Участник Nonfiction-весна 2024
10%
Участник ярмарки ММКЯ 2024
18+
13.09

Объем: 762 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Над озером скрипят уключины

И раздается женский визг,

А в небе, ко всему приученный

Бессмысленно кривится диск.

И странной близостью закованный,

Смотрю за темную вуаль,

И вижу берег очарованный

И очарованную даль.

В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине.

А. Блок

Преступник не только имеет право на наказание, но может даже требовать его.

Гегель



Часть первая

Everybody loves my baby.

She get high!

«The Doors»

«Break On Through»

1

«Корпорация „Ecce Homo“, специализирующаяся в робототехнике и нейрокибернетическом программировании, анонсировала презентацию своего самого ожидаемого проекта. Речь идет о последней модели гиноида серии „Сиберфамм“. Напомним читателям, что различные его версии выпускаются с две тысячи двадцать четвертого года до настоящего времени, „каждый раз совершенствуясь для того, чтобы вернуть обществу утерянную частичку настоящей Любви“ — цитата из официального пресс-релиза компании. Разработчики уверенно заявляют, что „Сиберфамм“ четырнадцатой модели совершит настоящую революцию в так называемых технологиях чувств. Звучит невероятно, но новинка будет способна не только удовлетворить своего пользователя по прямому назначению, но и стать для него настоящим спутником жизни. Проанализировав весь этический опыт за время выпуска своей продукции, в корпорации пришли к выводу, что главным недостатком являлось отсутствие взаимных эмоций между гиноидом и пользователем. Проще говоря, если раньше вам было хорошо, то вашей избраннице — нет. Теперь же разработчики уделили должное внимание чувственной сфере восприятия гиноида „благодаря насыщению сенсорными нейронами эрогенных зон“; искусственный интеллект доселе невиданного уровня поможет достичь духовного единения между партнерами — „вы испытаете невероятные по реализму эмоции“. Как и прежде, напоминают в компании, гиноиды будут производиться исключительно…»

Отложил истрепанную, забытую кем-то газету, тоскливо взглянул в окно. Громадный обелиск Жертвам ПВ расплывался в серой метели. Блестящие во влажном воздухе металлические лучи застыли далеко-далеко, пробиваясь сквозь черное расстояние яркими вспышками с нависшего над бурым заливом массивного тела. Поезд монорельсовой железной дороги тащился на окраину Петербурга сквозь стену мокрого снега, и в одном из вагонов недавно погасший матовый монитор над выходом в тамбур отражал фигуру единственного пассажира — мою. Одетый в черное, видавшее виды пальто, в вязаной шапке неопределенного серо-зеленого цвета, небритый уже с неделю я, будто бродяга, скитаюсь по родному городу. Ее серебристо-серые глаза смотрят в спину холодной сдержанностью, но наши губы по-прежнему соприкасаются перед каждым новым крестовым походом в поиске чертового Грааля — места работы. Сегодня целью поездки была контора, занимающаяся поставками модифицированной гадости, разлитой в термопластик с улыбающейся коровой на этикетке. Господа из молочной конторы ищут людей с активной жизненной позицией, которые будут предлагать их продукцию сетям розничной торговли. Мой вид их, кажется, не впечатлил. Не представительно выгляжу, как намекнул один из тамошних сальных типов, не вызываю ни желания, ни жажды. Они мне перезвонят или что-то в этом роде.

Работы для меня в этом городе, кажется, нет. И к такой ситуации существует две предпосылки: мои образование (точнее, его отсутствие) и семейное положение. Городу, совсем недавно утонувшему в собственной крови, требовалось огромное количество доноров самой высокой квалификации, и таковые съезжались сюда со всей страны, а некоторые из других государств. Специалисты всех мастей пожирались потребностями мегаполиса, и в этом голоде он позабыл о своих коренных жителях, о тех, кто пережил вместе с ним все ужасы ПВ, о тех, кто пытался вернуться к обычной человеческой жизни после длительного Карантина. За семь лет после Войны Санкт-Петербург прошел путь от рухнувшего на колени умирающего старика до восставшего из могилы вампира, полного темных сил, показывающего страшные шрамы при свете солнца и блистающего великолепным шармом ночью. Этот вампир не нуждался во мне. Более того, он испытывал зависть — и это касалось того самого семейного положения.

Вновь взглянул на газету. Усмехнулся недобро. Что ж: теперь похотливые джентльмены будут не просто совокупляться с напичканными сложнейшей электроникой заменителями женщин, но и строить с ними отношения, дружить с ними, влюбляться и ревновать. Казалось бы — какой бред!.. Мне с высоты положения женатого мужчины все сложнее уже понимать тех парней, что ежедневно затевают свару за внимание хоть какой-нибудь женщины; истинный ад для истосковавшихся по женской ласке и теплу мужчин, нетерпимых, озверевших, погрязших в похоти, тех, что по счастливому случаю обладают женами и продают их своим дружкам на ночь, становясь сутенером собственной супруги. Все это происходит в тени, незаметно, между прочим. Сколько раз предлагали мне деньги за «часик любви» с моей Софией!.. «Парень, одолжи женушку» — тихонько шепчет мне незнакомец на улице, в общественном транспорте, где угодно, лишь только замечает золотой блеск на безымянном пальце правой руки. И видя холодный отказ, незнакомец кривит рот и бормочет ругательства. Он уходит. Иногда идет следом. А иногда бросается на меня, и тогда случается драка.

И мне ни горячо и ни холодно от напечатанного в газетной статье, и все равно незнакомцам; им ничего не достанется — ни единой частички суррогатной любви. Они по-прежнему будут вести злую охоту за такими как я, за их женами, выжидая готовых на что угодно отчаянных женщин. А гиноиды… Нет, гиноиды это не про окружающий этих мужчин и меня мир; здесь мы на равных. Технология; бесчувственная, мертвая по сути своей, обладающая соблазнительным телом и красивым, одинаково подходящим для всех лицом. София выбрала нас, и я благодарен ей и судьбе за то, что не вхожу в легион несчастных мужчин; и вот тут-то я стремительно закладывал вираж вверх, покидая серую массу одиноких людей. Меня обходили стороной эти куклы — я не имел ни желания, ни возможностей для знакомства с подобным. «Секс с гиноидом и секс с женщиной ничем не отличается; мало того, в некоторых случаях сравнение вовсе не в пользу последних» — так говорил один мой приятель, сумасбродный сынок простой русской женщины (как он сам называл свою мать) и высокопоставленного иностранца, Николас ван Люст. Но он, очевидно, лукавил, с жаждой и блеском в темных глазах всматриваясь в каждую черточку лица Софии, представляя себе, гадая, какова же она без одежды, что происходит с ней в тот самый момент… И его, прожженного циника, интересовала оборотная сторона взаимоотношений между женщиной и мужчиной. Между ним самим и моей женой; в его самых смелых фантазиях…

На Удельной вошло несколько пассажиров. Пол у дверей стал похож на мозаику: мокрые следы запестрели на грязном металле. Среди вошедших в вагон не было ни одной женщины. По старой привычке втянул правую руку в рукав пальто — кольцо дразнит многих и многих же толкает на отчаянные поступки, — и тут же усмехнулся: темно-синие перчатки покрывали руки от запястий до кончиков ногтей. В вагоне не было холодно, но владение этим незатейливым аксессуаром из сплава золота и дешевой лигатуры заставляет проявлять осторожность.

Что, если выйти на остановку раньше? Прогулка под мерзким снегом отрезвит, вернет бодрость духа; от подобной терапии природы не опускаются руки, все еще остается в душе желание не плевать на себя и Софию.

Поднялся и направился к выходу. Газета осталась лежать на сиденье.

…Изо рта вырывается пар, а ноги порядком замерзли. В желудке стали появляться настойчивые позывы голода. Но дом уже близок. Здесь, на северной окраине города, практически нет людей, все они сосредоточены в новом центре: там живут, там, на зависть мне, и работают. Долгое время София стремилась сама устроиться на работу. Это похвально, но чревато уже обыденными для Петербурга последствиями: все должности для женщин, предлагаемые этим обществом циничных мужчин, сводятся к одной — тело для плотских утех. Это не значит, что буквально объявления об устройстве на работу выглядит как-то так: «требуются женщины любой внешности и всех возрастов для оказания сексуальных услуг». Конечно, все по-другому. То, что не пишется, то подразумевается. Если ты женского пола, то ни один ублюдок не возьмет тебя ни на какую работу, пока ты с ним не переспишь, и желательно не единожды. Я знаю это не огульно, знаю от Софии и тех немногочисленных женщин, которых мы время от времени встречали на подобных унизительных собеседованиях. София достаточно походила по кабинетам и офисам, пока не поняла, что это Система — и с тихим отчаянием сошла с дистанции. Так я остался единственным соискателем заветного источника дохода для нашей семьи. А ведь какое-то время — в наш самый наивный и светлый период — мы грезили, что сможем открыть свое дело. Торговая марка «Сегежа» должна была покорить рынок Питера, а вслед за ним и остальной мир — так мы то ли шутку, то ли всерьез размышляли. Нам было не важно, что именно мы могли делать, главным было название, фамилия нашего с ней союза. София придумала логотип: незамысловатый вензель в виде латинской литеры «S», рисовала его где придется, даже вышила несколько стяжек на белых носовых платках и кухонных прихватках; еще мы заказали гравировку на внутренней стороне наших обручальных колец. Но дальше этих глупостей деловые амбиции не двигались ни на шаг. Скорее всего, это был наш способ мечтать о чем-то более существенном, чем серая жизнь на окраине послевоенного мегаполиса.

Да уж, в двадцать семь лет странно и стыдно сидеть без работы. Но ирония в том, что я не сижу: бегаю, разъезжаю, стучусь, прошу и настаиваю; вот уже второй месяц. Причина, по которой я лишился места на предыдущей работе — складе автозапчастей — была до тошноты прозаичной: София влепила пощечину моему шефу, а я добавил, вмазав ему по зубам на праздновании его пятидесятилетия, приглашение на которое мы наивно восприняли как пролог к моему повышению; не трудно догадаться, что он хотел получить в виде главного подарка и залога моего карьерного роста…

Расстояние от Озерков до следующей станции — «Шувалово» — я преодолел за неожиданно долгие сорок минут. Не потому, что они так уж далеко друг от друга расположены (идти нужно чуть меньше километра), просто шел как сомнамбула. Думал, взбодрюсь, но вышло наоборот. Стал каким-то сонным, меланхоличным. Сам себе надоел, хотя ни слова не произнес. Все вокруг уже окончательно сделалось темно-серым. Наступил промозглый питерский вечер, и Финский залив все слал и слал мне приветы; шапка на голове превратилась в грязно-белую тряпку, тонкое пальто не спасало от ветра. Я надеялся найти уют и тепло дома, в объятиях моей Софии.

2

Она где-то здесь. Слышу шелест ее одежды. Слышу легкое дыхание. Антрацитовые волосы ниспадают до лопаток, темной волной скрывая изящную шею, уши; движение локонов тоже слышны. Стряхиваю на пол грязную влагу. Стягиваю с головы шапку, скидываю пальто, прохожу в обуви по коридору до закрытой двери единственной комнаты. За мной остается едва различимая грязная влага. Охватывает тоскливое ощущение, будто в нашем доме есть кто-то еще. Так же, как чувствую Софию, я чувствую сейчас присутствие незнакомца. Толкаю в темноту дверь: тихая безлюдная комната.

— Софи?..

Ее нет. Ошибка. Я здесь один.

Возвращаюсь к снятой верхней одежде, добавляю ботинки. Стою с минуту растерянный, затем рассовываю по местам вещи, опять застываю. Словно потерял вдруг какую-то мысль, будто говорил нечто важное, но меня перебили; и теперь не понимаю ни того, что говорил, ни то, почему не дали договорить.

Покалывание в онемевших пальцах — сигнал от промерзшего тела. Рассеяно обвожу вокруг себя взглядом: вот дверь в ванную комнату. Там должно быть очень тепло. Надеясь, что сегодня не будет проблем с горячей водой, иду туда.

Что-то произошло со мной от усталости, в голову лезет навязчивая ерунда. Нужно согреться, расслабиться, отключить на время воображение. София скоро вернется, нечего волноваться. Наверное, спустилась на пару этажей ниже, в давно заброшенную, почти пустую квартиру: там мы хранили кое-что из вещей; а еще в каком-то смысле и память о бывшем хозяине…

Щелкаю выключателем. В секундной вспышке, разделяющей смерть темноты и рождение света, мелькают два силуэта. Извивающиеся тени, едва слышные стоны. Замираю, несколько раз включаю и выключаю лампочку в ванной — конечно же, ничего. Лишь во рту легкий привкус мороза, а в зеркальных сегментах в стене мое отражение. Всклокоченный параноик.

Вхожу в комнату, закрываю дверь и кручу смеситель, жду появления горячей воды. Сегодня, кажется, повезло. Стаскиваю с себя свитер и джинсы, белье; все это летит в дальний угол. Перелезаю через край ванны, приседаю на корточках, ощущая, как вода обступает щиколотки. Протягиваю руку к стене за собой. Там клавиша в нише. Из встроенных в потолок колонок начинает литься музыка: фортепьянный этюд; сочиненный и записанный в другой, забытой жизни моей старшей сестрой; она успела оставить такое наследие; ее тихая страсть. Медленно ложусь на дно ванны, закрываю глаза, вслушиваясь, как ноты и шум от воды сплетаются в голове в четкий узор: звуки — витые линии, блестящие капли, взрываются изнутри и вновь наливаются тоскливой гармонией. Вода превращается в музыку, а музыка превращается в воду. Тело погружено в осязаемый звук; сознание отключается.

На самой границе слуха, сквозь этот тоскливый узор слышен металлический скрежет. Где-то неподалеку появляется черное пространство, и порыв холодного воздуха обжигает кожу лица. Легкое дыхание возникло неподалеку, родился мой самый любимый запах. Запах Софии.

София вернулась.

Слышу, как она раздевается. Как идет к дверям ванной комнаты. Открываю глаза. Куда-то исчез весь свет, лишь голубое свеченье из ниши.

— Наконец-то ты дома… — вижу над собой фигуру. Внезапно осознаю, что это фигура обнаженной Софии. В замешательстве протягиваю ей мокрую руку.

— Софи

Теперь в сознании новые узоры: к музыке и шуму воды доминантой врывается запах ее тела.

Пальцы сплетаются. Она садится на край ванны, свободную руку погружает в воду, проводит по моему животу.

Композиция в колонках меняется. Я приподнимаюсь, облокачиваясь спиной о стену. Мириады капель устремляются по коже вниз, туда, где медленно движутся пальцы Софии.

— Ты опять так меня называешь, — задумчиво говорит она. — Странно, но мне это нравится…

Тихонько вздыхает:

— Думала, ты вернешься пораньше. Прости, не дождалась…

София касается моих губ пальцами, повторяет изгиб линий нежным движением.

— Куда же ты уходила? В сто тридцать девятую?

Она переступает через край ванны и оказывается стоящей прямо передо мной. В полумраке вижу вибрирующий от дыхания низ живота, тонкую темную полосу. Девушка на пару секунд встает вполоборота, изгиб спины вспарывает пространство изящной линией. Соблазнительная красота притягивает к себе — и София это прекрасно знает. Мы делаем движение навстречу друг другу одновременно: она — стоя, я — сидя на корточках. Пальцы Софии погружаются в мои влажные волосы. В сознании исчез шум воды, остался лишь запах и отголосок тоскливых нот. Не вижу ее лица, но улыбку, вдруг появившуюся, ощущаю. Улыбка не для смеха, не для шутки. Острые линии полных губ тянутся вверх, приоткрывая белую твердь. Мне и головы не нужно поднимать, чтобы увидеть кончик языка, прикоснувшийся к верхней губе. Медленное его движение в сторону, к уголку.

— Нет. Я пыталась помочь тебе с поиском работы.

— Расскажешь?..

Мой язык прикасается к ее плоти; совершенно естественно, так, будто мы не вернулись с промозглой улицы порознь, я — минут десять назад, а она только что.

— Я постараюсь…

Чувствую — дрожь пронзает изящное тело. Ощущаю пальцы, ведущие медленный бой с влажными волосами. Проходит минута-другая, и ладони скользят по бедрам Софии, по ягодицам, по спине. Медленно поднимаюсь с корточек. Осыпаю вновь и вновь поцелуями живот, грудь и шею. Вода, темная и горячая, наблюдает за нами. В голубом свечении микроскопические капли дрожат от возбуждения.

В колонках меняется композиция.

Мельком вижу отражение света в серебристых глазах. Они призывно щурятся. Ее язык проник вдруг в мой рот, обжигая нестерпимо щекотно нёбо.

Поцелуй длится долго. Сладкую вечность.

— Слушай, — громким шепотом говорю я. — Пойдем отсюда.

Она медленно тянет меня из ванны к себе. Осторожно перешагиваю через край. На ощупь нахожу регулятор громкости, и музыка вырывается прочь из тесного жара, заполняет собой всю квартиру.

— Иди ко мне…

Подхватываю легкую Софию на руки. Она не перестает целовать. Губы покрывают трепетной влагой шею. Аккуратно продвигаюсь по темному коридору.

— Почему женщин так некрасиво хотят?

София задает пространный вопрос, но я понимаю, что она говорит о себе. Ее желает каждый половозрелый мужчина, что только-только видит ее, и это совершенно естественно. Но удивительно, вслух ей лично об этом никто говорить не осмеливается, так как практически сразу замечает на ее пальце золотой блеск кольца. В отличие от меня, она не скрывает его под тканью перчаток (кроме совсем уж холодных дней) — это осознанный метод защиты. И метод срабатывает: такая молодая красавица может быть женой лишь влиятельного, а значит опасного мужчины, и связываться с ним себе дороже — так считали практически все. Лишь один осмелился проявить свою похоть, но это было до нашей свадьбы, и это был…

— Николас, глупый мальчишка, все не может оставить надежд на мой счет. Все еще хочет меня, неумело притворяясь другом.

— Это к нему ты ходила помогать мне с работой?

София кивнула.

Я испытал некое подобие непонимания вкупе с застарелой ревностью. Ревность слабо помаячила перед моими глазами, пытаясь найти в них хоть искорку гнева или капельку негодования, но без толку. Это чувство, а заодно и все приличествующие ему эмоции, я сейчас посчитал лишней блажью. А вот непонимание вдруг подняло голову и принялось пристально всматриваться в лицо обнаженной Софии.

— О-ох…

В спальне будто сделалось холоднее. Я обнял Софию, натянул на нас темный прямоугольник одеяла.

— Что ты вздыхаешь? Он и твой приятель. Приятель с возможностями. Он как никто другой может тебе помочь.

— Да пойми же, любимая: Нико обладает ничем. Возможности есть у отца-консула. Но этот напыщенный сноб и пальцем не пошевелит для нас.

— Почему? — спросила София, прекрасно зная ответ.

— Потому, что его сын практикует со мной странную на его взгляд дружбу. Странность заключается в том, что именно я увел у него из-под носа некую девушку — то есть, тебя. А то, что сынок похотливый кобель, это папашу не особо волнует. Как и то, что я тебя защищал; ему наплевать. Такая вот ситуация: пришел, увидел и оставил бедного Колю без новой игрушки.

София усмехнулась.

— И такой вот уводитель не достоин ни помощи, ни внимания, ни тебя. Ты же все это знаешь. Так зачем унижаться, ходя к ним в дом? Я никак не пойму, а уж понимание и ты для меня синонимы.

София взяла меня за руку.

— Просто мы должны помогать друг другу. Почему ты думаешь, что обязан продираться сквозь холод и снег, зависть и равнодушие для нас в одиночестве, а я должна сидеть в блаженной лености? Я так же, как и ты ответственна за наше счастье. За материальную его составляющую в данном случае.

Я сощурился.

— Счастье…

— Да ты просто ревнуешь, — с ироничной улыбкой сказала София. — Я права?

Мои пальцы провели линии чуть ниже хрупкой ключицы: бледная кожа порозовела.

— Ревность такая штука… Считаешь себя стоическим человеком и невозмутимой личностью, но вдруг появляется странное жгучее чувство. И это чувство закоренелого собственника, приравнивающего любимого человека к своей самой дорогой и обожаемой вещи, а потому не имеющего никакого иного права как быть всегда и везде со своим обладателем.

— К чему это ты?

— К тому, что это не ревность. Просто хочу прояснить, заметь, в который раз, что наши проблемы кроме нас самих никто не решит. Спрошу ради смеха: что сказал Николас?

— Он представил меня отцу. И… я спрашивала о работе не только для тебя, но и для себя тоже.

София осторожно на меня поглядела.

Я знаю точно: она понимает, что, идя на такие шаги, неизменно сталкиваешься с болезнью современного общества. Но я рад, что моя любимая при всем этом остается оптимистом.

— Отцу? Вот как.

— Ничего страшного не случилось. Он обычный старик, только богатый и важный. Выслушал, кивнул и сказал, что его сын обо всем позаботится. Я и видела-то его меньше минуты.

— Сын позаботится, — саркастично кивнул я. — Ты все еще веришь в благородство и непорочность Нико? Противно думать о нем так же, как раньше. Да, он вроде бы изменился, но все еще точит маленький червячок сомнения. Природа его порока хитра. Смотришь на хорошо знакомого тебе человека, и вдруг он превращается в монстра. Кто готов к этому? Кто сможет сдержаться, дождаться обратной трансформации, не убить тут же пугающую новую сущность?

— Я думала об этом перед тем, как пойти к ним, — сказала София. — И когда разговаривала с Нико, увидела в его глазах все то, о чем ты сейчас говорил. Там, в его темной радужке появилось что-то дьявольское. Я ожидала этого. И сделала вид, что ничего не замечаю.

Я молчал. София продолжила:

— Расстояние между нашими лицами стало таким вдруг близким. Я видела, как дышат поры на его коже. Ощущала, как под его одеждой проступает пот. Глеб, ты прав…

Она неожиданно отвернулась. Произнесла тихо:

— Ты прав, я не готова к явлению монстра. Но Николас… Он просто обещал помочь. А все остальное было будто подсмотренным спектаклем.

Я осторожно обнял Софию:

— Суть представления лучше всего видна с первых рядов зала, с самых дорогих мест, когда ты почти на сцене. Но не вини актеров за их роли. Ведь это сродни проклятию: зритель может покинуть зал, актер же нет, он должен доиграть все до конца. Пожалей актера, но возненавидь драматурга. Изменить текст нельзя. Каноны незыблемы. А вот дверь с надписью «Выход» всегда к твоим услугам.

София обернулась, на лице блуждала улыбка.

— Но если ты действительно почти на сцене? Не знаешь слов, не знаешь действий, но уже совершаешь их, говоришь что-то. Уже и не зритель, но еще не актер, и заветная дверь далеко, за сотнями голов жаждущих развязки зевак. Что тогда?

— Притворись играющей роль. Стань соавтором, пропиши своего персонажа, обмани постановку.

— Но спектакль явно затягивается…

— Попробуй доиграть до конца. Но ни в коем случае не беги за кулисы. Чрево театра опаснее сцены. Не известно, в кого превратят тебя все эти гримеры и костюмеры, кем обречет стать режиссер. А так есть хоть какой-то шанс остаться собой, случайным зрителем, позванным на сцену потехи ради.

— Ох… Лучше всего брать места на балконе, если идешь на премьеру.

— В нашем случае лучше всего был бы просмотр в записи по старому доброму телевизору. Но у нас его нет. Никаких технологий. У нас с тобой аналоговая жизнь.

София вновь улыбнулась. Поднялась с кровати; полумрак очертил ее тело, но скрыл лицо. Изящно изогнувшись, нависла надо мной соблазнительной фурией, сказала негромко:

— Нам и без этого ящика замечательно живется. Подожди минуту, Глеб, и я устрою тебе второй акт…

Мышцы живота напряглись — от смеха и скрытого, густого желания.

— Надеюсь, все будет по правилам? Три звонка, занавес, аплодисменты? Выход на бис и посиделки после всего?

София нахмурилась, но тут же рассмеялась, несильно ударив меня ладонью по обнаженному бедру.

— Можешь рассчитывать на автограф, если будешь упорен, — подмигнула она. — Твоя идея мне определенно нравится.

— Гитары?

— И вино, — кивнула София, — и свечи. Сыграешь мне?

— Только если сыграешь в ответ. Мы оба ответственны за наше счастье, помнишь?

— Помню. Тогда договорились.

София вышла из комнаты. Сквозь медленное течение томной мелодии раздался шум падающей на дно ванны воды. Я поднялся с нагретой, чуть влажной постели, сдвинул в сторону тяжелую штору — до окна был один-единственный шаг. За стеклом страстно ярился снег. Над скоплением снежных, постоянно меняющихся созвездий мрачно нависало черничное небо. Дальше, в пульсирующей темноте, угадывался холм на берегу озера, и на нем ощерилось черным старое кладбище: оно совсем рядом, нужно лишь перейти проходящее внизу шоссе. В кронах голых деревьев налился влагой темно-синий купол белокаменной церкви. А на той стороне озера, у старой железной дороги, темнели руины некогда мощного бетонного бастиона. Сбитый в углах квадрат, зияющий ранами в стенах, две тянущиеся вверх красных трубы, одна из которых навсегда потеряла надежду дотронуться до небес, сокрушенная наполовину; здание завода, производившего радиоэлектронное оборудование. Этот квадрат, засыпанный снежным пеплом, разметался по стылой земле; жалкий мертвец, скалящий обнаженные челюсти на наш дом. В плохую погоду, глядя на эти руины, кажется, что из красных труб валит серый жирный дым, а дым этот не что иное, как рвущиеся на свободу души всех тех людей, что нашли свою смерть в прошедшей Войне. Видно у огромных ворот вереницу темных грузовиков. В них — мертвые люди. Колоссальная печь ожидает ужасную пищу. Летит медленно снег, пронзает воздух стрелы дождя, падают красно-желтые листья — все тянутся в мрачный бетонный квадрат грузовики, все валит и валит дым.

Наши души превратили в дым.

Но сейчас с высоты двадцатого этажа я видел то, что и должно — безмолвные руины. И невероятное чувство покоя от этого вида, сдобренное размеренным ритмом близкой мелодии. Грозная белесая стихия над городом и музыка в недрах темного дома — вот то, что многим так не хватает для понимания собственной жизни. Соединить это, слить втайне от всех для того, чтоб через миг эта гармония превратилась в фантастический хаос, и там вдруг мельком увидеть себя — обнаженного, беззащитного…

— Помнишь тот апрель в Петергофе?

Место и время нашей первой встречи. Улочки, заваленные мусором, дворцы, исторгающие из своих обесчещенных чрев вонь нечистот, площади-пустоши с раскрошенными камнями, иссохшие чаши фонтанов, покрытые сетью трещин, и постоянный гул работающей строительной техники, подменивший собой шум залива…

— Конечно…

— Сейчас там заканчивают работы. Я бы хотела съездить туда с тобой; говорят, совсем скоро там станет так же красиво как раньше. В следующем мае запустят Большой Каскад.

София сидит на стуле, в ее руках черная акустическая гитара. Тонкие длинные пальцы правой руки меняют свои позиции, левой — перебирают серебряные струны. Она наигрывает приятную легкую тему. Мое местоположение напротив Софии, я небрежно восседаю на голом паркете, скрестив по-турецки ноги. В моих руках тоже гитара: цвета волнистого клена, и она чуть больше той, что у Софии, а струны на ней бронзовые. И руки бездействуют; игра Софии самодостаточна. Ее музыке сейчас не нужен союзник. На подоконнике пульсирует пламя зажженных свечей, и трепет огня отражается на лакированной поверхности гитар, волнует границы света и тьмы на стенах позади нас. Слышен ветер снаружи. Запах тел, горячего воска, едва уловимый привкус металлического эха от струн заполнили спальню. София кивает головой в такт, легким флажолетом заканчивая свою игру.

— Мы обязательно туда съездим. Ну что, моя очередь?

Музыка изменилась. В ней нет беззаботности, нет того, от чего можно улыбнуться. Можно сказать, что София — это мажор, а я минор. Красота звучания разнится в настроении. Если печаль ее музыки радостна и легка, то моя игра может показаться глубокой хандрой. Поэтому обычно я стараюсь музицировать в одиночестве. Но сегодня мы с ней заодно.

— Давай, заставь меня задуматься о вечном, — улыбается она, — а я тебе подыграю.

Звучат ноты аккорда.

— Не хочу тебя заставлять. Вечность в принципе в этом не нуждается. А от помощи не откажусь.

Кружатся звуки. Темная гармония наполняет комнату. Она ускоряется, возвращая себя к началу. Такт кончается, и София умело подхватывает лейтмотив. Смотрим то друг на друга, то на собственные руки, слушаем то, что создали сами здесь и сейчас. Вскоре меняемся ролями: София импровизирует, придает легкости всей композиции, я же нарочно делаю аккомпанемент все мрачнее; будто ведем друг с другом сражение.

— Ну, выбей из меня слезу! — подтрунивает она надо мной.

— Растяни на моем лице улыбку, — не отстаю и я. — Где мой беззаботный смех?

Проходит пять или шесть минут. София отставляет пальцы от струн, давая мне завершить коду. Встает со своего места, ставит гитару на подставку у стены.

— Вино?

Киваю в ответ.

Странный, но такой обычный для нас вечер. Два молодых человека предаются физическим и эстетским утехам, не имея никакой твердой опоры под ногами; они парят в тяжелых свинцовых тучах. И им как будто бы все равно. Им достаточно друг друга и того, что они могут создать сами; ни общество, ни деньги, ни статусы им не нужны. Все, что ниже облаков, там, на покрытой грязным снегом земле почитается за основополагающее; ими же — игнорируется.

— Красное «Неро д'Авола», — объявляет София: в ее руках два бокала и бутылка без этикетки.

— Дай угадаю, — говорю я, — Абхазия?

— Не обольщайся, — София ставит свою ношу на пол передо мной. — Натуральная порошковая жижа из гатчинских закромов.

— Ну, это еще ничего. Видел недавно новозеландский «Совиньон Блан». Подвох был в ярко-синем выразительном колере. Отличительная черта муринских виноделов. Предлагаю выпить за совместное творчество.

София смотрит на бутылку и насмешливо возражает:

— А я предлагаю сходить на кухню за штопором.

Рубиновые кровоподтеки искрились в свете догорающей свечи — я глядел на мир сквозь стекло пустого бокала. София, раскинувшись во всю ширину кровати, спала, обнаженная, чуть прикрытая одеялом. По ту сторону стен — я это знал — за нашим окном следят заснеженные руины. Черные проемы-глаза жадно ловят отблеск слабого света. Едва я задую свечу, как окажусь один на один со своими мрачными фантазиями. Присев на край, дотронулся до Софии. Провел рукой по спине, погладил волосы, но она не желала реагировать на мои действия. Тогда я поцеловал ее шею. Девичье тело изогнулось в истоме, освобождая для меня нагретое собой пространство. Лег рядом, обнял. Она что-то неразборчиво промурлыкала. Резкий порыв ударил стекло, ветер проник в комнату сквозь щель в раме. Пламя нехотя колыхнулось, и мир погрузился в белесую темноту.

3

— И какого черта нам здесь надо?

Гулкое эхо подхватило слова, понесло в неимоверную высь. Солнце лилось отовсюду, растекаясь по огромному нефу, блаженно и по-доброму глядели четыре пары мраморных ангельских глаз из темной апсиды вдали, и белое с золотым марево алтаря слепило, выявляя сквозь тени и свет распятие: черное и огромное. Нас встретило милосердной улыбкой блестящее серебром лицо женщины, смотрящее из-под нимба всепрощающим каменным взглядом. За рядом скамей у стены по правую руку возвышалось массивное тело электрооргана.

Николас ван Люст, рослый кареглазый светло-русый блондин с узким ртом и высокими скулами, усмехнулся.

— We verwachten dat de Heilige Mis.

Я скривился:

— Чего-чего?

— Nous attendons à la Sainte Messe.

— Да скажи ты по-человечески…

Николас усмехнулся повторно.

— Я говорю — мы ждем мессы.

— Ради этого я прошел полгорода? Ты поэтому разбудил меня посреди ночи? По телефону мы говорили о работе, а не о спасении души, кажется.

— Спасение души есть самая великая работа в нашей жизни, — Николас деланно воздел глаза к потолку, изукрашенному сценами из Евангелия. Он был такой же истый христианин, как я солидный и уважаемый гражданин Нового города.

— Аминь, — кивнул я. — А теперь давай-ка серьезно. И прошу: разговаривай со мной на третьем своем родном языке — в память о простой русской женщине. Договорились, mon ami?

Нико подошел к ближайшей скамье, сел и поманил меня пальцем. Я с большой неохотой занял место рядом.

— Софи умудрилась выбить из моего старика скупую слезу, — сказал он, пропуская колкость о матери мимо ушей. — И почему я раньше не додумался познакомить ее с отцом? Такой талантливый оратор нашел, наконец, достойного слушателя. Вчера она была великолепна — впрочем, как и всегда. Признаюсь, не ожидал от нее такого напора. Старик Тибо был под впечатлением. Слушай, Сегежа, это от тебя она узнала столько бранных слов?

— Столько — это сколько?

Николас подмигнул мне.

— «Старый бельгийский козел» и «бессердечные сволочи» из уст красивой молодой женщины звучат птичьими трелями — élégance de jurons. Ах, как прелестно! Были и другие выражения; не буду цитировать, мы все-таки находимся в церкви. Но знаешь что? — эффект потрясающий! И вот теперь мы с тобой сидим в базилике Святой Екатерины Александрийской и ждем нужного нам человека. Ты столько раз просил замолвить за тебя словечко, и ты знаешь, что я так и делал, а нужно было всего-то одной молодой и красивой девушке смешать с дерьмом моего старика. Шикарно!

Николас взглянул на мое растерянное лицо и громко рассмеялся. Смех подхватило эхо, многократно его усиливая.

— Вот такая у тебя жена. Magnifique!

Я окинул ван Люста холодным и колючим, как это утро, взглядом.

— Ну и где же твой человек?

Бельгиец перестал ерничать, подобрался.

— Здесь. Небось, сидит и в толк не возьмет, кто это так ржет в Храме Божьем.

Я сдвинул брови.

— Не понял. Где сидит?

Нико широко улыбнулся.

— В келье, конечно! Где же еще сидеть попу?

— Попу? То есть, священнику? Что за работу может предложить мне священник?!

— Что именно за работа он сообщит тебе tete-a-tete. Отец сказал привести тебя к преподобному Жану-Батисту, который наставит тебя, грешника, на путь истинный.

Я медленно, тоскливо поднялся.

— Если это шутка, то совсем не смешная. Какого черта, Николас? Может, ты неправильно понял Софию, но мне работа нужна, а не райские кущи!

Кроша звенящую тишину, мое восклицание заметалось меж стенами, а взгляды наши скрестились, и мы не заметили появления низенького человека в белой широкополой рясе. Его грудь украшал массивный золотой крест, мягко сияющий в лучах света. Лицо человека было изрыто оспинами; напоминало это истыканный вилкой блин. Кустистые брови, нависающие над теплыми желтыми глазами, складывались в подобие живой изгороди. Седые волосы были коротко острижены на манер тюремного заключенного. Кошачий взгляд с легкой укоризной скользнул по мне. Нико быстро встал со скамьи и обошел человека в рясе со спины. К моему изумлению, ван Люст достиг электронного органа и уселся за ним.

— Дядя Жан-Батист, можно я сыграю? Создам вам приятную атмосферу и все такое.

Я осоловело посмотрел на бельгийца.

— Конечно, сын мой, конечно, — заговорил густым басом священник с чуть слышным гнусавым акцентом, характерно ставя ударения на последний слог. — Что-нибудь из Баха, Николя, très bon.

Жан-Батист вновь обратил на меня свой желтоглазый взор — в этот раз с пытливым интересом. Широко улыбнулся, медленно, с достоинством протянул руку. Я вознамерился было ее пожать, но в последний момент понял, что ладонь священника была обращена ко мне внешней стороной: напряженно и будто с неким призывом. Что-то заставило меня совсем незаметно склонить голову перед человеком в рясе.

— Так вы и есть Хлеп Сегеже? — гнусаво осведомился он. — Очень рад встрече.

Торжественно и печально взревел глубокий голос органа. От услышанного губы — самым невероятным для меня образом — припали к сухой коже руки Жана-Батиста. Чувств не было: ни отвращения, ни наслаждения. Ошарашенный, отнял уста от протянутой длани, выпрямил спину, и только сейчас расслышал в подробностях, что же именно играл Николас. По утробе собора плавно растекались величественные ноты токкаты и фуги ре-минор Иоганна Себастьяна Баха. Техника исполнения была безупречна. Звук обволакивал нас словно пудинг ложку.

— Взаимно, — выдавил я.

Святой отец вновь улыбнулся. По-отечески взял меня под локоток и не спеша зашагал вдоль скамей. Мне ничего не оставалось делать, как засеменить рядом.

— Скажите, mon fils, вы веруете в Бога? — спросил священник, не убирая с лощеного лица блаженную улыбку, спросил будто между прочим, тоном, каким можно тихо и непринужденно возвестить о начале дождя в душный летний полдень. Дождь этот ждали еще со вчера, и, разумеется, знали, что его капли не принесут облегчения; душно и мрачно несколько дней подряд, душно и мрачно, а теперь еще и омерзительно влажно. Вопрос не имел ответа, больше того, он не имел смысла и права быть заданным. Если когда-нибудь я и отвечу на него, то только себе самому. Из каких-то мстительных побуждений, от разочарования происходящим, на вопрос я ответил вопросом:

— В какого именно бога?

Жан-Батист остановил свое шествие. Встал аккурат напротив музицирующего племянника.

— Конечно же, в единственного Господа Бога, что послал на землю своего сына, Иисуса Христа, умершего на кресте за грехи наши, — без намека на акцент скороговоркой отчеканил отче, смотря на меня взглядом агнца.

— Ну, начинается… — протянул тихо Николас и добавил по-фламандски — видимо, дядя не понимал второго родного для племянника языка. — Oude fart trok erwten.

Со стороны главного входа послышались голоса: с десяток пожилых мужчин и пара женщин, тоже не первой молодости, неспешно шли к нам, осеняя себя крестными знамениями. Половина из них нас не достигла, заняв места на скамьях. Некоторые с опаской поглядывали на Нико, и не думающего останавливать свою игру на органе. Я ухмыльнулся, поняв, что он заиграл мелодию одной известной довоенной песни.

Святой отец оглядел собор и недовольно нахмурился:

— Я надеялся покончить с делами до утренней службы… Mon fils, пройдемте в исповедальню.

Он указал на прямоугольную деревянную пристройку в углу, имеющую две дверцы. Мы прошли к ней, Жан-Батист открыл одну из дверей и исчез за драпированной темной тканью. Поняв, что я остался в растерянном одиночестве, он громко и торжественно изрек из глубины ящика:

— Пройдите в соседний chambre!

Дверца передо мной закрылась; все еще недоуменный, я сделал, как было велено. В полумраке, окутанный запахами сухого дерева и пыльной ткани, уселся на твердое неудобное сиденье. С коротким стуком отъехала перегородка в стене справа: в темноте показалось благообразное лицо священника.

— Не желаете ли исповедаться, сын мой? — спросил он вкрадчивым голосом, будто бы пытаясь пригвоздить меня к деревянной стене своим потемневшим от полумрака взглядом цвета выдохшегося пшеничного пива. — Откройтесь передо мной как перед Богом. Я все прощу.

Как бы я желал, чтобы мне все простили! Но прощать было нечего: жизнь моя, к сожалению для Жана-Батиста, была простой и на удивление честной, даже в каком-то смысле скучной. Возможно, в пятилетнем возрасте я украл пару конфет со стола перед ужином. Кажется, подделал подпись матери под «двойкой» в своем школьном дневнике в шестом классе. Когда началась ПВ, совершать плохие поступки стало совершенно невозможно: красть было нечего, обманывать некого; что еще такого мог натворить подросток? Мародерство, насилие, убийства, разбой? Предательство Родины? Может быть, для исповеди подойдет случай, когда я выхватил из рук уснувшего человека на улице пакет апельсинового сока (совершенно не представляю, где он мог его раздобыть)? Или поделиться тем, что почувствовал, когда сестра сказала мне, что тот человек вовсе не спит? Я бы сделал наоборот, задав вопросы холеному пожилому иностранцу: а что он делал во время ПВ, какие видел сны, о ком молился, и зачем прибыл в мой город?

Но этот святой отец мог стать проводником если не в Царство Божье сейчас, то, по крайней мере, в оплачиваемое деньгами будущее. Беспокоить его минувшими днями было бы неразумно.

— Пожалуй, я воздержусь, но спасибо, — ответил я негромко. К моему облегчению Жан-Батист принял отказ с истинно христианским смирением. Вздохнул, медленно и важно отдалился от перегородки, с достоинством прочистил горло, сказал:

— Ну что ж, тогда перейдем к делам мирским.

Я кивнул. Приготовился слушать католического священника.

— Вас recommander Тибо, отец Николаса. Хоть он и fleming, но он мой брат…. Он сообщил мне, что вам можно доверить весьма щекотливые дела во благо матери церкви нашей

Этот сложный пассаж поп выпалил на одном дыхании.

— Наверное, можно. Но… о чем речь?

Отче непринужденно улыбнулся.

— Foutaise. Известно, что юность бывает безрассудной, душа открытой для соблазнов, и Дьявол часто находит дорогу к сердцу такого божьего создания — невинного и юного.

— Простите, я… О чем вы говорите?

Жан-Батист снова мило улыбнулся, оспины на его лице собрались в неуловимый абстрактный рисунок.

— Об акте искушения. О лукавом коварстве, забирающем у нас все самое лучшее.

Наверное, я выпучил глаза, распахнул широко рот или совершил еще какой-то непристойный мимический пассаж, потому что, заметив изменения на моем лице, отче скороговоркой проговорил:

— Тысяча евро сейчас, тысяча после.

Алчность схлестнулась в моей бессмертной душе со здравым смыслом, не выявив победителя, но заставляя вернуть более осмысленное выражение собственной физиономии.

— Вот как, — воскликнул я, ощущая какую-то глупую эйфорию вперемешку с подступающей паникой, — но за что?

— Это я и пытаюсь поведать вам, сын мой, — священник блаженно наклонил голову, глядя на меня с легким упреком. — Теперь, когда вы действительно заинтересованы, я перейду к сути просьбы. Пропала дочь нашего самого смиренного прихожанина…

Я замер, вновь сбитый с толку, замер и Жан-Батист, выжидающе щурясь. Тогда я спросил очевидное:

— Он обращался в полицию?..

— В этом более нет нужды. Она нашлась — живая и здоровая, слава Создателю.

— Но в чем, собственно, дело?..

Брови Жана-Батиста нахмурились на мгновение, вновь стали живой изгородью над желтыми глазами.

— Она не желает возвращаться в лоно Церкви. Она вообще не желает возвращаться куда-либо. Она не слушает никого, гордыня поселилась в ее душе, гордыня и похоть, и смрадные уста Сатаны шепчут слова, которые мы, смиренные, не в силах преодолеть своими светлыми проповедями!

Священник вновь зачастил, а я чуть было не сплюнул прямо на пол. Эйфория и паника сменилась легкой гадливостью, свойственная мне терпимость стремительно меня покидала.

— Слушайте же! Дщерь наша Анна, чадо Божье, пропала в трущобах напротив. Как вам может быть известно, там есть дворы, à travers la route. Раньше это было прекрасное место… Увы, теперь это настоящий Содом, населенный… эээ… отбросами, да простит меня Бог, общества. Та часть паствы, что отбилась от пастыря. Заблудшие души. Непокаянные дети Божьи, восставшие против Создателя их. Переметнувшиеся на сторону Диавола…

Я громко и с выражением прочистил горло, решаясь перебить Жана-Батиста:

— Постойте. Если я правильно понял, речь идет о Гостином дворе? И там, как вы говорите, пропала эта самая Анна. Но, слава богу, она нашлась, так? Просто не хочет возвращаться домой. Но что же вы от меня-то хотите?

Святой отец вплотную приблизился к прорези в стене. Его акцент то исчезал, то вновь появлялся.

— Они извратили невинную душу. Тело ее стало сосудом скверны. Мысли их богомерзки, деяния же черны. Только Отец наш небесный излечит раны ее под сенью своего дома. Верните же Анну в лоно Церкви! Верните ее домой, вот в чем смиренная наша просьба!

Шутовское настроение сменилось серьезностью и ощущением некоего долга. Только вот перед кем или чем?

— Простите, — зачем-то извинился я. — Уточните: ее держат силой, ее похитили? Если так, то полиция…

— Нет! — с жаром воскликнул вдруг Жан-Батист, и я покачнулся на своей скамье. — Она говорит, что находится с ними по доброй воле и в здравом уме. Но, конечно же, это не так, это иллюзия, созданная самим Дьяволом!

Слова эти вернули мне глумливый образ мысли; патетика речей святого отца не оставляла мне выхода, к тому же за пределами тесного пространства исповедальни зазвучали органные вариации из репертуара незабвенных «The Doors». Кажется, это было переосмысление легендарного соло из «Light my fire». Звучание композиции отдавало пошлой глумливостью. Хлесткая и упругая в оригинале мелодия превратилась в пенящуюся от стирки грязной одежды воду горного ручья: мыльные бледно-коричневые пузыри, грубые замерзшие руки и ветхая ткань бесформенной кучи тряпья; племянник святого дяди времени зря не терял, развлекая себя и прихожан, хотя последние вряд ли осознавали это.

— Я не понимаю своей роли. Допустим, я найду ее в этих трущобах — а что дальше? Что мне ей сказать? С какой стати ей вообще меня слушать?

— Я благословлю вас, — с каким-то торжественным воодушевлением прогнусавил Жан-Батист. — И нужные слова найдутся. Она послушает — вы никак не связаны с Церковью, вы не один из нас. Поймите, сын мой, мы не обладаем нужным образом мысли — таким, каким владеют миряне. Но лично вы, к тому же, имеете дар, который недоступен многим даже из нашей паствы.

— Не понимаю. О чем вы?

Святой отец в который раз улыбнулся. Сверкнул взглядом желтых кошачьих глаз куда-то в окружающий меня полумрак, пронзил до скрещенных на груди рук, смешался с иным матово-желтым свечением на безымянном пальце.

— О даре убеждения женщины, конечно.

— Что, простите?..

Каких только эпитетов я не слышал в связи с моим семейным положением; ничего лестного или приятного среди них никогда не было, только лишь зависть, злоба, отчаяние или гнев. А теперь вдруг такое… Да еще от кого — от священника!

— Дар убеждения женщины? Вы серьезно?

Я был готов ударить его по лицу. Или расхохотаться.

— Но… — Жан-Батист, похоже, искренне не понимал причину моих расширенных, почти выпученных глаз и ноздрей, перекошенного рта и учащенного дыхания, — разве это не дар обладать женщиной? То есть, я хочу сказать, Бог заповедовал нам: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею… но ведь речь шла не о вас, поймите меня правильно…

Да ну, а о ком?!

— А обо всех нас, грешных; и посмотрите на этот мир, сын мой, и на несчастных мужчин этого города. Вы обладаете таким даром, и у вас есть эта благодать — ваша жена, София, верно? Брат поведал мне о вашей семье. Вот почему выбор нашей маленькой общины пал на вас, Хлеп: вы имеете дар убеждения женщины. Уверен, Анна послушает вас, как это сделала София, и пойдет за вами.

От подобной казуистики я лишился другого дара — дара речи. На меня взирали желтые, по-кошачьему хитрые глаза из-под нелепых бровей, и в них явственно пульсировали черные точки зрачков, и пульсация эта танцевала под звуки плотных, обволакивающих и мощных аккордов, бьющих из-за тонких стен деревянной коробки исповедальни. Я вдруг понял: да ведь это комедия, а племянник и дядя в театральном сговоре. В соборе с несколько десятков людей, но зритель здесь один-единственный — я, и этого зрителя ведут за кулисы, уже примеряя ему новый костюм.

— И еще я уверен, сын мой, что силою наших молитв вы сможете совершить все это уже сегодня.

Бам! Теперь моя реплика; я вновь приобрел свой самый нужный сейчас дар.

— Сегодня? Но я ведь не дал своего согласия…

Невидимый нам Николас искусно вел коду к своему завершению, замедляя и без того неспешный бег изуродованной до неузнаваемости мелодии.

— Но Хлеп, ваше согласие предопределено божественным провидением… и двумя тысячами евро.

Улыбка святого отца казалась ярче и шире обычного. Белое одеяние, окаймленное полумраком, вдруг покрылось слоем серого пепла, а нелепый огромный крест на груди потерял способность быть крестом и стал походить на вздернутые кверху вилы. Финальный аккорд прозвучал, и наступила самая странная тишина из всех, что я когда-либо слышал. Только что отгремел великолепный орган, и его последняя нота должна была превратиться в оглушительный и хлесткий вал оваций, в многоголосый гул восхищения, но вместо этого раздались неуклюжее шарканье множества ног, шипение зевающих ртов, сдавленное сморкание и влажное чавканье прочищающихся носов. Тишина висела в огромном соборе, и тишина эта была наполнена человечностью.

— Сегодня, и мера эта есть nécessité, ибо время, увы, не на нашей стороне, но случай на нашей. Богомерзкий шабаш состоится сегодня в этих нечестивых руинах. Огни до самого неба и вопли тысяч слуг Сатаны, представьте себе, Хлеп, вообразите только, какие непотребства будет творить эта содомова толпа! Визг адских гитар, гул барабанов, пение черных псалмов! Богохульники, еретики! Я предал бы всех анафеме, но, к сожалению, у меня нет списка с их именами…

— Нет списка, какая жалость, — прошептал я тоскливо. Жан-Батист не расслышал колкость, с пылом продолжая говорить:

— Но два имени, главных и нужных вам, Хлеп, мы в точности знаем. Первое — дщерь наша Анна, спаси Создатель ее душу, на чье возвращение мы уповаем и за чье раскаяние молимся, и второе — Давид.

— Давид?..

Тут святой отец часто-часто замотал головой, обнажая в который раз свои зубы, заставляя трястись белесые кусты над глазами, превращая себя в какое-то подобие желе из креста и рясы.

— Бойтесь его, избегайте, закройте уши свои от речей его, ибо искушен он в искушении, ибо и есть он тот змий во плоти, что лестью и ложью обратил Анну во тьму. Случай поможет: мерзкий шабаш отвлечет безбожников от вашей светлой миссии, и луч, посланный нашей Церковью, пронзит сие царство мрака, и дева вернется к отцу.

— Боюсь, что уже не дева… — протянул я, ерзая на неудобном сиденье. Жан-Батист вскинулся, цепь на груди с достоинством звякнула, послышался какой-то по-домашнему уютный скрип ботинок священника.

— Боюсь, что все-таки дева, — неуклюже возразил он. — И боюсь, что если вы откажитесь от нашей просьбы, то вас, Хлеп, замучают муки совести от осознания того, что вам был дан шанс спасти светлую душу, а вы же обрекли ее на страдания!

— Но может она там и не страдает вовсе! — воскликнул я; в какую балаганную глупость я угодил; что вообще происходит? Да, такую сумму я не заработаю и за год нигде в этом городе, — но что же это, черт возьми, за работа! Какая-то молоденькая дурочка связалась с местными панками, сбежав от родителей, и этот Жан-Батист свято верит, что вот такой как я — женатый мужчина — способен убедить ее вернуться домой…

— Конечно, страдает! Разум ее опьянен ядом, тело развращено грехом, а душа… О, Хлеп, умоляю вас — станьте ее спасителем, успокойте страдающих дочь и отца!

— Если вам нужен спаситель…

— Нам нужны вы! — патетично и громко произнес Жан-Батист. — Вы и ваш святой дар. Истинно говорю вам: сегодня с девяти вечера в этих трущобах мерзкие безбожники будут предаваться разврату и богохульству…

— О господи боже мой!!! — не выдержал я. — Давайте деньги!

— Деньги у Николаса, — с хитрым прищуром сказал священник, явно довольный моими словами. — Мы можем вручить вам половину суммы сейчас. Я знал, сын мой, что вы истинный христианин…

— Я попросту безработный, готовый стать кем угодно. А вторая тысяча — когда вы заплатите?

— Когда Анна окажется здесь, конечно. А она окажется, я верю в это всем своим сердцем.

— Но как она выглядит? — с запозданием спросил я. — Опишите ее, дайте мне фотографию или…

— К сожалению, это невозможно. Отец Анны настаивает на деликатнейшем подходе к делу, поэтому пожелал оставить подобные детали в тени конфиденциальности.

Я обмер от абсурдности слов Жана-Батиста.

— Но как я пойму, что это она?

— Очень просто, сын мой, — он улыбнулся блаженно. — Верьте: она единственная женщина среди этих безбожников. И ее зовут Анна. Станьте же спасителем ей! Станьте лучом, посланным Церковью, дабы рассеять царство мрака. Да пребудет с вами Господь. Amen!

Лицо святого отца стало просветленно-суровым. Он осенил меня крестным знамением и вышел прочь из исповедальни, выкатился из нее слепящим снежным комом. Раздались приветственные восклицания прихожан.

— Пусть идет к Дьяволу твой Господь! — разразился я сложным теологическим пассажем и все-таки сплюнул на пол.

В рваном сыром снегопаде массивно и мрачно то являлся, то вновь пропадал вспухший от серой мглы призрак — это раскрывала свои объятия колоннада Казанского собора, — и объятия были посмертными. Колонны вздымались из грязного снега, но не имели над собой балюстрады, и глядели в низкое утреннее небо воткнутыми в землю гигантскими кольями; некоторые опрокинулись полностью или накренились вбок, переломленные. Треснувший у основания купол зяб в звенящей метели, ниже терялась в черных проемах сеть трещин. Многое не удавалось рассмотреть из-за расположенного прямо у собора блокпоста: несколько бетонных кубов-помещений и внушительный забор со спиральным проволочным заграждением равнодушно уродовали Невский проспект. Такие посты встречались по всему Старому городу, располагаясь в основном у памятников архитектуры и закрытых на неопределенный срок станций метрополитена, «в целях безопасности граждан на время проведения восстановительных работ» — так говорилось в официальных коммюнике.

— Красиво, — прошептал я, сам не понимая, что же именно красиво — былое величие собора или его нынешнее состояние, — и отпил горячего черного кофе из белой чашечки. Сидящий напротив Николас увлеченно жевал. Вид из окна был подавляющим, рождающим скорбь; кем надо быть, чтобы подобные картины упадка вызвали аппетит?.. «Дом Зингера», шестиэтажный особняк в стиле модерн, счастливо избежал разрушения, и этот факт позволил кому-то очень циничному создать здесь заведение для людей со специфическим вкусом; здесь так уютно наслаждаться порцией гниющего Петербурга, обернутого толстым слоем строительных лесов, сочащегося ранами запустения. Невозмутимый Николас заказал себе виноградных улиток с провансальскими травами и какой-то чертовски дорогой и вонючий сыр. Он все не мог определиться с вином, в конце концов оставив право выбора за официантом. Я же довольствовался эспрессо и мясом по-французски. В меню витиеватым мелким почерком значилось, что все блюда приготовлены исключительно из натуральных продуктов, в чем я сильно сомневался.

— Боюсь огорчить тебя, — сказал Нико, цепляя зубочисткой кубик рыхлого сыра, мотнул головой и ткнул пальцем в сторону окна, — на тему этой так называемой красоты. Вот что сказал современник: «Воронихин, природой назначенный к сапожному ремеслу, учением попал в зодчие; и он построил Казанский собор, этот копиист в архитектуре, который ничего не мог сделать, как самым скверным почерком переписать нам Микеланджело». Понимаешь, к чему это я цитирую?

— К чему-то, близкому к отвращению? — со злой иронией спросил я. — В конце концов, ты столько лет прожил в этом городе, твоя мать отсюда. Нравится унижать его? По-твоему, он недостаточно унижен?

Николас пожал плечами и отправил в рот желто-горчичный ломтик, покрытый темно-лиловыми нитями.

— Что, вкусно?

— Терпимо, — бесстрастно ответил он. — Его совсем недавно разрезали roquefortaise, структура плесени не повреждена. Примечательно, что молоко хоть и коровье, но все-таки…

— Только не про молоко, умоляю. В целом я понял: жрешь плесень среди руин… Расскажи лучше, что это сейчас такое было? Меня до сих пор трясет от твоего Жана-Батиста. Кто это?

Бельгиец улыбнулся, обнажив белоснежные зубы.

— Это брат моего отца, старый добрый валлонский родственничек. Они друг друга любят как кошка собаку. Когда отец подался к вам… то есть, к нам… короче, сюда, Жан-Батист увязался следом. В Бельгии, знаешь ли, жизнь тоже далеко не сахар после Войны — да, впрочем, как и везде. Но в консульстве запрещено брать на службу близких родственников — с этим там строго. Какое-то время дядя слонялся без дела по Новому городу со своим брюссельским старым гиноидом…

Я поперхнулся: брызги горячего кофе прыснули прямо в тарелку с мясом.

— Что? Погоди, он же священник!

Ван Люст улыбнулся еще шире.

— Я тебе сейчас кое-что расскажу об этом служителе культа. Он отжигал по всем злачным местам старушки Европы, пока не добрался до Питера, перепробовав весь местный блуд, поимев всех, кого можно и нельзя — кроме, конечно, собственного племянника; я бы такое запомнил. Но мой отец-то родом из Брюгге, понимаешь? Быть родом из Брюгге почти стопроцентно означает еще и то, что ты фламандец, а это, между прочим, уже далеко не одно и то же, что валлон. Не буду вдаваться в подробности, это исключительно бельгийская тема… Короче говоря, моему папаше надоел необузданный гедонизм братца. Он ему сказал вот что: либо тот начинает работать — кем угодно и где угодно — либо отец на правах Генерального консула депортирует дядюшку обратно в Брюссель. И что ты думаешь, какое занятие нашел себе Жан–Батист?

Я развел руками:

— Эээ… Он… стал… католическим священником?..

Бельгиец громко и резко щелкнул пальцами.

— Dat is het! Вот именно! Он как-то совершал променад со своей куклой по Невскому проспекту и вдруг уткнулся лбом в заколоченные двери очередного полуразрушенного собора. Задрав свою пьяную голову повыше к небу, дядя вдруг прочитал: «Дом Мой домом молитвы наречется». Это строки из Евангелия от Матфея, высеченные над главным входом. И покуда он охаживал свою куклу на прогнивших скамьях для прихожан, на него снизошло откровение…

— В соборе? — мрачно спросил я. И этот человек предлагал мне исповедаться…

— А что ты хочешь, он же валлон, да еще и из Брюсселя, — цинично усмехнулся Николас, — они там и не такое могут. Так мой дядя понял, что хочет стать католическим священником. Но таким, знаешь, не связанным по рукам и ногам всякими обетами. Для таких как он очень удачно существует так называемая Третья ветвь, терциарии. Звонок кому надо в секретариат Доминиканского Ордена, и вуаля! Воистину — Gods wegen zijn ondoorgrondelijk!

— Чего-чего?

— Того, что благодаря одному старому развратнику вышел беспрецедентный случай: памятник архитектуры был восстановлен в рекордные сроки, обойдя все бюрократические препоны. Собору даже вернули статус малой базилики, и у него появились прихожане. Осталось еще перед входом посадить художников — и будет не хуже, чем до Войны.

— А там были художники? — спросил я, прекрасно все помня, отчетливо, будто только вчера; череда разномастных картин, одна за другой, и в смешение цветов различаются ясно: соборы, дворцы, коты, балерины, фонтаны, мосты, облака над Невой, дождь и бесконечная гранитная набережная…

— Были, — вздохнул Николас. — Странно, а вроде это ты тут у нас стопроцентный абориген, должен бы знать о таком.

Я промолчал. Только лишь сделал еще один глоток кофе.

Нико посмотрел на меня.

— Прости, если задел тебя, Глеб, — он назвал меня по имени, что предвещало его добрые намерения. — Я же не виноват, что родился в семье важной иностранной шишки, которая дала мне отличное образование и все условия для успешной жизни. Ты вовсе не обязан знать о каких-то там художниках и малых базиликах. К тому же не всем подходит такой образ жизни, полный высоколобого снобизма и всех этих неимоверно утомительных скучных идиотов, что окружают нашу семью.

— Зато мне прекрасно подходят идиотские миссии… — протянул я еле слышно, — …для святых дядь.

Но Николас меня услышал.

— Кстати о миссиях, — вытянув губы, облепленные микроскопическими пятнами плесени, протянул он. — Что тебе сказал Жан-Батист?

— А ты не знаешь?

Николас стал озираться по сторонам. Но кроме нас и скучающего за стойкой бара официанта в «Зингере» никого не было. Официант смотрел в одну точку перед собой, иногда шевеля беззвучно губами.

— Если бы знал, Сегежа, то и не спрашивал, — досадливо произнес Нико и полез во внутренний карман своего добротного пиджака, достав небольшой томик в серо-пепельном переплете.

— Вот, — он протянул мне книгу через стол. Книга оказалась теплой, будто являлась частичкой плоти Николаса; шершавая ткань дополнила ощущение того, что в руке моей оказалось что-то живое, только что извлеченное из человеческого организма.

Я посмотрел на заглавие.

— Ницше, «Малая библиотека шедевров». Там лежат деньги, да? Неужели просто передать несколько купюр из рук в руки это самое ужасное, что могут себе представить в этом вашем высоколобом высшем обществе?

Вознамерился открыть серую книгу, но Николас предостерегающе оттопырил указательный палец и негромко сказал:

— Подожди. Кто же так делает? Сразу видно человека, далекого от этикета. Акт благодарности должен соблюдать трепетную конфиденциальность. Ты прав, касаться денег руками это вопиющая пошлость, к тому же при нежелательных свидетелях, — он покосился в сторону бара.

Я тяжело вздохнул. Обещанная ван Люстом тысяча лежит в этой серенькой книге — а может и не лежит. Работа (черт, что за глупость называть это работой?) еще не выполнена, не известно вообще, будет ли выполнена, так что риск оказаться обманутым бельгийским семейством пока что сводится к нулю. Я забираю аванс и отправляюсь на панковскую вечеринку в поисках бедной Анны, нахожу ее и беседую. Важно: у меня есть дар убеждения женщин. Он срабатывает — удача! — и Анна возвращается в лоно Церкви, к отцу, и куда ей вообще угодно. Миссия выполнена; я получаю вторую половину оговоренной суммы. Или же, я нахожу Анну, беседую, но дар мой сбоит, и разум ее остается во мраке, и душа, разумеется, тоже, и я покидаю руины ни с чем: ни с девчонкой, ни со второй тысячей евро. Возможно, в случае провала меня лишат и аванса, это мы не обсуждали. Есть и еще два варианта событий в каждой из линии первых сценариев: я нахожу ее, убеждаю; я нахожу ее, но не убеждаю; и в каждом случае ее новообретенные друзья знакомят меня со своим гостеприимством — эта возможность была для меня непреложной; непреложной и стремительно вытесняемой из сознания от мысли о реальности тысячи евро здесь и сейчас. Под пристальным, неодобрительным взглядом Николаса открыл миниатюрный трактат на случайной странице. Тонкая, чуть желтоватая бумага, испещренная убористыми абзацами, не вызвала бы во мне никаких тревожных чувств, если бы под листами этого редкого в своем роде издания не угадывалась заполненная чем-то холодным пустота. Я прочитал наугад:

— «Мировой ум. То, что мир не идея вечного разума, видно уже из того, что та часть мира, которую мы знаем (я говорю о нашем человеческом уме), не слишком разумна».

— Просто забери книгу, — нахмурился Нико. Но я перевернул еще несколько страниц, и под ними тускло сверкнул металлический предмет: он придавливал собой несколько разноцветных банкнот в подобие полой коробочки посреди тома. Николас подался вперед, желая лучше разглядеть начинку ницшеанского трактата.

— Это шутка? Что тебе сказал дядя?

Я не ответил. Увиденные внутри книги деньги придали какую-то гаденькую уверенность в том, что все стало вдруг замечательно, но приторный словно гниль оптимизм затмил тусклый металлический блеск миниатюрного фонаря.

— Что тебе поручили, Сегежа? — Нико пытался совладать со смехом, небрежно обводя меня взглядом. — Освещать вход в собор перед вечерней проповедью Жана-Батиста?

— Не очень-то высоко ты оцениваешь мои способности. Нет, все куда интересней: я буду спасать душу и тело молоденькой дурочки.

Ван Люст замер, будто позируя невидимому фотографу. Что-то внутри его головы нагнетало нефть в радужку, топило глазные яблоки черным.

— Тело молоденькой дурочки? — протянул он; собственное его тело все разом встряхнулось, руки взгромоздились на стол, со звоном задевая приборы, устраиваясь под тяжелым подбородком надежной опорой для все больше и больше вытягивающегося лица. Тонкие губы на этом лице заалели, заалели и обычно бледные щеки, скулы обострились; на меня смотрела маска вожделения.

— А ведь где-то я о таком уже слышал…

Маска слетела, сменилась аллегорией ревности. Она нависла над столом, над черной кофейной жижей на дне маленькой чашки, над обглоданным мясом по-французски, над всеми этими улитками с плесенью, глядя на меня пронзительно глазами цвета нефти. Таким мог бы быть взгляд той самой инфернальной Бездны, о которой, ручаюсь, было упоминание в этой серенькой книге.

— Ничего общего, — бесстрастно произнес я. — В тот раз ни у кого из нас не было фонаря.

Теперь в голове Николаса дернули за другой клапан, высвобождая опасную жижу из радужки, спуская лишнее давление. Глаза перестали состоять из одних лишь зрачков, да и общее выражение лица бельгийца стало вновь напоминать человеческое. Бельгиец хотел что-то сказать, но тут к нашему столу приблизился официант с широким подносом в руках, на котором возвышалась дутая коричневая бутылка и позвякивали два искрящихся бокала.

— Ваше вино, господа, пожалуйста. Сент-Круа-дю-Монт, из региона Бордо-Сотерн, сладкое ботритизированное…

Ван Люст раздраженно вскинул руку, прерывая презентацию поданного напитка. Официант понимающе кивнул, поставил поднос с вином и бокалами на стол, ловко откупорил бутылку ножом сомелье, внимательно посмотрел на бельгийца, еще раз кивнул и удалился.

— Слышишь, я все Софи расскажу, — сказал вдруг Николас. Произнес так, как будто говорил о своей собственной то ли маме, то ли бабушке — о ком-то таком, кто защитит его, бедного и сирого, от опасностей, спрячет под широкой юбкой.

— Я сам ей все расскажу, — парировал я нелепый выпад в мой адрес. Ван Люст отвел взгляд и принялся возиться с вином. Насыщенно-багровая влага томно заполнила собой дно бокала, поднимаясь все выше, топя в себе хрупкое хрустальное пространство.

— Сделай одолжение. Но скажи, пожалуйста, Глеб, — сказал бельгиец приторно-вежливо; наверное, этой своей нелепой вежливостью желая перечеркнуть не менее нелепое замечание о Софии. — Если говорить серьезно — что за stront тебе поручил Жан-Батист?

Я устало откинулся на спинке стула, устало вздохнул. Посмотрел на книгу, на лежащие среди его страниц деньги, на нелепый фонарь. Посмотрел на Николаса. Кадык на его лощеной шее быстро-быстро шевелился. Сладкое ботритизированное вино из региона Бордо-Сотерн летело вниз по изящному пищеводу, элегантно шлепалось на дно сиятельного желудка, деликатно вызывая благородную отрыжку у сына Генерального Консула республики Бельгия. Наверное, очень вкусное вино.

— Дочь одного из клиентов твоего дяди не может найти дорогу домой. И тут появляюсь я: освещаю ей путь, спасая от тьмы, ничего необычного.

Николас отер ладонью капельки красной влаги с губ, медленно, с достоинством.

— Почему же дядя не поручил это мне? — с какой-то тайной обидой спросил он, старательно пытаясь выдать свои слова за шутку. — Ведь я люблю спасать женщин.

Я покачал головой.

— Любви недостаточно.

— Недостаточно?

— Нужно быть идиотом, за которым любая пойдет.

Николас что-то невразумительно пробормотал, широко открыв рот, будто собираясь откусить край бокала.

Поднял ворот пальто, зябко осмотрелся, ощущая спиной тяжесть дверей «Дома Зингера»; за ней, в глубине здания, остался допивать в одиночестве чертовски дорогое вино Николас ван Люст. Здесь же, снаружи, утих снегопад, и немногочисленные прохожие засновали по своим нехитрым делам; не сновали — тащились, еле передвигая тяжелые ноги. Среди этих похожих на призраков людей обнаружилось целых пять женщин. Пять — это действительно много для этого места и времени. Возраст их я различить не сумел. Две из них шли под руку с мужчинами. Возможно, они возвращаются с утренней мессы преподобного Жана-Батиста? А эти одинокие дамы, наоборот, ищут пару себе, чтобы посетить мессу вечернюю? Внезапно пришла мысль о том, что ван Люсты окружили меня — во всех смыслах. Одни притворялись друзьями и втайне мечтали о моей жене, другие же стравляли за деньги с плохими парнями. А третьи, может, сочетали все это и тихо посмеивались…

Но, как бы то ни было, теперь у меня есть работа. До смеха нелепая, и будто для смеха же высокооплачиваемая.

Изрядно продрогнув, стоя на одном месте, я, наконец, направился к станции МЖД — предстояла долгая прогулка в сторону Большой Невы, к Финляндскому вокзалу. В затылок мне будто плюнули чьим-то презрительным хмельным взглядом.

4

На кухонном столе лежали редкие, а оттого странные для нашего дома вещи, а именно: деньги в виде десяти новеньких банкнот Европейского Центрального Банка достоинством в сто евро две тысячи двадцать девятого года выпуска. Томик Фридриха Ницше и его начинка находились тут же, черной и серой кляксами дополняя ощущение того, что выцветшая старая столешница превратилась в абстрактное полотно. Лица неизвестных мужчин и женщин приветливо улыбались, пейзажи далеких краев, архитектура чужих городов манили с пестрых и гладких, как пластмасса, бумажек, нули-единицы по их краям сулили воплотить любые мечты в реальность. София с холодным любопытством разглядывала принесенные странности, как до того слушала мою историю. Она взяла в руки купюру с изображением томной дамы в тиаре, поднесла к своему изящному носу.

— Деньги пахнут, — произнесла она. — Эти — ожиданием того, за что же они нам достались.

Я тоскливо нахмурился.

— Я все тебе рассказал, Софи. Просто поболтаю с бедняжкой Анной, вот и все. Не бойся, я не поддамся ее женским чарам. Главное, чтобы она поддалась моим, мужским.

София вспыхнула, смяла банкноту и швырнула обратно на стол.

— Дурак же ты, Глеб! — воскликнула она. — Уверен, что тебе нужна такая работа? Ты, в конце концов, простой парень, зачем с подобным связываться? Почему так много платят? Чем убедишь, эту… Анну? Найдешь ли вообще в трущобах?

Она смотрела на меня своими полярными глазами. Сейчас, на светлой кухне, радужки Софии мягко светились изнутри диким древним огнем: они обладали редким серебристо-серым оттенком, пронизанный чуть видимыми желтыми крупицами; так светилась бы нагретая ртуть, усеянная золотой пылью.

— Меня благословил католический поп, это должно вдохновлять, — я усмехнулся. — По его словам, она там такая одна. Несколько часов легкой прогулки по Гостинке вряд ли принесут мне больший вред, чем посещение церкви.

— Легкой? — вздохнула моя жена. — Это же чертов Гостиный двор!

— Софи, Софи! Не будь такой пессимисткой. Даже четверти этой суммы хватит на первичное обследование. Мы ведь так давно хотели попасть к тому специалисту!

В уголках ее губ появились крошечные морщинки.

— Хочу одного: чтобы с тобой ничего не случилось, — произнесла София. — Кто бы мог подумать! У Николаса есть дядя, и этот дядя священник. Нашел спасителя на час, дал ему фонарь, открыл в нем гребаный дар, благословил! Не такую помощь я себе представляла…

В глубине светлых глаз сверкнули рыжие искорки. Это означало одно: моя жена злится, причем очень и очень сильно. Еще бы! Представляю себе, чего ей стоило преодолеть свою гордость, обратившись к тому, кого совсем еще недавно считала воплощением мерзости. Ответ на ее просьбу выглядел — или являлся — изощренной насмешкой.

— Прошу, пожалуйста, не злись, — я попытался смягчить ее, направить ход ее рассуждений в прагматичное русло. — Посмотри — это просто чертова куча денег, и эта куча лежит на нашем столе.

София выразительно посмотрела на меня.

— Вот именно, Глеб, эта куча лежит на нашем столе, в нашем доме. И она мне очень не нравится, и Ницше этот не нравится, и фонарь…

— Зачем они дали фонарь? — спросил я, цепляясь за возможность сменить тему.

— Чтобы ты посветил себе в голову, пытаясь найти там остатки здравого смысла!

Да, София могла быть грубой; она разочарована и ошеломлена, и я понимаю ее.

— Прости. Это все так нелепо и глупо, и, господи!..

— Фонарь, — тихонько напомнил я. София развела руками:

— Он чтобы светить, конечно. Кого можно найти в темноте?

Она взяла со стола миниатюрный предмет, отыскала небольшую прорезиненную клавишу, надавила подушечкой пальца. Тонкий и яркий луч абсолютно белого света ударил ослепляющей жирной точкой по изображению какого-то древнего вычурного собора на одной из купюр. Охровые стены мгновенно выцвели, от места, куда бил луч, разлетелись радужные круги. Свет звезды, проникающий на кухню из-под серого полотнища облаков, казался жалкой пародией на само понятие «Свет» в сравнении с этим тонким, но таким мощным порождением технологий.

— Хочешь, я…

— Нет-нет-нет, и не предлагай даже! Ты со мной не пойдешь. Двух женщин от толпы грязных подонков я точно не отобью. И одну-то не представляю, как вытащить из этих трущоб, так что пообещай мне: никаких сюрпризов, Софи!

София щелкнула переключателем, пространство кухни погрузилось в пепельный туман; вновь сделалось тускло.

— Какие еще сюрпризы? Я подумываю прямо сейчас позвонить ван Люсту и послать его к чертовой матери…

Томная дама в тиаре подмигнула мне. Взгляд ее говорил: я живу в роскошном дворце и молюсь в красивом соборе, разъезжаю в золоченой карете, и у меня есть наследник всей этой благости. А что насчет вас?..

— Но Софи…

Замолчал. Перевел взгляд на другую бумажку. Город из башен парил над чернильно-синим океаном. Бесконечною линией бессмысленным набором цифр шел и шел поверх этой радужной иллюзии номер купюры. Единицы и нули громоздились по ее углам, придавливая собой к поверхности стола.

И всего этого может стать в два раза больше…

— Что, Глеб? Подумай-ка еще раз. Подумай хорошенько. Я даже не смогу узнать, как продвигается твоя, с позволения сказать, миссия, не смогу помочь чем-либо.

— Помочь?..

— Ты собрался в трущобы Гостиного двора на концерт местных отморозков, разгуливать в обнимку с какой-то сумасшедшей девахой! Думаешь, все будет проходить в традициях культурной столицы? Сильно сомневаюсь. Я тут с ума сойду в одиночестве!

Наконец смог оторвать взгляд от денег, взглянул на мою здравомыслящую жену. Сказал вяло:

— Ну это-то как раз просто. Куплю по дороге сотовый, и без проблем…

— Без проблем? Сотовый?

Хлесткая фраза была преисполнена сарказмом и злостью.

— Твоя работа мечты начинается сегодня в двадцать один час по петербургскому времени, так?

Медленно кивнул.

— Ну тогда смотри: ты едешь в банк менять деньги. Это примерно час, если повезет с монорельсом до Нового города. Потом выбираешь себе аппарат, оформляешь заявку на услугу связи и ждешь пару недель. Вариант так себе. Или ты можешь попробовать найти телефон здесь, на блошином рынке Удельной, например, но вряд ли тебе дадут сдачу с сотни евро местные доходяги; скорее, если дадут, то по голове. И вообще, Глеб… Связь? В Старом городе?

Я понял, куда она клонит. С досадой сжал зубы: София во всем права. Очевидные факты были коварно извращены призрачными аргументами денег. На большей части старого Петербурга такая обычная до Войны вещь как сотовая связь попросту не действовала, впрочем, и на окраинах, вроде нашей, тоже. После окончания Карантина профильные операторы сочли невыгодным заново снабжать эти районы вышками с базовыми станциями сотового сигнала, оставив им технологию прошлого века — стационарный телефон — по крайней мере до того момента, как в городе закончится основная часть восстановительных работ. Чтобы позвонить, к примеру, с Петроградской стороны или района Сенной кому-то на Парнас, в Купчино или наоборот, нужно было иметь безумно дорогостоящую спутниковую связь или попытаться найти таксофон, или частную стационарную точку. Таксофоны исчезли как вид еще в конце прошлого века, местные же не пускали к себе незваных гостей. И уж, конечно, наивно было бы полагать, что подобные виды связи обнаружатся на территории трущоб, куда я намеревался отправиться. Оставалась еще IP-телефония, но вездесущий когда-то культ Интернета пал за пределами Нового Санкт-Петербурга; давным-давно жители руин и трущоб ничего не слышали и не знали о нем, и уж тем более не использовали в своей повседневной жизни. Интернет — Технология Праздного Общества — нынче доступен лишь единицам; она, как и в самом начале своего существования, вновь стала элитарным преимуществом государства, корпораций, военных и влиятельных богачей наподобие семейства ван Люстов.

— Ох, Софи… Ты и правда не сможешь знать обо мне что-либо весь этот вечер. Да и в случае опасности мне придется рассчитывать лишь на себя. Это сильные аргументы.

София тихо фыркнула, будто сгоняя с губ невидимую пыль. Вновь взяла в руку фонарик. Включила, направляя мощный луч на тысячу евро, что валялись детскими фантиками на старом столе.

— Их аргументы сильнее. Реальнее. Мои — лишь страх за тебя. Он возрастет в разы, лишь только ты переступишь порог нашего дома. Но когда ты переступишь его еще раз, то это, — едкий белый свет выжег радужный круг на лбу важного пожилого господина в старинном сюртуке, — может возрасти ровно в два раза. Вот и решай, какой аргумент вернее.

— Не понимаю, ты отговариваешь меня или нет? — воскликнул я и ослеп. Свет пронзил веки, радужку, глазное яблоко, и белая мгла тысячами солнц взорвалась внутри головы.

— Я желаю и того, и другого. Я алчная благодетель. Если спасешь эту девушку, то спасешь наше будущее. Останешься дома — спасешь настоящее.

Свет говорил со мной, и свет рвал на части.

— И я не знаю, что мне дороже.

Секунда абсолютной тьмы; белесая паутина охватила зрение, и в центре этой эфемерной конструкции, нечеткой, размытой, я различил печальное лицо Софии.

— Больно? — с каким-то тайным удовольствием, какое бывает у детей, спросила она. — Прости…

Рука ее, будто лишенная связок и мышц, свисала вдоль тела, и в ней тускло блестела металлическая поверхность чертового фонаря. Тонкие пальцы разжались, вещица беззвучно упала на серый линолеум.

— Прости, Глеб, нет, правда, — будто очнувшись от наваждения, София прильнула ко мне, прижимаясь с силой, зашептала. — Не уходи никуда, пожалуйста, останься, не надо…

Сквозь тонкую ткань ощущал, как громко и близко-близко билось сердце любимого человека. Оно гнало кровь по прекрасному телу, и оно же гнало меня прочь, с каждым ударом отстраняя меня на невидимый миллиметр от своей хозяйки.

— София?..

