электронная
160
печатная A5
582
18+
Житомир-Sur-Mer

Бесплатный фрагмент - Житомир-Sur-Mer

Паломничество Негодяя

Объем:
374 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-0051-0464-9
электронная
от 160
печатная A5
от 582

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Игры разума — приключения тела

Имя Владимира Д. Дьяченко в большой литературе новое. Судя по всему, не надолго.

Его первый роман «Житомир-Sur-Mer» остросюжетный, так что постараюсь избегать спойлеров. Книга сочетает динамизм приключенческого формата с погруженностью в человеческую психологию и нравственность, характерными для интеллектуальной прозы — и я постараюсь говорить больше о размышлениях главного героя, ради которых, как мне представляется, и написан роман. Пусть читатель сам познакомится с событийной линией. Она заслуживает внимательного прочтения.

В современном российском литпроцессе сочетание «разнонаправленных» жанров — своего рода тренд. Но комбинация несочетаемого не всегда получается органичной. Дьяченко удалось, на мой взгляд, совместить авантюрный роман с интеллектуализмом и нравственным анализом. Нравственная сторона вопроса настолько важна для него, что даже отражена во втором заглавии: «Паломничество Негодяя» — прямая отсылка к «Паломничеству Чайлд-Гарольда» Байрона. Главный герой Байрона был человеком несимпатичным — разочарованным эгоистом, бросившимся в бега от самого себя. Подобный опыт ставит Дьяченко над своим персонажем — тоже «присуждает» ему побег, разочарование, страх, следующий по пятам, вечные душевные метания. Любопытно, что слово Негодяй написано с большой буквы — будто бы это не просто оценочная категория, а имя собственное. В какой-то мере, видимо, так и есть: Негодяем ненавязчиво предлагает писатель звать свою креатуру.

Похоже, второй заголовок — первый по степени значимости для автора. Но чтобы в этом убедиться, надо все же проследить паломничество Негодяя до финала — то есть дочитать роман до конца. Чтобы не раскрывать секреты сюжета, обращусь к авторской презентации романа:

«Это детектив с убийством, но расследования преступления конкретно никто не ведет. Оно движется само по себе.

Это также и мелодрама с любовной линией, хотя никто из героев никого не любит.

Это и реалистичный роман, который непонятно в какой момент плавно перетекает в фантастическое повествование.

Ну, и современная проза, чтение для интеллектуалов, где рядом с отсылками к Библии, античным мифам, северным сагам, британскому эпосу, Борхесу, Павичу, Фришу и т. п. появляются прямые цитаты из явно никогда не существовавших книг».

Хорхе Луис Борхес, Милорад Павич и Макс Фриш — культовые имена для поклонников интеллектуальной прозы, любителей разгадывать загадки, вложенные в текст. Дьяченко доставит «единомышленникам» такое удовольствие. Иные фрагменты его текста — просто мечта криптографа (к финалу их «концентрация» заметно растет, и это логично — все приключения тела уже исчерпали себя, на смену им приходят игры разума и движения духа):

«У зла и все и на та ру та сле и сто та та на и чре и та пле та че ко вте а та и та та и у по сво лу та дне хо де ле мчу са на ды збу и мле мо бре три дой сни мко ня мво ре лду мни бу мсту де мца мру та мо…».

Один из читателей оставил в сети отзыв, что дешифровал в этом наборе букв «У Лукоморья дуб зеленый». Не могу ни подтвердить, ни опровергнуть, — мне эта задачка «не далась». Точнее, я поняла ее по-другому: как отображение языка такого, мягко скажем, нетипичного человека, уже вышедшего за грань человеческого, как описан в романе. А может быть, даже графическое изображение его уродливой души. Хотя… я бы даже возразила автору в его определении героя как безусловного негодяя. По-моему, он не записной мерзавец и не воплощенное зло (не реинкарнация профессора Мориарти, скажем так), а простой представитель уверенного большинства ныне живущих на Земле людей — слабодушный, привыкший плыть по течению, не желающий отвечать за свои проступки, любящий комфорт и не гнушающийся удовольствий, даже запретных. Все это в совокупности делает его столь беспринципным, когда приходит пора отвечать за содеянное — чтобы избежать такой вероятности, он бросает в России все, включая горячо любимую беременную жену, и улетает в украинский город Нижний Житомир, он же — Житомир-Sur-Mer. Конечно же, такого города на карте Украины (и вообще Земли) нет (как и моря в натуральном Житомире). И потому фантасмагория не проникает в текст незаметно и исподволь, а возникает в нем сразу (в этом пункте я тоже слегка спорю с писателем). На этой территории возможно все — найти архитектурное наследие тех самых циклопов, от которых прятался Одиссей, встретиться с Минотавром, узнать подлинную суть собственных поступков и настоящий рисунок происшедших событий и трансформироваться в чудовище, говорящее на неземном языке.

«…эти звуки звонки и отчетливы. Которых, конечно же, в прежних пределах, не описать. И, конечно, не передать и не пересказать. И не услышать. И не воспринять. Разве что внять. И попытаться изобразить мертвой, давно забытой, оставленной где-то там, беззвучной одинокой буквой:

— Ѣ! — кричу кратко, — Ѣ Ѣ Ѣ Ѣ… (буква Ѣ занимает десять строк. — Е.С.), — и так до конца страницы».

Все это ставит произведение на прямо-таки тектоническую литературную платформу, делая честь кругу чтения Дьяченко. В тексте множество отсылок к самым разным литературным «источникам». В том числе и к «несуществующим книгам». Вероятно, к текстам писателя-действующего лица. Это и его пьеса, которую инсценируют в театре Нижнего Житомира, и все его эссе на моральные темы и относительно основ мироздания, в которые превращаются иные эпизоды: «Условия просты. Изначально люди надежно загнаны в клетку всемирного тяготения на компактной планете. Взлет их мышления ограничен сутью Бога. Непознаваемого, но существующего. Так что шансов собрать эти кусочки разбросанного разума в изначальное совершенство не существует. Но надежда есть. И в процессе этой бессмысленной суеты люди творят, создают, изобретают удивительные вещи. Любовь и физику, религию и кулинарию, языки и аборты, географию, мораль, наркотики и полеты в космос, музыку и психосоматику, верность и войны, отчаяние и презервативы».

Нижний Житомир пространство психологического эксперимента. Поведение писателя, оказавшегося в «цветнике» прекрасных женщин, сотрудниц театра, носящих говорящие имена-прозвища — ДиректОра, Литера, Балерина и Олимпия (главный режиссер), иронично напоминает детектив Богомила Райнова «Тайфуны с ласковыми именами». У беглеца с каждой из этих дам складывается своя история — в интимном смысле тоже. О насыщенной мифологичности текста, в которой превалируют античные сказания, уже говорилось. И, наконец, откуда грех, побег от ответственности и воздаяние, если не из Книги книг — Библии?.. И все эти литературные и мифологические источники сплетаются в пространство сплошной условности, полномерного авторского эксперимента не только над текстом, но и над человеческой природой.

Меня отчасти удивила изначальная ирреальность этого текста. В какой-то степени она превращает трагедию Негодяя и его окружения в конструкт. Этим героям не так просто сопереживать, испытывать к ним эмпатию, которая в классике считается главным проявлением катарсиса и основной задачей писателя. Но в числе рассуждений центрального героя есть и такое: «На стыках этих пространств рождается иная литература. Где тексты уже не пишут только по абсциссе. Или только по ординате. Одномерное ремесленничество. В моде строфы, которые звучат осмысленно сразу в двух направлениях. Квадраты сонетов. И уже появились гении, творящие поэтические кубы. Трехмерные поэмы, которые можно читать еще и по аппликате. Насквозь». Наверное, Дьяченко демонстрирует нам опыт рождения такой литературы. И, наверное, в области иной литературы сопереживание — уже устаревший прием и цель. Запрошены — и получены — другие эффекты. Какие? Давайте каждый сам ответит на этот вопрос.

Елена Сафронова

«Книжная лавка "Ревизор.ru»

Пролог

А теперь представь.

Наш город. Весна. Светлый полдень. Небольшая площадь в пучке узких улиц. Ты в белом сарафане. Ветер, вырвавшись на свободу из паутины переулков, заигрывает с твоим легким воздушным платьем. Обнимает твою фигуру то с одной стороны, то с другой. Увлекшись этой игрой, ветер высоко задирает подол твоего сарафана. Идеальная белизна белья. Ветру можно. Но разве мне кто-нибудь запретил?

Кольцо твоих рук выше кольца моих. Ладони на твоих бедрах. Опускаются ниже. Пальцы вслед за ветром цепляют подол сарафана. Я приподнимаю и еще раз открываю всему миру прикрытое лишь белым бельем и моими ладонями. Мягкими движениями скульптора, завершающего работу над сферами своего нового творения, как будто шлифую твои округлые совершенства. Карта теней на поверхностях меняет очертания с каждым нажимом пальцев.

Последнее касание, мои ладони покидают эту пару планет. Подхватив край подола, они скользят вверх к нашим головам, выше голов, над головами… Края задранного платья облачным непрозрачным воланом опускаются вниз, укрывая наши плечи. Мои и твои. И остаемся вдвоем. Только вдвоем, внутри купола твоего воздушного летнего платья. Посреди пространства, никому, кроме нас, неизвестного. Повелители только что созданных нами двух бесконечностей. Слитых, склеенных, смятых в одну! За пределами которой мира больше не существует. Чужих взглядов, чужих мыслей, чужого рокота, чужих мнений и переживаний! Не существует наших рук, ног, тел. Даже тех белых планет. Только наши лица, плечи, глаза, обрамления спутанных волос, целующиеся губы и не кончающиеся времена.

— Выйдешь за меня? — доносится до меня мой голос. Вопрос пролетел прямо из моих губ в твои.

Только не открывай глаза, только не открывай…

Потому что не город вокруг. Не весна. И не светлый полдень.

МКАД

Ночь. Двадцать два узла с половиной. Апрель. Четверть луны над морем. Мы столько знаем о «Титанике». Как он тонул, какие звуки изрыгало его инженерное нутро, как гибли люди. Знаем, какую музыку играли на палубе музыканты и на каком аккорде ее заглушил океан. А что в это время делал Айсберг? После того, как в него врезался чужеродный металлический монстр, перегруженный обреченными судьбами? Ведь он никуда не пропал. Не развалился, не утонул. Был где-то совсем рядом. Синяя ночь, апрель, четверть луны над холодным морем. Наблюдал трагедию? Или просто продолжил свой путь? Молча, с достоинством поплыл дальше. Не оглянувшись. Ноль внимания. Ноль эмоций. Ноль. Ни словом не упрекнув несчастный корабль, рожденный лежать на дне.

Хочу быть как тот Айсберг. Не швырять в стену посуду. Даже во время звонкой семейной ссоры. Куски стекла разлетаются по кухне острой насмешкой в поисках случайной крови. Да, флер опасности помогает разрядить обстановку, но… это не наше. Мы — семья с приметами интеллигентности, нам прилично молча жевать обиду. Жевать и глотать. Отходить в одиночестве. Сжигать нейроны небольшими партиями. Загонять обиду в печень, в легкие, в лабиринты кишок. Мы разбегаемся. Расстаемся на час, на вечер, до утра, до вечера следующего дня. Ее стиль — налеты на квартиры друзей, внезапные визиты к маме. Мой — нарезаю круги по МКАД.

У нее много подруг — часовен для ложной исповеди, несколько вариантов сочинить себе красивое оправдание. У меня выбор ограничен. По часовой или против. В надежде нарваться на такого же психа, с явными проблемами без особых причин. Убедительно придраться к тому, кто кого подрезал, чтобы дать ему или, какая разница, получить от него, по морде. И то, и другое лечит обиду одинаково быстро и качественно. После этой дорожной физиопроцедуры, побитый или победивший, я возвращаюсь домой. С новым настроем, новым отношением к жизни, новой честью, совестью и новой верой в лучшее будущее. Когда возникаешь на пороге с синяком во всю щеку или разбитой бровью, сразу находится чем заняться вместе. Прости, любимая, говорю. И любимая прощает. И никого не заботит, был ли кто-либо в чем-либо виноват.

