
Часть 1
Глава 1
— Здравствуй, моя гречанка! — Филипп впервые назвал её своей, и это не укрылось от её неискушенного слуха. Она почувствовала, как потеют ладошки, а по затылку и по кончикам пальцев от удовольствия рассыпаются колючие звёздочки. Но ей было не до кокетства, чутьё подсказывало, что они уже не наедине друг с другом, — что-то третье, враждебное, вклинилось между ними, причём стремительно и вероломно. Что-то, чего вчера ещё не было, или было, но в таком крохотном зачатке, что не разглядишь невооружённым глазом.
В воздухе, обычно пропитанным ароматом цветов, которыми изобиловал город, стоял теперь навязчивый, потный и удушливый запах болезни. Она не была врачом, но многое улавливала интуитивно: возможно, благодаря младости лет, пока сознание ещё не затуманено различными предрассудками.
— Какая же я гречанка, Фил? Моя родина, как и твоя, — там, в загадочной России.
— Вот именно, загадочной… Когда теперь туда вернуться?
— Зная моего отца, это вполне возможно. Дела позовут, и мы снова пустимся в дорогу. Не то, чтобы я была этому совсем не рада… Но Россию я боюсь. Я была там всего пару раз, да и то очень маленькой, так что я уже ничего толком и не помню, кроме чувства какой-то огромности и нереальности происходящего.
— Ты говорила, что у тебя там бабушка и дедушка?
— Мамин отец и папина матушка, но не только они. Мой отец постоянно ведёт с переписку с разными учёными, отсылает им какие-то фотографии, гербарии. Недавно вот пришло письмо от принца Ольденбургского, чему папенька был несказанно рад. Весь вечер потом был шальной, как ребёнок… Мы поедем в Россию вместе, Фил, мы ведь хотели, помнишь?
Как по иронии судьбы, Филипп закашлялся, рождая в её неокрепшем, детском мозгу осознание чего-то страшного, с чем она не сможет справиться.
— Что-то мне подсказывает, что я уже больше не смогу вернуться в Россию, и золотые луковицы кремлевских храмов так и останутся для меня только на картинках, — с сожалением проговорил Филипп, ладонью стирая красноватую слюну с бледных губ.
Всего лишь несколько дней назад, эти губы, полнокровные, пышущие здоровьем и нежностью, дрожащие от переполнявших юношескую грудь чувств, едва касались её шеи, там, за мочкой правого уха, где кожа наиболее нежна и чувствительна. Она ощущала его пылкое дыхание и растворялась в этом моменте, не желая возвращаться в реальность. Ей было все равно, что бедняки-китайцы беззастенчиво рассматривают их, высунув гладкие круглые лица из чёрных окон своих фанз, накрытых, как грибы — шляпками, разваливающимися соломенными крышами. Ей было все равно, что под ногами нет-нет, да пробежит в поисках пропитания огромная серая крыса. Ничего этого не существовало сейчас, а реальными были только эти заросли цветов, источавших какие-то диковинные ароматы, и пальцы Филиппа, которые всё смелее сжимали её локотки и влекли-влекли куда-то назад, в бездну его объятий.
Она чувствовала его сильные руки и набиравшую мощь молодую грудь, но заставляла себя стоять, не поддаваться очарованию момента, — не потому что ей было страшно, что всё это происходит с ней и с ним в первый раз, а потому что ей как раз не было страшно, потому что она твёрдо верила и ему, и себе. Она хотела просто продлить момент, поднять его на предельно возможную высоту, ощутить предельную частоту колебаний своего чувства.
Филипп тихонько шептал ей на ухо, делая вид, что совершенно не собирается целовать её:
— Мы скоро вернёмся в Россию, и я… попрошу твоей руки. Мы поженимся. Утром в день нашей свадьбы ты выйдешь ко мне в прекрасном белом платье, а потом я увезу тебя, и ты родишь мне сынишку, Сашку, и будет он великий, как Александр Македонский! — говорил юноша, намекая, верно, на чудесное совпадение их имён.
Она рассмеялась, просто так, от счастья. Нужно было о чем-то говорить, но говорить как раз не хотелось. А хотелось всем своим телом превратиться в нерв, тот самый, на который попадало теперь его дыхание, жадно впитывать его тепло, подобно цветку, который раскрывает лепестки навстречу солнечному свету и готов корнями выпрыгнуть из земли, чтобы только воспарить к своему светилу. Хотелось дрожать в такт вибрациям тихого голоса, который лился сейчас, кажется, не из молодого горла Филиппа, не из его упругих голосовых связок, не из недр его юношеской груди, проделывая свой таинственный маршрут за начинающим обозначаться кадыком, — а откуда-то как будто из космоса, из другой вселенной!
— Не надо, как Александр Македонский, — заверила она. — Если не ошибаюсь, его отец плохо кончил.
— Мы будем умнее, — отозвался Филипп.
Каждому новому поколению на заре его вступления в силу и свои права кажется, что оно-то уж точно будет умнее, чем все предыдущие. Но жизнь смиряет всех одинаково.
— Ой, смотри! — вдруг вскрикнула девушка и от неожиданности даже подпрыгнула на месте и тут же плотно вжалась в Филиппа. — Что это с ней?
А с ней — то есть с большой серой крысой, которая неслась прямо на них, — действительно творилось что-то странное. В любом случае, обычно крысы себя так не ведут. Она не раз наблюдала, что даже при встрече с человеком крыса старается прошмыгнуть мимо и скорее исчезнуть из поля зрения. Человек крысе не столь интересен, как, например, содержимое его закромов, и лобовой встречи этот зверь, несомненно, постарается избежать.
В последнее же время крыс на улицах стало заметно, и это не могло не встревожить человека, тонко чувствующего, что какой-то вид, незаметно перейдя в наступление, угрожает его благополучию. Крысы всегда считались ночными животными, любящими сумерки и стремящимися не вылезать без нужды в светлое время суток, тем более что летняя жара воспринималась ими тягостно. А тут прямо на тротуары стали выходить целые стайки грызунов, которые кидались под ноги, словно потеряв ориентацию в пространстве.
Крыса, которая появилась сейчас в зоне их видимости, пошатывалась, словно пьяная. Вдруг она поднялась на задние лапы, судорожным движением понюхала воздух, сделала несколько скачков, сверкая лихорадочными глазками, затем завертелась на месте волчком, после пары своих виражей харкнула кровью и упала без дыхания.
Влюблённые смотрели на разворачивающееся зрелище широко раскрытыми от удивления глазами. Появилась вторая такая же крыса, но эта оказалась более резвой и проворно перебирала лапами, скобля когтями по булыжнику, пока, наконец, ни исчезла в трещине стены одной из фанз.
— Может не стоит, Фил? — взволнованно проговорила она, почувствовав, как юноша оторвался от неё, и, наблюдая, как он направляется к крысе, попутно выбирая под ногами, чем вооружиться. — Не надо, не трогай её, она, возможно, чем-то больна…
Поздно. Филипп, к своим восемнадцати годам еще не до конца утративший мальчишеского любопытства и безрассудного бесстрашия, уже ковырялся в крысе подобранной палкой.
— Интересно же! — сказал он, и глаза его заговорщически блеснули. — Что же все-таки с ней случилось?
— Какое тебе дело до крысиных болезней?
— В сущности, никакого… Ты видела, как её вырвало кровью? Это кишки?..
Подруга, видимо, не разделяла его восторгов от зрелища мертвой крысы. Как и всякая девочка, она опасалась вида крови и вывороченных наружу кишков, бессознательно придавая этому особый сакральный смысл. А Филипп ворошил трупик крысы без особых сантиментов, без ложной жалости, — всё-таки, что ни говори, но мужчина стоит ближе к смерти, чем женщина, и не должен трепетать перед ней. Он чаще соприкасается и с этой тематикой, и со всевозможными рисками, опасными для жизни. Если наступит скорбная минута, когда у него за плечами будут стоять слабая женщина, беззащитные старики или малолетние дети, он обязан принять первый удар, поэтому сызмальства приучается не бояться глядеть в лицо смерти, в самые её глаза…
Казалось, что он и теперь не боится, просто предчувствует грядущее и сожалеет, что для него всё так рано заканчивается. Когда она, безрезультатно ожидая встречи, пришла навестить Филиппа, её проводили в комнату, которую он делил вместе с младшим братом Феликсом. Оба лежали в своих кроватях, накрытые белыми покрывалами такого же цвета, как и их кожа. Стул для гостьи поставили между кроватями, так, что она могла протянуть руку и дотронуться до одного и другого.
Семья Филиппа была не очень состоятельной, хозяйка скончалась несколько лет назад, детьми занималась экономка, а отец вкладывал средства скорее в образование мальчиков, нежели в их содержание. Поэтому Филиппу и девятилетнему Феликсу приходилось довольствоваться спартанскими условиями, но это не вызывало в них никакого недовольства. Они были благодарны отцу за его вклад в их всестороннее развитие.
— Что у тебя болит? — осторожно спросила она, ерзая на краешке стула.
Филипп улыбнулся через силу.
— Пустяки.
— Мария Николаевна сказала, что вы слегли с температурой.
— Да, может, какая-то местная инфекция прицепилась.
— Вы уже давно здесь живете, — и должны были, наверное, уже приобрести иммунитет от всех местных инфекций.
— Значит, это что-то новенькое… И вообще, лучше тебе, наверное, пока идти домой, дождаться, пока мы выздоровеем.
— Нет, я хочу остаться и помочь Марии Николаевне ухаживать за вами.
На столике напротив, между кроватями братьев, стояли несколько семейных фотографий. На одной из них была запечатлена мать Филиппа, красивая, утонченная женщина, на которую он был очень похож. Феликс пошёл скорее в отца, в его облике было больше мягкости, какой-то округлости, тогда как старшего брата отличала почти аристократическая тонкость. Рядом стояла фотография Филиппа в военной форме. Он никогда не служил, проживая вдали от родины, и эту форму ему позволил примерить какой-то заезжий друг семьи. Форма села на Филиппа, как влитая, ему не хотелось её снимать, и он упросил товарища позволить ему сделать снимок в фотоателье, на память. Филиппу очень нравилась эта фотография, хотя он не упускал случая подтрунить над самим собой, человеком без родины, который при всем своём желании не может отдать ей обычный мужской долг.
— Да, посмотри на меня такого. Лучше запомни меня таким, красивым, а не вот таким, каким видишь теперь…
— Не говори глупостей, ты обязательно поправишься! Что вы мужчины за народ такой — стоит подхватить насморк, как вы уже себя хороните! Мой отец точно такой же.
Филипп снова улыбнулся, слабенько и как-то бесцветно: было заметно, что улыбка даётся ему с большим трудом. Сам он чувствовал такую слабость, что не мог, пожалуй, оторвать руки от постели, — но ни при каких обстоятельствах не признался бы в этом любимой девушке. Жар волнами ходил по его телу: пока голова горела, ноги были словно во льду, а потом наоборот, в груди что-то булькало при каждом вдохе.
— Ты была права, — наверное, не стоило мне тогда ворошить ту крысу…
— А при чём тут эта крыса? — ужаснулась девушка.
— Да нет, ни при чём… просто так, подумалось…
Филипп стал говорить совсем тихо, у него, по всей видимости, начинался бред и ему с трудом удавалось сохранять последние капли ясного сознания.
— Фил, нет… Пожалуйста, не надо… — её глаза наполнились бессильными слезами. — А как же Россия? Как же Александр Македонский? Ты обещал…
Самые заветные мечты спутывались и плавились в жаре лихорадки, чтобы больше никогда не обрести былых форм. Тогда она ещё не знала об этом и только чувствовала какую-то щемящую остроту внутри себя, словно бы ей в грудь загнали железный шип, — не вынуть его, не переварить. Так некоторые солдаты всю жизнь носят в теле не извлечённую пулю. И она обречена была жить с этим остриём. Облик мёртвого Филиппа навсегда запечатлелся у неё в мозгу, её пронзило и пригвоздило к этому воспоминанию, хотя юноша ушёл тихо, не издав ни единого стона, только легко прикрыл глаза и глубоко вздохнул, отчего кровавая струйка, наконец, вырвавшись наружу, медленно потекла из уголка его губ, похожая на маленькую красную змейку.
Ей хотелось дотронуться до него, она занесла над его лицом руку с дрожащими пальцами, поводила ею над приоткрытым ртом Филиппа, словно надеясь уловить хоть малейшее движение воздуха, но тщетно. Подумать только, всего лишь несколько дней назад эти губы дотрагивались до её кожи, легонько, деликатно, как будто незаметно, при этом производя в ней целую бурю эмоций. Филипп ни разу не поцеловал её в губы, длил время, наслаждаясь той недозволенностью, которую сам для себя установил. А она не торопила, полагая, что у них ещё вся жизнь впереди.
— Не трогайте, пожалуйста! — голос Марии Николаевны резанул, полоснул не хуже острого ножа. — И лучше сейчас же уходите домой!
Экономку Горюнов не сразу удалось узнать из-за марлевой повязки, которую она зачем-то надела на лицо.
— Почему?
— Дома оботрите все части тела, которые были обнажены, спиртом. Одежду прокипятить! Не задавайте лишних вопросов и не теряйте времени!
Позже она узнала, что Феликс умер на следующий после Филиппа день. Мария Николаевна скончалась в конце той же недели.
Глава 2
Если бы ни отец, Оля прожила бы, наверное, жизнь скучную и тривиальную, а она этого для себя не хотела. Поэтому Олимпиаду Шишкину или, как её ласково называли дома, Олю можно было смело пробудить посреди ночи и позвать… да куда угодно позвать! Неумытая и растрёпанная, через пять минут она была уже в полной боевой готовности. Маменька заходила, бывало, к ней с гребнем, но Оля быстро научилась самостоятельно наводить на голове порядок, не чураясь простой косы, свернутой на затылке в кукиш и скреплённой шпильками. Такая крестьянская причёска, надо признать, очень шла Оле, хотя маменька и вздыхала втайне, потому что мечтала наводить своей дочке пышные локоны и замысловатые причёски.
Имя Оле дал отец, страстный путешественник, естествоиспытатель, любитель истории, который повсюду возил жену и дочку, невзирая на женские слабости и малоподьемные тяжести кочевой жизни. Со временем матушка смирилась, а Оля заинтересовалась. К тому же, глава семьи не злоупотреблял безропотностью своих дам, отчего они могли осесть и подолгу оставаться то в Греции, то во Франции, то в Китае.
1894 год как раз застал семью в Кантоне, столице провинции Гуандун. Будучи в ту пору единственным китайским морским портом, имевшим разрешение вести торговлю с другими странами, Кантон развивался особенным, ускоренным темпом и спокойно впитывал в себя европейский характер. Кантоном назвали местные земли португальцы, но Оля упрямо слышала в этом названии что-то французское, тем более что французы селились здесь с большой охотой после капитуляции Цинской империи. Англичане и французы вели с местными властями войну, получившую название Опиумной, именно с целью установить господство над этой лакомой территорией и получить возможность вести никем и ничем не ограниченную торговлю, в том числе и опиумом. Выйдя победителями из этой схватки, европейцы установили здесь сеттльмент, который не подчинялся китайским властям.
Несмотря на очевидную европеизацию, расслоение общества на богатых и бедных процветало в Кантоне столь же ощутимо, как и на остальной территории Поднебесной. Оля пропускала через себя картины увиденного с присущей её юному возрасту остротой и болью. В один прекрасный день она, конечно, проснулась с желанием перевернуть мир. Выбить из него пыль, как из старой подушки; перекроить его, как вышедшее из моды платье; надавать пощёчин старому укладу жизни, — и, может быть, тем самым вразумить его. И, конечно, она пока никому не сказала о своём жгучем желании, позволив ему медленно кипеть у неё внутри. Этот невидимый остальным жар, лихорадка, похоже, необходимы молодым людям в шестнадцать лет, являя собой как бы их внутреннее топливо. И вот что особенно интересно: этому топливу, как лаве в недрах спящего вулкана, просто необходимо бродить и набираться нужной температуры, но если вдруг невзначай рассказать об этом хоть кому-нибудь, будет тот же эффект, что снять крышку с кипящей кастрюли. Поэтому Оля и скрытничала, даже с маменькой, — хотя та была в высшей степени эмпатична и сострадательна — не решалась поделиться сокровенным.
На самом деле, маменька была для Оли эталоном женщины, но именно из-за этого дочь боялась обнажить свои душевные страсти, — вдруг бы они показались Ирине Федоровне не идеальными? Оля старалась подражать матери, но не знала, с какой стороны к этому подражанию подступиться. Ей казалось, что она идёт в обратную от матери сторону. Вкупе с частыми переездами, сменой места жительства, порой кардинальной и крутой, пейзажей, окружения, знакомых, которые крутились перед глазами девочки какой-то сумасшедшей вереницей, с необходимостью изучать, чтобы хоть как-то изъясняться с местными, разные, зачастую абсолютно непохожие друг на друга языки, окунаться в чужеродные обычаи, у Оли сформировался особый тип поведения, независимый и даже непокорный.
«Чтобы чего-то добиться, я должна уметь говорить нет, даже самой себе», — похоже, со временем это стало негласным девизном девочки.
Она с большим любопытством осматривала местные достопримечательности и фанзы бедняков. Раньше эта культура была совсем чуждой Олимпиаде, и перед переездом в Китай она была уверена, что ей никогда не удастся полюбить его культуру и обычаи. Еда здесь была странная и даже порой отвратительная для европейца, привыкшего к совершенно иной кухне. Хорошо, что папа привёз сюда их повара, который из местных продуктов делал вполне сносную и привычную для них еду. Будучи подростком, Оля ела немного. Её отказ от еды походил на капризы, но есть ей действительно не хотелось, особенно в летнюю жару. Девушка вполне могла подкрепиться сырой морковкой или огурцом. И всё больше гуляла, смотрела, впитывала, ища, как бы полюбить своё новое место жительства и куда бы приложить свою неуёмную энергию.
Куда только ни заводило Олю её желание быть полезной вкупе с жаждой сделать этот мир лучше и прекраснее! Начала она с вполне благовидного занятия: помогала в лавке, ассортимент которой наполовину состоял из книг, и наполовину — из чая и местных сувениров. Лавка пользовалась успехом, — она находилась в самом центре города, — и туда любили заглядывать путешественники, сходившие в порту, а также местный бомонд, которому нужно было как-нибудь скоротать время. Владелец лавки собственноручно заваривал для гостей чай, переливая ароматную жидкость различных оттенков из прозрачного чайничка в глиняный и обратно. По сути, никакого другого смысла в этих манипуляциях не было, кроме как потешить публику. Иногда он просил Олю переводить своё витиеватое повествование о каком-нибудь сорте чая, и девочка, не совсем разбираясь в тонкостях искусства чаепития, несла околесицу, выдуманную на ходу. Но гости оставались довольны, хваля напиток и интереснейший рассказ, погрузивший их в «аутентику»… выдуманную русской девочкой, которая была рождена на берегу Эллады в семье русских путешественников.