Она будто не слышала. Сердцебиение становилось сильнее, отчетливее. Я знал: она ждет моего решения, и она готова принять любое, и это удерживало от принятия такового.

Мы продолжали стоять в тишине, обняв друг друга, и только лишь стук сердца отмерял сейчас время.

Решение пришло тихо, в судорогах, как смерть маленького животного. Наступил вечер; я вновь прибыл поездом МЖД на Финляндский вокзал и совершил длительную пешую прогулку. Монорельс не вел на острова, он огибал их дугой, повторяя очертания набережных, делая резкий поворот на восток у бывшего Ладожского вокзала. Там железная дорога из тоненькой нити превращалась в настоящую паучью сеть, накрывая собой Новый город. Чтобы попасть в старые районы Петербурга ничего особенного не требовалось, были бы крепкие ноги да особый резон. Если первое условие было обыденным даром Природы, то второе представляло собой исключительную редкость. «На время проведения восстановительных работ Старый город является зоной повышенной опасности» — вот что год за годом после снятия Карантина слышали от властей обыватели, — «Посещение этих территорий крайне нежелательно». И я до последнего времени старался придерживаться этих рекомендаций.

…Снегопад почти прекратился, и обманчиво далеко справа показалась грязно-желтая колокольня Петропавловского собора, заключенная в тиски строительных лесов. Кугель шпиля, ржаво-купоросовый шар, упирался в низкие серые небеса. Когда-то его венчала фигура летящего ангела, держащего в своих руках огромный золотой крест, теперь там был один лишь ветер. Этот ветер увидел одинокую фигуру на мосту и кинулся к ней. Я поднял воротник, ускоряя шаг.

На той стороне Литейного меня встретил блокпост.

— Не поздновато ли, гражданин? — хмурясь, спросил молодой полицейский, выходя из просторной будки. Вполне резонный вопрос, но я мог бы просто пройти мимо, и это не было бы понято превратно — в Старом городе достаточно интересных мест для людей определенного сорта. Только вот не тянул я на подобную публику: пришел пешком через мост, один, небритый, лохматый, с отстраненным тоскливым взглядом. Излучаю декадентство, из меня так и лезет скорбь. У таких людей нет энергии счастливой жизни, нет животных амбиций, а значит, нет и денег. Именно поэтому парень в форме вылез мне навстречу из своей теплой конуры — слишком уж я не вписывался в рамки его обычного вечера.

— Здравствуйте. Да вот, спешу на вечернюю службу в Святую Екатерину, знаете, это церковь такая…

Полицейский опешил, опешил и я; такое до сегодняшнего дня вряд ли могло появиться в моей голове. Лицемерие мне претило, но слова вылетели раньше, чем успела оформиться мысль и осознание ее содержания. Я понятия не имел, проводятся ли в такое время эти самые службы, и в курсе ли подобного этот человек в форме.

— О, вот значит как, — многозначительно произнес он, окидывая меня с ног до головы. — Какое совпадение.

— Простите?..

Полицейский сощурился, на миг выпятил гладковыбритый подбородок и вдруг простодушно улыбнулся, подаваясь всем своим казенным телом вперед, желая то ли обнять, то ли скрутить по всем правилам полицейской науки. Ботинки мои скрипнули на снегу: правой ноге захотелось встретить этого молодца ударом колена под дых, левой же отпрянуть и пуститься в бега. Но я остался стоять там, где стоял.

— Да у меня тут тоже, получается, вечерняя служба, — рассмеялся мальчишеским смехом парень. — Как мой батя пел, помню: наша служба и опасна, и трудна, и на первый взгляд…

Он смутился так же неожиданно, как и повеселел до этого. Я смиренно развел руками, сочувственно предположил:

— Как будто не видна?

Полицейский был действительно молодым человеком; теперь я это хорошо видел; наверное, лет двадцати двух, не более. Припев песни ребята моего поколения знали хорошо, хорошо они знали и то, что следующее поколение в нашем городе может никогда уже не появится. Как и многие другие люди в Петербурге, этот полицейский, скорее всего, явился сюда издалека.

— Точно! — просиял он, снова широко улыбнувшись. — Не видна, ага, но вы-то, небось, мою будку с той стороны моста заметили, так получается, что видна. Не зря стою.

— Я здесь часто хожу, — на всякий случай уточнил я. — На службу. Мимо вашей службы. Туда-сюда.

Лицо расплылось в безмятежности. Оказывается, изображать блаженного не так уж и трудно. Труднее миновать этого парня, неожиданно искреннего, какого-то неиспорченного, наивного и простого. Может быть, там, откуда он родом, где-нибудь в сибирской глуши или на берегу Черного моря, все люди такие, улыбаются, шутят, не прислуживают, а служат, рожают и воспитывают таких вот добрых молодцов, продолжая свой нехитрый род нараспашку…

Вдруг понял, что ошибся в нем, и он стал меня злить. Именно этой своей простотой и открытостью. Был бы на его месте кто-то, кто обычно бывает здесь — из числа местных, видящий людей насквозь циник, то уже давно дал бы пройти дальше, убедившись, что опасности я не несу; как и наживы. Но сейчас все было иначе: Литейный мост погружался в сумерки, время шло, но не шел я, а стоял и глядел в наивные светлые глаза. Что-то в моем взгляде напомнило ему о его служебных обязанностях.

— Вы, наверное, спешите, вы идите-идите, пожалуйста, просто одиноко, знаете, вот так тут под снегом торчать и смотреть на ваш город, грустно это очень, вы ведь местный, наверное, а я сам вызвался в Питер, сюда не каждого берут, но я еще в школе лучше всех знал и про Петра, про барокко, а еще, как же это… про мосты и каналы, про белые ночи и праздник, когда корабль вот тут проплывает…

Рука в серой перчатке указывала на заснеженное пространство между Литейным и Троицким мостами. На лице полицейского застыла маска неподдельного детского восторга. Захотелось вмазать по этому лицу кулаком.

— Алые паруса, — кивнул я, сдерживая отвращение. — Праздник выпускников. Тысячи мальчиков… и девочек… «Все пути открыты молодым»…

Шведский бриг «Tre Kronor», двухмачтовый красавец и главная звезда феерии на Неве, был затоплен по ошибке ВМС Суоми в самом начале Войны где-то на подступах к вновь милитаризированным Аландским островам, перевозя на своем борту юных победителей какого-то идиотского конкурса. Скупая информация о жертвах «недоразумения» утонула в потоке кровавых новостей со всего мира. Алые паруса стали багровыми, мир перевернулся с ног на голову, школу мою разнесло по кирпичикам, аттестат зрелости вручали вражеские артобстрелы, дроны и авиация, и мне было плевать на барокко и гребаные мосты. Детство кончилось резко и сразу: ударом наотмашь явилась взрослая жизнь, завернутая в алые простыни, трещащая по швам и хрипло, надрывно то ли плача, то ли смеясь. Где же ты вырос, господин полицейский, кто же тебя обманул, что ждал здесь увидеть, до глупости восторженное дитя?

— Вот-вот, точно, алые, как вы говорите, паруса, — светящиеся от радости глаза не видели грязный снег, ржавый купорос мостов, желтые как зубы курильщика стены соборов — они видели широкую реку под ночным небом, и в небе этом вспыхивали тысячи разноцветных узоров, и в воздухе гремел оркестр, и набережные усыпаны сонмом тел, и некому схватить меня за руку, увести прочь, прогнать от созерцания смерти…

Тряхнул головой. Медленно обошел фигуру парня, медленно ступил на Безымянный остров. Позади раздалось неуверенное восклицание, скомканное шарканье по снегу, но я ускорил шаг. Вокруг стремительно сгущались сумерки; будто гигантская каракатица, парящая над Петербургом, испустила вдруг на его улицы огромное чернильное облако. Фонари, одинокими колами вздымающиеся из сугробов, освещения не давали. Здесь не работала общегородская энергосеть, и с наступлением вечера улицы, проспекты и площади погружались в зимнюю тьму. Изредка вдалеке тут и там горел слабый свет: тот или иной дом, по какой-то причине облюбованный людьми, освещался трепещущими на ветру лампами, питаемыми генераторами. Люди эти были разного пошиба: от священников и до панков, от строителей до держателей модных заведений наподобие бара в «Доме Зингера». Последних становилось все больше, в какой-то дьявольской прогрессии росло число их клиентов. На величественные руины был спрос; слишком много развелось в Новом городе эстетствующих от их вида ублюдков. Стало модным отобедать, пялясь на останки архитектурных шедевров, зависнуть на всю ночь в каком-нибудь полуразрушенном соборе под музыку, похожую на гул металлургических заводов. Блеск и новизна правого берега быстро приелась молодым повесам, приехавшим сюда со всех концов страны и мира; их влек мрачный хаос берега левого.

Без приключений пройдя в полумраке с десяток кварталов (держась правой стороны набережной Фонтанки), я ступил на промерзлый асфальт Невского с брусчатки Малой Садовой, и сразу попал в область яркого света. На фоне черных провалов Александринского театра опасно накренились останки памятника Екатерине Великой; кто-то огромный и сильный отвесил бронзовой императрице пинка. То тут, то там в разбегающийся в бесконечность Невский проспект вросли серые бетонные блоки, увенчанные росчерками колючей проволоки. Меня поглотил взрыв разноцветных сполохов от огней, веселого шума и большого количества самых разных людей, среди которых были и женщины.

…Ведет ли сейчас службу отец Жан-Батист? Сколько из этих шатающихся, смеющихся людей побывало на вечерней проповеди? Нуждаюсь ли я сам в отпущении грехов?..

Криво улыбнулся; глядя на местную публику, невольно задумаешься о духовности. Мужчины совершали променад по широкой заснеженной перспективе, жадно изучая прохожих, выискивая в толпе одиноких доступных женщин неопределенного возраста, явившихся сюда из других городов на свой страх и риск, всегда нищих, всегда некрасивых, будто и там, откуда они прибыли — обычно из маленьких провинциальных дыр, — пронеслась когда-то Лилит, извратив на долгие годы саму суть женщины. Их было очень и очень мало, но все-таки гораздо больше, чем обычно можно увидеть где-то еще в этом городе. Изредка встречались пары: статные породистые мужчины вели под руку гибких красавиц, чьи молодые одинаковые лица не выражали эмоций. Эти пары появлялись из роскошных авто и, будто призраки на рассвете, исчезали в недрах блестящих парадных. В рафинированных движениях женщин чувствовалось что-то искусственное. Конечно, то были гиноиды, выдрессированные, запрограммированные на любовь вечно юные леди; их верность и страсть можно было не только купить, но и взять напрокат в специальных агентствах, обзаведясь для выхода в свет прекрасной кибернетической спутницей. Только самые богатые мужчины могли позволить себе настолько нечеловеческую любовь в этом несчастном городе.

…Но чем же богат я?

Над домами, людьми, над проспектом нависла башенка городской Думы с остановившимися стрелками часов. Время застыло посреди редких пушистых снежинок: в последние годы там было, кажется, около десяти минут второго. Дернулась реальность, что-то в моих глазах настроило резкость и контраст; в зернистой темноте угадывалась вытянутая двухэтажная галерея Гостиного двора. Она чернела над сплошной линией бетонных блоков, тянущейся от начала Думской улицы до площади Островского. Ну, конечно. Еще одно обстоятельство против моей сегодняшней миссии: забор с колючей проволокой и патрули военной полиции везде, где находились вестибюли станций метрополитена. А в здании Гостиного двора как раз и был вестибюль наглухо запечатанной сейчас одноименной станции, плюс тоннельный переход с Михайловской улицы к станции «Невский проспект», что скрывалась в чреве некогда ярко-лилового здания, стоящего аккурат через мост напротив «Дома Зингера». И этот лиловый красавец, ныне побледневший и осунувшийся, тоже обладал собственным почетным караулом. Откуда-то из темноты Садовой улицы, будто пройдя сквозь стылый бетон, появились фигуры двух солдат, оснащенных короткими автоматами и ярко светящими фонарями.

«Ведь нынче праздники и, верно, маскерад

У Энгельгардта…»

Строчки обожгли память. Неуместное стихотворение заставило встать столбом посреди Невского, замотать головой, пытаясь разглядеть в темноте за забором кого-то, кто мог бы подбросить в мой разум эти слова. Но вместо возможного литературного демона я увидел вдруг черную-черную бездну в стыках бетона, из которой и вышли солдаты. Они уже давно прошли мимо меня, куда-то не то вправо, не то влево, и тут же вместо них образовалась тьма, засасывающая в себя мириады кружащих снежинок. Я замер на месте. Мысленно посчитал до десяти, нерешительно шагнул в сторону бетонных блоков, вглядываясь в смутные силуэты серых строений над ними. Зажмурился. Силуэты проявились на веках. Пролеты галерей отпечатались в памяти — яркий свет Невского исчез, фонари солдат потухли, мир затопило черно-серым цветом. Пройдя в темноте несколько метров, я, наконец, разомкнул веки и обернулся. Свет обманчиво далеких огней растворял в себе людские фигуры, идущих по заснеженному проспекту. Тонкая невидимая линия разделяла нас, и до нее было всего несколько широких шагов — я еще не ступил во тьму, но уже покинул свет, и кто-нибудь сентиментальный назвал бы это состояние сумерками. Веки сощурились; свет причинял боль. Отвернулся: длинная-длинная улица уходила вперед, приглашая ступить на ее промерзлый асфальт. Вытянув правую руку, дотрагиваясь до стены цвета пепла, я шагнул в темноту.

Да, я взял с собой чертов фонарь, но глаза быстро привыкли к полумраку; разумнее было бы как можно дольше оставаться под его покровом, не выдавая своего присутствия кому бы то ни было. Различил фасады бесконечных галерей, пестрящих черными проемами широких дверей и окон. Пространство между ними было превращено в полотна самых пошлых сюжетов. Первое же увиденное мной граффити представляло собой изображение мужского достоинства таких размеров, что сначала я побледнел от зависти, а когда рассмотрел некие подробности этого монстра, то сделался пунцовым и от стыда. Следующий представитель местного искусства в точности повторял лейтмотив предыдущего, но был дополнен женскими фигурами, довольно реалистично исполненными неизвестным умельцем. Около пятидесяти метров стены занимала впечатляющая фантазия на тему взаимоотношений женщин и мужского начала. Оглушенный этими откровениями, я стоял у фасада, не решаясь осуществить ни одно из очевидных продолжений моего здесь нахождения: либо идти дальше по улице, либо зайти в один из множества черных проемов галерей; вдруг Анна спит там в обнимку с каким-нибудь доходягой, или я встречу кого-то болтливого, кто наведет меня на ее след. Здесь, на самой границе Невского и трущоб, не было ни души, ни единого признака чего-то, похожего на панковский шабаш, и это спокойствие вдохновляло меня на ошибки, уводило от правильной мысли, что такое яркое явление как молодая девушка, скорее всего, будет еще ярче где-нибудь посреди всеобщего сумасшествия. Ко мне пришла запоздалая мысль: говорил ли священник только лишь о Гостином дворе или он имел в виду и Апраксин, чья территория начиналась сразу же по окончанию первого? Кажется, он употребил слово «Дворы». Если так, то поиски Анны становились во всех смыслах шире. Во всяком случае, они не могли сводиться лишь к созерцанию пошлятины на старой промерзшей стене. Для начала надо было пройтись по нутру этих темных галерей. Нужно подготовить себя к новой реальности, нужно уповать на везение; это было глупо, но глупость эта не хуже и не лучше глупости главной, а именно той, что заставила меня находиться в этом месте прямо здесь и прямо сейчас.

Плюнув под ноги, я сделал несколько шагов прочь от проема. Неужели я и впрямь рассчитывал встретить эту девчонку сразу же по прибытию, буквально за первым углом? Так не могло было быть. Она в самом сердце трущоб, я же сейчас на окраине, безлюдной и темной. Нужно не подготавливать себя к новой реальности, а вспомнить ее, позволить памяти вернуть себя на несколько лет назад, осознать, что нового в ней ровно ноль.

Где-то далеко в густом чернильном воздухе мелькнул огонь: в дальних залах что-то горело. Отсвет плясал на стене уютным теплым пятном. Здесь кто-то есть, а значит, у этого кого-то можно попробовать кое-что узнать. Прекрасно.

Я включил, наконец-то, фонарь. Тонкий и яркий луч разрезал пространство, выхватывая из тьмы усыпанный мусором заснеженный пол. Чем дальше я направлял свет, тем больше становилось различного хлама и меньше снега.

— Надеюсь, ты не ищешь местечко, чтобы навалить прехорошую кучу?

Насмешливый глухой голос наотмашь ударил меня по лицу, и луч света пугливой кошкой кинулся на ущербные стены.

— Если тебе интересно, я стою прямо напротив.

Мысли спутались, а руки не знали, что делать, однако длилось это всего пару секунд. В конце концов, я смог различить в круге белесого света грязное ухмыляющееся лицо какого-то старого оборванца.

— Ты бы вырубил свой фонарь да шел к огоньку погреться, — сказал он ртом, полным гнилых зубов. — Зима, однако.

Старик беззлобно хихикнул и пропал из вида, оставляя меня в замешательстве. Где-то недалеко раздался приглушенный хлопок, и сразу — глоток, жадный и долгий. Я непроизвольно облизал замерзшие губы. Постоял с минуту на месте и, наконец, решившись, не выключая фонарь, пошел вперед. Пройдя через большой зал, заполненный хламом, оказался в маленькой комнате, в дальнем углу которой валялся толстый матрац неопределенного грязного цвета, заваленный горой тряпья, в центре стояла проржавевшая бочка, из которой вырывались языки пламени. Казалось, что и огонь проржавел тоже, такой рыжий и тусклый он был. Над огнем нависала растопыренная пятерня, облаченная в бесцветную рваную перчатку. Я направил луч света вперед; теперь можно было хорошенько разглядеть заставшего меня врасплох человека: это и в самом деле был старик, морщинистый, с желто-болезненной кожей, лицом, обрамленным клочками седых волос. Ироничная улыбка не сходила с лица, пронзительный взгляд чуть замутненных серых глаз усиливал ощущение того, что их обладатель не полезет в карман грубого черного ватника за острым словцом. Фигура старика, если бы можно было выпрямить его сутулую узкую спину, была высокой, и походила на дорожный указатель из-за нахлобученной на голову шапки-ушанки. Здесь могла бы быть своеобразная гармония худобы, но ее портили короткие и в какой-то степени даже толстые руки, одна из которых нависала над ржавым пламенем, а другая с силой сжимала коричневую пластиковую бутылку внушительных размеров.

— Не тычь в лицо фонарем, говорю же — выруби! — вновь усмехнулся старик, закрывая свое лицо рукой, видя, что на него вдоволь насмотрелись. Я щелкнул выключателем. Помещение пропало, явилась прогорклая темнота, через несколько секунд сменившаяся теплой рыжей пульсацией. Комнатка предстала передо мной уютным убежищем, скрыв в полумраке свое вопиющее убожество. Ржавый огонь лизал нутро бочки.

— Так что насчет кучи? Еще держишься? Держись, тут люди живут, между прочим. — Старик улыбнулся и вдруг протянул мне бутыль. — Пивка для рывка, молодой человек?

— Н-нет, спасибо. И я вовсе не собирался…

Серые глаза посмотрели на меня как на полного дурака — улыбаясь и осуждая. Бродяга натянул шапку на самые брови и пригладил будто прическу истершийся искусственный мех. Затем поднес бутылку ко рту и сделал внушительный глоток. Замелькал острый кадык на худой, покрытой седой щетиной, шее. Старик внезапно посерьезнел, и спина его выпрямилась; фигура в черном ватнике нависла надо мной нелепым пугалом.

— Ну и зачем явился?

Я отступил на шаг к выходу, ощущая за собой пустоту темного зала. Пальцы с силой сжали фонарь.

— За тем же, что и вы, — сказал наобум.

Старик замер на несколько секунд и вновь сделал глоток. Прищурился, достал из кармана ватника мятую пачку папирос, извлек одну, прикурил от огня. Казалось, что клочки волос на лице тотчас вспыхнут, но ничего такого не произошло — старик был виртуозом. Он с наслаждением затянулся, выпуская изо рта струю сизого дыма в мою сторону, и сказал с хитрой улыбкой:

— Это уж вряд ли. Видишь ли, мне сюда являться незачем. Я здесь был всегда.

Бродяга обвел взглядом стылую темную комнатку, и взгляд этот был пронзительным, режущим убогие стены, вырывающимся куда-то на все четыре стороны: к ледяному заливу на западе, к свалкам южных районов, к роскоши Нового города за Невой на востоке, и к моему родному северу на Выборгской стороне.

— И кто же вы?

Он как будто бы растерялся.

— Если ты имеешь в виду имя, я отец Василий.

Теперь была моя очередь растеряться.

— Чей отец?

— Это интересный вопрос… Когда-то — многих. Сейчас же, видно, ничей. Гм! Тогда можешь звать меня просто Василием Борисовичем. Хотя здесь я для всех отец — когда-то я был…

— …священником?

Треснуло внутри бочки, из недр ее вырвались яркие искры. Тень пробежала по стенам от наших слившихся в единое пятно фигур.

— Что? Священником? Что за дичь!

Будто бы обозлившись, Василий Борисович отвернулся и сделал несколько шагов в сторону матраца. С медленной грацией, какой-то странной гибкостью он вытянул свои короткие руки и принялся ворошить кучу тряпья. Пледы, одеяла и простыни, кофты, свитера и рейтузы смешались в этом промерзлом лежбище. Старик с размаху плюхнулся прямо посередине, и я различил там нечто, показавшееся человеческими волосами. Должно быть, парик, снятый с одного из манекенов, замерших в призывных позах в пустых залах магазинов Гостиного Двора. Василий Борисович затянулся папиросой, запивая вонючий дым пивом.

— Я был отцом… — с легкой грустью произнес он. — Многодетным, понимаешь, папашей… Шестерых чудных ребят: двоих парней и четырех девчонок. Вовка с Димкой от первого брака, а дочери уж от второго. Седина в бороду, а бес в ребро!.. Влюбился, кретин старый, на заре трудовой деятельности в свою же студентку, и она мне аккурат за четыре года четырех девок подарила. Эх, знала бы, как оно потом будет-то, обязательно парней родила бы. Может, таки пивка?

Я покачал головой и подошел к бочке, протягивая руки к языкам пламени. Где-то за хлипкими стенами без окон и дверей задувал промозглый декабрьский ветер; тело мое начинало зябнуть. Я негромко сказал старику:

— Мне жаль, что так вышло…

Он отхлебнул из бутылки. Папироса тлела в его пальцах, слабо светясь. С коротким рывком, не докурив до конца, он бросил окурок, целясь в чрево бочки, но промахнулся. Рассыпая искорки, окурок упал у моих ботинок. Я опустил на мгновение взгляд и вновь посмотрел на бродягу: тот медленно гладил волосы парика дрожащими пальцами.

— Ишь, какой жалостливый, — усмехнулся Василий Борисович. Волосы, кажется, были рыжего, ржавого цвета — это уже не удивляло. Несколько длинных локонов старик успел намотать себе на большой палец, играя указательным с пушистыми кончиками. — Жалостью ничего не вернешь, — рука напряглась, растягивая волосы, будто нити на ткацком станке. Тряпье, на котором восседал старик, внезапно зашевелилось, и тут же странная тяжесть налилась в висках: раскаленный свинец заполнял их, растекался, шипя и сжигая мысли. Василий Борисович громко, заливисто рассмеялся. Тряпье затряслось в такт, затягивая в себя, словно трясина, рыжие локоны.

— Господи, что за серьезная рожа! Да тебе любую лапшу можно на уши примотать!

Бродяга громко икнул, растягивая на лице язвительную улыбку. Я нахмурился — от боли в висках и растерянности. Мрачно сказал:

— Не смешно шутите…

— А смеяться тебя никто не просит. И приходить за блокпост не просили. Видно же за версту — парнишка ты не из наших. Пальтецо это, шапочка, фонарик опять-таки. От пива отказался, а ведь мы сами варим, крафт, понимаешь! Ну так и что тебе надобно здесь, мил-человек? — вдруг грозно спросил старик. — Ты бы нам лучше девчонок привел вместо себя! Нам бы женщин побольше, понимаешь?

Я старался подавить в своей голове нарастающую боль. Несуразица в словах старика проходила мимо меня, не задерживаясь в памяти; приходилось напрягаться изо всех сил, чтобы улавливать хоть малейшую крупицу здравого смысла в его околесице.

— Побольше? То есть какие-то женщины у вас уже есть?

Старик скабрезно ухмыльнулся.

— А тебе что — бабенку надо?

— А кому нынче не надо? — в тон ему ответил я, пытаясь сосредоточиться на формулировке своих слов. Если грамотно выстроить диалог с этим болтливым пугалом, возможно от этого будет толк; ведь театр, как известно, начинается с вешалки, а старичок этот точно нарочно подходил на роль таковой: нелепой фигурой и наличием обильной коллекции чужого гардероба. — Я вот за тем и пожаловал, собственно…

Василий Борисович удивленно-одобрительно икнул, тряхнул бутыль, определяя оставшееся количество мутной жижи.

— За бабенкой пожаловал?

Это могло длиться бесконечно — головная боль и вопросы.

— Мне сказали, что сегодня здесь будет тусовка

Бродяга кивнул.

— Ага.

— И что можно будет познакомиться с одной девочкой…

— Кто ж тебе все это сказал? — дед воззрился на меня со своего трона, все ерзая в нем, проваливаясь внутрь, но каким-то образом продолжая восседать сверху. Я крепко сжал стылый фонарь в руке. Вдохнул морозного воздуха, уверенно произнес:

— Давид, кто же еще.

Пальцы Василия Борисовича обмякли, отпуская рыжие локоны, позволяя тем вновь смешаться с кучей тряпья под собой. Через мгновенье эти пальцы с какой-то особой прытью вонзились всей пятерней в промерзший воздух. Это был жест Великого Торжества, жест Великого Заговора Посвященных.

— Даааавидаа знаешь… — протянул старик, и спрашивая, и утверждая одновременно. В серых глазах засветился восторг, сменившийся вдруг поволокой недоверия. Бродяга оттолкнулся от чего-то невидимого в куче одежды и довольно изящно спустился обратно к бочке. Будто хищник, добивающий жертву, одним верным движением прикончил содержимое бутылки. Остатки пива полетели в пищевод отца Василия, бутылка же — в ржавое пламя бочки. Послышалась хлесткая вонь плавящегося пластика.

— Не знал бы, сюда и не сунулся, — произнес я тоном завсегдатая свалок.

— Так, а что ж ты тут ждешь, чудак-человек? — искренне удивился Василий Борисович, облизывая покрытые седыми клочками волос губы. — Все веселье сам знаешь где!

Знал бы, не прельстился б неверным огнем из глубины этих стылых комнат. Но старичок, по-видимому, от скуки и «крафта» был готов показать путь к моей цели. Но правильные слова все еще подбирались с трудом; тянущая темная боль в голове пульсировала в аритмичном танце с искрами, вырывающимися из ржавой бочки.

— Конечно, знаю. Вы со мной?

— Я сам по себе, — философски ответил старик. — Чего я там не видал? У меня тут огонь, алкоголь, туалет, между прочим. Мы здесь еще не совсем быдло. Настоящий немецкий фаянс, только без воды и засорился. Так, мелочи. Писсуар или кабинка, на выбор. Воняет дичайше, мое почтение, но уровень комфорта при этом зашкаливает. Не желаешь?

— Нет-нет, может, позже. Ну что вы тут один в такой вечер? Пойдемте, я приглашаю.

— Да куда ты меня все зовешь, окаянный, я понять не могу!

Я переступил с ноги на ногу.

— Туда. Сходим, посмотрим на Анну…

Шапка-ушанка от движения седых бровей взлетела на пару сантиметров вверх. Черный ватник на худом теле бродяги заколыхался. Я осекся, приказал себе замолчать. Если имя Давида произвело магический эффект ключа ко всем замкам, то это женское имя, озвученное раньше времени, могло сыграть со мной злую шутку.

— Аханну! — воскликнул в одно нелепое слово Василий Борисович и всплеснул ладонями. — Малышка Анна, прелестница, чаровница! Кому нужен немецкий фаянс! Всем нужна наша Анна, что ж ты молчал!

Пламя взметнулось до потолка, освещая черную влажную плесень на грязной его поверхности, взметнулось и погасло — резко, до боли в глазах, пуская в сознание панику. Вдруг почувствовал, как сильные и цепкие пальцы отца Василия обхватили мои плечи, и в нос ударила теплая кислая вонь его дыхания.

— Ох, дружочек! А и везунчик же ты! Если ты Давида знаешь, то и Анну приласкаешь, так мы тут говорим. Кто Давиду приятель, того ждут объятья. Ну и всякое такое. Фольклор! Плюс егерь нынче отжигает, а это тоже рейв будь здоров.

Что-то произошло — в сознание, в этих руинах, всюду. Лицо старика вновь стало различимо в темноте. Пламя, словно в насмешку, вернулось без предупреждения, обжигая жаром, близкое и опасное. Ржавый металл бочки щелкнул.

— Анна, — прошамкал в лицо пивными парами и гнилыми зубами бродяга. — Анна!

Это восторг или предостережение?

— И егерь? — беззаботно уточнил я.

— А то! — фигура отца Василия отшатнулась от меня, он щелкнул пальцами — раз-два, пытаясь нащупать в стылом воздухе какой-то ритм, вдруг плюнул себе под ноги, уставился на белесое пятно жидкости. — Какое веселье без них? Она раньше танцевала иногда с ними, так, для шутки и праздника, но такое дело, понимаешь…

Очевидно, «Егерь» — это местная музыкальная банда. Те самые безбожники с адскими гитарами.

Василий Борисович перевел взгляд с плевка на меня.

— Когда тебя хочет изнасиловать толпа обдолбанных ублюдков, тут даже Давид не поможет. Тут не до высокого искусства. Того и гляди, стащат со сцены, такой ля бемоль мажор начнется, ухахаха! От греха подальше теперь наша Анечка дает только сольные представления. А тебя, кстати, как зовут-то? — вдруг спросил он.

Это было наивно и глупо, но я почему-то ответил:

— Глеб…

Старик протянул мне руку, щеря в улыбке остатки гнилых зубов. Не снимая перчатку (ведь под ее темно-синей тканью скрывалось кольцо), я ответил на жест. Ладонь его не весила ничего, словно ее обладателя не существовало вовсе. Обгрызенные почерневшие ногти венчали толстую пятерню, стыдливо выглядывающую из укрытия обрезанных грязно-серых перчаток. Чувствуют ли эти пальцы мою маленькую тайну, здесь, совсем рядом?

— Глеб всему голова! — авторитетно заявил Василий Борисович. — Ну, пойдем, коли не шутишь.

Садовая улица представляла собой один широкий мазок кисти угрюмого художника, решившего набить полотно мусором и грязным снегом. Мы шли рядом, почти шаг в шаг, я и этот нелепый доходяга в черном ватнике и шапке-ушанке. Странной компанией, должно быть, представлялись мы; но для кого странной? Здесь, в окружении этих черно-серых стен, мы составляли атональную гармонию. Поддерживая наш неровный ритм, под ногами мягко хрустела грязь. Сумрак скрывал в себе очертания зданий. Сорванные с петель ворота и смятые в немыслимые спирали старинные ограды смешались в неверные выцветшие кляксы, но Василий Борисович уверенно вел нас куда-то вперед. Не нужно было быть гением, чтобы понять, что бродяга собственноручно рисовал мне карту сокровищ. Жирным красным крестом он отмечал местоположение желанного сундука — то есть, Анны. Тонкости отношений в здешних трущобах представлялись мне все яснее. Если не сглупить, в самом ближайшем будущем я смогу завершить свою работу — или попытаться это сделать. У меня есть проводник. У меня есть благословение католического святоши. У меня есть абсурдная ситуация, в которую я попал так же глупо, как недавно согласился посетить базилику. Что мне терять? Впереди лишь приобретения. Например, второй половины оплаты.

Я тряхнул головой, в недрах которой все еще клубилась невнятная боль. Спросил негромко у спутника:

— А она точно там будет?

Он, в который уже раз, ехидно улыбнулся и принялся чесать седые клочки волос на лице.

— Анютка-то? Что, давненько девчонок не щупал? — пааанимаю! Будет, чего же ей не быть. О, смотри-ка: афиша висит. Значит, сарай воронцовский прошли. Справа будет банк, ассигнационный, но ассигнаций там давно нет. Хе-хе. Ими уже как лет десять задницу подтерли иные вкладчики.

Я старался не слушать отца Василия; вопрос я задал для того, чтобы не терять с ним ту самую неуловимую связь, называемую человеческим общением. Но речи его были сбивчивы, насыщенные то историями, то ругательствами, и моя страдающая странной мигренью голова не справлялась со словесами бродяги. Он это, видимо, понимал, и время от времени пускался в монологи, комментируя местный колорит:

— Обширный участок к северу от Фонтанки, на котором расположен Апраксин двор, в тысяча семьсот тридцать каком-то году был пожалован графу Апраксину, вот как. Мы тут сейчас ходим. По большому и по малому. По среднему — это к василиостровцам, они умельцы. Питерский юмор, цени! Я ж носитель культуры, мать ее растак. А вот это видишь? Трехэтажные каменные строения при Советах сделались…

Я отрешенно всматривался в полумрак. Голос то пропадал, то вновь возвращался.

— Ах, как долбят, красота. Да ты слышишь? — «Егерь»! Слышишь? Они. Во внутреннем дворе наших развлекают, рейв дают. Дело свое знают, лабухи. Драйв, шоу, перфоманс, ха!

Действительно, где-то недалеко, будто из огромной бочки, глухо и раскатисто, раздавалось ритмичное гудение, на фоне которого можно было разобрать отдельные людские выкрики. По левую руку от нас сразу, без какого-либо предупреждения, возникла вдруг каменная стена, уходящая вперед, в темноту — начинался комплекс Апраксина двора. Длинные пролеты арок чередовались с крутыми лестницами, ведущими вверх и вниз. Стали появляться чьи-то снующие фигуры, сначала по одной, а через несколько десятков шагов и по три-четыре. Силуэты людей мелькали вокруг в темноте, и это вызывало во мне напряжение, похожее на паранойю, испытанную совсем недавно. Василий Борисович щурился и вглядывался, пытаясь узнать, видимо, в фигурах кого-то знакомого, но каждый раз цокал языком и приговаривал что-то себе под нос. Пройдя еще около тридцати метров, он негромко позвал:

— В толпе задерживаться не советую, там затопчут. Держись меня. Глеб всему голова, но я двух голов стою, так что не нарывайся на ненужные знакомства, а то пальтишко помнут.

Я кивнул, глядя в серые глаза старика. Он ведет меня, но с какой целью? Неужели упомянутые имена и впрямь стали волшебным паролем, открывающим если не все, то многие из дверей в этих трущобах? Этот многодетный когда-то отец переживает за меня как за собственное дитя, потерянное в прошедшей Войне. Но это не так, и я это знаю. Знает и он. Но пока он полезен мне, я буду идти вослед. Чем полезен ему я, мне по большому счету, плевать. Возможно, ему просто скучно, возможно, он в предвкушении какого-то особого представления. Скоро узнаем.

— Смотри в оба, — сказал старик без своей обычной усмешки в голосе. — Скоро ворота. А там рраз! — и проскочим.

Я кивнул, протягивая руку к внутреннему карману, желая достать из него тот самый фонарь; совершенно бессмысленное действие, какая-то иррациональная вера в крошечную вещицу, данную мне святым отцом Жаном-Батистом. Где-то на краю памяти, на сетчатке глаз я ощутил болезненную силу света, исходящего из нутра этого фонаря. Оружие? Защита? Какой-то скрытый смысл?

Да что это я, в самом-то деле? Неужели и впрямь решил стать лучом света в царстве тьмы?

Пальцы застыли на промерзшей ткани пальто. Глупый порыв превратился в глупую же аллегорию. Так я и шел до самых ворот, будто принимая какую-то клятву прямиком на ходу.

— Здесь! — кивнул внезапно Василий Борисович и свернул влево, растворяясь в ярком живом свете от множества зажженных тут и там на асфальте костров. Я последовал за ним. Показались распахнутые настежь огромные металлические ворота. Гул усилился, превращаясь во что-то удобоваримое для слуха. Можно было разобрать гитарное соло, лавирующее меж тяжелыми рифами баса и выстрелами дроби ударных. Кто-то орал в микрофон о каком-то «хламе», который был «там».

— Едва друг друга знаем,

Касались наши губы!

Мгновенья умирали —

Себя мы этим губим…

Я не знаю, кем мы будем! —

вещал невидимый мне вокалист охрипшим баритоном. Манера исполнения была мрачно-слащавой и будто на грани истерики, как, собственно, и вся звучавшая песня группы «Егерь».

Стараясь не потерять из вида отца Василия, прошел через пространство ворот и очутился во внутреннем дворе. Звуковая волна ударила с разбега по мышцам, въелась в теле во все, что могло резонировать, согнула чуть ли не пополам, но быстро прошла насквозь, заставляя ускорить шаг. Наконец можно было разобрать, что же здесь творилось. Вокруг огромных горящих бочек, бесконечно ржавых и старых, толпились человекообразные существа, бурлила и клокотала масса страшилищ, и короткого взгляда на это торжество существования хватало, чтобы отчетливо ощутить самого себя жалким подобием человека; эта тошнотворная общность стремительно облепляла меня точно разумная плесень, заставляя тотчас же сделаться ее частью.

— БАБУБЫ!!! БАБУ! — орал неопределенного возраста мужик в кожаной рваной куртке с бородищей в стиле Робинзона Крузо, выполняя элементы одному ему известного дикого танца. — БАБУБЫМНЕ!!!

Стало зябко, невесело: ведь и я здесь ради того же, пусть и в другом смысле. Я пришел за женщиной, и все эти люди пришли за женщиной; будто адепты тайного учения мы собрались здесь в поисках женщины, и общий наш лозунг — Cherchez la femme — превратился в грубое, но жизнеутверждающее «БАБУБЫ!». Не желая быть заодно с таким толкованием вечного поиска, я оттолкнул бородача подальше, в толпу леших и водяных, в самое сердце плесневелого хоровода.

— БАБУБЫЫЫ!!! — провыл Крузо, оседая в объятиях страшилищ, конвульсивно начиная блевать своим новым друзьям на штаны и ботинки. Те радостно и хрипло заржали, угощая бородача коротким тычком под ребра, и уже лежачего принялись методично знакомить с содержанием его собственного желудка. Крузо все продолжал звать «бабубы», но уже тише, равнодушно принимая один нелепый удар за другим. Вокруг этой теплой компании крутились, вращались, визжа, улюлюкивая, десятки других, и каждый такой омерзительный коллектив был малой частью орущей, пьющей, испражняющейся людской массы, имеющей лишь одно общее на всех желание — обрести БАБУ.

Разумеется, ни одной «бабы» в толпе страшил не было. Анна являлась (но существовала ли?) единственной представительницей прекрасного пола в этих руинах, скрытая ото всех, тайная и недоступная. Ее местонахождение было известно моему проводнику — отцу Василию, — который остановился у хлипкой на вид двери, что приютилась в стене кирпичного дома в одном из углов двора. Серая краска на двери облупилась, болтаясь рваными струпьями. Ни ручки и ни звонка. Я нагнал старика, взглянул на него с немым вопросом.

— Глядим себе под ноги

И оставляем угли!

Наполненные болью

Когда-то были люди! 

это грянул то ли второй, то ли третий куплет. Вокруг с новой силой заорали, заохали. Я повернул голову в сторону невидимой сцены: отсюда, сквозь колышущееся море рук и голов, вихров, ирокезов и лысин, я увидел треугольное навершие крыши и огромный баннер с аршинной надписью на латинице: «AEGER».

— Я стучу, нам открывают, и мы заходим!

Наконец осознал, что цель моего нелепого задания совсем рядом. От этого открытия стало не по себе. Что же за дверью? Кто там? Что делать дальше?

