Книга предназначена
для читателей старше 18 лет
Все мои действия и поступки являются противоестественно совершенными актами отчаянья.
Ричард Аппиньянези.
«Доклад Юкио Мисимы императору».
Пер. В. Сухановой
Когда живёшь один, вообще забываешь, что значит рассказывать: правдоподобные истории исчезают вместе с друзьями. События тоже текут мимо: откуда ни возьмись появляются люди, что-то говорят, потом уходят, и ты барахтаешься в историях без начала и конца — свидетель из тебя был бы никудышный.
Жан-Поль Сартр.
«Тошнота».
Пер. Ю. Яхниной
Самый неподатливый узел — это только перевитая верёвка… Глаза развязывают его, пока кровоточат неловкие пальцы.
Владимир Набоков.
«Подлинная жизнь Себастьяна Найта».
Пер. С. Ильина
0. 18:05
Поезда всегда действуют на меня успокаивающе. Принято думать, что им свойственна протяжённость, и я вряд ли готов с этим спорить. С той лишь поправкой, что протяжённость состава для меня скорее во времени, чем в пространстве. Поезд, даже если он идёт по расписанию, похож на машину времени, проводящую досуг в состоянии безвременья. Как новая зенонова апория. Как движение кадров с отсутствием движения внутри кадра. Но это было бы слишком натуралистично.
А я совсем не натуралист.
И больше всего я хочу избавиться от тяжести, завалившей меня по самую голову.
Можно сказать проще: я взял чемодан, нагрузил туда камней и теперь таскаю как ценность, за которой охотятся многие; в первую очередь те, кто эту ценность не способен даже представить.
Да и сам я ведусь на блеск упаковки почище любого хомяка. И собираю вокруг себя бумажные обрывки, не утруждаясь разглядеть напечатанное на них слово. Поэтому и камни мои не в чемодане — камни мои в самом рту, расплющивают неподвижный язык. Но ни сожрать их, ни выплюнуть.
Любое движение мне давно кажется призрачным. Я думаю, что движение — это обман, которым человек прикрывает свою неспособность усидеть на месте. Так и хочется совершить квантовый скачок — знать бы ещё, что это такое. И да, я тоже падок на красивые фразы. И люблю поезда.
Так что если уж избавляться от камней, пока они не превратились в надгробный памятник, лучше всего запастись чем-нибудь одноразовым и отправиться в путь. Снова сымитировать движение, не боясь оказаться обманутым. Минуя вокзал со встроенными кафе и статуи забытым правителям.
Мой поезд отправляется в 18:05.
Я дописываю первую страницу и принимаюсь с интересом изучать лица попутчиков.
01. Таллинн (Эстония)
Я приезжаю в Таллинн в 7:23 утра. Выхожу на перрон. Ловлю себя на том, что все перроны мира для меня одинаковы. Это очень точная грань между человеком и временем. Тем единственным моментом, когда время снова начинает существовать и выдаёт своё присутствие обычным чемоданом, катящимся вслед за его хозяином. Вернувшимся на родину.
Собственно, куда ещё можно вернуться?
Я вклиниваюсь в разрежённую толпу и думаю о возвращении. Думаю, что у каждого должно быть место, куда можно вернуться. И я обязательно вернусь. Только ещё не решил, куда именно, — с родиной у меня большие проблемы.
Мои наушники лежат в кармане джинсов. Приезжая в новый город, я никогда не пытаюсь скрыться от его звуков. Более того — первые звуки города мне кажутся самыми важными. Даже если потом будет интереснее. Даже если они вынуждены конкурировать с Бетховеном.
Я иду по перрону и довольно быстро оказываюсь в здании вокзала. Вокзал тут красивый. Но я обещал себе не обращать слишком много внимания на городскую обёртку. Большинство полагает, что обёртка в городе — самое важное. Рассказывая о путешествиях, они говорят о замках, памятниках и изворотах улиц. Мне важнее не улица, а тот, кто по ней идёт. И чем идущий впервые отличается от того, кто может это делать каждый день.
Добравшись до отеля, я оставляю вещи в камере хранения. Номер будет готов к часу, можно и раньше, но тогда придётся платить за дополнительные полдня. Мне не жалко денег, но я не из тех, кто тратит их необдуманно. Во всяком случае, пока мои деньги не вступают в контакт с алкоголем или влюблённостью. Это часы, когда я могу себе позволить шалости, недоступные в обычном состоянии. Хотя обычное состояние кажется мне скучным. Не зря его называют обычным.
К тому же я не устал и не хочу упускать возможности прогуляться утром. Это случается нечасто. Практически никогда.
Вещей я взял не так уж и много. Моё путешествие не должно меня перегружать. Именно поэтому я отправился в путь летом. Помимо очевидной возможности быть на улице большую часть дня, лето позволяет обходиться минимальным багажом. Без всяких свитеров с оленями и громоздкой обуви. С одноразовыми майками и водой из уличных фонтанчиков.
Я отправляюсь завтракать неизвестно куда. Это самый лучший путь. Просто идти по улицам и рассматривать лица людей за окнами кафе. Там, где красивые лица, — и еда хорошая. Когда я говорю красивые, я говорю о том, что с этими людьми можно бы и уснуть. В соседних комнатах. Это значит, что они не отвлекают. Да, пожалуй, красота — это то, что не отвлекает от её созерцания.
Я беру чай с бергамотом, салат с курицей и не откажусь от пирожного. Что-нибудь среднеевропейское, не очень сладкое. Спасибо. Suur tänu.
Я взял в моду запоминать простые иностранные слова, и «спасибо» в этом смысле — слово универсальное. Оно не требует ни языковых навыков, ни объёмной памяти. К тому же спасибо всегда приятно и вызывает улыбку. Даже если произнести его корявее некуда. Рот сам расползается по углам и обычная вежливость оборачивается дружелюбием.
На набережной я знакомлюсь с девушкой. Её зовут Адель. Она подошла ко мне и спросила, где я купил такие чудные кеды. Кеды и правда чудные, но я бы поставил ударение на другой слог. Пришлось ответить. Тем более они лимонного цвета, а лимон очень располагает к дружелюбию.
Потом она спросила:
— Ничего, если я погуляю с вами немного?
Я согласился, оторопев от того, что первая добыча сама катится ко мне в руки. Это неожиданно. И оказалось проще, чем я предполагал. С предположениями у меня тоже не очень. Надеюсь, её общество утомит меня не слишком быстро.
— Адель — не самое эстонское имя, — сказал я.
Она рассмеялась:
— Да, папа был поклонником Шопенгауэра, и родись я мальчиком, меня непременно бы назвали — Артур. А так ему пришлось довольствоваться именем его младшей сестры.
Я постарался понять, что она вообще имеет в виду, и так ли уж важны имена.
— Сестры Шопенгауэра? — на всякий случай уточнил я.
— Да, — подтвердила она. — Я как-то даже ездила в Бонн на её могилу. Ты был в Бонне?
— Нет. И вряд ли появлюсь там в ближайшее время.
— Всё же попробуй. По европейским меркам это не очень далеко отсюда. Или по европейским как раз далеко. Я всегда путаюсь в расстояниях.
Мне хочется сказать, что Адель была красива, но я тут же сталкиваюсь со своим любимым затруднением. Захотелось бы мне сказать хоть что-то о её внешности, будь она дурнушкой? Или если бы она совсем не отличалась от многих других людей — например от тех, кто сейчас проходил мимо нас? Я не знаю — не попытался бы я отделаться от неё сразу же, не покажись она привлекательной. Но я сваливаю всё на терапевтический эффект.
— Ты надолго приехал? — спросила Адель, когда поняла, что я готов отвечать на вопросы, но не очень готов их задавать.
— Думаю, что завтра я ещё тут побуду. Если не появится серьёзного повода задержаться. Я нигде не планирую быть дольше двух дней. Этого обычно достаточно.
— Куда ты едешь потом?
И тут я почувствовал, что хочу ей всё рассказать. Пространным монологом без уточнений и лишних поворотов головы. Например таким: я приехал в город только утром и завтра еду дальше. Точка. Я решил объехать всю Европу, побывать в столицах всех европейских стран. Точка. Таллинн — номер один в моём маршруте, который я так тщательно и много раз прокладывал, что еле-еле пришёл к самому удобному варианту. Точка. Теперь он не кажется мне слишком удобным, но я буду следовать плану. Восклицательный знак.