МКАД — моя Дорога из Желтого Кирпича. Как и все, я несусь по ее замкнутым кругам к исполнению своих желаний. Даже когда стою в пробке. Узкая тропа, ведущая к благодати. И ничего, что она кольцо. Истина открылась еще Гераклиту: по одному и тому же кольцу МКАД не проедешь дважды.

Сегодня у меня как раз такая ночь. Ночь поиска целительных процедур. Прошлый раз все прошло как по маслу. Я попал на боксера. Реально подрезал его тачку. Подставился задним бампером справа. Он увернулся. Хорошая школа, обе ладони на кольце руля. Право-лево, мгновенно сотворил пару нужных сантиметров, и мы разошлись. Но дело не сделано, таких, как я, требуется учить. Он обогнал, мы встали цепью к обочине, друг за другом. Молча пошли навстречу. Он ударил сразу. Без трепа, без прелюдий — мы же не девочки. Бил на испуг, не на силу. Обычно это работает. Но я не обычный, того и ждал. Ответил прямым, как молотом. Это тоже работает. И он тоже ждал. Меня встретила отшлифованная двойка с уклоном. Мир качнулся и завалился на бок. Боксер пошел к своей машине куда-то вверх. Достал из багажника литровую бутыль воды и вылил всю мне на голову горизонтальной струей. Через пару минут, когда я уже мог свободно фиксировать пространственные вертикали, боксер помог сесть в машину. Мы попрощались. Конечно, мне дома досталось. Но уже потом, после того, как меня лечили, гладили, поправляли, целовали, мазали и лелеяли. Ласковые, нежные руки моей любимой женщины.

Но в эту ночь план не сработал. Или сработал, но совсем не так. Подвернувшийся под мою расправу козел оказался не тем, кого я искал. И даже совсем не козлом. Хрупко и расстроенно через стекло остановившейся машины на меня глядела женщина. Московский регион, скромный набор цифр номера. Глядела испуганно, жертвенно, с чувством вины за все, что случилось с ней от рождения. Получить от нее по морде точно не получится. Какого хрена я задирался?! Челка на глаза, ресницы в слезах, будто из-под челки.

— Не сомневаюсь, — как будто говорит она, — один из нас может набить морду другой, даже не вынимая рук из карманов. Но разве этого мы ждем от жизни?

С женщинами просто. Или, наоборот, непросто. Как их назовешь, так с ними и поплывешь. Можно оказаться садовником в саду роз, а можно всю жизнь провести в обезьяннике с гранатометом. Потому что женщина сама по себе чертова граната, и неважно, что в ее руках руль, бокал или сковорода. Или как сейчас, беззащитность. Всего-то слеза застряла в реснице.

Может, так и надо общаться на дороге. Бросаешь в человека через окно кусок счастья, и наплевать, что твое счастье с ним сделает. Рык мотора на перегазовке, вонь недогоревшего топлива, и больше они никогда не встретились. Короче, сам решай, получил ты порцию освежающего душа, или по тебе стекает вонючая жижа.

На меня тихая улыбка женщины действует так же, как кулак мужчины. Или нет, совсем по-другому, но итог тот же. После таких встреч мой мир становится чище. Небо проясняется, на нем высыпают звезды. Я садовник. И я под душем из роз. Ну, и немного Айсберг.

Радость ночной поездки. Фонари вдоль дороги… Чудесные путеводные канделябры! Хочется кричать от восторга, аж подыхая от невозможности его удержать. Только подыхать не разом. А долго-долго, долго и бесконечно. Хочется позвонить жене и сказать: дорогая, я урод. Как я мог… так поступить с женщиной, которая собирается родить мне дочь. Или сына?! Малый срок, пока непонятно.

Я представляю. Машина возле подъезда, я дома. Ночной ужин, постель. Спина, ладони, ноги, губы, люблю, занавеска век на глазах. Пальцы нежные, с розовыми ноготками, мягко корректируют направление примирительного контакта. Я представляю…

Домой! Педаль в глубину, рев мотора, плевать на штрафы. Беру в руку телефон. Дрожь от волнения, но и от возбуждения. Разблокировка, код, быстрый набор «два». Но телефон вдруг зазвонил сам. Вздрагиваю от неожиданности. Телефон выскальзывает из пальцев куда-то в бездонное пространство под ногами. Наклоняюсь подобрать, сгибаюсь чуть ли не пополам. И тут… А-а-а-ах, выдыхаю… Когда занимаешься на дороге разной херней, наступает момент, и херня сама решает тобой заняться. Не учи, и не учим будешь. Все еще роясь в темноте под ногами, я чувствую легкий, ну правда, совсем легкий удар. Толчок. Рука автоматом выныривает из подножной темноты на поверхность и вцепляется в руль. Я ушел со своей полосы вправо. Всего на полметра максимум. Тихо дохнул на руль. Колеса и автоматика бульдогом держат дорогу. Вот только своей скулой я зацепил заднее крыло соседней тачки. Дрогнула, ее зад понесло, тачка подалась влево. Хэтчбэк. Возрастной. Такой же, как перепуганный мужик за рулем. Тут же отыграл занос, вроде вернулся. Только слишком резко. Теперь его крутило вправо. Визг шин. Мелькнул задний борт. Белорусский регион, отмечаю. Я пронесся мимо и уже в зеркало наблюдал за попытками белоруса поймать гарцующий драндулет.

Если второй пируэт больше первого, значит, машина пошла в разнос, ее уже не поймать. В моем зеркале заднего вида все так и было. Хэтчбэк исчез за его правым краем, потом появился снова, несущийся обратно по плоскости зеркала, и пропал с другой его стороны. Третий занос вышвыривает тачку с дороги, без вариантов. Последнее па на обочину. Не случилось. Я уже не видел танцора, только из раскрытого окна услышал удар. Звук сухой и конкретный. Жесть консервной банки с боем сдалась кувалде. Внедорожный гигант перехватил хэтч в пируэте и отправил его в последний гран-жете. Уже в боковом зеркале я видел, как кувыркались останки хэтча, как от них отлетела вывернутая дверь и как за ней из салона выпало что-то аморфное, бескрыло машущее конечностями и, прокатившись вдоль белой полосы разметки, осталось лежать на асфальте черной трехмерной кляксой.

— Не пристегивался, — мелькнуло. — Как бы это все изменило…

Картинка за спиной быстро удалялась. Только теперь я подумал, что надо было бы остановиться. Сбросил скорость. Увидел карман на обочине, съехал в него. Метрах в пятистах от момента, который подвел черту.


Телефон под ногами продолжал трезвонить. Посмотрел на экран. Жена. Прекрати! Но звонит и звонит. Настаивает на ответе. Мой палец на зеленой клавише. Я скажу, что я… Скажу, что со мной… Мысли скачут. Нет, наверняка кто-то что-то заснял. Теперь у всех регистраторы. Надо тоже купить. Не сейчас, нет. Потом. Когда все закончится. Закончится что? Закончится чем? А если никогда не закончится? Ведь найдут же. По номеру. И крыло помято.

Я вышел. Не так уж помято. И номер запылен. Разобрать не просто. Но ведь найдут. Не сразу, но найдут. Или не найдут. Свалить отсюда. Свалить! Вали, прячь машину. Утопи! В реке, в болоте. Утром проснись от звонка в двери заспанным, удивленным. Машина? Да, есть. А разве она не стоит внизу под домом? Нет, не под окнами, с той стороны. Странно.

— Жена подтвердит, что вы были дома?

Вот только палец на зеленой кнопке.

— Так ваша жена подтвердит, что вы были дома?

Накрыло чувство вины. Как же мог?!

— Да этот белорус сам… не справился с заносом! Почему в автошколах учат всему, только не этому?! Да он купил права!

— Откуда вы знаете, что он белорус?

— Откуда…

— Так жена подтвердит, что вы были дома?

Нет, только не это. Тащить в семью эту чуму. Мой будущий ребенок — сын убийцы. Моя жена — жена убийцы. Если жить дальше, они не должны знать об этом. Никто не должен. Если б я сам погиб в этой аварии… Чувства. Надо где-то спрятаться и отсидеться. Год, неделю, месяц. Надо ли что-то делать?! Что я делаю, когда не знаю, что делать? Нарезаю круги по МКАД. Или жму на кнопку? Только не сейчас. Мысли мгновенны — звонок дольше, чем бесконечность.

С чего такое начинается? Пара простых фраз на кухне «вопрос — ответ — вопрос. Еще вопрос. И еще». Кривые траектории реплик, и ты загнан в какой-то невидимый пространственный угол. В вершину пирамиды, в ее сужающееся нутро. Дернешься с ответом, и следующая фраза любимой женщины превратит лучи угла в липкую паутину. Плотный захват, горловые спазмы, контрольный укол едкого замечания, и хобот черной паучихи уже качает кровь в черный желудок прямо из твоих артерий. Сердце захлебывается пустотой вен, как моторы давятся морской водой.

— Хватит!

— Нет, не хватит! Титаник тонет из-за тебя!

И теперь только рикошеты стеклянных жал от стены могут разорвать паутину. Вслед за словами, обгоняя слова. В разящих осколках больше смысла — слова ранят сильней битых стекол. Как же напуган творец осколков! И как же больно создателю этих слов! Когда затихает стеклянный звон последнего аргумента, все ясно до рвоты: волки голодны, овцы сдохли! МКАД! Спасение? Или цепь ловушек! Минное поле… Парни, я подорвался. Уходите, бросьте меня здесь… Я жму на клавишу телефона.

Так что все-таки сделал Айсберг, когда в него воткнулось неловкое металлическое корыто? Он ничего не видел, у него нет глаз. Он ничего не слышал, у него нет ушей. И ничего не чувствовал, у него не было сердца. Быть как тот айсберг. Его образом и подобием.

Только не на ту кнопку, которую выбрал. А на ту, что не выбирал.

Оглядываюсь. Позади, в самом начале горизонта, суета и сполохи аварийных мигалок. Вопль!!! Длинный, отчаянный, долгий стон прайда умирающих динозавров. Лапы, когти, кулаки, руки колотят руль. Этого не может, не может быть! Вот только мысли вязнут в реальности. В ясной, остро прочерченной, рационально осмысленной, логически неопровержимой. В той, где ты убил человека. И этого не изменить. Вот бы вернуть бы время бы назад бы… Дать бы шанс законам мироздания подстроиться под меня, под мои желания. Сочинить какого-нибудь нового Эйнштейна, который изогнет пространство так, что все случится в нем по-другому. А потом этот новый мир, новое пространство пошлет мне какой-нибудь особый знак — луч другого, например, зеленого солнца высветит на желтом асфальте МКАД дорожку цвета индиго. По ней ко мне подойдет тот, лежащий бесформенной кучей, и сияющий скажет: «Все ОК. „Титаник“ с Айсбергом разошлись. Все мертвые прибыли в Портленд строго по расписанию». И помашет мне фиолетовой рукой со своей тропы другого, не желтого кирпича.

Не на зеленую я нажал. Не на зеленую, мать ее, мать ее! А на красную! На красную, красную. Красную запретную. На кнопку «отбой». Так лучше, так хорошо. Так правильно. Даже если нехорошо и неправильно. И не твое.


Чудесный, замечательный Новый мир. И всего-то, разогнаться до скорости света. Вот только здесь никакой Эйнштейн не поможет. Даже новый. Даже цвета индиго. А что сделает Новый Я? Не обязательно какого-то странного цвета. Просто другой. Преступник, лжец, трус, убийца. Только не оглядывайся назад. Прошлое само нагонит тебя, если захочет. Живи настоящим. Я вынул батарею из телефона, чтобы не оставлять в пространстве следов. Тронул рычаг скорости, и мигающее прошлое в зеркалах быстро съежилось в обратную перспективу.

Когда наматываешь круги по кольцевой дороге, отчаяние кажется бесконечным. Но если приближаешься к скорости света, даже из очень-очень далекого далека, чувствуешь, как легко слетается с привычных орбит. И по одной и той же, уж точно, дважды не пролетишь. Мою новую орбиту подсказал плакат. До Нового Мира было двадцать семь километров.

Домодедово

Домодедово. Другая точка отсчета. Start up нового измерения. Полеты от проблем и из семейных гнезд в дальний-дальний космос. Дорога из Желтого Кирпича, как ей положено, таки привела меня. Через сонные маковые поля и леса саблезубых тигров к воздушному шару Гудвина. К стаду самолетов, готовых покинуть землю. Землю с маленькой буквы. Где живут люди с маленьких букв. Такие, как я. Да, я плохой человек. Я дрянь, негодяй и совсем нехороший. Но как раз поэтому и свободен. И у меня есть цель. Что еще нужно современному человеку для счастья?! Цель и плохая память! Особенно если цель так проста и незамысловата — свалить!

Липкий холод волнения перед выходом в космос. Рамка досмотра. Если в человеке, совершившем преступление, что-то меняется, видит ли это рамка на входе в аэропорт? А если видит, то что?..

— Выложите все из карманов. — Вот, ключи, телефон… Звенит — это мой ремень. Снять? — Нет. Проходите.

Я следующий.

— Что это у вас? Нет, вот здесь, под сердцем. Признайтесь, что натворили. — Виновен, ваша честь. — Уверены? — Нет, ваша честь. — Проходите.

Табло со списком интересных орбит: Уренгой, Помары, Ужгород. Звукосочетания из детства. Зачем люди покупают билеты в эти города, где, очень может быть, нет никакой жизни. Во всяком случае, на взгляд человека, все детство не покидавшего краевого центра. В каком из этих мест лучше залечь на дно? Заморозить душу, остановить сердце, открыть новую эру, где грехи прошлой перестали существовать. Там бы и провел остаток жизни. Хотя лучше назвать остатком ту жизнь, что оставляешь позади.

— Скажите, девушка, где можно укрыться от неприятностей? — обращаюсь к девушке-кассиру. Она смотрит на меня с улыбкой жены Ноя: «Тоже хочешь в ковчег? Такая тварь, как ты, подойдет нам даже без пары». Но произносит она другое.

— Там, где свободно и неспокойно. — Звучит удивительно толково. И она права, в суете локальных дрязг и переворотов легко затеряться. — Киев?

Да она просто мудрец. Не зря Ной выбрал себе такую.

— Житомир от Киева далеко?

— Житомир-Sur-Mer или Житомир Vulgaris? — усмехается, чувствуя, что пойму ее теплый прикол. Объясняет: — Житомир Нижний или просто Житомир?

Смеюсь с ней в унисон. Ночью в аэропорту можно встретить и не таких персонажей. Я больше о себе, чем о ней.

— Мне тот, что у моря.

— Тогда вам не в Киев. — Прошила монитор взглядом, — аэропорт Поляны. До Нижнего Житомира километров семьдесят.

Киваю.

— Вылет в четыре тридцать.

Прекрасный город. Прекрасный маршрут. Прекрасное время. И только времена чертовы!

Под птичий стрекот принтера билет выползает из небытия чистого листа. Прямоугольник с текстом: Москва — Поляны. И тариф, обозначенный буквой невозвратности.

Еще входя в аэропорт, я уже задумался, не пора ли давать задний ход. Пара шагов, и здравый смысл главы семейства, его спокойствие возьмут свое. Еще пара шагов, и я правильно оценю происшедшее. Найду простое решение, которое все расставит по своим местам. Ты виновен, так прими наказание. Единственный достойный ответ на посланное испытание. Но не прокатило. Жена Ноя нашла мне место, и вот мой билет на ковчег. В один конец. В один конец всех концов. Если я кому-то нужен, если, правда, виновен, остановите меня. Если не выйдет, значит, я чист, прав и неподсуден. Нужно же хоть что-то оставлять на волю случая. Или Бога. Или пусть полиция лучше работает. У них еще три часа до моего бегства.

Билет. Как вбитый в стену гвоздь, позволяет маятнику качаться во все стороны с любой амплитудой. От раскаяния до полного оправдания себя. Три часа на освоение всего спектра терзаний, самоистязаний и самолюбований. Индульгенции на любой вкус. Самый злодейский и извращенный, потому как со стороны все очень уж похоже на обретение святости. Три часа на кресте сомнений. Или все же вернуться домой? Ладонь, губы, занавешенные глаза.

— Жена подтвердит, что вы были дома?

Жена убийцы скажет, что он святой?

Ничтожность собственной личности иногда потрясает. Не в смысле, что ты такой маленький перед огромным Богом и бескрайней Вселенной, а в том, что иногда ведешь себя как подонок, а потом находишь себе оправдание и живешь дальше.

Как на духу! Только чтоб очистить совесть. Житомир — тоже подстава. Я выбрал его не случайно. Так что дело не только в билете. Низость моего побега не украшена диадемой спонтанности. И честно, есть мне только одно оправдание: мой мозг затеял все это помимо обитающего в нем разума. Сам, своими над-, под-, сверх-, гипер- или еще какими-то сознаниями собрал данные, обработал, сопоставил и выдал решение. Даже не поставив нас в известность. Меня и мой разум. Кажется, этот процесс называется осознанием. Уяснением. Уразумением.

Поляны

Я ждал, что меня даже не пустят в самолет. Без багажа, подозрительный. С таким жутким прошлым. А заняв свое место, ждал, что теперь не выпустят. Ожило старое подозрение, что все авиаперевозки — химера. Входишь в эту крашеную сигару в одних декорациях, круг поворачивается, и ты выходишь там же, только декорации совсем другие. А весь полет — просто убогая бессюжетная кинопродукция на экране иллюминатора. Сюжет сочиняю свой. Закрыть глаза… Спальня, приоткрытое окно, мерцание невыключенного телевизора. Намерения меняются следом за интерьером. Вернуться в спальню. Прижаться к обнаженной спящей жене. Дождаться движенья в ответ. Прошептать или не шептать слова извинения. И сожаления. И открыть глаза. Открыть глаза, и девушка в летной форме кротко и коротко скажет: «Пристегнитесь, взлетаем».

В салоне вокруг разные люди. Понимает ли кто-нибудь, что в одном с ними замкнутом пространстве находится преступник? Дышит одним воздухом. А нет ли здесь еще кого-нибудь с таким же тяжким грехом в биографии? Наверняка. Все такие тревожные, озабоченные и целеустремленные, точно как я. Что, если Бог намеренно собрал всех нас в одном месте, чтобы покончить с группой негодяев сразу, замаскировав свою кару под техническую неполадку.

Возле меня сидел мужчина в костюме, с манерами адвоката среднего достатка, низким голосом и абсолютным музыкальным слухом. Весь полет он что-то говорил человеку по другую от него сторону. Вероятно, клиенту. Говорил в той же тональности, в какой работали моторы самолета. Каждое его попадание в резонанс с гулом турбин пугало меня дрожью сиденья и едким холодом изнутри. Даже мелькнула романтическая мысль из детства об искупительной авиакатастрофе и о поздних сожалениях тех, кто утратит меня безвозвратно. Возрастной практицизм тут же подредактировал — загорится двигатель, и мы совершим храбрую посадку на воду. Аплодисменты смелым пилотам, сочувствие мужественным пассажирам. И бонусом — прощение всех грехов.


Самолет сел в аэропорту Поляны ранним утром. Замолчали моторы, раскрылись двери. В самолет не вошли полицейские, не вывели меня из самолета в наручниках, не зачитали мне мои права. Но на таможне меня остановили. Девушка-офицер с косой из-за спины на плечо. С моим паспортом в руках. С глазами настолько зелеными, что они показались мне нарисованными. Поверхности кислотных озер в жерлах потухших вулканов.

— Вам придется вернуться, — тень над зелеными озерами и рябь удивления, когда я встретил ее сообщение ухмылкой повторно приговоренного к высшей мере. На какой-то миг я даже испытал облегчение, наступила хоть какая-то определенность. Конец мукам в переборе маршрутов бегства. Кара, хвала создателю, меня настигла. Но озера привстали и склонились к низкому окну в стеклянной перегородке.

— Вон там, — указала ладонь туда, откуда я только что возник. — Справа, кабинет начальника таможни. Зайдите. Спасибо.

— Нет, — вздохнула начальник. Он оказался женщиной. Усталой, темноволосой, с взглядом потухшим, но привычно проницательным, которым за треть секунды она прошила, пробила, поняла, проанализировала всю мою жизнь с тех времен, когда меня еще не было. Перед ней на столе стояла черного фарфора чашка с черным кофе. Напиток людей честных и однозначных. Мне захотелось спросить у нее, как жить дальше.

— Нет, — повторила она, — по российским паспортам мы уже месяц, как не пускаем. — Повторила с сочувствием, даже с долей вины за безысходность конкретной ситуации и, как мне показалось, за нелепость человеческого существования вообще.

От отчаяния мне захотелось закрыть глаза и оказаться в темном лесу. Окружение высоких сосен, берег бешеной Лены, спички, высокие сапоги, нож, лодка, землянка. И долгий запас патронов. И бесконечность, чтобы отбить кусок территории у местных медведей. Вряд ли полиция кинется меня искать в таежных дебрях Сибири.

— Отправите меня обратно?

Да, произнес я именно это. Но что слышит женщина, когда говорит с мужчиной?! Все что угодно, только не то, что он ей говорит. Разобрав минуту назад мою жизнь на молекулы, она теперь, похоже, синтезировала ее во всех взаимосвязях. Вот сейчас она спросит, какого черта я сюда приехал. Потом наступит тишина, и я захлебнусь в каше слов, мыслей и мотивов, что бурлят в моей глупой, преступной и не выспавшейся башке.

— Никуда не уходите. — Женщина в форме встала и с моим паспортом в руках вышла из кабинета. Дверь захлопнулась с тяжестью казематных ворот. Ее единственный звонок в Москву и… Наручники, экстрадиция и каторга на берегах той же Лены. Не бойтесь, я никуда не уйду. Какой побег, если даже мечты у меня бескрылые!

С возрастом меняется совсем не то, что, как ты думал, должно было измениться. Случаются совсем не те трансформации, которых ждал. То, что казалось непроходимо ничтожным, оказывается крайне трагичным. И вдруг радует то, что было вершиной страданий. К тем, кого жизнь бережет, это чувство приходит ближе к ее концу. К тем, кого бьет и треплет, рано, лет в тридцать.

Долгий брак называют привычкой. Это уже не любовь. Страх перемен. Страх одиночества. Страх разбитого корыта на берегу пустого моря, где отродясь не водилось золотых рыбок. Возразить невозможно. Но если это привычка к искреннему чувству и хорошему сексу, называйте мою любовь к жене как хотите. Я достаю телефон. Уже можно вернуть батарею на место, раз меня все равно нашли. Только что сказать? Что жив. Что люблю. Что так жаль, дорогая. Подробности потом. Когда вернусь. Когда поцелуемся через решетку долбанного тюремного изолятора. И опять из моих трясущихся рук на пол падает батарея.

Когда женщина в форме возвращается, я ползаю по полу в поисках аккумулятора, как Никулин в поисках запонки. Она подойдет, спросит, насколько мне плохо, прижмет мою ладонь к своей груди, поинтересуется, чувствую ли я биение ее сердца. А она? Чувствует, как колотится мое?

— Почему сразу не сказали? — вопрос риторический, только где наручники, где конвой? — Они мне все рассказали. И уже отправили за вами машину.

Киваю с обреченным пониманием, но душа выпевает, здесь что-то не так, вообще не так! То есть не так, как ты боялся, а так, как ты боялся хотеть!

— Мне ждать здесь?

Она удивлена:

— До Нижнего Житомира на машине около часа. Лучше в зале.

Нижний Житомир? Ну да, Житомир-Sur-Mer! Вот и разгадка! Туманные сбывшиеся надежды. Пошло вон, над-под-супер-сознание! Разум вернулся в объятья мозга. Хорошо, что я не успел поставить батарею на место. Вот бы еще белорус оказался все-таки жив. Она кладет в мой паспорт визовый вкладыш с печатью.

— Так чего молчали?

Я не молчал. Я забыл. Я вообще не собирался приезжать сюда. Я даже не знал, что в мире остались дикие места, где аборигены уважают драматургов. Только этого я не говорю. А говорю, что не думал, что меня кто-то здесь ждет. Что до премьеры еще почти неделя. Что хотел просто побродить по городу… Женщина в форме смотрела на меня без понимания, и тогда я сказал, что несу всякую хрень от волнения. Она провела меня мимо кислотных озер в зал ожидания. Жерла вулканов похлопали вслед темными облаками мохнатых ресничек.

Балерина

Я сидел в пустом кафе пустого зала прилетов, удобно подпирал стену и, разглядывая ряды идеально чистых бокалов на потолке, думал о том, как лихо преодолел первый барьер на пути своего бегства от самого себя. Как будто дверь глухой черной камеры, куда я сам себя поместил, чуть приоткрылась. На ее черный пол упала полоска света, и чернота приобрела более светлый оттенок. Мысли вслед за ней раскрасились серой радугой оптимизма. Не поспешил ли я?! Гибель во время аварии не такая уж частая штука. Тот человек на асфальте вполне мог выжить.

Вспомнил, как в плоскости зеркала беспорядочно мелькали его руки. И ноги. Нет, они не были руками-ногами живого. Хотя чудеса случаются. Да, их не бывает, но они случаются. Когда с тобой происходило чудо в последний раз? Чудо рождения. Вот, кажется, и все! А тяжелый исход возможен. Самый тяжелый. И это не будет чудом. А значит, как только я вернусь, наверняка сразу попаду совсем не туда, куда мне хочется. Куда мне так хочется… Какое же чувство заставляет меня сидеть здесь? В аэропорту чужого города? Ждать чужих мне людей? И так уверенно полагаться на благосклонность или на разгильдяйство чужой мне страны?

Люди едут в дальние страны по разным причинам. Я — потому что трус. Потому что надеюсь, что на чужой земле мне простится грех, совершенный на земле родной. А если не простится, то расстояние уменьшит вину, или чувство вины, или чувство, которое не даст мне спокойно заснуть в родной постели. Так может, я и не трус вовсе, а самый обычный подлец? Хочу уйти от наказания, которое заслужил?! Или совсем наоборот — я взвинтил ставки и принял на себя всю ответственность за последствия своего спорного и неоднозначного решения! Тогда я и не подлец вовсе. А кто? В ожидании рождения в голове подходящего топонима я позволил своей личности раздвоиться.

— Молчать, сука! Сопли собрал! Еще хрюкнешь — сожрать заставлю! Завтра в нэте точняк инфу повесят о той аварии. И сразу все просечешь! А до тех пор сиди тихо в этой дыре, где тебя никто не ждал. И на все забей. Будь сложнее, и ничьи щупальца к тебе не потянутся.

Смешно, но эта убогая имитация принятого решения успокоила. Возвела хрупкий мост через растревоженное сознание. Сколько людей уже на этом мосту?! Жена Ноя, стюардесса, зеленые озера со своей начальницей. И даже два государства. В ожидании посланного за мной следующего персонажа я заснул. Мне снились медведи на берегу реки.


Когда я проснулся, зал был полон. Люди туда-сюда. Пытался угадать, кто из них гонец по мою душу, но вдруг голос диктора. Призывающего меня к справочной стойке. Я двинулся медленно, с намерением первым увидеть того, кто меня поджидает, чтобы составить о нем мнение и надеть подходящую маску общения до того, как это сделает он.

Невысокий спортивный мужик, руки в карманах, уверенно прошел мимо меня. Парень в кепке и ключами в руке тоже. Пять шагов до справочной стойки. Когда я почувствовал, что меня пасут. Обернулся. Черная куртка, черные, похожие на берцы, ботинки. Хвост, сотворенный из темных прямых волос, намеренно сдвинут на бок, лежит мимо плеча. Между ботинками и курткой воздушное, чуть ниже колен, широкое белое платье в мелких цветочках. Я бы назвал их лютиками, если б они были желтыми. Но они были синими. Обожаю цветы, названия которых не знаю. Красота без названий чище.

Девчонка. Лет двадцати восьми.

Мы стояли лицо в лицо на шести шагах. Кожа белая, как подсвеченный изнутри мрамор. Черные глаза, оттянутые к краям лица. Взгляд кобры. Она разглядывает мир сразу с двух сторон. Под разными углами. Как акула-молот. С разных точек. Но с одной целью. Она ищет меня. Уже нашла. Она же акула-молот.

Девушка прикусила нижнюю губу. Разочарованно? Втянула воздух легким свистящим шумом. Качнулась и мотнула головой в ту сторону, куда сразу пошла, не оглядываясь. Платье полыхнуло белым пламенем вокруг ног. Я понял, это было приглашение идти за ней.

— «Та еще культура», — подумал. Но даже этой надменной репликой про себя не заглушил уже родившиеся к ней интерес и перед ней трепет.


Звонок телефона вытащил ее из постели. Большой, двуспальной, размер кинг-сайз, и одинокой. Мужчина, который должен был спать рядом, уходил от Балерины еще вечером. Два, реже три раза в неделю. Балерина не была за ним замужем. Потому что он сам был женат. Утреннее отсутствие мужчины в постели не злило ее, но всегда ломало.

Она не любила просыпаться. Утро никогда не было таким, чтобы она могла назвать его счастливым. Впечатление наступающего дня всегда было удручающим, даже если утро ярким и солнечным. Даже если пели птицы, а в воздухе висели раскрашенные воздушные шары, и аисты разбивали клювы обо все подряд окна. Обиднее всего была ее честная влюбленность в мужчину, который принадлежал не только ей. В этом мужчине Балерине нравилось все. Просто все. Его визиты без звонка, его неожиданные подарки. Каждый раз она чувствовала себя так, будто ее похищает и тащит в свою пещеру восхитительный и нежный великан, чудовище, которое с гарантией превратится в принца, даже если масштаб похищения ограничивался ее собственной квартирой, а пещерой оказывались то кухонный подоконник, то стеклянный стол в гостиной, а то и просто ее огромная кровать, на которой можно было лежать в любом направлении, не касаясь ее краев раскинутыми руками и ногами. Неожиданность этих похищений добавляла к наслаждению ими вкус античной изысканности. Дочь Левкиппа.

Ожидание следующих похищений всегда было невыносимо томительным, но осознание их неизбежности делало это томление сладким. Лакрица. Шоколад с солью. Тяжелыми были только утра. Пещера, в которой она просыпается, всегда пуста. Ни принца, ни великана, ни даже чудовища. Только аромат лакрицы. И вкус соленого шоколада. И мысль: когда тебя так великолепно крадут, очень хочется самой что-нибудь украсть.

— Сейчас? — удивленно прохрипела Балерина в телефон. Хотелось откашляться.

— Он уже прилетел. Ждет в аэропорту.


Мне позвонили, потому что у меня машина самая крутая в театре. Самая приличная. Нет, она не подарок. Я все купила себе сама. Мой мужик, он мне не папик. И не олень. И даже не парень. Он — мой мужик. И то, что между встречами со мной он иногда долбит еще какую-то сучку, которую зовет женой, мне все равно. Почти все равно. Нет, не все равно! Но это все равно ненадолго.

А этого я встретила в порту, возле Справки. Подошел какой-то потерянный. Полное ничтожество. Но то, что он написал, круто. Не вяжется. Была б я психологом, сказала бы: парень с проблемой. И он привез ее к нам. В машине больше молчали. Я что-то спросила. Неважное, но вроде как толковое.


В машине я немного притосковал. Как будто действительно улетал на звездолете на какой-нибудь Марс с намерением вернуться лет через пятнадцать. Строй ветряков вдоль дороги прощально размахивал трехлопастными пропеллерами. Хотя какие пятнадцать лет? Разве кто-нибудь планирует возвращение, отправляясь в такую даль. И то, что ссоры — явление полезное для семейной жизни, на таком расстоянии звучит как-то неубедительно. С каждым километром, с каждой минутой рвались и рвались, одна за другой, за третьей нити, ленты, шпагаты, тросы, канаты — все связи, которыми повязан в обычной жизни. Больно, как вырывание зубов каскадом, как рубка хвостов своре нежно любимых собак, но была и надежда, что такое — оно и есть исцеление!

В теплой природе земель славянского Причерноморья присутствует опасная гадость. Засада, западня и капкан. Северное сознание принимает эти места исключительно как пространство для отдыха после самой страшной битвы на свете — за место под софитами с себе подобными. Пространство, где законы выживания заменяются правилами какого-то совсем другого миропорядка. По-другому говоря, здесь можно перестать быть человеком, который сумел выжить в напряженных условиях затянутой зимы. Сбросить в густую зеленую траву надоевшие заношенные доспехи и стать убогим, беззащитным, нецивилизованным идиотом, который не только не озаботился тайнами мироздания, но и недопонял, чем различаются понятия просто смерть и ад.

— Че как? — мое самокопание вдруг прошил ее голос. Я оценил эти два простых слога. Сколько всего она в них впихнула! Такт вежливого внимания, открытость ненавязчивого панибратства, корректное предложение не волноваться, осторожное желание выслушать и такую же материнскую готовность понять нежелание открываться в главном. Я закрыл глаза, вздохнул и честно произнес: — Да хер его знает!

Следующие пять километров мы молча переваривали обмен подтекстами.

— Я балерина, — обронила она где-то на шестом. — Бывшая. Лодыжку развернуло, — она постучала по колену раненой, но внешне идеальной ноги. — Даже уколы не помогали. Даже операция. Сейчас располнела.

Она отвернулась от дороги и посмотрела мне в лицо. Глаза ждали моей реакции. Не понимания. Не сочувствия. Просто реакции. Я провел по ее телу максимально откровенным взглядом. От плеч до голых ступней, лежащих на педалях рядом с ее берцами. Ее тело показалось мне эталоном для изготовления самых совершенных лекал. Она поняла, оценила и снова повернулась к дороге. За рулем ее не было секунд пятнадцать. Но ни дорога, ни машина не позволили себе отклониться от заданной этой девушкой траектории.

— А я просто баран, — поделился я в ответ сокровенным.

Дальше мы снова ехали молча, твердо сознавая, что поняли друг друга. Почти без слов, без объяснений и меланхоличного пережевывания деталей. И еще, что более откровенный разговор между нами совсем не за горами. И даже не за холмами. И совсем уже не вдали.

Театр

В Нижнем Житомире чувствуется освежающее дыхание Черного моря. Многие кусты и деревья охотно распускают листья уже ранней весной. С начала марта свежий запах лопнувших почек, а затем и треснувших бутонов разносит по городу доминанту юности, которая уже созрела, чтобы чем-то стать, но еще сама не поняла, чего хочет. Даже древние старики ощущают себя пятидесятилетними пацанами и чувствуют тягу к давно брошенным за ненадобностью, уже бесплодным любовницам.

Машина прокрутила три четверти кольца по широкой площади перед фасадом большого дома с колоннами и высокими афишами на фасаде. Театр. Суровое серое здание в стиле конструктивизма, похожее на многопалубную надстройку перегруженного океанского лайнера. Старый, уставший противостоять штормам, шквалам и ураганам, покрытый разводами непогоды, ставший на прикол на краю тихой площади небольшого старого города по соседству с парком. Но циклоны и тайфуны, которые могли бы терзать эти стены, не состоялись. Вместо морских бурь в недрах стен бушуют воображаемые, но не менее жестокие страсти. Приходите. Каждый вечер, в девятнадцать тридцать. Главная сцена.

Балерина свернула на бульвар, вильнула в переулок, остановилась возле служебного хода. Теперь кивок Балерины дополнился репликой: «Пошли». Неудивительно, ведь мы стали ближе.

Экскурсия по старому зданию, которое успело за свою неполную сотню лет пронаблюдать несколько смен режимов, хозяев и назначений, была не в ее стиле. Тем не менее она ткнула пальцем в табличку и пару подписанных фото на стене в вестибюле, из которых я и извлек только что изложенную информацию. Незапоминаемым сочетанием коридорных поворотов Балерина привела меня к дверям, которые открыла своими ключами. Она вошла первой.

Посреди кабинета параллельно длинным стенам стоял высокий стеллаж темного дерева, который можно было обойти кругом. Внушительный, как алтарь, с рядами книжных корешков вместо икон, он превращал кабинет и в библиотеку, и даже в храмовый придел, а любого визитера — в прихожанина и книголюба. Здесь сразу хотелось успокоиться. Нагнать тишины вокруг и внутри себя. Оглянуться назад во времени. Восхититься предками, ужаснуться своему собственному прошлому. Еще два стеллажа стояли углом возле стен. Третью, с окном в парк, занимало аккуратное рабочее место в неразрывном соединении с компьютерной и кофейной инженерией. Четвертая стена была отдана во владение дивану. Желтому кожистому монстру, по-львиному разлегшемуся на полу. Надежный, мягкий, уютный оазис пустыни в густых и опасных джунглях окниженного интеллекта.

Я рассматриваю то, что меня окружает. Балерина рассматривает рассматривающего меня своим стерео-взглядом. Снова ждет реакции. Похоже, это ее главный способ ведения диалога. Ждать вопроса. Тот, кто задает вопросы, рассказывает о себе больше, чем тот, кто на них отвечает. Отвечая, не сложно соврать. Ввести в заблуждение. Дать неточную информацию. Намеренно исказить реальность. Соврать вопросом тяжелее. Можно, только если ты знаешь правильный ответ. А это уже не вполне вопрос.

— Мне ждать ее здесь? — это я о хозяйке кабинета, заведующей литературной частью театра. Балерина говорит, что это она меня раскопала. Так и говорит, она вас раскопала. Ну, это ее работа. Следующий мой вопрос можно даже не задавать. Балерина уже повесила его между нами. Но она все же ждет.

— А чем здесь вы занимаетесь?

— Мы — музыкальный театр. Я ставлю здесь танцы.

Я еще раз оцениваю ее фигуру. Первое впечатление укрепляется. Глядя то ли мимо меня, то ли насквозь, она медленно поднимает колено на уровень плеч. Овивает ногу гладким изгибом руки. Нога в тяжелом ботинке вместе с рукой легко распрямляется в сторону верхних полок стеллажа. Идеальный шпагат. Закрыв глаза, Балерина приникает всем телом к вертикали своего вознесшегося бедра и замирает. Отставшее от ноги платье открывает ее короткие боксеры. Черные, с блестящей окантовкой по нижнему краю. Секунда, две, пять. Стоит, вытянувшись, как струна виолончели и одновременно виолончель, забытая в библиотеке зачитавшимся виолончелистом. Шнурки огромного башмака — колки на головке грифа.

Эффект такой, что странный, вдруг нарастающий гул сперва связываешь с вот этим музыкальным инструментом. И только когда гул становится дрожью, когда дрожат стойки стеллажей, книги на полках и дрожит под ногами пол, а кофейные чашки включаются в общее вибрато своим высоким перезвоном, тогда Балерина поворачивает ко мне лицо и открывает глаза.

— Это «восьмерка», — не спеша выговаривает она и в том же темпе опускает ногу на пол. — Старый трамвай. Единственный, оставшийся в городе. Мобильный исторический памятник, — кивнула на деревья за окном.

Гул понемногу растворился в пространстве и затих.

— Он не так часто ходит, — сделала шаг назад, оправила платье. Я чувствовал, что должен как-то отреагировать.

— Моя жена обожает боксеры.

Мои боксеры. У нас близкий размер бедер. Нет, талии разные, а бедра — как под копирку. Снятые с меня ночью, она надевает их по утрам вместе с моей рубашкой, которая по факту уже не моя, потому что рубашки в последнее время я не ношу. Она надевает их, когда готовит завтрак. Рубашку позже снимает, а в моих боксерах так и уходит на работу. Может, она фетишистка? Или фетишистка-лесбиянка? Да нет. Просто извращенка. В самом лучшем и восхитительном смысле этого слова.

— Тоже женат?

Я усмехаюсь. Акула-молот на мгновение забылась и одним вопросом осветила всю свою биографию. Промолчал. Опомнилась. Ударила хвостом.

— В следующий раз, надумаете приезжать без приглашения — не делайте этого ранним утром.

Я остался один. Сделал оборот вокруг стеллажа, задрав голову. Классики. Вечные постояльцы верхних полок. Шекспир, Достоевский, Рабле, Данте, Пушкин… Древние европейцы. Некоторые переплетены в кожу, золоченый обрез. И тут же собрание Льва Толстого тридцать шестого года в мягких, потрепанных обложениях. Лежать перед ними на желтом диване — привилегия потомка. Засыпать в одной с ними тишине — красивая, но пустая метафора.

Тишина — это не пустота. Это когда нужно усилие, терпение или сосредоточение, чтобы в ней что-то услышать. Вздохи ветра за окном, рваное жужжание мухи, проснувшейся между запыленными стеклами, монотонные шумы, людские и техно, всегда живущие в больших зданиях. Тишина становится тишиной, когда в ней что-то оживает. Звук, который скажет тебе: «Слышишь? Вот она — тишина».

Мне рассказали о тишине тихие шаги. Остановились. Прошли мимо дивана, затихли возле стола. Теперь тишиной стало дыхание молодой женщины. Грудное. Сдержанное. Не глубокое, осторожное. Звук, который окончательно разбудил меня — краткое, не более такта, электронное воспроизведение популярной мелодии. За ним последовал телефонный полушепот:

— Алло… Да. Жду, когда он проснется. Потом поговорим…

Девушка возле стола обернулась. Не красива… Или красива, но лишь по тем французским канонам, что равняют золотые сечения Катрин Денев и угольчатые пики Фанни Ардан в ее далекие девятнадцать. Что отодвигают красоту красоты на тридцать восьмой план. Но глаза, они… В диссонансе с узким подбородком и вытянутыми овальными ноздрями. Но глаза, они… Сверкание аметиста с каплей дальнего космоса посредине. Страхом или удивлением распахнуты так, что обод вокруг зрачка совсем не касается век. Когда они двигаются, это другое существо, смотрящее из ее головы. Interterra. Любопытное, дерзкое, бесстрашное, но еще не осознавшее свою силу. Спортивные брюки, кеды. Студентка, опоздавшая на лекцию. Проспала? Чем вчера занималась? Не ваше дело. Все мило, откровенно и беззащитно. Если б это была моя дочь, я бы уже бросился ее спасать. Но это была чужая юная женщина, интерес которой ко мне или к тому, что она во мне видела, был не просто очевиден. Он был нарисован, написан, распечатан. Он полыхал. На губах и на щеках, на лбу, шее и под футболкой, в ее волосах и в затянувшемся между нами молчании. Совсем не хотелось ограждать ее от ошибок.

Литера

В бюстгальтере и полотенце на бедрах, она минут пятнадцать просто стояла перед трюмо. Ее внешность с трех ракурсов. Ее личность в трех проекциях. Оценка того, что она видела, качалась маятником. «Я великолепна! — Я никто! — Я неповторима!» Литера прикидывала, можно ли таким открытым утренним лицом встречать незнакомого мужчину, которого собираешься очаровать. Нет, не увлечь, но оставить в его памяти образ, который он будет вспоминать в какие-то важные моменты своей значимой и далекой от нее жизни. И может быть, эта далекая жизнь после их встречи будет совсем не так далека от нее. Разумеется, никаких тайных встреч.

Ее левый профиль показался ей привлекательней правого. Двумя движениями ладони собрала все еще влажные волосы в круглый пучок, сколола точно на вертексе. Корона шахматного ферзя. Подвела брови. Правый профиль стал выглядеть значительнее. Она поджала губы — слишком откровенная заявка на доминирование. Можно смягчить мокасами и легкими светлыми брюками. Она приподнялась на цыпочки, чтобы увидеть ноги. Мысль сбросить полотенце на пол взволновала. На секунду Литера испугалась, что оценивает, как бы оценил ее наготу мужчина. Потом поняла — не испуг. В десять лет — грудь, в тринадцать — менструации, в семнадцать — удовольствие рассматривать себя голой. В двадцать — удовольствие рассматривать в зеркале свою голую власть. Какие еще сюрпризы подкинет тело?

«Так может быть, леггинсы? Те, что подарил Валька». Реально, зачем надевать костюм неприступности перед тем, кто и так ценит в женщине не только внешность? Литера подняла руку к волосам, корона высыпалась на плечо влажной прядью.

С неудовольствием и досадой она вдруг поняла, что ведет себя точно как рядовая читательница. Как поклонница, как фанатка, которой сносит крышу при мысли, что сегодня она встретится со своим… «Кумир» — слово, которое она ненавидит. Произнесла вслух, в зеркало, чтобы было больнее.

— У меня есть кумир, — повторила. Будто вылила на себя холодные помои. Как застегнула на все пуговицы липкую от пота чужую блузку. Противно. Унизительно. Подняла с пола полотенце, швырнула на стул. Да! Кеды, спортивные штаны, бесформенные, с высокими манжетами. Майка, двусмысленный принт, короткая куртка на плечи. Волосы… Нет, даже у тех женщин в стриптиз-клубе волосы были ухожены и великолепны.

Валька каждый вечер ее куда-нибудь звал. В кино, в кафе-караоке, в ночной клуб, на чей-нибудь день рождения. Литера с удовольствием принимала его приглашения. Однажды он притащил в стриптиз-бар. Возбужденная количеством женщин без одежды и естественностью их обнажения, она поцеловала Вальку. Но не в тот вечер и не после она так и не пригласила его в свою спальню. Литера понимала: ее провожает домой, да, друг, но еще и мужчина. Но параллельно выстраивалась и другая логика. Он, да, мужчина, но еще и друг. Что поставить на первое место? Серьезный разговор состоялся, когда он пригласил ее домой на свой день рождения. Литера пришла. Ожидаемые гости так и не появились.

— Ты их не пригласил, — обвинила она. Валька не стал отрицать, и, оскорбленная, она сразила его ответом: — Секс ты мог бы получать и в другом месте.

Проглотив унижение, он ответил достойно:

— Я и получаю.

Он ждал от любимой реальной пощечины. Она лишь хлестнула его сочувственным взглядом. Снисходительным, даже презрительным. И тогда его рука взлетела сама собой. Пощечина состоялась, хотя и больше была похожа на корявую ласку больного аутизмом ребенка. Литера распознала ее и признала. И приняла.

Это полунасилие сблизило. Расставило их по местам. Ее вознесло, его растоптало. Отношения стали идеальными для Литеры. Друг стал просто другом. Встречи, прогулки, разговоры. Друг стал настоящим. Интимные приколы и хохмы без обид, откровения, какими не поделишься и с подругами. Но Валька опять все испортил. Позвал замуж. Намеком, осторожно. Бес пафоса, колен и признаний. Без возможности послать его в концы Вселенной.

Перед Литерой распахивались ворота, за которыми она видела стену. Глухая, гладкая грань гранитной скалы. Выбор — отказ. Согласие — катастрофа. Счастье растопчет грезы о счастье. Буря неоформившихся мечтаний.

Рассуждения подруг были донельзя рациональны. Не понравится — разведешься. Литера видела проблему иначе. Ее возражение было пугающим: а если понравится? А если захочется детей, уюта, чего там еще? Забираться в тупик еще глубже часто кажется выходом.

— А чего ты хочешь сама?

Она не знала. Она понятия не имела. Она стояла перед трюмо в одном бюстгальтере и решала свою судьбу.


Я не до конца понимал, какое чувство должен был испытывать. В этом театре я был незваный, хотя вроде бы желанный гость. По крайней мере, девушкой, которая меня «раскопала». И теперь стояла передо мной готовым распахнуться бутоном, в одеждах, годных только для пробежки в темное время суток по пустыне Сахара. Вся ее динамика — движения, жесты, взгляды… Она звала и гнала одновременно. Молитва в один голос о противоположном. Дай хлеб нам насущный. Но избавь от лукавого. Ибо лишь ты — Царство твое, и твоя сила, и слава во веки веков. Читалось: «Не спеши. Не торопи и получишь многое. Если захочешь — все! Дай только разобрать, тот ли ты, кого я придумала?» Незваный или желанный… Я очень надеялся, что мой приезд не повлечет бед, сравнимых с давним визитом в эти земли татаро-монгольских орд.

— Как вы написали такое?

— Методом проб и ошибок. И переписыванием по двадцать раз.

Ответ ее как будто разочаровал. Я решил не тянуть себя в небеса за волосы. Просто проверил глубину ее веры в неверное обо мне представление.

— И вечным страхом, что это никому не понравится.

— Мне понравилось.

Так и есть. Осознанно или нет Литера примеривала себя на роль музы. Великой женщины возле великого идиота. Я не чувствовал себя ни достаточно великим, ни достаточно идиотичным. Осторожно оттоптался от этой чести.

— А вы решили, что мои письмена — полет вдохновения или диктовка свыше?!

Она вернула вопрос взглядом. Ответа, какого она ждала, у меня не было. Но был другой. Который можно было понять как угодно.

— В этом никто не признается, — сказал я со значением.

— Почему?

— Потому что никто не знает, как это случается на самом деле. Комбинациями знаков на бумаге можно передать смысл. Но каким образом они передают чувства — большой вопрос.

— Так может, все-таки вдохновение?

Меня опять загоняли в тупик. И я опять начал выкручиваться.

— Так может, на этом и остановимся?!

Корчить умнякá не моя стихия. Но преодолеть соблазн в присутствии поклонницы бывает трудно.

— А что вы прочли из этих? — кивнул в сторону верхних полок, оккупированных классиками. Улыбка мэтра со стажем перед первокурсниками. Ернически уточнил: — Из нечитаемых.

Внимательный взгляд прошелся по всей длине стеллажей. Она повернулась ко мне и спокойно ответила: — Все.

— Все, — ответил молодой доктор наук коллективу перезрелых доцентов. Эхо таких признаний затихает не сразу.


Ее мама раньше работала в этом театре. К тому времени, как Литера осознала, что она дочь известной актрисы, отец уже оставил семью. Единственное родительское воспитание, которое выпало Литере, от которого пришел бы в ужас Руссо — сидеть за кулисами или в одной из лож зрительного зала и читать. Сначала то, что было интересно, а потом все подряд. Романы, эссе, повести, пьесы, очерки, эпопеи, рассказы, гейзеры жанрового пустокустья. Довольно скоро сюжетная сторона того, что она читала, перестала ее интересовать. В воображении возникали не картины событий, а образ человека, создающего взамен реальности лучшие, но чаще всего просто иные миры, в которые он сам при возникновении выбора вряд ли согласился бы переселиться. Особенно Литеру захватывали авторские собрания сочинений. Она читала их как единую книгу. Как биографию, как исповедь. Как вердикт, воззвание, молитву, как прошение о помиловании, проросшие среди заборов строк и страниц, которые городит вокруг себя раненая или просто больная душа, получившая от жизни одну из ее многочисленных смертельных инъекций. Литера читала недомогание в каждой фразе, симптом в каждом абзаце, боль в каждой главе. К середине книги она уверенно ставила диагноз, в финале изобретала собственный метод лечения. Неизменно сослагательный. Правильный — нет, ее не волновало, как уже десятки или сотни лет не могло беспокоить большинство тех, чьи истории болезней она листала.

С автором во плоти, вышедшим из-за своих страниц на ее личную авансцену, Литера встречалась впервые. Снятый со стены типографский портрет затеплел кровью. Одежда помялась, волосы взлохматились. Имя в начале текста оказалось мужчиной. Ноги, руки, брюки, ботинки. Голова. Он мог вздыхать, говорить, смущаться. Даже смеяться. Его жизнь наверняка наполняла не только литература. Литеру охватывало пугающее чувство, что все ее понятия, все представления о нем, его мыслях, сомнениях, страданиях — все это ничто, и ничего не стоит. Пустота и наваждение. Как пустота и ничто ее терапевтические оценки изящной словесности. Со страниц, исписанных плотным почерком, сам собой исчезал текст, и на его месте эскизно множились штрихи и линии, готовые вот-вот сложиться в какой-то новый, неожиданный сюжет. В другой, непонятный язык. Образ, рожденный фантазией и домыслами, разрушался и создавался вновь прямо на глазах. Было как поездка в далекий город, известный по фильмам и фотографиям. Знакомые фрагменты собираются совсем в другую картину. За каждым поворотом узнаваемая новизна. И удивление без разочарований.


— Ваш номер в гостинице будет готов через час.

О чем говорить с человеком, который только что так странно обновил твой устоявшийся мир? Что сказать тому, кто поместил твое представление о нем в совсем другие координаты? При этом ничуть его не испортив. «Незнакомец, хотите знать, что я думала о вас далекую минуту назад?»

— Хотите, покажу вам театр?

Получилось слишком торжественно. Таким тоном приглашают в римский Форум. Или в Колизей. Ну и ладно! Литера прикрыла глаза, как бы прячась от самой себя. — «Да еще упаковалась лохушкой!» — со злостью подумала.

Лабиринт

Знакомая вязь коридоров, сонное фойе, Литера привела меня в пустой зрительный зал. Распахнула двери торжественно, будто должен был грянуть государственный гимн. Вошла первой по дорожке центрального прохода, остановилась между партером и амфитеатром. Осмотрелась. Обернулась. Поколебалась, улыбнулась мне баронессой. Бесформенные штаны, кеды, футболка с косой надписью «Yes». Какая-то странная, то ли хипповая, то ли хипстерская гармония. Одним движением ладони собрала волосы вверх, в круглый пучок. Рука придерживает волосы. Корона и шлейф. Царица. Хозяйка. Ферзь.

Вслед за Литерой я ступил в зал, как Армстронг на поверхность Луны — каждый шаг был не просто шагом. Оглянулся кругом. Без людей зал пугал объемом и тишиной. Тусклые огни дежурного света. Огромная кают-компания свежезатонувшего корабля. Вместо карт на стенах портреты мертвых драматургов. Кусок пространства в плену шести плоскостей — пол, потолок, три стены. Четвертая — плотный, раздвижной занавес красного бархата. Литера взошла на сцену, коснулась бархата — полотно ожило мягким волнением синусоид. Волны обозначили существование жизни по другую сторону занавеса. Четвертая стена исчезла.

— Сегодня после обеда предгенеральная репетиция вашей пьесы. Здесь.

Сообщение, которое радует любого автора. Трепет творца в начале шестого дня творения. Мне ж только напомнило: у твоих дней другой счет. И ты больше не на стороне Создателя.

Озадаченная отсутствием ожидаемой или хотя бы внятной реакции, Литера занялась наведением порядка в мироздании. В отличие от Балерины, вопросов она не пугалась.

— Боитесь, что вам не понравится?

— А мне не понравится?

Мило пожимает плечами.

— Мы вряд ли будем что-то менять. Вряд ли сможем.

— А если мне не понравится?

— Вот и я о том же.

Моя специальность вроде бы диалоги. Но здесь меня с легкостью гоняют по тупикам. Как и с Балериной, выручает «восьмерка». Старый трамвай ходит редко, но пока вовремя. В этот раз шум едва доносился. Литера объяснила: линия проходит с противоположной стороны здания. Если б восьмерка ходила здесь, зрители с ума бы сходили.

— А что по эту сторону? — спросил я, просто чтобы не молчать.

— Лабиринты.


Лабиринт оказался природным продолжением фундамента, на котором построили театр. Точнее, театр построили только на его части, дальней от моря. А на том большом фундаменте когда-то давно стоял замок. Или храм. Или что-то никому не известной формы и неясного назначения. Судя по фундаменту, размеры строения были огромны. Непомерны, на взгляд того, кто разрушил его века назад. То ли потрясенные его величиной кочевники; то ли время, напуганное его грандиозностью; то ли, в сговоре с ветрами, голодные до скал прибои близкого моря.

Мы спустились в подвал из небольшой комнаты в конце коридора. Кладовка. Небольшое окно почти под потолком. По углам метлы, грабли, лом. Лопаты различных форм. Даже компактная газонокосилка. Все, что нужно, чтобы округа театра была чиста. Дверь в стене, скобы запора, винтовая лестница в длинной квадратной шахте бывшей часовой башни.

Море там, махнула рукой Литера. Подвал состоял из сетки коридоров, соединяющихся в залы разных размеров, высотой в мой рост. Приходилось идти, чуть согнувшись. Там, где коридор проходил возле наружных стен, тусклый свет проникал через узкие зарешеченные окна на уровне земли. Мы медленно шагали по слоям спрессованного строительного мусора. Пол постепенно понижался. Я уже мог шествовать в полный рост. Стены из блоков превращались в валуны, скрепленные раствором, а еще дальше — в сколы каменных пород. Структура подземелья тоже менялась. Теперь это был один большой холл, широкая полость с заметно более высокими потолками. Естественное образование, расширенное и укрепленное руками человека. Тут и там потолки подпирали широкие неохватные и неправильной формы колонны, состоящие как будто из цельных кусков скалы. Наружный свет пропал. Литера включила большой фонарь, который захватила из кладовки. Мы прошли еще метров семьдесят, и пространство раздалось. Открылись высокие проходы в скале, настоящие пещеры. Из отверстий тянуло прохладой.

— Значит, есть и другие выходы?

Литера кивнула.

— В отвесных скалах над морем две небольшие пещеры. Считается, что они соединены с этим лабиринтом.

Черноты дыр не мог рассеять даже свет фонаря. Эти дыры напомнили, что привело меня к их темному мраку. Всего несколько часов назад я почти так же стоял перед другой черной дырой, в которую не должен был входить. Но я вошел. Без надежд на что-либо, без веры в лучшее будущее, без предчувствий и озарений. Со мной был только страх. Страх войти. И страх не входить. Вчера я выбрал войти. И этот выбор привел меня в эти подземелья. Суеверный соблазн видеть во всем символику, искать всему причину и наматывать, наматывать клубки логичных последствий — казнь, которую не остановить усилием мысли или воли. Я должен войти, я обязан. Войти, сейчас, чтобы доказать, убедить себя, что вчерашний выбор был верен. Что клякса из рук и ног осталась лежать на желтых кирпичах не напрасно. Картина ожила перед глазами. Руль, стон, вопль вымирающего тиранозавра, в руке телефон в ожидании выбора клавиши… Рычаг скоростей.

Вдруг почувствовал плоскость телефона на бедре, в кармане брюк. Гладкая поверхность обожгла ногу. Я понял, что сделаю немедленно, прямо в эту секунду. Еще мгновение, миг, и швырну эту кнопочную сволочь в распахнутые передо мной черные голодные пасти. Опустил руку в карман. Психоз строился вокруг меня в боевой порядок. Я не был готов отражать атаку. Первый выстрел долбанул по глазам ярким светом фонаря Литеры.

— Что с вами?

Широко раскрыв рот, я бесшумно вобрал в себя литры и литры воздуха. Подождал, пока кровь разнесет по мозгам пещерный кислород. Осторожно выдохнул. Телефон выскользнул из пальцев на дно кармана.

— Вам плохо?

Близость девушки, ее огромные озабоченные глаза в сантиметрах от твоих губ могут сильно повлиять на мировоззрение. Я обозначил на лице тень храброй улыбки.

— А море далеко?

— Если идти по верху, не очень, — сказала она тревожно. Затараторила поспешно: — Через лабиринт пути нет. Искали, но никто не нашел. Никто.

— Или нашел, но никому не сказал.

Литера насторожилась. Даже напряглась. Я смотрел в темноту и думал: был бы ее ровесником, сказал бы, попробуем?! Или: никуда не уходи, я скоро. Она бы отказалась, она бы не пустила, а я заработал бы в ее глазах какие-то важные для юности очки. В моем возрасте я могу сказать только: оставьте мне фонарь, я все же попробую. Чистая бравада. Кокетство переходного возраста.

Я вдруг вспомнил, что не брит, не свеж, не наглажен и неухожен. Что мне очень нужны душ и чистая одежда. Что я заметно обогнал эту девушку по возрасту, и этого не исправишь ванной и свежей рубашкой. Что, флиртуя с ней (конечно, флиртуя, да, безопасно, но бессовестно), я выгляжу неуклюжим, странным, сомнительным типом с унизительным желанием приподнять свой имидж показной безрассудностью и уловками гигиены.

Случаются времена, когда особенно много пожилых мужчин охватывает страсть к юным женщинам. Их сменяют другие времена, когда зрелые женщины особенно активно отдают себя молодым мужчинам. В непрерывной череде своих смен поколения то и дело покушаются друг на друга. Отец бросил семью, чтоб уложить в постель ровесницу сына. Тот в ответ проводит ночи в спальне любимой учительницы. Проиграть, взять реванш, победить, снова проиграть… Вечная война поколений, где главный приз, главная примета побед, как и в любой войне — чужие женщины.

Если это принять, все проще. Литера, безусловно, из следующего за мной поколения. И я, как верный солдат своего войска, обязан флиртовать с ней, в правильной надежде захватить ее в свой, старший плен и утащить в свое логово. Будущее за теми, с кем женщины. И мы — поколение на излете — просто так не отступим.

— Говорят, что это настоящие катакомбы, — донесся ее убедительно-взволнованный голос. — Войдешь, вряд ли найдешь путь обратно. Вряд ли вообще найдешь какой-нибудь путь.

— Однажды кто-нибудь все равно найдет.

— Мне здесь не нравится, — произнесла, и голос уже дрожал. — Я боюсь бродить под землей.

Провела по пещерам лучом электрического света, глубокие пасти скал сверкнули легионом беспорядочно разбросанных зубов. Я почувствовал приступ клаустрофобии.

— Во время войн здесь прятались люди. Древние — от набегов варваров. А во время гражданской войны — красные от белых. А потом белые от красных. Или наоборот. А в сорок первом все началось снова. Сначала в лабиринтах прятались только евреи. Потом сюда спустились партизаны. А в конце войны уже сами нацисты прятались здесь от Советской армии.

— Надежное убежище…

— Да. Говорят, те, кто искал, тоже боялись сюда заходить. Даже если уже бывали здесь раньше.

Я обернулся еще раз. Темные провалы пещер.

«Те, кто искал, боялись войти». Войти — не найти. Войти — не вернуться. Остаться там, где никто не знает, что я сделал. Где никто не будет меня искать. Потому что не найдут. Потому что кто ищет, тот боится входить. Не войдет. Не найдет… Похоже, у лабиринтов есть свои правила.


Обратно мы шли по другой стороне. Держались ближе к наружной стене, чтобы раньше встретить окна, а потом сразу выйти к лестнице наверх. Не доходя до места, где залы переходят в коридоры, я увидел небольшое возвышение явно не природного характера. Мне оно показалось плитой. Надгробием. Старым, заброшенным, полузасыпанным землей. Покрытым слежавшейся пылью настолько, что земля сама стала частью плиты. Я попросил у Литеры фонарь. В луче направленного света надгробие обрело другие параметры. Почти правильной формы каменное образование высотой около метра. В сечении что-то вроде круга с тенденцией оказаться овалом. Или так показалось в косом свете электрического фонаря. Рваные, обломанные края. Похожий на останки каменного рыцарского стола. Или на необработанную заготовку для мельничного жернова. А еще больше на щербленную консервную банку, которой древние великаны немного поиграли в свой бробдингнегский футбол. Обойдя эту банку вокруг, я заметил по периметру четыре углубления, забитые грязью. Найденным неподалеку плоским каменным обломком их удалось немного очистить. Углубления оказались отверстиями. Три довольно больших, глубиной сантиметров тридцать. Разнесенные на сто двадцать градусов друг от друга. В каждом можно было спрятать пластиковую бутылку воды. И одно заметно меньше, три пальца входили только первыми фалангами. И, вероятно, глубокое. Свет фонаря не находил дна. Если это были следы активности человека, то больше эта идея не подтверждалась ничем.

Мы стояли и смотрели на неожиданную находку как на журнальный кроссворд с чрезмерно сложными вопросами, искать ответы на которые было лень. Полистал, пробежал одним глазом, уронил в урну. Пожалел, что купил.

Откуда-то всплыли глухие и тихие музыкальные звуки. Угадывались низкие клавишные переборы. Их перекрыл такой же еле слышный шум неопределенного характера. Я прислушался.

— Это поворот сцены, — Литера посмотрела вверх и в сторону, куда мы шли. — Мы почти под зрительным залом. Началась утренняя репетиция.

Олимпия

Музыка затихла. Вновь мы ее услышали, когда были уже в коридорах. Звучали скрипка, флейта и клавесин. Бах. «Концерт ре-мажор», — сказала Литера. Осторожно подошла к двери. Приоткрыла. Заглянули в зал. Покачала головой. Войти во время репетиции танцевального фрагмента…

Оттуда, где мы встали, было хорошо видно сцену. Перед сценой в оркестровой яме было пять или шесть музыкантов и дирижер. На сцене в неклассических позах замерли три танцора. Два парня в просторных светло-коричневых брюках разной длины и футболках такого же оттенка не по размеру. На девушке бесформенная прозрачная туника цвета сухого вулканического песка, существующая на ней шлейфом ее движений.

Олимпия сидела в проходе, пятый иди шестой ряд. Плечи, голова, шея — очертания в полутьме. Эбонитовый бюст Будды в храме его имени и религии.

В полной тишине Будда обозначил движение головой. Девушка ожила. Оставила своих партнеров, поставленным балетным шагом прошла, взошла, снизошла к рампе. Остановилась на краю оркестровой ямы, нависла над ней, как над пропастью. Мой взгляд на девушку перехватила фигура привставшего ей навстречу флейтиста. Не отводя глаз от балерины, он тянулся к ней всем телом. Отсчет тактов только угадывался. Один, два… Короткий осторожный вдох флейтиста, дирижерское благословление, и девушка заворачивается в танец. Одновременно начинает звучать флейта. Полное ритмическое повторение. Отражение движенья в звуке и звука в пластике. Повтор эмоциональный, какого разумом не отследишь, но чувства помогают уловить это нечто. Затем включается скрипка, и с ней оживает один из парней. Тут же клавесин — и второй танцор подхватывает «импровизацию» первого с полуначала. Скрипка и флейта зазвучали в унисон — девушка и парень в разных концах сцены синхронно исполнили одно и то же сочетание движений. Скрипка отстала, повторила фрагмент мелодии через такт после флейты, и парень повторил движения девушки с тем же отставанием. Флейта приостановилась, позволила скрипке догнать себя, и девушка с парнем вновь становятся тенями друг друга. До тех пор, пока в их мелодию не вплетается клавесин и, соответственно, третий танцор. Теперь они вместе, но совсем не надолго, три-четыре такта. И снова расставания-встречи — в тактах, в мелодиях, в паузах. Гроздья переходов, которые не заметишь скользящим взором. Твой взгляд должен быть собран и сосредоточен. Ты должен быть как трюкач, готовый поймать пущенные в него стрелы. Расслаблен, чтобы движения были легкими, быстрыми, но та группа мышц, что перехватит стрелу, в тонусе. И это было. И это было чума! Это было отпад и круто. Никаких класс, чудесно, несравненно или великолепно. Фрагмент закончен. Музыка умокла. Из-за кулис показалась Балерина. — Зачет, — продолжил я в уме комплементарный ряд.

А невозмутимый Будда тем же моментом становится импульсивным Зевсом. По залу заметались молнии, загрохотали громы. Древнейшие инструменты наведения сценического лоска и глобального миропорядка. Балерина встает к танцорам молчаливым громоотводом. Рядом с их шумным дыханием и испариной усталости на лицах. Урок отражения разящих молний. Балерина замечает меня и Литеру. Кивает Олимпии в нашу сторону. Олимпия оглядывается. Молнии погасли, громы заглохли. Олимпия теперь Афина.

— Не понимаю, — говорит Афина. Укороченные темные джинсы, безрукавка с капюшоном за плечи. Поверх распахнутая шерстяная рубашка в широкую красно-черную клеть. Глаза… Бронзовый щит гоплита в фаланге о двух воинах. Литера указывает на меня:

— Это…

— Я поняла.

На мне Олимпия держала взгляд не более двух секунд. Ей хватило, чтоб оценить и собрать впечатления во мнение. Олимпия полностью доверяет интуиции, быстро соображает, опережая любое мышление. И, как всякую быструю машину, на крутых поворотах диалога ее заносит. Поэтому она все время отстает от рассуждений собеседника и потому предпочитает монологи. Как любой режиссер. Позже я понял: с ее мыслями можно играть, как с котенком и привязанным к нитке бантиком. Реакции Олимпии быстры, но она вечно ошибается с направлением. Правда, дураком при этом чувствует себя не она, а собеседник.

Теперь смотрит с вызовом, как все люди, выбравшие судьбу выставлять напоказ себя или свои творения. Вызов — маска! Арлекина, Ланселота, венецианского дожа. Венецианского мавра. Золотая Маска театральных вершин, посмертная маска поэта. За разными масками прячут разные чувства. От страха непризнания до мольбы о ровно той степени восторга, чтобы не принять его за лживое преувеличение.

— Ваша репетиция позже. Вечером. Тогда и поговорим.

Рыжая внешность англичанки из романов Агаты Кристи. При том что Олимпия совсем не рыжая. Худое лицо, широкий лоб, шея длинная, но не слишком. Подбородок не так уж скошен, но впечатление, что она британка, остается. Тяжелая пряжка ремня под расступившимися полами рубашки почему-то навела на мысли о Beatles. Эленор Ригби, нашедшая свое место, призвание, возможно, счастье на противоположном конце Европы. Она замужем, у нее взрослый сын. Афина, Зевс, Будда, Олимпия… Замужем.

Достается и Литере.

— Ты же знаешь, посторонние на репетиции мне мешают.

Литере хватает ума и самоуважения не спорить, даже не отвечать. Хотя, я уверен, она впервые слышит о таком требовании.

Да, Олимпия — котенок. Кто-то говорит, понты, я говорю, грозный котеночек, рык колибри. Ее игры и вызовы — декорации. Она сама убирает их. Когда надоедает играть. В эту игру. Но есть же игры, в которые она, как и все мы, играть никогда не перестает.

Мы выходим из зала под Баха. Ре-минор, я помню.

— Еще вам надо зайти к директору, — говорит Литера. Я усмехаюсь, еще… — Нет-нет, — смеется в ответ. — Там безопасно.

У нас с ней тоже игра. Та? Или какая другая? Не ясно.


Как не хотел он туда идти! Не хотел… Родители собирались провести время со своими друзьями, а что ему там делать? У этих друзей единственный ребенок — девчонка. Ей тоже пять лет, как и ему. Это значит куклы, медвежата, кроватки, домики, никаких машин, пистолетов и, естественно, футбола. С ней даже подраться не получится.

В первую же минуту знакомства, едва его и ее родители по очереди назвали имена своего единственного чада, она схватила его за руку и потащила к себе в комнату.

— Пойдите поиграйте, — мимоходом благословили родители.

«Наверняка, в прятки», — подумал с досадой. А во что еще? Она же девчонка.

Как только они остались одни за закрытой дверью, она обернулась к нему. Ее глаза вдруг распахнулись так широко, что кроме них уже ни на что невозможно было смотреть. Все так же держа его за руку, она с радостной широкой улыбкой заявила: — Пошли под кровать! — и первой нырнула под полог покрывала с оленями.

«Даже в прятки играть не умеет», — мелькнула мысль, но решительность девочки, ее уверенность, что мальчишка не откажется от приглашения, произвели на него впечатление. Затея показалась неожиданной, очень странной и потому страшно интересной. Он охотно, как был, в выходном костюме, полез за ней под ее большую, совсем не детскую кровать.

Под кроватью оказалось удивительно просторно. Удобно согнувшись на бок, она прислонилась спинкой к стене и нетерпеливо ждала в своей полутьме, пока он подползет к ней на коленях. Едва он устроился перед ней, так же склонившись на бок, как она кратко выпалила «давай», схватила его руку и потащила ее под свое короткое задравшееся платье. Он не успел даже удивиться, как она сунула его ладонь под резинку своих трусиков. Ладонь коснулась живота и заскользила вдоль мягких теплых неровностей между ее тоненьких бедер. Пальцы удивительно совпали с холмиками и впадинками между ног девочки, как будто были созданы специально для этого путешествия. Но дальше все произошло еще быстрее. Не дав его ладони освоиться в только что открывшемся ему восхитительном мире по ту сторону девчоночьего белья, она выдернула его руку на поверхность своей одежды, оттолкнула ее в сторону и, громко хохоча, стремительно выползла из-под кровати. Он тут же последовал за ней. Теперь, сидя на коленях на полу возле кровати, друг против друга, они хохотали вместе. Она громко, закинув голову, как от восторга, он — за компанию, вообще не понимая причины такой отчаянной веселости.

В комнату заглянули родители.

— Что тут у вас?

— Ничего. Играем, — коротко ответила девочка с очаровательной беззаботной улыбкой.

— Вот, — сказала мама с ласковым упреком, — а ты не хотел идти.

Родители, явно довольные, что их впервые увидевшие друг друга дети так быстро нашли общий язык, вышли, закрыв за собой двери.

— Пошли снова, — увлеченно сказала девочка. И точно так же, как в первый раз, невероятно распахнула глаза. А потом так же, не дожидаясь ответа, на коленях поползла под кровать. Но теперь он разглядел то, на что раньше даже не обратил внимания. Последних стражей ее воображаемой невидимости. Занавес над ее тайной тайной. Ее белые трусики под коротким платьем. И как они облегали те места под ними, на которых минуту назад лежали его пальцы.

Они так же встретились под кроватью, и она снова схватила его за руку и снова затолкала под свою резинку. Но на этот раз в нем проснулся исследователь, зная маршрут экскурсии, он попытался задержаться на холмиках, обследовать их, возможно, сделать какие-то важные открытия и даже находки, но девчоночьи игры непредсказуемы, непоследовательны, нелогичны. Никаких открытий — она опять выдернула его руку и, сверкая своей затянутой в белое попкой, полезла из-под кровати. И снова, сидя на полу, она хохотала ему в лицо, как будто только что сыграла с ним в самую удивительную, самую интересную и самую захватывающую игру в мире. Глядя на ее сияющее лицо, он вдруг тоже рассмеялся. На этот раз не за компанию, а честно, с огромной, ни с чем не сравнимой искренностью, и в этот момент подумал, что только что сделал нечто гораздо более важное, чем любое открытие — узнал, девчонки живут в этом мире совсем не для того, чтобы на них злиться. За их непонятливость, бестолковость и трусливость. И совершенное неумение играть в футбол.

Дальше был обычный вечер. И они были обычные дети. Догонялки, лото, конфеты, стихи на табурете, губы, коричневые от шоколада, и лишь иногда… Как бы хотелось продолжить эту фразу флером романтического подтекста. Но никакого «лишь» и никакого «иногда» больше не было. Были обычные развлечения обычных детей, никогда не путешествовавших друг в друга.

Директора

Увидев меня, Директóра вышла из-за стола мне навстречу. И директор здесь тоже женщина. Тетрумвират амазонок во главе театральной республики. Устраивают собственные зрелища в сердце Украины, в городе с названием спорной благозвучности Житомир-Sur-Mer. Да. Нижний Житомир. Я помню.

Директóра заметно нервничала. На ее столе я заметил свою собственную фотографию из интернета. Я все понимал: меня сюда никто не звал. И меня здесь не ждали. Я вообще мог оказаться совсем не мной. И это фото на столе развеяло только одно сомнение. Другая печаль Директóры была в том, что пьесу, написанную мной, ее театр ставил без договора и даже без простого разрешения от меня. Я мог приехать с чем угодно, начиная от запрета постановки до требования неразумного гонорара. Или даже о компенсации нравственного ущерба. К моей чести… К ее остаткам, несмотря на соблазн воспользоваться любой из этих опций и бросить все тормоза, я выбрал другое — дружеский разговор без упоминания проблем, которые должны бы быть между нами. С другой стороны, ее волнение стало для меня самой главной неожиданностью. Я ехал не пугать, не возмущаться. Я в последнюю очередь думал о том, какой эффект произведу. Директóра явно ждала агрессора и так же явно не представляла, какой вид сопротивления выбрать. Моя благорасположенность оказалась самой большой неожиданностью. Автор, который явился без приглашения, явился не воевать, не ломать и крушить, не даже качать права или требовать дани! Тогда какого черта он тут нарисовался? Какого… Я сам не знал ответа на этот вопрос, и это, похоже, волновало Директóру еще больше. Такой хитрый ход от московского прощелыги — расположить к себе, влезть в душу, узнать детали, а потом нанести удар изнутри по их, ладно бы чести, по их бюджету. Что для их амазонского государства в театре, наверное, не допустимо.


Директóра вышла из-за стола мне навстречу. Кто ты? Беллерофонт, Тесей, Ахилл? А может, Геракл? Как ты меня убьешь? Вместо верительных грамот, я подошел к ней вплотную и обозначил намерение поцеловать в знак приветствия. Я Приам. Защитим Трою вместе?! Директóра приподняла голову, вежливо подставила щеку. Не ждал движения навстречу. Мои губы легли на ее шею.

Поцелуй в шею получается сексуальным, только если в этот момент так думаешь. Иначе это просто неловкий тычок мимо щеки. Касаясь Директóры губами, я успел представить ее без одежды. Было несложно. Между нами лишь два-три куска подрезанной и подшитой тонкой ткани, непроницаемой только для зрения.

В другие времена, в других пространствах такой поцелуй сошел бы за договор о намерениях. О намерениях идти навстречу взаимному интересу. Я был в этом кабинете официально. Старался не допускать вольных мыслей. Очень старался. Нам с Директóрой предстояло подписать совсем другой договор.

Ей лет тридцать пять. Шатенка. Деловой костюм — юбка, бордо. Невысокая, короткие полноватые ноги, широкие бедра. Бордовый же бюстгальтер, верхняя кромка кружев иногда видна над краем недозастегнутой блузки цвета снега в мороз. Приоткрывает грудь, в которой хочется задохнуться. Было в этой женщине какое-то открытое, сошедшее с небес совершенство. Не ангельское крылатое, но славянская, молочная пропорциональность, мимо которой не пройдешь. А пройдешь — не забудешь. Забудешь — вспомнишь. Не вспомнишь — сдохнешь. Сдохнешь — оживешь, когда она опять пройдет мимо.

За то, что Бог создал женщин, особенно за то, как круто, как клево и как увлекательно он все в них сочинил, я бы номинировал его на Нобелевскую премию. В какой номинации? Да хрен его знает. Думаю, Бог все равно отказался бы. Нет, не потому, что у него все есть. Просто слишком много недостойного народа размахивает сейчас этими миллионами. И мне реально жаль, что жена Альфреда Нобеля изменила ему с математиком. Если бы эта столь влиятельная женщина вместо того математика дала бы литератору, экономисту и еще какому-нибудь борцу за мир, тогда и Бог, глядишь, да и снизошел бы до этой премии.


Полтора месяца назад Директóра развелась со своим мужем. Со своим вторым мужем. В третий раз. Для женщины развод в третий раз — не драма. Слегка взволнованный, прохладный расчет. Ощущение, что все делаешь правильно, даже если сомнение сверкает где-то на горизонте сполохами то ли заката, то ли рассвета. Даже регулярным сексом они перестали заниматься только через неделю после развода. Еще через две недели он позвонил снова. Тогда она в первый раз твердо ответила, нет. Но с мужчиной все по-другому.

— У тебя кто-то появился?

— Нет.

— Тогда может все-таки…

— Нет.

— Ты уверена?

— Ты спрашиваешь об одном и том же.

— Тогда ответь по-другому.

— У слова «нет» нет синонимов.

— У тебя кто-то появился… — утвердительно, обреченно. Замкнул круг в поисках муки и от ее избавления одновременно.

— На день рождения подарю тебе хлыст и наручники.

— Он только зимой.

— Вот тогда и звони.

Три брака с одной и той женщиной. Это можно понять — три попытки. Три с ней же развода — это бить себя молотком по пальцам в надежде промазать. Молоток в воздухе. Телефонная разделенность не смягчает удары. Директóра опередила надвигающуюся шрапнель его напрасных и опасных слов, о которых после пожалеют все.

— Перестанешь спонсировать наш театр? — она подстелила себе соломку и заодно дала его обиде другое направление. Оставив в покое мужскую неотразимость, подвергла сомнению его честь. Он принял это как собственный успех и тут же перешел в атаку.

— Как ты могла такое подумать? Как у тебя язык…

Их первый развод случился из-за случайной женщины на его пути. Второй — из-за другой женщины, которая совсем не показалась ему случайной. Третий вырос из пустоты, эмоциональный всплеск, истерика из-за как-то не так приготовленного ужина, но на деле повод для воспитательного акта. Со сметанием на пол рагу, салата и пары бокалов полусухого Пино Гриджо. С какой-то точки зрения, его цели были благие, но сам того не осознавая, между ее любовью и ее страхом он выбирал страх. Выбирал, чтобы она боялась его потерять. Он не понимал, что тем самым выдает свой собственный страх потерять ее. Но не видел этого и не понимал только он.

Директóра не втянула голову в плечи, не стала искать причину в себе и не стала подставлять плечо разваливающемуся на ее глазах мужчине. Она приняла этот беспомощный вызов и уверенно повела их брак к очередной пропасти. Повела твердой рукой, с яростью и даже радостью. Впервые развод надвигался на них по ее инициативе. Впервые она поняла, что теперь, даже после развода, будет владеть этим мужчиной, если захочет. Что в затеянной им же игре в чехарду с их семейными отношениями, он проиграл. Считала ли она, что победила?! Нет. Она просто вернула себе душевное равновесие. И этого с нее было довольно.

Директóра молча выслушала рваную цепочку его упреков. Пространную петицию о боли, беспомощности и сексуальном голоде. Как кость в миску верного пса, сама предложила встретиться вечером, чтобы закрепить перезагрузку их молчаливого послебрачного договора. Легко преодолела пуховый заслон его гордых и, разумеется, лицемерных отказов — «я тоже скучаю». Они провели вместе еще одну прощальную ночь и вот уже пятую неделю с тех пор не звонили друг другу.


Директóра положила передо мной стопу украинских купюр, которые назвала «аванс-распишитесь». Новый мир, куда я попал, продолжал преподносить сюрпризы. Даже если бы это был весь разговор, я бы назвал его крайне продуктивным. И, конечно, это был подкуп. Взятка моим возможным амбициям, претензиям и жадности. Чтобы их семена, которые каждый носит в печенках, даже и не подумали прорастать.

Получение денег всегда радует. Даже если они в данный момент тебе не очень нужны. Деньги — это не всегда деньги. Часто они реальный эквивалент. Не всеобщий, по Марксу-Энгельсу, но объемлющий достаточно многое. Для меня — это форма признания моих заслуг. Признания того, что какие-то часы своей жизни я прожил не совсем напрасно. И потому, когда ты их воруешь, мне хочется потратить свои деньги на твою казнь.

Я убрал диковинные деньги в бумажник. Нужный Директóре климат для переговоров был создан и закреплен. Мы легко договорились о деталях, которые нас обоих устроили. Она предложила вознаграждение, которое назвала обычным. Я сказал, мало. Она сделала символическую уступку. Я сказал, недостаточно, она отрубила:

— Достаточно.

Я пробовал настоять. На нее не подействовало, и я согласился. После этого Директóра сказала, что подумает, что еще можно для меня сделать. Видно, бросать кости поверженным мужчинам было ее натурой.

Поцелуй при знакомстве может многое рассказать. