18+
А гоеше маме

Объем: 424 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

А гоеше маме

Посвящается моим родителям Герцу и Итте Фрост

Федер, федер — вест ду кенен

Блут аф тинт форбайтн?

С вэлн дох фарблутикт верн

Ин майн хефт ди зайтн!

(Перо, перо, сумеешь ли ты

Превратить кровь в чернила?

Ведь окрасятся кровью

Страницы моей тетради!)

Абрам Блох

1

— Ох, нидогедахт. Эр аройзнемен мир де нишоме [1]. Яшенька, майн кинд [2], ну сколько тебя можно звать? Давай бегом за стол, все остыло уже давно, — высунувшись уже в который раз из окна, сделала очередную попытку зазвать внука домой баба Фира. — Ребенок с утра голодный, и никому дела нет. Сема, скажи хоть ты ему.

— Яшка, что бабушка сказала? Иди кушать сейчас же, — не отрываясь от газеты, пробурчал себе под нос Яшкин отец Сема и перевернул страницу. — Отстань от него, мама, сейчас Муся придет и накормит его.

— Аваде [3], дождешься ее. Как к Надьке своей убегает — так как будто у нее там медом намазано. Все не как у людей. Что, нельзя было найти а гуте идеше хаверте [4]? Почему нужно дружить с этой разведенной гоей? А эта ее вторая никейве, Зинка, так та вообще а шмуцике хур [5], пробу ставить негде…

— Мама, я прошу тебя, не начинай. Ты же знаешь, зачем она туда пошла.

— Много я знаю. Она что, мне докладывает?

— Надька ей платье дошивает к Цильке на свадьбу. Завтра идти, а еще не готово. Почему она должна выглядеть хуже всех? И оставь ее в покое, в конце концов. Что ты к ней вечно цепляешься?

— Платье ей надо… Лучше б за детьми смотрела, а не шлялась черт знает где. Яшка, я что сказала? Папа сейчас возьмет ремень.

— Бабуля, я ж сказал, сейчас приедет Йося, вот с ним и покушаю, — неумолимо стоял на своем Яшка. — Ну подожди еще немножко, он скоро будет.

— Дер гутер клог вейс эм вен эр кумен [6]. Иди хоть немножко покушай, — не отставала баба Фира, но, увидев, что внук никак не реагирует на ее уговоры, с тяжелым вздохом захлопнула окно.

Яшка же не отрываясь вот уже целый час следил за углом Мирной и Либавской, откуда, по его подсчетам, с минуты на минуту должна была показаться бричка папиного брата, дяди Йоси, запряженная серым жеребцом Темкой, для которого Яшка каждый раз обязательно припрятывал то яблоко, то кусок хлеба и, когда никто не видел, кормил лошадь с руки. Темка принимал угощение, благодарно тыкался мордой в детскую ладошку и затем, опустив голову, разрешал потрепать себя по гриве.

Йося, старший брат Яшкиного отца, жил в Силене, но, как правило, раз в месяц приезжал в город на базар распродать товар, а заодно обязательно заезжал навестить мать и брата с семьей. От бабушки Яшка знал, что когда-то, очень давно, еще до его, Яшкиного, рождения, дядя Йося жил тоже здесь, в этом доме, и был, как и дед, сапожником. Но однажды он поехал в Силене за кожей и познакомился там с Ривкой, дочкой местного кожевника. Чуть позже он женился на ней. Правда, Ривка выдвинула ему условие, что она никуда оттуда не уедет и не бросит своих родителей одних, на что Йося согласился и после свадьбы переехал жить в Силене. Он купил там дом с большим участком и пристройкой, где оборудовал сапожную мастерскую, а со временем даже нанял двух подмастерьев.

Был еще и младший брат, Берка, но еще три года назад он уехал жить в Палестину. Он был активистом какого-то сионистского движения в Даугавпилсе и всегда мечтал уехать на историческую родину. Еще до отъезда он хоть и жил отдельно, но очень часто забегал проведать маму и брата, любил маленького Яшку и мог часами возиться с ним во дворе, мастеря племяннику какую-нибудь очередную игрушку. И хоть баба Фира любила Берку не меньше, чем своих старших сыновей, но называла она его почему-то всегда обидным словом «шлимазл» [7].

Распродав на базаре сшитую за месяц обувь, Иосиф заехал по дороге в сапожную мастерскую Йоселя Бара — забрать у него заказанные еще в прошлый приезд железные набойки, а заодно послушать все городские новости и сплетни. В мастерской не было никого из посторонних, только два сына Йоселя — старший, Мотке, и младший, Файвка, — стуча молотками, тачали хромовые сапоги. Судя по готовой продукции, вывешенной на гвоздях, которые были вбиты в стену по всей ее ширине, заказы поступали регулярно и дела шли неплохо.

— О, какие люди! Здорово, Йоська. Заходи. Вос херцех? [8] — не отрываясь от работы, поприветствовал Иосифа Файвка.

— Вос херцех? Дер велт керцех [9]. Это вы в городе все знаете, а у нас, в деревне, какие могут быть новости. Работаем с утра до ночи, не поднимая головы.

— Ну и слава богу. Без работы было бы хуже.

— Вы, я вижу, тоже сложа руки не сидите, — Иосиф кивнул на вывешенную на стене готовую продукцию.

— Да, была пара неплохих заказов, вот пытаемся закончить в срок. Как у тебя-то идет? — отложив в сторону молоток и кряхтя, распря мил затекшую спину старший, Мотка.

— Их вейс [10], — неопределенно ответил Иосиф. — День на день не приходится. Когда лучше, когда хуже. Все живы, здоровы, одеты, обуты. Чего еще надо? Сам знаешь, богатым в нашем деле не станешь, а на жизнь хватает — и на том спасибо. Как папа? Кстати, он здесь? Я с ним договаривался, что заеду заберу кое-что, он мне должен был приготовить.

— Папа! Иди сюда, Йоська приехал.

— Да слышу, слышу. Здорово, Иосиф, — из подсобки появился старик Бар в своей неизменной потертой кепке и круглых очках на кончике носа. — Я там как раз завернул тебе все, что ты просил в прошлый раз. Как дела в Боровке?

— Да все по-старому, дядя Йосель.

— А гешмаке штетл мит зисе идн [11]. Я уже забыл, когда я там был в последний раз. Я слышал, что теперь и название поменяли на Силене. Как твоя семья, как там Залман, твой тесть, как Мендл Дер Гелер [12]?

— Да слава богу, все живы-здоровы.

— Передавай им всем привет от меня. Хорошие люди. Скажи, Йоська, — перешел вдруг на шепот старик, — русские никого не тронули у вас? У нас тут как раз в прошлую субботу многих позабирали — говорят, человек сто, не меньше. В основном миллионщиков и еще этих… как их там… ну этих, которым больше всех надо…

— Активистов, — подсказал отцу Файвка.

— Да-да, вот их. Вроде как еще в тридцать четвертом их всех разогнали, а тут вдруг вспомнили. Я тут в городе на днях Яшку Бутана встретил, так он говорит, что вроде в Сибирь их всех отправили. Ох, неспроста все это, Йосенька, неспроста. Что-то Дер Вонц [13] замышляет, клог аф эм. Ты же знаешь Мульку Осина?

— Это у которого автобусы?

— Да. Так вот его забрали вместе с семьей. Еще, говорят, Мегарамма, ты его тоже должен был знать — мельница у него в Старых Стропах, Гительсона, Шторха, Арансона, что зал свадебный держал, Шлему Зильбермана, Сливкина, что муку продавал, Дору Гурвич — аптекаршу, обувщика Липку Слуцкина, мясника Файвку Гольдмана…

— Да вы что, дядя Йосель, не может быть! Я ведь многих из них знаю. За что? Кому они мешали?

— Ты у меня спрашиваешь? Наверное, они думают, что им с неба сыпалось. Ну еще можно понять, что забрали Шторха: он банкир, — или Гительсона, у которого фабрика, так там действительно денег куры не клюют, но за что Шлемку-то Зильбермана? Это мне тоже никак не понятно. Ты знаешь, Йоська, чем он занимался?

— Понятия не имею, я его не знал, — пожал плечами Иосиф.

— Ай, да знаешь ты, — отмахнулся старик Йосель. — На Огородной они живут. Она такая кривая, а он ездил по домам, говно из уборных черпал. Ну заработал денег, ну так что? Деньги — они не пахнут, а вот поди найди теперь того, кто захочет этим заниматься. И это с каких пор дрэк [14] качать — угроза советской власти? Ох, чует мое сердце, не к добру это, Йоська, не к добру. Что говорят у вас про войну? Будет или нет?

— Да кто что говорит, не поймешь. Я лично думаю, что будет: все к тому идет. У нас, в Силене, тоже на прошлой неделе вывезли пару семей, но из латышей. Из евреев никого не тронули. Что в городе-то говорят насчет войны?

— Говорят, будет. Что, ты думаешь, зря всех немцев перед приходом русских из Латвии забрали обратно в Германию? Кому мешали? Веками здесь жили, дела свои имели, а тут вдруг всех выслали в одночасье. Неспроста это, Йоська. Да и посмотри, что в городе делается, столько солдат русских понагнали. И все едут и едут. Вопрос только, кто первый начнет. Тут заходил недавно один военный набойки набить. Я в их званиях не разбираюсь, но большой начальник точно. Так пока он тут сидел, ждал, разговорились. Говорит, нам сильно повезло, что их мудрый Сталин Красную армию послал в Латвию. Мол, если война, так они защитят нас от Гитлера. Их вейс? Может, он и прав. Как по мне, так мне ни тех ни других не надо. Ульманис нас тоже не сильно жаловал, но жили себе спокойно, никого не трогали, а тут вдруг Латвия всем нужна стала. Клог аф зей [15]. Час от часу не легче, кто знает, кто из них лучше. Но я тебе так скажу: что бы ни было, а у нас работы меньше не будет. Я помню, в восемнадцатом, когда немцы Латвию заняли, так мы с твоим папой покойным день и ночь работали. Сапоги-то — они не из железа сделаны ни у русских, ни у немцев, их чинить надо. Так что нас, Йосенька, я думаю, никто не тронет. Мы ремесленники, что у нас заберешь — молоток? На наш век работы хватит при любой власти.

— Ты что, папа, не наработался за свою жизнь? — подал голос со своего места Файвка. — Иди домой. Мы с Моткой без тебя управимся. Не так много осталось, до вечера закончим.

— Да что мне дома-то делать — у Хаи под ногами путаться? Я еще пару часиков поработаю и пойду. Все равно раньше закрываемся сегодня: пятница. Надо еще успеть помыться и переодеться перед синагогой.

— Ладно, пойду я тоже, дядя Йосель, мне еще надо к своим заехать на Новостроение, маму проведать, брата с семьей. Что я там должен вам за материалы?

— Зай гизунд! [16] В следующий раз заедешь — разберемся, — махнул рукой старик, усаживаясь на свое рабочее место. — Привет передавай от меня своим.

— Спасибо, передам. Будьте все здоровы!

Еще только заворачивая с Мирной на Либавскую, Иосиф увидел, как вдалеке, от маминого дома, сорвался с места и со всех ног помчался ему навстречу сын младшего брата Яшка. Иосиф осадил Темку и подождал, пока запыхавшийся от быстрого бега, счастливый Яшка вскарабкается на бричку и устроится рядом с ним. Поцеловав племянника, Иосиф дал ему в руки вожжи.

— Ну покажи им, как ты умеешь ездить. Не забыл с прошлого раза?

— Ну что я, маленький, что ли? — обиженно вопросил Яшка и, несильно дернув на себя вожжи, скомандовал: — Нооо, пошел!

Под восхищенные и завистливые взгляды местных мальчишек, игравших в битку у дороги, Яшка гордо проехал мимо, не забыв, конечно, показать им язык. Подъехав к дому, он натянул вожжи, и Темка послушно остановился у ворот. Перед тем как спрыгнуть на землю, Яшка повернулся к Иосифу и умоляюще посмотрел ему в глаза:

— Йось, ты не забыл, что ты меня должен с собой забрать в Силене? Ты обещал в прошлый раз. Я весь месяц ждал.

— Я ничего не забываю, раз обещал — значит, поедем. Иди ворота открывай.

— Ура! Я еду в Силене! — Яшка бросился Иосифу на шею и прижался к небритой щеке. — Ты только бабушку уговори, а то она может не пустить. Хорошо?

— Не волнуйся, я с ней поговорю.

— Ну наконец-то, а то я уже не знала, что и думать, — вытирая руки о передник, на пороге появилась обрадованная приездом сына Фира. — Йоселе, майн зисе зунале [17], иди я тебя поцелую. Я так редко тебя вижу, майн кинд [18]. Уехал в такую даль. И зачем тебе сдалась эта сраная деревня? Жил бы в городе, как все нормальные люди. Ох, готиньке, все думают, что они умней других. Ну давай, проходи в дом скорей, все давно уже тебя ждут. Сейчас сядем за стол, покушаем, и Яшка, может, наконец тоже съест хоть что-нибудь. Весь день голодный бегает, а за унтервелт [19], сил моих больше нет с ним воевать.

— Ой, мама, успокойся. Вспомни Семку — он был точно такой же унтервелт.

— Семка? Да он был золотой по сравнению с ним, а этот пункт ви а маме [20]. Яшка, давай бегом руки мыть и за стол.

На удивление быстро и не пререкаясь, Яшка побежал мыть руки и уже минуту спустя сидел за столом. За обедом с показным удовольствием он поглощал ненавистный суп и котлеты, при этом не забыв втихаря умыкнуть со стола и угощение для Темки.

Сема с Иосифом обсуждали последние тревожные новости — аресты и неизбежность войны. Иосиф считал, что в случае начала войны ничего страшного не произойдет и их никто не тронет. Конечно, настораживали эти выселения людей в Сибирь, но он считал, что это неспроста и наверху что-то знают. Просто так ничего не делается. Сема как человек городской, начитанный и более образованный, чем старший брат, видел все происходящее в более мрачных тонах.

— Понимаешь, Йоська, даже если немцы нападут и русские нас от них защитят, то рано или поздно нас всех тоже куда-нибудь выселят или посадят. Подозреваю я, что не пылают они большой любовью к евреям, да и к латышам тоже. Такова их политика — бить одних, чтобы другие боялись. Посмотри, что за жизнь у них там, в России. Нищета. Когда они вошли сюда в прошлом году, через два дня все магазины были пустые: все выкупили. Нет чтобы у нас учиться, так теперь хотят, чтобы и у нас было, как у них. День за днем насаждают свои порядки. Хотя и от Гитлера ждать ничего хорошего нельзя. Я разговаривал с евреями — беженцами из Польши, они рассказывают такие страшные вещи о том, что там немцы творят, что аж не верится, что такое сегодня возможно. В общем, Йоська, скажу я тебе так: между двух огней мы. Ты знаешь, я никогда даже не задумывался о том, чтобы уезжать с насиженных мест, но выходит, что не дураки те, кто вовремя уехал отсюда, кто в Палестину и в Африку, а кто и в Америку.

— Ой, о чем ты, Сема, говоришь? — вмешалась в разговор Фира. — Ты что, думаешь, им там так сладко в чужой стране, среди чужих людей? Я бы и дня там не прожила, и не надо мне их денег. Посмотри на своего младшего брата. Этот шлимазл всегда мечтал уехать в Палестину. Он думал, что там манна с неба падает, — она взяла с буфета фотографию младшего сына и, нежно погладив ее, осторожно поставила на место. — Это мне он пишет, что все у него хорошо, а я встретила Хану — так она говорит, что он все никак устроиться не может по-человечески. А ведь хорошая девочка эта Хана и из интеллигентной семьи. Мог бы жениться и жить себе припеваючи, так нет же, поперся в эту даль. А клог цу майне ерн [21]. Жалко, папа не дожил: он бы ему дал Палестину…

— По крайней мере, мама, у него там нет наших забот и у него не болит голова, куда бежать от Сталина и Гитлера.

— Знаешь, Сема, хорошо там, где нас нет, и, поверь мне, у него там своей головной боли хватает. А насчет немцев — не поднимай раньше времени гвалт. Что мы знаем? Мало ли что сказал какой-то сумасшедший поляк. Я хорошо помню, когда немцы были здесь в восемнадцатом году. Мы тоже очень боялись, и я, и папа, но они никого не тронули и были с евреями очень хорошо. Я тебе даже больше скажу: они назначили тогда городским головой ни кого-нибудь, а еврея Мовшензона, у него в Гайке фабрика плиточная была. Известный был человек, его потом русские в девятнадцатом расстреляли. Так что все эти разговоры — цум тохес [22]. Да и не будут они никогда воевать друг с другом: что им делить — Латвию? Тоже мне, лакомый кусок. Они как-нибудь договорятся и у нас не спросят. А грейсер вонц мит а клейнер вонц. Верен зей гелеймт, але бейде [23]. Давай, Йосенька, я тебе лучше положу еще одну котлету с картошкой. И меньше слушай этого умника Семку: вечно панику поднимает. Никто нас не тронет. Кому мы нужны?

Хлопнула входная дверь, и на пороге, прижимая к груди большой сверток, появилась запыхавшаяся и радостно улыбающаяся Муся.

— О! Гот цу данкен! Гикумен майне таере! Мазел тов! [24] — беззлобно пробурчала Фира. — Надо было еще два часа там просидеть.

— Йося, привет! Как дела в Силене? Как Ривка, как дети? — проигнорировала ехидное замечание свекрови Муся. — Сейчас платье померю, потом сяду перекушу.

— О! Что я тебе, Йося, говорила? Какая мамочка, такой и сынок, — никак не желала успокоиться Фира, жалуясь старшему сыну на невестку, ибо средний, Семка, всегда был на стороне жены. — Ей, видите ли, платье важней обеда. Что я ей, прислуга, что ли, бегать и греть по двадцать раз.

Через пару минут Муся зашла в комнату в новом шифоновом темно-синем платье на шелковой подкладке, застегнутом спереди на длинный ряд обтянутых тканью пуговок. Сшитое по самой последней моде, с рукавами-фонариками и высокой талией, платье выгодно подчеркивало стройную Мусину фигуру. На подоле, отделанном тремя декоративными швами ручной работы, красовались веерные складки с плиссированной тканью. Плечи и горловина сзади были тоже отделаны декоративными швами. Все вместе: густой, красивый цвет и тонкая ручная отделка — придавало наряду очень дорогой вид.

— Ну как? — сделав несколько кругов по комнате, вопросительно вздернула брови Муся.

— Красиво! — в один голос дружно ответили Сема, Иосиф и Яшка.

И даже вечно недовольная невесткой Фира, придирчиво осмотрев платье, вынуждена была признать:

— А гуте клейд [25]. Сколько она с тебя содрала?

— Ой, мама, ну вы же знаете, что ничего она с меня в жизни не возьмет, я только отрез купила.

— Надеюсь, ты не пойдешь на свадьбу, ви а дорфеше гое [26], в этих носочках?

— Ну нет, конечно, мама. Надену чулки, надену новые туфли, сделаю прическу. Не волнуйтесь, будем выглядеть хорошо. Надо только достать Семкин костюм, посмотреть — может, надо погладить или почистить.

— Так что, я должна это делать?

— А почему нет? Это же ваш сын, могли бы и погладить.

— Аваде! Кус мир ин тохес майне таере шнурале [27], — в присущей ей манере парировала Фира. — А грейсе зах [28], погладить мужу костюм. Тоже мне, гранд-дама.

— Да не волнуйтесь вы так, мама, поглажу я сама, поглажу. Что, пошутить уже нельзя?

— Слышите, она шутит! Как будто кто-то принимает ее всерьез. Иди лучше снимай платье и садись покушай, пока еще все до конца не остыло, — и, тут же забыв о невестке, повернулась к старшему сыну. — Йосенька, ты же мне даже не рассказал про моих внуков. Как они там?

— Как они могут быть, мама? Лето на дворе — целыми днями на улице. Свежий воздух, озеро рядом, купаются, за ягодами в лес бегают, скоро грибы начнутся. Беньку вообще не вижу: он с мальчишками где-то вечно бегает, а Зямка — тот поспокойней, он всегда и по дому, и у меня в мастерской поможет. А гутер ингл, почти взрослый, в следующем году уже будем справлять бар-мицву.

— Ох, как время бежит, еще, кажется, как будто вчера на руках его держала, а уже бар-мицва, — прослезилась Фира. — Соскучилась я по ним, хоть бы привез их сюда. Я уж и не помню, когда последний раз их видела.

— Ну вот приедешь забирать Яшку от нас, заодно и увидишь, — совершенно спокойно, как о чем-то давно оговоренном, ответил Иосиф, подмигнув затаившему дыхание Яшке. — Я ему уже в прошлый раз обещал, да и Бенька заявил мне вчера, чтобы я без его двоюродного брата не возвращался. Да и что ему делать здесь — с босяками местными бегать по улице целыми днями и дышать пылью? Пусть отдохнет по-человечески перед школой.

Реакция на услышанное последовала незамедлительно.

— Ой а клог! [29] Ты слышал, Сема, он хочет увезти Яшку в деревню! — вскинулась Фира, ища поддержки у младшего сына.

— Ну и правильно, пусть едет. Что ему, действительно, делать летом в городе? — не приняв сторону матери, ответил Сема.

— Ой, готиньке [30], нет, ну вы только посмотрите: им совершенно наплевать на ребенка. Он, говорит, пусть едет. А что он есть там будет? Я здесь с ним каждый день воюю, а там никто не заставит, так он приедет как скелет назад.

— Ой, мама, генуг шейн [31], — вступился за честь семьи Иосиф. — А то ты Ривку не знаешь. Можно подумать, что она не проследит, чтобы дети поели. Как тебе не стыдно так говорить?

— Все, ша! — решил поставить в споре точку Сема. — Как Муся решит, так и будет.

— Она тебе решит. Нашел у кого спрашивать, — огрызнулась Фира.

Когда из соседней комнаты, сняв выходное платье и облачившись в домашний халат, появилась Муся, Сема тут же спросил ее о том, что она думает по поводу Яшкиной поездки в Силене.

— Ой, даже не знаю. А что говорит мама? — вопросом на вопрос ответила Муся. — Ты же знаешь, мне всегда важно ее мнение.

— Мама не хочет, чтобы он ехал. Она против.

— Ну раз мама против, то пускай едет, — резюмировала Муся, обняв Яшку и ехидно глянув на свекровь.

— Ну кто этого не знал? — всплеснула руками Фира. — Если в голове только свадьбы и платья, так о чем тут можно говорить…

— Ура! Я еду в Силене! — сорвался со своего места Яшка и принялся обнимать и целовать подряд всех сидящих за столом.

А уже час спустя, погрузив в бричку чемоданчик с вещами и устроившись рядом с Иосифом, Яшка махал на прощание рукой вышедшим проводить их на дорогу маме, папе и бабе Фире.

2

Впервые в жизни Яшка был по-настоящему счастлив. Свобода! Наконец-то закончился шабес, когда жизнь в Силене замирает на целые сутки и во всех еврейских домах только и делают, что жгут свечи, едят и молятся. Уже с сегодняшнего утра в любой момент можно будет пойти на улицу и поиграть с местными мальчишками, без спросу отправиться с Бенькой в лес за ягодами или взять в сарае удочки и сбегать на озеро порыбачить, а заодно и искупаться.

— Везет же тебе, Бенька! — с завистью и восхищением произнес Яшка, поспевая за братом в сторону леса — проверить заветные Бенькины места на предмет первых лисичек. — Меня бы баба Фира ни в жисть не отпустила бы в лес за грибами.