Нередко захаживали матросы с кораблей, просто поглазеть на содержимое витрин. Они не особо раскошеливались, берегли деньги на местных проституток. В такие моменты китаец приказывал Оле спрятаться под прилавком и сидеть там, как мышка, — он клятвенно пообещал отцу Оли, что будет оберегать девочку от мужского внимания. Сам он услужливо стоял, то и дело отпуская короткие поклоны в сторону гогочущих матросов, с неизменно приветливой улыбкой на губах, которая ещё значительнее вычерчивала «гусиные лапки» в уголках его раскосых глаз. Оле, честно сказать, становилось жаль старого китайца, который был весь изранен в стычке с английским отрядом у моста Балицяо в 1860 году и лишь чудом избежал смерти, — а теперь вынужден заискивающе улыбаться иностранным матросам, которые, думая, что владелец ничего не понимает, злостно шутили над его лавочкой. Сама Оля, скрючившими в неудобной позе под прилавком, понимала многое, и грубые насмешки матросни разжигали в ней желание подняться во весь рост и надавать пощёчин по их небритым брылям.
Вскоре, как бы ни нравился Оле внутренний мирок лавки с его особым запахом: от бодрящего аромата зелёного чая до терпкого, источающего запашок костра и вяленой колбасы, красного; с его переливчатой игрой света и тени, посреди которой оседали крохотные пылинки; с его разноголосьем, привозившим и увозившим приветы в разные точки мира, — она ушла оттуда. Это было не то, к чему стремилась её мятежная душа. Оля была здесь нужна, но её не удовлетворяло стояние за прилавком, она хотела приносить какую-то более значительную пользу. Она хотела приносить себя в жертву. А жертвы в букинистической лавке не очень-то получилось.
Глава 3
— Пап, я устроилась в Кантонскую больницу, — сообщила Оля с полыхающими от восторга щеками во время одного из ужинов.
— М-да? — мурлыкнул отец, отложил в сторону альманах по истории Цинской династии и внимательно, испытующе воззрился на дочь. Он всегда так на неё смотрел, полагая, что лучшим образом демонстрирует свою заинтересованность в дочери, а Оля внутренне вся трепетала под этим взглядом, чувствуя какую-то неподъёмную ответственность перед этим невысокого роста и в силу своего возраста уже слегка одутловатым человеком. — Ты уже больше не работаешь в книжной лавке?
— Нет.
— Тебе разонравилось? Жаль, потому что там были живые люди, а живые люди, это как книги с голосом, которые сами расскажут тебе массу занимательных вещей, притом абсолютно бесплатно. Люди любят говорить и особенно любят, если их слушают. Не стоит пренебрегать этим, Оля, — внимательному и наблюдательному человеку живое общение с людьми открывает целые вселенные!
— За всеми этими историями можно и себя легко потерять.
— Нельзя, если иметь трезвую голову на плечах. Ну а что же с бюро переводов? Тоже надоело?
Оля молчала, вдруг испытав жгучий стыд оттого, что её подозревают в недобросовестности. Да, бюро переводов ей тоже быстро наскучило. Она мечтала быть проводницей, поводырём людей, чьё незнание языка делало их незрячими и уязвимыми в мире другой культуры. Поначалу это показалось Оле величайшей миссией, — словно маяк, разрезающий тьму световым мечом, нести людям утешение и уверенность, подводя их к твёрдой почве, на которую не страшно ступить ногами. Идиллия была вероломно нарушена руководителем бюро, который, когда не было заказов, распоряжался Олей как уборщицей, секретарем, почтальоном, — одним словом, разнорабочей, — и эйфория от осознания себя великим переводчиком и просветителем мгновенно сошла на нет. Ещё некоторое время Оля помучилась, буквально приказывая себе идти на свою переводческую голгофу, но однажды собрала волю в кулак и закрыла за собой эту дверь, как ей казалось, навсегда. Оля была уверена, что это решение сделало её сильнее, а, оказывается, со стороны это выглядит проявлением слабости и непоследовательности и очень похоже на очередной каприз. Ей захотелось убедить отца, что её решение было осознанным, взвешенным и взрослым.
— В Кантонской больнице, мне кажется, я смогу найти себя.
— Это замечательно! — подхватила мама, послав в сторону отца короткий укоризненный взгляд. — Что тебе там поручили?
— Я — санитар, мы осуществляем до- и послеоперационный уход за больными, дезинфицируем инструмент, — а это очень ответственно, — у меня поначалу руки все время дрожали и казалось, — даже снилось по ночам, — что я плохо что-то обработала, поэтому по утрам, пока ещё не начали оперировать, я вставала и бежала всё перепроверить! — Оля просияла от восторга. — Что ещё? Кормим больных. Больница существует под эгидой американского миссионерского общества врачей.
— Да, я слышал об этом: её основателем был некий Питер Паркер, кажется… Ох уж эти янки, как искусно они подделываются под обстоятельства!
— И это говоришь ты, закоренелый филантроп? — улыбнулась мама.
— В этом как раз и проявляется мои филантропические убеждения, Ириша! Ибо я, имея богатый опыт жизни в разных странах, глубоко убеждён, что каждый народ, даже самый малочисленный, имеет право на самоопределение и не должен быть вероломно «утоплен» другой, пусть и более сильной нацией. Это недопустимо! Что же делают тут янки со своей больницей? Они играют на самых насущных потребностях человека, — например, в здоровье. Страдающий человек готов на всё, чтобы получить избавление от муки. Вспомни, Ириша, как разболелся у тебя Париже зуб и как удачно там оказался по случаю конгресса доктор Лимберг, — так ты потом бегала за ним и готова была ему руки целовать! Так и тут: больница была открыта не только с гуманной целью врачевания, но и с задачей привлечь местное население, очаровать его и через это — подчинить! Паркер — протестант и хочет нести свою религию в массы, «просветить», так сказать, местное население, которое им там, на западе, кажется малограмотным и отсталым. А рядовые китайцы и рады стараться: за простые и порой весьма дешевые блага она готовы поступиться великими убеждениями и памятью предков. Однажды я наблюдал картину, от которой мне сделалось досадно и стыдно, хоть сам я не китаец. Американские пилигримы, одетые в белые сорочки и новомодные таксидо, доставали из карманов леденцы, а бедные китайские ребятишки окружили их и шумели наперебой. Каждый норовил подставить свою ладошку так, чтобы добрый дяденька положил карамельку именно ему. Дети, которые только что мирно играли вместе, теперь смотрели друг друга недобро посверкивающими глазёнками, норовили протиснуться вперёд, грубо отпихнув товарища. Братство, вызвавшее было у меня умиление, рассыпалось, как песчаный замок, слизанный морским прибоем. Конечно, это всего лишь дети, падкие на лакомство, но взрослые, разве не ведут они себя точно так же? У взрослых свои лакомства, но ради них они готовы забыть о своей национальной гордости и заложить брата. Русские, к сожалению, столь же падки на разного рода вознаграждения и поощрения, как и китайцы. Покажи русскому пухлую стопку ассигнаций, — и он уже забыл, что он — русский и православный, и что брат его — тут, а не за океаном. Мы, конечно, вынуждены идти с нашими иностранными партнерами плечом к плечу, но никогда не сможем на это плечо опереться или в это плечо поплакаться.
— Пап, я встретила в больнице врачей, которые ничего не берут за свой труд и строго-настрого запрещают носить им подарки…
— Зачем им эти побрякушки? Я не говорю о дешевых стеклянных бусах, амулетах и жертвенных баранах. Я говорю о влиянии! Влиянии, которое достигается такой вот безвозмездной благотворительностью.
— Зачем ты все это говоришь Оле? Вспомни себя в юности — как ты был склонен идеализировать всех вокруг! А твои преждевременные развенчания могут нанести вред её ещё столь юной душе.
— Это избавит её от заблуждений в жизни.
— Послушай, но ведь и у тебя в её возрасте имелись заблуждения. Сколькие из тех, кого ты идеализировал, на деле не оказались проходимцами и негодяями? Но тебе, между прочим, оставляли право на приобретение личного опыта.
— Зачем тогда вообще нужен отец? Я предпочитаю сам научить собственную дочь вместо того, чтобы это сделали другие люди и непонятно какие жизненные обстоятельства.
— Хорошо. И каким, по-твоему, должен быть человек? — спросила матушка, а Оля навострила уши. Отец ответил не раздумывая и как-то даже резко, как будто ответ уже давно созрел у него внутри, и он сам, Алексей Петрович Шишкин, старался координировать свою жизнь с выработанным правилом.
— Человек должен быть… альтруистом. Да, альтруистом, Оля. Если он, конечно, хочет прожить жизнь не бесполезную. Кто-то сказал: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода. Я считаю это высказывание в высшей степени великим! Можно умереть скоропостижно, и дай нам Бог, чтобы это случилось за родину, или за честь, или за жизнь слабого. А можно умирать ежедневно, посвящая себя человечеству, расходуя себя по крупицам и не претендуя на их восполнение. Отдавай себя там, где ты поставлен, тем людям, которые тебя окружают, будь честен, даже если тебя никто не видит: не бери ни из общего котла, ни из чужого, — лучше остаться голодным, чем съесть украденный хлеб. Больница, возвращаясь к ней, не должна иметь никаких связей с политиками и лоббировать чьи бы то ни было интересы, кроме интересов людей, обратившихся туда за помощью.
— Я не вижу ничего страшного в том, чтобы взять деньги у тех, кто их может дать, и потратить на благое дело, Алёша. Врачи тоже должны иметь средства к существованию. Всякий труд должен быть оплачен, и, если больница ведёт бесплатный приём, нужно же из чего-то платить жалование персоналу.
— О, поверь мне, персонал там не бедствует! Давай проведём эксперимент: завтра Оля спросит любого врача оттуда, готов ли он пожертвовать жизнью для своего пациента? Многие скажут, да, конечно, с самым проникновенным взглядом и гримасой презрения к опасности. Но во что превратится этот герой, если сказать ему, что он сейчас вот лишатся своего жалования? Без жалования нет героев! Без денег нет борцов за справедливость, потому что с ними поступают несправедливо, если не оплачивают их борьбу! Самоотверженность сегодня приходится стимулировать.
Оля закусила губу и почти не дышала, напряженно обдумывая всё, что теперь слушала из уст отца.
— А самоотверженность, — тем временем продолжал он, — это самоумаление до смерти: ты не боишься ни голода, ни холода, ни страданий, если это может помочь другому человеку. Потянут они это, твои бесхребетные врачи? Не стоит искать выгоды за счёт другого человека, надеяться на нём навариться, пополнить свой кошелёк за то «добро», которое с горем-пополам сумел ему сделать. А что, если быть как добрый родитель: разве добрый родитель попросит у своего ребёнка компенсацию за заботу о нём? О нет, забота эта совершается естественно, по любви. Но в нас слишком мало любви к другому человеку, другой вызывает в нас отвращение, в лучшем случае — снисхождение, но никак не любовь. И посвящать себя другому мы никак не хотим, какая-то мизерная милость уже рассматривается нами как великий подвиг, за который следы наши должны посыпать розами…
Глава 4
Оля, хоть и не подавала виду, долгое время находилась под впечатлением услышанного от отца. Как это там было? «Если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет… то останется одно; а если умрет… то принесет много…» Эти слова беспрестанно крутились у неё в голове, и она снова и снова возвращалась к их обдумыванию. Интересно, кто это сказал? Оле непременно захотелось узнать, кто автор этих строк, которые как нельзя лучше и точнее отвечали её внутреннему состоянию. Надо же, как трудно ей было придать форму своим переживаниям и облечь в слова неуловимые, тающие тона своих чувств — а вот этому мыслителю удалось отыскать такое мощное сравнение с маленьким зерном…
После смены в больнице наступает вечер, неся в себе усталость, от которой испытываешь непередаваемое удовольствие. День прожит не зря, всё это время ты был кому-то полезен. Дыхание замедляется, но дышится легче, чем в дневной беготне и суете. Треволнения улеглись, кровь может пульсировать спокойно по расслабленным венам, грудь — медленно сокращаться и вздыматься, неспешно совершая свой цикл. Вдох-выдох. Никакая внезапная новость или необходимость бежать с этажа на этаж не сможет застать тебя врасплох. Блаженство…
Олимпиада расстегнула ворот льняной сорочки, отметив, как неприятно льнет к пальцам потная кожа на груди. Эти весенние дни выдались жаркими и, помноженные на трудовые подвиги, стали настоящим испытанием для организма. Оля стянула с головы косынку и засучила по локоть рукава, взяла таз, наполнила его прохладной водой и стала обтирать лицо и открытые участки тела сначала спиртовым раствором, а затем смоченной в воде марлей.
Процесс обеззараживания проходил весь персонал после окончания смены. Оля, не имея медицинского образования, аккуратно прислушивалась к требованиям врачей и строго исполняла все предписания. Ей нравилась аскеза в профессии врача, и она, хотя и была простой помощницей, всеми силами старалась соответствовать возложенной на неё миссии.
С улицы донеслись молодые голоса; весёлые, смешливые, они так и тянули к ним присоединиться, но только не Олю. Не теперь: теперь она очень устала и пойдёт домой, чтобы там, спрятавшись за непрозрачными белоснежными шторами, побыть наедине с собой, обдумать события дня или просто вознаградить себя порцией хорошего чтения. Именно поэтому Оля позже всех пришла в комнату для персонала, где можно было умыться и переодеться.
Неожиданно туда вошёл Филипп, внеся коробку с бинтами и ванночку с чистым инвентарем, прикрытую плотной салфеткой, от которой приятно пахло хлором.
— Не решила пойти с нами?
— Нет, спасибо.
— Почему?
— Устала. Вернусь домой — и сразу лягу спать.
Её извинение выглядело не слишком правдоподобно, но Оля не хотела признаваться, что, даже будучи на пределе своих сил, она вернётся домой и, поужинав стаканом воды, с жадностью развернёт на коленях французский альманах по медицине, который одолжил ей старый знакомый — китаец из букинистической лавки. Ей хотелось знать больше, чем знали другие, — те молодые люди, которые, как и она, пришли в качестве добровольцев в Кантонский госпиталь. Олю охватывало какое-то грандиозное чувство, восторг, когда она могла продемонстрировать остальным что-то сверх того, что от неё ожидали.
Филипп, расставляя по полочкам инвентарь и что-то неспешно рассказывая, бросал на Олю мимолётные взгляды. Они познакомились сегодня, она была на два года младше его, но при своём невысоком росте и миниатюрном телосложении поражала неутомимостью и крайней работоспособностью. Она всегда была под рукой у персонала больницы, удивительным образом сочетая в себе умение молниеносно прийти на помощь, при этом не мешая и не навязываясь. Со сверстниками говорила мало и как бы нехотя, словно бы любые праздные разговоры, — которые в великом множестве ведутся среди молодёжи, — отвлекали её от того, ради чего она была здесь. Многим она показалась холодной выскочкой, и с ней пресекали доверительное общение.
Филипп вдруг почувствовал, как что-то зацепило его и упрямо влечёт к этой девушке. Он старался смотреть ей в лицо, как и положено при доброжелательной беседе, но вдруг поймал себя на том, что видит Олю какими-то кусочками, и эти картины начинают будоражить его воображение, брать за живое и не отпускать. Он видел, как приоткрылись её коралловые губы, когда она что-то в очередной раз ответила ему. От его пылкого взора не ускользнуло, как вздымается тоненькая ключичная косточка, выглядывая из-под грубоватой льняной сорочки серого цвета. Наконец, эти загорелые руки, оголенные до локтя…
Неужели он никогда не видел голых запястий у прекрасного пола? Видел. Возможно, не столько, сколько его приятели, похваляющиеся многочисленными победами над девичьими сердцами, — но видел же! А, может, весь секрет в том, что он видел, но не смотрел? Его отличала природная целомудренность, которую сам Филипп почитал за застенчивость. Но вот настал, похоже, тот день, когда Филиппу не захотелось больше стесняться; он открыл, что смотреть на очертания Олиных губ, тонких рук и суетящихся пальчиков, — доставляет ему не меньшее удовольствие, чем прошвырнуться с приятелями по улицам, пострелять из рогатки или пойти на рыбалку. И даже большее.
Детство с его нехитрыми предпочтениями начало ускользать, рассеиваться, уступая место другим, волнующим своей новизной желаниям. Филипп пока ещё не подпускал эти желания на близкое расстояние, но его капитуляция перед ними была лишь вопросом времени.
— Ну что, вы идёте? — спросил Михаил, бочком протиснувшись в дверь.
Миша и Фил были давними друзьями и компаньонами во всех затеях. Миша, со свойственной ему аккуратностью и скрупулезностью, конечно, помнил, при каких обстоятельствах они познакомились, а вот Фил забыл. Вот бывает такое, — как провал в памяти, — но Миша не напоминал, отчего казалось, что они знают друг друга с пелёнок, хотя встретились они в общем-то не очень давно, когда семья Угрюмовых обосновалась в Кантоне. Мишин отец-священник был направлен в Китай вместе с русской православной миссией. Над Филиппом Горюном и Михаилом Угрюмовым по-доброму шутили, намекая на созвучность их фамилий и называя эту парочку не иначе, как «суровыми нордами».
Пойти освежиться холодным лимонадом после жаркого трудового дня было идеей Михаила. Он пригласил всю молодёжь, подрабатывающую в госпитале, сказав, что сегодня они уж точно это заслужили.
— Мы пойдём с удовольствием, если ты угощаешь! — последовал смешливый ответ.
— Хорошо, — пожал плечами Михаил, про себя прикидывая, сколько юаней накануне оставалось у него в кошельке.
— Ничего себе! С каких это пор русская православная миссия такая богатая? — пошутил кто-то.
Михаил пропустил шутку мимо ушей, лишь улыбнувшись в ответ, то ли своему собеседнику, то ли собственным мыслям. У него в голове тут же завертелась любопытная игра слов: «Конечно, православная миссия — БОГатая, даже если денег вечно не хватает»…
— Можно я позову новенькую? — подсел к Михаилу Фил и по-дружески подтолкнул того локтем в бок.
— Олимпиаду? Конечно, зови! — просиял Михаил.
И вот теперь Филипп, направляясь в смежное помещение, чтобы умыться, бросил оттуда Михаилу:
— Прости, друг! Наверное, сегодня не получится. В другой раз…
Олимпиада даже не заметила, как исчез Михаил; она вообще обращала мало внимания на мальчишек, они казались ей какой-то одной безликой массой, вечно нестриженой, долговязой и занудной. Которая интересуется только тем, чтобы прошвырнуться с приятелями по улицам, пострелять из рогатки или пойти на рыбалку. И вот теперь, когда, закончив все дела и напоследок обведя вокруг себя удовлетворённым взглядом, Оля направилась домой, как будто мощная невидимая рука, поймав её за шиворот, заставила остановиться в дверном проёме.
В прямоугольнике, который вдруг показался Оле самой лучшей, самой совершенной формой, стояла, высвеченная лучами вечернего солнца, обнаженная до пояса фигура вчерашнего мальчишки, которая теперь, сама того не осознавая, стала распускаться особой красотой, приобретая мужские очертания. Филипп стоял к Олимпиаде спиной, склонившись над тазом с прохладной водой. Неизвестно, намеренно ли захотел он сделать её свидетельницей своего омовения, или же, напротив, думая, что Оля уже ушла, тихонько проскользнув мимо двери, дал себе полную свободу освежить уставшее тело. Какое это было наслаждение — почувствовать прикосновение прохладной влаги к утомлённой коже, поплескаться пусть и в маленьком тазике, поежиться, покрыться гусиной кожицей, которую затем растереть грубым льняным полотенцем!