Василий Борисович, как и обещал, постучал в дверь. Стук растворился в оглушающей музыке, но отчетливо щелкнул замок, и я отшагнул, предоставляя старику право быть ключевой фигурой в нашем дуэте. В дверном проеме показался внушительный силуэт. Облаченный в черные блестящие куртку и штаны, обутый в высокие шнурованные ботинки цвета переспелой хурмы, новоявленный человек разительно отличался от встреченных ранее обитателей трущоб. Половину его лица закрывали кричащие абсурдностью солнцезащитные очки-авиаторы. Характерный красно-синий гребень венчал голову незнакомца, а губы и уши были пронизаны серебристо-черными кольцами. Гладко выбритое лицо будто бы лишили возраста; однажды уже постарев, оно решило стать навсегда молодым.

— Ого! — открывший нам дверь здоровяк заговорил на удивление четко, несмотря на весь арсенал в губах, легко перекрикивая звуки творящейся кругом вакханалии. — Это ты, старый хер? Кажется, я говорил, что спущу тебя с лестницы, если ты еще раз придешь…

Он не договорил, вдруг замечая меня в тени.

— А ты что за чучело? — панк потянул на лоб очки, являя дикие глаза: левый будто бы накачали кровью, а правый — пронзительно-синим морем. Зрачки дыбились и норовили проткнуть радужку острыми полосами. Скорее всего, это были линзы, но эффект они производили самый ошеломляющий.

Миролюбиво вскинув перед собой руку, глядя то на панка, то на старика, я собирался сказать хоть что-то, но Василий Борисович, к моему облегчению, взял ситуацию под свой контроль.

— Погоди-ка. Я сам все объясню. Слушай, Ска…

Дикие глаза здоровяка сощурились.

— Хера ли тут объяснять! Привел дружка для моральной поддержки? Никак вы, блядь, не научитесь! Неужели вам не понятно, что все, сладкой сказке конец? Никакой больше Анны вам, мудакам с Петроградки! Развлекайтесь теперь друг с дружкой!

Панк по кличке Ска (странное, очень знакомое слово) явно начинал заводиться.

— Я ж местный, сам знаешь, а вот этот вот пассажир не пойми кто и откуда! — заверещал вдруг старик, перекрывая высоким противным воплем и музыку, и беснующуюся за нами толпу. — Он заявил, что знает Давида, что Анну ищет, он сюда с Невского влез, а солдаты даже не почесались!

Резким движением здоровяк схватил меня за ворот пальто, дернул в темное пространство, захлопнул дверь. Он держал меня как беспомощного кота, а снаружи доносилось возмущенное блеяние отца Василия. Темнота окружала нас; ручища панка были воистину огромны и наделены непреодолимой силой; если бы он только захотел, тело мое было бы смято в тот же миг. Я даже и не думал сопротивляться. Хватка имела свойства паучьей сети: чем больше трепыхаешься, тем сильнее увязаешь в ловушке.

— Эй!!! — разорялись за дверью. — Да погоди ты, открой!!!

Не обращая ни малейшего внимания на крики, панк тряхнул меня и с высоты своего роста сказал отчетливо и негромко:

— Веди себя хорошо.

— Да я ведь…

Тряхнули снова, заставляя молчать. Поволокли за собой, не ослабляя хватку. Мы продвигались сквозь абсолютную темноту с уверенностью кометы, что чертит свой путь в космосе по хорошо известному маршруту, отточенному миллионами лет блуждания во тьме. Если я попытаюсь освободиться, меня превратят в космический мусор, попробую заговорить — участь уготовлена та же. Двуличный псевдоотец Василий сдал меня, этого следовало ожидать, но только вот я не ожидал, что произойдет это так скоро и в такой форме. То есть, я вообще ничего и не ждал, не имел ни малейшего плана действий; все это было сплошной глупостью. Еще сегодня утром я был в объятиях любимой жены, а теперь оказался в объятиях опасного незнакомца. Из балагана я попал в клетку с тигром — по собственной воле.

— Жди здесь.

Процессия наша остановилась. Темнота стояла непроглядная, но моего пленителя это, кажется, не смущало. Несколько секунд не происходило ничего, но вдруг повлекло куда-то вперед, тело толкнули в бездну, и я приземлился на мягкое боком. Где-то сзади хлопнули дверью.

Пахло засаленной шерстью, будто в давно непроветриваемом жилище одинокой сумасшедшей старушки. На ощупь, медленно, заторможено, поднялся на ноги. Открывать рот, звать кого-либо не имело ни малейшего смысла. Смысл имело желание осмотреться вокруг. И такая возможность была; святой Жан-Батист определенно что-то знал, отправляя меня в эти трущобы.

Мягкая резина податливо провалилась под напором большого пальца, фонарь в руке ожил, мощным тонким лучом прорезая мрак. Луч уперся в стену из красного кирпича, огромным кругом освещая все большую и большую область вокруг. Медленно повел столбом света вправо и влево, вниз и вверх: кирпич, сплошной кирпич, и более ничего. Наконец, обнаружилось нечто, напоминающее собой ложе из старого тряпья Василия Борисовича. Видимо в эту гостеприимную кучу я угодил из заботливых крепких рук панка.

Приблизился к бесформенному монстру. У них здесь какой-то культ барахла? Снова месиво из рубашек, кофт, одеял, домашних халатов, вязаных шапок, черте чего. Нескончаемая распродажа на огромной вонючей свалке.

В затылке кольнуло. Растеклось вниз по черепу холодной волной. Приятный в первую секунду холодящий импульс обернулся обжигающей тяжестью. Пол под ногами качнулся, луч от фонаря повело вверх, хищным зверем метнулся обратно в кучу тряпья. И тут я разглядел это: волосы цвета ржавчины, на самом верху месива. Точно такие же рыжие волосы, подобие парика, снятого с вымороженного манекена, что то и дело наглаживал двуличный старик.

Захотелось вырубить свет.

…Нет! Остаться в полной темноте с этим монстром из старой одежды еще хуже, чем разглядывать его!

Сердце забилось так часто, что луч света из рук стал подрагивать. От этих движений рыжие волосы приобрели еще более инфернальное зрелище. Будто кто-то или что-то ожило в этом коконе из старого барахла, и теперь медленно, но верно желало покинуть свое жалкое убежище.

— Хватит! — громким шепотом воскликнул я, обращаясь то ли к своему разуму, то ли и впрямь к неведомому страху внутри кучи тряпья. Хотелось схватить это ржавое недоразумение и затолкать как можно глубже внутрь породившего его чрева.

С ужасом вдруг обнаружил, что именно это я и пытаюсь сделать. Оттуда, изнутри, появилось встречное движение — что-то разрасталось, обретая форму. Локоны устремились вверх, и под ними внезапно возникло бледное пятно, исчерченное ломаными линиями. Пятно улыбалось.

Я сфокусировал изумленный взгляд. Рядом из ниоткуда появилась молодая женщина. Большие светло-зеленые глаза, украшенные густыми рыжеватыми ресницами, тонкие линии пшеничного цвета бровей, возмущенно вскинутые и изогнутые к вискам, небольшой прямой нос, и невероятно соблазнительные, ярко накрашенные алым пухлые губы. Это красивое, чуть ли не идеальное лицо обрамляло спутанная рыжая грива волос, принятая мною за парик. Девушка смотрела прямо в глаза. Малахитовый взгляд соблазнял; соблазнял все, что мог видеть. В темной комнатке, чуть прикрытая жалким подобием платья, босиком, девушка разрывала реальность, превращая ее в бредовый восхитительный сон. Обворожительная улыбка блестела, и она была в разы белее метавшегося над городом снега. Незнакомка наклонила набок прелестную голову, в воздухе прозвенел хрустальный высокий голос:

— Я так рада нашей встрече! Хочешь, я согрею тебя?

В голосе было столько искренней заботы; соблазна…

Замер. Это она? Анна? За каким чертом ей меня согревать? Почему была посреди этой кучи?

Несчастный мой разум вдруг отупел. Луч света бил в женскую фигуру — тень от нее застыла черным пятном на красной кирпичной стене. Девушка чуть развернулась, являя полуобнаженную спину. Сквозь лохмотья были видны острые лопатки: вот-вот из хрупких плеч вырвутся два белых огромных крыла, взметнутся в пыльном воздухе, разламывая, сметая прочь красный кирпич…

— Ты Анна?

Голос был тусклым, потерянным. Вопросы жирными мухами, что в летний зной налетают на сладкое, атаковали девушку.

— Знаешь, что тебя ищут? Знаешь отца Жана-Батиста? Почему ты здесь? Тебя обижают? Эй?

Зеленоглазая незнакомка тряхнула головкой, волна рыжих волос вновь ожила. Я прикусил нижнюю губу от грациозного изящества. К своему удивлению и вдруг ужасу понял, что испытываю нечто, похожее на тянущую истому. Какое-то древнее чувство, забытое желание обладания.

Обладание ей.

Отшатнулся. Спиной почувствовал стену. Случайно ли, намеренно, но палец с силой вдавил в фонарь, и комната погрузилась во тьму. Бешеный стук сердца бился в висках.

— Я хочу тебя, — пропела темнота бархатным голосом.

Что происходит?

Она ближе или осталась на месте? Что она делала в чертовой куче? Каковы на вкус ее губы?

— Тебя зовут Анна?! — с остервенением спросил я.

Ее накачали наркотиками, вот она и предлагает кому ни попадя свое тело, образцовая шлюха, бедная девочка, соблазнительная малышка, несчастное дитя, рваное платье, кожа под ветхой тканью, стоп-стоп-стоп, эти губы, боже мой, эти губы!..

— Послушай, — захрипел я, пытаясь отлепить свое тело от кирпичей. — Просто ответь мне. Скажи «да» или «нет». Ты Анна? Твое имя Анна?

Застыл, боясь пропустить ответ. Где она? Рядом?

Она рядом?!

Свет вспорол темноту, принялся лихорадочно шарить по стенам, по куче тряпья, по голым изящным ногам, вновь по кирпичной стене, по ржавым всклокоченным волосам, по тонким пальцам и этим губам

Паника не давала разуму проявить себя. Я видел лицо девушки, видел ее тело в рваном платье, но ничего более. Ее образ заполнил сознание; стало плевать на ее имя, на то, что здесь делает и почему хочет. Круг света зафиксировал точеную женскую фигуру, извлек ее из темноты. И тут я осознал, что лихорадочно сравниваю незнакомку и… Софию! Наваждением передо мной предстали они обе: вот моя жена, а вот эта девушка. И я по пунктам разбираю каждую черточку лиц, каждый изгиб их тел… Показалось вдруг, что фигура стала ближе. Фигура пугала, сильно, необъяснимо. Я вскинул вверх руку, сжимающую фонарь, и яркая точка ударила в малахитовые глаза незнакомки.

— Стой на месте!

На лице ее не отразилось ни единой эмоции, ни единого признака боли.

— … постигни свою силу, Человек, не обрати ее себе во вред, так может быть лишь от любви к другому. Мир может спаян лишь железом, лишь и кровью, а мы попробуем спаять его любовью, а там посмотрим, что прочней…

Полные губы оставались сомкнутыми. Голос возник откуда-то из воздуха. С запозданием понял, что голос этот принадлежал мужчине. Тембр был сухим, неестественным, пропущенным через некое устройство; явился новый персонаж, возможно, самый главный в этой нелепой истории.

— Эй?.. — воскликнул я, уводя яркую точку с лица девушки под потолок. Повезло: почти тут же стали видны миниатюрная сфера видеокамеры и прямоугольник спикера, которые не замечал раньше. Ну, конечно. Все, что здесь происходило, сейчас и ранее, было видно и слышно кому-то очень любопытному.

— Прошу простить за вольность, — затрещал воздух под потолком. — Разумеется, это не совсем этично с моей стороны, но что поделать, так хочется иногда прикоснуться к прекрасному и совсем немного изменить его. Современники в выигрыше, а классики… Что ж, они просто не узнают об этом.

Лицо девушки по-прежнему оставалось невозмутимым, в чертах его застыла блаженная нега. Поэтические изыскания невидимого нам мужчины совершенно ее не тронули.

— Да ничего страшного, — разлепил я высохшие губы, собирая волю в кулак, тем не менее, не вполне улавливая смысл слов, прозвучавших из спикеров под потолком. — Вопросы безопасности не всегда деликатны, я понимаю.

— Безопасности? — треснуло сверху. — Да нет же. Я говорю о Тютчеве.

Я растерянно посмотрел на девушку, ища в ее силуэте неясную поддержку: но поза, фигура, взгляд были словно насмешкой над человеческой природой; ни движения мускул, ни эмоций; подобно скале, дикой и невыразимо прекрасной, девушка эта замерла в нескольких шагах от меня. Я все еще не знал ее имени, не знал, что надлежит делать дальше. Ощущение фантастической нелепости не покидало меня, преследовало с тех пор, как раздался звонок посреди прошлой ночи.

За спиной возникло движение. С коротким щелчком отворилась невидимая дверь. Я ощутил на себе взгляд чьих-то внимательных глаз. С потолка хрустнуло:

— Прошу сохранять спокойствие. Не откажите в удовольствии побеседовать с вами.

Прежде чем я успел хоть что-то ответить, в спину мне уперся некий тупой предмет, и другой голос, знакомый уже баритон, произнес сухо:

— Не дергайся. Погаси фонарь и передай его мне. Просто медленно подними руку.

Я надавил на кнопку и все, что было вокруг, исчезло. Порыв «дернуться» возник на секунду и тут же угас. Что я противопоставлю этому панку с разноцветными зенками в кромешной тьме? Он без сомнения вооружен, крепче и опытнее, это его территория. Вступать в открытый конфликт с местными последняя глупость. Задача была и есть найти девушку по имени Анна, уговорить ее покинуть трущобы. Кто стоит напротив: нужная мне «заблудшая душа» или же просто случайная падшая женщина? Но ведь священник точно сказал: «она там будет одна такая…».

— Фонарь, — баритон перешел в угрожающий бас. Едва я поднял правую руку над головой, невидимый панк выхватил небольшую вещицу коротким выверенным движением. Он сделал шаг или два назад; давление сквозь ткань пальто исчезло.

— Выходи. Иди на мой голос. И не дури.

Внезапно я ощутил чье-то легкое, но настойчивое прикосновение в области паха. Так проверяют зрелость плодов на сливовом дереве. От неожиданности я покрылся мерзким холодным потом.

— Я хочу тебя.

Тихий женский голос обволок бархатной негой, пропел прямо в лицо. Я остолбенел, и где-то в темноте громко расхохотался панк, скидывая с себя образ хладнокровного профессионала:

— Ахахаха! Прелестно, сука, просто прелестно! Ха-ха-ха! Каков мачо! У Анны за этим не заржавеет!

— Анна? — прошептал я громко. Судорожно, на ощупь, будто слепой, растопырив обе пятерни, протянул вперед руки и тут же почувствовал тяжесть девичьего тела, его упругую реальность. Отпрянул, сорвал перчатки с обеих рук, вновь прикоснулся — обнаженной кожей к плоти, спрятанной под рваной тканью платья; плоть живая, горячая, зовущая к себе, неотвратимая. В голове запульсировал тяжелый шум, сквозь который донесся обрывок чьей-то фразы:

— …слов не понимаешь?!

Бам! — в меня врезался поезд: я отлетел на несколько метров, каким-то чудом сохраняя равновесие, припал на колено, оцарапывая о каменный грубый пол ладони; сквозь тянущую боль все еще ощущался жар ее тела.

— Бабу живую не видел?! Еще раз до нее дотронешься, переломаю все твои сальные пальцы, понял меня?!

Посмотрел в темноту, туда, откуда отлетел только что. На миг показалось, что могу различить там два чернильно-синих пятна. Но и они различали меня, и, ручаюсь, им я был виден так же хорошо, как при свете дня.

— Погоди-ка… Что это у тебя? Кольцо?..

Одно из пятен дернулось, слилось со вторым, исчезло. Я вскочил на ноги так быстро как мог, но, к моему изумлению, темнота схватила за правую руку, потрясая ей точно захваченным вражеским флагом, торжествующе и с остервенением.

— Да ты кто вообще такой?

Бас рявкнул в самое ухо, пол ушел из-под ног, меня поволокли прочь; рука была зажата в тиски, заведена за спину.

— Ну-ка. Давай вниз.

Заскрипели доски. Мы действительно стали спускаться. Проклятый панк не ослаблял хватку, заставляя меня сгорбленной химерой быстро-быстро перебирать ногами. Где-то позади нас осталась девушка по имени Анна, полная услужливой похоти и обольщения.

…Разум ее опьянен ядом, тело развращено грехом, а душа…

На миг перестал видеть саму темноту, а еще через миг различил вертикальные полосы зеленоватого света; полосы расширились, превращаясь в сплошное неяркое зарево. Меня подтолкнули вперед, на этот раз как будто даже вежливо, вроде как приглашая, выпуская, наконец, онемевшую руку из плена. Навстречу ринулся поток причудливого серо-зеленого тумана, пронизанный сладковатым запахом марихуаны, терпким амбре алкоголя и густой вонью животного. Смесь атаковала меня, и я пошатнулся в новых декорациях. Мы оказались в просторном зале, облицованном графитовыми матовыми плитами, все во влажных подтеках и брызгах. Под угольным потолком проносились яркие зеленые лучи лазера, разрезающие атмосферу. В центре медленно вращался зеркальный диско-шар, кидая во все стороны разноцветные сполохи. Посреди зала громоздилась круглая невысокая сцена, из центра которой к самому потолку устремлялся металлический шест-пилон, за сценой чернели внушающих размеров колонки. Настоящим украшением этого места оказалась шикарная барная стойка с высокими табуретами; поодаль замерла пара бильярдных столов для игры в пирамиду с включенным над полотнами сочного зеленого цвета освещением, и огромных размеров кровать в виде сердца; по периметру в углах потолка притаились глазки видеокамер. Всюду витал густой дым вперемешку с медленно трассирующими змейками наркотического тумана. Все это меньше всего напоминало притон нечестивых панков; скорее место это было похоже на элитарный ночной клуб с правом входа по членским картам.

Панк появился передо мной как чертик из табакерки, окидывая презрительным, но настороженным взглядом. Безумного цвета глаза сверлили меня любопытством. В правой руке панк сжимал небольшой пистолет, отливающий вороненой тяжестью. Опасность, исходящая от него, теперь была более чем явной, не скрытая темнотой.

— Пиво будешь? — вдруг спросил он.

Я ошарашенно уставился на него и он, откровенно забавляясь моей реакцией, развязно и громко рассмеялся. Пирсинг на губах покрылся капельками слюны, превращая рот смеющегося в блестящую новогоднюю игрушку.

— Мне советовали попробовать ваш крафт, — негромко произнес я, не отводя взгляд с оружия в руке здоровяка. — Есть что-нибудь вроде имперского стаута? Сусла погуще, пены поменьше.

— Эстетствуешь? — ухмыльнулся панк. — Молодец. Имперские амбиции, значит, ну-ну.

Не убирая ухмылку с лица, он не спеша направился в сторону бара. Остановился, обронил:

— Что стоишь, догоняй.

Выразительно глянул мне в глаза, потом на оружие. Я кивнул и направился за ним.

— А с ней все будет в порядке?

Панк не ответил. Держа меня в поле зрения, он встал за стойку, положил пистолет на темно-коричневую столешницу, направляя ствол в мою сторону. Быстро окинул взглядом ряд пивных кранов, замерших перед ним изогнутыми шеями лебедей.

— Повезло тебе.

Резким движением новоявленный бармен явил свету классический пивной бокал без ручки, в меру изящный, сужающийся к верху и округлый внизу, устанавливая его на прорезиненную часть стойки. Нахмурился вдруг, полыхнул красно-кровавой частью своих выдающихся глаз.

— Нет, не повезло.

Я замер. Внезапно осознал, что на руках моих нет привычного тепла перчаток. Перчатки остались валяться в темноте коридора, где-то рядом с Анной, если она по-прежнему там.

— Балтийский портер. Но тоже неплохо, а?

Внезапно воздух в зале словно разрезало тупым ножом: раздался леденящий душу низкий звериный рык, а где-то в глубине помещения зазвенела тяжелая цепь. Из-за круглой сцены вышел огромного размера ротвейлер. На могучей шее животного красовался шипастый ошейник, массивная цепь от которого тянулась к столбу на сцене. Обнажив желтые зубы, псина ощерилась милой улыбкой людоеда. Вновь раздался утробный рык.

— Привет… — выдохнул я. — Славный песик…

Панк, орудующий бокалом и краном, буднично сообщил:

— Не бойся, она не укусит без надобности.

— Она?

— Сладенькая сучка! — панк веселился, наблюдая за тем, как я приставными шагами продвигаюсь к бару. — Садись-ка вот здесь.

Собака, габаритами напоминающая мифологическое чудище, следила за моим передвижением бешеными глазищами, наполненными злобным желанием кого-нибудь растерзать. Например, меня.

Я добрался до стойки и осторожно присел на указанный здоровяком табурет. Панк все еще обладал выгодной для себя позицией: в любой момент оружие могло оказаться в его руке, а я при этом был перед ним как на ладони.

— Держи, — передо мной с громким стуком появился бокал с черным как нефть пивом. Напиток насыщенного цвета смолы весело пронзали крошечные пузырьки, поднимающиеся со дна. Я сделал огромный глоток, и, ощущая приятную горечь послевкусия шоколада и кофе, произнес:

— Спасибо.

— Ага.

Панк отмахнулся, полез куда-то в низ стойки. Там находился мини-холодильник, из которого он извлек большущий шмат темно-розового мяса. Размахнувшись, здоровяк кинул его ротвейлеру. Псина, хрипя, ринулась навстречу угощению и вцепилась в него мертвой хваткой. Раздался влажный хруст.

— Ска! Сколько раз я просил не кормить Матрикс помоями!

Рядом с собакой стоял человек. Поджарую мускулистую фигуру обтягивал кожаный жакет цвета вишневого сока, стройные длинные ноги прятались в узких синих джинсах, порванных на коленях. По черным лакированным сапожкам скользили металлические цепи, по обнаженным темным рукам ползла причудливая вязь татуировок, на правом запястье красовался кожаный напульсник с шипами наподобие ошейника ротвейлера. Массивный блестящий череп был обрит наголо, но сзади с затылка вниз спадали черно-белые локоны. Человек был поразительно молод, и вместе с тем производил впечатление опытного и мудрого знатока жизни. Всепонимающий, над всем смеющийся взгляд зеленых мраморных глаз изучал мою скромную персону, словно новый предмет интерьера своего закрытого клуба. Красивое, но запятнанное следами пороков лицо насмешливо улыбалось. Левое крыло небольшого прямого носа украшал сверкающий, будто утренняя звезда, камешек.

Голос этого человека лился из спикеров в той странной комнате; теперь же голос был звонким, насыщенным, без помех.

— Давид… — произнес я негромко, чуть наклоняя голову в приветствии.

Предводитель «содомовой толпы» походкой профессионального танцора подошел к стойке бара и элегантно присел на дальнем от меня табурете.

— Что ж, пусть будет так, — он обворожительно улыбнулся. Пробежал взглядом по изогнутым шеям пивных кранов, обратился к заправляющему баром панку. — Будь другом, налей раухбир. Пробовали раухбир? — он вновь перевел взгляд на меня. — Отличная партия вышла. Это…

— …копченое темное пиво, — неожиданно для себя перебил я хозяина этого места. — Стиль из славной Германии, кажется, западной ее части.

— Франконии, если быть точным, — подхватил он, усмехаясь. — Боже, а у нас в гостях, оказывается, совсем непростой человек. Сложно в наше время встретить настоящего знатока… знатока чего бы то ни было… А, кстати, — как бы невзначай сказал Давид, — могу ли и я узнать ваше имя? Невежливо не спросить гостя о подобном, пусть гость этот в каком-то роде непрошенный.

Врать не имело смысла. Я случайный человек во всей этой истории. Как меня не назови, роль моя глупа и нелепа. Так хотя бы видимость достоинства сохраню, назвав настоящее имя.

— Глеб…

— О! — воскликнул Давид.

Панк наполнял новый бокал карамельной субстанцией. Раздался густой запах копченого сыра, перемешенного со слабым ароматом древесных опилок. Бокал оказался прямо передо мной.

— Передай дальше, — сказал Ска.

Пальцы правой руки обхватили покатый стеклянный бок. В тот же момент панк произнес:

— Кольцо

Я вздрогнул от хлесткого слова. Две пары глаз и дуло миниатюрного пистолета взирали сейчас на блеск золотого кольца; темная поверхность наполненной раухбиром емкости служила ему отличным фоном.

— Ах, как интересно!.. Вы женаты…

В голосе я с растерянным удивлением услышал глубокую грусть. Во взгляде Давида полыхнула странная ярость, будто он на секунду вспомнил что-то очень болезненное.

— Какое благородство для нашего времени, — задумчиво проронил он. Вновь улыбнулся, кротко, взглядом предлагая мне пододвинуть бокал; я подчинился, стараясь не расплескать драгоценный раухбир на столешницу. — Но и какая наивность! Не ручаюсь ни за одного жителя Петербурга, что тот не встал бы за вами в очередь, Глеб, и не оттрахал бы вашу драгоценную супругу как последний ублюдок. Но вряд ли вы ей позволили бы?

Давид с дерзким вызовом посмотрел на меня, и глаза мои на миг ослепли от блеска драгоценного камня в крыле его носа. Он подался навстречу, принимая из моих рук бокал, и вдруг оказался совсем близко, тихо, бархатно прошептав:

— Вот и Анна никого не хочет сама. Только лишь по моей просьбе. Послушная девочка…

Отголоски паники запульсировали в кончиках пальцев. Где-то в глубине зала утробно зевнул-зарычал огромный ротвейлер. Мы продолжали держать бокал — каждый со своей стороны. Давид внимательно смотрел на меня зелеными глазами, обрамленными густыми ресницами, словно пытаясь разгадать во мне известную только ему самому загадку.

— Что она в вас нашла?

Он хитро прищурился, во взгляде играли бесы. Глубоко вздохнув, разжав, наконец, пальцы, я как можно невозмутимее вернулся в исходное положение, огляделся по сторонам. Псина у сцены, панк за баром, хозяин бара, я и вороненая сталь пистолета. И где-то над нами в темноте коридора бродит она.

…А вдруг она вернулась обратно в то месиво из старой одежды? Вернулась, и ждет меня, неотвратимая…

Тряхнул головой. Ну же, нужно собраться! Участвуя в качестве одного из позирующих для полотна Босха, легко угодить в безумие.

— Боюсь, я не совсем понимаю вопрос, — ответил я, запивая слова превосходным портером.

— Разумеется, не понимаете, — кивнул Давид, заставляя волосы на затылке совершить витиеватый кульбит. — А хотите понять?

Не дожидаясь ответа, он громко воскликнул:

— Ска, приведи, пожалуйста, сюда нашу девочку.

Панк хохотнул, в два глотка допил свое пиво. Потянулся было за оружием, но еще одна просьба Давида заставила замереть панка на месте:

— Вы не могли бы передать мне эту крошку?

Он обращался ко мне.

— Передать вам… пистолет? Я правильно понял?

Хозяин трущоб встал с табурета и направился к ротвейлеру, энергично потрепал собаку по холке. Выразительно звякнула цепь: Матрикс вскочила на лапы, облизывая морду малиновым языком. В лучах диско-шара блеснули клыки.

— Ну да, ничего сложного. Просто возьмите этот «Глок» и дайте его мне. Справитесь?

В интонации была легкая, глубоко спрятанная насмешка.

— Брат, я не думаю, что это хорошая идея, — подал голос панк. — С виду он, может, и дурачок, но мы про него ничего не знаем.

Брат?..

— Так вот сейчас и узнаем, — широко улыбнулся Давид и сделал несколько шагов в нашу сторону. Ротвейлер нехотя последовал за хозяином, принюхиваясь, шумно вдыхая воздух. Я не шевелился. Со мной играют в игру, правила которой мне не известны. Возможно, что ни правил и ни игры нет вовсе, и все это одна безумная импровизация.

— Ну же, Глеб. Допейте свой портер, если хотите, а хотите, сделайте это позже. А ты, Ска, иди. И попроси нашу дорогую Анну переодеться для танцев. Вы любите танцы? — спросил он, переводя взгляд с меня на круглую сцену.

Я действительно допил свой портер — одним затяжным глотком. Сладкая горечь понеслась по глотке прямо в желудок, еще больше заставляя тело выделять беспощадное сейчас тепло; я все еще был в верхней одежде, не считая утерянных перчаток. Осознав это, медленно стянул с головы шапку, запихнув ее в карман пальто.

— Чувство ритма мне, в общем, присуще…

Давид покачал своей обритой головой, а волосы на его затылке медленно закачались.

— Я интересуюсь, как вы относитесь к такого рода искусству, не более. И прошу разделить его созерцание вместе со мной. Моя сестра превосходно танцует.

— Ваша… сестра?..

Звякнула цепь. Давид гладил страшного пса. Панк хмуро и неодобрительно зыркнул на нас, развернулся, и по его широкой спине задвигались блики; он и в самом деле уходил; через несколько секунд мы остались втроем — я, Давид и жуткий ротвейлер. Без огромной фигуры Ска я почувствовал вдруг прилив глупого ободрения, некой мальчишеской дерзости. Всего в нескольких сантиметрах от меня лежит огнестрельное оружие, которое я имел право взять в руки. Импровизация заманивала меня в ловушку, это было очевидно, но только вот в какую?

— Да, Глеб, она моя сестра печали. Моя личная война с этим городом.

Глубокая, из какой-то самой черной бездны тоска прозвучала в этих словах. В каждой букве пряталась боль. Но глаза цвета зеленого мрамора смеялись.

— А этот Ска… Он назвал вас братом

Камешек в крыле носа сверкнул от легкого, изящного движения головой.

— Мы не братья в известном смысле. Но все в этих трущобах зовут меня именно так.

— Почему?

На что я надеялся, продолжая эту бессмысленную беседу? Тянул время? — но совсем скоро сюда вернется опасный панк; убаюкивал бдительность Давида? — под его ногами лежал монстр, готовый разорвать меня на части в любой момент. Чего я вообще хотел? И впрямь схватить вороненый «Глок», наставить его на этого фрика, заставить привести меня к Анне и, минуя здесь все и вся, выбраться за пределы трущоб, сбежать с ней вдвоем в снежную ночь прямиком под сень божьего дома? Оружие имеет свойство сеять смерть; нажму ли я на спусковой крючок в случае опасности, лишу ли кого-нибудь жизни из-за тысячи чертовых евро, защищая себя, эту Анну; Софию?..

— Просто потому, что я брат своей сестры.

Змеи на правой руке Давида зашевелились. Его рот обезобразила какая-то совершенно хищная ухмылка. С нескрываемым нетерпением он вдруг сделал широкий шаг ко мне.

— Лишь несколько человек знают здесь мое имя. Знаете его и вы. И мне весьма интересно — откуда? Расскажите мне сейчас или предпочитаете сперва выполнить мою просьбу?

Это просто игра. Меня проверяют. «Глок» не заряжен, неисправен, он мог быть лишь искусной репликой. Выражение лица Давида выражало любопытство и плохо скрываемое подобие сумасшествия. Он глядел на меня как на диковинку с другой планеты; что-то во мне заставляло этого странного человека вести со мной великосветские беседы вместо того, чтобы просто приказать своему вышибале переломать мне ноги и выбросить на свалку.

…«Что она в вас нашла?»…

— Берите свой пистолет, — тихо сказал я, решаясь. Медленно обхватил матово-черную рукоять «Глока», поднял его над столешницей. Как в тумане развернулся на табурете, встал. Шею под воротом залило потом; я горел изнутри. Пистолет ничего не весил, но и не выглядел бесполезной игрушкой. На его миниатюрном темном теле пестрели символы, буквы латиницей и арабские цифры, кажется, «AUSTRIA» и «45». Указательный палец дотронулся спускового крючка. Замер на миг. Ощутил, как давит на кожу безымянного пальца кольцо, прижатое рукояткой «Глока». На самой границе зрения, далекой и мутной, увидел смеющееся лицо. Оно ждало. Ждало чего угодно.

Ротвейлер утробно сглотнул. Звук, полный жизни, заставил сфокусировать взгляд, увидеть всего лишь в метре от себя фигуры животного и человека; живых существ. Улыбаясь, человек протянул мне руку с раскрытой ладонью. На шипах напульсника играли яркие блики. Темные пальцы дотронулись до ствола, дуло смотрело прямо ему в лицо.

— …постигни свою силу, Человек, не обрати ее себе во вред, так может быть лишь от любви к другому.

Вороненый «Глок» плавно поднялся в воздух, выскальзывая из ладони. Как в невесомости он замер передо мной. Я и сам чувствовал себя космонавтом, что управляет стыковкой элементов станции в открытом космосе; я не имел веса, меня не существовало на этой Земле. Все, что я ощущал сейчас это взгляд улыбающегося зеленью мрамора глаз Давида.

— Вы, верно, считаете все это блефом?

Пистолет уже был в его пятерне. Коротким движением он извлек магазин, являя мне тускло блестящий латунью патрон, и так же быстро, уверенно вернул в рукоять. Задумчиво улыбнулся.

— Он заряжен. И у него нет предохранителя, в привычном его понимании. Принцип «взял и стреляй». А вы взяли и отдали. Каков был шанс все изменить…

— Разочарованы? — язык во рту еле ворочался. Одно это слово далось с огромным трудом.

— Разочарован? Нет, что вы. Удивлен. Такова ваша стратегия, а может, вы идиот, или вам на все наплевать? Импровизация или тонкое понимание момента? Как у вас все просто и легко: прийти сюда, взбудоражить несчастную Анну, отказаться от шанса играть по собственным правилам. Вы, может, прямо сейчас мне все и расскажите, наконец? А? Удивите меня еще.

Я отступил назад, нащупывая руками табурет, водрузил на него ослабевающее тело, повернулся спиной к говорящему. Удивил ли я его этим или нет, не знаю. Нужен глоток холодного пива. Под пальто все горело от жара. Давно пора было расстегнуться здесь на все пуговицы…

«Крик» или старый добрый «вайс»? Пшеничное отупение или вязкая вишня? Сделал выбор. Подставил чистый бокал под кран, дернул ручку. Из серебристого изогнутого пальца хлынула мутная кровь. Массивно зазвенели цепи — собачьего повода и украшения на обуви Давида. Перезвон быстро приближался. Я продолжал наблюдать за темно-красной жидкостью, наполняющей тусклый бокал.

— Как бесцеремонно, — голос опять смеялся, довольный и такой будто юношеский. — Вы полны скрытой энергии, Глеб, той самой животной в начале, но очеловеченной со временем жаждой хаоса. Я узнаю такое без ошибки. Страсть к деликатному разрушению. Что же, наполните и мне бокал, будьте любезны.

Не оборачиваясь, не закрывая клапан, схватил свое пиво и залпом осушил его. По губам, подбородку потекли липкие приторно-алые струйки. Вернул бокал под раздачу. Вокруг все было залито красным. В голову ударил мерклый шум, он надвигался издалека, но и как будто изнутри самой головы. Крепкий у них здесь «крик», однако, должно быть, градусов восемь-девять. С удовольствием вдруг почувствовал кислый насыщенный холод в желудке, такой, если бы у температуры мог быть вкус.

Тыльной стороной ладони ударил по крану, прекращая вишневое кровотечение: бокал переполнен, с краев стекала густая муть. Обхватил емкость, заляпывая пальцы, кольцо и подкладку рукава липкой жидкостью. Поставил перед усевшимся от меня справа Давидом.

— Прошу, — выдохнул я.

Он больше не улыбался. Вокруг глаз собрались морщинки. Растерянно, даже как-то обескураженно смотрел он на устроенный мною бардак. Я рассеянно уставился перед собой. Кажется, пора заканчивать этот балаган.

— Спрашивайте. Что вы там хотели знать?

Мы сидели рядом за залитой вишневым пивом стойкой, словно два старых друга; только один из друзей сжимал в руке оружие, а другой отрешенно изучал пустой бокал прямо перед собой. Под ними, у ножек массивных табуретов, устроился огромный ротвейлер. Одно слово, и челюсти этой зверюги сомкнутся на плоти. И слово будет Давидово, а плоть — моя.

Повернулся к своему собеседнику. Но тот хранил молчание, приглашая меня, видимо, проявить инициативу.

— Ну ладно. Все очень просто. Мне поручили совершенно идиотскую работенку в церкви неподалеку. Боюсь, рассказывая вам все это, я лишаю себя части оплаты; а может и всей суммы. А может, наоборот, сделаю все в лучшем виде, да еще и сверху добавят…

Давид успел совершить один небольшой глоток. Разлепив липкие губы, он произнес с неизменной усмешкой:

— Однако вы, Глеб, занятнейший из оптимистов. Но я прошу вас отказаться на время от мучительной тяги к рефлексии. Просто сообщите что следует. Я хочу, чтобы вы были мной поняты.

С тоской я вновь взглянул на пустой бокал. Не спрашивая разрешения, наполнил его, на этот раз пристойно и по всем канонам барного дела, дал пене немного осесть и отхлебнул приторно-кислой жидкости. Спросил:

— Сколько в нем?

Давид на мгновение опешил.

— Это наш сезонный «крик». Готовим за полгода до тридцать первого декабря. Сейчас вы пьете не совсем традиционную его версию, мы открыли одну из бочек на пробу, но оно уже хорошо, верно? Отвечая на ваш вопрос: обычно оно равняется тринадцати и девяти градусам крепости.

Я сделал еще один глоток. Покатал напиток по языку, дал ощутить его плотную текстуру небу, щекам. Коротким движением отправил в желудок. Давно я не пил такого прекрасного пива.

— Почему именно столько?

— Число не точное, возможно и меньше, но никогда не больше четырнадцати. Прихоть технолога, не более.

В глазах говорившего сверкнуло зеленое пламя.

— Надеюсь, я утолил ваше любопытство? Прошу, не испытывайте мое терпение. Скоро Ска приведет сюда Анну, но беседа и танцы плохо между собой сочетаются.

Невероятная окрыленность распирала изнутри; неизвестный технолог постарался на славу.

— В ней-то все и дело. В этой вашей сестре.

Мрамор в радужке треснул. Треснула и линия губ, искривленная гневом.

— В моей Анне?

Прежде чем я кивнул, открыл рот для ответа, Давид направил на меня ствол миниатюрного «Глока».

— Говори!..

Глоток. Вздох. Какой восхитительный вкус!..

— Один из прихожан соседней церкви (где мне поручили дело) считает, что его дочь насильно держат в ваших трущобах, а вы эксплуатируете ее душу и, возможно, тело. Я должен найти ее и уговорить вернуться к отцу. Вот и вся история.

Заготовленной улыбке, примиряющей, немного глуповатой, не суждено было появиться на лице — на меня взирало пламя лесного пожара из сощуренных и диких, безумно диких глаз.

— Его дочь? К отцу? Чья, сука, дочь?!

Это был и рев, и шепот одновременно. Вишневое безумие затопило разум, отвечать вновь стало сложно, опасно, напротив меня пульсировал кляксой тяжело дышащий от гнева зверь.

— Я не знаю — чья. Задание дал местный священник. Говорю же, это церковь на той стороне Невского, собор Святой Екатерины. Он назвал ваше имя, предупредив, что вы, возможно, держите Анну здесь вопреки ее воле. Это все, что мне известно.

Ноздри расширились, камешек на крыле носа будто умер, не светился изнутри больше матовым светом. Взбесившийся змеиный клубок метнулся передо мной: это с силой схватили бокал пальцы Давида.

— То, что вы говорите, невозможно.

Хищно ощерились не по-человечески острые зубы, темная глотка приняла в себя дозу вишневой крови. Кадык на изящной, но мощной шее несколько раз взлетел и опустился, замер.

— Ее отец не посещает церквей. Он не молится, не верит в богов. Он убил свою дочь у меня на глазах.

Во рту появился вкус настоящей крови.

— Что?..