— А ты оставайся с нами жить. Я тебя научу грибы искать, рыбу будем вместе ловить, а зимой — на санках кататься. Вместе будет веселей, а то Зямка со мной больше не играется: он уже почти взрослый. У него в следующем году будет бар-мицва. Хочешь, я попрошу папу и маму, и они тебя оставят у нас жить?

— Не, Бенька, не могу, — грустно ответил Яшка. — Мои мама с папой тогда расстроятся: я ведь у них один, — да и баба Фира такой гвалт поднимет! Я лучше каждое лето буду приезжать к тебе сюда, а ты приезжай ко мне. Я тебя познакомлю с мальчишками с моей улицы — с Пашкой, с Юзькой, с Левкой. Левка знаешь, как в битку играет, он у всех выигрывает, и еще он очень сильный. Все гои его боятся. Он за меня заступается всегда. А ты с гоями дружишь?

— Только с Костькой и Санькой: они хорошие. Я бы их с собой за грибами позвал, но они сегодня не могут: они по воскресеньям в церковь ходят. Мы празднуем субботу, а они — воскресенье. А с другими я не дружу: они обзываются жидами. Мне Костька сказал, что они нас не любят потому, что мы их бога на крест прибили, и еще он говорит, что евреи в мацу кровь детей добавляют. Так ему его папка сказал. Но это неправда. Я сам видел, как бабушка пекла мацу, и никакой крови она не добавляла. Врут они все.

— А мне баба Фира рассказывала, что бог один на всех, а этот дядька, которого на крест прибили, — что он совсем не бог, а мамзер [32], и что звали его Еська Дер Столяр. Она говорила, что он хотел быть самым главным и чтобы все его слушались, но другие дядьки, которые были главней его, взяли и прибили его гвоздями на крест, и он умер, а потом воскрес. Но баба Фира говорит, что это все бобес майсес [33], и еще она мне сказала, что если я когда-нибудь в жизни дотронусь до креста, то у меня руки отсохнут и отвалятся. Ты думаешь, это правда?

— Не знаю, — пожал плечами Бенька и задумался. — Может, и правда. А ты, Яшка, кем хочешь стать, когда вырастешь?

— Папа сказал, что я, когда вырасту, буду инженером или врачом, но вообще-то я хочу на паровозе ездить. Они по разным городам ездят. Здорово. Мы с пацанами много раз бегали на станцию смотреть на паровозы и однажды даже видели, как пушки и танки везли куда-то. Наверное, на войну. А ты кем хочешь стать, когда вырастешь?

— Не знаю. Наверное, тоже буду с тобой на паровозе ездить. А научиться трудно?

— Не-е, он сам по рельсам едет, куда рельсы, туда и он. Надо только на станциях его останавливать, и все. А ты, Бенька, слышал про войну? Говорят, что скоро начнется.

— Да, Костька сказал, что ему Мартыныш говорил и другие мальчишки, что скоро немцы придут и выгонят всех русских и жидов. Я за русских буду, а ты?

— А я слышал, как бабушка говорила, что немцы хорошие и никого не тронут. Поэтому я не знаю, за кого я буду. Жалко только, что нас с тобой на войну не возьмут: мы еще маленькие…

Не найдя лисичек, но вдоволь наевшись земляники и до одурения накупавшись в теплом пруду у мельницы, Яшка с Бенькой отправились домой. Беньке было строго-настрого приказано глаз не спускать с брата, нигде не оставлять его одного, не уходить далеко в лес и каждый день быть вовремя к обеду. Поэтому было решено ненадолго вернуться домой, побыть на виду во дворе, покушать, а затем накопать в огороде червей и вечером сбегать на рыбалку. Бенька со знанием дела рассказывал восхищенно слушавшему его Яшке о преимуществах вечернего клева перед утренним, о том, какую большую рыбу он однажды поймал и какая вообще рыба водится в озере. Уже недалеко от дома они остановились посмотреть, как соседские мальчишки играют в ножички. Игра была в самом разгаре, когда из окна высунулась тетя Песя, мама рыжего Ицика, и во всю мощь своих могучих легких возвестила сыну о том, что он должен немедленно все бросить и бежать домой.

— Мама, ну я сейчас доиграю и приду, — взмолился Ицик об отсрочке, для того чтобы закончить игру, в которой у него были неплохие шансы на победу, но Песя была неумолима.

— Я тебе доиграю! Их л дир ойсрайсн ди энд мит де фис ун ду дер нох кен шпилензех мит зей ви мит цацкес [34]. А ну давай домой сейчас же! И вы все — а ну марш по домам! Родители небось сбились с ног, разыскивая, а они тут как ни в чем не бывало в ножички играют.

— И меня ищут? — удивленно и одновременно испуганно спросил Бенька.

— И тебя тоже.

— А что случилось, тетя Песя?

— Что-что. Война началась, вот что.

Когда запыхавшийся Бенька, а за ним и Яшка вбежали в дом, чтобы сообщить услышанную от Песи Зубович новость, вся семья была уже в сборе и за столом полным ходом обсуждалось, что принесет с собой война и что делать дальше.

— Мы люди простые, честно работаем, никуда не лезем, — успокаивал всех собравшихся оптимистично настроенный Иосиф. — Никто нас не тронет, и нечего панику поднимать раньше времени.

— Ой, Йосенька, не знаю, — то и дело прижимая к заплаканным глазам платок, причитала Ривка. — Сердце мое чует недоброе. Ой, готиньке, что же будет?

— Что будет, что будет! Ничего не будет. И меньше слушай свое сердце, слушай лучше мужа своего, — прикрикнул на дочку старик Залман. — Йоська прав, никому мы не нужны. Ну придут немцы — так что? Что я, немцев не видел? Выпрут красных отсюда, и будет все, как было. И ребе так думает, и Мендл Дер Гелер, и Бейрах тоже. Потому что это умные люди. Только мишугенер [35] Блюм считает, что нужно бежать. Ну так на то он и мишугенер. Пусть бежит. Правда, Бенька? — старик повернулся к внуку и подмигнул.

— Правда, дед, наперегонки со своей Хаей-Сорой, — тут же нашелся Бенька, и все засмеялись.

— Так, Яшка, давай теперь с тобой решать, — подошел и обнял племянника Иосиф. — Покушаем, и я, наверное, отвезу тебя в город.

— Я же только что приехал, — заморгал полными от слез глазами Яшка.

— Яшенька, дорогой мой! Папа с мамой, наверное, волнуются, ну а баба Фира… ты сам знаешь. Она им там всю кровь выпьет за то, что они тебя отпустили. Давай сделаем так: через полтора часа автобус в Даугавпилс. Я тебя отвезу, и, если там у них все в порядке, то следующим вместе и вернемся. Договорились?

— Да, — кивнул, улыбаясь сквозь слезы, Яшка.

— А сейчас давайте оба мыть руки и за стол.

После обеда всей семьей пошли провожать Иосифа с Яшкой на остановку, но автобус не пришел. Обычно он всегда был вовремя, но сегодня почему-то опаздывал. Неизвестно, сколько времени они ждали бы у остановки, если б не подъехала грузовая машина с красноармейцами в кузове. Из кабины выскочил молодой командир и, подойдя к ожидающим на остановке людям, начал расспрашивать, не видел ли кто-нибудь в окрестностях подозрительных личностей, возможно даже переодетых в красноармейскую форму, а заодно очень скупо поведал о том, что город на военном положении, что была бомбежка, что есть убитые и что мост перекрыт для проезда гражданских, а соответственно и автобуса сегодня не будет. Люди обступили военного, взволнованно наперебой закидывали его вопросами, пытаясь выяснить подробности произошедшего в Даугавпилсе, но командир, то ли в силу своей неинформированности, то ли не желая сеять панику, толком не ответил ни на один поставленный вопрос и, запрыгнув на подножку грузовика, скомандовал водителю трогать. Машина развернулась и, оставляя за собой клубы пыли, помчалась обратно к шоссе.

Если кто-то из присутствующих и обрадовался услышанному, так, наверное, только Яшка с Бенькой. Бенька радовался тому, что отъезд брата на какое-то время откладывается и, возможно, запланированная на вечер рыбалка еще состоится, а Яшка если и жалел о чем-то, так только, пожалуй, о том, что своими глазами не увидел бомбежку и все подробности придется по возвращении выслушивать от Левки, Юзьки и Пашки, которые наверняка половину наврут.

Придя домой, Иосиф сел за стол и надолго задумался. На душе было тревожно.

— Как там мама, как брат с семьей, что делать с Яшкой? Они, наверное, там с ума сходят, ждут новостей от него, а тут, как назло, никак не добраться.

— Послушай, Йось, — пришла на помощь мужу Ривка. — Ну сам подумай: им же там, в городе, гораздо ближе до моста, чем нам. Я уверена, что, если откроют дорогу, они об этом сразу узнают и Левка с Мусей тут же сами приедут и заберут Яшку. И потом, если там бросают бомбы, то лучше пусть он будет здесь пока, с нами. По крайней мере, здесь безопасней.

— Да, пожалуй, ты права, пусть он лучше будет у нас, — согласился с доводами жены Иосиф. — Только Беньке скажи, чтобы далеко от дома не уходили: неизвестно, кто там по лесу нынче шляется, да и Левка в любой момент приехать может. Чтоб я их не бегал, не искал, — Иосиф тяжело поднялся из-за стола, подошел к жене и, обняв ее, поцеловал в щеку. — Не волнуйся, все будет хорошо. Иди занимайся своими делами, а я пойду немножко поработаю: Митька с утра заходил, просил набойки набить.

3

Следующие несколько дней прошли относительно спокойно. Иосиф целыми днями работал в мастерской, иногда ему помогал Зямка, Ривка трудилась на кухне и в огороде, а Яшка с Бенькой и другими мальчишками с утра до вечера бегали к дороге смотреть на отступающие из Белоруссии в сторону Даугавпилса войска. Они шли нескончаемым потоком — усталые, растерянные, угрюмые. Было много раненых. Их, наспех перевязанных, везли на грузовиках и подводах, остальные солдаты хоть и строем, но не в ногу шли пешком. Иногда пехоту сменяли грохочущие танки и артиллерия на конной тяге, и тогда мальчишки с замиранием сердца буквально впитывали в себя все детали доселе не виданной ими военной техники. Но длилось это недолго, уже к вечеру среды дорога опустела. Лишь изредка в сторону города, догоняя отступающие войска, проносились на большой скорости военные грузовики или армейские штабные легковушки.

День подходил к концу. Иосиф отпустил по домам своих помощников и уже собирался вешать на дверь замок, когда в мастерскую зашел живший по соседству Федор, отец Бенькиного друга Саньки. Не было, пожалуй, во всем Силене дома, в котором бы в свое время не потрудился Федор — высокого класса столяр, плотник, да и вообще мастер на все руки. Кому ворота новые сделает, кому полы перестелит, кому забор покосившийся поправит, кому крыльцо обновит. Мог крышу перекрыть и даже печь сложить не хуже любого печника. Был он мужиком спокойным, рассудительным, с уважением относился к людям, за что и его ценили и уважали все в округе.

— Здорово, Федор! Как дела? — поприветствовал соседа Иосиф. — Что-то ты какой-то угрюмый. Случилось чего?

— Здорово, Иосиф! А то сам не знаешь, что случилось. Поди не каждый день война, — Федор положил свои большие натруженные руки на прилавок, выдержал паузу и, оглянувшись по сторонам, как будто боялся, что кто-то кроме Иосифа может его услышать, произнес: — Я зачем пришел-то… Тут дело такое… Ну, в общем, зашли ко мне вчера, уже поздно было, Эрька Приекулис с Тимбергсом Альфредом и Карлис Антиньш с ними. Все трое — подвыпившие. Я поначалу подумал, что Лиго все еще празднуют, а они смеются, говорят, что поважней, мол, повод есть. Короче, новую власть обмывали. Начали издалека — мол, как я к немцам отношусь, как — к евреям и коммунистам. Ну я им отвечаю, что я никогда никакие стороны не брал и брать не хочу. Мол, мне без разницы, кто еврей, а кто нет. В коммунистах не состоял и в айзсаргах тоже. А они мне: мол, так не пойдет, или ты за новый порядок, или ты против. Ну а против — сам понимаешь, значит, враг. Короче, много всякого нехорошего болтали, и понял я, Иосиф, что настроены они серьезно. И не у меня одного они были. Ходят из дома в дом, мужиков в свои ряды агитируют и против вас настраивают. Сам знаешь: кто мимо ушей пропустит, а кто и прислушается. Мол, кто с ними будет, тому и добро ваше достанется, а задарма поживиться, сам знаешь, завсегда охотники найдутся. Хвалились, что оружие у них есть и что как только немцы придут, так евреям и коммунистам хана. Ты бы, Иосиф, уезжал отсюда от греха подальше. Не нравятся мне их эти разговоры, и кто знает, может, и правы они насчет немцев. Как бы поздно потом не было. Я еще к Трупиным заходил и к Шлосбергам. Их тоже предупредил, ведь не чужие люди, столько лет вместе по соседству отжили. Да и Санька мой с твоим Бенькой не разлей вода. Я его завсегда учу: держись ближе к евреям, авось не дураком помрешь. В общем, мой тебе совет: грузи своих на телегу, впрягай коня и догоняй русских. Я не думаю, что война долго будет. В Россию они не сунутся. Так что пересидите там месяц какой и вернетесь…

— Хороший ты человек, Федор, — выслушав соседа, грустно улыбнулся Иосиф. — Спасибо, конечно, что зашел, но мы никуда отсюда не поедем. Как будет, так будет. Здесь дом, хозяйство, старики, и скажу тебе честно: не верю я всем этим Приекулисам и Тимбергсам. И не думаю, что немцам такие помощники нужны. Я свой хлеб честно зарабатываю, и бояться мне нечего. Пусть не пугают. Как бы им самим их разговоры боком не вышли.

— Ну, как говорится, тебе решать, а мое дело малое, — протянул свою огромную ладонь Федор. — Я по-соседски посчитал своим долгом предупредить, ну а ты, Иосиф, уж сам определяй, как тебе лучше. Мужик ты умный.

— Спасибо тебе, Федор. Бывай здоров, — пожал протянутую руку Иосиф. — Все будет хорошо.

— Ох, Иосиф, твои б слова да богу в уши, — уже в дверях пробурчал себе под нос Федор.

4

— Немцы, немцы! — с порога прокричал запыхавшийся Зямка. — Там, на площади… Я сам видел… Яшка с Бенькой побежали смотреть тоже.

— Ой, боже мой! — всплеснула руками вмиг побледневшая Ривка. — Йося, иди быстрей, притащи их домой.

Сорвав с крючка в прихожей пиджак и кепку, Иосиф выскочил за дверь, бросив на ходу увязавшемуся за ним Зямке:

— Сиди в мастерской, я скоро приду.

На площади царило праздничное оживление. Перед полицейским участком стояла легковая машина с откидным тентом — упрощенная версия гражданского «Адлер-Дипломат», а по бокам от нее — два мотоцикла с колясками и укрепленными на них пулеметами. Вездесущие мальчишки, среди них и Бенька с Яшкой, облепили со всех сторон мотоциклы и машину и, отталкивая друг друга, все норовили влезть на подножку «Адлера» и заглянуть внутрь или поглазеть вблизи на настоящий военный мотоцикл и на настоящий пулемет на нем. Добродушный немец постарше с улыбкой наблюдал за пацанами и хоть и не разрешал дотрагиваться до оружия, но зато разрешил всем желающим по очереди залезть в мотоциклетную коляску, а самому маленькому, Андрису, даже дал шоколадку. Остальные солдаты курили возле машины и оживленно обсуждали пришедших на площадь молодух, пытаясь даже заигрывать с ними. Девушки краснели, застенчиво улыбались и глупо хихикали.

Гостей, как видно, ждали. Собралось много народу. В основном это были пришедшие целыми семьями нарядно одетые латыши с заранее заготовленными для «освободителей» букетами цветов. На крыльце участка немцев встречал в парадной форме, улыбающийся старший полицейский Альфред Тимбергс. Рядом с ним стояла его жена Дайна, держа в руках поднос с наполненными рюмками и легкой закуской, а чуть поодаль — остальная свита в лице волостного старосты Карлиса Антиньша и новоиспеченного силенского коменданта Эрика Приекулиса. Приняв подношение, офицер поблагодарил радушных хозяев и в свою очередь торжественно вручил Тимбергсу аккуратно сложенный ярко-красный немецкий флаг с черной свастикой в белом круге посередине. Альфред тут же отдал указание стоявшим поодаль подручным, и уже через несколько минут под одобряющие крики и аплодисменты собравшихся флаг Великой Германии взмыл над зданием полицейского участка города Силене. Офицер обернулся к солдатам, что-то сказал им по-немецки и вместе с Тимбергсом скрылся за дверью полицейского участка. Там, по всей видимости, был накрыт стол для долгожданных гостей, так как вскоре через открытые окна можно было услышать нестройное пение известного немецкого марша, а потом, как ни странно, и русской «Катюши». Один из солдат достал из кармана губную гармошку и стал аккомпанировать поющим.

Не увидев со стороны немцев никакой опасности для Беньки и Яшки, Иосиф успокоился и осторожно приблизился к машине. Он ходил кругами вокруг «Адлера», пытаясь привлечь к себе внимание, и, когда солдаты наконец обратили свои взоры на вертящегося вокруг машины еврея, Иосиф широко улыбнулся и решительно шагнул к ним.

— Шустер! [36] — представился он, ткнув сначала указательным пальцем себя в грудь, а затем на свои ботинки.

— Шустер? — показывая на свои стоптанные сапоги, вопросительно посмотрел на Иосифа солдат.

— Шустер, шустер! — радостно закивал Иосиф и, пользуясь моментом, тут же присел на корточки и стал деловито рассматривать немецкие сапоги. Он даже пощупал укороченное голенище и, когда солдат специально для него задрал ногу на бампер автомобиля, внимательно рассмотрел подошву.

— А грейсе зах [37], — размышлял по дороге домой удовлетворенный увиденным Иосиф. — Офицерские уж точно могу не хуже сшить, а о солдатских и вообще говорить нечего. Раз плюнуть.

Весь оставшийся день Иосиф пребывал в приподнятом настроении. Как-никак наконец выяснилось, что немцы совсем не страшны и дела в скором будущем, похоже, пойдут совсем неплохо. Ведь кто-то должен же чинить стоптанную и рваную обувь для армии. Но не знал тогда Иосиф, что ждет его в том скором будущем, на которое он так надеялся.

Уже два дня спустя на заборах и на афишной тумбе в центре Силене на немецком и латышском языках появилось распоряжение гебитскомиссара Даугавпилса об ограничении гражданских прав лицам еврейской национальности на вверенной ему территории. Евреям независимо от возраста в срочном порядке предписывалось нашить на грудь и спину отличительные знаки в виде шестиконечной звезды. Запрещалось посещать какие-либо общественные места, будь то бани, библиотеки или магазины. Покупки в магазинах евреям разрешалось делать только в строго отведенные для этого часы. Нельзя было пользоваться общественным транспортом. Передвигаться пешком разрешалось только по проезжей части, ни в коем случае по тротуарам. Каждый еврей при виде немецких солдат и офицеров был обязан снимать головной убор. Также предписывалось сдать в пользу Рейха весь крупный скот. Но что было самым страшным для евреев Силене — так это то, что строго воспрещалось занятие любой коммерческой деятельностью. Если все остальное можно было как-то пережить, то этот пункт приказа по-настоящему поверг евреев в уныние. Почти все еврейское население городка, начиная с богатого лесопромышленника Лейбовича и заканчивая бедным портным Бейрахом Фростом, жило за счет своих гешефтов, составляющих порой единственный доход семьи.

— Как же жить? — вопрошали друг у друга люди, сгрудившиеся у афишной тумбы.

— Ой, как жили, так и будем жить, — успокоил всех собравшихся Рыжий Мендл. — Я вас умоляю, не поднимайте панику раньше времени. Они не хотят, чтобы я ходил с ними в магазин, — так очень хорошо. Они будут обслуживать меня отдельно и без очереди. Если нужно перед ними снять шляпу, я сниму, с меня не убудет. Не хотят, чтоб я шил, — не надо. Но я вас уверяю, долго они с такими порядками здесь не задержатся. Народ взбунтуется. Кто будет им шить одежду, кто будет им чинить обувь, кто будет стричь и лечить? Если Мотл закроет свою кузницу, то кто за него сможет сделать им приличную подкову? Кто им будет молоть муку? Я вас спрашиваю, кто? Может быть, Приекулис или этот обер-полицай Тимбергс? Гешволен зол зей верн [38]. Подонки. А эта желтая звезда, которую я должен пришить себе на пиджак? Ну скажите, это не смешно? Можно подумать, что они не знали раньше, что я еврей

— Послушай, Мендл, что ты расшумелся здесь? Иди домой. Иди, иди. Какая разница, знают они, что ты еврей, или не знают? Сказано пришить — значит, надо пришить, — разом прекратил разглагольствования Мендла Соломон Зильбер, хозяин скобяной лавки. — Прочти вон там, внизу, что будет за невыполнение приказа. Ты не забывай, что сейчас военное время — поставят к стенке и глазом не моргнут. Незаменимых нет.

— Ой, боже, что будет, что будет, — громко всхлипывала и причитала, то и дело промокая глаза концом повязанного на голову платка, Соня Мазас. — Если корову заберут, то ведь хоть в могилу ложись. Чем же я детей кормить-то буду? Ой, за что нам это проклятие? Ой, за что…

— За что? Вспомните, как евреи ратовали за то, чтобы русские в Латвию пришли, и в первых рядах бежали их встречать — мол, они нам помогут, — вступил в полемику до того молча стоявший в стороне заготовитель Абрам Цейтлин. — Вот вам их помощь, налицо. Мало того что самих евреев целую кучу в Сибирь сослали, так еще и латышей обозлили. Вон ходят, волком смотрят. Вот и будем сейчас за это расплачиваться. А вы спрашиваете, за что. Вот за что…

— Можно подумать, Абраша, что, если бы коммунисты не пришли сюда в сороковом, не было бы этого приказа, — возразил Цейтлину Соломон Зильбер. — Не секрет, как они поступили со своими евреями у себя в Германии, я уже не говорю про Польшу. И длится это уже там не первый год. И коммунисты здесь ни при чем. Они просто ненавидят евреев. Вот и все. Вы же знаете, кто всегда крайний?

— Да, и то правда. Но это немцы. Ну а нашим местным-то что за прок против нас идти? Ведь жизнь бок о бок прожили. Никогда не ссорились по-крупному. Наверное, им пообещали что-нибудь, раз они все вдруг как будто озверели и в эту самоохрану позаписывались.

— Ой, да бросьте, никогда они нас не любили. Просто команды грабить не было. Посмотрите на них. Они всю свою историю под кем-то жили и кому-то служили. Вот и сейчас: немцы пришли — им будут служить верой и правдой. Нос по ветру держат. Быстро поняли, что раз немцы к евреям плохо относятся, значит, и им надо не отставать. Меня другое удивляет: Гитлер со Сталиным вроде такие друзья были, просто не разлей вода. Все газеты только об этом и писали. И Польшу оба на куски рвали, говорят, даже вместе победу праздновали. Потом Гитлер за страны вокруг себя взялся, Сталин — что к нему поближе поприсоединял. Казалось, ворон ворону глаз не выклюет, а оно вон как… Видно, не поделили что-то. В общем, дело швах. Пойду домой, «обрадую» своих, — Соломон достал из жилетного кармана старые, потертые часы, открыл крышку, посмотрел, который час, и, тяжело вздохнув, поплелся в сторону дома.

— А клюгер менч [39], — проводил взглядом удаляющуюся сутулую фигуру Соломона Зильбера портной Лейба Муниц.

— Кто, Шлемка? Да бросьте. Знаете, кто оказался а клюгер менч? — опять вступил в разговор Рыжий Мендл. Он задрал указательный палец вверх и торжественно обвел всех собравшихся вопросительным взглядом. — А цудрейтер [40] Блюм — вот кто действительно а клюгер менч! Быстрей всех нас, умных, сообразил, чем все это пахнет. Все бросил, собрал семью и удрал. Небось в России уже давно, а мы, умные, тут. И ведь все с него смеялись. Ладно, пойду я тоже домой, что толку переливать из пустого в порожнее.

Кто знает, как долго стояли бы еще евреи у афишной тумбы и обсуждали свои насущные проблемы, не появись на площади подвыпивший патруль местных самоохранщиков во главе со здоровенным Арнольдом Цукурсом, бывшим работником скотобойни. Поговаривали, что каждый раз, забивая очередную жертву на скотобойне, Арнольд в обязательном порядке выпивал кружку свежей, еще теплой крови, отчего имел всегда красную рожу и был здоров, как бык. Если кто и мог поспорить с ним в силе, так только, пожалуй, Мотл-кузнец. Ходили слухи, что однажды они на спор померялись силой на руках и Мотл уложил Арнольда, но, когда у них об этом спрашивали, ни один, ни другой слухов этих не подтверждали.

Завидя самоохранщиков, люди поспешили разойтись по домам, дабы не злить и без того агрессивно настроенных новоиспеченных блюстителей нового порядка, призванных защитить отчизну от жидов и коммунистов.

Был на площади и Иосиф. Вернувшись домой, он долго ходил взад-вперед по двору, опустив голову и размышляя о чем-то своем. Затем, забравшись на лестницу, снял вывеску над входом в мастерскую и спрятал ее до лучших времен в сарае. Большой амбарный замок на дверях и отсутствие вывески красноречиво возвещали о том, что прекратила свое существование «Сапожная мастерская Розина», одна из лучших во всей округе.

— Бенька, иди сюда, майн кинд [41], — поманил к себе сына Иосиф и, когда Бенька подбежал, потрепал его по курчавой голове. — Возьми Яшку и сбегайте к Саньке. Передай от меня Федору: пусть зайдет вечером. И сразу домой, слышишь?

— Да, папа, мы быстро, — выскакивая с Яшкой за калитку, крикнул Бенька, и оба помчались вниз по улице, в сторону Санькиного дома.

Федор пришел, когда стемнело. Постучал тихонько в окно и, когда Иосиф, отодвинув щеколду, распахнул перед ним калитку, прежде чем шагнуть внутрь двора, внимательно посмотрел в оба конца пустынной улицы.

— Здорово, Иосиф, звал?

— Заходи, Федя, разговор есть, — пожал протянутую руку Иосиф. — Тут дело такое. Приказ вывесили на площади. Слыхал небось уже?

— Сам не читал, но от людей слышал. Только об этом все и говорят…

— Ну все, что там написано, я тебе перечислять не буду, но есть там один пункт, с которым я никак не согласен, — Иосиф на минуту замолчал, сглотнул подступивший вдруг к горлу ком и, справившись с волнением, выпалил: — Короче, давай, Федор, забирай Темку. Если спросят, скажешь: купил у меня пару дней назад, мол, еще до приказа. Да и мне спокойней знать, что он в хороших руках.

— Да ты чего, Иосиф? — опешил Федор. — Как же я могу… А что Ривка, дети что скажут? Может, обойдется еще?

— Обойдется — так заберу назад, ну а нет — так тому и бывать. А насчет моих не волнуйся, я им все объяснил. Сказал, так надо. Расстроились, конечно, сидят плачут по углам, но ничего не поделаешь. Чем кому-то достанется, лучше пусть тебе служит.

— Не могу я так, — выставив перед собой руки, запротестовал Федор. — Ну как это так — забирай? Давай тогда уж действительно куплю. Ну хоть что-то возьми…

— Понимаешь, Федор, — промокнув глаза рукавом пиджака, грустно улыбнулся Иосиф, — ну как я могу его тебе продать, если он нам как родной? Мы своих не продаем. Бери за так. Будь только с ним поласковей.

— Не по-людски как-то… — все не унимался Федор. — Я б тебе сала свежего занес. Только-только порося закололи, но вам же свинину нельзя…

— Нет, Федор. Спасибо, конечно, что предложил, но пока не голодаем. И спасибо, что зашел, не отказал. Время сам видишь, какое, люди сторонятся…

— Да то нелюди, Иосиф. А вот это, — Федор ткнул пальцем в желтую звезду, аккуратно пришитую Ривкой на лацкан пиджака Иосифа, — я им запомню. Придет время — они за это ответят. Ты лучше вот что, напиши мне адрес своих в Даугавпилсе. Церкву там взялись восстанавливать, что еще в первые дни войны разбомбили. Ну и меня позвали. Грех не помочь. Поеду поработаю туда на недельку-другую. Заодно к твоим зайду — проведаю, привет передам.

— Вот за это большое спасибо, Федор, — обрадовался услышанному Иосиф. — Я ведь, как началось, так вестей от них не имею. Если увидишь, скажи им, что все у нас хорошо и за Яшку, это племяш мой, пусть не волнуются. Ну и пусть берегут себя.

— Все передам, как ты сказал, не беспокойся. Хоть чем-то отплачу…

— Ну давай, Федор, поздно уже. Я коня выведу, а ты ворота пока открывай…

Вернулся Федор через пару недель. Никого из родни Иосифа в Даугавпилсе он не нашел. Дом был заколочен. Люди из местных, с которыми Федор работал, рассказали, что многих евреев еще в первые дни забрали в тюрьму и там расстреляли, а остальных согнали в гетто, под которое в срочном порядке были выделены бывшие казармы и конюшни кавалерийского полка, что за рекой, в предмостных укреплениях.

— Я туда сам подъезжал, — виновато опустив голову и теребя в руках кепку, рассказывал Федор. — Думал, ну как я потом человеку буду слухи какие-то болтать. Как говорится, доверяй, но проверяй: дело-то нешуточное. Ну, в общем, все своими глазами видел. Все евреи там, и, говорят, не только местные, но и с других мест сгоняют туда тоже. Я, правда, издалека смотрел: близко не подойдешь, охраняется строго. Всю территорию колючкой обнесли, будка караульная на входе. Везде знаки развесили предупреждающие, чтобы близко не подходили. Тех, что покрепче, в город выводят на работы, а потом обратно туда гонят. В газете, правда, пишут, что условия у них там, в этом гетто, неплохие. Мол, и кормят хорошо, и врачи там есть. Не знаю, может, оно и так, но со стороны больше на тюрьму похоже. Место там нежилое. Ты уж извиняй, Иосиф, врать не учен, потому говорю как есть.

Выпалив на одном дыхании привезенные новости, Федор умолк. Хоть и правду сказал, но чувствовал себя скверно, муторно было на душе.

— Пойду я, Иосиф. Ты не серчай, может, оно действительно обойдется, — и, уже ступив за порог, вдруг обернулся и с укором в голосе сказал: — Теперь-то хоть понимаешь, что зря ты меня тогда не послушал? Ведь говорил я тебе: уходи, а ты…

— Кто ж знал, — тяжело вздохнул Иосиф. — Да что сейчас уж говорить. Ты вот что, Федор, если и нас куда погонят отсюда, инструмент мой себе забери. Кто знает, может, вернемся когда, а нет — так тебе самому пригодится: мужик ты мастеровой. И Темку нашего не обижай…

5

Пришли за ними через неделю. Поскольку евреи старались как можно реже показываться на улице без надобности, то никто и не заметил, как с утра у полицейского участка притормозили автобус

и грузовик, битком набитые полицаями из Риги и Илуксте. После короткого совещания у Тимбергса приезжие разбились на группы. Каждая группа была усилена местными добровольцами, вызвавшимися помочь приезжим и указать еврейские дома. На случай, если вдруг кто-либо вздумает бежать, одновременно силами местной самоохраны было обеспечено оцепление вокруг всего Силене. Кольцо сомкнулось. Вооруженные винтовками и пистолетами, полицаи с криками и руганью врывались в дома и выгоняли людей на улицу, откуда уже другая группа, состоящая исключительно из местных, конвоировала их в главную синагогу. Тех, кто оказывал хоть малейшее сопротивление, жестоко избивали ногами и прикладами. Отовсюду были слышны ругань, плач, крики и проклятия.

Перед домом Хромого Менделя в окружении местных полицаев, зажав уши ладонями и раскачиваясь из стороны в сторону, сидел на земле старик Мендель, а рядом с ним, обезумевшая от горя и бессилия, рвала на себе волосы его жена Голда. Старуха умоляла пустить ее в дом, к истошно кричащей внутри дочери, но полицаи только смеялись и при каждой попытке Голды прорваться к двери грубо отталкивали ее от входа винтовками.

— Да что ты, старая, разошлась так? — под общий хохот с издевкой успокаивал Голду здоровый красномордый мужик с винтовкой наперевес. — От этого еще никто не умирал. Хоть раз в жизни попробует настоящий хер, а не стручки ваши обрезанные. Вот попомни мое слово: завтра сама прибежит просить добавку.

— А ты чего, жидок, уставился? — дыхнул он перегаром в сторону проходящего мимо и подгоняемого прикладами Иосифа. — Или твою женку за компанию тоже по кругу пустить? А?

Ривка сильней прижалась к мужу, а Иосиф, решив не испытывать судьбу, лишь опустил голову и ускорил шаг.

Синагога было забита до отказа. Те, кого привели раньше, расположились на скамьях и стульях, остальные либо стояли, либо сидели прямо на полу. Приказ коменданта держать окна закрытыми превратил нахождение внутри здания в невыносимую пытку. В помещении стояла страшная духота. Очень хотелось пить. Кто-то то и дело проталкивался к выходу, припадал к щели под дверью и делал несколько жадных глотков свежего воздуха, а потом возвращался на свое место. От нехватки кислорода люди стали падать в обморок. На крики о помощи к ним тут же спешили местный доктор Мейер Френкель и аптекарь Мендель Шлосберг. Доктор чудом успел прихватить с собой из дома свой неизменный потертый саквояж с лекарствами и инструментами и сейчас корил себя за то, что не догадался упаковать в него больше лекарств. Прижимая к груди свой жизненно важный груз, он без устали протискивался сквозь толпу из одного конца синагоги в другой, пытаясь хоть как-то облегчить страдания наиболее в нем нуждающихся.

Люди еще не отошли от шока насильного заточения и пережитых ими унижений. Кто-то вздыхал и плакал, кто-то вполголоса ругался и проклинал, кто-то тихонько молился. Матери успокаивали плачущих детей. Молодые присматривали за стариками. Качая на руках, кормила грудью своего малыша Соня Мазас. Держась за сердце, хватал ртом спертый воздух Соломон Зильбер. Придерживая огромный живот и обмахивая платком мокрое от пота лицо, широко расставив ноги, сидела на стуле беременная Златка Лин. Рядом, не зная, как избавить от страданий жену, бесполезно суетился будущий отец.

Слух о том, что произошло с дочкой Хромого Менделя, распространился моментально, и, когда наконец привели старика с Голдой, все разом затихли, обратив в их сторону полные сострадания взгляды. Родители ввели под руки свою красавицу дочь Мирьям в изодранном в клочья платье и с опухшим от слез и побоев лицом. Девушка дрожала всем телом. Она шла, скрестив руки на груди и обхватив ими себя за плечи, пытаясь таким образом прикрыть наготу под разорванным платьем, то и дело наклоняя голову к тыльной стороне руки, чтобы промокнуть сочащуюся из разбитой губы кровь. Люди потеснились, уступая пострадавшим место на скамье, а кто-то из мужчин тут же накинул на плечи девушке свой пиджак.

— Ну надо же, подонки! Клог аф зей [42], — грозя кулаком в сторону двери, разразилась проклятиями Песя Зубович. — Как можно так издеваться над людьми? Неужели нет на них управы? Гехаргет зол зей верн [43]. Пусть только это все закончится — я им…

Песина тирада была прервана на полуслове скрипом отпираемой двери. Два здоровых мужика, один в форме айзсарга, а второй в поношенной форме латвийской армии с красно-бело-красной повязкой на рукаве, тяжело сопя, втащили и бросили на пол сильно избитого кузнеца Мотла.

— Ну что, жиды, кто еще не желает подчиняться новой власти? — обвел собравшихся злым взглядом круглых, как у совы, глаз тот, что в форме айзсарга, и, смачно плюнув на пол, направился к выходу. — Пошли, Андрис. Моя б воля, я бы их всех так…

— Гей ин дрерд ун нем дайн хавер мит зих [44], — пробурчала вслед полицаям жена бакалейщика Лейбы Флейшмана толстуха Дора. — Гипейгерт зол зей але верен [45]. Сволочи.

Как только дверь за ними закрылась, люди кинулись на помощь Мотлу. Он лежал без движения, и над ним суетились доктор и аптекарь, а чуть в стороне, одной рукой закрыв рот, а другой прижимая к себе малолетнюю дочь, плакала Соня, жена кузнеца. Через какое-то время, открыв единственный глаз, так как второй заплыл и превратился в багрово-синюю узкую щель, Мотл обвел мутным взглядом склонившихся над ним людей, потом, кряхтя, приподнялся на локтях и потряс головой, а уже в следующую минуту, слегка пошатываясь и держась рукой за ушибленные ребра, стоял на ногах, в объятиях все еще плачущей Сони.

— Абрашенька! Что с нами будет? — то и дело промокая платком заплаканные глаза, повернулась к сидящему рядом адвокату Абраму Пинсуховичу жена аптекаря Маня Шлосберг. — Золотко! Ты же наша защита. Сколько ты добра людям сделал, за всех всегда заступался. И не разбирался, гой или еврей, всем помогал. Они тебя должны на руках носить, а не под замком держать. Неужели закона на них нет? Может, ты можешь с ними поговорить? Ты, Абрашенька, а клюгер ингл и умеешь хорошо сказать — они тебя обязательно послушают.

— Поговорить, конечно, я могу, если кто-то захочет меня слушать, — Абраша неопределенно пожал плечами. — Только я заранее знаю, что они мне ответят. Они мне скажут, что гражданские законы в военное время недействительны, тем более на оккупированной территории. А то, что произошло сегодня, поверьте, Маня, не произошло просто так. Я больше чем уверен, что их действия были согласованы с оккупационными властями, ну а как к евреям относятся оккупационные власти, вы уже поняли из немецких приказов, — Абрам посмотрел на Маню грустным взглядом и, опустив голову, развел руками.

Но слово свое Абрам все-таки сдержал. Когда дверь в очередной раз открылась и в синагогу наконец-то принесли ведро воды для питья, адвокат протиснулся к дверям и попросил знакомого латыша, охраняющего дверь, доложить о нем либо коменданту Приекулису, либо старшему полицейскому Тимбергсу. Оба в разное время были его клиентами, и Абрам лелеял надежду, что о нем вспомнят. Вскоре за ним действительно пришли, а когда он вернулся, все как по команде смолкли и превратились в слух. Абраша обвел взглядом сгрудившихся вокруг людей, потом зачем-то, несмотря на жару, застегнул на все пуговицы пиджак, как будто ему предстояло произнести речь в суде, откашлялся и хорошо поставленным голосом сообщил:

— Я только что разговаривал с комендантом Приекулисом. Новости, как я и ожидал, неутешительные. Он подтвердил то, что я говорил вам раньше. Гражданские законы на нас не распространяются. Мы вне закона. Другими словами, мы в их власти и они могут делать с нами все, что им взбредет в голову. Что еще… — Абраша на несколько секунд задумался, восстанавливая в памяти разговор с комендантом. — Здесь нас будут держать до тех пор, пока не решится вопрос о нашем переселении. Куда, комендант не сказал, но совершенно точно, что отсюда нас куда-то отправят. В свои дома, по всей вероятности, мы уже не вернемся. Он считает, что на решение и организацию нашего переселения уйдет несколько дней, и все это время нам придется находиться здесь. Просил передать, что за все безобразия, которые произошли сегодня утром, он не в ответе. Мол, это самоуправство приезжих и Тимбергс, когда узнал, лично кому-то звонил, жаловался. Говорит, кроме местных, в Силене сейчас никого нет, да и я не видел. Обещали к концу дня накормить. Я спросил насчет уборной. Отказал. Сказал, что прикажет занести пару старых ведер, а потом разрешит вынести. Так что придется потерпеть. Это, пожалуй, все.

— Это что? Получается, они заберут наши дома, сады, огороды, скотину и все наше кровью и потом нажитое добро, а нас куда-то выселят? — возбужденно зароптали со всех сторон люди, отказываясь верить тому, что только что услышали от Абраши Пинсуховича.

— Люди! — грузно поднялся со стула, блеснув золотым ртом, местный ротшильд Борух-Шолом Лейбович, торговец лесом и льном. Хорошо одетый, высокий, дородный мужчина с аккуратно подстриженной бородой, он был одним из самых богатых в округе людей и пользовался не меньшим уважением, чем местные врач, аптекарь и дантист. Кроме несметных богатств, которые приписывала ему молва, он был знаменит еще и тем, что владел одним из двух силенских частных автомобилей, а также имел телефон. Вторые автомобиль и телефон принадлежали адвокату Абраше Пинсуховичу, который тоже слыл небедным человеком. Но то были местные страсти, а советская власть, выселяя в Сибирь богатеев, почему-то обоих, и Лейбовича, и Абрашу, вниманием своим обошла и за богатых не сочла, ограничившись высылкой из Силене двух зажиточных латышских семей. — О чем вы печетесь? О домах ваших, об огородах? Да разве это сейчас важно? У меня и дом получше ваших, и денег поболее, чем у многих, но кто сейчас об этом думает? Жизнь на кону. Я на прошлой неделе встретил одного латыша, заготовителя из Илуксте. Я с ним когда-то делал гешефты. Так он мне по секрету рассказал, что произошло с их евреями. Вывели за кладбище и расстреляли, а потом побросали в общую яму и закопали, как собак. Вот так! А вы за добро свое трясетесь. Что оно вам, дороже жизни? Да я им все сам отдам, пусть только в живых оставят. А кончится война — еще наживем…

— Ой, все это холоймес [46], уважаемый Борух-Шолом. Вы не открыли нам Америку. Я эти сказки про илукстских евреев уже слышал сто раз и не только про них. И про Даугавпилс такие же басни рассказывают, и про Субате, и про Краславку тоже, — тут же вставил свое слово Рыжий Мендл, который ни с кем, кроме своей жены, никогда ни в чем не соглашался и был готов любому доказывать, что белое — это черное, и наоборот. — Они таким образом просто хотят нас запугать, чтобы мы им все отдали сами. Не дождутся. Клог аф зей. А бунт слислех зей ин халц [47], а не мой дом. Пусть они режут меня на части. Я им ничего не отдам и никаких бумаг не подпишу.

— Гиб а кук аф эм. Нох мир а хохем [48], — с жалостью посмотрел на Рыжего Борух-Шолом Лейбович, и адвокат Абраша Пинсухович грустно улыбнулся.

Что касается остальных, то это был, пожалуй, тот единственный раз, когда евреи приняли сторону именно Рыжего Мендла, ибо он говорил то, что они хотели слышать. Слухи о расстрелах в соседских местечках разными путями просачивались в еврейскую общину, но евреи упрямо отказывались им верить, называя сплетнями, утками, провокациями. А тут сам Лейбович заговорил на эту тему. Людям было невдомек, как такой умный человек мог в это поверить. Все ждали, что ответит на выпад Рыжего Борух-Шолом, но он молчал. Может, он и сам был рад, что кто-то ему возразил, тем самым подарив надежду на то, что, может быть, действительно все обойдется. Кто знает…

— А может, ночью попробовать убежать? — задал несмелый вопрос кто-то из молодых ребят, сидящих на полу у стены. — Дверь выломаем — и в лес…

— Это ты, Изька, там? Я тебе сейчас, паразит, язык вырву! Зиц руик ун фармах де моль [49], — тут же прикрикнула на сына из противоположного угла жена лудильщика Рувки Ганзлера, Хая. — Рувке, зог эм а ворт [50]. Убежать он вздумал, видите ли. Тоже мне, бегун.

— Плечом зараз вышибу вместе с замком, — заметно оживился кузнец Мотл, таким образом поддержав молодежь. — А потом по одному всех этих сволочей переловлю и кости переломаю.

Заерзали на своих местах, перешептываясь, Бенька с Яшкой. Идея пришлась им по душе. Ведь они сами только что шепотом обсуждали между собой план побега и мщения всем немцам и полицаям. Яшка предлагал убежать в лес, сделать луки со стрелами и убивать врагов из засады. Бенька же считал, что из лука нужно убить всего двоих, чтобы забрать их винтовки, а потом уже остальных убивать пулями.

— Правильно. Надо бежать, нечего здесь сидеть, — раздались с разных сторон возгласы в поддержку побега. — Что мы, овцы на скотобойне — сидеть и ждать своей участи? Что хорошего нас ждет?

— А что хорошего будет от того, что вы убежите? — возразил тут же кто-то из старших. — Посмотрите вокруг. Как можно убежать со стариками и маленькими детьми? Да и куда бежать? Немцы кругом, и свои, как звери. Что вы думаете, они только здесь такие?

Спор медленно набирал обороты, разделив людей на два лагеря. Один, малочисленный, отстаивал идею побега, другой, состоящий в большинстве своем из более старшего поколения, идею неповиновения отвергал, считая, что будет только хуже. Страсти накалялись, и неизвестно, чем бы все закончилось, если бы с разных сторон не послышалось: «Тише! Ша! Тише. Ребе будет говорить».

Все повернули головы в сторону бимы, на которую медленно, держась за поручень, поднимался невысокий, седобородый, с такими же седыми пейсами старик в потертой шляпе, старом, поношенном костюме и некогда белой, но вылинявшей от времени сорочке. Это был один из самых уважаемых и авторитетных людей местечка — ребе Мойше-Бер Горон. Он когда-то учился в самом Вильно (а может, и не в самом), окончил там Слободскую иешиву и по меркам Силене считался очень образованным человеком. После отъезда своего предшественника, раввина Азриэля Берманта в Англию, Мойше-Бер исполнял одновременно обязанности раввина, меламеда и резника. Ребе слыл человеком мудрым, рассудительным и справедливым, и люди шли к нему за советом. Были даже случаи, когда для разрешения мелких споров с евреями или между собой к нему обращались и гои.

— Идн! [51] — положив руки на молитвенник, обвел скорбным взглядом затихших людей Мойше-Бер. — Мы сидим здесь уже целый день, и все это время я внимательно слушаю ваши умные разговоры, но ничего умного не услышал. Беда пришла к нам в дом, и вместо того, чтобы сплотиться и помогать друг другу в трудную минуту, вы затеяли этот глупый спор — бежать или не бежать. Куда бежать? К кому бежать? А что будет с теми, кто не сможет убежать? Вы о них подумали?

— Так что же делать, ребе? Вот так сидеть и ждать, пока они там решат, куда нас всех выгнать?

— Я не могу вам сказать, что делать: каждый волен поступать так, как он считает нужным, но что я могу вам сказать — так это то, что ничего не делается без воли Всевышнего. Когда нас всех привели сюда, я сразу задал себе вопрос: а почему нас не посадили под замок в каком-нибудь амбаре или сарае, а заперли именно здесь, ин шул? [52] Почему? И я ответил себе: Мойше-Бер, это не просто так, это знак свыше. Ничего на Земле не происходит просто так. И беды наши не пришли к нам просто так. Они посланы нам свыше за грехи наши. Да, именно за грехи наши Всевышний послал нам суровые испытания, но кто, как не он, в трудные времена указывал нам единственно правильный путь и спасал свой народ. И спасал он нас потому, что мы просили его о помощи, и он прощал нас и спасал нас, неразумных. И пути его неисповедимые привели нас сегодня именно сюда, в храм его, к священным заветам его, к свиткам и книгам его. И именно в этом я вижу ниспосланный нам знак. Он дает нам шанс, и мы не вправе упустить его, — Мойше-Бер торжественно обвел взглядом внемлющих ему людей, с удовлетворением отметив про себя появившуюся на их лицах одухотворенность и блеск надежды в глазах. — Не надо ругаться, не надо никуда бежать. Не надо злить их. Надо молиться, евреи! Вот что я вам скажу. Надо молиться! В этом наше спасение!

— Золс ту зайн гизунд [53], Мойше-Бер. Что бы мы без тебя делали? — восхищаясь мудростью своего лидера, одобрительно загудела толпа и пришла в движение.

Женщины с детьми переместились на женскую половину, мужчины сплотились у бимы. Каждый то и дело бросал полный мольбы и надежды взгляд на створки ковчега, за которыми хранилась святая святых любой синагоги — драгоценные свитки Торы, та незримая нить между людьми и Богом, на которую все сейчас так надеялись.

И, презрев тесноту и неудобства, презрев невыносимую духоту, приправленную тяжелым запахом пота и испражнений, презрев голод и жажду, молились евреи неустанно два дня и две ночи. И, раскачиваясь в такт молитве, просили, просили, просили. Они верили: Он поможет, Он спасет. Какой же отец отдаст своих детей на заклание? И были их мольбы услышаны. На третьи сутки распахнулись двери узилища.

6

— Выходи! Стройся в колонну по четыре! — рявкнул в проем двери возникший на пороге Арнольд Цукурс. — Давайте, давайте, живее. Или понравилось собственное говно нюхать?

Люди осторожно выходили на улицу, после полумрака синагоги щурились от яркого солнца, одновременно ощущая головокружение от переизбытка хлынувшего в легкие кислорода. Несколько местных полицаев сноровисто строили выходящих в колонну по четыре. Почти все население Силене пришло посмотреть на изгнание ненавистных евреев. Кто-то откровенно радовался, кто-то радовался в душе, но были и такие, кто не радовался вообще, понимая, что происходит вопиющая несправедливость, за которую когда-то придется расплачиваться. Среди таких был Федор. Он стоял, понурив голову, и мял в руках свою старую кепку. Рядом, запряженный в телегу, доверху нагруженную еврейским добром, так же понурив голову и изредка всхрапывая, стоял Темка. Всего в ряд стояло пятнадцать загруженных подвод, предназначенных для сопровождения евреев до места их нового проживания.

Последним из синагоги вышел Мойше-Бер и с ним еще несколько мужчин. На плечах они выносили свитки. Арнольд Цукурс было воспротивился, но стоящий поодаль комендант Приекулис махнул рукой, и евреи со своим драгоценным грузом заняли место в строю. Убедившись, что в помещении никого не осталось, Приекулис отдал распоряжение одному из своих подручных пересчитать людей.

— Сто восемьдесят семь! — закончив подсчет, выкрикнул полицай.

— Должно быть сто восемьдесят шесть, — сверился со своим списком Приекулис.

— Он, наверное, себя тоже посчитал, — под общий хохот предположил кто-то из полицаев. — Слышь, Андрис, становись в строй.

— Да пошел ты… — огрызнулся Андрис. — Если такой умный, иди сам пересчитывай.

— Ладно, — прекратил перепалку комендант, направляясь к середине строя. — Сто восемьдесят семь, так сто восемьдесят семь. Больше — не меньше, — а про себя подумал: «Посторонние в этот строй не встанут. Дураков нет».

— Так, евреи, внимание! — Приекулис открыл папку с какими-то бумагами и посмотрел на стоящих перед ним измученных голодом и жаждой людей.

В глазах одних читался страх перед неизвестностью, в глазах других — надежда на лучшее. Ведь как бы плохо ни было, всегда может быть хуже, а если уж совсем плохо, то когда-нибудь обязательно будет лучше. Вдохновляя других своим примером, невозмутимо стоял в первом ряду ребе Мойше-Бер. Его спокойствие вселяло в людей надежду и уверенность. Все верили в то, что молитвы были услышаны и все обойдется. Приекулис откашлялся и громко зачитал:

— Приказом гебитскомиссара Латгалии и генерального комиссара Латвии всем лицам еврейской национальности города Силене предписано немедленно покинуть свои дома. Вся недвижимость, принадлежавшая евреям, со дня настоящего приказа переходит в доход Великой Германии. Евреям надлежит сдать ответственным представителям власти денежные средства и ценности, а также крупный рогатый скот, незамедлительно прибыть к месту новой дислокации в город Браслав. Местным силам безопасности — принять меры к организации перемещения и обеспечению охраны, а также сопровождения вышеназванных лиц к месту их дальнейшего проживания, а именно в специально отведенный район города Браслав, именуемый «еврейское гетто». За невыполнение вышеизложенного приказа — расстрел. Генеральный комиссар Латвии Отто Дрекслер.

— Вопросы есть, всем все ясно? — захлопнул папку Приекулис.

— Так а что сдавать-то, если все и так забрали? — спросил коменданта кто-то из толпы.

— Если ничего нет — значит, нет, а найдут что — так пеняй на себя, — зло сверкнул глазами Приекулис. — Еще раз повторяю. Тем, кто не сдал ценности вовремя, то есть после первого приказа, еще в июне, есть последняя возможность сделать это сейчас. Ну а что будет за невыполнение немецких приказов, думаю, объяснять никому не надо. От себя могу добавить, что администрация Силене пошла вам навстречу, приняв решение загрузить вашим барахлом пятнадцать подвод, которые будут сопровождать вас до места вашего нового проживания. Остальные вещи, не подпадающие под приказ комиссара об изъятии, будут перевезены к вам в течение ближайшего времени. Уж извиняйте, что все вместе погрузили. На месте разберетесь, где чье. Должен также сообщить вам, что новый порядок очень серьезно относится к перемещению лиц на подконтрольной ему территории, и поэтому для обеспечения условий для вашего приема в Браслав еще накануне выехали старший полицейский Альфред Тимбергс вместе с волостным старостой Карлисом Антиньшем. В настоящий момент они находятся там и делают все возможное для создания вам человеческих условий.

— Что-то мягко стелет, клог аф эм [54], — бросил негромкую реплику кто-то из задних рядов.

— Тише, тише, не злите их, — испугано зашикали все вокруг. — Как есть, так есть. На месте разберемся.

— Еще добраться до этого места надо, — все не унимался голос из задних рядов. — Не верю я им. Как бы по дороге ничего не случилось.

— Типун тебе на язык, — не на шутку рассердились стоящие вокруг. — Рукарайн дайн цунг ин тохес [55]. Ведь объяснил комендант все понятно, так нет же…

— План таков, — не обращая внимания на перепалку в строю, продолжал Приекулис. — Прямо сейчас в сопровождении подвод мы двинемся в путь. Через три километра, на полуострове у озера Смилга, будет сделан первый привал. Там вас уже будет ждать еда. Заодно у вас будет возможность помыться и отдохнуть. Первые несколько подвод загружены частично. На них специально оставлено место для наиболее слабых и для баб ваших, тех, что с детьми малыми. Остальных прошу всю дорогу сохранять строй и двигаться в темпе марша. Мы должны прибыть в Браслав до темноты, так что, если хотите дольше отдыхать на привалах, двигайтесь быстрей. И последнее. В случае попытки побега — расстрел на месте. Ну а чтоб веселей было идти, пойдем с музыкой. Музыканты, вперед! Андрис, принеси там, с первой подводы, Изькину скрипку, Мендлу дай его дудку и Шмулю барабан.

— Так, господа евреи! Времени мало, потому присесть на дорожку не предлагаю, у озера посидите, — Приекулис дождался, пока охрана займет свои места по бокам колонны, и громким голосом скомандовал: — Напра-во! Ну, с богом! Пошли.

Люди медленно двинулись в направлении шоссе. Сзади, в хвост колонне, одна за другой пристраивались груженные нехитрым еврейским скарбом подводы.

Проведя смычком по струнам, Изя прислушался, подтянул колок и заиграл медленную, грустную еврейскую мелодию «Аф дем припычек брейнт а файерл» [56]. И только-только на помощь скрипке пришел кларнет, как прибежал раздраженный Приекулис.

— Нет, нет, нет, нет! Ну-ка прекратить! На похоронах, что ли? Так не пойдет, так мы и до завтрашнего вечера не дойдем. Давай, Мендл, дуй в свою дудку что-нибудь веселое, и чтобы все подпевали! Давай эту, что ты там играл у Сорки с Берлом на свадьбе… Ну эту… веселую…

— Какую? Я много знаю веселых, — вопросительно уставился на коменданта Мендл, про себя подумав: «Обгеброхен золс ту зайн [57]. Чтоб тебе всю жизнь так веселиться, сволочь».

— Вот и играй все подряд, а начни с этой, — Приекулис наморщил лоб, вспоминая, что играли на свадьбе музыканты, и, вдруг вспомнив, напел на идиш: — «Ривкеле, ду бинст май лебн, бинст май велт. Ривкеле…» [58]. Ну, короче, ты понял. Вот эту давай, а потом «Ба мир бинс ту шейн», «Бейгале» и «Махатенесте майне» [59], и чтобы все в быстром темпе. Понял? И громче играйте, чтобы сзади тоже было слышно. За-пе-вай!

Колонна проигнорировала призыв коменданта, но Приекулис от своего каприза отказываться не собирался. Именно так, под музыку и с песней, он представлял себе исход жидовской заразы из его родного Силене.

— Я сказал — петь! — побагровев от злости, взревел Приекулис, вытаскивая из старой, потертой кобуры наган и паля в воздух. — Всем петь!

Колонна вздрогнула, втянула головы в плечи и дружно на разные голоса подхватила знакомую мелодию.

— От а зей! [60] — Еще раз проявил знание ненавистного языка комендант, в такт музыке размахивая наганом, как дирижерской палочкой. — И пусть только хоть кто-нибудь рот закроет…

Так с песней шла колонна по шоссе в сторону Браслава. Притормаживали встречные легковушки с офицерами и грузовики с солдатами. Немцы смеялись, фотографировались на фоне евреев, что-то кричали идущим и хлопали в такт мелодии.

— Не отставать! Не отставать! — бегая взад-вперед вдоль колонны, покрикивал на людей Приекулис. — Уже немного осталось. За по воротом будем сворачивать к озеру.

«Браслав — так Браслав, везде можно жить. Что они там, босиком ходят, что ли. Для хорошего сапожника завсегда работа найдется. Начнем с починки, подсоберем денег, а там — кто знает… Если заказы пойдут, может, один день и шить начнем. Напишу Федору — он мужик честный, довезет что надо. Главное — недорого найти хороший инструмент, — Иосиф осторожно нащупал заблаговременно вшитые женой в пояс брюк четыре золотые николаевские десятки. — Не пропадем. Ривка присмотрит за детьми и стариками, а мы с Зямкой на хлеб заработаем. И гори оно синим пламенем, это Силене, вместе со всеми этими Тимбергсами и Приекулисами. Кто знает, может, через пару лет, если все пойдет хорошо, и посравши о них не вспомним…»

Так, шагая в одном ряду с Зямкой, Яшкой и Бенькой, оптимистично размышлял Иосиф. Впереди, держа под руки своих стариков, то и дело оглядываясь на детей и мужа, шла Ривка. Четвертым в их ряду хромал одинокий старик-шматник Лейбеле Дер Крумер [61].

— Стой! — громко скомандовал Приекулис. — Здесь повернем.

Вправо через лес к озеру уходила широкая тропа. Там, за лесом, совсем уже близко, измученных, голодных людей ждал обещанный комендантом привал. Не верилось, что наконец-то можно будет хоть что-то поесть, отдохнуть и помыться. Подтянулись, подпираемые подводами, задние ряды.

— Внимание! Сейчас мы свернем в лес и выйдем к озеру. Подводы с ездоками остаются ждать на дороге. Еще раз предупреждаю: если кто-то попробует убежать, стреляем без предупреждения. Всем понятно?

— Ты, ребе, того… скажи своим, пусть цацки эти ваши на телеге оставят. Зачем они вам на привале? — надвинулся на старика Арнольд Цукурс, тыча в свитки стволом винтовки, которая в его огромных руках казалась просто игрушечной. — Не волнуйся, не пропадут. Мужики присмотрят.

Мойше-Бер внимательно посмотрел в глаза полицаю и отрицательно покачал головой.

— Ну как знаешь, я хотел как лучше. Нелегкие поди — всю дорогу на себе таскать?

— А что в этой жизни легко? — грустно улыбнулся в ответ Мойше-Бер.

Вот наконец и озеро. Маняще блестит на солнце подернутая рябью вода. Где-то совсем рядом поют птицы, лениво квакает из прибрежных камышей лягушка, словно огрызаясь неугомонному стрекоту кузнечиков. На песчаной поляне то тут, то там, будто причудливые островки в океане, призывно зеленеет травка.

По обеим сторонам тропинки выстроились живой изгородью сопровождавшие колонну охранники, пропуская из леса на поляну последних, отставших евреев. Замыкал колонну Приекулис. Поравнявшись с краем поляны, он подал знак своим подручным, и все вместе, дружно расстегивая на ходу штаны, они свернули к ближайшим кустам справить нужду. Следом, припадая на хромую левую ногу, заспешил к тем же кустам Лейбеле Дер Крумер.

— А ты куда, жид? — развернувшись к еврею и расстегивая на ходу кобуру, процедил сквозь зубы Приекулис.

— Да… по… нужде… я, — заикаясь, проблеял в оправдание Лейбеле, пятясь назад. — Всю… э… дорогу терпел…

— Ссы под себя, жидяра. Давай бегом к остальным, пока кишки не выпустил.

Дер Крумер засеменил от греха подальше к середине поляны, с ужасом чувствуя, как сзади прожигает спину волчий взгляд коменданта.

— Зол макес ойзваксен аффен дайн цунг. Клог аф дир. А хунт [62], — пробурчал себе под нос Лейбеле.

Примкнув к своим, он пересилил страх и обернулся. Приекулиса у края поляны не было.

— Потерпи, — поймал затравленный взгляд старьевщика ребе Мойше-Бер и тихо, чтобы не слышали остальные, добавил: — По терпи, скоро все кончится…

«Что кончится, почему скоро?» — хотел было спросить у старика Лейбеле, но не успел. Тишину вдруг разорвали пулеметные очереди и винтовочные залпы.

— Ой а брох! Готиньке! [63] — истошно закричал кто-то в толпе.

Люди в страхе начали оглядываться по сторонам.

— Дети! Дети! Прячьте детей!

Первым побуждением их было не бежать, а, как в стаде, прижаться друг к другу, но уже в следующий миг, осознав, что происходит, люди с отчаянными воплями в неудержимом порыве выжить кинулись врассыпную. Ища спасения, рвались они в разные стороны, но отовсюду их встречал шквал огня, отсекая спасительный лес и оставляя единственный путь отхода — к воде, где их неминуемо настигала смерть. Безжалостно косили все живое на своем пути пули. Разбрызгивая кровь, рвали в клочья одежду, вгрызались свинцом в плоть, вырывали куски мяса. Казалось, что земля содрогается от беспрерывной стрельбы, стонов раненых, предсмертных хрипов умирающих, истошных криков отчаяния и проклятий еще живых, но уже вычеркнутых из жизни людей. Воздух насквозь пропитался едким запахом пороха и крови.

— Шма Исраель… [64] — стоя на коленях и, как ребенка, качая на груди священный свиток, шептал окровавленными губами молитву Мойше-Бер. — Адонай Элохейну — Адонай эход… [65]

— Ой, боже мой, боже… мой, боже мой, что же это, Мендл? Они убьют нас, — всхлипывая, причитала Маня Шлосберг, мертвой хваткой вцепившись в рукав мужа, но, вдруг охнув, осела на землю, словно выпустили из нее воздух.

Всего на несколько секунд пережил жену аптекарь Мендель, наповал сраженный метким винтовочным выстрелом. Упал навзничь, широко раскинув руки со сжатыми кулаками, кузнец Мотл. Рядом на боку, неестественно вывернув руку, остановившимся взглядом смотрела на мужа Соня.

— Мама! Мама! — дергая за рукав бездыханное тело матери, плакал перепачканный в крови ребенок.

Прижимая к груди свой саквояж и терзаясь бессилием хоть чем-то помочь умирающим вокруг людям, дико озирался по сторонам доктор Мейер Френкель, но пулеметная очередь оборвала и его жизнь, а с ней — и терзания о невыполненном врачебном долге. Упали друг на друга скошенные свинцом Ривка, старик Залман и баба Люба. Еще дышал, захлебываясь кровью, Зямка, а поодаль, на песке у самой кромки воды, замер навсегда Бенька.

Истошно кричал, прижимая окровавленные руки к простреленному животу и суча по песку ногами, Рыжий Мендл. В луже крови лежал ничком, вытянувшись во весь свой немалый рост, богач Борух-Шолом Лейбович, а чуть поодаль, раскачиваясь и обхватив голову руками, сидел на земле у мертвых тел жены и дочери обезумевший от горя бедняк Бейрах Фрост. Закрывая собой грудного ребенка, мелко трясясь от страха и часто икая, куда-то ползла Соня Мазас. Кто-то плакал и беспрерывно жаловался на боль… Кто-то пытался… нет… все…

— Будьте вы все прокляты, сволочи! — с поднятым с земли камнем шел прямо на смертельные кусты Соломон Зильбер, но, срезанный пулеметной очередью, упал навзничь.

Попробовал приподняться, чтобы из последних сил все-таки бросить камень, но силы стремительно покидали непослушное тело. Откинувшись на спину и прерывисто дыша, Соломон еще какое-то время бормотал проклятия убийцам, но вскоре затих. Ненадолго пережив хозяина, разлетелась в щепки скрипка Изьки Флейшмана. Рядом со своим пробитым пулями барабаном лежал ничком барабанщик Шмуль. Так и не выпустив из рук кларнет, удивленно уставился широко открытыми глазами в безоблачное небо балагур и весельчак Мендл Риц.

— Злаааата, Злаааточкаааа! — обняв тело убитой жены и не обращая внимания на хлещущую из простреленной ноги кровь, сотрясался в рыданиях Додик Лин.

Со дня на день они со Златой ждали появления на свет первенца…

Один за другим, скошенные пулеметными очередями, падали люди в густую июльскую пыль, смешанную со свежей дымящейся кровью, хрипели, корчились в предсмертных судорогах и затихали навсегда. Шлосберги, Сандлеры, Трупины, Зильберманы, Лейбовичи, Ганзлеры, Сегалы, Френкели, Зильберы, Флейшманы, Зубовичи, Фросты, Лины… Мужчины и женщины, старики и дети, бедные и богатые, образованные и не очень — все сто восемьдесят шесть евреев Силене.

Ища спасения в этом аду, судорожно метался по залитой кровью поляне Яшка.

— Падай! Падай! — перекрикивая треск пулеметов и винтовочных выстрелов, истошно кричал ему сзади Иосиф, но обезумевший от страха Яшка, втянув голову в плечи, продолжал куда-то бежать, пока не упал, споткнувшись о чье-то тело.

Он попытался было встать, но на спину сверху навалился кто-то очень тяжелый, придавив к земле и заливая кровью. Человек что-то бормотал и всхлипывал, затем захрипел, и Яшка почувствовал, как напряглось придавившее его тело, выгнулось в предсмертной судороге, дернулось и обмякло, став еще тяжелей. Хлещущая из раны горячая кровь текла Яшке на шею и за ухом стекала на и без того забрызганную кровью траву. От навалившегося сверху веса стало трудно дышать, онемели придавленные рука и нога. Яшка попробовал высвободиться, но не смог и от ужаса всего происходящего вокруг: от мертвого тела над собой, от хлюпающей под щекой крови и от страха, что вот-вот задохнется, — потерял сознание.

— Кончай стрелять! Стой! Кому сказал, прекратить! — срывая голос, орал из кустов Альфред Тимбергс и, как только стрельба смолкла, первым выскочил на поляну.

Он безумным взглядом озирался вокруг, уже не из кустов, а вблизи созерцая проделанную работу. Но работа была еще не закончена.

— Все сюда живо! Так. Половина с той стороны и половина с этой, идем навстречу друг другу, проверяем каждого и достреливаем. Каждого! Ни один жид не должен уйти. Понятно? Андрис, лезь в воду, тащи на берег этих, что в воде.

Не снимая сапог, Андрис полез в воду, безошибочно двинулся к тому месту, где вода на поверхности была окрашена в красный цвет, и, пошарив рукой под водой, вытащил за волосы безжизненное тело с простреленной головой.

— Никак Лейбеле Дер Крумер? — вгляделся в лицо убитого Андрис. — Ну надо же, вроде хромой, а чуть не удрал. Я даже и не думал, что он плавать умеет.

— Давай тащи его на берег и еще там вокруг посмотри, — стоя на берегу, командовал Тимбергс. — А ты, Гунар, что стоишь? Иди заткни ему глотку, и так в ушах звенит, так еще этого жида вопли слушать.

На земле, по-прежнему прижимая окровавленные руки к животу, корчился и громко стонал от боли Рыжий Мендл. Гунар подошел к раненому, передернул затвор и не целясь выстрелил. Пуля впилась в тело, но не убила, а только ранила, и Мендл закричал еще громче.

— Ты что, мудак, патроны переводишь, — вырывая у Гунара из рук винтовку и переворачивая ее, заорал на нерадивого самоохранщика взбешенный Тимбергс. — Если с двух шагов не можешь попасть, так добивай прикладом.

С этими словами он замахнулся и с силой опустил приклад на голову Мендла. Раздался треск расколовшегося черепа. Тело дернулось и затихло.

— Понял? На, держи.

— Понял, да вот только винтовку жалко, перемазалась вся. Лучше бы ты, Альфред, штыки повыдавал…

— Я тебе сейчас выдам, мало не покажется. И без штыка справишься.

Две шеренги забрызганных кровью убийц медленно двигались навстречу друг другу, тщательно вглядываясь в мертвые лица и достреливая еще живых. А таких было много. Кто-то был ранен, кто-то просто потерял сознание от страха, кто-то успел вовремя упасть и вжаться в землю, отсрочив тем самым неминуемый конец. С каждым выстрелом все тише становились стоны раненых, все реже мольбы о пощаде, все незаметнее шевеление разбросанных по поляне тел. Сраженный выстрелом в упор, дернулся и завалился набок Бейрах Фрост. Добили умолявшую пощадить хотя бы ребенка Соню Мазас. Добили одной пулей обоих.

— Будешь знать, жид, как честных людей обвешивать! Кровосос пархатый! Сколько раз меня обсчитывал, и все как с гуся вода! Ни хуя! В этот раз я с тебя, паскуда жидовская, за все спрошу! — откинув в сторону пиджак и закатав по локти рукава рубашки, словно ошалелый, с раздутыми от ярости ноздрями, страшно матерился и со всей силы пинал сапогами мертвого мясника Хайма Бирмана садовник Янка Целминьш. — Всех в землю закопаю! Всех до одного! Хватит с вас, пожировали!

— Да готов он давно, что без толку молотить. Живых иди добивай, — недовольно прикрикнул на Целминьша Тимбергс.

Услышав окрик командира, Янка прекратил бить неподвижное тело и отступил на шаг. Тяжело дыша и озираясь по сторонам, тыльной стороной ладони стер со лба пот и брызги крови.

— Дай отдышаться, Альфред. До остальных тоже сейчас доберусь. До всех. Ни один живым не уйдет.

— Давай-давай, потом отдышишься, — бросил уже на ходу Тимбергс и, вскинув винтовку, выстрелил в чье-то распростертое на земле задыхающееся и хрипящее тело. Выждав, пока прекратят дергаться в предсмертных судорогах ноги, подошел ближе, ткнул стволом винтовки обмякший труп. Всмотрелся в лицо убитого, узнал лудильщика Рувку Ганзлера. Вспомнил даже, что совсем недавно жена носила ему на починку прохудившийся медный таз, но уже в следующую секунду, забыв про свою жертву, на всю поляну орал: — Живей, живей, что вы, бля, как бабы, возитесь! Времени в обрез. Их еще зарыть надо!

— Потерпи, жиденок, щас подсоблю, — передернув затвор, навис над стонущим от боли мальчишкой с простреленной ногой конюх Антон Витковский.

— Дяденька, не убивайте! Дяденька, я еще маленький. Я еще жить хочу! Дядень…

Пуля пробила мальчишку насквозь. Тело дернулось и замерло. Из открытых детских глаз, в которых так и застыла мольба о пощаде, скатилась на безжизненный висок слезинка, а изо рта вытекла тонкая струйка крови.

— Не повезло тебе, малец, жидом уродиться, — посочувствовал ребенку Антон, мельком глянул на стремительно растекающееся на детской рубашке красное пятно и заскользил цепким взглядом вокруг в поисках новой жертвы.

— Ну, блядь, надо же, аж внутри хлюпает. Все сапоги насквозь мокрые, портянки хоть выжимай, — очередной раз вступив в лужу крови, выматерился Арнольд Цукурс — Илга моя увидит — точно из дому выгонит.

— Да не бзди ты, Арнольд, принесешь ей барахла жидовского да пару платьев, она тебя еще и в жопу целовать будет, — под общий хохот поддел Арнольда староста Карлис Антиньш. — А за сапоги не волнуйся, попроси вон у Йоськи — он тебе новые сошьет. Правда, Йоська? — Антинып толкнул сапогом неподвижное тело сапожника.

— А кто там под ним? Ну-ка, Карлис, глянь-ка, — увидев торчащую из-под мертвого тела руку, приказал Тимбергс.

Староста с трудом отпихнул сапогом в сторону тело убитого сапожника и внимательно вгляделся в ничком лежащего на траве залитого кровью мальчика.

Яшка очнулся от того, что кто-то скинул лежавшего на нем человека. Затаив дыхание и зажмурив глаза, он замер, боясь шелохнуться, с ужасом сознавая, что именно сейчас решится его судьба, жить ему или не жить. Сердце колотилось с такой силой, что Яшке казалось, полицаи слышат, как оно стучит.

— Ну что там, живой?

— Да какой там живой. Посмотри, сколько кровищи с него натекло, — сказал кто-то совсем рядом, и Яшка понял, что говорят о нем.

Карлис подцепил дулом винтовки Яшкину онемевшую руку и, приподняв, отпустил. Рука безвольно упала в лужу крови, забрызгав ствол винтовки. Староста поморщился и, обтерев оружие о мальчишечьи штаны, пошел дальше, не заметив, как на них расплывается мокрое пятно.

— Ну что, все? — окинул взглядом мертвую поляну Тимбергс. — Уходим, подводы на дороге ждут.

— Подожди, Альфред, мне тут со старым знакомым попрощаться надо, — Приекулис сидел на корточках возле еще живого ребе, с интересом разглядывая окрашенную в красный цвет седую бороду и пузырящуюся кровавую пену в уголках рта. — Ну что, пархатый, не помогли тебе твои молитвы?

Мойше-Бер с трудом разлепил отяжелевшие веки и уставился подслеповатыми глазами в лицо коменданта. Пошарив ослабевшей окровавленной рукой, старик нащупал голенище сапога Приекулиса и, ухватившись за его край, из последних сил попробовал приподняться.

— Ду… фарштейст… аф идиш? [66] — с трудом прошептал ребе.

— А биселе [67], — улыбнулся Приекулис, участливо склонившись над стариком.

— Их вел… зогн дир… эпес зеер вихтик… Брох… аф дир… ун аф… дайне киндер… ун аф дайне ейниклс… Эр алц гезен… ун ду вел бацолн фар ундзер блют… [68] — голова Мойше-Бера запрокинулась назад и безвольно завалилась вправо.

Две пули, выпущенные в старика Приекулисом, вошли в уже бездыханное тело.

— Проклинать он меня будет, пророк херов, морда жидовская, — трижды поплевал через плечо комендант. — Пошли!

— А где Дайнис? — оглянулся по сторонам Тимбергс.

— Блюет в кустах, — хохотнул Цукурс. — Слабак, чуть не сомлел с непривычки.

— Можно подумать, ты каждый день евреев стреляешь, — заступился за Дайниса Карлис Антиньш.

— А мне все одно — что на бойне свиней колоть, что жидов на тот свет отправлять. Скотина — она ведь тоже живая и подыхать не хочет, но раз надо — значит, надо.

— Так, хватит болтать, — осадил Карлиса и Арнольда Тимбергс. — Сейчас идем к дороге и разворачиваем подводы. Как приедем, по домам никому не расходиться. Сначала соберем мужиков с лопатами и пригоним закапывать. До вечера все нужно закончить. Сровняем с землей, а там уж можно и по домам с чистой совестью. На всякий случай здесь останутся Антон с Имантом. Посторонних не подпускайте, ну и если кто из жидов воскреснет — добейте. Мы за час, самое большее полтора обернемся. Всем все понятно? Вперед!

— Как что, так сразу Имант. Раскомандовался, командир хренов, — проводив взглядом удаляющихся в лес Тимбергса с подручными, пробурчал Имант. — Как бы без нас шмотки жидовские не поделили.

— Ну и пусть делят, мы себе и здесь что-нибудь урвем.

— Да что здесь урвешь? Бона сколько добра подырявили — если и заштопать, так кровь ни в жисть не отмоешь. Мужики илукстенские рассказывали, как они своих евреев стреляли. Так там все по-людски было: сначала раздели до исподнего, а затем уже на тот свет отправили. Не то что здесь…

— Да я тебе, Имант, не про шмотки жидовские толкую, а про то, что под шмотками спрятано. Неужто ты думаешь, что они, хитрожопые, все отдали?

— А ты, Антоша, не дурак, — сообразив, на что намекает Антон, заулыбался Имант, предвкушая скорую поживу.

— Я, Имант, хоть евреев и на дух не переношу, но задарма стрелять не стал бы. Мне что, больше всех надо? Пусть Тимбергс с Эрькой Приекулисом и Антиньш перед новой властью выслуживаются, а я заработать хочу. Понял?

— Да и я не задарма согласился. Мне тоже чины не нужны, а вот дом поправить не мешало бы.

— Ну тогда давай, Имант, время зря терять не будем. Чтоб не толкаться, давай разделимся. Вон посередине — видишь, толстая баба лежит, Песька Зубович? Вот давай все, что от нее справа, ты проверяй, а что слева — мое. Старайся кольца, серьги — короче, то, что на виду, не брать, а то вернутся Альфред с Эрькой — поднимут шум, хлопот не оберешься. Шарь по карманам и по подкладкам.

— Договорились, — закинув винтовку за спину, заспешил на свой участок Имант.

Вот и первая добыча. Несколько золотых колечек и золотая десятка, найденные за подкладкой у Абрама Цейтлина, перекочевали за подкладку Имантовой кепки, а золотые карманные часы Шолом-Боруха Лейбовича Антон засунул себе за голенище. Работали споро, не отвлекаясь, и где-то примерно через час сошлись в центре.

— Ну что, Имант, не остался внакладе?

— Да есть кое-что, — скромно потупился Имант. — А что у тебя?

— И у меня чуть-чуть, — хитро улыбнулся в ответ Антон. — Послушай, Имант, ты не обидишься, если я на твоей территории кое-кого навещу?

— Да ради бога, валяй, что мне, жалко, что ли? Только вон туда, к Сегалихе, близко не подходи. Обосралась, видно, со страху — вонища такая, что аж глаза липнут. Чуть не вывернуло.

Мирьям он заметил издалека — она лежала на боку, и если б Антон не знал, что она мертва, подумал бы, что спит. Взял за плечо, повернул на спину. Пуля прошила тело девушки прямо посередине, под грудью. Вокруг дырки на платье растеклось большое кровавое пятно. Антон вгляделся в лицо Мирьям. Припухлость от побоев прошла, лишь под приоткрытым глазом выделялся небольшой черно-желтый синяк. Даже после смерти, посеревшее, с заострившимися чертами, лицо оставалось красивым. Взгляд скользнул ниже, на разорванное на груди платье. Осторожно концом винтовки откинул в стороны куски ткани. С минуту полюбовался, потом присел рядом на корточки, закрыл девушке глаза и аккуратно, чтобы не измазаться в крови, пощупал остывающую упругую девичью грудь. Потянул вверх подол, заголив стройные белые ноги, заглянул под него…

— А то, Антошка, давай, пока тепленькая, — хохотнул за спиной Имант. — Я никому не скажу.

— Да пошел ты… — огрызнулся Антон, поднимаясь. — Нравилась она мне. Еще со школы, мы вместе учились. Хоть и жидовочка, но ладная девка была. Ей-богу, если бы Мендл за меня отдал, женился бы не глядя.

— Кто, Мендл? — захохотал Имант. — Да он быстрей бы свою бороду и пейсы по волоску бы выдернул, чем за гоя бы ее выдал.

— Да, тут ты прав, — грустно согласился Антон. — Не выдал бы, а сейчас и спрашивать не у кого. Да ладно, хер с ними. Пока наши не приехали, пойду морду сполосну и помою сапоги, а то моя как увидит, так ее кондрашка хватит.

— Подожди, я с тобой, — сняв с плеча винтовку и положив ее на траву, Имант направился вслед за Антоном к воде. — Знаешь, я покойников не боюсь, но одному жутковато было бы, а с тобой вот похер.

— А чего их бояться? Как по мне, так мертвый жид завсегда лучше, чем живой, — усмехнулся Антон. — Мирьям бы пожалел, а остальных… туда им и дорога. Вот скажи, Имант, ну отдали бы они тебе живые-то, что ты с них дохлых поснимал? То-то. Язык только за зубами держи.

— Да что ты, Антоша, кто ж об этом говорит? — замахал руками Имант. — Век тебе благодарен буду. Я добро помню…

Яшка осторожно приподнял голову. Полицаи стояли у воды спиной к поляне и были заняты своими сапогами.

Сейчас… сейчас или никогда…

С трудом поборов парализованное страхом тело, Яшка пополз к тем кустам, из которых еще совсем недавно плевалась пулями смерть, а сейчас, словно осознав содеянное, они шелестели на ветру, звали к себе, как будто хотели искупить вину, укрыть и спасти. Изо всех сил вжимаясь в землю, он полз, лавируя между мертвыми телами, каждый раз до боли зажмуриваясь от страха, когда проползал мимо очередного мертвеца. Десять метров, восемь, семь… Еще раз оглянулся. Антон с Имантом что-то обсуждали, стоя у воды. Пять, четыре… До кустов оставалось совсем чуть-чуть, но Яшка, испугавшись, что полицаи сейчас вернутся и он не успеет доползти, вдруг запаниковал, вскочил на ноги и метнулся в спасительные заросли. Жуткий, ни с чем не сравнимый страх гнал его неизвестно куда. Он бежал не оглядываясь, бежал задыхаясь, продираясь сквозь кусты, спотыкаясь о коряги. Падал, поднимался и снова бежал. Бешено колотилось сердце, отдаваясь в мозгу единственной короткой мыслью: живой, живой, живой, живой!

7

Степан проснулся затемно, злой и невыспавшийся. Всю ночь ворочался и мучили кошмары. От изрядно выпитого накануне мутило и раскалывалась голова. Зачерпнул кружкой воды из ведра, жадно выпил. Повело в сторону. Постоял с минуту с закрытыми глазами, держась за стену, потом скинул дверной крючок и вышел на порог. Утренняя прохлада слегка отрезвила, в памяти медленно начали всплывать события вчерашнего дня. Вспомнил, как ввалились Приекулис, весь перемазанный в крови, и с ним этот живодер Цукурс. Заставили взять лопату и вместе с другими мужиками на подводах отвезли к озеру. Всплыли в памяти лежащие друг на друге трупы евреев. Потом, уже вечером, когда вернулись, Колюня Косой заходил с бутылкой. Помянули — а как не помянуть, все-таки жизнь бок о бок прожили. Позже Ванька с женкой зашел, тоже поминали…

— Хоть бы на кладбище отвезли да похоронили по-людски. Все б греха меньше было, — Степан тяжело вздохнул, перекрестился и пошел отпирать сарай. — Ох, не ведают, что творят… ох, не ведают. Ведь перед Богом ответ придется держать, если раньше с них не спросят…

— Ну мать твою, Дашка, хоть кол на голове теши! Сколько ни талдычу — как об стенку горох, — увидев незапертую сарайную дверь, в сердцах выматерил жену Степан. — Сколько раз говорил: закрывай на щеколду. Ей-богу, однажды вожжами перетяну.

Ступив внутрь, пошарил рукой по стене, ища висящий на крюке хомут, и вдруг замер.

— Кто здесь? — обернулся Степан на шорох за спиной, но рассмотреть в кромешной темноте ничего не смог. Выскочил из сарая, задвинул щеколду, побежал в дом.

— Случилось чего? — увидев испуганное лицо мужа, застыла на пороге кухни Дарья.

— А хер его знает, случилось или нет. В сарае кто-то.

Степан схватил со стола лампу, прихватил топор в сенях и выскочил за порог. Следом с ухватом выбежала Дарья. Присутствие за спиной жены придало духу, и, отодвинув щеколду, он резко распахнул дверь. Из темноты на него смотрели два испуганных глаза.

— Ах ты ворюга! Ты что здесь делаешь? — высветив лампой мальчишку лет восьми-девяти, грозно надвинулся на него Степан, схватил за шиворот и выволок из сарая. — Я тебе покажу, цыганское отродье, как на чужое зариться! Я тебя, мать твою…

И вдруг осекся на полуслове, разглядев пришитую на вымазанной в грязи рубашке желтую шестиконечную звезду.

— Ты это… чей будешь, малец? — смягчив тон и ослабив хватку, спросил Степан. — Силенский, местный?

— Я… из… Даугавпилса… приехал к дяде Йосе… в гости… — заикаясь и всхлипывая, ответил Яшка.

— Йоськи-сапожника племяш, что ли? — спросил Степан и, увидев, как мальчишка кивнул головой, помрачнел. — Вот горе-то! Сапожник он от бога был, царство ему небесное… Всех порешили изверги — и его, и женку с ребятишками. Так ты, получается, у меня все эти дни прятался?

— Нет, я со всеми… сначала… в синагоге сидел, а потом… когда на озере всех убили, я убежал…

— Как убежал? — округлил глаза Степан. — Там же всех…

— Дядьки когда проверяли — подумали, что я убитый, потому что дядя Йося на меня упал и из него кровь прямо на меня текла. Вот они и подумали… а потом, когда они ушли, я убежал. Я сначала в лесу сидел, а когда темнеть стало, я волков забоялся. Вот я и пришел сюда. Но я, дяденька, спал, я ничего не воровал… Я хотел только до утра побыть, а утром идти домой, в город. Меня дома мама с папой ждут и бабушка.

— А дорогу-то домой знаешь?

Яшка отрицательно покачал головой.

— Ох, что делается-то, боже ж ты мой, — перекрестилась за спиной мужа Дарья. — Ты сведи его, Степушка, от греха подальше, до Тимбергса, пусть они там разбираются, а у нас своих забот полон рот. Не дай бог прознают…

— Не прознают, если язык прикусишь, — сверкнул глазами на жену Степан. — Совсем свихнулась, что ли? Ты что, дура, не понимаешь, что они с ним сделают?

— А с нами что сделают, коль прознают? — Не сдавалась Дарья. — Вона — как с цепи сорвались…

— Да что ты мне заладила — прознают, не прознают, — оборвал жену Степан. — Плевать я хотел на них. А мальца не сдам, греха на душу не возьму. Умоем, накормим, и я его в город свезу. Все одно на базар с утра собирался. Так что давай живо плиту разжигай и воду грей, помыть его надо, а я пока коня запрягу и ящики в телегу погружу. И не греми там сильно, пацанов разбудишь.

Дарья завела Яшку в дом, но тут же выскочила назад и позвала Степана:

— Что делать, Степушка? Я по темноте-то подумала, он в грязи где-то вывалялся, а он весь в кровище засохшей с головы до ног. Его б самого отмыть, а одежку его день кипятить будешь — и то не отстираешь. Ох ты, господи боже мой… Чего делать-то?

— Ты, Дашка, не паникуй. Вот что, его самого помой, а портки дай ему Пашкины старые и рубашку какую найди. А его тряпки за сараем закопай, да поглубже, дабы собаки не разрыли. Объясняй потом… Да, и голодный он, поди, собери ему в дорогу поесть чего. И чтоб ни одна живая душа не знала. Поняла?

— Да поняла я, поняла. Сам спьяну Колюне своему не сболтни… — огрызнулась Дарья и пошла в дом.

Когда Яшка, наспех помытый и одетый в застиранную рубашку с заплатками и подвязанные веревкой на поясе штаны, держа в руке узелок с едой, появился в сопровождении Дарьи на пороге, он был похож на обычного крестьянского паренька. Не к месту были разве что курчавые черные волосы да грустные карие глаза. Порывшись в сундуке, Дарья отыскала Степанову старую кепку, и Яшкины волосы вместе с ушами и глазами надежно укрылись от любопытных взоров.

— Ну давай, малец, залазь, поехали, — скомандовал Степан и тронул со двора.

— Ты там, Степушка, поосторожней будь, — крикнула вслед Дарья и перекрестила телегу. — И на базаре не дешеви: яблок нонче мало.

— Сам знаю, не впервой, — пробурчал в ответ Степан и сильней дернул вожжи.

Яшка пристроился сзади на сене, между бидоном со сметаной и ящиком с ароматным ранним белым наливом. Страшно хотелось есть, и, развязав узелок с едой, он в один присест проглотил пару холодных картофелин, большой кусок черного хлеба с салом и свежий огурец. Сало Яшка ел первый раз в жизни. Дома даже упоминание о свинине было наказуемо, но сейчас, после трех голодных дней, Яшка мог бы поклясться, что ничего более вкусного, чем сало, на свете не существует.

— Ты там яблоки бери, ешь, не стесняйся, — предложил Степан, и, поскольку голод еще не был полностью утолен, Яшка с удовольствием съел, не оставив даже огрызка, два больших сочных яблока.

Ехали молча, и Яшка вскоре уснул. Сказались бессонные ночи и пережитый ужас последних дней. Он проспал крепким, безмятежным сном всю дорогу, и Степан растолкал его уже на подъезде к городу.

— Вот что, малец, там будка на мосту. Если остановят и будут спрашивать, скажешь, мол, на дороге меня встретил и попросил под везти. А так ты меня знать не знаешь. Понял?

Яшка кивнул.

— Ну, с богом! — Степан перекрестился и дернул вожжи.

На мосту был установлен пост и проверяли всех проезжающих, но Степану с Яшкой повезло. Когда они остановились перед закрытым шлагбаумом, из будки вышел толстый немец с автоматом. Второй, тоже с автоматом наперевес, подстраховывал, стоя у шлагбаума. И неизвестно, чем бы закончилась эта проверка, если бы сзади не подъехала офицерская машина с кем-то очень важным внутри, ибо водитель беспрерывно сигналил, требуя освободить дорогу.

Не желая злить начальство, толстый дал знак напарнику, и шлагбаум взлетел вверх, открывая въезд на мост.

— Ну, слава богу, кажись, пронесло, — отъехав на приличное расстояние, вытер пот со лба Степан и обернулся к Яшке. — Ты где живешь-то?

— На Новостроении, на Либавской.

— Ну так далеко я не могу, на базар опоздаю, а до Вокзальной довезу. Оттуда дорогу найдешь?

— Да, дяденька, я там с мальчишками много раз бегал.

Выехав на Вокзальную, Степан остановился у обочины и повернулся к Яшке.

— Ты, малец, того… будь осторожней. Немцы кругом, да и полицаев полно, а они вашего брата не жалуют. Так что беги домой, спрячься и не высовывайся без надобности. И погодь, с пустыми руками нехорошо, яблок возьми, — Степан нашел в телеге старую газе ту, свернул кулек, набросал в него яблок и протянул Яшке.

Яшка поблагодарил и, прижимая к груди яблоки, помчался в сторону Дворянского переезда, пересек пути и выскочил на Варшавскую, нос к носу столкнувшись с марширующей прямо ему навстречу колонной немецких солдат. Опустив голову, с колотящимся от страха сердцем, пробежал мимо. Никто не обратил на него внимания, и Яшка немного успокоился, даже перешел на шаг, но, дойдя до Мирной, откуда до Либавской было уже рукой подать, снова побежал. Ему не терпелось скорей добраться до дому. Он представлял, как все обрадуются ему и как удивятся, узнав, что он, как взрослый, сам приехал и нашел дорогу домой. Его распирала гордость за себя, ведь он столько пережил. Конечно, все очень расстроятся, когда узнают, что всех убили — и Йосю, и Ривку, и Беньку с Зямкой, и всех-всех-всех в Силене, — но зато как обрадуются, когда он им расскажет, как он спасся и убежал. А как будут ему завидовать Пашка с Юзькой и Левка, когда узнают, что с ним приключилось…

Уже на Либавской, сам не зная, почему, Яшка вдруг остановился. В душу медленно заползала какая-то смутная тревога. Он еще не до конца осознал, что произошло, но комок уже подступил к горлу, мелко задрожал подбородок и на глаза навернулись слезы. Медленно подойдя к дому, сквозь пелену, застилающую глаза, он увидел плотно закрытые ставни и забитые крест-накрест досками ворота. На запертой калитке был приклеен лист бумаги, на котором было что-то написано по-немецки, но немецкого Яшка не знал.

8

Раскроив очередной отрез, Надежда села к швейной машинке и принялась уверенно превращать нарезанные куски материи в изделие. Работа спорилась, и вскоре белоснежный пододеяльник, отглаженный и аккуратно сложенный, составил компанию своим собратьям — простыне и двум наволочкам. Готовый комплект она завернула в бумагу и отложила в сторону. До прихода следующей клиентки оставалось еще достаточно времени, и Надежда взялась за платье, которое нужно было немного подкоротить и убрать в талии. Закончив и с этой работой, она зевнула, выгнув спину, потянулась и нежно погладила холодный корпус зингера. Эту, совсем еще новую, швейную машинку подарил ей два года назад хозяин пошивочного ателье, немец Карл Майер. Перед поспешным отъездом в Германию в тридцать девятом он успел распродать только часть оборудования, а остальное раздал лучшим своим работникам. Надежде таким образом достался зингер и с десяток рулонов неиспользованной материи.

К Майеру на работу Надежда устроилась ученицей сразу после окончания школы и проработала в ателье десять лет. Сначала она просто гладила готовые вещи и порола те, которые предстояло исправлять, но со временем Карл обучил Надежду шить и кроить. Он открыл ей многие секреты ремесла и постепенно превратил ее в высококлассную портниху. Будучи сам одним из лучших портных в городе, он любил с гордостью говорить, что хоть он и чистокровный немец, но евреи признают его за своего, что в портняжном деле дорогого стоит. И это было правдой. Кроме ремесла, за десять лет работы в ателье Надежда практически в совершенстве овладела немецким. Со многими клиентами Майер общался на родном языке, и знание языка было обязательным в его ателье. Перед отъездом Карл рекомендовал Надежду многим своим постоянным клиентам, и с тех пор она работала дома, ни дня не сидя без работы. Работа была для Нади не только способом зарабатывания денег, но и спасением от неурядиц в личной жизни. Постоянная занятость в делах портняжных не оставляла времени на думы о делах сердечных.

Еще со школьной скамьи она была по уши влюблена в своего соседа по улице, красавца Семку Розина. И не только она одна. Семка очень нравился и Надиной лучшей подруге Мусе. Кончилось тем, что Сема женился на Мусе, что, в общем-то, никак не повлияло на отношения подруг, просто права была мама, предупреждая, что Семка никогда не женится на староверке и нечего сохнуть по нему. А даже если бы захотел, Фирка, мамаша его, в жизни бы этого не допустила: им своих надо. В семье Котельниковых любовь единственной дочери к соседскому еврейскому парню тоже не приветствовали. Своих парней хоть отбавляй.

И такой вскоре нашелся. Вышла замуж Надежда за Васю Селезнева, веселого симпатичного парня, слесаря железнодорожных мастерских. Надин отец Андрей Васильевич, справив дочке свадьбу, оставил ей дом, решив: пусть живут как люди да детей рожают, — а сам с женой купил себе дом поменьше на Старом Фортштадте. Деньги у него водились: он был печником, имел свое дело. В городе его знали, самому Митрофанову печи клал да кафельной плиткой облицовывал. Клиенты в очередь к нему становились: знали, работу выполнит хорошо. Но, как ни старался для дочки Андрей Васильевич, молодая семейная жизнь быстро омрачилась тем обстоятельством, что Надежда никак не могла забеременеть. Вася заметно охладел к молодой жене, натянулись отношения со свекровью, и Надя пошла на прием к врачу, который после осмотра объявил ей о том, что с ней все в порядке, а проблема, по всей вероятности, в муже. Когда Надежда рассказала Васе о своем визите к врачу, он как будто взбесился, материл на чем свет стоит и молодую жену, и врача. Кричал, что здоров, как бык, и что она специально пытается свалить вину на него, но после этого с работы стал приходить поздно и пьяным. Случалось, что и бил, и тогда Надежда убегала к подруге Муське и отсиживалась там, пока Вася не уходил до утра из дому либо не засыпал. Муся очень переживала за подругу, плакала вместе с ней, но помочь ничем не могла.

Совместная жизнь с мужем день ото дня становилась все невыносимей, но все разрешилось само собой. В пьяной драке Вася ударил кого-то ножом и получил срок. Надежда носила мужу в тюрьму передачи и терпеливо ждала его возвращения, почему-то решив, что он вернется другим человеком. Но чуда не произошло. Освободившись, Вася поселился у какой-то своей бывшей подруги, а дома появился всего один раз, да и то в Надино отсутствие. Он зашел забрать свои вещи, а с ними прихватил и Надин патефон с ее любимыми пластинками. Надежде ничего не оставалось, как подать на развод. Василий не возражал. Позже она узнала, что женщина, к которой он от нее ушел, через пару месяцев, забрав патефон, выставила его на улицу.

После развода осложнились отношения и с родителями. Мать хоть и была на стороне Нади, но перечить мужу остерегалась, а Андрей Васильевич, наоборот, сторону дочери не принял и винил во всем только ее. Рассудил по-староверски: мол, раз повенчаны пред Богом — значит, так тому и быть, терпи. Терпеть Надежда не захотела и все-таки развелась. Андрей Васильевич не на шутку на дочь осерчал и заявил, что коль батькино слово не указ, так и живи, как знаешь. С тех пор виделись редко, родители ее почти не навещали, все больше она к ним. Забежит проведать, как живы-здоровы, да с матерью парой слов перекинуться, а отец не простил, сторонился.

Уже перед самой войной Муся познакомила Надю с Николаем, Семиным коллегой по работе. Николай был старше Нади, но выглядел хорошо. Высокий, интересный мужчина, он со вкусом одевался и умело ухаживал. Дарил цветы, приглашал в кино и даже один раз водил в летнее кафе на террасе Дома Единства. По работе Николай часто бывал в Риге и однажды на очередном свидании сообщил Наде по секрету, что получил предложение переехать на работу в столицу. Обещал, как только устроится, забрать ее к себе, но, уехав, об обещании забыл, и с тех пор она его больше не видела. В любви определенно не везло, и Надежда даже ходила к Верке Помидорихе снять сглаз, а заодно и в будущее заглянуть. Старуха поколдовала над Надей и сказала: «Не суетись, девка, придет твоя любовь к тебе сама, скоро придет». Первое, о чем подумала тогда Надя, — это о Николае, но от него не было ни слуху, ни духу, а потом началась война.

Бомбили уже в первый день. Пересидела, трясясь от страха, в погребе, а когда утихло, бегала в город смотреть на разрушения и на пожары. Под шумок начались грабежи. Выбивали двери магазинов, в основном продовольственных, тащили кто что может. Запасались впрок. Уже на второй день стало ясно, что город сдадут немцам. Не без боя, конечно: гарнизон занимал оборону, готовился дать врагу отпор, — но, не дожидаясь исхода боя, уже покидало в спешке город большое начальство. Эвакуировались в тыл семьи военнослужащих и партработников. Следом за отступающими частями пешком потянулись из города беженцы. Опасаясь расправы, уходили евреи. Не все, конечно. Старики уходить не хотели: помнили еще кайзеровских немцев — мол, при них никого не тронули, и сейчас обойдется. И ни бомбежка, ни рассказы о зверствах немцев над евреями в Польше, ни всеобщая паника и хлынувший в Латвию поток литовских беженцев — ничто не могло сдвинуть их с насиженных мест. Пережив ужас первых бомбежек и поддавшись всеобщему настроению, Надежда побежала к родителям на Фортштадт уговаривать уходить тоже, но отец и слушать не захотел.

— Здесь родился — здесь помру. Да и куда бежать — к красным? Так там еще быстрей подохнешь, — всего-то и сказал, а без стариков ни о какой эвакуации Надежда даже и помыслить не могла.

Забежала к Муське — там паника. Яшку в деревню буквально за два дня до войны отпустили к Иосифу, а тут, как назло, началось. Фира волосы на себе рвет, клянет невестку на чем свет стоит за то, что Яшку отпустила. Сема хотел поехать забрать да заодно и брата с семьей уговорить уходить, пока не поздно, но вернулся ни с чем. Мост перекрыт, близко никого не подпускают, кругом только и разговоров, что о диверсантах. Автобус в Силене с расписания сняли, пытался на велосипеде проскочить — назад развернули, да еще и допрос молодой энкавэдэшник учинил. Мол, все нормальные люди в сторону советской границы бегут, а ты, наоборот, к врагу навстречу просишься. Может, ты им о дислокации частей Красной армии сообщить хочешь? Как Сема ни объяснял, почему ему в Силене срочно нужно, никто его даже слушать не захотел. Хорошо еще, что отпустили, но напоследок энкавэдэшник пригрозил, что, если еще раз увидит около стратегического объекта, по законам военного времени расстреляет без суда и следствия как диверсанта. Так и остались. Да и из тех, что ушли, некоторые вернулись. Кто на подводах, кто пешком до границы добрались — а там только по советским паспортам пропускают. Где ж его взять-то, паспорт этот, если латвийские позабирали, а советские выдать не успели. А тут еще и командир пограничников к людям вышел и сказал, что, мол, немцев остановили и все могут спокойно возвращаться домой. Некоторые поверили и вернулись, а кто остался ждать — те на следующее утро границу пересекли: никто ее уже не охранял, все сбежали.

А двадцать шестого в город вступили передовые части немцев. Как оказалось, их ждали и к их приходу готовились. На улицах появились молодые люди с красно-бело-красными повязками на рукаве. Называли они себя «самоохрана». Основным родом их деятельности была охота на жидов и коммунистов, и если вторые в большинстве своем успели удрать, то первых в городе оставалось много, и у самоохранщиков был непочатый край работы. Начали с того, что выпустили приказ мужчинам-евреям собраться на базарной площади. Сема тоже хотел идти, да Муська не пустила, а кто пошел — не вернулся. Поползли слухи, что расстреляли за тюрьмой. Потом другой приказ вышел — всем евреям звезды шестиконечные нашить на грудь и на спину. Муська забегала спросить, есть ли тряпка какая-нибудь желтая. Надя нашла, сама аккуратно звезды нарезала, сама принесла, сама и нашила. А пока нашивала, Сема вслух приказ в газете читал о том, что евреям теперь делать нельзя. И получалось, что ничего им нельзя. В общественных местах не появляться, в баню не ходить, в магазинах покупки делать только в специально отведенное время, транспортом не пользоваться, ходить только пешком и по проезжей части, ни в коем случае не по тротуарам. И еще там много всего было унизительного. Страшно Наде за подругу стало и обидно, да сделать ничего нельзя, разве что поплакать вместе с Муськой, но слезами горю не поможешь. А тут и самой коснулось.

Через пару недель после прихода немцев в дом заявились двое полицейских и с ними человек в штатском костюме и с портфелем. Холодно поздоровавшись и не спросив разрешения, человек обошел дом, заглянул во все комнаты и, оставшись довольным осмотром, что-то пометил в своих бумагах.

— Одна в доме проживаете? — осведомился незнакомец.

— Одна, — ответила Надежда. — А в чем дело?

— А дело в том, что в связи с прибытием в город новых частей и нехваткой казарменных площадей для них офицеры и солдаты доблестной немецкой армии будут размещаться в домах, наиболее пригодных для постоя. И ваш дом подходит по всем статьям.

— Еще чего не хватало, — вскинулась Надежда. — Что у меня тут, постоялый двор?

— Я бы на вашем месте, милочка, почел бы за честь принимать у себя представителей армии, освободившей нас от большевистской заразы. А вы, как я понимаю, из сочувствующих бывшей власти будете, — штатский холодно улыбнулся. — А ведь за это в гестапо по головке не погладят.

— Никому я не сочувствую, а вам если зачесть, то и селите у себя…

— Ну что ж, раз по-хорошему не понимаешь, я тебе по-другому объясню, — холодно перебил Надежду незваный гость. — По законам военного времени за отказ от содействия оккупационным войскам я тебя, курва, лично прямо сейчас из дома выселю, а чтобы было тебе где ночевать, в тюрьму посажу. Ясно?

Человек в костюме больше не улыбался, смотрел волком, и Надежда поняла, что все, что он сказал, он исполнит.

— Когда гостей ожидать-то? — пошла на попятную Надя и даже попыталась улыбнуться.

— Вот так-то оно лучше, — ухмыльнулся штатский. — А гостей жди на днях, и чтоб чистота и порядок были такие же, как сегодня.

— Из староверов она, у них завсегда чисто, — кивнул на икону один из сопровождающих полицейских, но, встретив злой взгляд штатского, осекся и виновато опустил голову.

— Значит, так. Это будет твоя комната, а вот эту постоялец займет. Белье чистое постели и шифоньер освободи, чтобы он свои вещи мог сложить. Ну а об остальном — это он уже тебе сам скажет. И упаси тебя бог от того, чтобы немецкий офицер хоть на что-нибудь пожаловался. Поняла?

— Поняла, — не задавая лишних вопросов, кивнула Надежда, желая побыстрей избавиться от непрошеных гостей.

— Ну вот и хорошо, милочка, до свидания.

Выпроводив штатского и полицаев, Надежда накинула платок и побежала поделиться горем с подругой Муськой, но у Муськи было свое горе. Очередной приказ предписывал всем евреям до конца месяца переселиться в гетто — специально отведенное для них место в предмостных укреплениях за рекой. Там когда-то казармы и конюшни гарнизонного кавалерийского полка были. Место нежилое, да ничего не попишешь: не пойдешь — расстреляют. Уходили через неделю: решили, зачем ждать до последнего дня, может, потом и мест не будет. Присели на дорожку, поплакали. Сема мрачный, как не от мира сего, весь в себя ушел, молчит, Муська у подруги на плече рыдает, а Фира, когда прощались, обняла Надю и говорит:

— Хорошая ты девка, Надька. Дай бог тебе здоровья и счастья в жизни. Про нас помни, не забывай, может, кто спасется из наших — так расскажешь, как было. Чует мое сердце, не вернемся мы оттуда…

Пришла Надежда домой зареванная, глаза опухшие. Не успела платок с головы снять, как стук в дверь раздался. Прежде чем открыть, выглянула в окно — машина стоит прямо напротив ворот. Екнуло сердце: поняла, что к ней. В дом зашли трое: лет тридцати пяти офицер, подтянутый, стройный, за ним солдат с двумя большими чемоданами и тот штатский, что в первый раз приходил. Как оказалось, он работал простым переводчиком при комендатуре.

— Добрый день, фрейлейн. Оберштабсартц Мартин Кеплер, — с легким наклоном головы представился офицер.

— Он сказал… — начал было переводить штатский.

— Я поняла, что он сказал, — по-немецки перебила штатского Надежда.

— У вас, фрейлейн, очень хороший немецкий. Вы жили в Германии? — удивленно и с интересом посмотрел на Надежду офицер.

— Нет, я учила язык в школе, а потом работала у немцев много лет, и мы разговаривали только по-немецки.

— Честное слово, если бы я встретил вас в моем родном Кельне, я бы без сомнения решил, что вы немка, — улыбнулся офицер и, повернувшись к штатскому, коротко бросил: — Вы свободны.

— Идемте, я покажу вам вашу комнату.

— Вы очень любезны, фрейлейн, — офицер последовал за Надеждой, сзади подхватил чемоданы шофер.

— Мне все очень нравится, — осмотрев скромный интерьер, повернулся к застывшей на пороге Надежде офицер. — К сожалению, я вынужден вас сейчас покинуть: я должен через час заступать на дежурство в госпитале и вернусь только завтра вечером. Было очень приятно познакомиться, фрейлейн…?

— Надежда, можно просто Надя.

— Надья, — нараспев повторил имя офицер, прислушался к произнесенному и рассмеялся. — Красивое имя. До свидания, Надья.

Когда машина отъехала от дома, Надежда без сил опустилась на стул. Перед глазами стояло заплаканное лицо подруги и последние слова Фиры: «Чует мое сердце, не вернемся мы оттуда»… На душе было тяжело, и, наревевшись вдоволь, Надя решила, что завтра же пойдет к гетто выяснять, можно ли будет приходить навещать знакомых и разрешат ли передавать продукты. Господи, только б разрешили…

Мысли постепенно перешли на немецкого офицера, вспомнила, как улыбался, как напоследок смешно произнес ее имя. Невольно отметила, что симпатичен, но тут же устыдилась этой мысли, попробовала отогнать — не получилось.

«А что, действительно интересный мужчина. Ну и что, что немец? Что, среди немцев нет нормальных? Не грубил, не приказывал, хотя мог бы… — размышляла про себя Надежда. — На вид интеллигентный. Может, и обойдется».

На следующий день Надежда прямо с утра на велосипеде поехала к еврейскому гетто, но поездка оказалась бесполезной. Невзирая на предупреждающие знаки, она подъехала к постовой будке у ворот, где молодой офицер, к которому Надя обратилась со своими вопросами, прежде всего проверил ее документы и внимательно всмотрелся в лицо, выискивая возможную принадлежность к гонимой расе. Не найдя в исконно русском лице никаких намеков на иудейство, офицер, исключительно из уважения к Надиному немецкому, снизошел до объяснений. А объяснил он просто и доходчиво. Все те, кто сочувствует евреям, могут добровольно перебраться в гетто и разделить с ними их судьбу. В противном случае посоветовал убираться подобру-поздорову, и чем быстрей, тем лучше. Так и уехала Надежда ни с чем. По дороге навстречу нескончаемым потоком шли люди с нашитыми на груди и спине шестиконечными звездами. Мужчины, женщины, старики, дети. В руках мешки, тюки, чемоданы, коляски, игрушки… А с тротуаров и из раскрытых окон глазели на них бывшие соседи — кто с состраданием, кто с нескрываемым ехидством, а большинство — просто безучастно, да надрывно хрипел голосом Петра Лещенко старенький граммофон «Мою Марусечку».

С немцем Надежде действительно повезло. Целыми днями он пропадал в военном госпитале, приезжал обычно поздно вечером, да и то часто оставался на ночные дежурства. С удовольствием принимал приглашения к ужину, всегда садился за стол в форме. Спиртным не злоупотреблял, если и пил за ужином, то только вино, белое мозельское, которое где-то доставал и хранил в своей комнате под кроватью. Не позволял себе с хозяйкой никаких вольностей, да и она никаких поводов для сближения не давала. Благодушно отнесся к тому, что Надежда работает на дому и у нее часто бывают посторонние люди. Попросил только комнату его запирать и, кроме нее самой, никого туда в его отсутствие не пускать. Сказал, что в комнате у него хранится его основное богатство — целый чемодан очень дорогих книг, жизненно необходимых ему по службе. И, хотя отношения между невольными соседями сложились достаточно ровные, он все равно чувствовал, что своим незваным присутствием стесняет хозяйку, и, конечно же, понимал, что она тоже не по собственной инициативе принимает его у себя.

Не желая оставаться в долгу, оберштабсартц Кеплер всячески старался компенсировать причиняемые неудобства. Конечно, большинству солдат и офицеров Великой Германии такие мысли даже в голову не приходили. Ведь они представители высшей арийской расы, хозяева, и все эти восточные земли и их население не иначе как будущая периферия, населенная дешевой рабской силой. Так зачем с ними церемониться и забивать себе голову решением их проблем? Но он образованный человек, врач, в конце концов, а не вояка. Уже в первый день он обошел дом, долго разглядывал диковинную русскую печь, заглянул в сарай, попросив у Надежды разрешения, спустился в погреб, а уже на следующий день Курт, шофер, втащил в дом ящик мясных консервов, с десяток банок с различными немецкими джемами, свежий хлеб, мешок картошки и еще целую кучу всякой всячины, полезной на кухне. Но это было еще не все.

Пару дней спустя у дома остановился грузовик с дровами. Поверх дров сидели два военнопленных русских солдата, а в кабине кроме водителя немец-охранник. Сгрузив дрова во дворе, грузовик уехал, а охранник устроился на завалинке и, пока пленные русские таскали колотые чурки в сарай и там складывали их в аккуратные поленницы, что-то наигрывал на губной гармошке. Когда к концу дня работа была закончена, немец разрешил Надежде покормить пленных, при этом угостился сам тоже и, убедившись, что русские все съели и ничего не несут с собой в лагерь, что было строжайше запрещено, вывел их со двора. Надя вошла в сарай и застыла на пороге. Боже мой, наваждение какое-то. До потолка высились ровные ряды дров. Не веря собственным глазам, потрогала сухие березовые поленья. Еще пару дней назад она ломала голову над тем, где купить, на чем привезти, кто распилит и поколет, а тут все уже готово. Вот так повезло! У нее было такое ощущение, что с плеч свалился огромной тяжести груз. Как-то даже не верилось, что идет война, что где-то гибнут люди, что совсем рядом в нечеловеческих условиях мучаются презираемые всеми евреи и среди них — ее подруга Муська с Семой и Фирой. Вот уж точно, нет худа без добра.

Чтобы хоть как-то отблагодарить постояльца, к его приходу Надежда решила приготовить вкусный обед, наделала пирожков с капустой и картошкой и даже испекла яблочный пирог.

— Зря, Надька, из кожи вон лезешь. Не для тебя он старается — о себе думает. Поди неохота ему задницу морозить зимой, вот и готовится с лета, — посмотрев на Надины приготовления, завистливо съязвила забежавшая за солью, а заодно проведать подружку соседка Зинка. Соль, конечно, была только предлогом — на самом деле Зинку очень интересовал офицер и те блага, которые из него уже извлекла Надежда.

— А мне плевать, для кого он старается. Мне свою задницу тоже морозить зимой неохота, — продолжая заниматься своим делом, отрезала Надежда.

Видя, что подруга разговор не поддерживает, Зинка решилась зайти с другой стороны.

— А твой ничего, симпатичный, — мечтательно пропела Зинка. — Не то что мои. Только и знают, что жрать просить да шнапс свой пить, а потом песни орать.

— А с чего ты взяла, что он мой? — строго посмотрела на Зинку Надежда. — Поселили, живет — и все на том.

— А чего тебе, ты незамужняя, а с таким офицериком не грех…

— Ты чего, с ума спятила? Что ты городишь? — не на шутку разозлилась Надежда. — Я тебе что, подстилка какая-нибудь? Да пусть он хоть единственным мужиком на свете будет, но чтоб я с немцем… Да ни в жисть!

— Ну и дура, я бы ему вмиг глазки состроила и задницей покрутила. А что немец — так какая разница, мужик — он везде мужик. В койке на всех языках одинаково. Они здесь, Надька, надолго. Просто я подумала, что если уж с кем-то крутить любовь, так с обером лучше.

— С кем? — не поняла Надежда.

— Да с обером, ну с таким, как твой.

— А ты почем знаешь, кто он?

— А меня мои обучили: если погоны плетеные — так это обер, а если плоские — то это унтер. Вот у твоего как раз погоны плетеные и сапоги получше, чем у моих, да и на машине он все время приезжает. Точно большой чин.

— Да никакой он не чин, врач он военный в госпитале, — отмахнулась Надежда.

— Врач? — мечтательно закатила глаза Зинка. — Может, мне на прием к нему записаться, пускай посмотрит. А что, баба я видная, все на месте. Скажи, Надька?

— Да видная, видная, только куда тебе столько мужиков-то? Дома два и еще этот — не подавишься?

— Не волнуйся, с меня не убудет. Да и ничего у меня с моими унтерами не было. Пристают, конечно, но я с ними строго. А вот с таким, как твой, враз закрутила бы, ей-богу. Ты, Надька, того… если глаз на него положила, ты скажи, а если он свободный, так, может, познакомишь?

— Ну, допустим, познакомлю я тебя с ним. А вдруг он возьмет и уйдет к тебе, да еще и дрова заберет? — пошутила Надежда, пытаясь закончить пустой разговор. — Я тут пока с тобой болтаю, точно пирог сожгу. Давай, Зинка, так договоримся. Если вдруг станет он ко мне приставать, я его мигом к тебе отправлю, договорились?

— Договорились, — кисло согласилась Зинка и, прихватив кулечек с солью, нехотя попрощалась.

Оберштабсартц Мартин Кеплер был в хорошем расположении духа. Много ел, много пил, восторгался всем, что пробовал за столом, хвалил хозяйку и то и дело поднимал за нее очередной бокал с вином. Обычно вежливо-сдержанный и умеренный в вине, сегодня он позволил себе немного расслабиться и выпил лишнего. Обнаружив в Надежде благодарного слушателя, много говорил о себе, о родителях, о жене и детях. Из его рассказов Надя узнала, что он из семьи потомственных военных офицеров и его будущее с детства было предрешено, но у него лично не было никакого желания идти по стопам деда и отца. Поэтому, когда отпрыск объявил о своем желании идти учиться на врача, в семье это известие было встречено холодно, но в итоге обе стороны пошли на компромисс и Мартин поступил учиться в Берлинскую академию военной медицины. После окончания учебы обширные связи отца помогли молодому военному врачу получить выгодное назначение, послужившее трамплином к достаточно быстрой карьере, но Мартин не был карьеристом и не придавал большого значения своему продвижению по службе. Он был фанатично предан медицине и мог целыми сутками пропадать в госпитале, занимаясь любимым делом, уходя домой только тогда, когда валился с ног от усталости. Он много рассказывал о жене Хелене и о двух своих очаровательных дочурках, Хильде и Агнес. Заочно Надежда с семьей своего постояльца уже успела познакомиться, убирая в его отсутствие комнату. Она внимательно рассмотрела стоящую на прикроватном столике фотографию жены и детей. Хелена ей не понравилась: что-то в ней было злое, — а вот девочки были очень симпатичными.

— Господин офицер, а где, если не секрет, вы добыли уже распиленные и поколотые дрова? — воспользовавшись паузой в разговоре, спросила Надежда. — Ведь сегодня это целое богатство.

— Этим занимается интендантская служба. Я попросил — они выделили, а где они берут, не знаю, думаю, что в бесхозных еврейских домах. Им дрова больше не понадобятся, так зачем пропадать добру, — отправив в рот очередной кусок яблочного пирога и запив его вином, совершенно буднично ответил офицер, но даже от его нетрезвого взгляда не укрылась мгновенная перемена в настроении сидящей напротив Надежды.

Лицо ее побледнело, только совсем недавно улыбающиеся губы плотно сжались в тонкую нить, светло-серые глаза потемнели и стали ледяными.

— Что-то не так, вам плохо? — офицер вскочил, обошел стол и попытался взять Надину руку, чтобы проверить пульс, но она отстранилась и не позволила ему прикоснуться к себе.

— Не надо, со мной все в порядке, не волнуйтесь, господин офицер. Просто пока мы здесь пьем и едим, моя лучшая подруга, может быть, умирает с голоду в вашем проклятом еврейском гетто.

— Ваша лучшая подруга — еврейка? — недоверчиво улыбаясь, уставился на Надежду немец, но, поняв, что Надежда не шутит, вдруг стал серьезным. — Я надеюсь, Надья, что кроме меня вы об этом никому не говорили…

— Я дружу с ней со школы, и об этом знают все.

— Тогда постарайтесь сделать так, чтобы все об этом забыли. Это небезопасно. Если на вас кто-нибудь донесет ребятам из СД или гестапо, это, Надья, может очень плохо кончиться. В Берлине разработаны далеко идущие планы по поводу восточных земель, и евреи с коммунистами — это только начало. Германии нужны лояльные ей народы, и фюрер не потерпит сочувствующих врагам нации.

— Вы действительно думаете, господин офицер, что латвийские евреи — враги вашей нации? — посмотрела в глаза собеседнику Надежда.

— Так думают наверху, а значит, и я обязан так думать. Ведь я солдат, а солдаты приказы не обсуждают. Другое дело — что я напрямую не связан ни с какими боевыми операциями, но я ношу офицерскую форму и обязан исполнять свой воинский долг. Давайте, Надья, не будем больше возвращаться к этой теме: как я уже вам говорил, это небезопасно. Давайте лучше поговорим о музыке. Вам нравится Вагнер?..

Уже лежа в постели и не в силах заснуть, Надежда разочарованно думала о том, что ее постоялец оказался ничем не лучше всех остальных немцев, ну разве что не донесет на нее своему начальству, да и то — кто его знает… Эх, Муська, Муська, как ты там, подруженька… И от горечи и бессилия Надя уткнулась в подушку и тихо заплакала. Наутро, как обычно, ровно в восемь офицера забрала служебная машина, а Надежда, наскоро прибрав в его комнате и заперев ее на ключ, села за швейную машинку. Закончив срочные заказы, взглянула на настенные часы и, решив, что у нее есть еще немножко времени до прихода клиентки, взялась за легкую уборку. Мурлыча под нос модный мотив «Розамунды», Надя подмела пол и только успела протереть в комнате пыль, как раздался несмелый стук в дверь. На пороге, переминаясь с ноги на ногу, стоял мальчишка в явно великоватой для него поношенной одежде и такой же не по размеру кепке, закрывающей пол-лица. К груди он прижимал газетный кулек.

— Тебе чего, мальчик? — решив, что паренек — беспризорник или сирота, участливо спросила Надежда.

— Тетя Надя, а мамы моей у вас нет? — из-под кепки на нее с мольбой смотрели испуганные карие глаза Муськиного сына Яшки.

— Яшка, ты?! Ох, господи, боже мой! — застыла от неожиданности на пороге Надежда, уставившись широко раскрытыми глазами на сына подруги, не в силах сообразить, откуда он здесь взялся, но вдруг, словно опомнившись, схватила Яшку за рукав и затащила в дом. Набросив дверной крючок, кинулась к раскрытому настежь окну. Осторожно выглянув, посмотрела по сторонам и тут же захлопнула, плотно сдвинув занавески. Она металась по комнате из угла в угол, судорожно соображая, что делать и как сказать Яшке про родителей и бабушку.

— Яшенька, боже мой, где ж ты был? Все так волновались за тебя — и мама с папой, и бабушка. Ждали, ждали, а потом уехали…

— Куда? — Яшкины глаза наполнились слезами, и Надежда поспешила успокоить его, на ходу придумывая историю о специальном месте, куда временно высылают евреев для того, чтобы им там жилось хорошо.

— А мне туда можно? — Вопрос застал Надежду врасплох, и она не нашла ничего лучше, чем соврать опять.

— Туда, Яшенька, только взрослых забирают, а детей оставляют у знакомых, и они там живут, пока мамы с папами за ними не приедут, — Надежда еще не знала, как это практически осуществить в ее положении, когда в доме по ночам немец, а днем — вечно сующие свой нос во все клиентки, но для себя твердо и бесповоротно решила во что бы то ни стало спасти ребенка и никуда его от себя не отпускать. — Вот и твоя мама сказала, что как только ты появишься, чтобы ждал ее у меня.

— Тетя Надя, а вы мне правду говорите? — исподлобья, недоверчиво посмотрел на Надежду Яшка.

— Ну конечно, правду, Яшенька. Зачем мне тебе врать?

— Просто нам дядька в Силене тоже говорил, что нас в Браслав отправят, чтобы мы там хорошо жили, а потом всех убили. Только я остался.

— Как убили? — испуганно посмотрела на Яшку Надежда.

— Всех убили — и дядю Йосю с тетей Ривой, и Зямку с Бенькой, и еще много-много других дядек и теток.

Яшка в деталях поведал Наде всю историю, произошедшую с ним в Силене. Подробно рассказал, как сидели евреи трое суток в синагоге, как шли к озеру, как расстреляли всех, как ему чудом удалось спастись и как добрый дядька Степан довез его до города.

Надежда слушала, не перебивая, чувствуя, как стынет в жилах кровь и бегут мурашки по спине и щекам. Перед глазами стояла жуткая картина кровавой бойни, в которой чудом выжил этот невинный мальчуган, сын ее лучшей подруги Яшка Розин. Она сидела неподвижно, уставившись в одну точку, не обращая внимания на катящиеся по щекам слезы, и думала о том, как изменилась в одночасье жизнь, а вместе с ней — и люди. Еще вчера — холуи новой советской власти, а сегодня — ее заклятые враги, словно псы за кость, прислуживающие немцам. Еще вчера — добрые соседи, а сегодня — убийцы. Боже мой, что делается… Господи, спаси и сохрани…

Из оцепенения Надежду вывел стук в дверь.

— Иди туда, быстро, и ни звука. Сиди тихо-тихо, пока я тебя не позову. Понял? — наспех смахнув с лица слезы, она буквально втолкнула Яшку в свою комнату и плотно закрыла за ним дверь.

К счастью, заказчица куда-то очень спешила, а потому, второпях взглянув на сшитое для нее постельное белье, быстро расплатилась, забрала пакет и ушла.

— А зачем вы меня спрятали, тетя Надя? — испытывающе глядя в глаза Надежде, спросил Яшка, когда она открыла дверь, чтобы выпустить его из комнаты.

Надежда на какой-то миг замешкалась с ответом, но, понимая, что другого выхода нет и обман рано или поздно откроется, решилась на откровенный разговор.

— Вот что, Яша, садись, давай поговорим начистоту, — она тяжело вздохнула и присела напротив. — Ты уже взрослый мальчик, а потому не хочу я тебе врать и скажу, как есть. Твои мама с папой и бабушка находятся в еврейском гетто, это за Двиной. Туда немцы с полицаями согнали всех городских евреев, и я тебя обманула, когда сказала, что им там живется хорошо. Ничего хорошего там нет. Им и так там несладко, а если бы и ты был там, с ними, им было бы еще хуже. Ну что я тебе объясняю, ведь после того, что ты сам пережил, тебе и так понятно, как немцы относятся к вам, евреям. И было бы полбеды, если бы только немцы. Свои не лучше. Столько сволочей кругом развелось — сегодня не знаешь, кому можно верить. За-ради того, чтобы выслужиться перед немцами, люди готовы на все. Продадут за копейку и глазом не моргнут. Так что нам с тобой нужно быть очень осторожными. Сам понимаешь, если кто-то узнает, что ты здесь, нам обоим не поздоровится.

Изо всех сил сдерживая слезы, Яшка мужественно выслушал Надежду и, сглотнув подступивший к горлу ком, только спросил:

— Тетя Надя, а маму с папой и бабушку тоже убьют?

— Ну что ты, как их могут убить? Здесь же город, люди кругом. Я думаю, их подержат немного и отпустят: зимой там жить все равно нельзя.

Надежда действительно верила в такой исход событий. Еврейские дома стояли заколоченные, никто в них не вселился, и теплилась у нее надежда, что хозяева однажды вернутся. Ходили, правда, слухи о том, что расстреляли много людей за тюрьмой, на днях клиентка божилась, мол, сама видела, как за лютеранским кладбищем евреев убивали, да и местные пацаны хвалились, что на пески бегали золото искать. Но гнала от себя Надежда дурные мысли, не хотела верить в плохое. Каждый день перед иконой просила за подругу.

— Давай лучше подумаем, где тебя устроить. Я тебе сейчас что-то скажу, но ты не бойся, хорошо? — Яшка кивнул, и Надежда, собравшись с духом, выпалила: — Немец у меня живет, офицер…

Яшка моментально напрягся и стал испуганно озираться по сторонам.

— Да ты не волнуйся, — поспешила успокоить мальчишку Надя. — Он здесь только ночует, да и то не каждый день. А утром за ним машина приезжает, забирает и увозит. Если бы не он, я бы тебя в его комнату поселила или на печке постелила, но он может заметить. Давай, знаешь что, полезли на чердак, там сейчас тепло и я тебя там пока спрячу, а потом что-нибудь придумаем.

На чердак вела не приставная лестница с улицы, как у большинства соседей, а крытая, прямо из сеней. С одной стороны, это было удобно: снаружи никто ничего не мог увидеть, — но, с другой стороны, было опасно тем, что спрятаться от непрошеных гостей там было негде. В любом случае других вариантов не было, и, осмотрев чердак, Надежда решила постелить Яшке за трубой, рассудив, что и от входа не видно, и от комнаты постояльца далеко, и, если похолодает, у трубы будет тепло. Идея жизни на чердаке Яшке понравилась. Дома ему туда лазить не разрешали, но когда он изредка туда все-таки без спроса забирался, то всегда испытывал какое-то радостное чувство соприкосновения с чем-то старинным и неизвестным. Вот и сейчас, пока Надежда сооружала ему постель, таская снизу наверх разные тряпки, старые одеяла и подушки, Яшка с трепетом обследовал свое новое жилище. Чего здесь только не было. Старинные сундуки, весь в пыли граммофон с большущей трубой, какие-то инструменты в ящике, стопками перевязанные веревкой книги, потемневший от времени самовар с медалями на брюхе и даже немецкая каска времен Первой мировой войны.

— Ну вот и готово. Иди приляг, посмотри, если удобно.

Яшка лег на приготовленную Надеждой постель, повертелся из стороны в сторону и удовлетворенно улыбнулся.

— Не забоишься здесь один?

— Не-а, я один не боюсь, только полицаев и немцев…

— Не волнуйся, они сюда не придут. Только, когда кто-то в доме, ты должен сидеть здесь очень тихо, ты понял?

— Тетя Надя, не бойтесь за меня, я буду сидеть тихо-тихо.

— Ну вот и хорошо, — осмотрев еще раз постель, она уже собралась было уходить, как вдруг встрепенулась. — Боже мой! Ой, ну какая же я дура! Яшенька, да ведь ты же голодный! Пошли быстро вниз, я щи разогрею.

— Тетя Надя, а сало у вас есть?

— Сало? — Надежда непонимающе посмотрела на Яшку. — А с каких это пор ты начал сало есть?

— А мне дядька Степан дал попробовать, и мне понравилось.

— Ну раз понравилось, дам я тебе сало, только ты бабе Фире никогда об этом не рассказывай, а то она с меня шкуру живьем сдерет.

— Я никому-никому не скажу, — поклялся Яшка, спускаясь вслед за Надеждой с чердака.

— Ну вот и хорошо, теперь не надо голову ломать, чем тебя кормить. Мы ведь другую еду едим, не ту, что у вас дома готовили, но у вас всегда было все вкусно. Мне мама твоя рассказывала, как что нужно делать, да я не запомнила.

После обеда Надежда села к швейной машинке, но все валилось из рук, в голову лезли нехорошие мысли и, как ни старалась Надя отогнать их и сосредоточиться на работе, ничего не получалось. Чем меньше времени оставалось до прихода немца, тем тревожней становилось на душе.

— Почти восемь, — обреченно посмотрев на настенные часы, обняла Яшку Надежда. — Пора, он вот-вот придет. Ты помнишь, что ходить по чердаку нельзя: внизу все слышно?

— Не волнуйтесь, тетя Надя, я буду сидеть там, наверху, тихо-тихо.

— Как только он уедет завтра утром, я сразу за тобой приду, без меня не спускайся. Я там старое ведро тебе поставила. Если захочешь вдруг по нужде, писай в ведро, только старайся все делать тихо. Договорились?

Яшка кивнул и хотел уже было лезть на чердак, но Надежда остановила его.

— Погоди, я сейчас… — она метнулась к себе в комнату, порылась в шкатулке и извлекла на свет маленький староверский крестик на тонкой веревке.

— На вот, надень, и тебя от беды сбережет, и мне спокойней будет, — Надежда протянула крестик Яшке, но он протестующе замахал руками и отступил на шаг.

— Неее, бабушка сказала, что если я до креста дотронусь, то у меня руки отсохнут и отвалятся.

— Ой, и ты поверил? У меня же не отвалились, а я всю жизнь ношу. Смотри, — Надя достала свой крестик и показала Яшке. — Потом снимешь, а пока надень. Мало ли что, а так крест увидят — может, поверят, что не еврей. А кто спросит — говори, что папку своего не знаешь, жил с мамой, а она русская, и крест с рождения носишь. Понял?

— А кто спросит?

— Да никто не спросит, так, на всякий случай.

— А что сказать, если спросят, почему я здесь живу?

— Скажешь, что потерялся на станции во время бомбежки и я тебя подобрала.

Яшка кивнул, осторожно взял в руки крестик и, зажмурив глаза, надел на шею.

— Ну видишь, руки на месте, ничего не случилось. Завтра правильно креститься научу, и будешь ты у меня, как настоящий шейгец [69]. А сейчас давай, Яшенька, полезай с богом и будь умницей там. Хорошо? — Надежда обняла Яшку, поцеловала в лоб и подтолкнула к лестнице на чердак.

Ночь прошла без сна. Немец долго не ложился, читал свои книги, потом писал письма и только после одиннадцати потушил в своей комнате свет. Надежда, затаив дыхание, всю ночь с замиранием сердца прислушивалась к каждому шороху, да так и пролежала не сомкнув глаз почти до самого утра. Задремала уже с рассветом, но как только за офицером захлопнулась входная дверь, тут же вскочила с кровати и побежала в сени, к чердачной лестнице.

Яшка безмятежно спал на своем новом месте, и Надежде пришлось изрядно потрудиться, прежде чем ей удалось его окончательно разбудить. С вечера, оставшись один на чердаке, он долго не мог заснуть. Пережитое не отпускало и заставляло снова и снова прокручивать увиденное в памяти. Перед глазами то и дело вставали страшные картины последних дней. Он отчетливо видел мечущихся в поисках спасения по поляне людей, слышал оглушительный треск пулеметов, душераздирающие вопли раненых — и всюду кровь, кровь, кровь, много-много крови. На миг возник их пустой, заколоченный дом, и он вдруг остро ощутил горькое чувство одиночества, осознал, что нет больше рядом мамы с папой, нет бабы Фиры, что нет и никогда больше не будет дяди Йоси, Беньки и Зямки. Подступил к горлу ком, и Яшка дал волю слезам. Уткнувшись в подушку, он оплакивал своих родных — и уже мертвых, и еще пока живых — но внутри что-то подсказывало, что живыми он их никогда уже не увидит.

— Ну как ты тут один? — Надежда нежно провела рукой по густым Яшкиным волосам. — Не испугался ночью?

— Не-а, — мотнул он в ответ головой и улыбнулся.

— Ну молодец, и руки на месте, не отсохли, а ты боялся. Давай вставай и пойдем умываться, потом позавтракаем и будем думать, как нам жить дальше.

После завтрака, наказав Яшке никому не открывать, Надежда села на велосипед и поехала на рынок. Продавцов было немного, ибо день был небазарный, но вещевая барахолка работала всю неделю. Пройдя по лоткам, она приценилась к старенькому, но в хорошем состоянии патефону Electrola и, поторговавшись с продавцом, купила недорого с кучей пластинок в придачу. Покупку эту Надежда сделала не только из давнего желания иметь в доме патефон, но еще и для того, чтобы, заводя пластинки по вечерам, когда в доме немец, отвлекать его внимание от случайных шорохов на чердаке. Еще Надя купила несколько детских книжек для Яшки и, крепко привязав покупки к багажнику, поехала домой. Патефону Яшка очень обрадовался, а вот с книжками вышел конфуз. Читать он умел только на идиш, по-русски только говорил, и в следующую свою поездку на базар Надежда купила потрепанную азбуку. Яшка оказался способным учеником и вскоре уже сносно читал по слогам, одновременно каждый день заучивая и новые немецкие слова, которым его учила Надежда. Много слов были очень похожи на родной для Яшки идиш, и новый язык давался ему легко.

Так шли день за днем. Ночью Яшка прятался на чердаке, а днем изучал грамоту и много читал. Надежда шила, убирала, готовила, а все свободное время посвящала своему новому, тайному постояльцу. Иногда она с болью в душе замечала, как Яшка с грустью смотрит через занавески в окно на своих друзей Пашку и Юзьку, свободно бегающих по улице. Правда, с недавних пор вместе они не появлялись. Пашкин отец Федор ушел вместе с отступающими войсками в Россию и воевал где-то против немцев, а Юзькин отец пошел в полицаи, и дружить с Пашкой Юзьке было категорически запрещено. Левку же вместе с родителями загнали в гетто.

К сентябрю стало прохладно, и Надежда все чаще со страхом думала о приближающейся зиме, но выхода из сложившейся ситуации не находила. Единственным более-менее безопасным местом в доме был только чердак.

На день осеннего равноденствия, один из самых главных староверских праздников, Надежду зашли навестить старики. Они и раньше нечасто заходили, все больше она к ним, а как узнали, что у нее живет немец, так и вообще боялись показываться, но ради праздника все-таки решились. Увидев родителей в окно, Надежда шепнула Яшке, что это свои, но лучше будет, если даже и они не будут знать, что он у нее прячется. Яшка пулей взлетел на чердак и затаился за трубой. Пока Надежда накрывала на стол, мать пошла проведать бывшую свою соседку и подругу Дашку, а отец полез на чердак забрать кое-что из своего инструмента, который когда-то, при переезде в новый дом, оставил у дочери, да так он и пылился там, на чердаке. Те минуты, которые Андрей Васильевич провел на чердаке, перебирая в ящиках свои железки, для Надежды показались целой вечностью. Затаив дыхание и превратившись в слух, она пыталась угадать, что происходит наверху.

— Ну, нашел, что искал? — как бы невзначай спросила Надя, когда отец наконец-то спустился вниз.

— Нашел, — хрипловато ответил Андрей Васильевич. — И то, что искал, нашел, и то, что не искал, нашел тоже. Кто у тебя там прячется?

— Где? — сделав вид, что не понимает, о чем речь, спросила Надя, но голос предательски дрожал.

— Там, — сверля дочь пытливым взглядом, отец кивнул на потолок.

— Муськин сын Яшка там живет, — отвернувшись к плите, как можно спокойней ответила Надежда.

— Да ты что, с ума сошла? Ты хоть понимаешь, что ты делаешь? У тебя же немец на постое, а ты еврея прячешь. Совсем умом рехнулась, девка? А коль узнает да в гестапо доложит?

— Что мне его, на улицу выкинуть или самой в гестапо отвести? — резко повернулась к отцу Надежда, с вызовом смотря ему в глаза. — Муська мне как родная была. Даст бог, вернется, а нет — так хоть ребенка спасу. И пусть хоть что делают, а в беду его не дам!

— Ох, Надька, Надька, непутевая ты у нас, — тяжело вздохнул Андрей Васильевич, но, уловила Надя, мелькнуло в глазах отца уважение. Как-то по-другому смотрел он на нее. — А как примораживать начнет — что тогда делать станешь? На чердаке — это тебе не в хате натопленной сидеть.

— Не знаю, — честно ответила Надежда. — Может, возле трубы не так страшно будет?

— Завтра подъеду, посмотрю, а ты матери не говори: и так вся от страха трясется. На днях к ней Верка Косая забегала. Ейный мужик с полицаями форштадтскими путается. Напугала ее чуть не до смерти. Говорит, что, мол, как только немцы с евреями покончат, за староверов возьмутся. Я мать-то успокоил, как мог, а сам вот думаю, что нет дыма без огня. Бона что с евреями творят. На Видземской, на углу, четвертый участок полицейский — так там мужики подрабатывать приладились. Ямы здоровенные чуть ли не через день ходят в Погулянку копать. С вечера роют, а к утру к этим ямам евреев с Гривы пригоняют и расстреливают. Никого не щадят — ни стариков, ни детей малых. На всю округу слышно, как кричат. А эти, что могилы роют, ждут в сторонке, пока всех убьют, а потом закапывают и тряпки, с евреев снятые, между собой делят. Хоть бы постеснялись, так еще и по домам ходят, продают. Да я голый-босый буду ходить, но с убитых снятое ни в жисть не надену, и матери наказал ничего не покупать. Пока силы есть, я своими руками себе на хлеб и на одежку заработаю. Война — не война, а печь чадит — надо чинить, а то и новую дожить. На мой век работы хватит, и людям не стыдно в глаза смотреть. А эти хоть и помалкивают, да шила в мешке не утаишь. Все знают, чем занимаются и откуда деньги на водку…

Хлопнула дверь в сенях: мать от Дашки пришла. Сели за стол, отобедали. О новостях городских поговорили, о ценах на продукты, о знакомых общих, да и засобирались. Хоть и не голодают старики: огород кормит, в курятнике кур с дюжину, а в сарае поросята, — но Надежда все равно родителям с собой корзину собрала. Крупы отсыпала, консервов мясных положила, плитку шоколада немецкого, варенья банку. Пускай побалуются старики, цены-то нынче на все это заоблачные.

Отец заехал на следующий день с утра. Надежда была на седьмом небе от счастья, почувствовала: оттаял, не дуется больше. Как в старые добрые времена.

— Вот корзину тебе твою привез, спусти в погреб, — Андрей Васильевич поставил на стол корзину, в которой был десяток свежих яиц, банка варенья малинового да засоленного сала шматок, в марлю завернутый.

— Ну зачем, папа? У меня все есть.

— Я тебе привез то, чего у тебя нет, — отмахнулся отец и полез на чердак конопатить щели.

Яшка вертелся подле, все норовил чем-нибудь помочь, и в итоге Андрей Васильевич разрешил ему заделать пару щелей самому. Яшка сиял от гордости. К тому времени как закончили работу, Надежда как раз поспела с обедом, и все сели к столу.

— Ну авось не так дуть будет, а то сквозняк гуляет — недолго и простудиться. Вот только к лету надо щели открыть, иначе в жару там задохнуться можно…

— Давай, папа, до следующего лета доживем, а там уже и думать будем.

— И то верно, кто при нынешних-то временах наперед загадывать может. Но ты, Надюха, того… будь осторожной: с огнем играешь. И ты, малец, — Андрей Васильевич строго посмотрел на Яшку, — сиди там тихо, как мышь. Упаси бог, дознаются немцы или полицаи — горя не оберетесь. Слыхал, поди, чего они с вашими творят…

— Ты кушай, папа, кушай, не отвлекайся, — перебила на полуслове отца Надежда, выразительно посмотрев ему в глаза.

Андрей Васильевич смутился, понял, что ляпнул лишнего, и поспешил перевести разговор на другую тему.

— Не знаю, Надюха, как он там перезимует, — уже уходя, в сенях, покачал головой Андрей Васильевич. — Сверху жесть холод тянет, стеночка в одну доску, да и у трубы не сильно согреешься: к утру все одно остынет.

— А что я могу? — смахнула выступившую слезу Надежда. — У самой сердце кровью обливается за него. Ребенок ведь совсем еще. По сто раз за ночь просыпаюсь от страха, как он там. Если б не немец, спал бы себе спокойно в комнате или на печи, а так… Куда ж я его дену?

— Дааа, — покачал головой отец. — Выбор невелик, и кто знает, когда это все кончится. Говорят, русские драпают от немцев так, что аж пятки сверкают, а окромя русских кто немца погнать может? Ну да что говорить, как Богу угодно будет — так и будет.

После ухода отца Надежда серьезно призадумалась о неумолимо надвигающихся холодах. Яшка был к зиме не готов. Он так и ходил в тех застиранных, поношенных штанах и рубашке, в которых приехал из Силене. Ему нужна была теплая одежда, и Надя решила для начала связать ему теплые носки, а затем и свитер. Не мешало бы, конечно, иметь и пальто с шапкой, а к ним и ботинки. Мало ли чего — а не дай бог, из дома нужно будет бежать? Куда ж он раздетый?

Но буквально через неделю вопрос одежды решился самым неожиданным образом. А зашел Стаська, сосед по улице. Увидев за окном полицая, Надежда не на шутку перепугалась. Наказав Яшке бежать на чердак прятаться, сама пошла открывать дверь непрошеному гостю.

— Здорово, хозяйка, — зажав под мышкой бумажный сверток, переминался на крыльце с ноги на ногу Стаська.

— Здорово, сосед. Не признала тебя в форме.

— Богатым буду, — осклабился в улыбке Стаська. — Может, в дом пустишь? Разговор есть.

— Говори здесь. Офицер немецкий у меня живет, не любит, когда посторонние ходят. Чего надо?

— Слушай, я тут подумал: ты же портниха?

— Ну, — неопределенно ответила Надя.

— Я знаю, к тебе бабы ходят, клиентки. Так у меня платья разные есть, муфты, жакеты. Все почти новое. Может, возьмешь по дешевке, потом им продашь? И мне хорошо, и ты не в накладе.

— Нет, Стаська, мои ношеное не возьмут: они у меня новое заказывают. Пусть баба твоя на базар несет, там продаст, — Надежда уже хотела закрыть дверь, но вовремя спохватилась. — Слушай, а детская одежда у тебя есть? Мне для племянника в Резекне теплые вещи на зиму нужны. Лет на десять-одиннадцать.

— Если найду чего, занесу, — пообещал Стаська и обещание сдержал, вернулся через пару дней.

— Выбирай, — поставил он на крыльцо целый мешок с вещами. — Только там на некоторых шмотках звезды жидовские нашиты, так ты извиняй. Обычно перед продажей моя спарывает и стирает, если что несвежее, но про этот мешок она не знает. Решил заначку сделать. Другой раз хочется с мальцами посидеть, как человек, выпить, закусить, а у моей снега зимой не выпросишь, не то что денег, да еще на выпивку. Ну чего я тебе объясняю, сама понимаешь…

— Да чего ж не понять, — Надежда вытряхнула содержимое мешка прямо на крыльцо и отобрала из кучи в хорошем состоянии пальто, шарф, теплые твидовые брюки и пару добротных, еще не заношенных ботинок.

Вспомнила отца — он бы не купил, да махнула рукой: надо выживать.

Стаська торопился и, видно, очень выпить хотел, потому сторговались быстро.

— Тебе какими платить — марками ихними или рублями?

— Да один черт, и те и те в ходу, — нетерпеливо переминался с ноги на ногу, потирая руки, Стаська. — По курсу марка десять рублей.

— Держи, — Надежда протянула полицаю деньги.

— Спасибо, хозяйка, если чего надо, ты говори, — засунув купюры в карман и закинув мешок с оставшимися вещами на плечо, откланялся полицай и, воровато озираясь по сторонам, засеменил в противоположную от своего дома сторону.

Прежде чем примерить на Яшку обновки, Надежда решила спороть с пальто звезды. Она не хотела, чтобы ребенок знал, откуда вещи. Взяла ножницы, пошла к себе в комнату. Срезала первую, что была пришита на спине, а когда взялась за ту, что на груди, почувствовала, что под ней что-то есть. Отпоров край, Надежда извлекла из-под желтого шестиконечного лоскута записку. Дрожащими руками развернула плотно сложенный клочок бумаги и прочла: «Люди добрые. Нам нежить, но умоляю вас, Бога ради, спасите хотя бы ребенка. Ефим Голдберг, 17/3/1931 г.р.».

— Ох ты, боже мой, — закрыв рот ладонью, прошептала Надежда и перекрестилась. — Думали, наверное, если кто мальчонку найдет, то первым делом звезды оторвет… Боже мой, боже мой, боже мой… А ведь это мог быть Яшенька…

Сдавило грудь, налились слезами глаза, подкатил к горлу ком. Почувствовав, что вот-вот разрыдается, накинула на плечи платок и выскочила из дома во двор. Отперев сарайный замок, вошла внутрь, притворила за собой дверь и, опустившись на деревянную колоду, заревела в голос. Злость, обида, бессилие, страх — все, что накопилось в душе за последние месяцы, рвалось наружу. Раскачиваясь, как маятник, из стороны в сторону и сотрясаясь от рыданий, она заливала слезами разглаженные на ладони две тряпичные желтые звезды и клочок бумаги с мольбой о помощи. Немного успокоившись, опустилась на колени и стала разгребать руками податливую, вперемешку с опилками и щепками землю. Бережно положила в неглубокую ямку звезды с запиской и так же бережно засыпала. Прошептала молитву, перекрестилась и, постояв с минуту над свежей могилкой, вышла из сарая. Зайдя в дом, притянула к себе Яшку, обняла крепко — и так стояла долго-долго. Яшка не вырывался, стоял смирно, опустив руки по швам. Понимал: так надо.

Вещи пришлись впору, разве что пальто было немного великовато, но Надежда не придала этому большого значения. На улицу все одно не выйти, а по чердаку ходить — так какая разница. Но ни связанные Надеждой шерстяные носки, ни купленная у полицая Стаськи теплая одежда не спасли Яшку от простуды. На чердаке с каждым днем становилось все холодней, и хоть самые большие щели были законопачены, но сквозь малые все равно сквозило.

Как-то утром, после отъезда офицера на службу, Яшка, как обычно, спустился вниз, но был какой-то вялый и бледный. Пожаловался на головную боль и озноб, позавтракал без аппетита, а чуть позже все, что съел за завтраком, вырвал. Пощупав Яшкин лоб, Надя тут же уложила его в свою кровать, тепло укрыла и заставила выпить горячий чай с малиной. Яшка от чая с малиной хорошо пропотел и уснул. Надежда то и дело бегала в комнату, щупала Яшкин горячий лоб и молилась о том, чтобы это не было чем-то большим, чем простуда. К счастью, немец с утра предупредил, что дежурит сутки в госпитале, и Надежда благодарила Бога за эту возможность не отправлять Яшку на холодный чердак, а дать ему вылежать в теплой постели хотя бы эти одни подаренные судьбой сутки. К вечеру опять поднялась температура, и всю ночь Надя просидела у Яшкиной постели, поминутно прикладывая к горящей огнем голове смоченное в воде полотенце. Задремала ненадолго под утро, кое-как пристроившись в ногах. Весь следующий день температура не спадала, а вдобавок начался еще и сильный кашель. Ничего не помогало.

Надежда понимала, что Яшке нужно вылежать пару дней — и пойдет он на поправку, но бой часов каждые полчаса неумолимо оповещал о том, что нет у нее этих нескольких дней. Через пару часов приедет немец и Яшку придется опять отправлять на холодный чердак. А что делать с его надрывным кашлем? Ведь не заткнешь ему ночью рот. Надежда была в отчаянии. Оставалось уповать только на Бога, и она упала на колени перед иконой, умоляя спасти и сохранить хотя бы ребенка. Она не думала о себе — только о нем. Как та еврейская мама в той страшной записке, спрятанной под желтой шестиконечной звездой.

Мартин закончил писать письмо отцу и, еще раз перечитав, остался доволен. Конечно, хотелось написать старику подробнее обо всем, что здесь происходит, но лишнее писать он остерегался. Ни для кого не было секретом то, что ребята из гестапо проявляют порой излишнее любопытство к переписке своих доблестных солдат и офицеров, пытаясь выяснить настроения в армии и за ее пределами. Одно неосторожное слово могло поставить крест на карьере или закончиться отправкой на фронт. Помимо семейных новостей отец писал о том, что встречался со своими старыми друзьями-вояками, многие из которых еще были при деле. Написал, что все они спрашивали о нем и передавали привет. На самом деле это означало не что иное, как попытки отца через своих друзей в генеральном штабе перетащить его назад, в Германию. В другое время Мартин бы воспротивился этой заботе, но сейчас он был бы не против вернуться на Родину. Нет, его не тяготила служба в армии, ежедневное вытаскивание с того света раненых, многочасовые операции, ампутированные конечности, кровь, смерть и прочие атрибуты военного госпиталя в условиях идущей войны. Он выполнял свой долг, спасал жизни и мог бы гордиться этим, если бы не вдруг открывшаяся оберштабсартцу Мартину Кеплеру страшная изнанка войны, повергшая его в шок и растерянность.

Пару дней назад по дороге в госпиталь Мартин обратил внимание на взволнованное состояние своего обычно спокойного и уравновешенного водителя Курта. На расспросы о том, что произошло, Курт сначала отмалчивался, но под давлением шефа сломался и поведал о том, чему стал свидетелем накануне. Обычно, пока Мартин был занят в госпитале, Курт бездельничал целыми днями в гараже с такими же, как и он сам, водителями местного начальства, от которых знал все гарнизонные новости и сплетни, либо заигрывал с вольнонаемными девушками из находящегося по соседству «хозяйства 322» оберцалмейстера Люкенвальда. И вот в один из таких дней хороший знакомый Курта, личный шофер командира СД Гюнтера Табберта Отто Лемке поделился с приятелем секретом, где и когда будет происходить очередная акция, пригласив лично понаблюдать, как на деле осуществляется решение еврейского вопроса. Курт чисто из любопытства приглашение принял, и друзья-приятели отправились в Погулянский лес воочию смотреть массовую акцию.

Срывающимся от волнения голосом Курт подробно рассказал Мартину, как под конвоем привели около трехсот человек к заранее вырытым рвам, как всех раздели и по десять человек гнали к ямам, ставили на колени и убивали выстрелом в затылок. Не щадили ни женщин, ни детей. Стреляли местные из вспомогательной полиции, но присутствовали и немецкие офицеры.

Мартин отказывался верить своим ушам. В его понятии это был несмываемый позор, клеймо, перечеркивающее все заслуги доблестной немецкой армии, завоевавшей пол-Европы и вступившей в смертельную схватку с главным своим врагом — большевизмом. Нет, для него не была секретом политика Рейха в отношении евреев, записавшая их в разряд неполноценной расы, унтерменш, и лишившая их всех гражданских прав. Но поголовное истребление ни в чем не повинных людей оказалось для оберштабсартца Мартина Кеплера не укладывающимся в мозгу, чудовищным открытием. Как врач он прекрасно понимал всю несостоятельность этой шитой белыми нитками теории превосходства арийской расы над другими народами, но как человек военный помалкивал, да и постоянная занятость не оставляла времени для подобного рода размышлений. Сейчас ему было стыдно — и стыдно не только за армию, мундир которой он носил, но и за всю Германию, сыном которой являлся.

Взглянув на часы, Мартин запечатал письмо и опустил его в карман висящего на спинке стула кителя. Широко зевнул, потянулся и, стараясь не шуметь, через кухню прошел в сени, где стояло ведро для нужды. Летом пользовались уборной на улице, а с приходом осени ходили на ведро, которое Надежда наутро выносила. В сенях было холодно. Мартин передернул плечами и только стал расстегивать пуговицы на галифе, как отчетливо услышал доносящийся откуда-то сверху кашель. Он не мог ошибиться, кашляли именно наверху. Через несколько секунд звук повторился, и теперь Мартин не сомневался, что на чердаке кто-то есть. Вернувшись в комнату, он вытащил из кобуры пистолет. Холодная рифленая рукоятка люгера удобно легла в ладонь. Сняв пистолет с предохранителя, Мартин дослал патрон в патронник и сунул пистолет в карман галифе. Взял со стола фонарь и решительно вышел из комнаты.

Луч фонаря медленно обшарил пустой чердак. Решив, что ослышался, Мартин хотел уже было спускаться вниз, как из-за печной трубы раздался хриплый, надрывный кашель. Сжав в кармане рукоятку люгера, офицер осторожно приблизился к трубе и высветил лежащего на груде тряпья, задыхающегося от кашля мальчишку лет восьми. Ребенок был бледен и никак не реагировал ни на свет фонаря, направленный ему в лицо, ни на задаваемые ему Мартином вопросы. Изредка он открывал глаза, смотрел невидящим взглядом на склонившегося над ним офицера и тут же их закрывал, что-то бормоча то ли во сне, то ли в бреду. Потрогав горячую голову ребенка, Мартин подхватил на руки почти безжизненное тело и, осторожно ступая по чердачному настилу, понес ребенка к лазу, ведущему вниз, в тепло и уют дома. В его голове один на один наслаивались вопросы, связанные с этим больным мальчишкой, — кто он, откуда и почему прячется на чердаке, — но долг врача отодвигал все вопросы на потом.

Надя стояла посреди кухни босиком, в одной ночной рубахе, зажав в руке большой кухонный нож. Ее горящие глаза на бледном, как полотно, лице были полны животного ужаса, и в то же время в них читалась отчаянная решимость загнанной в угол волчицы биться насмерть с любым, кто осмелится причинить зло ее детенышу. Офицер мельком взглянул на обезумевшую от страха женщину, на зажатый в руке нож и, пройдя мимо, положил ребенка на стол. Нащупал слабый пульс, прислушался, считая про себя, затем метнулся к себе в комнату и вернулся уже с накинутым на шею стетоскопом. Задрал на Яшке старую вязаную Надеждину кофту, рубаху и, приложив к груди мембрану, замер, вслушиваясь в стук сердца, шумы, хрипы и клокотание в легких.

— Его нужно отвезти в госпиталь, — осмотрев тело ребенка, констатировал Мартин. — Я подозреваю двухстороннее воспаление легких, но точней я смогу сказать только после того, как сделаю некоторые анализы.

— Его нельзя в госпиталь, — каким-то чужим, обреченным голосом произнесла Надежда. Она все еще стояла босиком посреди кухни, с зажатым в руке ножом. — Он…

— Что значит нельзя? — немец обернулся на голос, посмотрел на нее долгим вопросительным взглядом и вдруг все понял. Расстегнул на Яшке штаны, посмотрел… и опустил голову. — Так вот почему он жил на чердаке? В любом случае ему нельзя там находиться: он там умрет. Найдите, Надья, ему место в доме, — холодно бросил Мартин и, подойдя к рукомойнику, стал тщательно мыть руки.

— Простите меня, господин офицер, я не могла поступить иначе… — всхлипнув, попыталась оправдаться Надежда, но немец даже не стал слушать, вытер руки и ушел к себе.

Через минуту вынес и положил на стол таблетки, наказав Надежде дать их Яшке прямо сейчас, а с утра он решит, что делать дальше. Повернулся и молча ушел в свою комнату.

«Проклятье, офицер немецкой армии живет под одной крышей с еврейским ребенком и русской женщиной, которая этого ребенка прячет, — лежа одетым поверх одеяла и уставившись в черный потолок, с раздражением размышлял о случившемся Мартин. — Если об этом каким-то образом станет известно, меня ждет в лучшем случае отправка на фронт, и если повезет, то не в окопы, а санитаром в полевой госпиталь… Правильно было бы самому доложить обо всем в СД или гестапо, и тогда ни у кого не возникнет ко мне никаких вопросов. Мальчишку, конечно, отправят в гетто, где он не протянет и недели, а ее наверняка расстреляют, потому что за укрывательство евреев церемониться с ней никто не будет. Боже, о чем я думаю?» Он устыдился самой мысли о доносительстве, прекрасно понимая, что никогда себе этого не простит. Вспомнил ее, стоящую босиком посреди кухни с зажатым в руке ножом, ее безумные глаза и восхитился ее мужеством. Невольно представил в похожей ситуации свою Хелену, но вынужден был признать, что жена на такой поступок не способна. Она была насквозь пропитана геббельсовской пропагандой, свято верила в свою принадлежность к высшей арийской расе, безоговорочно считала, что евреи — унтерменш и смертельные враги нации. Она не стала бы прятать даже его, будь он, не дай бог, евреем…

«Так что же все-таки делать? — задался в который раз вопросом Мартин. — Может, просто переехать в другое место, объяснив переезд слишком большой удаленностью от центра и от госпиталя? И пусть тогда они выкручиваются, как хотят, и эта русская, и ее ребенок. Моя совесть будет чиста. Как говорят русские, и овцы целы, и волки сыты».

Но и эту идею он отверг. И отверг по одной простой причине. Ему нравилась эта красивая русская женщина Надья…

Ход его мыслей прервал робкий стук в дверь.

— Кто там? — не вставая с кровати, спросил Мартин. — Это вы, Надья?

Дверь осторожно приоткрылась, и привыкшие к темноте глаза различили в дверном проеме женский силуэт. Мягко ступая босыми ногами, женщина вошла в комнату и, закрыв за собой дверь, замерла у входа. Мартин ждал, что она сейчас начнет плакать, просить прощения и умолять не губить ее и ребенка, но, к его великому удивлению, Надья, молча скрестив руки на бедрах, медленно потянула вверх ночную рубаху, постепенно открывая его взгляду мягкие линии обнаженного женского тела. Вскочив на ноги, он осторожно приблизился к ней и, словно боясь спугнуть наваждение, дотронулся до ее щеки, носа, губ, подбородка. Рука скользнула вниз по шее и наконец застыла, ощутив под ладонью живую податливую плоть тяжелой чаши груди. Надежда вздрогнула от его прикосновения, но не отстранилась. Нет, это не было наваждением. Перед ним, абсолютно нагая, стояла женщина, о которой он втайне мечтал, и Мартин, задохнувшись от желания, увлек ее на кровать…

Она вставала несколько раз ночью проверить Яшку, щупала его голову, поправляла одеяло, затем шла к себе в комнату, но Мартин настигал ее и там. Уже под утро, лежа в постели, обессиленные бессонной ночью, они заговорили о главном.

— Признайся, Надья, ты пришла ко мне, боясь, что я выдам тебя и ребенка? — повернул к ней голову Мартин. — Если ты сделала это только из-за этого, то…

— Не только, — покраснев, перебила его Надежда. — Вы понравились мне с самого начала, господин офицер.

— Не называй меня так, Надья. Мое имя Мартин, и я хочу, чтобы ты меня называла по имени. И еще я хочу, чтобы ты знала: я не наци. Да, я немецкий офицер и я патриот Германии, но я не член их партии. Я военный врач, и я исполняю свой долг. В армии очень много солдат и офицеров, не разделяющих политику уничтожения мирного населения, и я один из них. Никто не говорит об этом вслух, но многим стыдно за свою страну. Когда-нибудь нам придется ответить за все, — откинувшись на подушку, он уставился в потолок и долго молчал, думая о чем-то своем. Затем снова повернулся к ней. — Надья, кто тебе этот ребенок?

— Он сын моей подруги, которая сейчас с мужем и свекровью в гетто.

— Они что, оставили его у тебя?

— Нет. За несколько дней до начала войны он уехал на каникулы к родственникам. Это здесь недалеко, километров двадцать. Еще летом всех евреев там расстреляли, а он чудом спасся и добрался до города. Дома он никого не нашел: к тому времени они уже были в гетто…

— Он знает, где находится его семья?

— Да, я сказала ему, и он все понимает. Он знает, что в опасности. Я не знаю, как долго его родителей продержат в гетто, но как только их отпустят, он сразу же вернется домой.

— Я боюсь, Надья, что ему некуда будет возвращаться. Из гетто только одна дорога… — он почувствовал, как вздрогнуло ее тело. — Извини, я не хотел тебя расстраивать, но, к сожалению, это правда. У тебя есть кто-нибудь, желательно за городом, кто мог бы его спрятать у себя? Я бы помог его перевезти.

— Нет, — замотала головой Надежда, и глаза ее моментально наполнились слезами. — Я не отпущу его никуда от себя. Я никогда себе не прощу, если с ним что-нибудь случится.

— Надья, девочка моя, человек, прячущий евреев, должен отдавать себе отчет в том, что, если об этом станет известно, его расстреляют. Ты понимаешь это? — не отступался от своего Мартин.

Кивнув в ответ, она уткнулась ему в плечо, и он вдруг понял, что говорить с ней на эту тему совершенно бессмысленно. Она была готова идти на любые жертвы ради спасения этого неродного ей ребенка, и он в который раз восхитился этой женщиной.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.