Единственное, что меня интересует, — это люди. Точнее — люди не интересуют меня совсем, и я словно разговариваю с камнями. Поэтому я еду только затем, чтобы научиться говорить с людьми не как с камнями, а с камнями не как с людьми, — моё затворничество стало невыносимым для меня самого, и я попробую разбить его на главы.
— Это очень интересно, — сказала Адель. — Я бы на такое никогда не решилась. Хм, видимо у тебя много свободного времени.
Это прозвучало как вопрос с недостатком интонации. Странно, что она сначала спросила про время, а не про деньги.
— Тогда давай так. Если ты захочешь завтра уехать, ты уедешь. И я думаю — ты уедешь. А сегодня проведи, пожалуйста, вечер со мной.
Она вдруг стала такой серьёзной, что остановилась.
— Это такая история. Я сегодня утром вдруг поняла, что совершенно не люблю своего парня. Это открытие меня так обескуражило, что я даже лучшей подруге не смогла позвонить. Я оделась и пошла сюда. Решила, что познакомлюсь с первым, кто мне понравится, с первым, кто покажется интересным. Только я ещё не решила, как понять, интересный человек или нет.
— Это очень просто, — сказал я. — По обуви.
Она снова засмеялась:
— Ты можешь шутить сколько угодно, а я именно так и подумала: пойду на набережную и познакомлюсь с человеком в нескучной обуви. Это была моя первая мысль. Она же единственная.
— Я не шучу, — сказал я, но было поздно.
Адель снова остановилась:
— Привет. Я — Адель.
И протянула руку.
Это был первый момент, когда мне пришлось столкнуться с вопросом, о котором я почему-то не подумал. Если я собрался разговаривать с людьми, многие наверняка захотят узнать моё имя. Не уверен, что я готов так просто с ним расстаться. Вряд ли кто будет заглядывать в мой паспорт, значит, я могу придумывать что захочу. В мире полно имён. Но не все они мне нравятся. И уж тем более не все я готов примерить. Стоило об этом подумать заранее. Изобрести схему.
Я держу паузу, которая начинает выглядеть подозрительно. Чего доброго, Адель подумает, что я и правда придумываю себе имя.
— Эй! — она хлопает меня по плечу.
— Да, привет, я — Саша. Да, Саша. — Уф.
После она зовёт меня с собой провести время с её друзьями.
— Это будет вечером, — поясняет она.
Я удивлённо соглашаюсь — полсотни посторонних людей это именно то, что мне нужно. Руководствуясь принципом «каждый приносит своё», я покупаю бутылку ликёра Kännu Kukk, чтобы разбавлять им шампанское, и окунаюсь в бесполезные разговоры, большинство из которых забываю на утро.
— Таллинн — настоящий шпионский город, — говорит мне парень лет двадцати, не расстающийся с Campari.
Его девочка в этот момент танцует под что-то, навязчиво отсылающее басами к скрипичному концерту Бетховена.
— Таллинн столько раз менял имя, что я бы на его месте не останавливался, — продолжает он.
— Скандинавы… — он придвигается ближе, словно действительно скрывается от шпионов, — скандинавы называли этот город Линданиссе. Сосок Линды. Это жена Калева.
— Калев клёвый, — говорю я, намечая план будущих действий.
Адель подхватывает меня на полуслове:
— Тебе не скучно?
— Я узнал много нового о Линде.
— А, — Адель нескромно обрадовалась. — Ты разговаривал с Анту? Он помешан на женской груди. Наверное, все, кто тут сейчас есть, милостиво показывали ему свою. Я тоже не удержалась.
— Это смахивает на коллекцию.
— У каждого должно быть хобби. Анту коллекционирует груди. Наверное, перечитал китайской прозы. К тому же он собирается стать художником, и формы не дают ему покоя.
— Это обнадёживает. На свете было и есть слишком много бесформенных художников, чтобы мы могли себе позволить ещё одного, — сказал я, мысленно оценивая удачность фразы.
Но Адель уже оборачивалась на чей-то зов.
— Чёрт, он здесь, — сказала она, заметно приглушив тон.
— Кто? — я пытался понять, кому она помахала рукой.
— Тот, кого я не люблю с самого утра.
Я так хотел спросить у неё, как просыпается это чувство, но вовремя понял бессмысленность возможного вопроса.
— Вам, наверное, надо поговорить, — предположил я.
— Да о чём тут разговаривать. Он даже не догадывается о моём утреннем откровении.
Адель не была раздражена, скорее — чувствовала себя неловко. Как будто только что вышла с концерта любимой группы, которая сегодня была не очень.
— Я вас познакомлю, а потом ты скажешь мне — заметно или нет.
Я повёл плечами — что, собственно, мне оставалось? Не скрываться же бегством, да и от чего.
Арви оказался весёлым, довольно симпатичным парнем, из тех, кто смотрит прямо в глаза и при этом не источает агрессии. В нём не было ничего волчьего. Я видел, что Адель чувствует себя в его обществе уверенно, и встреть я их только что впервые и вместе, не задумываясь понял бы что они — пара.
— Ну как? — спросила она меня позже, сомневаясь в самом вопросе.
Арви на другом конце комнаты здоровался с только что приехавшими ребятами.
— Хочешь выпить? — предложил я взамен ответа.
— Я не очень люблю ликёры, да и боюсь сорваться — наговорю лишнего.
— Бережёшь чувства?
— Вроде того. К тому же — вдруг я ошибаюсь.
— Ты ошибаешься.
— Думаешь, я его не разлюбила?
— Думаю, мне пора.
На следующий день я иду шестьсот метров до центрального автовокзала. Спокойным шагом получается 11 минут. Как раз на первую часть до-мажорного струнного квартета Бетховена. Без всяких докучливых басов.
02. Рига (Латвия)
Начало
Он сидит в самом углу кафе и что-то пишет. Кафе такое, в барочном стиле, с полукруглыми нишами и зеркалами с лепниной. Сам не знаю, как я попал внутрь. Видимо, на контрасте. Если несколько раз пройти туда-сюда по улице Калею, непременно захочется чего-нибудь барочного. Барочного порочного. Экстаза святой Терезы. Да спустится ко мне ангел во плоти и пронзит своей золотой стрелой.
Вот он сидит в углу, не останавливаясь ни на секунду. Одни перья остались от крыльев твоих.
Его руки с такой скоростью летают над бумагой, словно он боится потерять мелодию. Только композитор может писать что-то так быстро — наш новый Пёрселл. Да и кто ещё нынче пишет от руки.
Я подзываю официанта — чашку кофе или лучше Riga Coffee Black.
4 части чёрного кофе.
½ части кофейного ликёра.
1 часть Рижского бальзама.
1 часть взбитых сливок.
«И рюмку Рижского отдельно». Тут должно быть что-то из «Фауста».
Когда с кофе покончено, я встаю и решительно подсаживаюсь за его стол, рискуя оборвать этот фантастический этюд и напороться на неприятности.
— Однажды я написал фугу. Она была до того ужасна, что я до сих пор её наигрываю, если попадается пианино.
Я смотрю то на него, то на листы бумаги, и вижу только разлетающиеся буквы. Никаких тебе нот, никакого adagio. Он останавливает письмо и смотрит на меня так, будто я для него только пустынный силуэт. Его взгляд спокоен, но наполнен той степенью увлечённости, которая выдаёт фигуры, способные создавать.
Он откладывает перо, откидывается на спинку стула и спрашивает:
— Зачем же ты играешь свою фугу, если она так отвратительна?
Я усаживаюсь смелее и отвечаю:
— Она служит мне напоминанием. Она сдерживает меня от того, чтобы написать что-нибудь ещё.
Он улыбается. Я перехожу в наступление.
— Что ты пишешь?
Раз уж я здесь, моё любопытство должно быть удовлетворено. Никому не известно, когда в следующий раз меня застигнет любопытство.
— Вообще, я думал, ты пишешь музыку.
— Нет, это не музыка. Это предсмертная записка.
Он всё ещё спокоен и собирает в стопку листы, теперь больше похожие на письмо бабушке.
«Дорогая бабушка, здравствуй. Я ещё не вполне вырос, но уже научился плавать. Здешние ребята показали, как ловить змей и добывать мидии. Погода очень хорошая. В студёную зиму я буду вспоминать о ней с благодарностью. Книжек совсем не читаю, зато вдоволь наелся абрикосов. Ещё тут огромные жуки и кривые улицы. А крёстная пьёт беспробудно. Если бы я был постарше, написал бы, что страшно напиваясь она и правда пробуждает бесов, но мне так мыслить ещё не положено, а когда-нибудь будет поздно, и я отойду и от этого. Надеюсь, ты не болеешь. Я не болею тоже. Целую, твой любимый внук».
— Это не моя предсмертная записка, — говорит он, вытаскивая меня из секундной задумчивости. — Я пишу её для друга.
— Ты делаешь это весьма уверенно.
— Я пишу её не в первый раз. Иногда мне кажется, что он специально впадает в уныние и угрожает суицидом только для того, чтобы получить от меня очередную предсмертную записку. Но я его не осуждаю — это его природа. А я слишком мало понимаю в природе, чтобы диктовать ей свои условия.
— То есть он не собирается умирать?
— А бог его знает. Не возражаешь, я закурю? Чёрт, здесь же не курят. Никак не могу привыкнуть. Пойдём отсюда.
Вышколенный официант, по нашим мимолётным движениям понявший, что мы собираемся уходить, уже стоял рядом. Неужели это будет повторяться из раза в раз? Но я произношу заученное Paldies и выхожу на свет.
— Ты знаешь язык? — спрашивает меня новый друг, свернув наконец листы бумаги в трубочку.
— Нет, я обычно запоминаю несколько слов для мест, где бываю. Sveiks!
— Привет.
— Kā tevi sauc?
— Как тебя зовут? Улдис.
— Mani sauc Sascha.
— Мило. Подержи, пожалуйста.
Улдис отдаёт мне свои записи и закуривает. Я отказываюсь от сигареты, во мне слишком мало бальзама. Мы выходим на площадь. Я не спрашиваю названия, потому что всё равно его не запомню.
— И как много ты написал предсмертных записок? — спрашиваю я, щурясь от солнца.
— Это двенадцатая. Я словно зодиакальный круг прошёл. А эта сволочь всё никак не умрёт.
— Но он хотя бы пытается?
— Не-а. Всегда останавливается. Перечитает моё творение, вздохнёт, может даже слезу пустить, а потом говорит, что передумал. Слабак.
Я не понимаю — шутит Улдис или говорит серьёзно. Наверное, шутит. Или говорит серьёзно.
— Никогда не понимал, зачем людям суицид, — говорю я, взмахнув листами.
— Я тоже раньше не понимал, а потом понял, что тут и понимать нечего. Понимаешь, некоторые люди не то чтобы хотят умереть — они просто не хотят жить. Вот это всё… — он обвёл рукой площадь, — им не нужно. Но так как умереть по щелчку пальцев они не могут, им только и остаётся, что обеспечивать собственную нужность. Но не поступками, не тем, что они делают, не… как бы это лучше сказать… не чувственными порывами, не целями и достижением целей, а искусственным привлечением к себе внимания. Каждый тебе скажет, что суицид — это плохо. И если ты вдруг станешь заламывать руки и изображать клиническую депрессию — тебя начнут вытаскивать, создавая иллюзию твоей необходимости городу и миру. Это такая же попытка важности, как в некоторых отсталых странах — депутатское удостоверение.
Улдис затушил сигарету в миниатюрной карманной пепельнице и забрал у меня свиток.
— Значит, ты пишешь ему предсмертную записку каждый раз только затем, чтобы показать свою дружбу? — я хотел изобразить искреннее удивление, но вовремя остановился.
— Да, как будто я готов поддержать его во всём и уважаю его решение, — ответил он, оценив мою сдержанность.
— Но это ведь не так?
— Конечно, не так. Я вошёл во вкус и теперь рискую создать отдельный литературный жанр. Ты разбираешься в литературе? Что-нибудь подобное было?
— Ну, если есть роман в письмах, почему не может быть романа в предсмертных записках? Но, если честно, я не знаю. Мне не попадалось никогда. Да и какая разница.
— Разница в том, первый я или второй.
В его голосе проскочила то ли гордость, то ли тщеславие. Но без обычного для этих страстей высокомерия.
— Хотя в этом есть что-то спортивное, — уже не так уверенно произнёс он и уставился на торчавший позади невысоких зданий шпиль башни.
— Если литература на что похожа, то меньше всего на спорт, — возразил я. — Если бы все стремились быть исключительно первыми, мы бы остановились где-нибудь в районе Гомера.
— Ну зачем же исключительно, — он кивнул на башню. — Домский собор. Но ты знаешь, конечно. Deo Optimo Maximo, всеблагому величайшему Богу, XIII век. В Европе тогда развернулось настоящее соревнование по части строительства храмов. Правда, не все строились так быстро, как этот. Кёльнский собор, Йоркский собор, Реймсский собор — это всё началось в XIII веке. Нотр-Дам-де-Пари начали в XII, но вся суть строительства тоже укладывается в XIII век. Миланский собор и Собор святого Вита в Праге заложили столетием позже, но это не меняет дела — они все первые. А пойди сегодня сооруди что-нибудь в готическом стиле, и на это никто не обратит внимания. Пройдёт ещё сто лет, и все будут думать, что это здание тоже родом из средневековья, если, конечно, не снабдить его некими элементами, которые будут выражать его новизну. Благодаря которым ты снова станешь первым.
— Как Sagrada Família?
— Или как Александр Маккуин.
Пока Улдис говорил, я почти не отрываясь смотрел на шпиль Домского собора и думал, что искусство чуть ли не единственная сфера жизни, где эволюция не интересна. И если история человечества — это история войн, то история искусства — это череда революций, где тоже не обошлось без жертв.
Так мы стояли в раздумье наверное целый час, напоминая живые статуи. Жаль, что у наших ног не лежало шляпы — в неё бы непременно уже стали бросать деньги. Не исключено, что их могло хватить на приличный совместный ужин.
— Или наоборот, — вдруг сказал Улдис. — Многие люди не хотят жить, но сложность в том, что умирать они тоже не хотят. Извини, но у меня возникли срочные дела, — он снова протянул мне свиток. — Возьми почитай. Вдруг понравится.
— Но я не знаю языка!
— Купи словарь. У меня понятный почерк.
— А как же твой друг-суицидник?
— Я напишу ему новую записку. Вторая редакция. И прости, что это не музыка. — Он улыбнулся, всучил мне листы и зашагал в неизвестном направлении.
Позже
Она сидит на приступке и плачет. В руках платок. Один из тех, что в тёплый день обматывают вокруг шеи. Остаточная предосторожность после внезапной летней ангины. Я сам страдаю ими с детства, поэтому шейный платок для меня такая же необходимость, как вторая пара обуви. Но мне не приходилось использовать его таким тривиальным способом.
Можно рыдать в платок
Можно рыдать во сне
Каждый из нас — поток
Каждый из нас — вне
Я остановился на той стороне улицы и очень захотел ей помочь. Сделать хоть что-нибудь, что будет в моих силах, а лучше сверх. Обыденность — это то, что ещё вчера казалось невозможным. Но что же случилось?
С человеком случается всё и не случается ничего.
Главное — помолиться, было бы на кого.
Машин не было, и я перешёл дорогу. Остановился возле девушки и нарочно встал так, чтобы закрыть ей солнце. Она оторвалась от своего платка и посмотрела на меня взглядом морского котика. И тут я задал самый неуместный из всех возможных вопросов:
— Ты в порядке?
Что можно на такое ответить? Меня самого всегда раздражает, когда этот вопрос задаёт кто-то другой. Особенно в книгах, где приходится смотреть на мир глазами героя, которому до этого симпатизировал. Вопрос «Ты в порядке?» рушит весь романтический образ. Всем известно, что его задают, когда видят, что человек явно не в порядке. Что ты хочешь услышать в ответ?
Слово как птица
На волю стремится
Клетка ему жмёт
Девушка собирает лицо, из глаза течёт слеза. Я чувствую, что и мои глаза наполняются жидкостью, как бы сдержать. Она кладёт платок на колени, открывает сумку и достаёт блокнот. Находит ручку, раскрывает первую попавшуюся страницу и что-то пишет. Протягивает мне: «Я не хочу говорить. Извини. Мне надо побыть одной».
— Хорошо, — говорю я, демонстративно разворачиваюсь и возвращаюсь на то же самое место на другой стороне, откуда её увидел.
Я встаю как столб посреди улицы, не беспокоясь о прочих передвижениях. Я вижу, что она меня держит в поле зрения. Догадалась, что я за ней наблюдаю. Понимает, что теперь у неё только два выхода. Либо встать и попытаться уйти, избавившись от моего внезапного преследования, либо принять моё внимание, заверив, что с ней теперь точно всё в порядке. Я думал, она выберет первое, я почти был в этом уверен, я бы поспорил, если бы было с кем. Но она выбрала второе. Правда, не сразу.
Минут десять она наигранно посматривала по сторонам, скользя по мне взглядом, делая вид, что я ей безразличен. Может быть, она искала полицию, испугавшись моей навязчивости, а я отлично понимал, что стал навязчив ровно в тот момент, как от простого участия перешёл к наблюдению, которое всегда ведёт за собой контроль — но когда мимо прошли двое полицейских, я решил, что она вряд ли меня боится.
Потом я думал, что, может быть, она кого-то ждёт и поэтому периодически посматривает в разные стороны, чтобы не пропустить момент появления. Но этот вариант меня совершенно не беспокоил. Я уже похвалил себя за внимательность, ведь я достиг главной цели — девушка прекратила плакать.
В какой-то момент она перестала изображать отсутствие внимания к моей персоне. Поняв, что я не собираюсь уходить, кругом день и полно людей, а потому бояться ей нечего, она свернула платок вдвое, положила его себе на голову и махнула мне рукой.
Не отводи плеча,
Не отвергай богатого.
Завтра его венчать —
Кажется, в четверть пятого.
Я подошёл и присел рядом, еле сдерживаясь, чтобы снова не задать вопрос про порядок. Она тоже молчала. Потом достала из сумки флягу и, сделав глоток, протянула мне. Это было похоже на средневековый ритуал — отпив, она словно показала, что это не отравленное зелье. Я приложился к фляге, надеясь, что внутри какая-нибудь национальная литовская медовуха, вроде Стаклишкеса или обычного Мидуса, но это были «Три девятки» — Trejos devynerios. Терпкий напиток с мистическим налётом, символично делящим мир на три божественные сферы. Подземную олицетворяют девять видов семян и кореньев — валериана, любисток, чёрный тополь. Земную — девять видов трав и коры — тысячелистник, крушина, таволга. Небесную — девять видов цветов и фруктов — шиповник, рябина, померанец.
Можно было и догадаться. Не столько питьё, сколько лекарство. Помогавшее воинам Витовта не простужаться после сна на холодной земле.
Я вернул флягу. Спасибо.
Она снова что-то написала в блокноте: «Тебе спасибо».
— Может быть, ты расскажешь, что случилось? — всё же спросил я, полагая, что наше пространство теперь не такое уж личное.
Она задумалась на минуту, смяла в руке блокнот, повернулась ко мне и сказала:
— Ты понимаешь, я прожила уже столько лет и только сейчас поняла, сколько в мире плохих стихов.
«Предсмертная записка Улдиса номер 12»
И вдруг появилось непреодолимое желание написать тебе письмо. Я, конечно, не смогу сказать ничего нового. А впрочем, я и не собираюсь. Не хочу говорить слов, которые могут принести тебе хоть малейшее удовольствие.
Мне хочется думать, что тебе сейчас хорошо. Кривые строчки — признак болезненной неполноценности. Чувства уходящего дня, начала новой эпохи.
Я бегу от самого себя, догоняя мерцающие впереди фонарики.
Ты говорил, что любовь — это величайшая наглость, на какую только способен человек. Ты говорил, что это суть всей моей плоти, рвущейся из открытой клетки. И попадающей сразу в капкан. Но ты не сказал, что когда-нибудь я тебя забуду. А мне и осталось только читать беккетовские бредни и восхищаться его бесцельностью, упиваясь распадом любви к литературе.
Ещё вчера утром я думал, что это — вся моя жизнь. Единственное, что мне интересно. Сухие выжимки Борхеса и Сартра, отчаяние Марины, твои образы у К. К. Теперь всего этого нет. Во мне убили эту любовь — мою первую, настоящую, вечную и последнюю любовь — исключая тебя, конечно.
Я собрал все свои книги, чтобы выбросить в окно, — и не сделал этого. И я знаю теперь — почему я этого не сделал. Я понял, что слишком устал, чтобы тратить оставшиеся силы на то, что мне больше не интересно. На то, во что я потерял веру.
Я впервые почувствовал бесплодную ненависть ко всему, что когда-то читал и чем восхищался, на чём гадал и что учил наизусть. Я впервые ощутил горечь утраты, вдруг оставшись без тех, у кого учился и кого считал лучшими друзьями.
Мне больно от мысли, что я так дёшево отдал свою любовь и ничего не получил взамен, кроме унижения. Я утратил часть себя. Я вырвал кусок мяса и накормил им человека, который не был голоден. Ему оно было не нужно. Ты помог обрести мне веру — ты помог её потерять.
Я кремировал лучшее в себе.
С красной строки.
Вы будете рады и останетесь довольны. Я как всегда — ничего не понял. Мы — любители искусства? — копаемся уже не в дерьме. В пепле.
И не надо про века, от них сплошная тоска. «Летучий голландец» или «Смерть в Венеции» — это не из этой оперы.
Непробиваемость почерка, как и прочее, — лишь повод к наставлению на изучение, которое в конечном итоге не имеет значения.
Стишки? — Вы думали, это банально?
Поэзия. Она должна быть такой жестокой, она должна мучить, заставлять рыдать, вырывать кишки и молить о прощении, раздавая трагические поцелуи.
И вы, как всегда, со мной не согласны. Я для вас воспоминание о лёгком недомогании и пересмешках на улице — может, мальчика-то и не было?
Я всегда думал о другом. Не о другом ком-то, а просто о другом. Мечты и желания. Теперь они выглядят как раскаяние и жутко противно. Неделями пускали слюни на подушку в чужом доме, а теперь всё умирает, и мы больше не пьём шабли. Да, мы больше не пьём шабли.
Страсть к знакам препинания довольно пагубна, особенно при приближении полудня. Ничего не играет, никто не танцует, сплошное кружево.
И этот, за соседним столиком, смотрит исподтишка и работает над походкой.
— Пёрселла у тебя нет?
— Нет, Саша, Пёрселла у меня нет.
Как же кругом много людей — попадаются неплохие экземпляры — «кнак-кнак» по-нашему. Ученики института, истерики-историки со взглядом первородства. Превосходство, надменность, насмешка. Пагубное сострадание.
Вы, мракобесы, разрозненные и падшие смертники — вам ли всё это?
Отвечаем: вам!
Пей, пей от сердца полноты,
Покуда чувства оживятся!
Ты с дьяволом самим на «ты».
Тебе ли пламени бояться?
Нужно умирать и убивать других своей смертью — вот что я называю поэзией.
03. Вильнюс (Литва)
Угораздило ж оказаться здесь во время, когда мамочки да нянечки, да кто промеж них повыводили на выгул своих дитять, что все на одно лицо, и как не поперепутать их — одному богу известно, да и тот оплошает. Свят-свят.
А мне што, мне ништо — в дитятках жисть, говорят, новая закалена, так кто её туда всунул, тот пусть с ней и разбирается; где новое, где старое — всё одно, текёть себе, и на том спасибо, жрать не просит, а коли попросит, так всё отдай, ничегошеньки не сохрани, от глаз людских не спрячь, от себя не убереги, а то вон она Манька-то как в один день запротивилась, так и осталася одинёшенька, без хлеву, без хлебу да без золота; а всё цацкалась, угодить хотела, да где тут угодишь, ежели страсти такие волной пошли, что и не остановишь, а перебежчик ейный не внемлет да в ус не дует — так она и сидит-кукует, по чужим ходит, а своего не сдюжила, без божией-то подмоги. Свят-свят.