Оля стояла поражённая, невольно рассматривая сокращение каждой мышцы, зрачками ловя каждый перелив света и тени на белоснежной спине Филиппа. Это зрелище напомнило ей игру жемчужных мамин бусин, которые та в полумраке медленно тянула из своей чёрной палехской шкатулки — дорогой сердцу сувенир о России. Движение бусин, постепенное подсвечивание каждой из них, одна за другой, превращение маленького серого камушка в великолепный перламутровый шарик, завораживало Олю, которая в остальное время была абсолютно равнодушна к драгоценностям. Непонятно почему в её памяти сейчас всплыло такое воспоминание — возможно, что по остроте переживания, по глубине и интимности эти две картины оказались схожи и дарили какую-то завораживающую усладу для глаз. Оля не понимала, что за странное щемящее тепло рождалось в самой сердцевине её маленького тела, в районе пупка, и спиралью расходилось в разные стороны, размывая неприступную Олю-недотрогу, которая и не смотрела в сторону мальчишек, считая их слишком грубыми и недалёкими. Испугавшись нового переживания, Оля бесшумно повернулась на своих маленьких каблучках и на цыпочках вышла из здания больницы.
На эспланаде уже никого не было, молодёжь удалилась веселиться, а вместе с ней удалился и весь шум-гам, уступив место приятной тишине, которая баюкала изнурённую зноем листву.
Олимпиада напоследок обернулась и окинула взглядом Кантонский госпиталь, — как делала всякий раз, когда прощалась с ним до следующей смены. Она уже успела полюбить это строгое здание, своими фасадами создающее ощущение полной защищённости и уверенности, — настолько монументальными и мощными вырастали они перед зрителем. Впечатление неприступной крепости скрашивали разбитые по периметру сады, зелёные насаждения украшали также крышу основного корпуса, где можно было прогуливаться и отдыхать в беседке, возведённой в стилизованном китайском стиле, с шатровой крышей.
Помпезные главные входы были украшены белоснежными колоннами, поддерживающими просторные балконы, с которых открывался прелестный вид на город. Балконы и балкончики были забраны белыми рядами пузатых балясин. Большие застекленные окна и двери позволяли солнцу и воздуху проникать в помещение, тем самым создавая благоприятный климат для пациентов. С внутренней стороны створки были снабжены занавесками, от запаха которых Оля всегда приходила в восторг, как и от запаха чистой медицинской формы, фартуков и полотенец.
Но особенно нравилось Оле каменные наличники на окнах первого этажа. Неизвестно, о чём думал архитектор при создании своего проекта, но Оле эти окна неизменно напоминали элементы древнерусского терема. Округлые с небольшим защипом наверху, они повторяли форму православного купола-луковки. Чем вдохновлялся их зодчий? Возможно, как и у Оли, у него была какая-то таинственная связь с Россией?
Маменька, по-женски наставляя Олю, говорила, что оголять торс для мужчины — вульгарно. «Видно, он действительно думал, что я уже ушла. Какой стыд! Получается, что я за ним подглядела?!» С мыслями о Филиппе Оля, сама того не осознавая, не расставалась всю дорогу домой. «Хотя… стыдно ли мне на самом деле?» Оля с удивлением обнаружила, что ни капельки ей не стыдно и что она снова и снова возвращается к воспоминаниям о Филиппе с каким-то жгучим наслаждением. Интересно, какое впечатление у Филиппа сложилось о ней, интересна ли она ему, ведь именно он первым подошёл к ней знакомиться?
Оля вернулась домой задумчивая и загадочная, поужинала, как обычно, в рассеянном состоянии. Так как это было привычное её поведение за столом, никто не заметил ничего подозрительного. Потом, как и собиралась, села читать альманах, в котором ровным счётом ничего не поняла, перечитывая одну и ту же строку по десять раз. Как ни заставляла себя Оля, не могла сосредоточиться на смысле прочитанного, мысли постоянно сбивались в сторону.
Вдруг она услышала глухой стук в окно (её комната находилась на первом этаже их небольшого дома), — как будто кто-то легонько ударил пальцами в стекло или по железному отливу. Оля отбросила альманах в сторону и поспешила к окну со свойственным её возрасту бесстрашием. За окном никого не оказалось: может, кто-то решил похулиганить и, постучав, сразу убежал. Может, прячется теперь в кустах или присел под окном, вне зоны видимости Оли. Досадная гримаска набежала на лицо девушки, но тут же растаяла, потому что с той стороны на окне лежал букет великолепных пионов, четыре розовых и один снежно-белый, с редкими розовыми прожилками в самой сердцевинке. Оля открыла ставню и трепетно взяла букет в руки, — неземное благоухание в секунду окутало девушку, заполнив ноздри и отозвавшись сладостью на языке. Прижимая букет к груди, Оля выглянула в окно, — никого! Ну и ладно: она всё равно догадалась, от кого эти цветы. Надо же, оставив друзей, он последовал сюда, чтобы узнать, где она живет, совсем как герои старых баллад, распеваемых трубадурами… Оля почувствовала, как в сердце её кольнула раскалённая иголочка, отчего-то захотелось танцевать, и девушка, вальсируя, прошлась по комнате. Это был первый букет в жизни Оли, и пионы, которые раньше казались ей обыкновенными цветами, отныне стали самыми любимыми.
Глава 5
Однажды в Кантонский госпиталь привезли китайца с повреждённым глазом. По слухам, он служил моряком и, поскользнувшись на мокром пирсе, упал и напоролся глазом на металлический штырь. Когда его доставили, он оказался пьян, и, по намекам дежурного врача, это было опиумное опьянение. Оля смотрела на этого пациента с изумлением: потеряв глаз, он очнулся и вёл себя, как ни в чем не бывало, — словно бы и не лишился жизненно важного органа. Ел с аппетитом, бодро прогуливался по эспланаде госпиталя, со всеми здоровался и заговаривал, шутил, говоря: «У меня ведь есть ещё второй глаз, — если потеряю его, тогда и буду думать, что дальше делать!»
Олю поразило, насколько легковесно он отнёсся к своему увечью. В самом начале она даже восхитилась этим человеком, которого звали Пинг — «твёрдо стоящий на ногах» — из-за чего она действительно приписала ему твёрдость духа, стойкость и несгибаемость, несмотря на далеко не радужные обстоятельства его жизни.
Оля пыталась представить себя на месте инвалида: что бы испытала она, если бы у неё отняли какую-либо часть тела? В такие моменты девушке становилось страшно. В ней жило твёрдое убеждение, что смерть для неё предпочтительнее инвалидности. Все кто угодно вокруг неё могли быть инвалидами, и она готова была с радостью и самоотдачей ухаживать и помогать, но чтобы самой быть инвалидом, беспомощным, зависящим от других людей, — ни за что на свете! Тогда её жизнь утратила бы всякий смысл, потому что для исполнения своего предназначения Олимпиаде непременно нужно было быть на ногах и иметь невредимыми все члены.
Но чем больше она наблюдала за Пингом, тем явственнее ощущала в себе какое-то разочарование от своих наблюдений. Оказалось, что живет он каким-то нездоровым оптимизмом, не дорожит собой, своим здоровьем, будто это — его последний день на земле — а завтра будь что будет. Всё-таки Олимпиада была привычна к более чёткой системе координат, и такое наплевательское отношение к себе и окружающему миру вызывало в ней отвержение.
Тем не менее, Олимпиада была одной из немногих в больнице, кто относился к Пингу доброжелательно, и это, конечно, не ускользнуло от пронырливого китайца. Оказалось, что не только Олимпиада наблюдала за ним, но и он не выпускал её из поля зрения.
Пинг был неопределённого возраста: с первого взгляда прыткий, с молодцевато блестевшим единственным теперь глазом и гладкой кожей, он вдруг начинал сутулиться и ни с того ни с сего подволакивать ногу, о которой он таинственно говорил, что это «очень старая травма». У Оли возникло впечатление, что зачастую он не договаривает или вообще рассказывает небылицы, чтобы расположить к себе окружающих, вызвать жалость, но потом она подумала, что, верно, она чего-то не понимает в силу разницы культур… Пока китайские коллеги ни подтвердили её опасений, — с ними Пинг вёл себя точно так же, неискренне.
При поступлении одет он был, как оборванец, что, в принципе, было распространённым явлением среди китайской бедноты. Он всем рассказывал, как он счастлив отмыться и надеть чистую одежду, которой снабжали всех пациентов стационара. Эта униформа болталась на нем, как на вешалке, — настолько он был худощавый, — и, наверное, совсем соскользнула бы с него, если бы кто-то ни надоумил закрепить её поясом. С перетянутой талией Пинг стал похож на песочные часы, и когда он отправлялся прогуляться, то с улыбкой приговаривал: «Пойду, потрясу песочком», намекая то ли на свой силуэт, то ли на свой возраст. Близилось время его выписки, и он понял, что медлить больше нельзя. Однажды он бочком подошёл к Олимпиаде и, картинно смущаясь, обратился к ней:
— Вы так хорошо говорите по-китайски, госпожа!
— Спасибо, я живу здесь уже несколько лет, и мне удалось кое-что выучить.
— О, тогда добрая госпожа, возможно, не откажется мне помочь? Дело в том, что, пока я тут прозябаю, моя семья, — они живут в порту, — ничего не знают о моей участи. Возможно, они меня уже похоронили. Не могла бы добрая госпожа сходить к ним и предупредить, что я в больнице, и отнести им кое-какие гостинцы?
С этими словами Пинг подал оторопевшей Оле сложённый вдвое клочок бумаги, на котором был нацарапан адрес в порту. Внутри, видимо, находилось сообщение, которое нужно было передать семье, — из вежливости Оля не решилась открыть послание. В замешательстве она приняла в руки потянутую бумажку и маленький холщовый мешочек, наполненный сушёным манго, курагой и изюмом, которые в больнице давали в качестве десерта. Это тронуло Олю, она тут же представила себе ораву китайских ребятишек, про которых недавно за ужином рассказывал отец, вынужденных постоянно не доедать, представила их большие круглые головы, качающиеся на тоненьких шеях, их тощие ручки и ножки. Как могла она, живо нарисовав перед мысленным взором бедную мать, которая не знает, чем сегодня накормить детей, отказать своему просителю? И да, они, наверное, с ума сходят, не имея никаких новостей о главе семейства.
— Не волнуйтесь, я схожу к вам домой завтра утром. У меня как раз нет дежурства.
— Благодарю добрую госпожу! Пинг не забудет вашей милости…
Встав в воскресение с утра пораньше и наскоро приведя себя в порядок, Олимпиада вынула несколько серебряных монет из своей копилки и переложила их в маленькую кожаную сумочку, размером с кошелёк, которую мама подарила ей на десятилетие ещё во Франции. Привезена эта сумочка была из Греции, с острова Родос, где шестнадцать лет назад Олимпиада появилась на свет. Ремешок этой изящной сумочки был так тонок, что его вмиг можно было перерезать даже тупым ножом. Но Оля казалась себе взрослой и способной за себя постоять. Миссия, которую она, не без внутреннего колебания, взяла на себя вчера вечером, сегодня, при ярком свете занимавшего дня, уже не вызывала в ней подозрений и тревог, и Оле представлялось, что она справится с ней в два счёта, а в обед вместе со своей дорогой маменькой уже будет попивать чай на террасе.
Родители приехали в Китай из Франции любителями кофе. Кофе, сваренный на песке, был популярен у греков, точно так же, как ледяной кофе в летнюю жару. Среди французов, — не являющихся большими любителями и потребителями чая, — привычка Шишкиных пить кофе ещё сильнее укоренилась. Но здесь, в Поднебесной, в долине Жемчужной реки, где вызревали совершенно изумительные чайные листья, сам Бог велел забыть все прежние гастрономические предпочтения в пользу нового ароматного напитка, прекрасно утоляющего жажду.
В XVIII веке Китай достиг небывалого экономического расцвета, что не могло не отразиться на росте населения, которое не преминуло увеличиться втрое. Правящая династия вела строгую политику, что позволило Китаю развить свои традиционные производства, аналогов которым не было во всем мире. У Китая были чай, шёлк и фарфор, за которыми охотились британцы. Знакомство с чаем, например, всколыхнуло всю Британию, и вскоре пить его стало обязательным ритуалом для каждого уважающего себя англичанина, даже с самым незначительным достатком.
Положение Китая на мировой арене держав не могло не волновать британцев, которые, во-первых, значительно растратили свой золотой запас, а, во-вторых, теряли своё влияние на Американском континенте. Не могла Великобритания смириться с тем, что какая-то другая страна решила её «переиграть». К тому же, почему бы не попытаться навязать своё владычество на каком-нибудь куске земли, сделав из него свой сырьевой придаток?
Перед лицом завистливых интриганов Китай держался невозмутимо, как и подобает древнему исполину. Возможно, именно эта неповоротливость его и погубила. Торговля между Китаем и Великобританией в ту пору представляла собой игру в одни ворота: англичане с остервенением закупали китайские товары, а вот Китаю ничего не нужно было с западного рынка. Император Цяньлун, беседуя в 1793 году с лордом Маккартни, ясно дал понять посланнику английского короля, что Китай «не нуждается в странных западных товарах».
Не с этого ли момента обиженный лорд принялся рассказывать направо и налево, что династия Цин изжила себя? Англичане затаились, пытаясь придумать, как же переломить ситуацию в свою пользу, — и придумали-таки! Поставить исполина на колени им помогло вещество, которое раньше ввозили в Китай ничтожными порциями в медицинских целях. Мак в Индии, где англичане орудовали вполне себе свободно, произрастал хорошо, и для начала морская держава перебросила в Китай полторы тонны опиума. Совсем скоро, оборот, и это только по официальным данным, увеличился до 500 тонн, и китайцы уже более сговорчиво продавали за опиум и шёлк, и чай…
Глава 6
В тот вечер он, наконец, получил ответ на свой вопрос, и его сомнения развеялись. Спросить напрямую он не решался, а тут вдруг такое везение: ответ пришёл сам собой, как будто по заказу, с неба, без всякого надрыва и ненужных метаний. Он не раз чувствовал в своей жизни Божественную помощь и действие этой необъяснимой мощи, которая брала его за руку, как маленького мальчика, и начинала вести по твёрдой почве, — так, что можно было даже закрыть глаза, довериться и не волноваться, что провалишься в булькающую трясину.
Он любил ощущать это на себе, находить божественное дуновение и в большом, и в малом, особенно в малом, потому что «сила Божия — в немощи совершается», и эти маленькие, ежедневные чудеса оставались его личным достоянием и отрадой. Особенно он нуждался в этом на чужбине, где вокруг было так много чужих лиц, зачастую — улыбчивых масок, снять которые не решаешься, чтобы не повредить своему внутреннему миру. Разношёрстность вероисповеданий, похожая на лоскутный ковёр, от которого рябит в глазах. Не знаешь, куда пристать, к чему приткнуться, ведь всё равно, несмотря на то, что у тебя внутри — несгибаемый железный остов, нужно как-то взаимодействовать с чужаками и привести составляющие жизни в единую систему. Если бы у него не было этого остова, он бы, пожалуй, уже давно погиб.
К ней он тоже некоторое время приглядывался, не без этого. Ему удалось сделать это совершенно незаметно для неё, и теперь он мог поздравить себя с умением соблюсти высшую осторожность. Он переживал, а вдруг она тоже окажется чужачкой, — стоял перед иконами и, разговаривая с ними, с присущей его возрасту горячностью, вопрошал: «Господи, что мне делать, если она окажется слишком далека от всего, что мне по сердцу? Не поймёт меня, не захочет разделить со мной то, что составляет смысл моей жизни?»
И, как это обычно бывало, ответ пришёл в виде внезапной мысли, маленького озарения:
— Ты открой ей Меня, — как будто сказал ему кто-то.
Какое-то время спустя, однажды вечером, когда он вошёл в комнату для персонала, он увидел загорелую тонкую шею, а на ней — крошечный золотой крестик, спускавшийся на изящной цепочке в желобок между тоненькими ключицами. Такое впечатление, что молодой голубь опустился ей на грудь и обнял её за шею своими гибкими крыльями… Он был очарован, но ни на мгновение не обнаружил наполнивших его чувств. Это была большая радость, потому что отныне он знал, что она — своя, и что он может обращаться к Богу, прося Его проявить к ней милость, уберечь на чужбине, даже если внешне всё было хорошо и ей ничто не угрожало. Всегда мог найтись человек, готовый навредить ради извлечения своей выгоды.
— Господи, — была отныне его молитва в храме, — защити её от злых человек. Пошли ей ангела-хранителя, да упасёт рабу твою от труса, предательства, меча и всякой раны и болезни…
— Привет, гречанка! — раздался голос за её правым плечом, чуть поодаль, и Олимпиада вздрогнула от неожиданности. Румянец мгновенно начал заливать её лицо, потому что этот голос она не могла спутать ни с одним другим. — Куда направляешься?
— Иду на рынок, надо кое-что купить. Один из больных вчера попросил меня навестить его семью. Они, кажется, не в курсе, что его госпитализировали.
— Можно пойти с тобой? Может быть, тебе пригодятся мои мышцы? — сказал Филипп, намекая на то, что Оле, возможно, потребуется помощь, чтобы нести корзину с провиантом. Молодые люди в тот момент и не догадывались, насколько им пригодятся сегодня мышцы Филиппа.
— Пошли, — пожала плечами Оля. «Надеюсь, что это „пошли“ не выглядело слишком восторженно! — мысленно пожурила себя девушка. — С другой стороны, чего я боюсь? Признаться себе, что думала о нём всё это время, и признать, что совсем не двигаюсь в своём обучении, „разучилась“ читать, понимать и трезво мыслить, потому что думы постоянно витают где-то далеко от меня, рядом с ним?»
Оля действительно за эти дни поняла, что полюбила, как можно полюбить только в шестнадцать лет, — дав себе разрешение на всё, не видя никаких преград, не страшась ничего, кроме только одного — по какой-то страшной, невообразимой случайности потерять объект своей любви. Всякое может случиться, и случается сплошь и рядом! Оля, конечно же, уже представила, что будет, если из её жизни изъять Филиппа: конец, невосполнимая потеря, затворничество до конца своих дней и невозможность терпеть никакого другого мужчину рядом с собой! И это было не кокетство, не манерничание, а самое что ни на есть серьёзное решение, хоть и принятое в шестнадцать лет. Либо Филипп, либо монашеский постриг!
Безусловно, Олимпиада не имела ни малейшего представления о монашеском служении и о роли монашества для человечества. Ей казалось, что монахинями становятся от безысходности, когда ты по той или иной причине оказываешься выкинутой из мира людей, куда нет возврата. Если бы не стало Филиппа, она бы добровольно ушла из этого поблекшего мира, плотно закрыв за собой дверь!
В шестнадцать лет чувство не знает границ и меры, в той степени, в которой знают её великовозрастные влюблённые. Те, — что воробьи, — рады крошкам, которые не заметили крупные и драчливые голуби, и благодарны, что им хоть что-то перепало. В ту же волшебную пору, когда человек делает шаг из песчаного детства в первый прилив чувственности, его уже не остановить, — он уже не отступит, не вернётся сухим на берег, а прыгнет в затапливающую его волну с головой, насладится своим погружением, когда, открыв глаза, сквозь синеватую толщу воды увидит над собой переливающееся солнце будущего счастья, грядущих услаждений и ласк. Мешать ему не то, чтобы нельзя, — мешать ему бессмысленно.
— Послушай, хотела у тебя спросить… — осмелилась Оля после того, как они несколько минут прошли молча плечом к плечу, часто обмениваясь красноречивыми взглядами и тут же расплываясь в невольной улыбке и заливаясь краской. — Тебе нравятся пионы?
— Великолепные цветы! — утвердительно кивнул Филипп. — А почему ты спрашиваешь?
— Нет, ничего особенного! Просто так… Мне они тоже очень нравятся!..
То, что Филипп предложил сопровождать её, оказалось настоящей удачей для Олимпиады. Адрес, по которому они пришли, больше смахивал на притон (хотя у Оли были весьма приблизительные понятия о притонах), но никак не на семейное гнёздышко, где ежеминутно раздаются детские голоса. К слову, детей там вообще не оказалось, — и, несомненно, к лучшему.
В первые мгновения Оля подумала, что они, вероятно, перепутали что-то, — а вокруг не оказалось ни души, чтобы уточнить, где живёт Пинг. Наконец, Филиппу и Олимпиаде попался какой-то бродяга, который шёл, пошатываясь, и поднимал клубы пыли подволакивающимися ногами. Голова его нет-нет да и подавалась вперёд, увлекая за собой всё тело разом, но каким-то чудом ему удавалось схватить за хвост ускользающее равновесие и удержаться в вертикальном положении. Как и все китайцы своего сословия, он был безмерно худ, с маленькими ладонями и ступнями, цвет его кожи отдавал в бронзу, и даже белки его глаз были не белыми, а какими-то отталкивающе желтушными.
— Да, Пинг здесь живёт. А зачем вам понадобился этот прохвост? — заплетающимся языком спросил китаец. Уже после этих слов молодым людям следовало бы воротиться восвояси, но тяжёлая корзина тянула руки к земле, да и Олимпиада была не из тех людей, кто легко отступал перед первыми трудностями.
— Не боишься? — вкрадчиво произнёс Филипп, перед тем, как нырнуть в тёмный дверной проем, занавешенный дырявой тряпкой не первой свежести.
— Боюсь. Но мне нужно на это взглянуть… — с этими словами они вступили в царство полумрака, но вынуждены были сразу остановиться, чтобы дать глазам привыкнуть и рассмотреть, где они оказались.
Внутри было довольно сносно, скудость обстановки не позволяла образовываться бардаку, еле уловимо пахло как будто скошенной травой. Из стены торчала пара гвоздей, на которых болтались старые и рваные китайские шляпы. Между ними — огромный китайский веер, перепачканный клопами, с несколькими повылазившими спицами, которые торчали из него, словно переломанные кости — из тела. Это «убранство» не делало помещение уютным и семейным, — скорее, ощущались жалкие попытки создать для этого места хоть какую-то привлекательность.
Свет протискивался внутрь через крошечные квадратные окна, вырезанные в толстых стенах. В комнатах стоял полумрак и передвигаться нужно было очень аккуратно, чтобы ненароком не наступить на что-то или кого-то. Оля была уверена, что здесь водятся крысы. Погрызенные ими циновки парами лежали на глинобитном полу. Между подстилками удалось также разглядеть жестяной поднос, на котором стояли подобие горелки со стеклянным резервуаром, чайник с китайскими иероглифами на боку, плошка, заполненная каким-то порошком, и лежала странная очень толстая трубка с отведением для…
— Раскуривания опиума, — подытожил Филипп. — Спешу тебя огорчить, Оля, но твои приношения здесь никому не нужны. Здесь молятся другим богам. Пошли отсюда!
Услышав голоса, в смежной комнате зашевелились, послышалось нечленораздельное мычание, лишь отдаленно напоминающее человеческую речь. Потом кашель, сухой, хриплый и весьма сильный. Наконец, навстречу молодым людям вывалился тучный человек с красными воспалёнными глазами, обладатель таких толстых рук, которые, казалось, невозможно объять и которые больше походили на свиные окороки. Толстыми пальцами, напоминавшими сосиски, хозяин дома не переставал нервозно почесывать себя то тут, то там.
Он бесцеремонно и оценивающе оглядел Олю с ног до головы, отчего девушка сразу же почувствовала себя амёбой на предметном стекле микроскопа. Она все больше убеждалась, что им здесь не то, что не рады, но что дальнейшее нахождение в этом притоне сулит только недоброе.
— Вы пришли покурить? — спросил толстяк. Прилично одетые молодые люди не вызывали в нем иллюзий: даже если среди таких встречалось немало курильщиков опия, они предпочитали более цивильные курильни, где можно было не только расслабиться, но и остаться наедине друг с другом с известной целью. В их же притон забредали в основном те, у кого было совсем немного денег.
— Мы от Пинга. Он в больнице, в результате несчастного случая он потерял глаз, — объяснила Олимпиада. — Он попросил меня навестить его семью и передать им немного еды.
Хозяин притона раскатисто рассмеялся, потом закашлялся и снова принялся расчёсывать свои толстые руки, на которых привыкший к полумраку взгляд уже мог рассмотреть множественные язвы, покрытые корками. Оттуда, где он срывал корки грязными ногтями, начинала сочиться сукровица, блестящая, как слюда.
— У Пинга? Семья? Не смеши меня! Обычно он присылает мне молоденьких девушек с другой целью!
— Что ты хочешь этим сказать, барбос? — Филипп выступил вперёд, закрыв собою Олимпиаду. Выглядел он воинственно и, кажется, готов был драться до последней капли крови.
Толстяк помялся и оглянулся вокруг себя. Жаль, что все его подельники как раз отлучились, — это им, тощим, ловким и прытким, было под силу скрутить этого юнца, если к тому же накинуться сообща. А ему, тучному и нерасторопному, невозможно было с ним тягаться. Китаец прикидывал, что мальчишка, конечно, не сможет причинить ему физический вред, но он всегда сможет вырваться, удрать и позвать на подмогу жандармов.
О чём думал этот идиот Пинг, отсылая к нему девчонку в компании с провожатым?! Толстяку стало понятно, что ему не получится здесь чем-то поживиться.
— Ладно, отпущу вас, но с одним условием: оставите корзину тут! Что там у вас?
Филипп вцепился в ручку корзины и вопросительно воззрился на Олимпиаду. При достаточном освещении можно было бы увидеть, как протестующе заходили под его кожей желваки у самых ушей и как от напряжения побелели костяшки пальцев.
— Не злись, давай оставим, — тихо проговорила Оля. Было видно, как удручена она всем происходящим. С этими словами она, по мнению Филиппа, слишком беспечно подошла к китайцу и протянула ему мешочек с сухофруктами, а корзину, присев, поставила у ног.
Китаец схватился за мешочек, вероятно, полагая, что там монеты, но на вес определив, что ошибся, потерял к подарку всякий интерес и почти презрительно швырнул его на циновку. Потом порылся в корзине, содержимое которой, по всей видимости, удовлетворило его гораздо больше. Он утвердительно хмыкнул и тут же разразился сильным кашлем.
— Это тоже для вас, — Оля протянула китайцу записку от Пинга и направилась к выходу, утягивая за собой недовольного Филиппа.
Китаец равнодушно покрутил бумажку в своих толстых пальцах.
— Хехе, если бы я ещё умел читать! — бросил он им вслед.
Глава 7
Пинга в больнице Олимпиада больше не видела; ей рассказали, что проныра-китаец сбежал без выписки, прихватив с собой больничную робу и ещё кое-что из казенных вещей. С того момента Оля не раз обдумывала случившееся, хоть и вспоминать об этом было неприятно, ещё и потому, что в тот день Филипп, когда они, наконец, выбрались из рыбацких кварталов, сказал ей:
— Ну ты и отчаянная! Альтруистка? Зачем ты вообще туда полезла? У этого Пинга на лбу написано, что он проходимец.
— Ничего у него не написано на лбу, — буркнула Оля. — И ты тоже, как я заметила, много куда лезешь без оглядки. Если бы это была твоя идея, то ты бы сейчас шёл, поджавши хвост.
— Одному я рад, — что вызвался пойти туда вместе с тобой. Никогда бы не простил себе, если бы с тобой что-то случилось! А случиться могло многое! Я не говорю о самом очевидном: что тебя могли похитить, сделать наложницей этого барбоса или просто портовой девочкой, продать в рабство, наконец!
Оля посмотрела на Филиппа широко раскрытыми от ужаса глазами.
— Прости, что приходится тебе об этом рассказывать. Ты — наивная душа, и мне не хотелось бы очернять твоё представление о мире. Но, во-первых, я — мужчина, а, во-вторых, дольше, чем ты, прожил в Китае. Восточные страны — коварны для белых людей, они живут как бы в двух измерениях и под внешним спокойствием и учтивостью проистекает совсем иная, тайная жизнь, о которой мы мало что знаем. Европейцев здесь разве что терпят, но это вполне объяснимо: китайцы много претерпели от западных стран нехорошего, причём, как им кажется, незаслуженно. Они не суют нос в европейскую политику, развиваются своим путём и могли бы достичь значительного расцвета, если бы им не вставляли палки в колёса. Да, опиум здесь знали до прихода европейцев, но чтобы он получил такое вопиющее распространение, как теперь! Мне кажется, сейчас в Китае каждый третий — наркоман, и мы только что с тобой попали не куда-нибудь, а в самый обычный опиумный притон, которых в Кантоне пруд пруди.
— Я поняла…
— Так европейцы поставили на колени целую нацию. Китайцы должны быть им благодарны? Европейское присутствие не принесёт сюда ничего хорошего, вот увидишь! И мы с тобой ещё станем свидетелями страшных катаклизмов, которые «белая рука» будет творить на этой территории. Естественно, мы для них — не очень желанные гости, даже если Оля Шишкина и Фил Горюн не имеют ничего плохого за душой.
— Вот именно, Фил, ты не думаешь, что нам необходимо показать, что мы, простые люди, ничего плохого за душой не имеем? Да, это была глупая выходка, пойти туда. С первого взгляда. Потому что и Пинг, и его подельник, я уверена, задумаются кое о каких вещах: что нельзя только хапать и обманывать, и что есть в мире и бескорыстие, и благородство…
— Ты действительно так думаешь?
— Да, я так думаю, и мне жаль, что ты в этом разочаровался к твоим всего лишь восемнадцати годам.
В тот самый момент, пока наши герои вели важные беседы об устройстве мира, потихоньку, незаметно для глаза, по одному колечку, скреплялись звенья процесса, который будет иметь непосредственное, страшное и непреодолимое влияние и на их, простых людей, жизни. Филипп, хотя казался очень озабоченным и неудовлетворённым, получал явное удовольствие от того, что мог рассказать Оле вещи, которые её глубоко впечатляли. Правда, сбившись, он так и не сказал ей о тех «неочевидных» опасностях, которые таил в себе город-порт.
Возможно, Филипп и сам не имел о них представления в полном объёме, — да и никто из людей в тот момент не имел. Опасность зародилась, развивалась и крепла на фоне ежедневных дел, потребностей, спешки, суеты — одним словом, на фоне тривиальных сцен кантонский жизни. Никому и никогда не под силу отыскать ни начало, ни конец этого процесса. Как уже упоминалось выше, Кантон был единственным портом, открытым для иностранных судов, и важно понимать, что в ту пору парусные корабли вытеснялись судами с паровым двигателем, во много раз более мощными и быстроходными.
Из порта в порт, с континента на континент они перевозили не только привычные товары. Они перевозили ещё и крыс. Крысы оказались знатными мореплавателями, путешественниками и даже первооткрывателями. Неудивительно, если вместе с Америго Веспуччи и его командой на берега Нового света ступили и крысы, перенеся с собой на континент доселе неизвестные ему бактерии, грибы, насекомых и вирусы. Самые очевидные из них — крысиные блохи, которые не гнушаются при случае нападать и на человека.
По швартовым тросам крысы легко мигрировали с корабля на берег и, даже если падали в воду, отличные пловцы, они всё равно достигали берега и начинали там обосновываться. Таким образом, тросы превратились в артерии, по которым инфекции и вирусы перетекали из заражённого места в «чистые» локации и начинали там своё опустошительное шествие. «Портовая чума», зародившись в сердце Гуандуна, начала распространяться в двух направлениях: больные крысы с острова Шамянь, расположенного на Жемчужной реке и являющегося ключевым перевалочным пунктом торговли сеттльмента с другими странами, облюбовывали иностранные суда и уплывали вместе с ними, унося страшную бациллу за горизонт. Вскоре появились и больные люди, покусанные крысиными блохами. В течение примерно недели они не знали, что делается с их организмом и какую гадость они носят внутри. Чаще всего это были портовые служащие, матросы и бедняки, которые вынуждены жить бок о бок с грызунами и не соблюдают элементарных правил гигиены. Они продолжали беспрепятственно передвигаться по улицам Кантона, приближаться к здоровым людям, подолгу разговаривать с ними, возвращаться в свои лачуги, где дети и взрослые спали вплотную друг к другу штабелями. Они продолжали стирать своё бельё в водах Жемчужной реки, а, простирнув, вывешивать на верёвки, которые в районах с особой скученностью жилищ находились прямо над пути у прохожих. Они ели руками и, облизнув пальцы, передавали съестное своим однокашникам… Когда же они начинали чувствовать себя плохо, большинство оставались дома и пытались вылечить себя народными средствами. Более сознательные обращались в больницы, и так как Кантонский госпиталь уже давно работал не только с глазными недугами, но и с самым широким спектром болезней, он, сам того не подозревая, принимал инфицированных чумой людей.
В начале апреля китайцы широко отметили праздник Цинмин, — это как Родительская Суббота в России, — нерабочий день, когда большинство выходцев из сельской местности уезжает из городов в родные края. Это праздник радости и светлой грусти: с одной стороны, наступает весна, а вместе с ней — период обновления для всего живущего, с другой — день, в который по традиции полагается проведывать могилы усопших родственников. Кладбища утопают в цветах, ветер колышет ленты и гирлянды, навешанные на надгробия, от курительниц змейкой поднимается к небу дым благовоний.
— После посещения кладбищ заведено собраться большой семьей за одним столом, уставленным традиционными яствами. Мы верим, что это доставляет удовольствие душам наших предков! Мы их вспоминаем и верим, что они смотрят на нас. Старшие члены семьи, которым самим уже по многу лет, обычно рассказывают что-то интересное из истории рода, — рассказывала Олимпиаде одна из сослуживиц Кантонского госпиталя накануне праздника Цинмин.
— Ты тоже поедешь навестить своих родных? — спросила Оля, улыбаясь входящему в кабинет Филиппу.
— Конечно, это для нас очень важный обряд, я не могу такое пропустить. И в этом году я повезу домой очень необычный подарок… думаю, всем понравится!
И это был второй маршрут для чумы, распространявшийся вглубь материка.
Глава 8
После смерти Филиппа, Олимпиада перестала куда-либо выходить из своей комнаты. С одной стороны, отец, обеспокоенный такой странной и внезапной смертью друга своей дочери, настоятельно попросил её побыть, — возможно, временно, — под родительским надзором.
— Давай понаблюдаем, — мягко предложил ей Алексей Петрович, понимая всю тяжесть потери, которая постигла его дочь. В доме избегали говорить о возможном заражении, и уж тем более об эпидемии, пока Оля сама однажды не посетовала:
— Я же сидела у него в изголовье, глаза в глаза, дышала с ним одним воздухом. С другой стороны от меня лежал больной Феликс… Почему я не заразилась и не ушла вслед за ними?!
— Перестань, не гневи небо, — мягко урезонила дочь Ирина Фёдоровна. — Каждому в этой жизни даётся своё: будут двое на поле: один берется, а другой оставляется; две мелющие в жерновах: одна берется, а другая оставляется…
— Откуда эти изречения? — встрепенулась Оля с какой-то мукой в глазах. — Я знаю, вы их не сами придумали!
Ирина Фёдоровна вопрошающе взглянула на мужа. Тот отрицательно покачал головой.
— Это удивительное и необъяснимое явление на самом деле имеет место быть не так редко, как нам кажется: бывает, что человек сидит у постели заразного больного, но сам не заражается. Не все лекари и могильщики погибли во время чумы в Западной Европе в 14 веке, хотя и имели непосредственный контакт с телами больных и погибших. Соприкасались с их жидкостями и тканями. Я уверен, что и сегодня найдётся много инфекционистов, которые подтвердят мои слова. Думаю, что этому есть какое-то научное объяснение, к которому человечество обязательно придёт в будущем.
Избавленная от необходимости дежурить в госпитале, Оля, казалось, совсем потеряла импульс жизни. Если бы у неё была хоть какая-то ежедневная обязанность, которая поднимала бы её на ноги, ей было бы, наверное, на что опереться в захлёстывающем океане её горя. Но после гибели Феликса, экономки Горюнов, а также некоторого числа смертей в городе, которые показались Шишкиным подозрительными и произвели на них самое удручающее впечатление, пристально следили теперь не только за дочерью, но и за эпидемиологическими сводками.
Ответственные лица долгое время не делали никаких заявлений, отчего ожидание становилось мучительным. Чего опасаться и избегать? Каких-то продуктов? Можно ли ходить на рынок? Если нет, то как добывать съестное? В доме Шишкиных старались соблюдать спокойствие, тщательно мыть руки и использовать только кипячёную воду, но напряжение, воцарившееся во многих домах, не обходило стороной и их семью.
Только Оля казалась ко всему равнодушной. Встанет, почистит зубы, наденет красивое платье, приготовленное мамой накануне; затем матушка придёт и подолгу причёсывает дочку, осуществив, наконец, свою давнюю мечту. Олимпиада не сопротивляется, позволяя делать с собой любые манипуляции, на все вопросы отвечает только «да» и «нет», ничего более не добавляя.
Ирина Фёдоровна старается быть деликатной и во всём услужить Оле, которая только с виду кажется отрешённой застывшей глыбой. Никто не догадывается, что внутри Олимпиады взорвалось всё, что только могло взорваться. Её внутренний вулкан треснул, заливаясь кровяной лавой, отшумел, отгромыхал и потух, засыпанный мёртвым пеплом. Её душа задохнулась под толстым слоем серой пыли и осталась погребённой под ним навсегда.
Олимпиада сидела перед распахнутым в сад окном, но не видела ни деревьев вишни, робко и словно виновато скребущихся в раму своими тоненькими веточками, ни кустов магнолии, распустивших свои великолепные цветы, которыми никто не наслаждался, ни пары играющих между собой зимородков, хотя не любоваться ими было невозможно. Яркими ультрамариновыми и золотыми вспышками носились они туда-сюда, затеяв резвые салочки.
Про этих птиц Оля уже слышала однажды. Вроде бы мама рассказывала за ужином. А, может, и отец… Погружённая в оцепенение, Оля не помнила ни дат, ни деталей событий, — всё будто во сне.
— В прошлом, — звучал голос, — перья зимородков ценились так же высоко, как драгоценные камни, шёлк и специи. Их вместе с золотом и жемчугом вывозили из Римской империи в качестве трофеев. В Китае тоже широко охотились на этих птиц. Ремесленники декорировали ими ювелирные изделия, веера и ширмы. Перьями зимородка обшивали одеяла так, что те становились похожими на морскую гладь.
Зимородки были сейчас единственными существами, движения которых улавливали зрачки Олимпиады, — в остальное время глаза были словно погашенные и неподвижно смотрели в одну точку, либо бессмысленно блуждали в каком-то ином измерении. Девушка вдруг нашла горькое сравнение между собой и птицей, попавшей в силки браконьера. Её не убили, зачем-то оставили жить, при этом сняв весь защитный жизненно-важный покров, заживо содрав кожу. Когда был Филипп, он один заменил ей весь мир, и после его нелепой, дурацкой смерти, в которую Оля отказывалась верить всем своим существом, она осталась одна, в её мире воцарилось одиночество, в которое она не хотела никого впускать. Люди пробовали прийти ей на выручку, но она закрывала дверь перед самым их носом.
День изо дня Оля прокручивала в голове события последних месяцев. Она прожила за это время жизнь, равную, наверное, нескольким годам. Она уже и забыла, что за жизнь у неё была «до», и потому не могла, не хотела в неё вернуться.
«Когда же это случилось? — тихо беседовала Оля сама с собой, шевеля бескоровными губами. — Мне нужно проникнуть в этот процесс до конца. Понять, где мы допустили ошибку, и как эта гнусная бацилла попала к Филиппу. Один за другим заболели члены его семьи, поэтому можно сказать наверняка, что это что-то заразное. Теперь по времени: остальные умерли позже… может ли это означать, что именно Филипп принёс бациллу и передал её Феликсу и Марии Николаевне? А, может быть, наоборот? Но какое это сейчас имеет значение!? Имеет, чтобы понять, сколько времени бацилла может находиться внутри тела человека, не заявляя о себе. Назовём это «тайным состоянием»…
Если переносчиком были именно Филипп, то почему я не заболела? Сколько раз ты был рядом со мной, Фил, совсем близко, я чувствовала твоё дыхание, ты прикасался ко мне… Пожалел меня, да? Как тот Ромео, который выпил всю склянку яда, а Джульетте ничегошеньки не оставил!
О, это я во всём виновата… Зачем только я потащила Фила в порт, в этот притон, полный неизвестной заразы?! Как только поняла, что это не сулит ничего хорошего, надо было сразу уносить оттуда ноги. Но я хотела… А чего, собственно, я хотела? Накормить обитателей этого притона, дружков Пинга? Это омерзительно, но мне… нет никакого дела до них. Может быть, они тоже уже в могиле, — и я не буду, ломая комедию, сокрушаться по ним. Более того, я признаю, насколько они все были мне противны: и тех, кто лежал в другой комнате в опиумном экстазе, и толстяк… Какие страшные у него были язвы на руках! Он чесался, не переставая! Почему он так чесался?.. Ах, да, в больнице мне говорили, что опиумные наркоманы могут испытывать мучительный зуд. Может быть, зараза попала в организм Фила именно там, в этом отвратительном месте, где сальные, потные и, возможно, больные тела постоянно перетасовываются друг с другом и обмениваются своими выделениями. Что несут они с дальних берегов? Что унесут отсюда, чтобы передать через местную портовую девочку богатому англичанину или бедному матросу, которому на рассвете тоже уходить в рейс?
Слишком много нитей, — тысячи, миллионы нитей, — которые спутались в адский клубок! Я не могу отыскать в нём ни начала, ни конца!
Слышала, что несколько врачей из Кантонского госпиталя тоже погибли, но местные власти пока молчат, не в состоянии дать объяснений. Сколько ещё будет трупов перед тем, как примутся какие-то меры?.. Впрочем, всё равно. Возможно, завтра это будет отец, или их повар, или матушка, или сама Оля.
Очень может быть, что вирус в госпиталь занес Пинг, — и всё, бацилла поползла от одного рта к другому, начертила невидимую траекторию от пальцев к пальцам, — её было уже не остановить. А потом коллеги-врачи возвратившись в родные деревни на Цинмин и там в самом тесном и дружном кружке радовались совместному времяпрепровождению.
Вместе с тем, Филипп мог получить бациллу и много раньше, когда гуляли они по Кантону, позабыв обо всем на свете, кроме объятий и лёгких прикосновений губ! Ведь просила же тебя, глупый, не трогать эту больную крысу, но куда уж там! Ходят слухи, что новый вирус возник где-то в далёких степях, в стаях грызунов, которые в природе составляют среду, благоприятную для зарождения различных эпидемий. Заболевшие животные сначала бесконтрольно заражают друг друга, а затем, якобы через укусы крысиных блох, — заражаются и люди. Даже если слово эпидемия пока не звучит, отец, тем не менее, уже поручил всем домашним быть готовым сняться с места по первому зову. Я не хочу никуда уезжать, я должна остаться здесь, чтобы ухаживать за могилой Филиппа!»
Глава 9
Отец Филиппа, напуганный и раздавленный тремя одновременными потерями в своей семье, действовал стремительно. Во-первых, нельзя было быть уверенным, что он не заражен, а потому — нужно было торопиться уладить все формальности с похоронами сыновей и экономки, которая самоотверженно заменила хозяйку дома после смерти матери Филиппа и Феликса.
Со стороны могло показаться, что гибель дорогих людей он воспринял не слишком болезненно и был способен держать удар. Никто не знал, что лишь дела, взваливание на себя как самых крупных, так и самых ничтожных обязанностей, помогли ему не свихнуться в данных обстоятельствах и не отрешиться от реальности. Гибель любимой супруги была репетицией следующего масштабного горя. Потеряв её, отец тоже был на грани, но присутствие двух сыновей, один из которых был ещё совсем маленьким, заставило его утереть слёзы отчаяния, подняться и снова расправить крылья. Они были изранены настолько, что не могло быть и речи о том, чтобы когда-нибудь снова взлететь, и он начал ходить по земле, волоча их за плечами, как какой-то странный, обременительный груз, — пока ни заметил, что именно эти безжизненные крылья служат ему источником равновесия. Горевание, наравне с радостью, является надёжным крючком, которым люди могут зацепиться за жизнь. Конечно, они делают это уже не во имя любви, но во имя памяти о любви. Филипп, глядя на то, как отец переживает свою утрату, был счастлив оттого, что родитель настолько любил мать, — и себе самому дал обещание, что у него тоже будет любовь сродни этой: единственная, пылкая и незаменимая.
Теперь все данные себе обещания в прямом смысле слова обратились в прах земной. Отец Филиппа принял решение кремировать тела, и на это у него было несколько причин. Самая главная: возможность подхоронить урну с прахом в могилу к матери мальчиков, — пусть лежат вместе.
В складывающихся обстоятельствах он не намеревался дольше оставаться в Китае. Возможно, тягостным стал внезапно опустевший дом, — а, возможно, отец решил, что это не просто какая-то заразная болезнь, но вспышка серьёзного заболевания, которое не лечится в одночасье и будет забирать всё больше и больше жертв. Он предвидел, что на эту землю надвигается какая-то мощная эпидемия.
Наскоро завершив дела в Кантоне, он, ничем больше не удерживаемый, снялся с места, прихватив с собой только самое необходимое и урны с прахом, — и исчез в неизвестном направлении, никого не ставя в известность. С подругой своего старшего сына он даже не распрощался. Сколько родителей считают увлечения в этом возрасте чем-то мимолётным и недостойным внимания.
Таким образом, Оля находилась в полном неведении ни о том, как прошли похороны, ни о местонахождении могилы Филиппа. В день «похорон» у неё до того понизилось давление, что она упала в обморок прямо на пороге своего дома. Её унесли в кровать, и она, едва возвращённая в себя с помощью нашатыря, провалилась в долгий сон, из-за которого всё пропустила. Впоследствии Оля не могла найти никого, кто хоть сколько-нибудь мог пролить свет на то, как распорядились телом Филиппа. Обратиться же напрямую к отцу Филиппа она постеснялась.
Многие порядочные жители Кантона начали карантин, не дожидаясь приглашения ответственных инстанций. Не только отцу Филиппа стало понятно, что число заболевших увеличивается с каждым днём, и пока врачи делали своё дело, пытаясь изучить и объяснить новую болезнь с биологической точки зрения, благоразумные граждане, по большей части европейцы, минимизировали контакты с внешним миром, без особой нужды не покидая своих домов. Простым китайцам, а особенно обитателям самых бедных районов, где не слышали про водопровод и системы вентилирования жилищ, сложно было объяснить, что необходимо соблюдать правила гигиены и изолировать от здоровых тех, кто уже заболел. В таких семьях продолжали существовать бок о бок в состоянии жуткой скученности, спать штабелями, пользоваться общей посудой и позволять крысам свободно ходить у себя по головам. Суеверные китайцы окуривали свои дома какими-то травами, наивно полагая, что эти благовония помогут им справиться с наступающим бедствием.
Нет-нет да и приходили Оле на память ужасающие картины, которые они вместе с Филиппом ходили смотреть в бедняцкие районы. Влекомые идеей как-то помочь обитателям фанз, юноша с девушкой несколько раз предпринимали вылазки то к рыбакам, то на окраины города, пытаясь понять, как облегчить жизнь малоимущим. Их встречали не так радушно, как им представлялось, что должны были встречать благодетелей. А теперь и вовсе, поговаривают, китайцы не жалуют визиты врачей, пытающихся им помочь, а, напротив, оказывают всяческое сопротивление и чинят вредительства.
Шишкины вели всё более затворнический образ жизни, и отец всё чаще говорил о необходимости уезжать из Китая. Домашние не удивились бы, узнав, что он тоже готовит их отъезд, втайне — чтобы не подвергать излишнему стрессу. Встретиться с кем-то с прежнего места службы в Кантонском госпитале не представлялось возможным. Мама считала, что больница сейчас — самое опасное место, где можно в два счёта что-нибудь подхватить. Запуганная этим, шестнадцатилетняя Оля вообще ничего не соображала. Отец был настроен более рационально, полагая, что как раз в больнице-то и принимаются должные меры для недопущения распространения эпидемии, — но дочь туда всё равно бы не пустил.
Насидевшись взаперти несколько дней кряду, однажды Оля сбежала. Пока все были заняты своими делами, она тихо оделась, обула самые мягкие туфли, прокралась в прихожую и легонько, словно пылинка, выскользнула за дверь. От всего пережитого и долгого сидения дома голова ничего не соображала, — необходимо было, по крайней мере, развеяться. По дороге Оля нарвала цветов: ей хотелось непременно пионов, но они ей не попались, пришлось довольствоваться теми, что встретились по пути, но девушка и тогда выбрала самые красивые. Где же Филипп смог отыскать свои прекрасные пионы с их огромными, прохладно-нежными розовыми и одной белой шапками? Вообще, пионы — цветы щедрые, решила про себя Оля, — с каким великодушием они несут на своём упругом стебле ароматные охапки лепестков, чтобы мы могли утопить в них кончик носа и счастливую улыбку! Будет ли она ещё когда-нибудь улыбаться по-настоящему счастливо?
Собрав букет, Оля отправилась на кладбище; она шла наобум, но с твёрдой уверенностью, что непременно отыщет могилу Филиппа. Она почувствует, куда направить свои стопы, невидимая связь, которая остаётся между влюблёнными, несмотря на разлуку, приведёт её в нужное место. Каково же было её разочарование, когда она начала буквально теряться в надгробиях, похожих одно на другое, испещрённых иероглифами, смысл которых девушка внезапно перестала понимать.
Перешагивать через надгробные плиты Оля считала кощунственным, а, обходя ряды захоронений, она совсем запуталась, то ли она здесь уже проходила, то ли ещё нет. Ей начало казаться, что она ходит заколдованными кругами, и нет выхода из этой круговерти. От плотно поставленных друг к другу одинаковых плит у Оли зарябило в глазах. Она металась среди моря колышков, вдруг поплывших пестрой волной и захлестнувших ноги по колено.
Не было ни тени, солнце потоком выпускало в землю свои раскалённые стрелы. Оле напекло голову, глаза увлажнялись то ли от пота, стекающего со лба, то ли от бессильных слёз. Она ощущала себя такой беспомощной и потерянной среди этого скопления старых и новых могил, — которые зияли своими открытыми земляными ртами в небо и только готовились принять в себя содержимое. Небольшие процессии, прощающиеся со своими родными, сменяли друг друга и исчезали так же быстро, как и появились. Люди инстинктивно избегали собираться вместе, но долг похоронить своих мертвецов был, казалось, превыше страха за собственную жизнь. На самом деле каждый внутренне отвергал ту мысль, что зараза может затронуть его.
Оля искала надгробие, надписанное по-русски. Семья Филиппа хоть и прожила долгие годы в Кантоне, но в общении между собой сохраняла удивительную русскость. Отец выписывал русские газеты, и, хоть они приходили с опозданием, он читал их с большим смаком и удовольствием. В доме была собрана небольшая, но ценная библиотека на русском языке. Надгробие своего сына отец не мог надписать иначе, как на русском. К тому же, рядом должно было, по идее, находиться захоронение Феликса и Марии Николаевны, — и Оля плутала в поисках этого скорбного триптиха, не имея ни малейшего представления о том, что отец Филиппа уже несколько дней назад пересёк китайскую границу, увозя свой печальный груз в чемодане.
Глава 10
Замучившись вконец, Оля оставила свои цветы на первом попавшемся камне, повесив голову, вышла с кладбища и побрела вниз с холма, на котором оно было расположено. По дороге, пустынной в этот полуденный час, ей попался дом Михаила. Знала Оля его потому, что он находился на повороте дороги, которая вела от Кантонской больницы к району, где жили Шишкины. Дом, ничем не примечательный и очень простой снаружи, находился как раз на полпути между госпиталем и домом Оли, и она не раз видела, как Миша входил туда, неизменно махая им с Филиппом рукой, прежде чем открыть калитку.
Этот дом был предоставлен семье Угрюмовых русской православной миссией, и, как всё казённое, не отличался изысками убранства. Но от светлых его стен неизменно веяло умиротворением, которое теперь повлекло Олю, как никогда прежде. Она сразу не поняла природу этого притяжения. Просто в голову ей пришло, что Филипп с Михаилом были лучшие друзья, и, возможно, тот сможет поделиться с ней последними новостями.
Дверь ей открыла пожилая женщина, одетая по-крестьянски: в цветастую юбку с оборкой по низу, в кофту с баской и пышными плечами, с головой, закутанной в платок, и густо загорелым лицом. Она приветливо улыбнулась, сощурив в щёлочки свои добрые глаза, но на вопрос о Михаиле, ответила с сокрушением, что он лежит в постели хворый и что лучше барышне прийти в другой раз.
— Хворый, говорите? — произнесла, как заворожённая, Оля. Неожиданная мысль пронзила, как стрела. — Передайте, пожалуйста, ему, что его хочет видеть Олимпиада Шишкина.
Интуиция не обманула Олю, — вернувшись, женщина широко отворила перед ней дверь и впустила внутрь. По суетливым движениям, которые Михаил всячески старался скрыть, было заметно, что своим визитом Оля застала его врасплох. Похоже, он только что надел свежую рубашку, потому что до сих пор возился с её воротом, — ему всё казалось, что тот лежит как-то нехорошо.
— Привет, Миша! — бесцветно поздоровалась Оля, наблюдая за движениями его пальцев. — Что с тобой? Ты заболел?
— Да, приболел. Прости, я в таком виде… Дарья Власьевна отпаивает меня какими-то травами, они должны сбить температуру, но пока что-то особого эффекта нет.
— Дарья Власьевна — это та женщина, которая открыла мне дверь? Какое необычное имя!
— В России оно довольно распространённое, народное.
— А для меня звучит непривычно… — грустно заключила Оля.
— Если хочешь, приходи к нам на службы: люди, которые приехали с нами из России, сама Россия и есть. Они носители духа своего народа, самые простые, из низов. У них речь, словно песня или сказка какая, льётся, как речка по камешкам. Слушаешь, и вдруг — среди гальки мелькнёт жемчужина речная, какое-нибудь словцо или выражение, какого никогда раньше не слыхал, но которое поражает до глубины души своей образностью!
— А куда приходить? В Кантоне ведь нет храма…
— А прямо сюда и приходи! У нас домовая церковь.
— Какая?
— Домовая. Это значит, что и алтарь, и иконостас, и место для прихожан устроены прямо в доме. Это делается по благословению митрополита в городах, где нет храма, но люди хотят помолиться и приступить к таинствам церкви.
— Понятно. Приду, если мы не уедем в ближайшее время…
— Вы собираетесь в дорогу?
— Я — нет, но родители очень напуганы начавшейся эпидемией. А я нет… я хочу остаться здесь, ведь здесь… умер Филипп. Я не могу его бросить.
Лицо Миши блестело в тени, которую создавали в комнате плотно задернутые шторы. Яркое солнце, видимо, слепило глаза и мешало юноше отдыхать. К тому же он был в жару, и кожа его раз за разом покрывалась испариной, которую он смущённо утирал белым хлопковым платком. Судя по осевшим плечам Михаилу трудно было держать себя в вертикальном положении, он из последних сил боролся со слабостью и был не намного румянее своего белоснежного платка. Он напомнил Оле фарфоровую фигурку мальчика, которая стояла у них на комоде во Франции, а потом куда-то исчезла. Возможно, разбилась при переезде или её просто-напросто забыли на прежнем месте жительства. Может быть, она не представляла никакой художественной ценности, но Оле очень нравилось подолгу рассматривать тонкие белые руки и ноги подростка, присевшего на камень, и его почти такие же белые вьющиеся волосы.
— Здесь нет могилы Филиппа, — с усилием проговорил Миша. — Отец кремировал тела всех троих и увёз их с собой.
Услышав это, Оля, сидевшая на стуле возле кровати, болезненно оживилась и придвинулась к Михаилу почти вплотную. Миша украдкой скользнул взглядом по её лицу и сглотнул: никогда ещё она не была от него так близко.
— Куда увёз? — требовательно произнесла Оля.
— Я честно не знаю. Он не распространялся о своих планах. Не хотел. Тяжело ему, конечно: столько смертей зараз…
— А мне разве не тяжело? — воскликнула Оля, но тут же устыдившись властности собственного голоса, потупила глаза. — Он повёз их в Россию?
— Мне правда ничего неизвестно.
— Как так можно? Вы же были лучшими друзьями?
— Если бы я знал, я бы, конечно, сказал тебе, Олимпиада…
— В Петербург?
— Возможно.
— Это, конечно, один шанс из ста. Я никогда не найду его…
— Зачем тебе это нужно, Оля? Подумай: мы все смертны, и никто из нас не выбирает, сколько прожить на земле, когда и при каких обстоятельствах уйти. Человек умирает тогда, когда его предназначение в этом мире закончено. Стороннему наблюдателю кажется, какая несправедливость, он был так молод, так красив… Не понимая того, что мы — не просто бездушное украшение этого мира. Что ж получается: молодых жалко, а старикам, потерявшим всякую привлекательность и физическую силу, туда и дорога? Их жаль меньше? Или совсем не жаль? Да нет же, просто со стороны кажется, что человек изжился. Но «изжиться» можно и во младенчестве, — кому какой час указан Создателем. Человек может изменить мир и людей вокруг себя своим появлением на свет, может — своей жизнью и своими делами, а может — и своей кончиной.
Оля, я открою тебе одну вещь, которую мне сказал мой отец, но которая, безусловно, совсем скоро будет подтверждена и обнародована. Новая инфекция — это очередная волна чумы. Об этом не говорят, боясь поднять панику, а ещё больше — нанести урон своим делам и контрактам. Но то, что сейчас происходит, не шутка.
— Почему, зная это, вы не стремитесь уехать? — тихо произнесла обескураженная Оля.
— Потому что у моего отца здесь паства, мы не можем бросить на произвол судьбы людей.
— Но вы же можете заразиться и умереть!..
— Мой отец не боится смерти, я тоже. И думаю, что Филипп её тоже не боялся. Если это послужит тебе утешением, скажу, что после смерти Филиппа его отец дал согласие на вскрытие тела и на необходимые манипуляции, чтобы попытаться понять природу инфекции. Я думаю, что это может сослужить добрую службу врачам, которые сейчас изо всех сил пытаются найти возбудителя и понять, как его можно остановить…
— Они… они, что, резали моего Филиппа? — у Оли задрожали губы и подёрнутые влагой глаза.
— Феликс — младший брат и, по сути, совсем ещё ребёнок. На тело Марии Николаевны у их отца не было юридических и моральных прав…
Они некоторое время посидели в тишине. Оля хотела, но не могла расплакаться; рыдания подступили совсем близко, охамевши, сжали горло, но как будто застряли на краешке гортани, защекотав, запершив, заметавшись на коротком отрезке шеи, не имея выхода ни в одну, ни в другую сторону. Горло содрогалось в беззвучных конвульсиях, и, испугавшись то ли своего состояния, то ли чего-то большего, что витало в воздухе и обещало их уничтожить, Оля вперила в Михаила долгий взгляд, своим выражением граничащий с безумием. Среди огромного количества стран и городов, больших и маленьких, ей никогда не найти места, где будет погребено искромсанное тело Филиппа. Высокопарные слова, дескать, он послужил человечеству, отдав себя на растерзание патологоанатомам, в данную минуту нисколько не утешали Олю, а адская головоломка, заданная отцом Филиппа, буквально повергала в исступление. И вдруг случилось то, чего не ожидали, может быть, ни сама Олимпиада, ни тем более Михаил, который изнемогал в нарастающей горячке. Резким движением Оля приблизилась к юноше, вцепилась в его плечи так, что костяшки пальцев побелели от напряжения, и принялась жадно целовать Мишины губы. Непонятно, откуда взялась в ней такая бесстыдная неудержимость, ведь даже с Филиппом они позволяли себе разве что легонько соприкоснуться губами?
Очень может быть, что в своих девичьих мечтах Олимпиада заходила намного дальше этих невинных поцелуев. Проведя детство во Франции, она не раз становилась свидетельницей поцелуев разгуливающих по бульварам парочек, многих из которых не то, что не стесняло, но даже забавляло присутствие маленькой девочки, которая смотрела на них широко раскрытыми от удивления глазами. Что ж поделаешь, свободная страна, потешавшаяся над моралью, плодила на своих улицах либертинов и либертинок, которые без стеснения демонстрировали глубокие и полные страсти взаимные облизывания.
И все-таки в случае с Олимпиадой это было совсем иное, чем обыкновенный зов плоти. Движения её губ замедлились, словно она сама пыталась понять, что движет ей в эту секунду. В этом поцелуе Олимпиады слилось несколько самых противоречивых позывов: разгоревшиеся от прихлынувшей к ним крови Мишины губы уже не были Мишиными, а как бы принадлежали Филиппу, — его одного Оля могла целовать с такой страстью. Но именно из-за невозможности больше целовать любимого, Оля желала как можно дольше и глубже насладиться своей иллюзией, забыв, что перед ней — другой живой человек, у которого тоже есть свои мысли и чувства.
Наконец, о главном мотиве её поступка догадалась совсем не она, а именно Михаил. Он не оттолкнул Олимпиаду, но когда она, наконец, насытившись своим поцелуем, оторвалась от него, и, боясь посмотреть в глаза, начала смущённым взглядом блуждать по комнате, он тихо произнёс:
— Не получится у тебя, Олимпиада, в этот раз умереть! У меня не чума, а обыкновенная простуда…
Оля засмущалась ещё больше, вытерла губы тыльной стороной ладони, поковыряла пальчиком дырку в вышивке покрывала, и только тогда осмелилась вновь взглянуть на Михаила. Он смотрел на неё чуть исподлобья влажным и грустным взглядом.
— Ты должна понять, Оля, две важные вещи. Наша жизнь не заканчивается со смертью другого человека, и мы не имеем права приближать собственную смерть. За это с нас спросится, когда придёт реальный срок. Жизнь дана тебе для какого-то важного дела, которое ты должна совершить, — обрывая её, ты как будто срываешь тончайшую драгоценную паутину, которая и есть каркас мироздания. Или вот ещё: вырви из полотна нитку, — и её уже будет не вставить, как положено, другие нити тоже начнут расползаться, и красивая было ткань уже никогда не станет прежней. Так и тут: подумай о том, чем ты обязана своим предкам, которые боролись за жизнь, цеплялись за неё, выгрызали её у смерти, — например, вот даже в 12 году, — и благодаря им на свет появилась ты. У тебя у самой ещё когда-нибудь будут дети, а это ведь такое счастье, дать новую жизнь. В церкви есть такое таинство — Неусыпаемая Псалтырь — это когда монахи непрерывно читают псалмы, сменяя друг друга, по кругу. Это позволяет никогда не прерывать священный текст. Так и наша жизнь — она лишь кусочек в непрерывном рондо, но если уничтожить его, на этом месте зазияет дыра. Предположим, кто-то из монахов по какой-то причине не заступил на свой пост: начнётся неразбериха, путаница, способная полностью уничтожить общее важное дело.
— Всё правильно ты говоришь, Миша, но я не хочу сейчас никакого единения с людьми, мне больше по душе остаться выдернутой из общей канвы ниткой.
— Если тебе сейчас близка тема умирания, послушай вот что: «Если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода». Так сказал Христос о своих страданиях на кресте. Он должен был пострадать и даже умереть, чтобы дать в нас прорасти семенам веры… И это пример для всех нас, мы должны поступать так же, как Он. Из своих страданий мы должны вынести плод веры, то есть не стенать, не роптать, не грозить самоубийством, — а подумать, что полезного мы можем вынести из этого страдания. Страдание — это как навоз. Кажется, что семена в нём утонут и задохнутся, но самые лучшие цветы вырастают именно на удобренной почве…
Олимпиада слушала Михаила с удивлением.
— Это сказал Иисус Христос?
— Да.
— Тебя интересно слушать, Миша! Ты знаешь, только теперь мне стало кое-что понятно, но я не могу с этим не считаться… Мои родители не хотят говорить со мной о вере, они всегда избегали делать это, рассчитывая вырастить из меня передового человека, чьи убеждения основаны исключительно на научных знаниях. Им кажется, что вера мне будет только мешать. А ты говоришь так чётко и уверенно, я нигде не вижу подвоха… Ты хочешь стать священником, как твой отец?
— Я пока ещё не решил. Мне очень интересна тема воздухоплавания, я хотел бы построить летательный аппарат… Но для этого необходимо ещё много учиться!
— О, это так здорово! — потухшие было глаза Олимпиады снова заиграли жизненным огнём. Она вдруг почувствовала, как незаметно утешается в этом разговоре с Михаилом. Его тихий голос, горячие, мягкие губы, его размышления об Иисусе Христе умиротворили и успокоили её мятущуюся душу. Он искусно сумел увести её от горестных мыслей, заронить былую искру в её юную душу. — А я думала, что ты хочешь стать врачом. Что, в таком случае, ты делал в госпитале?
— Трудился там, где нужны были руки. Далеко не всем нужен летательный аппарат, но очень многим нужна помощь другого рода: дать лекарство, помочь с гигиеническими процедурами, успокоить, приободрить. Может быть, когда-нибудь я стану авиаконструктором, но не прямо сейчас.
— Обязательно станешь! — заверила его Олимпиада. — И спасибо за слова о пшеничном зерне! Я, кажется, знаю, что мне теперь делать…
С этими словами, Оля выпорхнула из белоснежного дома и поспешила к себе, предусмотрительно приложив платок ко рту. Она решила, что ей никак нельзя было сейчас умирать…
Глава 11
Десятью годами ранее описанных событий Александр Петрович сидел в своём кабинете и, нахмурив высокий, шишковатый лоб, торопился составить одно важное послание. Принцесса Евгения старалась не мешать мужу во время работы, но, видя, каким озабоченным он был последние сутки, решилась всё-таки зайти, пока рядом не было многочисленных визитёров, просителей, камердинеров и адъютантов, — и напрямую узнать, что случилось.
Когда она к нему обращалась, он, чем бы ни был занят, исправно откладывал в сторону своё занятие и уделял внимание супруге. И только по его суетливо скользнувшему взгляду она понимала, что внутренне Саша раздираем нетерпением, желанием скорее продолжить и довести дело до конца, причём в самом лучшем виде. Паузы и простои тяжело давались его кипучей, деятельной натуре, но он никогда не раздражался и выучился такой выдержке, которой можно было позавидовать.
Евгении стало его жаль: при дворе многие не воспринимали его идей и предприятий всерьёз, втайне подтрунивали и ждали с его стороны какой-нибудь оплошности. Но Александр был не из тех, кто вступает в прения с миром, равнодушный к общественному мнению. Супруге приходило на ум такое несимпатичное, но вполне справедливое сравнение: он, тяжёлый и оттого слегка неуклюжий, шёл через терния, подобно медведю, продирающемуся через цепкие заросли. В своём устремлении он был настолько упорный и мощный, что даже не замечал мелкие колючки, которые цеплялись за его шерсть, — они не причиняли ему ни малейшего вреда и, затасканные, отваливались сами собой.
Саша фонтанировал идеями, при этом не будучи легковесным мечтателем, у которого сегодня — одно, а завтра — другое. Он умело мог подстроить любые жизненные обстоятельства под главный план. Он запоминал людей, выделяя талантливых и одаренных, и многим впоследствии давал дорогу в жизнь, позволяя проявить себя на том или ином поприще. Принц обладал талантом соединять дополняющих друг друга умельцев, чтобы добиваться общей цели. Строгий к людям, он был ещё более строгим и требовательным к себе, и Евгении как жене приходилось считаться и с его отлучками по службе, и с его «невнимательностью», и с его недосыпами, и со своим простывшим супружеским ложем.
Они обладали средствами, которые грех было не использовать на благо людей. Этот альтруизм был у принца Ольденбургского в крови. Его отец, Пётр Георгиевич, с деятельной помощью его матери, умницы и красавицы, Терезии Ольденбургской открыл в Санкт-Петербурге институт для женщин, общину сестёр милосердия, детский приют и училище правоведения. Кроме того, принц состоял попечителем Императорского Александровского лицея и был инициатором и первым председателем основанного в Санкт-Петербурге «Русского общества международного права». В его бумагах найден, после его смерти, сделанный им перевод на французский язык «Пиковой дамы»…
Естественно, что после его кончины управление всеми этими многочисленными учреждениями перешло к сыновьям, и Саша отличился здесь особенно, потому как брат Константин был менее деятельного и резвого нрава.
— Кому ты пишешь? — аккуратно спросила супруга, готовая по первой просьбе удалиться. Но нет, — Саша, как обычно, был любезен, — правда, угадывалось, что мысли его витают где-то далеко, и он сам силится их словить, как выпорхнувших из клетки голубей.
— Луи. Один из моих гвардейцев накануне вечером был укушен собакой. У него рваная рана плеча и предплечья. Пса застрелили…
— Я, кажется, поняла. Водобоязнь?
— Да. Я должен помочь моему подчинённому.
Это ощущение долга у Александра Ольденбургского было неразделимо с самой жизнью. «Раз я живу, — значит, я должен», был его негласный девиз. Должен защищать Родину, хотя по натуре своей он не был блестящим воякой и полководцем. Его скорее манила врачебная, лекарская стезя, но опять же по долгу происхождения он не мог стать простым эскулапом, хотя всей душой мечтал об этом ещё с молодых лет, когда от туберкулёза погибла сестра Екатерина, с которой принц был особенно близок. Тогда он сильно мучился от вынужденного бездействия и невозможности изменить ситуацию. Он считал своим долгом заботиться об этом милом, изящном существе, как, впрочем, обо всех женщинах, представлявшихся ему хрупкими и незащищенными созданиями. Корень своего бессилия Александр видел в недостатке знаний, поэтому такие учёные, как Луи Пастер неизменно вызывали в нём глубочайший трепет и почтение.
В жизни этих двух людей было ещё одно обстоятельство, которое породнило их узами несчастья. Нежно привязанный к семье, Луи потерял девятилетнюю дочь Жанну, а позже и тринадцатилетнюю Сесиль, — обеих девочек унёс брюшной тиф. Пастер считал эти смерти своим личным поражением, как учёного. Апогеем его горя стала потеря малышки Мари-Луиз, которая умерла в результате печёночной опухоли, будучи двух лет от роду. Пастер никогда и нигде не распространялся о том, какой отпечаток оставили в его душе эти роковые смерти, — о его глубоких переживаниях можно было судить по череде инсультов, после которых учёного парализовало с левой стороны.
Он писал Александру, что буквально чувствует, как разрушается левая сторона его мозга, — что не помешало ему, однако, именно в эти годы сделать свои самые громкие и важные открытия.
— И ты решил обратиться к месье Пастеру за помощью?
— Думаю, что на сегодняшний день это единственный человек, который в состоянии помочь. В этой области я не знаю другого учёного, равного Пастеру. Я отправляю моего гвардейца в Париж сегодня же, дорога каждая минута. Интуиция подсказывает мне, что на начальных этапах водобоязнь можно победить. Он должен будет передать Луи это письмо, которое будет означать, что просящий — мой протеже.
С этими словами Александр Ольденбургский приписал в конце письма: «Je vous prie d’accorder à mon pauvre soldat un accueil chaleureux dont, je le sais bien, votre grand coeur est capable. Je reste, de mon cote, votre ami et admirateur fidèle. Prince Alexandre d’Oldenbourg»
Немного позже за ужином, когда страждущий офицер вместе с письмом был отправлен во Францию, супруги Ольденбургские вернулись к начатому разговору.
— Надеюсь, что мы не опоздаем и у господина Пастера получится помочь твоему подопечному, — проговорила Евгения. — И всё же… Я вспоминаю, ты говорил, будто чувствуешь некую дистанцию между тобой и Пастером, причём воздвигаемую именно с его стороны.
— Ничего удивительного: он — учёный и, как все гениальные люди, трясётся над своими научными трудами и открытиями, как над собственными детьми. Мне эта ревность понятна. Он не обязан распространяться о своих экспериментах, даже если его корреспондент — русский принц. Я думаю, что перед тем, как делиться с кем бы то ни было, Луи желает получить патент на свои вакцины, а уж потом — позволить им уйти в широкие массы. Но частным пациентам, которые нуждаются в его помощи, он, как человек благородного сердца, никогда не откажет. Вот увидишь, так будет и в этот раз. Делиться с принцем Ольденбургским — ни за что, но если я приползу к нему больной, он примет меня с распростертыми объятиями.
— Судя по тому, как блестят твои глаза всякий раз, когда ты воспеваешь господина Пастера, ты, Саша, многое бы отдал, чтобы побывать в его лаборатории.
— Не буду скрывать. Меня всегда очень увлекала эта область, но сам я — умом кoроток, да и поставлен на другую службу. Но вот, что я тебе скажу, Евгения: именно в силу моей должности я понимаю всю значимость открытий Пастера для людей, не только французов, — но всех без исключения людей в нашем мире! Технический прогресс позволил нам углубиться в материи, о которых раньше мы не имели ни малейшего представления. Я с удовольствием и искренним интересом заглянул бы в микроскоп господина Пастера! Области медицинского знания разворачиваются перед человечеством с небывалой быстротой, и у России нет права плестись в хвосте этого процесса. Восхищаясь Луи Пастером и его лаборантами, я пребываю в уверенности, что и русская земля способна рождать великих учёных в области медицины, и мы имеем этому множественные подтверждения. Так, незаурядным талантом обладает, например, Николай Гамалея, — я думаю, этот юноша далеко пойдёт. Я не говорю уже о нашем друге Илье Ильиче. Но и они так или иначе связаны с Пастеровской школой. Потому что мы не можем управлять озарениями и никогда не знаем, в каком уголке земного шара и в какую голову спустится Божие благословение проникнуть в очередную тайну мироздания.
Когда ужин был закончен и супруга удалилась к себе, принц вышел в сад для вечернего моциона. Он любил ходить быстро, принцесса не поспевала за ним, поэтому своей «спортивной» ходьбе он предпочитал предаваться в одиночестве. Когда он быстро двигался, мысль его тоже текла стремительно и живо. Все грандиозные проекты рождались в его голове, когда принц выходил из тесных стен, а русский простор, будь то море, степь или лесные дали, брал его за душу каким-то даже болезненным объятием.
Говорят, что русская пустота и монотонность пейзажа высасывают взгляд, — его же они томили желанием действия, какого-то подвига, — до того, что в такие моменты единения с русской природой, с её малахитово-изумрудными соснами, зелёной кипенью тины, наброшенной на болотца, с жалобным криком утки, с моросящим туманом, стремящимся завладеть всеми тайными уголками леса, с тоскливым «ку-ку», бередящим такие глубины души, о которых раньше даже не подозревал, — до того даже, что уголки его глаз начинало щипать от подступавшей солёной влаги.
Он, потомок знатного немецкого рода, чьи земли волею Всевышнего и благодаря политической хватке Екатерины II вошли в состав Российской Империи, считал себя русским и хотел послужить своей названной родине. В Александре, конечно, производили своё действие хваленые немецкие деловитость и практицизм, но он любил Россию всем своим существом, — так как любит её не каждый русский. Принц видел её потенциал и желал, чтобы этот потенциал не только развивался, но чтобы никто не растаскивал его с исторической территории. Несметные богатства должны были оставаться в лоне этого государства и служить его сынам. Они должны были обогащать, а не обеднять этот славный и талантливый народ. В замыслах самого принца было построить целый город-сад, в котором люди могли бы дышать благотворным воздухом на пользу своим лёгким. Жаль, что Катенька не дожила до того часа, когда будет, наконец, реализована его идея. Он уже не сможет построить этот город для больной сестры, но возведёт его в память о ней.
Во Франции вот есть прекрасная солнечная Ницца, — а он, Александр, даст такую же Ниццу русским, на зависть тем европейцам, которые уверены, что к востоку от Днепра простираются только гиблые болота да непролазная тайга с медведями.
Глава 12
На самом деле, если разобраться, у Оли, только что вышедшей из дома Миши Угрюмова, не было ни малейшего плана действий. Вперёд её повлекло какое-то иступленное вдохновение, больше похожее на «Летучего Голландца», парусник-призрак, переминающийся с бока на бок посреди скользких, маслянисто-жирных волн. Оля тоже летела вперёд, как санки по ледяному желобку. Утешенная разговором с Михаилом, она почувствовала, что лучше всего заглушить боль поможет вовсе не бездеятельное сидение в комнате и не выглядывание в сад грустными, воспалёнными глазами, а какая-нибудь кипучесть, живое дело, — в память о Филиппе, — но вот только что?
Ещё несколько дней Оля промучилась в раздумьях, что бы такое это могло быть. Воображение рисовало ей какие-то заранее обречённые на провал, в силу их грандиозности, подвиги. Сделать что-то мелкое, незаметное ей представлялось недостойным Филиппа, — а на великое, громкое, громыхающее, что могло бы всех поразить, у неё не было сил и дарования. Действительно, идеи без дарования — мертвы; как призраки, они бродят перед мысленным взором, разжигая сердце бесплодным, ледяным огнём, не имея способности во что-то воплотиться, так сказать, вочеловечиться. Ей очень хотелось бы иметь дарование, но в поисках его, углублении в себя, самокопании Оля постепенно утвердилась в мысли, что она бесталанна.
И вдруг ей от этого осознания стало очень-очень хорошо и легко. Будь у неё талант, им нужно было ещё как-то правильно распорядиться. Говоря языком коммерции, правильно вложить свой капитал, чтобы получить дивиденды, — не прогадать. А бесталанный человек свободен от тяжести своего таланта, не довлеет над ним этот гордиев узел. Определившись с отсутствием таланта, Оля принялась решать, в чём же тогда может состоять её вклад в поддержание живой памяти Филиппа. Нужна жертва! Вот именно! И Оля готова была принести себя на этот алтарь. Сгореть, полыхая в праведном огне, куда значительнее, нежели загнить от синей тоски.
И Оля решила, что начнёт всем помогать вдвое, а, может быть, и втрое больше прежнего. Она никому об этом не скажет, и даже не будет намекать, — не говоря уже о том, чтобы просить какое-либо вознаграждение за свои труды. А главное: терпеть лишения ради того, чтобы ближнему досталось больше и лучше. Вот это-то она точно сделать сможет, это ей по силам и даже вполне в духе её жесткого характера, который, после потери Филиппа, стал ещё более стоическим. Оле даже понравилась эта идея, она заставляла девушку как бы заключить пари с самой собой, проверяя себя на прочность. Да, встреча с Филиппом её довольно размягчила, сделала нежной, мечтательной и мягкотелой, — а теперь настало время выходить на покинутые рубежи. На линию столкновения с самой собой. Бросить себе вызов. Боль, помноженная на боль, иногда даёт ощущение некоего наслаждения, особенно свойственное людям с мазохистскими наклонностями. Им кажется, что, причиняя себе боль, они делаются сильнее, закалённее.
Олимпиада яростно бросилась исполнять свою программу. С утра следующего дня после принятого ею решения она взяла отрез марли, сухой сфагнум, цветы хлопка, — всё, что показалось ей приемлемым, — и сделала защитную маску на лицо. Сделала интуитивно, как посчитала нужным, не имея никакого опыта в шитьё, — какая-никакая, но всё-таки защита для органов дыхания. А ещё через день снова заступала на свой санитарный пост в Кантонский госпиталь.
Девушку поразило, как за совсем короткое время поменялся контингент больных. Пациенты лежали в палатах всё больше с жаром и воспалёнными лимфатическими узлами. Персонал больницы, работая самоотверженно, не справлялся с наплавами людей, просящих о помощи. Многие больные дожидались, пока их примет врач, сидя на развёрнутых циновках прямо на эспланаде больницы. Они переговаривались, садясь близко друг к другу, некоторые ещё сохранили способность шутить и смеяться, случайно забрызгивая слюной соседа. А потом эти же люди, которые ещё час назад беззаботно шутили, вдруг проваливались в забытьё, температура резко поднималась и больше не спадала, — и врачи, бегая от одного страждущего к другому, к сожалению, ничем не могли отвратить неминуемого трагического конца. Они как-то облегчали жар, организовывали размещение вновь прибывших на местах тех, кто уже не нуждался в своих кроватях, и сами лишь каким-то чудом оставались на ногах. Больничный морг работал на полную мощность, готовя тела к передаче похоронной службе.
Оля первое мгновение опешила от развернувшейся перед ней картины. Таким странным и теперь невероятным ей казался тот факт, что в нескольких кварталах отсюда всё так тихо и мирно, жизнь и время будто процеживаются по капле в своих вселенских песочных часах, а здесь — настоящий муравейник, истинная катастрофа, а время летит, как ретивый конь, лязгая языком и выпуская из ноздрей клубы адского дыма… Но ровно через мгновение она вспомнила свою установку и включилась в работу, уже не думая ни о чём.
Из прежних её коллег, казалось, не осталось никого. Справляться об их судьбе Оля боялась. Погибли или сбежали? Обе перспективы причиняли одинаковую боль и разочарование. Поэтому Оля предпочитала не думать, как предпочитала не зацикливаться на мысли, что не сегодня-завтра что-то подхватит от больных, и жизнь её начнёт обратный отсчёт.
Пару раз она мельком видела лицо Михаила, — он к тому времени, видимо, уже выздоровел и теперь трудился в госпитале, находя в себе силы улыбнуться ей издалека, — но работы было так много, что им не представилось случая даже перекинуться двумя словами.
Оля же была, как скала, — она никому не улыбалась, а если улыбалась, то ей казалось, что все вокруг чувствуют фальшивость её улыбки. А чему, собственно, было улыбаться в складывающихся обстоятельствах? У неё даже скулы сводило, стоило приподнять уголки губ кверху. Механика улыбки была ей отвратительна, не говоря уже об омерзении, которое рождала в Оле собственная неискренность. Девушка предпочитала сохранять серьёзное выражение лица, которое быстро вошло у неё в привычку: застылые глаза, сторонящиеся любого контакта, сжатые в ниточку губы, напряжённые скулы. К этому портрету добавлялась скованность плеч с вывертом кпереди, этим жестом девушка как будто уходила в глухую оборону и выстраивала вокруг себя непреодолимую стену.
Маска её производства очень быстро возымела успех, как у коллег, так и просто у людей, желавших себя защитить. Оле стали поступать заказы, — таким образом, приходя вечером домой, вымотанная и высосанная до основания, она запирала дверь своей комнаты и делала заготовки для новых масок. Но прежде чем сесть за шитьё, Оля становилась перед небольшим зеркалом в ванной комнате, на три раза мыла руки, взбивая мыло в крутую пену, затем завинчивала кран, выпрямляла плечи, — похоже, первый раз за весь день, — и с шумом выдыхала воздух из лёгких, весь-весь, до спазма в животе, и только когда ей становилось дурно, снова вдыхала. Этот ритуал аккуратно повторялся каждый вечер, — такое кислородное голодание помогало мозгу встряхнуться и заработать на новых оборотах. Поспать удастся ещё не скоро, говорила себе Оля, но манипуляция эта позволяла девушке не только себя взбодрить, но и проверить нечто очень важное.
Выдох-вдох. Нет ли каких-либо болезненных ощущений в грудной клетке? Позывов к кашлю? Не першит ли в горле? Потом Оля тщательно осматривала цвет своего лица. Зубы она рассматривала уже не из предосторожности, а из удовольствия, потому что они у неё были красивые и ровные. Потом переходила к шее, — нет ли припухлостей, нагрубания, — затем наступил черёд подмышечных впадин. «Сегодня вроде пронесло», — заключала она и отправлялась к своему шитью, не слишком, однако, обнадёженная насчёт завтрашнего дня.
Как бы ни старалась Оля держать свои отлучки втайне, скоро родители обо всём догадались. Её отсутствие не могло остаться незамеченным, а объяснить его она не могла иначе, кроме как рассказать правду, что, на фоне набиравшей силу эпидемии, повергло матушку в шок. Конфиденциальный разговор между отцом и матерью случился уже через несколько дней после того, как Оля снова начала трудиться в госпитале.
— Нужно решаться, и скорее, — говорила Ирина Фёдоровна, стараясь сохранить самообладание. — Нужно уезжать из Кантона, — здесь всё напоминает ей о Филиппе, а так недолго умом тронуться. Алёша, и ещё эта эпидемия, — она так скоро не закончится. Думаю, наше пребывание в Китае подошло к концу, как бы ты ни любил эту страну и ни хотел здесь остаться. Мы обязательно вернёмся, когда улягутся страсти, но теперь здесь оставаться просто опасно.
— Понимаю. Но куда податься, вот в чём вопрос? Нужно, чтобы наше следующее пристанище было целесообразно с нашими интересами и направлением нашей жизни…
— Послушай, — Ирина Фёдоровна смягчила голос, и он лился теперь нежно-нежно, как песня в русской степи, — мы уже не раз говорили об этом. Тебе ещё не опротивела эта кочевая жизнь? Есть у нас родина, в конце концов, или нет? Если бы ни книги, я бы уже давно забыла русский! Поехали, а, миленький? Мам повидаем, пусть я не ребёнок — но я хочу к маме! Будем гулять по Кронштадту, в Москву съездим… Туда эпидемия, дай Бог, не докатится, там, дома, мы будем в безопасности…
«Алёша», привыкший к лоску зарубежной жизни, считал своим долгом поломаться, хотя сердцем чувствовал, что жене, даже если бы она была не права, отказать он не в силах. К тому же, и его чрезвычайно заботила вся эта история с эпидемией, за свою семью он готов был биться, как храбрый рыцарь, — но с воплощенной угрозой, — а тут какой-то вирус, который мечом не особо-то рассечешь. Всё это нагоняло тоску и тревогу. В глубине души он чувствовал себя так же беспомощно, как гладиатор, вынужденный сражаться с завязанными глазами.
— Хорошо, но что я, например, буду делать в Петербурге?
— Попроси помощи у Александра Петровича, вы же общались с ним все эти годы. Он очень ценит твои знания, начитанность. Я уверена, что он сможет подыскать тебе хорошее место.
Глава 13
К моменту описываемых событий железнодорожная артерия Великого Сибирского пути ещё не была построена, поэтому добираться до Петербурга семье Шишкиных предстояло одним из двух способов: либо углубляться в материк, пересечь центральный Китай, Монголию, и ступить, наконец, на русскую землю в городке под названием Кяхта. Либо возвращаться морским путём в Европу, а оттуда, снова по морю, — в российскую столицу. Этот, право, прекрасный второй путь омрачался слишком долгим временем, которое нужно было провести в путешествии. Первый вариант был намного короткосрочнее, за один-полтора месяца можно было достичь пункта назначения. Теперь, летом, судоходство по рекам Сибири было налажено, кроме того, сухопутная дорога под названием Большак, которой также предстояло воспользоваться, в этом году была проходима.
Это был древний торговый путь, связывающий Петербург и Москву с Китаем, — и, вообразив себе масштабы исторической значимости этого полотна, далеко не круглый год пригодного для перевозки товаров, пути, где ещё и теперь, может быть, использовался волочный труд мужика, вынужденного тянуть баржи с товаром против течения сибирских рек, многие из которых были небезобидны и показывали свой капризный характер, — Алексей Петрович возжелал увидеть всё: и состояние дороги, и разворачивающиеся по обе стороны куртины, и местный быт, — собственными глазами.
Ещё сидя в своём кабинете в Кантоне и набрасывая маршрут следования, он представлял себе деловитых торговцев-единоличников, колоритных, завернутых в тулупы на два размера больше, перекрученные шалями или шарфами из верблюжьей шерсти, купленными у монголов, и пристально следящими за своими обозами. Воображал он и снующих, щуплых, вороватых перекупщиков с красными, заиндевелыми руками, — как мечтают они поскорее навариться и мысленно уже подсчитывают будущий куш. Большак лучше всего подходил для движения по нему в зимнее время года, и эти обмороженные смельчаки жертвовали собой, как какие-то сибирские аргонавты, в погоне за золотым руном.
Был у материкового маршрута, однако, один недостаток. Казалось, что, ступив на палубу корабля, можно было быстро и гарантированно отделаться от чумы. Алексей Петрович даже ходил в порт узнать, нет ли подходящего судна для следования в Европу. Там, в порту, он увидел нововведение, которое ещё раз заставило его задуматься над серьезностью проблемы, даже вытянуть из кармана платок и, стесняясь, коря себя за свой порыв и одновременно содрогаясь от страха, приложить его к губам. Матросы многих судов надевали на швартовые канаты своеобразные диски. Они были похожи на сплющенные бусины, нанизанные на нитку, — где по одной, где — по две, для пущей надёжности. На вопрос Шишкина, что это они делают и что это за приспособление, матросы, посмеиваясь, объясняли:
— Спасаем своих крыс от чумы!
Это, была, конечно, шутка. Морской народ, закалённый в борьбе со штормами и другими неприятностями: штилем, голодом, жаждой, необходимостью кучно существовать на небольшой площади, — шутили странно. Но Шишкин принялся серьёзно обдумывать эту шутку; кое-что он понял сам, остальное ему снисходительно разъяснили.
На каждом корабле есть крысы, свои, родные. Есть среди них старожилы, есть новоселы. Кому-то для счастья хватает трюма, а кто-то любит путешествовать и открывать для себя новые уголки земного шара. Зверьки переправляются на сушу во время стоянок как раз по швартовым канатам, за которые могут легко ухватиться когтистыми лапками. А назад приносят всякую заразу, наподобие той, что начала распространяться по Кантону. Широкие в диаметре диски, нацепленные на канаты, просто-напросто перекрывают крысам путь, — вот и весь секрет. Зато свои крысы-домоседы, будучи заложниками корабля, остаются живы и здоровы. Когда Алексей Петрович рассказал про это изобретение своей супруге, возвратившись из порта, она вынесла такой вердикт:
— Так это же карантин в собственном смысле этого слова! Почему только такой карантин устраивается крысам, а люди не хотят последовать тому же примеру? В порту полно народа, — мне кажется, ещё больше, чем до эпидемии!
Но даже это защитное нововведение на суднах не заставило главу семейства отказаться от соблазнительного путешествия по сибирским просторам. Было решено попытаться перегнать распространение чумы, тем более что в портовой и припортовой областях сеттльмента она свирепствовала сильнее, чем в глубине материка, определившись, так сказать, со своими территориальными притязаниями.
Китай семейство Шишкиных пересекло без проблем; никто не задержал их и в Монголии. Казалось, правительства этих стран не реагировали на распространение чумы никакими запретами. Это одновременно и вызывало негодование, и, как ни странно, успокаивало, усыпляло бдительность. Путешественники говорили себе, с виду здесь всё спокойно, — может быть, мы слишком преувеличили масштаб трагедии? Человеку свойственно стыдиться своих страхов, — порой он продолжает стыдиться и бравировать, несмотря на то, что здоровье его или даже жизнь висят на волоске. Не имея ничего общего с мужеством, это самый нелепый и откровенный стыд вести себя не как все. Трудно оставаться в пальто, когда все вокруг уже поскидали верхнюю одежду, ведь солнышко слепит и играет в небе первыми весенними облачками. Ты замерзаешь, чувствуешь себя, как после купания в проруби, — но всё равно не оденешься! Ведь ты даже ещё совсем не старый, а главное: все — раздеты! Ты силишься не дрожать и проклинаешь природную способность других не мерзнуть, — которой у тебя нет и никогда не было, — проклинаешь их толстокожесть и слой жирка, который, словно как у тюленей, совсем не пропускает холод. Внутри тебя же тепло не сохраняется вовсе, а лишние килограммы остаются равнодушны к твоим мучениям…
Но нет, ты поступаешь, как все вокруг. Большинство довлеет своей массой, а не здравым смыслом, которого у толпы априори нет. Так и Шишкины, не наблюдая в народе никакой тревожности и ажиотажа, успокоились и, в конце концов, совсем расслабились. Однако в первой же русской слободе — Кяхте, Шишкиных вдруг совершенно серьезно обязали остановиться на карантин.
После смерти Филиппа Олимпиада больше почему-то не грезила о России. Она хотела возвратиться туда вместе с ним. А теперь, получалось, что её выдёргивали из Китая, к которому она уже успела привязаться, силой, которой Оля тихо противилась. Внешне это выражалось разве что тягостной молчаливостью, глазами побитой собаки, которая размышляет, зачем она вообще такая на свет уродилась, если весь её удел — это короткая цепь и беспрекословное следование воли хозяина. Оставаясь наедине с собой или когда ей казалось, что она — одна, Оля, грустно ловя и отпуская глазами придорожные вёрсты и перечёркиваемое ими своё отражение в толстом, мутном и запачканном стекле, почти обязательно роняла немые слёзы.
В Китае ей удалось попрощаться с Мишей, — и это странно, потому что она не говорила ему об их отъезде, он как-то сам через кого-то узнал и пришёл накануне пожелать ей хорошей дороги.
— Я чувствую себя мерзко, — призналась Оля. — Как будто я сбегаю, как трусливая крыса, оттуда, где действительно нужна помощь, живое действие. И что я буду делать там, в Петербурге? Я там никого не знаю. Опять привыкать! Не хочу!
— Оставаться здесь небезопасно. Нужно воспринимать это не как бегство, а как повеление здравого смысла.
— Все только и твердят мне об этом, призывают жить в соответствии со здравым смыслом, хотя сами постоянно идут против него.
— В Петербурге, я уверен, ты найдёшь себе применение. Если дашь мне свой адрес, я, как только буду там, обязательно тебя проведаю.
— Ты тоже собираешься в Петербург?! — почему-то от этой новости Оле стало радостнее, и девушка буквально ухватилась за неё. Хоть одна знакомая душа в этом бездушном большом городе! Все столицы представлялись Оле бездушными, где никому нет ни до кого дела, разве что… Париж не входил в число совсем уж бездушных и безликих… там Оле встречались вполне симпатичные люди… у них в доме порой случались очень даже интересные гости. Они приносили в подарок занимательные игрушки, цветы в горшках, а однажды одна дама даже вручила маленькой Оле флакончик с духами! Нет, определённо, Париж не такой, как все остальные столицы!
На самом деле, Париж являлся таким же бездушным городом, как и все остальные, — надо понимать, что всякий дом, квартал, город оживляется в сознании человека его личными историями и впечатлениями. Париж был городом детства Оли и поэтому был раскрашен в добрые, радужные краски, тогда как кому-то он казался вечно серым и унылым, извергающим из себя человека, издевающимся над своими персонажами. Именно поэтому Оля смотрела теперь на Петербург подозрительным взором, — она ничего не знала об этом городе, как не могла, конечно, угадать, какой станет там её жизнь.
Про Кяхту отец тоже рассказал не совсем ободряюще: маленький приграничный городок, который славится единственно своими ярмарками, оживая несколько раз в год, а в остальное время — возвращаясь в сонное, унылое и запустелое состояние всех подобных ему городков российской глубинки. Алексей Петрович не хотел слишком обнадёживать семью, и женская её часть не слишком обнадеживалась.
На деле же Кяхта предстала провинцией, залитой солнцем и процветающей. На широких и прямых её улицах царил порядок и дышалось чисто, всей грудью. Воздух был сладок и живителен. Никаких тебе клубов пыли, никакой спешки, — да и могло ли быть по-другому в купеческом царстве? Нрав этих людей таков, что никакие решения не следует принимать в поспешности, а жить надо ровно, честно и разумно. Словно в подтверждение этому в высокой части города взмывал к небу величественный белоснежный собор с колокольней. Когда семья Шишкиных въехала в слободу, колокола как раз звонили, и Ирина Фёдоровна даже прослезилась:
— Вот она, Родина, как встречает!
Оля смотрела по сторонам широко распахнутыми глазами, впервые за долгое время просохшими от слёз. Грустить и хандрить в таком месте, право-дело, не хотелось. Бронзовая мелодичная дрожь летела сквозь улицы, заставляя вибрировать стены домов, забираясь в самые потаённые уголки и вычищая все притаившиеся дурноты, до которых не доберёшься ветошью. Колокольный звон очищал мысли и нутро; Оля чувствовала, как, откликаясь на него, завибрировало у неё под ложечкой тепло, как от молока с мёдом, — и начало круговыми движениями распространяться по всему телу. Родина пахла полевыми цветами, пенькой, свежим срубом и ещё чем-то вкусным, чего Оля не смогла определить…
Глава 14
Дилижанс, перевозивший Шишкиных и ещё четырёх человек из Монголии, остановился возле небольшого дома со стенами, густо выбеленными известью. На вид — обычный дом, без каких-либо опознавательных знаков и вывесок (Шишкины ждали, что их высадят возле гостиницы), он ничем не выделялся в строю других таких же одноэтажных зданий по обе стороны дороги, разве что стоял немного поодаль.
— Это постоялый двор? — поинтересовался Алексей Петрович. Он порядком утомился в дороге, и голос его звучал несколько раздраженно.
— Это больница, извольте-с, сударь, — услужливо и даже как-то подобострастно объяснил извозчик и выскочил, чтобы открыть перед своими пассажирами дверь. Он прекрасно изъяснялся на русском, но внешность имел смешанную: скуластое лицо с узенькими глазками, при этом светлую кожу и русые волосы. Олимпиада, стесняясь рассматривать его в упор, все-таки несколько раз заинтересованно задержалась на нём глазами, — никогда ещё она не видела людей с такой необычной внешностью.
— Почему больница?
— Вам всё объяснят, мне приказали-с доставить путешественников сюда. Милости просим!
Навстречу подъехавшим вышел, даже скорее выбежал суетливый, быстрый человечек низенького роста в белой шапочке и марлевой маске, надетой на лицо. Он начал с того, что на расстоянии осмотрел всех прибывших, справился о самочувствии. Узнав, что все чувствуют себя прекрасно, сообщил, что так или иначе, всем придётся побыть на карантине минимум три дня. «Они хотят убедиться, не привезли ли мы чуму», — догадалась Оля. Удивленные таким приёмом на русской земле, путешественники, однако, спорить не стали и покорно проследовали в предложенные им на предстоящие дни апартаменты.
Карантинные мероприятия проводились под попечением и тщательнейшим контролем представителей купечества Кяхты. Алексей Петрович, узнав об этом, тотчас же выразил желание, по истечении срока карантина, лично познакомиться с Алексеем Михайловичем Лушниковым, купцом первой гильдии, стараниями которого в слободе делалось очень многое и она процветала. По рассказам, семья купца была многочисленной, но не столько это было удивительно. Вернее будет сказать, что совсем и не это даже было удивительно, а то, что, проходя мимо купеческого дома, можно было слышать, как внутри музицировали и говорили по-английски. По всей вероятности, талантов у Алексея Михайловича было не счесть, но главным его достоинством было понимание, что, хоть он и купец, но грести деньги в свои закрома, когда столько народу вокруг перебивается с хлеба на воду, не по-христиански.
Вообще в нём самым таинственным образом сочеталась набожность и прогрессивность. Будучи молодым, неженатым ещё человеком, он сошёлся и дружил с ссыльными декабристами, принимая их у себя в доме, ведя откровенные, доверительные беседы, которые, надо полагать, были сплошь пропитаны духом либерализма. Поэтому совсем ещё не ясно, что на самом деле побуждало его заботиться о местных крестьянах и неимущих: делал ли он это по заповеди Божией или по наущению свободолюбивых умов, стараясь не отстать от них и во всём им подражать.
Ещё неизвестно, вышел ли бы Алексей Лушников на Сенатскую площадь, окажись он в 25 году в Петербурге. До его рождения тогда, правда, оставалось ещё шесть лет, но, если представить, что вот он такой купец Лушников уже существует, то он наверняка был бы там, в рядах своих товарищей. Сибиряки — они такие: удалённость от столицы как бы позволяет им думать вольнее, нежели всему остальному государству до Урала, иметь, так сказать, воображение и жить со своим собственным царём в голове, от которого не всегда ясно, чего ожидать.
Предчувствуя интересное знакомство, Алексей Петрович Шишкин терпеливо маялся три дня, хотя приём путешественникам был оказан такой, что невозможно было ни скучать, ни чувствовать в чём-либо недостатка. Несколько угнетало, что невозможно было никуда выходить и говорить с местными, но родители занимали себя чтением, благо: книг, и чая, и сахара было вдоволь.
Оля же развлеклась только через три дня, на повторном приёме у доктора, когда принималось решение о снятии карантина. Тот же самый врач, что встретил путешественников в день их прибытия в Кяхту, теперь осмотрел всех по отдельности, простукав и выслушав лёгкие и измерив температуру. Оказавшись в больничной простоте и чистоте, увидев милые сердцу колбочки и пузырьки, запертые в стеклянном шкафу, глубоко вдохнув в лёгкие формалиновый душок, Оля сразу же вспомнила Кантонский госпиталь и почувствовала себя, как рыба в воде.
Поймав её заинтересованный взгляд, врач спросил с понимающим видом:
— Юная барышня хочет, по всей вероятности, быть врачом?
— Пока не знаю, — призналась Оля. — Я хотела бы приносить пользу людям.
— Ваши люди, которым вы должны приносить пользу, барышня, это… ваша семья. Да-да, не удивляйтесь тому, что я вам сейчас скажу. Вы созданы для того, чтобы приносить пользу вашему супругу и вашим детям, а ещё заботиться о родителях.
— О родителях? — эта мысль показалась Оле странной, какой-то чужой и несвоевременной, потому что теперь родители заботились о ней и, представлялось, что так незыблемо будет продолжаться всегда. Глядя на своих родителей, Оля даже представить не могла, в чём бы это она могла им помочь, двум этим сильным, крепко поставленным на ноги исполинам?
— А вы полагаете, что ваши отец и маменька — вечные, что они неподвластны годам, старению? — словно бы читая мысли сидящей перед ним девочки, размышлял вслух врач. — Вы уж простите меня, я говорю с высоты прожитых лет, а вы — ещё в столь юном возрасте, что понять многие вещи не просто не хотите, но даже не можете.
— Вы ошибаетесь, — заявила Олимпиада. — Я уже не маленькая.
— Можно быть большим, но не дозревшим. До всего в жизни нужно дозреть, видите ли.
— Я многое понимаю, после того, как пережила потерю очень важного для меня человека. Да, вы знаете, я, наверное, была бы счастлива, если бы мне разрешили выучиться на доктора, чтобы не позволять людям умирать.
— «Не позволять умирать», как это очаровательно сказано! Без шуток! И очень подходит вашему возрасту. Не позволить или позволить умереть — это в распоряжении только Господа Бога, запомните это навсегда, барышня. Спорить с этим бесполезно. Но если вы, как говорите, уже познали большое страдание, которое вас в некотором роде воспитало, значит, вы вполне поймёте, о чём я вас прошу. Страдание действительно делает человека смиреннее, — изрёк доктор, о чём-то на секунду задумавшись, и тут же подхватил, — у вас ещё будет семья, муж и дети. Вот для них, если вы намерены приносить кому-то деятельную пользу, вы должны быть и врачом, и компаньоном, и учителем, и слушателем сердца. Люблю людей, которые способны слушать сердце другого человека! Мы, врачи, слушаем сердце, чтобы прописать лекарство, а есть люди, редкие, правда, как какой-нибудь большой алмаз, — они слушают сердце другого человека, чтобы пролить на него живительный бальзам.
Врач рассмеялся и смущённо откашлялся.
— Знаете ли, мое поэтическое «я» иногда берёт верх над моим рациональным естеством. Но вы постарайтесь вдуматься: мужу, — который непременно будет у такой очаровательной барышни, как вы, — будет очень досадно, если она, то есть вы, будете растрачиваться на других людей. А, став врачом, вы непременно будете растрачиваться, это закон профессии! Представьте его досаду, нет — боль, когда он будет возвращаться домой со службы, весь холодный, голодный, какой-нибудь простывший, — а в доме не топлено и неуютно, и поживиться нечем. Постигните смысл этого слова «поживиться»! Восполнить жизненные силы! Вы ведь не хотите, чтобы ваш супруг восполнял жизненные силы в кабаке, не в компании нежной, розовощекой жены, а в компании, которая совершенно ему не к лицу?.. Человек стремится туда, где его ждут, а в забегаловках, знаете ли, умеют создать иллюзию ожидания и радушного приёма. Нет, женщина — это не солдат, не политик, даже, не обижайтесь, не учёный и уж тем более не философ. Это говорю вам не я, а сама жизнь, которая даёт нам уроки, которых мы не хотим брать и замечать: назовите мне учёных женского пола, пожалуйста? Я приготовлю пальцы одной руки, — и этого будет довольно! Я не иронизирую и ни в коем случае не принижаю женский род, просто у вас иное предназначение, которое гарантирует ваше счастье: быть политиком, и философом, и врачом — внутри того круга, который оберегает своими руками мужчина. Не смейтесь над старым дураком, он, к сожалению, знает, о чём говорит. Всегда было так, что выходя замуж, девушка вверяла себя в руки мужа. А сейчас молодые особы слишком независимы и начинают выкручивать собственным мужьям руки, чтобы из этого защитительного круга вырваться.
Оля слушала старика с плохо скрываемой досадой на лице. Во время его монолога её физиономия менялась стремительно и живо, выражая то из последних сил обуздываемое желание отчаянно спорить, то внезапное равнодушие и увлечение какой-то другой, не относящейся к разговору мыслью. Так часто бывает у юных, ветреных барышень. Губы Оли резко вздрагивали, неслышно проговаривая слова, которые она вот-вот собиралась выпалить. Но в следующее же мгновение взгляд её безразлично повисал в воздухе между потолком и полом медицинского кабинета и словно спрашивал, а что я здесь делаю? Подвижный, шустрый врач вдруг в одночасье превратился в дряхлого старика, и Оля даже удивилась, как это он поначалу показался ей даже милым. Девушка недоумевала, отчего так резко произошло с ним это превращение?
— Вам не стоит беспокоиться обо мне! — начала Оля, воспользовавшись паузой; она вовсе не знала, как разумно откомментировать обращённые к ней увещевания, но что-то горячее и юное в груди подсказывало ей, что надо непременно сказать сейчас такое, что сразит собеседника. Она совершенно не видела ту истину, которая якобы рождается в спорах (хотя старый врач и не собирался с ней спорить), но чувствовала острую потребность выйти из этого спора победительницей. На её стороне была горячность юного возраста, глухого и слепого, но очень самонадеянного, — а кроме этой горячности, пожалуй, ничего и не было. — Во-первых, мне никто не позволит быть врачом или учёным: возможно, папеньке и хотелось бы, но он ещё не дозрел до того, чтобы в женском вопросе идти наперекор существующим порядкам. Проблема, кстати, абсолютно не в женских мозгах, а в том, что академики, научные светила и профессора просто не захотят видеть рядом с собой особу женского пола. Во-вторых, замуж я не собираюсь выходить никогда! Я для себя решила это раз и навсегда. Стоило мне полюбить одного человека, — и судьба забрала его у меня, и в тот момент я крепко-накрепко решила, что любить… да, любить! — нельзя дважды. Любить меньше — это компромисс, любить больше — это предательство. Поэтому лучше совсем не любить, а заняться другими хоть сколько-нибудь важными делами и… забыть о любви.
Врач слушал Олю, не перебивая, а смотря таким тёплым взглядом, каким смотрят на ребёнка, смешным своим голоском поучающего взрослого. В том, что эта шестнадцатилетняя девочка приняла какое-то крепкое, упрямое решение, нельзя было сомневаться. Как и в том, что жизнь всё расставит на свои места, несмотря на принятые решения юности.
— А вы знаете, что… — начал было врач, но тут в дверь требовательно постучали и раздался голос:
— Там Еварестова жена рожает!
— А, иду-иду! Молодец, шибко не переносила! — сорвался со своего места врач. — Вот видите, барышня, не принадлежит себе человек нашей профессии, так что извиняйте, разговор, хоть и очень интересный, дольше продолжать не могу.
Глава 15
Карантин закончился успешно для всех путешественников, никто не заболел, и двери большого, двухэтажного и даже, если можно так выразиться, выпирающего наружу своей мощью дома Лушниковых хлебосольно распахнулись перед гостями.
Алексей Михайлович Лушников был к тому времени шестидесяти трёх лет от роду, и до встречи с ним Оля никак не думала, что этот человек её чем-либо удивит. Ей представлялось, что найдёт она в его доме кучу антиквариата и картин, скупленных без разбора человеком, ни толику в них не смыслящим и просто сорящим деньгами. Папа сказал, что Сибирский край таков, что деньги, притом немалые, здесь не заработает разве что ленивый. Имей мало-мальски живую предпринимательскую жилку, покрутись-повертись, — и деньги польются, как из рога изобилия. Сибирь, имея выгодное положение на пересечении торговых путей, богата ещё и сама по себе. Одним словом, ожидала Олимпиада встретить в доме Лушникова жильцов заносчивых, безвкусных и прикипевших к своим деньгам. Она приготовилась слушать долгие и неинтересные разговоры старшего поколения о былых доблестных временах и современных прогнивших нравах.
Алексей Михайлович вид имел суровый и внешне явился именно таким, каким Оля представляла себе деревенского, неотесанного русского мужика. Его жиденькие волосёнки с проседью на висках были зачёсаны частым гребнем плотно к голове. Оля увидела нос, похожий на соколиный клюв, и глаза, смотрящие цепко, с блеском, разумно, как у хищника. Борозды, протянувшиеся от этого внушительного носа к запрятанным под растительностью губам, были чётко очерчены и заглублены. Остроту такого лица сглаживали усы и бородка маленьким колышком, в которых почти не осталось природного цвета, — сплошь они были седые. Плохо выбритые брыли с торчащими в разные стороны клочками волос, наверное, были простительны представителю данного сословия. Деловым людям некогда заниматься наведением красоты. К тому же ещё и возраст… Хотя, глядя на крепкую, монолитную фигуру Алексея Михайловича, его могучие плечи и сильные ноги, угадывающиеся под штанинами, можно было только диву даваться, как удаётся сибирякам до глубокой старости сохранить свою телесную крепость.
— Видишь ли, — купцов отличала привычка говорить всем на «ты», хотя и по имени-отчеству, — это я только по вечерам музицирую или читаю вслух. Днём же всё сам: зимой снег чищу, летом траву кошу.
— Сибиряк — это не тот, кто не мёрзнет, а тот, кто тепло одевается, — вторила его хозяйка, Клавдия Христофоровна, — и чаи травяные любит!
Гостей потчевали прекрасно, от души, но Оля даже не посмотрела на стол, как обычно, равнодушная к еде. И хотя, в конце концов, Алексей Михайлович понравился ей, она всё думала, полюбовно или насилу выдали за него Клавдию Христофоровну, которая была на шестнадцать лет младше мужа. Если он на фоне жены выглядел бодро, то она, казалось, состарилась раньше срока. Как только Оля узнала, что Клавдия Христофоровна родила супругу одиннадцать детей, в девушке поднялось смешанное чувство восхищения и уверенности, что сама она так не просто не сможет, но просто никогда не сделает. Одиннадцать детей — это, конечно, количество внушительное, которое требует предельного мужества, но, с другой стороны, это ведь не всё человечество, для которого Оля, бессознательно, но всё же мечтала совершить какой-нибудь особенный подвиг. Она с содроганием подумала о том, как эти одиннадцать человек во главе с супругом обступают тебя со всех сторон, сжимают в плотное кольцо, не позволяя ни хлебнуть свежего воздуха, ни вырваться из заколдованного круга…
Зарывшись в свои мысли, Оля не поняла, как перед ней возник этот человек. Ей уже представили Александра, старшего из сыновей, живущих ныне под отцовской крышей, очень увлечённого живописью; её сверстника Михаила и отрока Глеба, который внешне выделялся из остальной семьи. Вроде бы он не был кровным сыном Алексея Михайловича, но в семье этих филантропов его любили и ласкали, как родного. Не хватало ещё двух сыновей — Алексея, который ещё не вернулся на вакацию из инженерного училища, и Иннокентия, двадцати лет от роду, фигура которого совершенно неожиданно выросла рядом с Олимпиадой. Бросив на юношу быстрый взгляд, Олимпиада отметила, что, пожалуй, это был самый привлекательный из братьев: от родителей он унаследовал невысокий рост, который, однако, не выродился в приземистость. Обладая кое-каким художественным чутьём, Оля согласилась, что Иннокентий был красиво и пропорционально развит, молодые его мышцы тащили на себя взгляды, привлекательно играли под одеждой, похожие на шары жонглера. Рубаха из плотной ткани ладно сидела на широких плечах, из воротника-стойки наружу рвалась сильная шея. Ниже к талии рубаха сходилась, подчеркивая стройный стан Иннокентия.
Он сдержанно поздоровался с присутствующими и, подойдя к столу, сел на отведённое ему место, справа от хозяина дома, после Шишкина и старшего Александра, так, что перед ним открылось лицо Олимпиады, и она, в свою очередь, могла видеть его лицо: удивительной красоты глаза, небольшие, но глубокие, наполненные синевой неба, залитого первыми зарницами. Двумя пушистыми стрелами застыли над этими глазами, решительно смотрящими вперёд, светло-русые брови. Иннокентий оказался богат на волос: его пышная шевелюра волной ниспадала на высокий лоб. Жёсткий волос хорошо держал форму, и линия чёлки изящно уходила за ухо. Виски были аккуратно подстрижены, а лицо, напротив, — чистым и не имевшим и намёка на растительность.
Высокие скулы и чётко очерченная нижняя челюсть придавали этому отпрыску сибирской купеческой династии изящество какого-нибудь дворянина. «Воистину, Онегин, или Печорин какой-то!» — решила Олимпиада и быстро отвела в окно взгляд, который, как ей показалось, не остался незамеченным Иннокентием. Ей абсолютно не понравился его чувственный и нежный рот, — возможно, именно потому, что сама Олимпиада никогда не отличалась красотой, оставаясь всего лишь милой молодой особой. Глупо, но она испытывала какую-то девчоночью ревность, глядя на этого входящего в возраст юношу.
Оля состроила один из тех своих холодных взглядов, которые, по её глубокому убеждению, должны были отвращать от неё внимание и интерес. Она не была заинтересована в разговоре, тем более, что, как она и предполагала, беседа за столом закрутилась вокруг каких-то патриархальных и скучных тем: обсуждали родословную Лушниковых, как пришли их предки в эти края, как обосновались, закрепились, как было нелегко, как ежедневно они бросали вызов неприручённый сибирским стихиям. Алексей Михайлович, нося имя второго русского царя из династии Романовых, с большим воодушевлением рассказывал о декабристах, о том, как нелегко дались им особенно первые годы ссылки, как простые люди помогали им, кто чем мог. Он слишком явно им симпатизировал и пел дифирамбы, которых не разделяли даже прогрессивные Шишкины, а тем более случайные гости, которые пришли просто покормиться с обильного стола.
Иннокентий время от времени поглядывал на Олимпиаду и, кривя губы книзу, сдавливал набегающую улыбку. Он, на правах старшего сына хозяина, был допущен участвовать в разговоре и делал это весьма охотно и вежливо. «Интересно, если спросить у них что-нибудь не про Сибирь, не про их родословную и не про декабристов, они окажутся такими же словоохотливыми?» — подумала Оля. Понятно, что собеседник может напустить виду, что он поразительно умён, когда дело касается одной какой-нибудь излюбленной его темы, но отойди в сторону, копни поглубже, уставится на тебя бычьим взглядом и изречёт, что все остальное, по сути, чепуха и не имеет никакой значимости. Знавала Оля таких и в Париже, и в Китае. Поэтому, разобравшись в основной теме разговора и поняв, что присутствующие с неё не быстро соскочат, девушка перестала слушать и принялась рассматривать пейзаж в окне.
Уже стало понятно, что Кяхта — это далеко не рай земной: песчаные, пыльные, покрытые скудной растительностью холмы возвышались над слободой. Куда ни кинь взгляд окрест себя — плавные линии смыкаются друг с другом, наводя какое-то тягостное впечатление печали и нехватки воздуха, хотя неба много. После пышущего цветами Кантона Оля почувствовала себя так, как будто её обокрали, забрали у глаз то, что радовало, но особо не ценилось, а сейчас засияло в своей полноте всеми красками. И снова ей вспомнился Филипп и их объятия на маленькой смотровой площадке со скамейкой и деревянным заграждением, на которое она опиралась дрожащими от волнения пальцами.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.