Брат Анны наклонил голову, локоны на затылке качнулись. Он зашептал вдруг, громко и горячо, определенно обращаясь ко мне, но и будто к кому-то еще, в невидимый Космос, в тайное место, где слова его никто и никогда не сочтет за мрачные фантазии душевнобольного.

5

— Вы любите, Глеб, человека, на котором женаты? Ну и как, страсть все еще не дает трещать вашей семье по швам? А может, вы счастливейший из людей, и ваша любимая женщина вам лучший друг, а вы друг для нее? Это колечко на вашей руке, как ощущения? Спокойствие, гордость, вдохновение или отвращение к миру, страх потерять все, потерять смысл? Это было у нас, было, но без золотых символов сгнившего общества. Мой страстный и ласковый милый друг…

Я сказал сейчас, что отец убил свою дочь. Еще сказал, что я брат ей. И отец наш един. Живые не ищут мертвых, но мертвые ищут живых, если те любят и ненавидят их. Мертвые остаются с нами в памяти, в вещах, сами становятся вещами. Понимаете?

Я слушал завороженно, как во сне. Откуда-то из глубины живота, из-под диафрагмы, волнами накатывала легкая пока кисленькая тошнота.

— Думаю, понимаете. Тот, кто отправил вас на поиски Анны — самозванец! Отец мой не сумасшедший, он убийца, знающий, что его дочь не сделает больше ни единого вздоха. Ему незачем искать мертвеца.

— Но разве не?.. — я медленно поднял указательный палец вверх. Вопрос оборвался. Муть подобралась к пищеводу, незаметной конвульсией заставляя умолкнуть.

— Ну же, Глеб, вы ведь все уже поняли! — воскликнул Давид громко, требовательно, недовольно. — Сложите же два плюс два, получите число и помогите мне!

Да, я все уже понял. От этого знания привкус крови смешался с отвратительной кислятиной где-то на корне языка. В каком-то порыве мазохизма я наполнил наполовину бокал, смыл поднявшуюся пену из собственных недр обратно. Скоро станет намного хуже.

— Помочь вам — в чем, как? — голос был жалок. — Девушка наверху, она…

Господи, ради всего святого, задай уже этот гребаный вопрос!

— Она ведь гиноид?..

Десны, зубы, трещинки на языке, все покрылось мерзким привкусом крови.

Давид ухмыльнулся, кивнул.

— Копия вашей сестры?

Он сжал зубы, прохрипел свозь них:

— Убитой сестры! И теперь какая-то тварь играет со мной, присылая за ней вас, Глеб.

— И что это значит?..

Шепот был исполнен неясной тоской; где-то над нами ярится снег, где-то спит раненный город; любимая София ждет меня, окруженная тишиной и тревогой; темнота кругом, мрак и абсурд, и я, почему-то я, за что-то я посреди всего этого!..

— Вот и я хочу это знать! Кто вас нанял?

Резкий возглас Давида не содержал в себе ни тоски, ни меланхолии, ни сожалений. Он хотел действовать, решать, противостоять.

— Жан-Батист ван Люст…

Хозяин этого места удивленно нахмурился. Тряхнул головой, переспросил:

— Ван Люст?

— Да. Вы знакомы?

Давид закрыл глаза. Длинные ресницы сомкнулись на миг, вновь разлетелись кверху и книзу.

— В жизни его не видел. Но фамилию эту знаю. Нет ли у него родственника? Напыщенного старого ублюдка с тупым именем в духе гребаных крестовых походов?

Я сдавал своих работодателей, я целиком и полностью покупался обольстительными речами этого Давида. Его история походила на дурно обставленный спектакль, но, тем не менее, что-то в его словах заставляло если не принять его сторону, то, по крайней мере, не быть равнодушным.

— Тибо, его брат?..

Он щелкнул пальцами, вскакивая с места. «Глок» из руки перекочевал за пояс узких синих джинс — трюк, виденный мной в дешевом кино. Подошвы его ботинок угодили в липкую кляксу.

— Тибо, да. Глеб, я вижу: вы не понимаете, не верите мне, вы в смятение. Но послушайте. Я доверюсь вам, докажу, что говорю правду, я покажу вам ее настоящую.

Я закачал головой, поднимаясь с табурета, пошатываясь, вслед за Давидом вступая в сладкую грязь на полу. Наконец распахнул пальто, ощущая как спертое тепло, перемешанное с застоявшимся запахом уставшего тела, покидает меня как листья покидают деревья по осени. Волнами во мне гуляло хмельное отупение.

— Я видел достаточно…

Давид нахмурился, посмотрел на меня странным и долгим взглядом. Сказал негромко:

— Совсем недостаточно.

Расстегнув верхнюю пуговицу кожаного жакета, он извлек из внутреннего кармана тонкий серебристый прямоугольник. Обычная, даже обыденная всего каких-то несколько лет назад вещица смотрелась здесь и сейчас редкой диковинкой, привилегией избранного. Тонкие пальцы осветились мягким свечением, идущим изнутри прямоугольника, стали плавно водить по поверхности. Такие давно забытые движения…

— Вот, — Давид протянул мне свою драгоценность на широко раскрытой ладони; будто на пюпитр поместили нотную тетрадь, предлагая изучить новую, доселе никем не виданную композицию. — Мы в Ментоне. Чудеснейший городок…

С экрана смартфона ослепляюще ярко и неправдоподобно четко улыбались двое. Счастливые молодые лица отливали мягкой бронзой. Рыжеволосая зеленоглазая девушка щурилась от солнца, кончик ее языка игриво выглядывал из-под полных, кораллового оттенка, губ. Тонкая шея, обнаженные плечи, хрупкая изящная ключица — тело излучало молодость, кричало молодостью, оно было счастливо.

— Если отдалить фото, — произнес Давид, — то можно будет увидеть нашу с ней невинную шутку.

Потворствуя его словам, я коснулся подушечками пальцев сенсорного экрана, как бы сдвигая фотографию к центру. Лица уменьшились, изображение дополнилось бесконечным количеством деталей: яркое, невероятного цвета море, слоями переходящее от одного оттенка к другому: темно-кобальтовая глубина врезалась в бирюзовое подбрюшье, где разноцветными лоскутами тут и там мерцали на солнце яхты и лодки, неслись вспененные барашки волн к берегу по небесно-лазуревой глади; там, на пепельно-сером от крупной гальки пляже, кипела жизнь. Променад у самой воды пестрел от вывесок и распахнутых зонтов кафе и бистро, всюду, на солнце, в тени платанов и кипарисов, сновали, сидели или лежали полуобнаженные люди, довольные, сытые, лениво щуря глаза или скрывая их под темными стеклами очков и полями соломенных шляп. По фигурам и одежде можно было понять, что около трех четвертей этой публики составляли среднего возраста мужчины. И почти сразу, без пауз и предупреждений, над этим буржуазным праздником жизни взмывал к бледно-васильковому небу сказочный город: плотно прижавшись друг к другу, тонкие, в четыре-пять этажей домики из песчаника взбирались террасой из тени, смело подставляя беспощадному солнцу свои охровые, фисташковые, лимонные, инжирные стены, усыпанные черными окнами со ставнями цвета сочной мяты. Ярко-желтая башня с часами венчала собой это великолепие, невесомой и тонкой свечой нависая над вычурным зелено-оливковым портиком барочного собора. Навершие городка напоминало собой Петербург; но другой, из какой-то неведомой фантазии, яркий, веселый, будто игрушечный.

— Снимали с дрона, но все прекрасно видно. Представляете, всей этой красоты могло бы уже и не быть — наша поездка случилась два года назад, — корсиканцы целили в соседнюю Вентимилью, а угодили в Ментон. Повезло; снаряды попали не в старый город на холме, а в какое-то захолустье в апельсиновых рощах. Смотрите, это мы. Ей тут примерно семнадцать, а я… я старший ребенок в семье.

Я сфокусировал взгляд, и на фоне вмиг разлетевшегося разноцветного безумия вновь различил лица двух молодых людей, мужчину и девушку. Они стояли на корме небольшой, черной как смоль яхте, стояли, обняв друг друга за талии, и тела их были обнажены.

— Шутка молодости. Мы вошли в гавань с общественным пляжем и явили местным обывателям наши русские задницы. Вам их, к сожалению, не видно, но поверьте, многие буржуа этого славного городка были в тот день удивлены. Некоторые настолько, что снарядили за нами полноценную морскую погоню. Им, вероятно, очень хотелось взять на абордаж Анну. Мы благополучно оторвались от них в бухте Вильфранша.

Эти полностью забронзовевшие, без единой светлой полосы фигуры напомнили мне мраморную скульптуру Амура и Психеи, однажды увиденную в Эрмитаже. Не буквальный лейтмотив, заложенный Антонио Кановой, но общее настроение нежного узла неразрешимой страсти — так, будучи ребенком, понял я тогда эту выдающуюся реплику — передавали на фотографии молодые беззаботные люди, пышущие дерзким вызовом и неприкрытой похотью. Голову мужчины покрывала шикарная грива вьющихся, выгоревших на солнце светло-каштановых локонов до плеч. Это действительно Давид и Анна? Вновь совершил движение пальцами, на этот раз сдвигая поверхность изображения к противоположным углам экрана. Мельком и с каким-то тайным неясным чувством отметил, что кожа обоих ниже бровей лишена волос. Лица летели прямо на меня, вытесняя собой и море, и небо, и городок. Обнаженная Анна застыла юной богиней; я притронулся к ней сладостно-липким взглядом, провел им по каждой черточке, запечатлел касанием каждую линию. Но соблазн пропал, как только разглядел дикие, первобытно-хищные глаза цвета зеленого мрамора, смотрящие на мир из-под шапки густых, сияющих медью волос. Да, это определенно был он — Давид, хозяин этого места, а рядом — прекрасная юная Анна; только вот Анна с фотографии и та, что встретилась мне в темноте странной комнаты, разительно отличались наличием у первой глубоких искренних эмоций и полным отсутствием таковых у последней. Лицо на фотографии было счастливо, тело пело о молодости и страсти, Анна же из кучи тряпья была пугающе, навязчиво соблазнительной, неотвратимой.

— Пролистайте вперед.

Медленно проведя от правого края экрана к левому, я увидел следующую фотографию. Фон и композиция новой картины остались без изменений, но сюжет существенно поменяли, вдавливая в цифровой холст нечто, чего не должно было существовать вовсе. Молодые люди целовались — только и всего. Все такие же обнаженные, прекрасные, свободные и… одержимые. Будто темное пятно падало туда, где губы и языки, покрасневшие, шершавые от солнца и соленой воды, соприкасались друг с другом. Тень закрывала их глаза, но откуда рождалась эта тень, понять было невозможно: не встречая преград, отовсюду лился свет беспощадной звезды.

— Еще, Глеб.

Крупный кадр. Мужчина запрокинул девушке голову, готовится поцеловать обнажившуюся шею, погружая в ярко-рыжую копну волос узкую ладонь…

— Еще.

Остолбенел. Близко-близко явилось ярко светящееся лицо обезумевшей Анны, усеянное дрожащими капельками пота, губы открыты, видна пересохшая алая мякоть; и в черное пространство рта вторгалось вздыбленное мужское естество. Давид, реальный Давид, стоящий рядом со мной, вдруг встрепенулся, мягко ударяя по экрану: замершая в экстазе Анна отдалилась, предстала на коленях посреди эбонитовой палубы прямо у живота возвышающегося перед ней мужчины. Руки ее, тонкие, напряженные, увенчанные острыми длинными ногтями с ярким узором, вонзились в братскую плоть на бедрах и животе.

Тошнота, прятавшаяся все это время где-то на дне желудка, вернулась, заставляя согнуться напополам, прошивая тело конвульсией. Не фотографии вызвали этот спазм, нет, но что-то другое, приближающееся, неотвратимо идущее к нам откуда-то из-под невидимого сейчас неба; из недр моей памяти.

— Зачем… Для чего вы мне это показываете?..

Давид развернул экран к себе, освещая лицо мягким светом. Оно вновь улыбалось — насмешливо и будто бы через боль.

— Хочу показать вам, что все мною сказанное является правдой. Вы ведь узнали ее: гиноид это копия Анны.

Я разогнулся, хватая ртом воздух. Медленно вытер проступившую в уголке губ струйку омерзительной кислятины. Посмотрел на человека, стоящего рядом. Сказал загнанно:

— Но это… меньше всего похоже на отношения брата… с сестрой…

Экран погас, лицо Давида потемнело. Из-под преломленной линии бровей на меня глядело искушение.

— Что вы об этом можете знать?..

Сквозь волны тошноты ворвалась пульсирующая ярость. Я выпрямился. Почувствовал, как пальцы сжимаются в кулаки, как впиваются ногти в мякоть ладоней.

— Кое-что знаю. Но это, уж простите, не ваше дело. Я ухожу.

Разум застилал гнев. Кинув взгляд на ухмыляющегося Давида, развернулся прочь от него и стремительно зашагал к выходу. Окрыляющее моральное превосходство вело меня четкой и ясной дорогой сквозь зеленый туман. Сзади не проронили ни слова.

Дверь распахнулась, из антрацитовой бездны вылетел шнурованный ботинок цвета спелой хурмы. Не сильный, но болезненный и точный удар в живот заставил отлететь мое тело обратно, прямиком под ноги хранившего молчание Давида. Под ладонями липкой паутиной пульсировал залитый вишневой мутью пол.

— Как грубо… — раздался тихий голос надо мной. — Я прошу прощения, Глеб. Просто по-другому наш славный Ска давно уже не умеет. Позвольте же вам помочь.

Острые шипы напульсника оказались перед моим лицом. Хищные змеи-лианы, обвивающие мускулистую руку, призывно переплетались. Я обхватил запястье, пальцы Давида сомкнулись, коротким рывком поднимая меня с пола. Связки, спрятанные под этими татуировками, могли бы поспорить в прочности со стальными нитями.

Я вновь рухнул на табурет. В этом месте, видимо, не принято отпускать гостей по их желанию. Что ж…

— Давид, я…

— В качестве компенсации и наглядности моей доброй воли я прямо сейчас хочу вручить вам сумму, равную той, что обещал вам ван Люст. Назовите ее.

— Мне обещали две тысячи евро за все, — услышал я свой глухой голос.

…Совсем недавно, перемазанный смазкой, грязью и пылью, высокий жилистый работяга в сальной спецовке отсчитывал болт за болтом из огромного короба, пытаясь не сбиться со счета; болты эти называли «шпильками», и таких шпилек можно было перебрать за рабочую смену в десять часов до пяти тысяч штук. Приставляя чертовски длинную лестницу к бесконечно тянувшимся стеллажам, глядя на помещение склада сверху — огромный унылый лабиринт, — работяга тянул на себя какой-нибудь «Рычаг регулировочный прямой эвольвента» или «Тягу продольную в сборе» и думать не думал, что ему когда-нибудь предложат сумму денег, равную заработку за несколько лет труда в унылой дыре. Работяга сменил спецовку на дешевое пальтецо, отмыл руки от грязи; но он знал себе цену, и восторга от щедрого предложения не было. Это не дар и не распахнувшиеся двери пресловутого социального лифта, увозящего в небесные дали, это все еще просто лестница, упирающаяся в грязный закопченный потолок, с шатким основанием; деревянный люк под ногами висельника.

Давид задумчиво смотрел куда-то мне за спину.

— Ска, будь добр, посмотри-ка в музее, найдется ли там двадцать сотен евро для нашего гостя?

— Совсем не обязательно… — произнес было я, и вновь меня перебили.

— Брат, это ведь Бальмонта общак.

— Бальмонт не обидится, — поморщился Давид, переводя взгляд на меня. — Что вы хотели сказать, Глеб? Что не обязательно?

— Не обязательно в евро… — произнес я и понял вдруг, осознал, что на моем лице застыла улыбка, чем-то схожая с улыбкой Давида — такая же глумящаяся, смешливая, дикая.

Он видел изменение во мне, одобрял его, приветствуя едва видной ответной улыбкой, спрятанной умелой мимикой.

— В этот раз в евро, позже мы, разумеется, создадим на ваше имя счет в любой удобной вам криптовалюте; поверьте, это во всех смыслах лучше привычных для большинства фантиков. Изменения неизбежны. Мы не можем остановить прогресс. Да, Война отбросила нас на десятилетие назад, но взять, к примеру, наш город: его новейшая часть, блистающая, утопающая в технологиях, несущаяся в небо шпилями небоскребов, это ли не чудо Возрождения? Жителям Старого города кажется, будто вокруг ничего не происходит, но это самообман, иллюзия, которой они окружили себя, защищая свой образ жизни, спасаясь от безысходности, не видя путей из серых руин. Вы, — он элегантно выставил указательный палец перед собой, — один из немногих, кто решился на новую жизнь. У вас есть мотив, причина. Так же, как и у меня. Простите за банальность слов, что я сейчас произнесу, но мотив этот вечен как Космос, и имя ему Любовь. Да, Любовь!..

Давид сомкнул веки, замер, чуть подняв подбородок, точно устремляя свою мысль куда-то вверх, сквозь стылый кирпич подвала старинного здания, прямиком в низкое снежное небо.

— Мы с вами, — произнес он торжественно, но будто бы чуть смеясь, — теперь заговорщики. Ничто так не объединяет людей, как это сжигающее все нутро неистовство. Как зовут вашу супругу?

Я вздрогнул. Вопрос застал врасплох; обычно, если речь с посторонним мужчиной заходила о Софии, то ничего хорошего такая беседа в себе не несла. Спрашивающий был назойлив, одержим, жалок. Но этот Давид… Мы словно и вправду были с ним в сговоре. Я должен ответить; так сообщают тайный пароль.

— София…

— Если бог хочет наказать, то отнимет прежде мудрость… Надеюсь, с вами такого не случится. Меня он лишил всего лишь своей благосклонности, но я, как видите, не унываю и даже, кажется, нашел выход.

Он говорил — так опытный путешественник идет к своей цели. Тайные тропы, экономящие время и силы, необязательные, но интересные места, закоулки, которые знают лишь местные; сотни, тысячи шагов во все стороны, но все равно вперед, все равно бодро и неумолимо к точке на карте, давным-давно определенной и страстно желаемой для достижения. Я был его чертовой картой, расчерченной и разлинованной вдоль и поперек. Сладкий вермут лился из его глаз — бледно-зеленый, приторный. И он все еще искушал.

…Но если он и вправду даст мне сейчас эти две тысячи, вручит прямо в руки, и если…

Откуда-то из темноты появилась фигура. Передо мной на темно-коричневой столешнице рассыпались праздничной мишурой фантики.

— Походу, многовато взял, — удивленно-извиняющимся тоном сказал панк. — Я все в рубли не мог перевести, курс сейчас как девка неверная — скачет то на мне, то на ком-то еще, а лица все не видно.

Давид рассмеялся, как смеются над ребенком, что по-своему понимает любые сказанные ему слова.

— Зачем же ты хотел посчитать в рублях? Вот, Глеб, — он развел руками, окидывая взглядом ворох банкнот перед нами. — Это ваше. Примите в качестве извинения за слишком уж профессиональное рвение нашего доброго друга. Оплату за дело мы обсудим чуть позже, если вы, конечно, не против вознаграждения. А дело теперь простое: вернитесь в ту церковь, узнайте имя заказчика.

— И все?..

Вопрос мой был тихим, вымученным. В какую бездну абсурда я продолжаю падать? От собора через Невский в Апраксин двор, обратно, потом еще раз обратно. Вот так вот просто? — и несколько лет жизни в каждодневном ненавистном бессмысленном труде будет сэкономлено? Спросил, узнал, вернулся, сообщил — и вот она, мечта, мать ее так, вот она, жизнь без серого снега, без страха и упрека!

…Да! Именно так, что же ту непонятного? Принцип «Бери и стреляй»! Бери и живи!

— На этом все. Просто назовите мне имя.

Какая-то черная клякса на дне сознания не давала покоя. Нечто, чего не должно было существовать вовсе.

— Анна… в самом деле ваша сестра?

Панк воззрился на меня как на что-то такое, что нужно было как можно скорей уничтожить, извести саму память о пребывание на этой планете. Мой вопрос вызвал на его лице гримасу странного отвращения. Он что-то хотел сказать Давиду, но будто бы передумал. Налил себе и нам по бокалу вишневого пива.

— Благодарю, Ска. Позвольте я, наконец, все объясню, но вначале представлюсь: меня зовут Давид Филин-младший. Вам знакомы эти имя и фамилия?

Я отпил глоток, не смакуя, не чувствуя вкуса, отправил напиток вниз по пищеводу. Вздохнул в ответ.

— К сожалению, нет…

— Вы не активный участник построения нового гражданского общества нашего города? — чуть наклонив голову, усмехнулся Давид. — Ну хорошо, не буду томить вас ожиданием и загадками. Мой отец, Давид Александрович Филин — спикер городского собрания, председатель Специальной Комиссии правительства Северо-Западного Округа, основатель и держатель пятидесяти одного процента акций фармакологической корпорации «Возрождение», почетный гражданин Санкт-Петербурга, меценат и прочая, прочая. Старый сукин сын… Я родился, когда ему было под сорок; довольно поздний ребенок. Он штурмовал вершины Смольного, не обращая внимания ни на что и ни на кого, упорно взбираясь все выше и выше. До меня ему было дела меньше, чем извергающемуся вулкану до обреченной деревушки, стоящей на его склоне. Так же он относился и к моей матери. Неудивительно, что второй ребенок в семье появился спустя целых десять лет — к большому неудовольствию отца, ставшего к тому времени тем, кем он является и поныне. Когда началась вся эта заварушка с евро-дезинтеграцией, еще до начала настоящей Войны, нашу семью эвакуировали на Урал. Там корпорация отца занималась созданием медикаментов для нужд армии, но позже она внесла значительный вклад в дело изучения Лилит. Ирония — от Лилит скончалась моя мать, заразившись им, вероятно, в одну из поездок в поселок манси; считается, что пандемия коснулась лишь густонаселенных городов, но это не совсем так, да и рассказ мой совсем о другом. Забота о сестре перешла к вышколенным гувернанткам; как вы понимаете, я и сам не был избалован родительским теплом и вниманием. Отец пропадал на своих заседаниях, целевых объектах и прочей жизненно важной ахинее. Но Война окончилась, и отец вернулся в Санкт-Петербург, развернув здесь мощности своей корпорации. На меня у него были наполеоновские планы; он вдруг вспомнил, что у него есть сын, наследник его денег и власти, которому полагалось соответствующее образование. Будучи большой важной шишкой, он лично решил показать согражданам пример всепрощения: шел двадцать первый год, год примирения с Европейской Унией. Я отправился в Хауптуни, в эту австрийскую пафосную дыру. Нового Фридриха фон Хайека из меня не вышло — и слава богу. Спустя пять лет, полный сил и амбиций, я возвратился в отчий дом и встретил там самого прекрасного человека в мире. Представьте меня, узревшего средоточие красоты, юности и запретного влечения! Какие невероятные чувства нахлынули на меня. И что я испытал, узнав о взаимности… Какой сладкий грех! Люди называют это инцестом. Но наши чувства гораздо прекраснее этого глупого слова. Анна и Давид! Какой мы были парой!.. Как принимали нас в лучших домах, в самых фешенебельных клубах и салонах Европы! Как брата и сестру. Глупцы, ну что с них взять? Война так и не научила большинство из них смотреть по-новому на изменившийся мир. Отец погряз в старом мусоре, называя это блестящей карьерой, не понимая, что на самом деле это блестит жир и лоск на его спесивом лбу.

Однажды он застал нас в спальне. Как же прекрасна она была! Расцветающий цветок, ждущий майского солнца… Он молчал. Молчали и мы. Он вышел и вернулся со старой двустволкой. Цветку не дали распуститься. Лепестки разлетелись по шелковой простыне. Отец все молчал, не сводя с нее дула и глаз; он был в каком-то другом мире. Тогда я выбил оружие из его рук, подхватил сестру и бежал, утопая в ее крови. Прямиком в «Экке Хомо», в их логово здесь, в Петербурге. Я понял все вместе с выстрелом: моей любимой Анны — такой, какой я знал ее — не стало. На деньги отца, но без его ведома, в обход всех защитных уловок, я сделал особый заказ в этой компании. Мой отец влиятельнейший человек, но отследить меня, узнать о моей нынешней жизни даже ему оказалось не под силу; годы в австрийской дыре не прошли даром, кое-чему я там все-таки научился. Он — и это тысячапроцентно — и понятия не имеет, что где-то в этом городе существует копия убитой им собственной дочери. Ни при каких обстоятельствах он не мог отправить сюда кого-то, чтобы убедить машину покинуть своего хозяина. Это нонсенс, безумие! Я исчез, опустился на самое дно, нашел в самом центре Старого города свой новый дом. Обустроив его так, как вижу теперь этот мир, я живу здесь со своей Анной.

Я сказал вам, что отвез ее в «Экке Хомо». Тогда мне казалось, что эти гении могут все. Что они вернут ее к жизни, воскресят. Конечно, ничего такого в действительности ожидать не приходилось. Они гарантировали полную копию ее физического тела со всеми физиологическими и антропометрическими особенностями, но не более. Мне же нужно было совсем другое. Я любил и тело, но саму суть сестры я любил в разы сильнее! Ее душу, ее память о нас, наши чувства… Этого наука передать не способна. Они предложили мне подобие разума, самообучающийся искусственный интеллект, зачатки человеческой поведенческой реакции. Пародия на мозг трехлетнего ребенка… Вы видели Анну. Занятно, что кожа гиноида — это кожа той, настоящей, умершей Анны. Волосы, брови, ногти и даже радужка глаз — ее плоть. Это строжайше запрещено законом, но имя отца и, конечно же, деньги поистине творят чудеса. Меня предупредили, что со временем их придется менять на аналоги, но пока есть время, я буду вдыхать запах той, живой когда-то сестры, и гладить ее волосы и кожу. Я люблю эту Анну, эту ее ипостась…

6

Давид замолчал, устало отпил из бокала остатки напитка. Кожа на голом черепе покрылась испариной, изумрудные глаза уставились в одну точку перед собой. В зале стояла гнетущая тишина. Внезапно я осознал, что Ска нет на своем месте бармена, нет ни за моей спиной, нет нигде в зале. Давид как будто не замечал исчезновения телохранителя, опустошенным рассеянным взглядом взирая на лебединые шеи барных кранов.

Матрикс залаяла, гулко и хрипло. Мы с Давидом одновременно вздрогнули и посмотрели в сторону двери сквозь сизо-зеленую дымку. Прошло секунд десять; все оставалось как прежде.

— Стареешь, девочка моя, — подмигнул хозяин сконфуженному питомцу, поднялся с места и направился к одному из бильярдных столов.

— Предлагаю продолжить беседу за партией, — обратился он ко мне, выставляя треугольник из белых шаров на полотне стола. Я кивнул и медленно проследовал за ним, пристально глядя на ротвейлера, держась от него как можно дальше. Деньги бесформенной кучей остались лежать на столешнице бара.

— Если я не скажу, она и не тронет. Не бойтесь.

Давид великосветски подал мне кий.

— Животные меня любят, — отозвался я вяло.

— Вот и чудно. Разбивайте, Глеб.

Примерился, сделал резкое движение, и в зале раздался хлесткий стук бьющихся друг о друга тяжелых шаров. Я не имел ни малейшего представления о правилах этой игры; два шара исчезли в чреве стола; мой оппонент одобряюще мне кивнул. Рассеянно ударил еще, попав по ближайшей сфере — та медленно, словно круглый ленивый кот, ткнулась о темную лузу и откатилась обратно к центру. В голове гудел хаос: рассказ Давида воспринимался как доза неизвестного наркотика: эйфория от ожиданий и страх от возможных последствий, запретная любовь, счастье, потеря… Мысли спутались. До этого момента все в моей жизни всегда было предельно ясным, а здесь же… Чужие грехи, чужие интриги и страсти — и ничего моего. В конце концов, эта история, эта безумная исповедь, могла быть чистой воды ложью, байкой глумливого сказочника, свихнувшегося от наркотических оргий, а может, дотошно выверенная до мельчайших деталей история, действительно произошедшая с кем-то когда-то, призванная одурачить меня и встать на сторону рассказчика. Но зачем? Для чего я вообще нахожусь здесь? Какое мне дело до всего этого?

Деньги?..

София…

— Тибо ван Люст, — вдруг произнес Давид и загнал подряд три одинаковых как близнецы шара, не прилагая при этом видимых усилий. — Откуда он вам известен?

— С ним лично я не знаком. Но его сын когда-то имел весьма прямолинейные виды на мою жену. Как бы это объяснить… У нас с ним сложилась странная дружба. Не то, что бы я хотел иметь такого приятеля, просто он все никак не может оставить надежд…

Филин-младший издал какой-то сложный пассаж звуков: в тихой усмешке вместилось удовольствие и брезгливость, сладострастие и возвышенное негодование.

— Таких людей понять легко, — улыбнулся он, — но как понять вас и вашу Софию? Возможно, пока он вам хоть чем-то полезен, вы будете терпеть его сальный взгляд и грязные мысли. Многие из нас с тайным вожделением ищут все новые преграды по дороге к счастью; не теряйте времени на подобных людей. Однажды вы с горечью и тоской обнаружите, что пальцы этого недоноска сжимаются на вашей шее и талии вашей супруги.

— Он… держит дистанцию, — сквозь зубы произнес я. Слова Давида попали прямиком в цель: эта мертворожденная дружба всегда была в тягость. Ни София, ни я не воспринимали Николаса как явную угрозу нашим с ней чувствам; он являлся не более чем легкой пикантностью, бледным пятном на загорелой коже.

— Вы ошибаетесь, — качнул головой Давид. — Он прямо за вашей спиной. Дышит в затылок.

Я стремительно обернулся, сердце застучало сильней. Никого. Только пустое пространство зала.

— Не буквально, Глеб. Просто знайте, если не знали: игры в жалость глупы и жестоки. Так я правильно понимаю, — внезапно сменил тему он, — что это Тибо ван Люст через своего брата поручил вам навестить нас сегодня вечером?

Глубоко вздохнув, я ответил:

— Получается, что так. Но откуда его знаете вы?

— Значит, — продолжил Давид, игнорируя мой вопрос, — ваши изыскания существенно сужаются. Как вы смотрите на то, чтобы задействовать вашего приятеля, сына Тибо? Прямой контакт с этой старой рептилией, боюсь, может окончиться плачевно для всех. Кто-то из его высокопоставленных дружков решил поиграть в их обычную игру, возможно, пытаясь накопать что-то на моего отца, или…

Он замолчал, испытующе пронзая меня зеленоглазым взглядом.

— Или ему самому что-то понадобилось. Убийство Анны было обставлено грубо, но эффективно, нелепая история про несчастный случай. Слышали что-нибудь об этом? Весь Новый Петербург трубил без умолку с месяц, но потом очень вовремя рухнула башня в Лахте, и о моей несчастной сестре сразу же позабыли…

Разрушение небоскреба на берегу залива я помнил отчетливо. Однажды рано-рано утром мы с Софией проснулись от далекого гула, почти неслышимого уху, но так явно и четко осязаемого телом. Короткая конвульсия пронзила наш дом, заставляя звенеть посуду на кухне и стекла в окнах. Обнаженные, напуганные глядели мы на запад, и видели, как далеко-далеко от нас блестящая темно-синяя игла проваливается в саму себя, надломленная посередине, исчезает в облаке белесого дыма. Этот небоскреб пережил Войну; и вот теперь, когда остальной город медленно восставал из руин, он взял и покончил свою жизнь самоубийством. Как позже мельком и скомкано сообщили в СМИ, всему виной была «усталость материала». Теперь на его месте один из трех обелисков Жертвам ПВ, претенциозный и до нелепости пошлый; мрачный, навязчивый монстр, преследующий меня каждый вечер за окнами монорельса.

Разумеется, ни о каких несчастных случаях в одной из семей высшего света Нового Петербурга я слыхом не слыхивал. Хватало новостей из Петербурга старого.

— Тибо был частым гостем в нашем доме, — разобрал я, возвращаясь в реальность из воспоминаний о дне падения башни. — Обсуждались проекты о дружбе и взаимопомощи между Питером и Брюсселем. Я хорошо запомнил глаза этой твари. Взгляд древнего ящера, тупой и холодный, взгляд, оживший лишь на мгновение, прилипнув к весьма соблазнительной заднице моей матери. Боже! — рассмеялся Давид. — Говорите, его сынок волочится за вашей женой?

— Это было несколько лет назад, — нехотя сказал я.

— Вы же сами не верите в это, ну же, не будьте таким наивным. Знаете, как мой отец поступил с папашей вашего приятеля? Сразу же, безотлагательно, как только перехватил его взгляд? — он дал ему пощечину. Здесь, — Филин-младший обвел взглядом пространство вокруг, выразительно посмотрев вверх, — и понятия не имеют, что такое пощечина. Удары арматурой, топтание ботинками, кастеты, прыжки двумя ногами, и мое любимое — неожиданный тычок лбом в лоб оппонента, но никаких пощечин, увы. Только кровь, только хардкор. Но хлесткое касание ладони о щеку, особенно тыльной ее стороной, о, Глеб, это особое искусство. Предупреждение, уничижительная угроза. В том мире это весомее любого кастета. Проект дружбы моментально превратился в объявление войны. Опробуйте этот метод на вашем приятеле-оборотне, но…

Давид чуть наклонил голову вниз, собирая складки кожи на подбородке, посмотрел на меня из-под густых темных бровей.

— Но только после того, как он исполнит свою роль. Поймите: мне жизненно необходимо знать, кто и зачем охотится на мою Анну, на меня, на все, что связано с нашей семьей. Если кто-то хочет причинить вред отцу, я не могу допустить этого. Наша трагедия только наша, и память об Анне никогда не должна быть обесчещена! Мой отец

Последние два слова Давид почти прорычал. Ярость охватила его, и показалось, что татуировки на мускулистых руках вдруг ожили и стали ползти каждая в свою сторону под блестящей темной кожей.

— Что он за человек такой, позволяющий ходить мне по этой земле?!

Он замер; вдруг увидел меня, стал смотреть все пристальнее, словно нарочно концентрируясь на моей персоне, отвлекая свой разум от чего-то огромного и безумного, от чего-то совершенно невозможного, от самого грязного в этом мире.

— Я отблагодарю вас, Глеб, как родного брата!..

Он выплюнул эти слова и озлобленно бросил кий в сторону двери. Тот упал с хлестким стуком перед ботинками цвета спелой хурмы. Раздался смешок; панк пружинисто подобрал кий, ловко раскачивая им перед собой, направился к бару. Приставил кий к стойке, иронично взглянул на нас.

— Все готово? — спросил Давид. Он уже взял себя в руки, вновь став тем обворожительным усмехающимся мудрецом, что вышел ко мне из темноты зала, кажется, уже тысячу лет назад.

— А то! — гоготнул панк, наливая себе очередную пинту светлого пива. — Анна готова и прекрасна как никогда. Эй, а почему это деньги все еще здесь? Обиделся, не принимаешь подачки? Тогда давай-ка я их положу в банку для чаевых. А потом ты сам решишь, что с ними делать.

Он и впрямь сгреб в охапку банкноты, с щепетильной аккуратностью сложил тонкой стопкой, свернул в трубочку и обмотал непонятно откуда взявшейся оранжевой резинкой. Извлек из-под бара самую обычную полулитровую банку, измазанную густой черной краской, и сунул в нее мою заработную плату за несколько лет отупляющего труда; подмигнул мне синим своим глазом. Я криво хмыкнул в ответ, отчего-то не решаясь прикасаться к этим деньгам.

Филин оглядел зал, ища что-то в заполненном дымом и вспышками лазера пространстве. Улыбнулся, приглашающе вскидывая куда-то вперед мускулистую темную руку. Рука указывала на сцену с пилоном, на неясный замерший силуэт, ожидающий начала чего-то прекрасного.

— Надеюсь, Глеб, вы оцените искусство моей сестры. Конечно, в этом своем состоянии она далека от тех высот, которыми обладала когда-то, но в ней достаточно грации и красоты для того, чтобы вас удивить. Терпсихора станцует, а мы будем смотреть. Прошу, наслаждайтесь.

…Музыка из далекого прошлого, странная и печальная, будто закат, увиденный на другой планете. Гитарный рифф — мелодичный, насыщенный электрической грязью — плывет по залу как туман по лощине, обволакивая меня, Ска, ротвейлера и Давида Филина-младшего. Лишь Анна сопротивляется этим дурманящим чарам; теперь я вижу ее, и замираю, восхищенный. Лохмотья сменились экстравагантным нарядом. Обтягивая полную упругую грудь, вниз струится черная прозрачная ткань. Газовая плоть ее трепещется, обрывками касаясь кожи плоского живота. До предела подчеркивают красоту стройных, по-прежнему босых ног, черные латексные штаны, обнаженные изящные руки обхватывают металлический шест. Под спутанной рыжей гривой волос блестит чувственная улыбка. Анна покачивается, движется в такт, плавно; Анна в истоме. Но вот резко вступают бас, барабаны, тело кидает в сторону, ноги врастают в пол сцены, грива хлестко падает на лицо, низ живота прижат к столбу. Миг — левая рука следует за спину, к узлу прозрачной тряпицы, что завязан чуть ниже лопаток. Следует вдоль стройного тела вверх, раскрывая ладонь, кидая что-то невидимое в потолок.

Из ниоткуда является голос. Анна приседает на корточки, но через миг, совершая широкий полукруг вытянутой ногой, поворачиваясь спиной к шесту, вновь встает в полный рост. Напряженные пальцы водят линии по бедрам и талии, обхватывают, сжимают грудь. Ткань бежит складками, и видно как темнеют соски. Звук нарастает — рваный и жесткий, ритм ускоряется, пространство режет вокруг исступленным проигрышем, и девушка опускает свою рыжеволосую голову, заходится в судорогах, кидая умелое тело то вниз, то вверх. Но вот опять звучит печальный гитарный рифф, и вновь прекрасная фигура превращается из бурного потока в красивый, тоскливо текущий ручей…

Терпсихора танцует, а я смотрю. Пальцы сжимают запотевший бокал. Сквозь дым и сполохи света вижу, как Давид отходит от бильярдных столов вглубь зала, к огромному сердцу. Вижу, как Ска препарирует взглядом великолепную музу, кадык его ходит под кожей острыми треугольниками; то ли он сглатывает слюну от вожделения, то ли попросту хлещет пиво. Прямо под танцующей девушкой лежит огромный ротвейлер. Животное смотрит на нее, внимательно, заворожено…

И снова круглая сцена, там, где живет чувственным танцем Анна. Ее одеяние уступило место роскошной наготе: тело до пояса обнажено, накидка смутной тенью лежит у напряженных блестящих ног. Литая упругая грудь, идеальные живот и спина, изящные шея и плечи; Анна — искусственна, но как же, черт возьми, человечна! Ее лицо излучает ни с чем несравнимое удовольствие. Я вижу сквозь дым и сполохи света настоящего человека…

…На меня действует нечто, мне неподвластное. Алкоголь, почти не слышимый запах наркотиков, атмосфера этого места, и темное чувство… нет, не похоти, но очень близкое, грязное, какое-то животное упоение эротомана. Обманутый разум добровольно наделил мертвое жизнью.

Анна вскинула руки. Соло закончилось, охрипший певец повторял свой припев. Незаметным движением расстегнута молния на черных латексных брюках. Перегруженная гитара превратилась в синтетику космических нот. Не спеша, словно дразнясь, Анна сняла с себя брюки как кожу, оставаясь в черном кружевном белье; но вот и оно соскользнуло вниз плавным движением.

…Анна. Ты в нескольких шагах от меня. Смотрю на твое тело; рот наполняется сладко-кислой слюной, в паху пульсирует сладость. Невероятно, но я хочу этот образ неизвестного мне человека! Прямо здесь и сейчас, несмотря ни на что! Но он издевается. Он спрыгивает грациозным прыжком со сцены. Танцуя, шагает прочь в темноту зала, к хозяину. И не остается ничего, как сделать очередной глоток холодного «крика» и издать только мне слышный вздох то ли облегчения, то ли разочарования. Пожалуйста! Это невыносимо! Я знаю: у меня есть счастье. Имя ему — София Сегежа. Но что может быть сильнее соблазна, существующего прямо здесь и прямо сейчас?..

Навстречу танцующей музе подалась мужская фигура. Их руки соединились, силуэты слились, опали в фантастическом сердце, мелькнули тела в дыму. Змеи-татуировки обхватили светлую плоть. Рыжеволосая голова запрокинулась, открывая шею для поцелуев. Резко качнулись черно-белые локоны на затылке Давида, он приник к груди девушки, смакуя мертвую кожу. На какое-то мгновение они превратились в недвижимые изваяния: обнимающие друг друга брат и сестра печали

…Его история — правда; не знаю, как, почему понял это, но это правда и ничего кроме правды; и теперь я созерцал невозможное: страсть к механизму, нежность к обману. Упоенные лица, полуоткрытые рты, губы, блестящие от желания. Такие похожие вдруг на наши с Софией эмоции в те моменты, когда мы отдавались друг другу: искренние, чувственные, настоящие. Но я ласкал и любил живое, прекрасное существо; Давид же сжимал в объятиях пусть и прекрасную, но ложь, материализованную, заключенную в кибернетическую копию призрак любимого человека; ложь была для него объяснением смысла жизни, призрак же был памятью самого Давида — так я понял это.

Напряженное сильное тело подалось в глубину, увлекая обнаженную музу. Точеная фигура ее возвысилась над сердцем, а руки уверенными движениями искали пряжку на ремне своего хозяина. Плавно билась о стены музыка. Все вокруг разделилось на отдельно живущие друг от друга миры: любовники, сплетенные на огромном фантастическом ложе, пьющий очередной бокал пива диковинный Ска, огромная псина, свернувшаяся у сцены хищным клубком. И еще один мир был во мне, соединяющий воедино все контакты, замыкающий скрытые цепи, невидимые для глаз, целая сеть которых проникала в растерянное, шокированное сознание. Чем больше я размышлял о чувствах Давида к погибшей сестре, тем больше находил в себе самом забытые неясные откровения. Я видел далекую темную ночь. И в той темноте хотелось мне находиться, как и Давиду, быть во тьме слепой страсти, и быть освещенным светлым чувством любви. Беречь и давать защиту, но разрушать самые строгие нравы, мораль. Ласкать с нежностью драгоценную плоть, скрывающую под собой бессмертную душу, но и сжимать, сильно, на грани боли, вонзаться в нее, упиваясь!..

Внезапно пришло откровение: все это у меня уже есть.

Тряхнул головой. Тело мое накренилось, с трудом сохраняя равновесие. Перед глазами пролетели с неимоверной скоростью и барная стойка и сцена с пилоном, и Матрикс с панком. Взгляд сфокусировался на бьющемся сердце; будто с двух сторон в центр моего зрения кто-то божественно сильный сдвигал целую Вселенную. Дрожащая реальность показала двух людей, обнаженных, переплетенных в объятиях. Тяжелый гул басов заглушал все звуки вокруг, но я будто нарочно сумел расслышать горячее дыхание Давида и сдавленные стоны Анны.

Что же тут происходит? Почему я не дома, не с моей любимой Софией? Гляжу, как брат возлежит с сестрой, да и не с сестрой вовсе, а с чертовой куклой, жестяной банкой!

Густой зябкий порыв захлестнул разум. Вся необъяснимая симпатия к этому человеку, Давиду Филину-младшему, сменилась яростным отвращением. Может быть, их отец прав, попытавшись тогда изничтожить хотя бы половину такого греха?..

Застыл, изумленный. В памяти всплыли фортепьянные ноты.

…А если бы, в самой безумной фантазии, в ту пьяную ночь…

Женский всхлип, будто плач.

…Если бы наш отец вошел в комнату, за дверью которой его старшая дочь из жалости и жестокости обнажается перед братом? Но мы же не в самом деле хотели тогда…

Сдвоенное дыхание. Рваная музыка.

…Но если бы мы вдруг обезумели? Не опомнились вовремя? Отец попытался понять бы? Что бы он сделал? Убил бы?..

Низкий рык Матрикс прервал изыскания памяти. Псина приподнялась, водя черным влажным носом из стороны в сторону. Ей что-то не нравилось.

— Эй, детка, ну ты чего? — громко воскликнул Ска, окончательно разорвав во мне клубок из воспоминаний и игр разума. Снова я стал здесь чужим, случайным человеком, не влияющим ни на что. И это вдруг породило во мне совершенно сумасшедший вопрос: а я? Убил бы нас? Убил бы Давида и Анну?..

Вопрос, заданный самому себе, вырвался из сознания, становясь вопросом к окружающей реальности. Ротвейлер поднялся на все четыре лапы. Ска перегнулся через стойку, протягивая вперед руку с раскрытой ладонью.

— Цыц, Матрица, и что ты шумишь громче хозяина? — ухмыльнулся он, однако в голосе его появилось беспокойство. Собака вновь зарычала, сделала несколько шагов в сторону пары в огромном сердце. Панк нажал что-то в нише под стойкой; музыка стихла.

Убил бы Давида и Анну?..

— Анна? — прозвучало вдруг в наступившей тишине.

Мы все посмотрели в их сторону разом: я, Матрикс и Ска.

Давид полулежал, опершись на локти. Мраморный взгляд взирал на возвышающуюся над ним девушку, и взгляд горел трагическим удивлением. Та, память о которой была заключена в прекрасное произведение технологий, держала в своих изящных руках миниатюрное оружие. Смертоносная игрушка была направлена в голову брата.

— Убила бы я, — четко и громко сказала сестра, — Давида и Анну?

Я перестал дышать. Увидел, как расширились глаза Давида, как вздрогнуло его тело. Влажные губы хотели что-то сказать, но лишь слабо как будто бы улыбнулись — умиротворенно. Сполохи света замедлили бег вокруг; казалось ли мне это все?..

— Убила бы нас?..

Оглушительно грохнуло.

7

Это грохнули выстрелы, и выстрелов было пять. И я видел нечто ужасное: пули вырывались из чрева оружия и отнимали жизнь человека. Первая вошла в его грудь — Давида с силой откинуло на спину. На вишневого цвета жакет будто пролили саму тень — под сердцем зачернело пятно. Второй выстрел пришелся в лицо: прекрасный облик превратился в страшную рану, в которой смешались осколки лицевой кости, кровь и рваная кожа. Между третьим и четвертым выстрелом прошло пару секунд; ротвейлер огромными прыжками достиг Анны, гремя цепью, и обрушил на нее весь свой дикий, звериный гнев; злой исступленный лай заполнил зал. Собака сомкнула мощные челюсти на держащей оружие тонкой обнаженной руке. Не издав ни звука, гиноид резким движением скинула с себя обезумевшую Матрикс; из прокушенной кожи проступила темная жидкость. Третий и четвертый выстрел пришелся в ротвейлера — Матрикс коротко взвизгнула и замерла на полу у кровати.

— Господи! — громко, будто прямиком в мои уши, прошептал из-за стойки Ска, выпучив красно-синие зенки. Панк не двинулся с места, но было предельно ясно, что он хотел рвануть со всех ног к обмякшим телам Давида и Матрикс, к обезумевшей Анне, но почему-то не мог.

Я видел все это сквозь серую пелену. Бурую кровь, змейки дыма после каждого выстрела, вылетающие гильзы, даже полет пули, казалось, я мог наблюдать как на замедленном повторе. Я знал: все это обман, иллюзия, все произошло за десяток секунд. Но моему мозгу было все равно. Он пребывал в трансе, сковав тело иррациональным первобытным страхом, он перемешал жалость и отвращение, сострадание и гнев, милосердие и ярость. Я хотел кричать во всю глотку от захлестнувшего ужаса, но лишь неслышно совершил короткий вздох.

Анна приняла дуло «Глока» в свой рот, обхватила губами черный короткий ствол; вдруг и совершенно не к месту вспомнил ту фотографию. Малахитовые, широко открытые глаза смотрели на меня, и я не мог отвести от них взгляд. Эти глаза настоящие. Они той, другой Анны, сестры человека, что лежит сейчас мертвый на фантастическом ложе. Что они видят? Понимает ли искусственный разум, что совершил, чувствует что-нибудь? Что осталось от той бедной Анны в этом тоскливом мире кроме кожи, волос и радужки глаз?

Теперь, когда Давид мертв, память о ней принадлежит мне.

Крики у входа и пятый выстрел раздались одновременно.

— Полиция! Это полиция! Не двигаться, суки!!!

Яркая короткая вспышка. Огонь воспламененного пороха и белая молния электричества — так умирают копии мертвых людей. И у них есть кровь. Вот она, набухающая багровым пятном в спутанных волосах цвета ржавчины, тонкими струйками заливая бесчувственное лицо. Вот она какая: красная, как у человека, но через несколько мгновений превращающаяся в коричневую радужную муть…

Запахло озоном и жженным графеном.

Что-то сильно ударило по ногам сзади чуть ниже колен, и я повалился на пол. Впереди блеснули медовой густотой рыжие, измазанные мутной темной жидкостью локоны.

— Эй, киберпанк гребаный, руки! Руки! Чтобы я их видел, вот так, да!

Пуля прошла через нёбо, ворвалась в мозг и расцвела изнутри. Ты во второй раз погибла, но осталась прекрасной…

Голоса отдалились; гулкие шаги, властные окрики, скрежет; голова впитывала все эти звуки, но не выпускала обратно. Такая аккумуляция сводила с ума.

— У нас здесь два трупа. Еще дохлая псина. Чтоб меня, это же баба! Ля какая!..

Глухое и грубое изумление пробивалось откуда-то с орбиты нашей планеты. Сполохи от лазера и диско-шара пропали. Тусклый свет от засаленной лампы под самым потолком еле освещал пространство вокруг. Надо мной кто-то стоял: короткостриженый кряжистый тип средних лет в простом черном пуховике с расстегнутой молнией раскрыл перед моим лицом темно-синюю книжицу и тут же захлопнул.

— Капитан Моравский, — уведомил тип бесстрастно.

По залу сновало с десяток одетых в черную кевларовую бронеформу людей, ощеренные тупыми мордами стволов автоматов. Лишь один из ворвавшихся сюда был в штатском, и он стоял передо мной.

— Не стоит лежать рядом с мертвыми, — цинично усмехнулся капитан, протягивая мне руку. Я ухватился за большую сухую ладонь. Сила, с которой этот Моравский меня поднял, внушала уважение. Напоминающее полную луну за облаком, лицо его было бледным и круглым. Цепкий, скептичный взгляд серых глаз улыбался хитро морщинками, словно что-то зная.

Я встал, но тут же припал на колено — тупая боль в ногах приказывала преклоняться перед служителем закона. Тот едва слышно хмыкнул, но повторно предлагать помощь не стал.

— Вы двое задержаны. Как подозреваемые или свидетели — скоро выясним. В машину их!

Мир застилала дымка. Движущиеся фигуры живых, застывшие силуэты мертвых — я путал их ежесекундно. Калейдоскоп бредовых подмен, вяжущий шум вместо голосов и привычных звуков, опустошенность и изумление — таков был сейчас мир.

Полицейский в штатском неторопливо обходил зал. Извлек из бокового кармана куртки упаковку с латексными перчатками, порвал полиэтилен и натянул перчатки себе на руки. Приблизился к сердцу, неодобрительно качая головой. Перед ним распласталось полуобнаженное тело Давида Филина-младшего. Губы капитана шевелились, он что-то говорил сам себе, беззвучно, бесстрастно. Поверхность белых перчаток покрылась темными пятнами.

Ко мне приблизилась фигура в кевларе. Под шлемом, в прорезях черной маски, блестели холодные светлые глаза.

— На выход.

Заломив за спину руку, мимо провели сгорбленного Ска. Вид у панка был недоуменный, как будто бы даже несколько одержимый. Он то и дело пытался оглянуться, увидеть своего мертвого хозяина.

Я поднялся на ноги, силясь не упасть вновь.

— Помочь? — грубо спросил полицейский, наверняка имея в виду вовсе не дружеское плечо, а заломленную руку. Я мотнул головой, мельком увидел в руке гиноида миниатюрный пистолет — дрожащий серый штрих. Согнуло пополам; из носа потекла горячая струйка, виски разбивало молотами.

…«Убила бы я Давида и Анну?»

Что происходит?..

— Ну!

Фигуре в броне было плевать. Сильные пальцы схватили предплечье, повлекли прочь. Обессиленное тело подчинилось. Последний раз взглянул на Давида: блеск драгоценного камня, чудом сохранившегося после выстрела в упор, вдруг ослепил меня, стирая из реальности ошметки лица.

— Фамилия, имя, отчество?

— Сегежа Глеб Владимирович.

…Пришел в себя. Обнаружил, что лежу на спине, на жесткой пластиковой скамье, как был, в пальто, свитере, джинсах и обуви. На джинсах нет ремня, а с ботинок исчезли обе пары шнурков; кольцо осталось на месте. Надо мной нависал низкий загаженный потолок. Полумрак, царящий вокруг, был кстати: сильно болели глаза. Безумно хотелось пить; во рту было сухо, тошнило от мерзкого привкуса желчи и крови.

— Год и место рождения?

— Две тысячи второй. Санкт-Петербург.

— Покидали ли город во время Карантина, если нет, назовите причину.

— Не покидал. Старшая сестра, мой опекун… Умерла через месяц после завершения Эвакуации.

…Попытался вздохнуть полной грудью: больно. В легкие будто насыпали песка, мышцы живота окаменели. Несколько минут пролежал без единого движения, а по истечению примерно десятой медленно сел на своем убогом ложе. Вокруг находилось пустое, заполненное сумраком, квадратное помещение. В одну из стен с облупившейся краской накрепко влезла массивная металлическая дверь; небольшое оконце, забранное прутьями решетки, недобро скалилось. В дальнем углу — отхожее место. Поднес руки к лицу: подушечки пальцев измазаны черным.

— Семейное положение?

— Женат.

— Твою мать! Серьезно?!

…Не знаю, сколько пробыл в одиночестве. Стучал в дверь, звал тихим от бессилия голосом, но ничего не менялось. Накручивал по камере круги и петли; от движения мутило; просто сидеть или лежать было еще большим мучением: в памяти сразу всплывали образы Анны и Давида. Их тела. Их поцелуи и стоны. Выстрелы. И мысли во мне

— «Глок — 36 М», субкомпактная модель, модифицированный. Использует сорок пятый калибр. Магазин рассчитан на шесть патронов. Вот, взгляните, видите? Один все еще на месте. Внимательнее. Вы ничего не замечаете?

— Что именно?..

— Маркировку вот здесь. «JHP». Jacketed hollow point — полуоболочечная пуля с экспансивной выемкой.

— Эээ…

— Сейчас объясню. Такая пуля состоит из прочного «стакана», заполненного свинцом, из которого и отформована закругленная, как в нашем случае, носовая часть. По сравнению с оболочечной, то есть простой пулей, обладает большим останавливающим действием, поскольку при попадании деформируется с носовой части, увеличивая площадь своего поперечного сечения.

— Ага…

— Такая пуля меньше рикошетит и имеет очень низкое запреградное действие. При попадании в цель она «раскрывается», увеличивая площадь поперечного сечения в несколько раз. Практически не дает сквозных ранений, наносит тяжелейшие травмы даже при попадании в мягкие ткани.

— Черт…

— Да. Но самое главное не это.

— А что?

— То, что подобные пули ЗАПРЕЩЕНЫ законодательством на территории стран БРИКС, равно как и в Евроунии. Раньше они применялись нашими коллегами в спецбатальонах, но после Войны все помешались на гуманности. Понимаете, к чему это я?

— К тому, что у меня лишние проблемы?..

— Совершенно верно, господин Сегежа.

Прошла уже вечность в одиночестве. Я как мог боролся с самим собой, пока вконец не обессилел. Рухнул на грязную пластиковую скамью, и тут же отключилось сознание. Проснулся внезапно, словно кто-то нажал во мне кнопку с надписью «Запуск». Резко поднялся, сел. В голове была каша: мысли, догадки, отрешенный анализ; чужие вопросы, попадая в мою голову, тоже превращались в кашу. Вновь почувствовал дикую пустоту, это странное ощущение жестокого милосердия. Закрыл глаза, увидел наполненный вспышками зал. Увидел Давида, услышал вновь его голос: «Что она в вас нашла?»…

Глаза открылись. Чуть теплая жидкость медленно-медленно стекала по коже. В этой ничтожно маленькой соленой капле изумление и раскаяние.

…Но я ведь не верю в это?

Они провели меня длинными и темными коридорами в узенькую комнатку, разделенную пополам хлипким столом, с табуретами по каждую его сторону. Я спрашивал, где нахожусь, в каком отделении, говорил, что имею право на что-то, просил и требовал телефон, главного здесь и прочую чушь. Им было абсолютно плевать. Они зло молчали, а запихнув в комнату, так же, без единого слова, заперли за собой дверь. Мне ничего не оставалось, как сесть на один из табуретов и угрюмо уставиться в зеркало на всю стену напротив. На меня взирал осунувшийся лохматый бродяга в приличном с виду пальто, будто снятом с кого-то другого, с бесконечной тоской в глазах…

Дверь открылась, по очереди вошли двое. Одного из них я узнал — это был капитан Моравский. Облаченный в бежевую рубашку, расстегнутую на две верхних пуговицы, в прямых синих джинсах, он являл собой прямую противоположность второму вошедшему. Этот угрюмый тип неопределенного возраста в сером, самом типичном костюме, с зализанной выцветшей челкой набок, гладко, до розовых пор выбритый, внимательно смотрящий светло-карими глазами сквозь толстые линзы строгих очков сразу стал мне противен. С собой они принесли небольшой черный чемоданчик. Мерзкий тип с челкой уселся напротив меня, капитан встал у стены, прислонившись спиной к зеркалу и сложив руки на груди. Как только этот хмурый очкарик заговорил, меня начал душить неуместный смех: голос его был тонок и невероятно гнусав. Он представился как:

— Следователь по особо важным делам убойной полиции Литовцев.

Я видел, что и Моравский еле сдерживает себя от того, чтобы не рассмеяться. Это придало мне уверенности, хотя и было понятно, что началась классическая игра под названием «Плохой и Хороший Полицейский». Плохой, то есть Литовцев, узнал мои имя, возраст и место рождения. Выяснил, почему я не покинул город во время Карантина. Хороший — Моравский — поинтересовался моим семейным положением, игнорируя обручальное кольцо на безымянном пальце. Услышав ответ, он с нотками зависти, но добродушно, выругался. Пока все было неплохо.

Хуже стало, когда следователь убойной полиции открыл поставленный на стол чемодан и достал из него прозрачный полиэтиленовый пакет с пластиковым замочком сверху. В пакете лежало несколько предметов, при виде которых меня бросило в жар: миниатюрный пистолет, магазин от него и пять стреляных гильз. Литовцев открыл замочек и аккуратно разложил все это передо мной на столе. Капитан склонился над нами и объяснил вкратце преимущества подобных боеприпасов. Ему было жаль, что это добавит проблем в наше дело. Мерзкий Литовцев молча наблюдал за мной во время речи Моравского.

— Я хочу позвонить своей жене.

Полицейские переглянулись. Капитан проникновенно сказал:

— Вначале послушайте, что мы вам расскажем еще. А потом уж решайте, куда и кому вам звонить.

Спорить было бессмысленно. Следователь по особо важным делам встал, отошел к зеркальной стене. Моравский не спеша занял его место, уперся локтями о стол, а кулаками о подбородок, внимательно на меня посмотрел. Лицо его было бледным — так молодая луна выглядывает из-за темного облака.

— Господин Сегежа. Нам известно, для чего вы вечером пятого декабря этого года отправились по адресу улица Садовая, дом двадцать восемь.

Надо же. На этой помойке еще есть адреса.

— Накануне, утром того же дня, вас видели в соборе Святой Екатерины, что на Невском проспекте. Вы разговаривали с отцом Жаном-Батистом, не так ли? Вы католик? Хотели покаяться? Но разве вы грешник? Хм, думаю, что до вчерашнего вечера если и были им, то довольно мелкого пошиба.

Я проглотил эти слова с ангельским выражением лица. Прерывать монолог-провокацию не хотелось.

— Мы допросили священника, разумеется. Он поведал достойную, полную благородства историю о том, как вы бескорыстно предложили свои услуги Церкви, выступили защитником христианской веры и все такое. Лично я ценю ваше рвение и обостренный гражданский долг, — капитан неожиданно протянул мне свою широкую ладонь. Я растерянно вложил руку в эту мощную пятерню и пожалел об этом: его пальцы сомкнулись медвежьим капканом, а сам он продолжил говорить, давя и сжимая с удвоенной силой. — Всякая шваль давно досаждает славным жителям нашего города. Но похищать и удерживать несчастную девушку?! Насиловать, подсадив на наркотик?! Один из таких подонков сейчас дожидается своей очереди в камере — некто Петр Елагин. Что за ужасная рожа! А эти глаза? Так бы и ткнул вилкой!

На последнем слове Моравский с таким остервенением тряхнул меня, что, кажется, мои собственные оба глаза стали красным и синим, а зрачки превратились в вертикальные щелочки. С усмешкой наблюдая за моими мучениями, капитан, наконец, освободил руку, демонстративно отер ладонь о край рубашки.

— Святой отец не стал обращаться в органы, а по неизвестной причине поручил вам ответственную миссию, а именно — уговорить несчастную девчушку вернуться домой. Я все правильно говорю?

Я осторожно кивнул, чувствуя, как в кончиках пальцев пульсирует жгучая кровь.

— А раз так, то зачем же вам для разговора потребовалось нечто большее, чем язык, связки и обычный набор слов? — Моравский выразительно посмотрел на «Глок». — Где вы взяли оружие, господин Сегежа? Только не говорите, что вы его впервые видите. На нем отпечатки ваших пальцев.

— Я…

Литовцев подскочил к столу и своим ужасным голосом заставил съежиться меня и Моравского:

— За дачу ложных показаний проблем у вас может стать еще больше! Советую сотрудничать с нами, господин Сегежа, это облегчит вашу участь!

Захотелось двинуть этому очкарику по лицу. Вместо этого я скомкано и негромко промямлил:

— Я действительно держал пистолет в руках. Он попросил, сказал мне… Как же вам объяснить… Постойте! — меня осенило вдруг. Ну конечно же! — Вы смотрели записи с камер? Они же там всюду и…

— Хотите воды? — перебил меня следователь и, не дожидаясь ответа, постучал костяшками пальцев по зеркальной поверхности стены. Повисло гнетущее молчание. Я вновь собрался говорить, и меня вновь перебили, будто только того и ждали.

— Камер там действительно много. Но только вот физических носителей, на которые могло что-либо записаться, обнаружено не было. Они вообще там ни к чему не подключены, это все какая-то бесполезная бутафория. Так что извольте ответить нам на поставленный вопрос: где вы взяли оружие?

Следователь язвительно ухмыльнулся, а я покрылся холодным потом.

— Бутафория?..

— Увы, господин Сегежа, — многозначительно произнес капитан. — Прежде, чем вы ответите на вопрос моего коллеги, давайте еще раз кое-что уточним. На вот этом самом пистолете есть несколько отпечатков пальцев, принадлежащие четырем разным людям. Первые, самые многочисленные и явные — нашего приятеля с ублюдскими зенками, этого конченого маргинала. Владельцем вторых отпечатков являетесь вы.

— Вы ведь женаты, — гаденько вклинился очкарик в костюме, и я затрясся от его слов, похолодел, дыхание сбилось. — Зачем заставлять нервничать молодую жену, протирая тут с нами штаны? Говорите правду. Чем больше подробностей вы нам расскажете, тем больше у вас шансов поскорее вернуться в семейное гнездышко к вашей драгоценной супруге.

Секунду назад этот Литовцев был смешон и мерзок, теперь же он стал ненавистен. Я дернулся на табурете, намереваясь схватить его за лацкан пиджака, заехать кулаком в надменную морду! Моравский перехватил мою руку, отточенным движением завел за плечо. Острая боль вспыхнула и принялась впиваться в тело.

— Но-но, без штучек! — зычно предупредил капитан. — У вас и без того куча проблем.

Рука горела, пульсировала и трещала; с костей соскабливали мышцы, срезали медленно связки.

— Если вы успокоились, я отпущу, — посулил мучитель. — Что скажите?

— Да! Я спокоен, спокоен!..

Хороший полицейский, оказавшийся злым, отпустил меня, и я сполз обратно на табурет. Мое тело будто засунули в раскаленную печь.

— Отлично. Тогда продолжим. Третьи отпечатки принадлежат убитому мужчине. Следствие считает, что именно этот человек удерживал искомую вами гражданку против ее воли, нарушая при этом сто двадцать шестую статью уголовного кодекса. Мы устанавливаем его личность.

Я поднял на капитана загнанный взгляд:

— Его зовут Давид Филин-младший. Сын какого-то важного чиновника или…

— Мы выясняем это, — суетливо развел руками в своем углу Литовцев, явно удивленный моим замечанием. — Для этого и ведется следствие. Если вы готовы содействовать…

— Я и содействую! — воскликнул я с горечью. — Вы обещали дать позвонить…

— Всему свое время, — оборвал меня следователь. В комнату вошел полицейский — безликий, хмурый и серый, смотрящий на мир исподлобья, — поставил на стол стакан, быстро вышел.

— Пейте, — сказал капитан. Я сделал маленький глоток, убедился, что это обычная водопроводная вода, и залпом опрокинул в себя содержимое стакана, с наслаждением чувствуя, как жидкость несется по пищеводу в желудок.

— А теперь самое неясное, господин Сегежа, — произнес мерзкий Литовцев, воровато изучая мое лицо. — Последние отпечатки принадлежат той застреленной девушке. Это за ней вас послал священник? Ее вы искали?

— Я… Я не знаю кого искал…

Мысли путались, болезненно бились о звенящие от напряжения стенки черепа. Я не понимал, что можно сказать, а что нет, не понимал своего положения; они задавали только такие вопросы, ответы на которые могли навредить мне; они игнорировали очевидное, не спрашивали о ходе событий в том злосчастном подвале; они будто соблюдали заранее отрепетированную формальность, с явным неудовольствием отмечая мою излишнюю осведомленность — особенно чертов следователь.

— Как это? — нахмурился капитан. — Вас послали найти человека, но вам якобы неизвестно кто он и как выглядит, я правильно понимаю ваши слова?

— Не совсем так, — вяло ответил я. — Мне сообщили имя и пол: девушка по имени Анна. Это все, что сказал мне священник, ничего больше; и я вовсе не бескорыстно влез во все это…

Литовцев и Моравский снова переглянулись.

— Священнослужитель настаивает, что вы сами пришли в его церковь — неравнодушным, цитирую, самаритянином.

— Но это неправда! Мой приятель Николас — его племянник, священника этого родственник, он обещал мне…

— Не принципиально как именно вы получили это задание, — мягко, вкрадчиво перебил Литовцев, поправляя очки на блестящей от жира переносице. — Священник всего лишь соблюдает свой протокол; тайна исповеди и прочая чушь, мешающая ходу расследования. Это важно, но не прямо сейчас, господин Сегежа. Всему свое время, мы опросим и вашего друга, и членов его семьи.

— Это она? — вдруг с нажимом спросил капитан. — Послушайте, Глеб, не добавляйте себе проблем. Я не должен этого говорить, но сейчас не тот случай чтобы соблюдать наш протокол: отпечатки убитой не проходят ни по одной из баз, а священник наотрез отказывается называть имя ее отца; конечно, чуть позже он заговорит, но пока что ситуация максимально запутанная и грозит вам самыми серьезными проблемами. Погибла женщина! Помогите же себе и дайте помочь вам, Глеб!

Они крутят мной как хотят; и это только начало. Знают что-то, что знать мне нельзя, но не знают, что знаю я, и поэтому тыкают вроде бы наугад, пытаясь понять — что именно мне известно. Но что им ответить? Правду? Но что является таковой? История Давида Филина-младшего? Его исповедь — безумная выдумка безумного человека, так же безумно погибшего; больше ничего не доступно мне; но как мне это может помочь?

Самое очевидное, элементарное, спрятанное мной в темные закутки памяти, приобрело четкие очертания; вдруг понял, что же так сильно било в сознание своей атональностью: прозвучавшее слово «женщина». Я спросил с жадностью:

— Вы изучили ее? Тело, труп, господи…

Лица у обоих вытянулись. Литовцев будто бы постарел, каряя радужка глаз заполнилась чем-то, похожим на кофе с молоком. Моравский стал еще больше походить на луну, округлился до невозможности. Его рот распался на две тонкие линии — он хотел что-то сказать, но его опередил следователь:

— Вскрытие убитой девушки на данный момент не производилось. Наши судмедэксперты…

Капитан медленно-медленно закачал головой. Расстегнутые пуговицы на бежевой рубашке зашевелились в такт. Было видно, как ткань увлажнилась от пота под мышками. Этот физиологический этюд высвободил, наконец, то, что билось тупой болью в сознании:

— Но вы же там были! — прохрипел я, обращаясь к Моравскому. — Неужели не поняли, что девушка эта кукла, просто чертов гиноид?! Спросите этого панка, Елагина, или как там его, да вся Апрашка с ней развлекалась, спросите любого там!..

Литовцев подскочил у зеркальной стены, его двойник повторил нелепый кульбит с другого ракурса, являя вдруг проступающую лысину на серой макушке.

— Убита женщина! — взвизгнул он на всю комнату. — И вы без сомнения ответите по всей строгости!..

— Я не с тобой говорю! — ощерился я, обнажив зубы, ухмыльнулся непристойно и громко, понимая, что нащупал правильный тон, нужную колею. — Ну же, капитан, что молчите? Вы ведь ворвались внутрь, когда эта девка вышибла себе мозги, и вы отлично должны это помнить! И где в это время находился и что делал я…

— Капитан Моравский не обязан вам отвечать! — гнусаво проревел Литовцев на высокой ноте, суетливо всматриваясь в округлившееся лицо коллеги, пытаясь заполнить своей тщедушной фигурой пространство комнаты; в его крикливых словах чувствовался скрытый намек, призыв, даже приказ. Капитан нахмурился: стал грузным, неловким и мрачным.

— Но он тоже свидетель! — я не сдавался, отчетливо ощущая собственное сердце, что с силой колошматилось о ребра. Но вдруг оно ухнуло на дно желудка, остановилось — Моравский широко раскрыл рот, сказал негромко:

— Ваше заявление на данный момент невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть…

Литовцев сделался белым как свежий снег.

— Сорок пятый калибр не шутки, — продолжил капитан. — Мы собрали что могли, но, в общем и целом, голова этой девушки представляет собой кровавое месиво.

— Когда вы ворвались туда, — тяжело задышал я, не слыша слова, чувствуя, как едкий пот заливает глаза, окончательно теряя понимание, что важно, а что нет, запутывая собственное сознание в клубок безумия, — где находился каждый из нас?! Вы же точно видели, как гиноид…

Поперхнулся сухим воздухом. Взгляд Моравского сверкнул с беспощадностью скальпеля в руках свихнувшегося хирурга — скользнул по мне, кинулся на разъяренного Литовцева, который нависал уже над столом, надо мной, над всем чертовым миром.

— Какой гиноид, что ты комедию тут ломаешь?! — громыхнул вдруг следователь по особо важным делам, разительно изменив тембр и силу голоса. — Ты хоть знаешь, что тебе светит за насильственную смерть гражданина Российской Федерации женского пола?! Мразь! Ублюдок! Я до сих пор холост, а ты тут сидишь такой весь женатый и втираешь какую-то дичь!..

— Игорь Сергеевич! — попытался остудить пыл коллеги Моравский, но тому уже было плевать. Его скулы, губы, глаза превратились в тупую бритву, метящую мне прямо в шею. Короткий замах, взгляд, полный ярости, удар маленького кулака — я почувствовал будто укол в солнечном сплетении, и самым удивительным образом слетел с табурета.

8

Дыхание ровное. Ясная голова. Тело сочится энергией. Чувствую острое желание сделать что-то безумное, мощное, наполненное силой — хочется взлететь или поднять над головой огромной массы груз и бросить за горизонт!.. Я мог бы бежать сквозь снежную бурю, стать самым ярким огнем, вторгаться студеным и яростным ураганом в дома, мог бы гнуть столбы и деревья, сбивать с ног жалких слабых людей…

Вижу свое тело: оно бугрится мышцами, лоснится от неверного света бледной зимней луны. Оно обнажено и на него падают белые хлопья снега. Оглядываюсь: вокруг белесая тьма, кружащаяся, истошно воющая ночь. Далеко-далеко мерцают огни небоскребов…

Где я? Почему раздет и сижу на ледяной земле? Почему вокруг бушует метель, но нет холода?

В груди что-то творится. Легкие жадно вдыхают морозный воздух, выдыхая горячий пар. С каждым вздохом все отчетливее слышу, как трещат ребра, с каждым вздохом ощущаю тянущую боль в диафрагме. Вдох — выдох. Пар клубится над моей головой. Руки не слушаются, замерзли, не реагируют на желание обхватить грудь. Из нее что-то рвется, сердце бьет как в набат. Руки плетьми лежат на земле, припорошенные снежным пухом.

Треск, рваный стон натянутой кожи — на снег летит дымящаяся кровь, ее много, так много!.. С ужасом вижу, как грудную клетку открывают изнутри, сильным толчком, словно створки, ребра расходятся в стороны прямо перед моим лицом. Кости покрыты ошметками мяса, с них падает густая черно-ржавая жидкость, и я вижу металлический блеск: это торчат растерзанные провода. В зияющей тьме невероятной раны слышен гул и слабый электрический писк. Кружащие белые хлопья затягивает в бурую бездну, он тает с тихим шипением на окровавленных легких и сердце. Хочу заорать, но весь воздух ушел из меня, смешался со снежной бурей.

Сознание хлестко вернулось в тело на грязной скамье, и вдруг заработала память, выдавая воспоминания то отмеренными порциями, то бушующими потоками. Я увидел себя: оборванец девятнадцати лет ползает по руинам огромного стадиона, ищет там что-то вроде сплющенного футбольного мяча или вратарскую перчатку, шарф, что-нибудь из той, мирной эпохи, какую-нибудь никому не нужную редкость. Я видел бездонные, печальные глаза родных — матери, отца и сестры — видел в них прощание и прощение; живые всегда виноваты перед мертвыми. Образы тысяч случайных людей, дрожащие тени исчезнувших башен, дворцов и домов плыли передо мной в никуда. Пыльные улицы Петергофа, отрешенные взгляды десятков мальчишек, мужчин. И среди них — один-единственный, обращенный не на руины, а на меня — взгляд Софии. Серебристые блестящие бездны затянули в себя без возврата. Мы целуем друг друга — стесняясь и с нежностью, а рядом двое, и они улыбаются: ее пожилые родители; скоро они вернутся в свой родной город на берег Баренцева моря после нашей скромной свадьбы. Мелькают дни, полные приятной суетой молодоженов, пролетают перед глазами черные и белые ночи. Неожиданно вижу белую плоть; звучит далекий фортепьянный этюд. И сразу же — церковь, Невский проспект, трущобы. Танец и выстрелы Анны…

…Полумрак камеры.

С глухим гулом отворилась металлическая дверь, грубо вспугивая воспоминания, бьющая безжалостным «здесь и сейчас». На пороге стоял особый следователь убойной полиции Литовцев и очередной, а может и тот же, безликий полицейский, держащий наперевес короткий автомат. Темное помещение огласилось тонким гнусавым писком:

— Сегежа Глеб Владимирович, вы обвиняетесь в подстрекательстве к убийству согласно тридцать четвертой статье Уголовного Кодекса. Вы можете быть освобождены при внесении залога в сумму пять миллионов четыреста тысяч рублей. Выведите подозреваемого из камеры.

Полицейский вошел в камеру.

— На выход, и без выкрутасов, — глухо сказал он.

Я замер в полной растерянности на скамье, с тоской вперившись в лица людей. В подстрекательстве?

— Залог внесен, господин Сегежа, — голос Литовцева булькал патетической важностью. — Вы свободны. Соответствующие документы о трансакции средств уже переданы вносящей стороной. Повестка на судебное слушание придет вам в течение четырнадцати рабочих дней, считая с этого. Вы не имеете права покидать пределов Санкт-Петербурга. И кстати, вот ваши шнурки и ремень.

Охранник молча передал вещи, дождался, пока я не вернул их каждое на свое место, и коротким движением ствола автомата указал мне на дверь камеры. Я все еще пребывал в замешательстве.

— Прошу, вы свободны, — гнусаво повторил Литовцев, блеснув оправой очков, и отвернулся, исчезая в бледном свете закоптившихся ламп. Оглядев камеру, я медленно застегнул на все пуговицы пальто и пошел следом. Проплутав по скудно освещенным желтым коридорам, мы, наконец, вышли в большой светлый зал, заполненный полицейскими и людьми в штатском; на нас не обратили ни малейшего внимания. Воздух здесь был тяжелый и спертый — так могло пахнуть в изрядно прокуренном сигаретами зверинце, — и отовсюду доносился монотонный гул мужских голосов.

— Где капитан Моравский? — будто очнувшись от наваждения, спросил я глухо, жадно всматриваясь в угрюмые сосредоточенные лица незнакомых людей.

— Выход в той стороне, — кивнул куда-то Литовцев. Глаза за стеклами превратились в щелочки. — Желаю хорошего дня.

Он вертко нырнул в одну из десятков одинаковых дверей желтостенного коридора; пискнул магнитный замок, лишая меня возможности проследовать за ублюдком; звук этот растворился в густом гомоне. Голова закружилась, к горлу подступил ком — и эта мимолетная слабость окончательно выбила из меня желание оставаться здесь хотя бы еще на миг.

Спустился по серым широким ступеням, сделал глубокий вдох, и чуть не сошел с ума: на противоположной стороне улицы зыбким призраком на фоне кирпичных стен точно из ниоткуда появилась точеная фигура девушки в маренговом дафлкоте. Капюшон небрежно откинут; на нем лежали-ворочались от несильного ветра локоны цвета угля. Облаченная в темно-синие джинсы и черные ботильоны, девушка переступала с ноги на ногу, глядя тревожно на громаду казенного здания.

— Софи! — прошептал я, и она вдруг услышала. — Софи!

Не знаю, что разглядела София во мне в тот момент, но взгляд ее был исполнен отчаянием. Светлые глаза, я смог различить это даже на таком расстоянии, потускнели, в них не было того всегдашнего блеска, от которого я ощущал себя всемогущим богом, самым счастливым человеком на Земле. Что-то произошло, что-то высосало из моей Софии жизненные силы, какая-то грязная тварь посягнула на ее душу. В несколько широких шагов оказался на другой стороне улицы. Снег громко скрипел под ногами; скрипел весь мир.

— Господи, как же я рад тебя видеть!..

Ее губы дрожали — от холода или от еле сдерживаемого желания что-то сказать. Любимое лицо выглядело уставшим, под веками залегли тени. Между бровями кожу пронзала едва видная вертикальная полоса. И вместо приветствия София с неожиданной силой обняла меня, буквально схватила тонкими пальцами; лицо ее исказилось, и она тихо сказала:

— Глеб, я совершила ужасную вещь…

С силой вжался губами в замерзшие губы. В ледяной радужке глаз появились желтые искорки. София вздохнула полной грудью, задрожала в моих объятиях.

— Что ты такое говоришь…

— Пожалуйста, поедем домой… — прошептала она. — Поймаем попутку. У меня есть с собой деньги; чертовы деньги

Хотел что-то спросить, но сил хватило только на то, чтобы коротко и будто бы обречено кивнуть.

Единственное транспортное средство, что удалось нам «поймать» в этот утренний час, была вызывающе дряхлая «Лада» темно-бежевого цвета, напоминающее сморщенный сухой абрикос. Водитель — мой ровесник, курчавый болезненно-бледный парень — согласился довезти нас до станции метро «Озерки» за весьма незначительную сумму. Скидка объяснялась просто; все как всегда. Ожидал ли водитель, что София сядет рядом с ним на пассажирское сиденье и начнет гладить ему колени? Не думаю. Мы заняли места позади; я накрыл руку Софии своей. Водитель неодобрительно покосился на меня через зеркало заднего вида, раздраженно кивнул сам себе; автомобиль стал набирать скорость. За окном затряслись плохо знакомые мне пейзажи; я почти не бывал на Охте. Здесь еще не было признаков той безрассудной роскоши, что заполнила Новый город от Кудрово до самого Ладожского озера, здесь чувствовался дух другой эпохи: монументальные, облицованные гранитом пятиэтажки чередовались с уродливыми кубами из стекла и бетона, а между ними гигантскими змеями тянулись километры панельной застройки конца прошлого века. Этот пейзаж встречался на окраинах старого Петербурга то тут, то там, появляющийся вдруг из гигантских свалок Купчино на юге или, как здесь, оттеняя собой далекие небоскребы Нового города. Мимо проносились ощеренные черными дырами провалов дома, брошенные, позабытые. Автомобиль выехал на заснеженную набережную и яркое солнце, уже забравшееся на самый верх пронзительно-синего неба, ослепило глаза. За Невой показались небесно-голубые колокольни Смольного собора. Я отвернулся, щурясь от нестерпимых лучей.

Подъезжали к развилке, и до нужного места оставалось несколько кварталов. По правую руку расположилась больница Святого Георгия, частично восстановленная и частично же работающая, слева темнел занесенный снегом отрог Поклонной горы. Где-то впереди маячил овал дорожной развязки, от которой отходили лучи трех улиц.

— Остановите напротив метро.

Развалюха медленно будто подкралась к утопленной в грязном сугробе сплющенной бесформенной остановке. Оставшуюся часть пути до дома мы преодолеем пешком; все как всегда: уж слишком вожделенно водитель глядел на Софию с самого начала поездки. Теперь он смотрел ей вслед, будто уходящей надежде на излечение от смертельной болезни. Обычный взгляд почти любого мужчины. К такому привыкаешь со временем, превращая гнев и злость в равнодушное отвращение. Но не стоило давать таким типам адрес собственной жены. Ревниво взвизгнув покрышками на обледенелом асфальте, автомобиль оставил нас в одиночестве.

Дом наш ютится у старинного тракта; за ржавым железнодорожным мостом, служившим когда-то границей города, тракт плавно переходит в разбитую звериную тропу в чистом поле. Некогда шумная, постоянно забитая пробками в обе стороны магистраль — Выборгское шоссе — давно превратилась в забытую дорогу на север. В самом ее начале одиноко ютится станция метрополитена, окруженная, как и все остальные станции в городе, высоким бетонным забором. На крыше, над входом в вестибюль, красуется былым лоском некогда золотистый остов вагона — декоративная часть фасада; груда прогнившего металлолома. На месте ли огромные светильники над сине-золотыми мозаиками, там, под толщей выстуженной земли? «Они выполнены в виде соединения молекул» — сказал однажды отец, когда мы все вместе ждали прибытия поезда; но я раз и навсегда решил для себя тогдашнего, что «молекулы» — это слишком по-взрослому, а на самом-то деле свисают из-под высокого овального свода гроздья фантастического винограда, налитые ярким волшебным светом — сколько же солнца глубоко под землей! Ни я, ни отец, ни мама с сестрой — никто в целом мире — и представить себе не могли, что здесь, под просторными светлыми сводами, начнется крушение нашей жизни. Станции петербургского метрополитена использовались в качестве убежищ, собирая на глубине в самые отчаянные моменты Войны большую часть населения города. В один из таких дней некая, не известная до сих пор сила (каждая пострадавшая сторона предпочла обвинить своих тогдашних врагов) выпустила в тоннели невидимую изощренную смерть. Тысячи километров подземных путей были исполнены вирусом. Вирус действовал тонко, избирательно, ревностно. Начали умирать женщины. Матери, сестры, дочери, подруги и жены, любовницы, кузины, племянницы… Что-то страшное происходило с беременными: плод погибал во чреве, отравляя утробу, а если и выживал, то убивал тяжелыми родами мать. Так случилось с моей сестрой: потеря на седьмом месяце, долгая злая агония; тихий закат. Лилит — так позже окрестят вирус — убивала женщин, убивала нерожденных детей, иссушивала утробы, награждая самых стойких бесплодием; мир покачнулся, съехал с катушек. Мужчины, лишенные женщин, женщины, лишенные детей, дети, лишенные жизни — невыносимо мрачное зрелище. Позже петербуржцы узнали, что подобное произошло во всех мегаполисах мира; Лилит определила судьбу Войны: Война завершилась, политики всего мира в очередной раз назвали ее Последней; люди, притворяясь будто бы навсегда другими, стали искать причины, попытались исправить последствия: создали антивирус, создали систему профилактики, оградив от мира пострадавшие города, объявив там бескомпромиссный, но действенный Карантин. Одним из таких городов был мой родной Петербург. Четыре долгих года здесь жила пустота. Центр города стал похож на огромную опухоль, взорвавшуюся изнутри. С юга, востока и севера к этому комку оплавленной плоти прилипли грязные ошметки спальных и промышленных районов, населенных несчастными оборванцами, такими, как я, переживших Войну, а теперь будто забытые огромной страной. Город лежал брошенным мертвецом, которого изредка тревожили военные вертолеты в небе да банды мародеров на исполосованной шрамами земле. Но вот, наконец, Карантин был окончен. Санкт-Петербург выжил, изменившись до неузнаваемости: в самом сердце его зияла дыра, город отрастил себе уродливый горб — вернувшиеся люди обосновались за Невой на востоке, застраивая пустоши и бывшие фермерские угодья. Горб удлинялся, становился причудливее, намереваясь превратиться в крылья, коснуться перьями берегов Ладоги. Сотни небоскребов выросли на правом берегу Невы, один выше другого, тысячи квадратных километров жилого фонда возникли как по мановению волшебной палочки, и между всем этим великолепием и блеском суетливо побежали скоростные поезда надземной монорельсовой дороги. Похожие на юрких длинных червей составы соединили Новый город с югом и севером старого. Скоро началось возвращение людей в исторический центр, и первыми из них были рабочие, привлеченные с Большой Земли для строительства Центрального Обелиска на месте морского порта на Васильевском острове. Чуть позже предстояло возведение Южного и Северного Обелисков на территории городов-спутников Санкт-Петербурга. Тогда-то местные подняли голову: ведь работы в городе не было, а власти нанимали людей со стороны; кое-где стали происходить стычки с новоприбывшими, кто-то из уцелевших политиков старого Питера всерьез призывал саботировать начинания Питера Нового; и тогда власти предложили жителям северных и южных муниципалитетов компромисс. Учитывая, что я жил один в старой, чудом уцелевшей высотке и не имел постоянного заработка, не особо странным было обнаружить себя одним апрельским утром в микроавтобусе среди незнакомых угрюмых людей, держащем путь в Петергоф; всем нам было обещано приличное вознаграждение за труды. Бригада вошла в город-призрак и обнаружила там оглушающую пустоту. И в пустоте этой я нашел вдруг нечто совершенно ошеломляющее; город сдержал свое обещание…

…Отвернулся от силуэта вагона. Ощутил тепло плоти Софии — она держала меня за руку. Воспоминания, казавшиеся вечностью в моей голове, уместились в секундную вспышку забвения в настоящем. И сейчас я видел и чувствовал только ее — живую, любимую, зовущую взглядом домой.

Солнце топилось в пепельных облаках; ежедневное самоубийство светила смешалось с дрожащей в воздухе тишиной. Этот союз изредка нарушали порывы холодного ветра. София, стоящая передо мной, выставила руки над снежной гладью и смотрела на них, будто видела впервые. Медленно вела по изломанной перспективе, между линиями которой дрожал невесомый мир. Серые пятна — закованные в ледяной плен озера, бледная синева над густо темнеющей окантовкой из крон деревьев — купол церкви. И холм кладбища — горб мифического исполина, легшего здесь и уснувшего навсегда, и за ним тянутся к небу трубы снежных руин завода. Далеко-далеко на западе в белой дымке врезалась в город огромная кромка льда.

Смотрели вдаль с высоты двадцатого этажа; каждый в какую-то свою точку. Балкон черной лестницы служил нам отличной смотровой площадкой, но пейзаж рушился, корчился, норовил съехать в хаотический взрыв оттенков и полутонов. Желто-багровое солнце, макающееся боком в пепел, бесстрастно отражалось в наших почти остекленевших от его света глазах.

— Глеб, я совершила ужасную вещь. Послушай…

София производила слова тихо-тихо, почти бормотала; не так привыкла она говорить с кем бы то ни было.

— Через пару часов как ты ушел, я набрала его номер. Ведь это он предложил тебе эту… работу. С тобой все должно быть хорошо — так он ответил. Я спросила, кто эта девушка и почему этим не занята полиция, и что может там с тобой произойти, но он лишь повторял, что все будет в порядке. Говорил, что поможет нам, найдет подходящее дело, велел сохранять спокойствие, уверял, что ты скоро вернешься. Наутро, около десяти, он позвонил сам. Сказал, что заедет и все объяснит. Через час он зашел, попросил спуститься вниз, к машине. На заднем сиденье меня ждал Тибо…

Голос утих. Раздался глубокий вздох.

— Ты убил человека?

Шум ветра, тихий голос, сдавленный и усталый, и вот, наконец, задан вопрос. Губы мои разомкнулись: хотелось ответить, но София неожиданно повернулась, лицо ее, окрашенное красным солнечным светом, заполнило мир, и я различил лед, блестящий от трещин.

— Это неправда, — я не издал ни звука, но рот отчаянно кривился от слов; точно стянутый нитями, он шевелился рваными ранами на лице.

— Старик сказал неправду! — голос явился, и голос был жалким. Хотел повторить еще раз, но палец Софии с силой вжался в мякоть губ, приказывая молчать. В серой дымке сверкнул яркий свет: плоть разверзнувшихся вдруг облаков дышала какой-то темной, недоброй энергией.

— Конечно, — кивнула София. — Конечно же. Я ни на секунду не могла представить, что ты способен на это. Это не мой муж, которого я люблю, не тот человек, которого выбрала, чтобы быть счастливой. Ты можешь защищать, можешь быть злым, но убивать ты не способен — я знаю.

Удивленно нахмурился. Таких вещей о себе не знаю даже я сам, а София говорит об этом с совершенной уверенностью…

— А если вдруг совершил бы такое? Разлюбишь?..

София как-то по-детски мотнула головой, вдруг улыбнулась. Пальцы ее погрузились в мои спутанные волосы — медленно, точно солнце, что шло сейчас под откос.

— Нет, нет! Я люблю тебя, несмотря ни на что, что бы ты ни сделал или сделаешь!

Неожиданно отстранилась, вновь повернулась к огромной звезде — та выплавляла антрацит локонов в янтарную ржавчину.

— Но я боюсь, — сказала София серьезным, печальным голосом, — ты разлюбишь меня после того, что я расскажу тебе дальше…

Звезда закатилась за холм. В близкой высоте проносятся с остервенением тучи. Тело воет, просит пощады — его бьет крупная дрожь. Но я не могу заставить себя сделать ни единого движения. Взгляд мой уставился в какой-то неясный сполох — должно быть, в шлейф от гневных злых мыслей. Они, эти мысли, заполняют все мое существо, делают из меня молчаливого, больного навязчивой идеей глупца…

— Пожалуйста, пойдем, — любимый голос спасает.

— Пожалуйста, ну пожалуйста… — любимые руки тянут прочь из морозного плена.

— Все будет хорошо… — шепчут любимые губы.

Я верю им, двигаюсь с места.

9

Злость

Однажды я услышал от своей сестры такие слова: «…Злость это одно из немногих чувств, которое берет энергию из воздуха и создает цели». Тогда это казалось пространной блажью обреченного человека. Ее болезнь становилась диким отчаянием, недоступной мне привилегией живого мертвеца, высотой, которую невозможно постичь. Но вот наконец-то я понял, что чувствовала моя сестра все те дни перед своей тихой смертью. Злость.

— Я поступила неправильно?

Серая ночь бросала в окна мокрый тяжелый снег — стекла со стоном принимали удары. Там, снаружи, в бесцветном, застывшем от промозглости городе, вновь ярился злой ветер. Природный спектакль; чуткий мир обладал мрачной иронией, предоставив нам шикарные декорации.

— Неправильно поступили они. Ты ничего плохого не совершала. Дать согласие — при таких обстоятельствах, таким людям… Ублюдки, как им вообще пришло в голову!..

— Глеб…

— Семейка уродов!..

— Глеб!..

— Да, Софи?

— Что, если я уже сделала это?

Удар о стекло мерзкой влаги.

— Но… Ты ведь сказала…

— Разве это что-то изменит в тебе?

Легкое горячее тело подо мной изогнулось. Нежные руки обняли, соединив тонкие пальцы на спине.

— Я…Я не знаю. Тяжело знать такое. Кто бы знал на моем месте?

— Живущий ты в стеклянном доме человек. И на тебя голодных тысяч глаз обращены прожорливые взоры… Как, не разбив свое жилье, услышать тихий смех, как превратить всю грязь свою в прекрасные узоры? Не выходя из мира запотевшего стекла, я никогда помочь тебе бы не смогла. Но если стены эти не разбить — могу ли я тебя по-прежнему любить? Ответь, не открывая рта — я все еще тебе нужна?..

Та часть моей плоти, что находилась в обжигающем вакууме, остановила на миг движение, и вдруг выплеснула из себя бесполезное семя, заставив с силой сомкнуть зубы и издать тихий стон. Сделалось безнадежно сладко.

— Как думаешь, в этот раз забеременею? — шепот Софии обладал не меньшей силой, чем испытанное только что чувство. — Все еще хочешь этого, даже если я?..

Охватило смятение и сырая как талый снег тоска. Стало казаться, что со мной разговаривает на языке жестов немой человек, чьи руки крепко связаны грубой веревкой.

— Хочу, София. Пожалуйста, не нужно так говорить. Ты знаешь — я люблю тебя, что бы ты ни сделала. Но ты же ведь не…

Ее губы дотронулись губ, я замер в предвкушении поцелуя, но острые зубы вдруг наградили болезненным укусом. Серебряные глаза блеснули в темноте отрешенной нежностью.

— Знаю. Никогда и ни за что не сдержу это свое обещание. Я давала его лишь с одной целью: помочь нам. Из-за отчаяния не попыталась узнать есть ли другие способы снять с тебя обвинение. Просто кивнула, как только старик перестал говорить все эти грязные вещи; знаешь, так обсуждают погоду — буднично и лениво. Николас…

Мелькнул яркий свет, по стене медленно и тревожно прополз желтый луч — фантом от фар припозднившегося автомобиля. Не его ли хозяин подвозил нас сегодня? Таксист выследил нас, а теперь тщится понять, где же наше жилище по зажженному свету в окне? Но в это время обычно дом утопал в темноте, и моей внезапной фантазии буквально ничего не светило.

— Николас? Сукин сын!..

— Нет, нет! — покачала головой София, вновь укусив мою нижнюю губу — на этот раз осторожно, привлекая мое внимание к чему-то, что я упустил из вида. — Николас ничего не знает.

Я замер — с оттянутой губой, голой задницей и глупым лицом.

— Он ничего не знает, — повторила София, отпуская меня из капкана зубов. — Старик в одиночестве, и в этом мы сильнее его. Я наивна, но наивна ровно настолько, насколько зла и решительна. Ты пострадал из-за меня.

— Из-за тебя?..

— Конечно. Ведь это я почему-то решила, что пойти на поклон к праздным ублюдкам будет хорошей идеей. Этот взгляд похотливой жабы, этот вонючий надменный пот старости… Распущенный вдовец, пресытившийся безликими копиями и продажными девками, четко видит ближайшую цель — она сама, как глупый мотыль, явилась на сладкий нектар денег. Богатый и властный старик жаждет тело чужой жены. Мужу ее поручает заведомо невыполнимую чушь за подачку, втравливает в кровавый фарс, делает нас своими заложниками. Сыну не удалось купить меня когда-то; ведь не существует товара. А отец…

София задвигалась. Ее ягодицы, бедра, живот напряглись. Кровь снова стала наполнять собой плоть, вернулось горячее желание брать, владеть, наслаждаться. Голос соскользнул в шепот, шепот — в хриплое прерывистое дыхание; каждый миг был дарован лишь для наслаждения.

— …он создал товар из ничего, из безумной случайности. И товар этот — я. Трахай же меня хорошенько!

Сильный удар раскрытой ладони по щеке — странный, мучительный звук. Невидимый след от кажущейся такой слабой руки вспыхнул на коже. Дикий короткий стон, закушенная до крови губа, впившиеся в спину ногти. Язык, вдруг с силой облизнувший щеку, трепещущую от удара, поцелуй, горячий и влажный.

Все это была София — но я не узнавал ее.

— Трахай… меня… хорошенько…

Услышал ее тихий смех, увидел гримасу неизвестной эмоции, вдруг разглядел слезы; понял, что мы оба сходим с ума — и вновь испытал мучительно-сладкий экстаз. Будто гигантский гибкий паук, София обхватила меня руками и ногами, замерла.

Сны миновали сознание. И теперь, очнувшись из черной дремы, не осознавал ничего, не понимал ни больше и ни меньше этим серым хмурым утром. С усилием вспомнил, как накануне рассказал Софии все, что случилось в трущобах: гиноид, тайна Давида, танец и выстрелы, допрос и залог. Рассказ прозвучал балаганной нелепицей с кровавой и мрачной развязкой; точно неумелая импровизация подвыпившего завсегдатая бара, в шутку севшего за шикарный рояль. И только моих мыслей не было в этих нотах, тех, что привели к сумасшествию искусственной Анны. Эта атональность звучит лишь во мне; будто бы и не знал уже этого, не помнил. Все, что я знал, это то, что София рядом, совсем-совсем близко, и кожа ее подобна ледяной корке. Сейчас, под одеялом, согревая ее своим теплом, я чувствую, как ей холодно. Слышу ее тихий голос, беспокойный, мечущийся. Она размышляла вслух, не обращаясь ко мне, просто отправляла наполненные словами воздух в стены комнаты, застывала, ловила глухое эхо; от стен возвращался страх.

— …Допустим, мы найдем эти деньги. Но ведь они тебе не помогут…

— Мне?

— Деньги не снимут с тебя обвинение. Старик не получит меня, но получит тебя. Он разлучит нас, надолго, так надолго, как ему вздумается, пока, в конце концов, не достигнет цели.

— Ты говоришь о суде? Думаешь, меня действительно могут обвинить в чем-то?! — Хочется от гневного удивления то ли смеяться, то ли встать в полный рост, нависнуть над обнаженной девушкой яростным изваянием. Во мне вновь проснулась кипящая от абсурдности происходящего злость. — Дело шито белыми нитками! Господи, да любая экспертиза установит, что стрелял чертов гиноид: пороховые газы, вся эта чушь! Есть гиноид, есть гребаный панк, есть этот Моравский, и, в конце концов — убийство женщины? — фарс! Женщины нет! Какой-то дикий блеф, так не обвиняют, Софи! Я не подписал ни единой бумажки, не слышал ни слова от родных убитого психа, ничего! Так чего же бояться? Да, я был там, и это вся моя вина. Но какова будет вина шантажиста?! Для чего ему эта несчастная кукла? Давай прямо сейчас спросим его?! Давай позвоним и пошлем к черту старого дегенерата!

Лицо под копной чернильных волос будто плавится в пепельном свете. Светлые глаза все больше похожи на лед.

— Договор был таков, — спокойно, не замечая злые слова, произносит София, — за тебя вносят залог — пять миллионов четыреста тысяч. Эквивалент возврата долга — мое тело. Пять ночей. И только после этого обвинение снимут.

— Но ведь это совершеннейшая чушь!..

— Они не боятся правды, Глеб.

Сжимаю кулаки, пристально смотрю на жену. Красивое лицо залито темнотой, и сполохи солнца сквозь окно искажают черты, превращают в маску покорности, фатума.

— Да что с тобой, Софи, любимая, что же с тобой такое? Давай позвоним, и прямо сейчас покончим с этим…

В комнату врывается бумеранг — оглушающе резкий сигнал телефона, — совершает параболу и возвращается в коридор. И еще раз. Кто-то опередил нас.

— Доброе утро, Глеб. Найдется минутка для разговора?

Мгла охватывала коридор. Сухой, чуть растягивающий слова голос залил собой мой череп. В голосе ни намека на акцент, ничего, что могло бы указать на чуждость, враждебность, иную суть. Идеальная мимикрия. Голос отца Николаса ван Люста я слышал впервые, но стало сразу же ясно: это именно он.

— Тибо? — я сжал крепко зубы, выталкивая из себя это имя. Послышался сдержанный смех — короткий, отмерянный как по метроному; снисходительный и гадливый.

— Для тебя — господин ван Люст. И сразу хочу предупредить, что — прости за банальность — вопросы буду задавать я. Даже нет, не так, никаких вопросов. Просто полезная информация.

— Что тебе от нас надо, старый ублюдок?! — я хотел схватить фантома, добраться до человека-невидимки на том конце провода, придать ему материальное воплощение и распотрошить. Но руки проредили пустоту, ладонь уперлась в холодную стену.

— Напоминаю, что для тебя я господин ван Люст, — как ни в чем не бывало произнесла трубка. — Перестань сотрясать воздух и прибереги силы, они наверняка тебе скоро понадобятся, раз в одном доме с тобой находится такая ссссочная девочка…

— Заткнись, блядский ты выродок! — с ненавистью прошипел я. Где-то совсем рядом будто заново взошло солнце, внезапно и ярко, мелькнуло зажженной свечой меж стен коридора.

— Если ты любитель сквернословия, то рекомендую посетить одну из проповедей моего брата; ты ведь с ним уже знаком, да? Ни воспитания у тебя, ни манер. Не пойму никак, как мой глупый сын упустил и не забрал эту крошку обратно. Ты же… ну ты же просто никакой. Смешной, никчемный счастливчик, заслуживающий лишь снисхождения. И мое снисхождение заключается в помощи; ты, кажется, попал в неприятности?

Все еще сжимая зубы, я наблюдал, как яркая звезда выплывает из бледно-сизой комнаты. За ее беспокойным светом угадывалось обнаженное женское тело.

— Вот и хорошо, хорошо, помолчи немного, — мерзкий смешок лизнул мое ухо, оставляя невидимый влажный след. — Ты сделал несколько глупостей, я же помогаю тебе с их последствиями. Все это между нами: тобой, мной и твоей женой. Кстати, о женах. Знаешь…

Сполохи ломаных линий закружились по выцветшим стенам.

— …Бог заповедовал делиться с ближним. Дары, блага, удовольствия — это все от него, от Бога, и принадлежат всем людям в равной степени. Пойми: во все времена блага были ограниченными, редкими, а тот, кто владел ими, становился ни много ни мало избранным. В наше время таким редким благом стала Женщина. Именно она является сейчас божественным даром. Сначала из ребра Адама, а теперь из стен лабораторий, женщина, да. Но ты, уж прости, на роль избранного совсем не подходишь; не те исходные данные, сам посуди. И мир, понимающий кто ты есть, задает тебе справедливый вопрос: почему же ты не делишься божьим даром с другими?

— Я люблю Софию, — тоскливо ответил я; было необходимо ответить сейчас так, как есть. — А она любит меня. Мы принадлежим друг другу и никому больше. Мы не можем ни с кем поделиться. И не хотим.

— Да ты поэт и романтик! — мерзенько захихикала трубка. — Как наивно, как мило, прелестно. А вот как это выглядит на самом деле: ты несешь свое убеждение над залитой дерьмом землей, тащишься, и ноги по колено в дерьме, с каждым шагом дерьмо все выше и выше, уже по грудь, скоро зальет рот, полезет в ноздри, глаза, но ты все идешь и идешь, подняв руки, а в руках нелепый транспарант — знаешь, что такое транспарант? — с кривой надписью: «Любовь». И в итоге, когда и голова и поднятые руки полностью скроются под дерьмом, останется лишь эта надпись. И вот ирония: дерьмом назвал ты любовь, знаешь, как на прилавке кондитерской в сладость вставляют палочку с яркой бумажкой? Но как у вас говорят: из дерьма конфету не сделаешь. Подумай, почему так? Да все просто: любовь сгорела, сдохла в Войне. Любовь осталась там, далеко-далеко, в лазоревом небе и солнечном зеленом лесу под названием Рай, а здесь нет никакой любви; мы в Аду, Глеб, и здесь плоть требует плоти! Эта земля не знает никакой любви! Мертвецы не помнят никакой любви, они готовятся к вечным мукам! О чем ты бормочешь? Осталась лишь грязь, и нет никакого иного смысла, кроме того, чтоб самому стать грязью! Где ты услышал само это слово, в каких руинах, от какого безумца? Посмотри же вокруг! — как мир поступает с любовью? — он насилует, забирает и портит.

— Мир? Это ты пытаешься брать и портить, господин, сука, ван Люст. Цинично и буднично, считая, что и другие делают так же, а если не делают, то быстро учатся нехитрой науке дышать под слоем так горячо любимого тобою дерьма. Но с нашей семьей такого не будет, ты понимаешь? Мы не желаем принимать твои правила жизни, сколько б ублюдков ты не подкупил, сколько б изворотливых схем не выдумал. Понимаю, в твоем Аду скучно, ты вурдалак со стажем, и София так соблазнительна, так чиста, слишком чиста для тебя, но не боишься ли ты ослепнуть от ее чистоты, господин ван, сука, Люст?

Во мгле трепыхался свет. За пламенем свечи было еще одно пламя — взгляд Софии.

— Ты уловил самую суть, Глеб, — снисходительно, с какой-то глумливой необходимостью произнесла трубка. — Она редкий драгоценный камень, находящийся, к сожалению, в твоей вульгарной оправе. Именно поэтому я решил вам помочь: внести означенный залог, вернуть тебя к ней до суда, не дать потускнеть, раз уж ее чистота требует твоего присутствия.

— Решил нам помочь?..

— Тебе больше нравилась камера? Наслаждайся семейной жизнью, пока есть возможность. И кстати, вы должны мне на тысячу евро меньше — ведь ты выполнил поручение.

Свет свечи, глаза цвета ртути и золота, коридор, телефонная трубка, холод, лижущий обнаженное тело, весь мир — все исчезло, провалилось куда-то, рухнуло. Остался только сухой, растягивающий слова голос; идеальная мимикрия.

— Выполнил?.. Дочь вернулась к отцу?

— Что? — на миг в голосе мелькнуло удивление, но тут же погасло, пропало в холодном снисхождении. — Ах, это. Случилось небольшое недопонимание. Твоим заданием было вовсе не попытка уговорить девушку покинуть трущобы; братец мой заигрался в святого отца, проявив ненужное рвение, запутал и тебя и себя самого. Не знаю, откуда в нем эта тяга к дешевому драматизму. Должно быть, от матери.

Что-то треснуло — так ломают хитиновые доспехи жука, — это я попытался задать вопрос, выталкивая горячий воздух из собственных легких. Но слова встали поперек горла.

— Твоей целью была самая простая рекогносцировка. Ты должен был найти девушку по имени Анна и сообщить об этом Жану-Батисту. Ты нашел ее, и мой брат уже в курсе. Работа выполнена. Благодарю.

Ледяной Космос обитал на той стороне провода. Самое последнее, что интересовало эту Пустоту, была чья-то жизнь.

— Вместо Анны там был гиноид. Это она… убила Давида, убила себя. И тот панк подтвердит все, а Моравский…

— О! — многозначительно выдала трубка и умолкла. Свет от свечи прореживал мглу коридора, приближался ко мне, а вместе с ним приближалась София.

— О, — повторила трубка. — Отлично, ты встретил гиноида, ты оказался полезен, это достойно поощрения. Но позволь я скажу все сразу, чтобы ты не мучал себя напрасными надеждами: ваша с уважаемым господином Елагиным версия не выдерживает никакой критики. Кто поверит, что «Сиберфамм», игрушка для похоти, взяла и убила хозяина, и, что самое невероятное, застрелила себя? Я не поверю, и никто не поверит — это нонсенс; да, возможно, в «Экке Хомо» проведут внутреннюю проверку, но ты же понимаешь, что итогов ее общественность не узнает — кому нужны репутационные потери и паника рынка? Но зато я поверю, что кто-то из вас двоих по какой-то только вам известной причине решил отправить на тот свет сумасбродного сына влиятельного политика. Ваше дело ведет опытный следователь Литовцев; судья поверит его аргументам и фактам. Поверит и общество. Осталось только понять, кто это был: ты или отребье Елагин. Тут уж все зависит от вас, мои голубки. Слушай внимательно: суд состоится через четырнадцать дней. Тебя признают виновным — место твое за решеткой. Что это значит? А это значит, что для того, чтобы вернуть долг, у тебя есть две недели; ведь находясь в тюрьме, ты не сможешь этого сделать. В противном случае долг переходит на твою жену. Но вы все еще можете воспользоваться особенной опцией — София знает подробности, — и все кончится. Это и есть мое поощрение — право выбора. Что еще нужно для такого моралиста как ты, м?

Где-то на том свете усмехнулись. Довольно развели руками, как бы спрашивая: «Ну не замечательно ли все это?». Кто-то на этом свете толкал меня в плечо, пытаясь что-то напомнить, пытаясь помочь.

— Ничего такого не будет, — я разлепил губы, выдохнул тихие слова в нагретую дыханием мембрану. — Не было никакого соучастия, подстрекательства или убийства. Просто сбой искусственной шлюхи, которую…

— Следи за языком, Глеб Сегежа! — хлесткое от гнева предупреждение ударило в барабанную перепонку. — Наивный молодой человек. Считаешь себя умнее судебной системы? Хочешь проверить? Подожди две недели. Все уже приготовлено, и скоро право выбора появится и у твоей супруги; ей придется решать, как и с кем жить в этом городе. Ты можешь помочь ей избежать некоторых проблем, отдав долг вовремя. А дальше только история любви, история ожидания и верности. Или какая-нибудь другая история. Хорошего дня, Глеб Сегежа. Супруге привет.

Короткие, отмеренные метрономом, гудки. Пронзительно холодно. Гудки падают рыхлым снегом на заледеневшее плато, падают и почему-то тают, не складываются в крепкий снежный настил, а превращаются в слизь, текут, топят. Обнаженный, во мгле, потерявший вдруг целое солнце: я оглушен и снова раздавлен.

— Что он сказал?

Свет и тепло. Эти глаза, эта нежная кожа, прекрасное тело, сущность внутри, драгоценность. Все ради этого. Все из-за этого. Шаг за шагом по залитой грязью земле. Подняв руки к небу, но не в знак поражения, а чтобы как можно лучше было видно, что же в них сжато: не флаг и не стяг, не транспарант с глупыми лозунгами — это меч; метод, оружие. Вы сами бросили его мне, ржавую тупую железку, и сразу же, вдруг, не объявляя войны, вторглись в наш дом и сделали его полем боя. Но так нельзя.

— Глеб?..

— Так нельзя…

Мысль выпала изо рта, затушила свечу. Драгоценность осторожно забрала телефонную трубку, вернула на место, в неприметную нишу в стене. Окружила теплом, обняла.

— Что нельзя?..

Я не посмел ответить; не посмел спугнуть сладость и нежность; подался вперед, дотронулся губами до пряной плоти, замер; секунда, другая и третья. Острые зубы, горячий язык, тонкие пальцы по телу, и этот ни с чем несравнимый запах любимой женщины — этого ты желаешь, старик? Но это не для тебя, это только для нас; ведь мы разрешили друг другу все, это принадлежит только нам, и мы не желаем ни с кем делиться…

В пепельной мгле увидел уходящие ввысь узкие стены невероятных оттенков, пронзенные глазницами окон. Чернильным пятном замерла изящная яхта, оттеняя отражением-каплей лазурное море. Жар от палящего солнца, соль на губах и обжигающая, распирающая изнутри похоть. Брат и сестра печали

10

Очнулись в сумерках. Умылись, чем-то перекусили — кажется, как и всегда, как в любой другой день, но в этот раз молча, сосредоточенно меряя шагами квартирку двумя мрачными призраками. Кто-то из нас предложил на первый взгляд совершеннейшую глупость — тихим голосом. Еще порция тишины, и вот я набрал хорошо знакомый номер. Под пристальным взглядом любимых глаз ожидал, когда на той стороне оглушительно щелкнет сигнал соединения. Если абонент в зоне покрытия, в сети вообще, и если соизволит ответить на мой звонок…

— Сегежа?

Откуда-то из другой реальности зазвучала дикая музыка, и веселые голоса перекликались между собой, смеясь, наслаждаясь ранним, таким беззаботным вечером.

— Николас…

— Подожди-ка секунду. Выйду в другую комнату, — музыка смолкла, смех отдалился. София ободряюще улыбнулась. Я улыбнулся в ответ, старательно пряча тоску в уголках рта.

— Эй, что за дерьмо у тебя там случилось? Ты что, правда кого-то…

— Помолчи, — очень тихо, настойчиво сказал я. — Сможешь приехать? Прогуляемся у холма через час, в нашем месте. Только папаше своему говорить об этом не надо. Придешь?

Отчетливо расслышал тяжелое влажное дыхание Николаса. Он подает кому-то знаки рукой? Телефон прослушивают, за дверью на лестничной клетке стоят полицейские, а в бачке унитаза спрятан хитроумный «жучок»?..

— Ты ведь хочешь помочь Софи?

— Я приду, — всхлипнули рваные гудки отбоя.

София кивнула, будто сама себе. На меня напало оцепенение: во вспотевшей ладони чуть слышно пульсировала телефонная трубка, а взгляд мой уперся в стену. Откуда-то из мутного ватного гула раздался короткий вопрос:

— Идем?

Не отрывая взгляда от стены, негромко спросил в ответ:

— Пойдешь со мной?

— Конечно. Нас двое, ты помнишь?

— Да, Софи. Нас двое. Нас всегда двое.

Справа и слева черным морем качаются великаны, огромные ели, а между ними замерла бесконечная темнота, разливающаяся, окутывающая собой очертания города, подбивая как одеялом не спящий еще мегаполис. Редкие, болезненно-желтые огоньки окон ближайших домов за грядой леса дрожат в стылом воздухе, безнадежно чужие, холодные. И валит белесая снежная мгла. Пронзительный ветер то и дело ломает ветки деревьев, и те заполняют сугробы никогда и никем не прочтенными письменами. Петляют внизу серые нити тропинок, огибая причудливой формы пруды, постепенно сливаясь в единую грязную линию, ведущую на вершину холма. София вглядывается в круговорот снега, огней и деревьев, чуть дрожа от промозглого ветра. Волосы ее спутаны, а глаза щурятся, обрамленные влажными от тающих снежинок ресницами; лицо излучает детский азарт, но за обманчиво нежными чертами скрывается решительная жестокость. Грязь, в которой хотят измарать наши чувства, тела, саму жизнь покрыла сердце Софии, засохла на нем — я угадывал это ее состояние, испытывал его на себе. Друг для друга мы являлись мишенями и орудиями нарастающей внутри нас злобы.

— Вот он.

— Прошу тебя, — изо рта Софии вырвалось белесое облачко. — Будь разумным. Он ничего не знает.

Промолчал. Мы условились рассказать Николасу версию событий без упоминания откровений Филина-младшего и того факта, что искомая девушка оказалась гиноидом. Прищурился, вглядываясь в подходящую к подножию холма фигуру: в походке, в самом ее движении было что-то такое, от чего хотелось броситься навстречу идущему, подставить плечо, снять с себя пальто и набросить на это жалкое сгорбленное существо, именуемое по ошибке другом. Растерянный взгляд карих глаз так упорно напоминал взгляд побитой собаки, что я невольно протянул руку подходящему к нам человеку, словно желая ободрительно потрепать его по загривку.

— Привет, — ладонь ван Люста была холодна, как лед.

— Глеб… — кивнул он. — Здравствуй, Софи. В какую же глушь вы опять забрались!

София стояла чуть поодаль — незаметно отступив под огромную еловую ветку, — и я не смог разглядеть, что выражало ее лицо сейчас. Худшая моя половина желала, чтобы София испытывала отвращение и стыд.

— Здравствуй, — тихо сказала она.

Сделал глубокий вдох. Ощутил сильное желание повалить ублюдка на землю, как когда-то давно в Петергофе, сдавить пальцами лощеную шею, ощутить ток крови под кожей, мечущийся острый кадык, увидеть сквозь пелену гнева вздувшиеся вены… Легкие уже наготове, нужно лишь приказать им и они дадут волю дикому хриплому воплю!..

…Все еще хочешь ее?! Хочешь ее, подонок?! Когда же ты успокоишься, когда же ты!..

Сжал кулаки. Оборвал мысль, выдохнул мерзкий воздух.

— Вы ужинали? — спросил вдруг бельгиец. — А то я не успел, звонок этот твой…

— После завтрака в «Зингере» у меня напрочь пропал аппетит. Твою мать, меня просто тошнит!

Отвернулся от Николаса, увидел Софию: она была тенью, штрихом на влажном буром стволе; и она медленно растворялась в хвойной тяжести, пряталась от чего-то.

— Ребята, ребятушки! — воскликнул ван Люст. — Да что, в конце концов, происходит? Все вокруг как с цепи сорвались! Глеб куда-то пропал, отец и Софи молчат, а потом вдруг такое! Неужели ты и вправду наконец-то кого-то прикончил?

Он осекся, а я улыбнулся очень странной улыбкой. С этой ухмылкой повернулся к нему. В ней, видимо, было нечто дикое; София резким движением притянула меня к себе.

— Глеб!

Голос казался оглушительным. Но через миг я понял, что София шепчет мне на самое ухо:

— Глеб, не слушай его, не злись, пускай говорит все, что хочет. Нам нужна помощь, нам очень-очень сильно нужна хоть чья-нибудь помощь!..

Лицо ее выражало отчаяние. От отчаяния весь наш мир рвало наизнанку. Но неужели София считает, что стоит довериться этому человеку? Грань доверия к недоноску тонка; и неужели ей стало мало меня? Но кто доверял бы себе самому, когда злость берет верх? Ведь чувствую прямо сейчас: из души напролом, ухмыляясь самоуверенно, лезет озлобленный мизантроп, возненавидевший всех в этом мире, и сильнее всего себя самого. Эта тварь улыбалась мстительно, и за спиной припрятала кривой нож. Твари страсть как хотелось порвать в клочья самоуверенного лощеного мужчину, преподнеся самый сочный кусок его плоти соблазнительной женщине. Злость брала энергию из самого окружающего нас воздуха и создавала цели.

…И она это чувствует?

Тряхнул головой, сгоняя тоскливую мину с лица. Сказал:

— Нам нужна твоя помощь…

— …она застрелила его, а после — себя; и тут же явилась полиция. Пока Глеб был в участке, я звонила тебе, помнишь? И вот ты приехал к нам, и не один, а с отцом. Почему же не сел внутрь салона? Почему остался мерзнуть на улице?

Ван Люст нахмурено слушал.

— Я-то думала, твой отец объяснит, что происходит, объявит все нелепой ошибкой, случайностью. Но он ни с того ни с сего рассказал мне о том, сколько стоит снять проститутку. Молодую, в самом соку, здоровую, красивую, опытную. Ты ведь знаешь, да — сколько? Около пяти тысяч евро. Те, кто готов выложить такие деньжищи, отличаются изысканным вкусом и чудными желаниями — прямо как твой отец. И никакие консервные банки, никакие случайные женщины, ничего не смыслящие в искусстве похоти, не способны доставить этим эстетам их гребаное удовольствие. Самый кайф, по их мнению — это вчерашние девочки, еще не познавшие никого, но готовые отправиться с ухоженным господином в высокую башню, где тот окажет им великую честь, обесчестив за деньги. Самый кайф — это обученные нимфоманки, знающие, как ублажить плоть: мужскую, женскую, какую угодно. Вот что я узнала от твоего отца.

Мне показалось или у Софии во рту истончились клыки?

— Меня же он поместил ровно посередине. Двадцать восемь тысяч евро — моя цена. Но не подумай, это не за один визит — я не настолько хороша. Пять ночей по стандартной расценке. И еще три тысячи — как выразился твой отец — «на прочие услуги». Как мило, ты не находишь? Твой папочка планирует сделать из меня не только сексуальную рабыню, но, возможно, еще и горничную, а может быть, — скулы Софии стали острыми-острыми, весь ее профиль как бы подался вперед, глаза сузились до щелочек, — я даже стану нянечкой для тебя. Посидишь у меня на коленках в перерывах между утехами; старички ведь так быстро сдуваются!

София опустила голову, лицо стало невидимым в поднятом вороте дафлкота. Вновь заговорила, глухим то ли шепотом, то ли хрипом:

— Не много ли дерьма свалилось на плечи одной маленькой семьи с окраины Петербурга? С нами сыграли чудную шутку! Не здорово ли — подставить мужа молодой женщины, закабалить, назвав должником, а долг забирать самым подлым образом? Он окунает нас с головой в помойную яму! Даже снег, вытоптанный миллионами ног, изгаженный бродячими псами растает, он вернется на небо, очистится там, а мы — мы никогда никуда не вернемся! Мы будем грязью, вечной отвратительной грязью… Нико! Умоляю тебя — помоги. Сделай что-нибудь! Уговори отца, убеди прекратить все! Разве он в самом деле желает нам это?!

Лицо его было просящим — мы не видели за гневом, отчаянием, злостью, — но Николас просил нас не меньше, чем сейчас просила его София. Он даже вскинул вверх руки, набрав в легкие морозный воздух для громкого крика, сдержался, сказал, будто выдавил:

— Софи… Все… все это ужасно… Я не знал… Он так поступил с вами… Ты пришла к нам и просила для Глеба работу — и он поручил ему эту странную чушь… И теперь…

Бельгиец вдруг стал озираться по сторонам, как будто его отец притаился где-то между деревьями, там, в кружащихся снежинках, в наших следах на снегу, повсюду, везде, в нас самих, слушает изнутри наших голов. Сказал вдруг отрывисто:

— Зря ты пришла к нам, Софи!

— Разве зря? — саркастично огрызнулась София.

— Зря; конечно; если он что-нибудь хочет…

Ван Люст пошатнулся в глубоком снегу.

— …То обязательно это получит… Я ведь тоже…

Мир скукожился до размера снежинки, заставил сжать кулаки, податься вперед к черной фигуре; София появилась между нами в последний момент.

— Я тоже тебя хотел. Но теперь ты мне не нужна. Такая, как есть — не нужна. Двадцать восемь тысяч? Твоя цена гораздо выше, но даже ты не бесценна.

Я обмяк в руках любящего создания. Засмеялся беззвучно. Воздух выходил из легких, материализованный в отвращение, в безумный невидимый хохот.

— Мы не нуждаемся в твоих суждениях, — отстраненно сказала София. — Мы нуждаемся в помощи. Ты можешь помочь?

— Я хочу вам помочь!

Николас громко сплюнул себе под ноги, и улыбка сползла с его лица; она будто стала валяться на земле, стала слюной в снегу, невесомая, стремительно замерзающая.

— Моему отцу не нужны деньги, и это самая главная проблема. На этом он и играет — вам неоткуда их взять; не будете же вы, например, продавать квартиру, чтобы потом остаться на улице, да за нее и четверти не дадут от нужной вам суммы. Но если деньги вдруг будут, то не принять их от вас он не сможет, ведь формально вы вернете ему долг. На этом ваши с ним дела должны прекратиться. Здесь все достаточно просто, так?

Он жадно смотрел на нас. В белесой тьме взгляд этот был почти не виден, но ощутим физически: так чувствуется опасность, ждущая за поворотом. Мы молчали; вспугни лишним словом, движением изворотливую змею и окажешься вдруг ужаленным ею.

— Вам нужны деньги… Деньги, деньги, вам нужны деньги…

София вскинула подбородок, произнесла громко, зло:

— Нет! Все не так! Нам нужно, чтобы от нас отстали! Чтобы меня не пытались насиловать! Чтобы из Глеба перестали делать преступника!

— Но я могу помочь вам только с деньгами!.. — понуро воскликнул бельгиец. — Это все, что в моих силах. Все остальное — бред какой-то, onzin! Этот люмпен сам ее продырявил, наркоман, а потом и себя, или рейд их обоих прикончил — Сегежа, скажи, ведь так все и было?

— Кто эта Анна? — спросил я внезапно, и София взглянула на меня ошарашенно, дико. — Зачем твой отец пытался ее найти?

— А? Отец? Пытался найти?

Скрипнул снег под ногами ван Люста — он отступил спиною назад, превращаясь из темного силуэта в черную кляксу.

— Какая-то бесконечная бессмысленная чушь. Вы думаете, мне что — докладывают? Я знаю ровно столько же, сколько и вы! Знал бы, чем все оно кончится, к проклятому Ницше ни за что бы не притронулся, уж поверьте! Не знаю я никаких отцов, матерей, и кто что там ищет, ничего я не знаю, ясно вам?!

Клякса становилась пятном нефти, и снежное море засветилось, растворяя в себе эту чуждую грязь, отдаляя ее от нас, замерших под деревьями у пруда.

— Деньги! Я найду их! Я позвоню вам! Ждите!

Сухое тепло обхватило холодную руку, сжало. Откуда-то спереди последний раз крикнули «Деньги!», и рухнула тишина, покрепче кутая нас в снежную мглу.

Снова ночь, и рядом она; и мне снится, что прекрасное тело лишено жизни. Это не дыхание; всего лишь поземка, вьющаяся по аллее черного парка. Это не плоть человека; искусственная красота, застывшая рядом, и нет ни единого запаха, и крадется шум изнутри, гул сложного механизма…

Дневной свет заполнил собой квадрат кухни, поглощая рассеянный желтый луч от лампочки над газовой плиткой. В этом освещении я заметил на лице Софии чуть заметную косую черточку в уголке рта.

— Мы такие с тобой серьезные, — сказала она; голос был глух от долгого молчания, — и вполне по серьезным причинам. Но… — она наклонила голову, прищурившись, — я так больше не выдержу. Нам просто необходимо найти хоть что-нибудь хорошее во всем этом дерьме. Вряд ли бы я узнала что-то новое, как считаешь? Мы с тобой перепробовали все что можно, ну, кроме как обмена партнерами, и это правильно: не хочу быть с кем-то другим и делиться тобой не хочу. Ну а так, не думаю, что старик выдержит больше пяти минут. Зря это он все выдумал. Деньги в его случае надежнее.

София сардонически улыбалась. Взгляд ее горел нехорошим огнем. Я понимал, надеялся, что понимал: она просто спускает пар, но пар этот удручающе мрачно обжигал все мое существо. Я не знал, каким образом реагировать, и хотел промолчать; но некая сущность во мне глумливо подхватила эту игру.

— А может, ну к черту их, деньги, — заговорил я чужим голосом. — Нового в самом деле ты не узнаешь, зато все решится самым естественным образом. Возможно, даже приятным…

Осекся. Резко встал, отвернулся, с силой сжал зубы; кажется, прокусил губу; но боли не чувствовал.

— Прости.

За спиной повисла космическая тишина. Что-то соленое, теплое влезло в сознание, заполняя собой грязный рот. Холодная ладонь вжалась в губы, медленно повела в сторону. На коже остался чуть теплый след — хвост кровоточащей кометы, врывающейся в атмосферу, несущейся прямо на город, в одной из квартир которого разыгрывалась трагедия на маленькой кухне.

— Нет, — прошептала София совсем-совсем близко. — Это я прошу прощения. Нас заразили. Мы больны.

Глубокий вздох. Горячий воздух растекся на миг по затылку.

— Больны чужими желаниями. Заражены грязью. Ведем себя… как они. Говорим гадости, упиваясь. Я сдалась первая. Но нас можно, нас нужно вылечить. Есть ведь возможность.

Она обняла, прижалась ко мне.

— Нам нужно иметь свои собственные желания.

Я смотрел на стену перед собой: размытое темное пятно пульсировало там, ежесекундно меняя свое положение. Слушал голос и не мог поймать суть сказанных слов. Сказал осторожно:

— Но ведь наши желания уже существуют. И мы ищем возможности дать им жизнь, разве нет?

Повернулся к ней, глупо щурясь. Пятно со стены взорвалось яркими брызгами, превратилось в любимое лицо. Оно так же глупо улыбнулось в ответ.

— Послушай, — попросила София и заговорила будто бы нараспев: — Живущий ты в стеклянном доме человек. И на тебя голодных тысяч глаз обращены прожорливые взоры… Как, не разбив свое жилье, услышать тихий смех, как превратить всю грязь свою в прекрасные узоры?.. Не выходя из мира запотевшего стекла, я никогда помочь тебе бы не смогла. Но если эти стены не разбить — могу ли я тебя по-прежнему любить? Ответь, не открывая рта — я все еще тебе нужна?..

С тоскливым непониманием я смотрел на нее.

— София?..

Она взяла меня за руку, обхватила горячей сухой ладонью.

— Помоги мне с одним желанием прямо сейчас. Придумай мне музыку. Выпей со мной вина.

Морщась как от странной назойливой боли, недоуменный, я хотел было сказать что-то совсем уж безмозглое, но София потянула меня прочь из залитой солнцем кухни.

Вновь эти строки. И ноты, вяло танцующие на подушечках моих пальцев; и отупляющий разум привкус винного сурагата.

— Этот человек из стеклянного дома — кто он? — спросил я, когда София замерла на последнем такте.

— Это ты. И у тебя есть я. Поэтому на тебя смотрят завистливо голодные монстры, намереваясь сожрать с потрохами, разлучить нас. Я должна помочь тебе. Для этого нужно покинуть стеклянный дом. Разбить его. Лишить нас с тобой привычной жизни, возможно, до крови порезавшись осколками. Есть ли смысл у нашей любви в этих стенах?..

Слушал ее. Левая рука непроизвольно сжимала гриф гитары все сильнее. Что-то в словах Софии злило, хотя она говорила вроде бы правильные вещи, раскрывая суть своей неоконченной песни. То ли то, что мне казалось, будто без ее помощи я совсем слаб, то ли просто сам факт проживания в такой хрупкой конструкции, что опять-таки демонстрировало слабость, теперь уже нашу общую; любая злая жаба, получается, может сунуть в наш дом свой шершавый огромный язык и полакомится нами (скорее, одной лишь Софией — в контексте жизни). Это меня возмущало. Не хочется быть слабым, особенно в сравнении с какими-то уродливыми химерами. И потом, София ставит под сомнение наши чувства. Или я что-то недопонял в ее строках?

Неловко и громко звякнула струна под рукой.

— Получается, что наша любовь возможна, если разобьем дом?

— Не просто дом, а весь смысл нашего союза. Если не сделать так, — в глазах Софии появилась хмельная грусть, — я не буду собой. Меня изменят эти чудовища. Даже если вдруг мои чувства к тебе будут прежними, ты сам не захочешь меня. Пойми, их грязь — это абсолютная, идеальная грязь. Я не смогу любить тебя. Ты не захочешь любить меня. Мы закончимся. Исчезнем.

Слова, простые как снегопад за окном, как плеск вина на дне бутылки, достигают меня и режут — абсолютно, идеально больно…

— Но поэтому я и прошу твоей помощи. Концовка песни в наших руках. Мне хочется, чтобы ты добавил несколько строк, может быть, даже целый куплет. Попробуй, Глеб, ну же…

Взгляд глаз цвета нагретой ртути пронзает. Двусмысленность нашей беседы заставляет дрожать тело. Все, что происходит с нами сейчас, переложено на строки и ноты, на голос и аккомпанемент? И есть возможность создавать реальность своими руками, добавляя нужные рифмы, мелодии, риффы? Или душевное состояние Софии настолько плачевно, что она находит единственное утешение в созидании подобного рода искусства?..

Я растерян, очарован и будто бы пьян. Мне безумно жаль нас обоих. Словно некое божество, случайно вспомнившее о своем давно оставленном племени, доведенному до крайности без мудрого совета высших сил, я жалею нас и желаю всего наилучшего.

— Глеб! — София произносит имя, и я возвращаюсь в нашу комнату. — Напиши куплет. Помоги.

Я возвращаюсь в нашу комнату, и внезапно возвращаюсь в реальность вообще: в квартирку на окраине Санкт-Петербурга, в декабрь две тысячи двадцать девятого года, в тело мужчины под тридцать, загнанного в угол. Вижу любимого человека, сжимающего пустой бокал — мою Софию. На губах ее капельки матово-красной влаги, и губы эти тепло улыбаются.

— Куплет? — тупо переспросил я. Внезапность возвращения в реальность — удар головой о промерзший асфальт. Перемолоты кости, сухожилия, мышцы — фарш. Почему же «куплет»? Почему вино, почему песня, зачем эта глупая лирика, вся эта мишура? Куплет, господи!..

— Прости. Я не понимаю, что происходит. Разве кто-нибудь купит у нас песню за пять миллионов? Разве мы… не теряем время прямо сейчас? Почему мы ничего не делаем? Да, мы с тобой пытаемся сохранить спокойствие, делаем вид, что все не так уж и плохо, даже ищем хорошее в этом дерьме; но Софи!

Я поднялся, злым движением водрузил гитару на стойку возле стены. Струны жалобно звякнули, отзываясь долгим эхом в деревянной утробе. София задумчиво посмотрела на меня сквозь стекло бокала. Я вздрогнул — на мгновение показалось, что на меня смотрит одна из тех прожорливых тварей.

— А что, если просто сбежать? — спросила тихо она. — Уехать на север к родителям, в их старом приюте на сопках нас никто никогда не найдет, ни суд, ни бог и ни черт, ни уж тем более этот старый ван Люст.

— И ты готова вернуться к тому, от чего когда-то ушла? Готова покинуть Санкт-Петербург?..

— Но этот город нас убивает! Он жрет и насилует, медленно пьет нашу кровь! Город-вампир, прекрасный, как и положено упырю, но давно уже мертвый, и здесь не появится наше будущее, наши дети, Глеб, их не будет здесь никогда!..

— Но разве там нам помогут? Ведь эта болезнь… Этот страх… Не Лилит — государственный тест показал: ты чиста, — а что-то гораздо сложнее, то, что можно вытравить лишь любовью и временем

Что-то серое нависло над нами. Как будто в выстуженной комнате собралось облачко от дыхания, но это не так, здесь очень тепло, и кажется даже, что за стеклами, на фоне белесого неба, кружатся теплые снежинки.

— И что толку; ведь мы каждый день…

Я знаю, что она хочет сказать. Эти мысли спрятаны глубоко в ее сознании, покрыты самым толстым, самым грубым слоем самой черной краски. Их не запрещено произносить, но делать это стоит так редко, как только возможно, во времена крайнего отчаяния; в такие, как сейчас. Но я не дам ей этого сделать.

— Я понимаю, Софи, мы движемся слишком медленно, но мы сделаем это. Ни одна жаба не помешает нам, моя девочка. Я не отдам тебя им и не оставлю одну никогда. И мы напишем хоть тысячу песен, если захочешь…

Она с благодарностью, легко, как-то незаметно вздохнула, по-детски уткнулась носом мне в щеку. Щекотно проговорила:

— Старик прав: моя чистота требует твоего присутствия. Я хочу быть только твоей. Хочу, чтобы мы были друг у друга первыми и последними. Да плевать мне на этот мир, и на песенки эти глупые, и на детей…

— Софи.

Она замолчала, и я вдруг почувствовал прикосновение холодной, острой, будто раскрошенный хрусталь, влаги.

— Я нашла здесь тебя. Больше мне этот город ничего не подарит и не даст взять даже силой. Мы уедем отсюда, пообещай, Глеб, что сбежим. Разве тебя здесь что-нибудь держит?

— Здесь есть возможность сделать хоть что-то…

— Глеб! Глеб, очнись! Здесь есть лишь возможность стать одними из них: убийцей, насильником, шлюхой! Мне не нужна эта женская глупость, я не хочу этого больше, я хочу только нас; ничего не хочу!

Злой шепот сделался вязким, забился в уши, стал стекать в носоглотку. Захотелось плюнуть этим сгустком прямо в лицо Софии. Одной резкой конвульсией сгусток затянуло в пищевод, сбросило в желудок, как атомную бомбу на город врага, расщепило дикое секундное отвращение к любимому человеку. Что-то перестроилось во мне. Клетки обновились, все разом, вдруг, и тело стало одним большим атавизмом, нелепым, смешным, будто кто-то другой примерил его на себя и нашел никуда не годным. Я хотел было что-то сказать, я уже подобрал слова, но трель звонка бесцеремонно ворвалась в спальню.

11

Трель превращается в рев проезжающего мимо скоростного экспресса, чуть позже — в гул запускаемых в небо ракет, но вот время проходит, гул стихает, и это уже мерное шипение покрышек на снежной дороге: автомобиль несется по обманчиво пустому городу. Уже ничему не удивляюсь — во мне атрофировалась такая способность. Я просто молчу и жду, что будет дальше. Сияние улиц снаружи, аромат дорогого парфюма, едва слышный рокот мощного двигателя, тихий голос, исполненный назойливым ритмом; мир сросся в моей голове в одно огромное чувство тоски. Что-то происходило вокруг; меня уверяли, «что потрясение может быть болезненным, но оно того стоит». Затянувшийся монолог, начатый у нашего дома, не прекращался до «Ингрии», небоскреба на площади Оккервиль у одноименной речушки; безликая масса из стекла и бетона посреди пустырей.

— …Потрясение может быть болезненным, но оно того стоит. Наука не стоит на месте, и мы вынуждены адаптироваться. Наша психика гораздо более гибкая, чем о ней принято считать. Когда ты поймешь… когда увидишь сам… то просто подумай об этом абстрактно… Более отстраненно, чем обычно. Иначе вся эта затея, моя помощь вам, мои риски полетят к черту. Пожалуйста, Сегежа, восприми это… цинично. И все сработает.

Огромный «Аурус», внушительный внедорожник последней модели, плавно выехал из туннеля на площадь. Показалась и тут же скрылась за громадой здания перспектива широкого проспекта; тут и там вдоль дороги кто-то будто бы обронил детский конструктор, и детали его сами сложились в подобие зданий — вызывающе хлипких, серых и страшных. Непривычно ухоженные деревья парка имени Есенина, значительно расширенного за послевоенные годы, окружали парковку у подножия небоскреба. Автомобиль миновал залитый бетоном пятак, неспешно углубился под брюхо «Ингрии», проехав поднятый шлагбаум и салютующего водителю охранника.

— Что здесь?

Гул мощного двигателя покатился по утробе подземной стоянки. Спираль дороги вела автомобиль словно по кругам ада. Наконец, мы достигли «Уровня Отгрузки» (как гласила надпись на бетонной стене), Николас ван Люст выбрал свободное место между несколькими не менее шикарными автомобилями, заглушил мотор, и только тогда ответил:

— Здесь мудрость.

Лицо его излучало благоговение. Была на нем странная улыбка, неуловимо мечтательная, красивая и пронзительно мягкая линия губ.

— Мудрость? — растерянно переспросил я.

Он кивнул.

— Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо число это человеческое…

До меня дошло вдруг, что этот полоумный цитирует Откровение Иоанна Богослова.

— Если число это равно двадцати восьми тысячам евро, то пусть будет числом зверя.

Николас усмехнулся, хлопнул меня по плечу, подмигнул.

— В оригинале было три шестерки, это и дети знают. Точно не известно, почему именно это число, но мне нравится версия про шестой день, когда был сотворен человек; через него грех вошел в мир. Что-то еще про золото, уплаченное царю Соломону… Но золото это так скучно.

— Николас, — глухо произнес я. — Зачем мы здесь?

Кажется, история повторялась.

— Ты говорил, что поможешь нам с деньгами…

— Правильно. И мы пришли взять свое.

— Хорошо. Тогда давай прямо сейчас выйдем из твоего великолепного автомобиля и…

Николас замотал головой и сказал:

— Выйду только я. Пропуск на заказчика. Ты здесь посторонний, и на этом уровне тебе разрешено находиться только в транспорте. Таковы правила, и я не буду их нарушать. Если бы ты знал, скольких людей пришлось просить, заставлять, умолять… Я уж не говорю о деньгах!

— А о чем же еще говорить, ведь мы приехали именно за деньгами! Ведь за ними?

Бельгиец вдруг посмотрел на меня очень-очень пристально, так, что я смог без труда рассмотреть в его белках красные капилляры, радужку цвета отборного кофе и черные, уходящие в бесконечность, зрачки. Таким серьезным Николас ван Люст не был, кажется, никогда.

— Сегежа, — тихо, ласково проговорил он, — пообещай мне, что не наделаешь глупостей.

Я заморгал, отгоняя наваждение от его взгляда.

— Какие еще глупости, по-твоему, я могу наделать? Ведь мы здесь для того, чтобы ты помог нам, да?

— Да.

— Тогда и глупостей никаких не будет. Только объясни мне, пожалуйста, какого черта…

— Глеб. Пообещай. Не делать. Глупостей.

Нечто в голосе Николаса заставило совершить глубокий вздох и сказать:

— Хорошо. Обещаю: никаких глупостей. Но скажи мне уже наконец, ты дашь нам денег или нет?

Он улыбнулся — широко, собирая морщинки вокруг рта и глаз, превращая лицо в узор снисхождения.

— Нет. Вы заработаете их сами. С моей помощью, да.

Салон автомобиля сузился, превратился в кабину какого-то ужасного батискафа, заброшенного на дно океана. Затрещало стекло иллюминатора, черная вода ударила в грудь ледяной струей, и вот уже вся тяжесть стихии плющила и разрывала в клочья жалкий мирок вокруг.

— Не выходи из машины. Я очень скоро вернусь.

Щелкнул замок. Николас покинул гибнущее судно, уверенно направился к неприметным дверям лифта. Он вновь улыбнулся и исчез за красно-желтыми створками.

Тело мое не всплыло распухшее, синее со дна океана. Так и осталось там, в изувеченном батискафе, окруженное глубинными мыслями-монстрами. Слепые бледные уродцы медленно-медленно просачивались сквозь рваные края трещин кабины, зажигая тусклые огоньки на своих смешных хрупких отростках над огромными головами. Их тупые зубы вгрызлись в лицо, возвращая умершие нервы к жизни. Одним мощным вздохом вогнал в легкие столько воздуха, что потемнело в глазах. Тряхнув головой, с остервенением, сильно, вытянулся в сиденье, убедился, что мышцы в порядке, а кости целы. Огляделся. Увидел надпись «Уровень отгрузки». Тихонечко застонал: понял вдруг, что мудрость действительно где-то здесь.

Время шло: секунды срастались друг с другом, превращаясь в безобразные, похожие на клетки неизвестного вируса минуты, стекали по лобовому стеклу, но не вниз, а вверх, и оттуда, с крыши внедорожника, будто притягивались к потолку огромным невидимым магнитом. Таких опухолей набралось уже около сорока, и когда сорок первая взлетела под потолок, из чрева лифта появились силуэты людей. Светло-лиловая униформа делала их похожими одновременно на врачей и военных. Люди осторожно везли на компактном электрокаре приличных размеров сверток. Они переговаривались с идущим рядом ван Люстом; не было слышно ни слова. Мой взгляд сфокусировался на загадочном свертке. Я знал — и не знал — что в нем.

Дверь багажника распахнулась; будто кто-то спустил с цепи псов: я услышал обрывки лающих фраз:

— Natuurlijk zijn deze problemen opgelost, heer van Lust…

— Volledige privacy, heer van Lust…

— De nieuwste technologie…

— Echte emoties…

— Een waar genoegen…

— Heer van Lust…

Я находился в вакууме, а вокруг парили чужие слова. Вдруг прозвучала фраза на русском:

— Нет-нет, настоятельно рекомендуем вам расположить заказ на заднем сиденье, а не в багажнике. Наши психологи считают, что это начинает сближать уже по пути домой.

Голос Николаса заскрежетал в моих висках — высокий скрип несмазанного механизма:

— О, так будет даже лучше для меня и моего друга. Dank u.

Позади открылась дверь, зашуршал-заскрипел странный сверток. Я силился повернуть голову — но что-то не разрешало сделать мне это. Немой приказ самому себе, запрет. Но ведь можно обхитрить себя, вперившись глазами в зеркало заднего вида: сиденье за мной занимало теперь темное нечто в человеческий рост, обернутое плотной материей.

— Благодарим вас, что воспользовались услугами нашей корпорации. По всем вопросам вы всегда можете обратиться к нам, без посредников. Гарантируем вам полную конфиденциальность, господин ван Люст. Пожалуйста, возьмите пропуск — предъявите его на пункте охраны. Приятно было с вами сотрудничать, всего доброго, господин ван Люст! Наслаждайтесь.

Меня будто не замечали. Эти приторно улыбающиеся то ли врачи, то ли военные буквально вылизывали Николаса. Под их причмокивающую лесть он, кивая и сверкая ответной улыбкой, сел на водительское место и завел двигатель. «Аурус» тихонько зарычал, сдавая назад, собираясь в любой момент рвануть к поверхности. Стало не по себе: сзади меня находилось нечто, вокруг меня происходило нечто, и я ничего не мог с этим поделать. Надпись «Уровень Отгрузки» и сам этот чертов уровень остались внизу, в неизвестном мне кругу ада. Мы хранили молчание; проехали пункт охраны, заняли место в левом ряду проспекта, готовясь нырнуть в туннель. Время вновь стало вязким и мерзким, запульсировало окровавленным сигналом светофора где-то впереди; время приклеило автомобиль к асфальту, не пуская нас в черную утробу подземной дороги. Я не мог больше сдерживаться, спросил с сарказмом:

— Здесь мудрость? Отгрузили по полной, да? И что же там?

Николас нажал кнопку на приборной доске, и салон заполнился приторным ароматом. Бельгиец держался, открещиваясь от моих вопросов стоическим молчанием. Наверное, подбирал правильные слова. Готовил абстрактное, отвлеченное, циничное объяснение. Наконец заговорил:

— Глеб… Посмотри, пожалуйста, сам. А потом я отвечу на любые твои вопросы.

Сильный ход. Он самоустранился и теперь не ответчик за мою впечатлительность. Что ж, пусть будет так.

Медленным движением устроился на своем месте так, чтобы без труда протянуть руки к свертку. Когда пальцы дотронулись до странного материала, автомобиль въехал в полумрак туннеля. По салону блуждали сполохи от фар встречного транспорта и освещения подземной дороги; эти огни показывали на мгновения то, что обнажали руки. Подсознание уже давно нарисовало самый невероятный сценарий, но разум упрямился; только факты заставят принять миф за реальность. Что-то щелкнуло вдруг в голове, и ее стала топить жгучая злость, и руки безо всякой щепетильности сдернули с таинственного предмета ткань.

«Аурус» выехал на Заневский проспект, свернул на неприметную улочку. Салон залило серым светом — и я увидел ее.

Светится обнаженное тело; темный нимб — копна густых волос. Овал лица, высокие скулы. Веки сомкнуты, но я знаю цвет радужки — он серебряно-серый. Брови — преломленные линии чернеют над густыми ресницами, хмурятся. Благородный высокий лоб закрыт вьющимися темными локонами, падающими на изящные плечи. На коленях сложены тонкие руки, голова чуть опущена вниз.

Вспышка.

Я вижу ее. Вижу всю — обнаженную, спящую.

Вспышка.

Безумие несется сквозь заснежный город.

Воздух иссяк в легких. Глаза остекленели. Пальцы вцепились в обшивку сиденья. Все мышцы горели от боли, а в висках билось сумасшедшее сердце. Удар: СО; удар: ФИ; удар: СО; удар: ФИ. Между ударами просачивались ярко-красные, будто кровь, слова:

СО… — подделка; ФИ… — мимикрия; СО… — обман; ФИ… — суррогат.

Вздох.

…СОФИЯ!..

Пульс затопил сознание. Как в тумане я повернулся к размытой перспективе: грязная дорога и черные дома, силуэты серых людей, бесконечное бледное небо; мир несся в разум на бешеной скорости. Здесь не мудрость. Это подделка. Мимикрия. Обман. Суррогат. Губы сложились в ухмылку.

— Это не совсем верные определения… — чей-то голос вылез из вакуума, пронзил голову, заставив с силой отмахнуться рукой. Тело встряхнуло, и огромный «Аурус», так мягко и ровно идущий по узкой набережной, сошел вдруг с ума. На стеклах автомобиля вспыхнули блики близкой воды, внедорожник вскрикнул будто от боли, и его мощное тело повело прямиком к ограждению. Отчаянно заревев, «Аурус» совершил дикий маневр, замер в нескольких метрах от ржавой решетки. На ледяные ступени опустились острые брызги грязного снега.

— Ты же мне обещал: никаких глупостей! А утопить нас в Охте — дичайшая глупость! Ты меня слышишь, Сегежа?!

Конечно, слышу. Уже могу. Вакуум пропал, уступив место привычному миру. Вскрик ван Люста, визг тормозов, глухой удар тел об обшивку салона и тяжелый шум позади; я больше не различал в зеркале темной фигуры. Внедорожник мерно гудел над темной водой. Вокруг вздымались унылые фасады заводских строений и высокие трубы, дальше, на юго-востоке, штрихами дрожали черные стрелы грузовых кранов Ладожского вокзала. Изредка раздавались томные сигналы поездов. Ветер гонял темно-серую снежную пыль между закованными в бетон берегами реки.

— Слышу.

Все мышцы разом вдруг взвыли от мерзкой боли. Сказанное слово отдалось в каждом уголке тела жгучей дрожью. Онемевшие ноги, плечи и шея требовали хоть какого-нибудь движения. Вновь посмотрел в зеркало заднего вида: в темном пятне угадывалась белизна нежной кожи. От моего взгляда, пожалуй, могло бы треснуть стекло. Пальцы нащупали блокиратор, раздался короткий щелчок; я вывалился прочь из машины.

Грязный снег, ржавчина и гниющая кромка льда…

…белизна нежной кожи…

Тряхнул головой, и в тот же момент хлопнула дверь автомобиля: Николас выбрался вслед. Он поднял ворот и нахмурено огляделся. Подошел, встав рядом у чугунного ограждения.

— Ты как? — чуть улыбнувшись, спросил он, и, не дожидаясь ответа, уточнил: — В том смысле, что ты ведь не собираешься швырнуть меня в Охту или что-нибудь еще в таком духе?

— Ты больной выблядок, — разомкнул я влажные губы. — Кусок дерьма гребаный. Мразь…

Дорогая обувь Николаса скрипнула на снегу; он сделал коротенький шаг назад, громко и деланно усмехнулся.

— Ну, конечно, да-да, вот это вот все… Погоди. Да послушай! Я хочу сказать все сейчас, чтобы предупредить твою типичную реакцию, — он выразительно посмотрел в сторону «Ауруса» — взглядом тайного любовника. Автомобиль был хорош, но Николас любовался вовсе не им. Я знал, что сейчас у нас обоих было рентгеновское зрение.

— Говори.

Мой приятель достал из внутреннего кармана пальто флягу. Скрутил крышечку и сделал большой затяжной глоток. Кадык на горле зашелся в экстазе. Сделав еще пару глотков, бельгиец протянул флягу мне. Я молча принял ее и через несколько секунд ощутил, как обжигающая жидкость с привкусом гнилых яблок вкручивается в желудок. Она падала в меня бесконечно долгим потоком, пока я не услышал слова:

— Неплохой кальвадос, скажи? А о том, что я за рулем, не переживай — и не в таком виде ездил.

Рядом плеснулась вода. Или это я сделал очередной глоток?

— Ты так дернулся, у меня душа в пятки ушла. Думал, придушишь или разорвешь, вот ей-богу. Уж лучше бы я тебе все сказал сам, подготовил хоть как-то, да пусть бы и напоил сначала. Представляю себе!.. Да нет, чего уж врать — совершенно не представляю. Наверное, с ума бы сошел на твоем месте. Прости, я вовсе не о том хотел говорить. Просто не знаю с чего начать. Вроде бы все важно, а начну говорить, так сразу забуду что-то еще, и тоже важное.

— Начни с начала.

Глоток; сознание медленно, неотвратимо меняется. Вода становится ближе, затхлый запах отчетливей, а голос ван Люста все более тонким и мерзким.

— Тогда надо вернуться на три года назад в вонючую дыру под названием Петергоф. Отец…

старый ублюдок

— …все время держал дистанцию между мной и семейными ценностями, то есть деньгами. Он не пускал меня в мир своей гребаной дипломатии, и я болтался по городам Европы, развлекая себя, в общем-то, низменным и грубым plaisir; а еще я был высокомерным, заносчивым снобом, и, ко всему прочему, падким на женщин; это, видимо, досталось от папочки, а скорее всего лишь дань нашей эпохе. Ну что поделать, если ты единственный ребенок в семье богатого упыря? Я не оправдываюсь, просто хочу, чтобы ты не судил меня настоящего по моей прошлой жизни. Люди, знаешь ли, меняются, а некоторые склонны совершенствоваться. Я осознал это, вернувшись из старушки Европы сюда, в Петербург, встретив ее. Глеб, ты же мой друг! Прости же меня, наконец! Ты можешь простить, ты выше этих нелепых глупостей, ведь она все равно принадлежит только тебе!

Черное пальто, черные ботинки, серые брюки и темные глаза Николаса превратились в одну большую сумрачную кляксу.

— Она твоя! А мне позволено лишь смотреть и вдыхать аромат, когда она изредка бывает так близко! И я не смел никогда, только лишь раз… Я был таким жалким, и глупым, совершенно ничтожным!.. Я был растерян, уничтожен ее чистотой! Тогда, в Петергофе…

…Удивительным местом оказался тот Петергоф! И дело тут не в шикарном парковом ансамбле восемнадцатого века — от него за прошедшее после Войны время остались лишь жалкие кустики да статуя Самсона с разорванной вандалами пастью. Удивительным оказалось то, что в нашу бригаду, состоящую из пятидесяти лбов мужского пола, каким-то образом попали женщины. Их было пятеро, но для нашего отдельно взятого коллектива и этих пятерых прекраснейших существ было безумно много. На самом-то деле прекрасными существами их можно было назвать с большой натяжкой, а то и вовсе лучше стыдливо промолчать: четверо из них походили на снятых с костра инквизиции ведьм, пятая же многим из нас напомнила собственную мать: усталое морщинистое лицо вызывало щемительное тепло в сердце. Но, так или иначе, среди нас находились живые и настоящие женщины, и этот факт для большинства мужских особей превратился в дикий коктейль детских комплексов и примитивных желаний. Конечно, многие из моих тогдашних коллег уже слышали о заменителях женщин (именно так и называли гиноидов, будто речь шла о каком-нибудь заменителе сахара или вроде того), но эти жители петербуржских окраин были в массе своей жалкими бедняками, которым есть иной раз бывало нечего, что уж говорить о плотских утехах, и уж тем более таких радикальных. Несколько молодых парней, из тех, что, как и я, выросли во время ПВ с Карантином, оказались побойчее взрослых товарищей. Женщины с должным пониманием восприняли неумелое, но настойчивое ухаживание. Иногда молодые оборванцы превращались в благородных рыцарей, отбивая дам сердца от сотрудников военной полиции, сопровождавших наше общее мероприятие. Произошел как-то раз один до крайности глупый случай: «Мама» куда-то запропастилась, и ребята искали ее, чтобы позвать на обед; она обнаружилась в полицейском микроавтобусе. Когда женщина вывалилась из салона, растрепанная, в порванной кофте, стыдливо раскрасневшаяся, то вокруг повисла такая тишина, что мне вспомнилась одна страшная улица в Петербурге. На той улице мертвецы лежали на взрытом осколками от снарядов багровом асфальте. А еще был оскал на мордах бродячих собак, что копошились в приторно-сладкой плоти. Над улицей висела точно такая же тишина. Здесь тоже вдруг появились хищные морды: они высунулись из автобуса, кидая вслед женщине несколько смятых купюр. Какими наивными, смелыми оказались ребята; кто-то даже потянулся за куском арматуры. Только вмешательство бригадира, человека из правительства города, не позволило куражившимся молодцам превратить вчерашних детей в решето. Да и «мамин» поступок был понят превратно: она была вовсе не прочь провести время подобным образом.

Была и шестая женщина. А еще был пятьдесят первый работник, странным образом не запомнившийся никому, когда все подписывали трудовой договор. Женщина оказалась молодой девушкой, а неизвестный работник и вовсе иностранцем, молодым человеком, говорящим то на каком-то мурчащем наречии, то на лающем говоре. При этом он вполне сносно говорил и на русском, и если бы я не слышал его сатанинских речей, то, ручаюсь, принял бы этого типа за успешного соотечественника из Нового города. С нами, простыми парнями-рабочими, он вовсе не разговаривал, а вот с женщинами заливался так, что тянуло блевать. Никто не мог взять в толк, что он позабыл на возведении обелиска Жертвам Последней Войны. Однажды вечером после смены, услышав его кошачье мурлыканье у вагончика бригадира, я остановился и стал слушать. Мне был интересен чужой язык, да и вообще, интриговал сам факт присутствия здесь столь одиозной фигуры: еще недавно эти «добрые» люди были врагами, а теперь вот один из них запросто ошивается на «сакральном объекте» (так официально именовали нашу грандиозную стройку); во всем этом был какой-то мрачный фарс. И вдруг послышался тихий, но решительный голос той самой девушки. К ней никто и никогда не подходил с непристойными предложениями — ни рабочие, ни полицейские. За ней ухлестывал иностранец, а бригадир был с ней неправдоподобно учтив и вежлив. Все мы считали ее дочерью какой-нибудь важной шишки. Но почему тогда она спала в одном бараке с другими женщинами, ела вместе со всеми и не чуралась грязной тяжелой работы? Спросить ее об этом никто не решался: слишком неземной казалась ее красота, слишком чистым был ее взгляд, да и мерзкий хлыщ все время был рядом, преследуя ее по пятам. Со стороны это выглядело как соблазнение, слащавое и настырное. Девушка избегала его, уходя с головой в монотонную изнуряющую работу, и ухажеру приходилось разочарованно ретироваться. Обычно в таких случаях он шел к другим женщинам; и частенько одна или даже пара из них заканчивали свой трудовой вечер в вагончике бригадира.

Два голоса смешались в моей голове. Решился, наконец, подойти ближе; хотелось понять, что именно мурлычет этот надушенный сноб на изящное ушко — и то были, конечно, слова о любви; конечно, за деньги. Так делал — и делает до сих пор — Николас ван Люст, покупатель тел и внимания женщин. Однажды он захотел ее, увидев на улицах Петербурга; захотел сильно и одержимо, настолько, что притащил свою тощую задницу в город-призрак изображать трудовые резервы, развлекаясь с несчастными нищенками в ожидания главного блюда. Но утонченное терпение не выдержало. Ему надоело «унижать» себя, и он приступил к штурму. Когда мой кулак нашел его лощенную рожу, он пытался узнать, что же там интересного под ярко-желтой спецовкой и под бретелькой дешевого лифа. Он не оставил мне выбора. Он глотал кровь, запрокинув посиневшую харю; девушка же молчала, будто вдруг онемевшая. Смеясь, улюлюкая, мужчины сбежались к вагончику бригадира, смущенно-бледно охали женщины, а сам бригадир неодобрительно покачивал головой. Мне же было плевать на всех! На всех, кроме той девушки, честь которой защищал собственными кулаками. Я вдавил лбом ублюдка в пыльную землю, заставил его извиниться. Он подчинился, и даже пообещал загладить вину. Вот так этот похотливый кобель, сын Генерального Консула Бельгийской Республики в Северо-Западном Округе и простой русской женщины, сделался мне приятелем. И так мы с Софией стали принадлежать друг другу…

…Зрение с поразительной четкостью выявило раскрасневшееся лицо. Захотелось отшатнуться, но ограждение за спиной служило крепкой опорой.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.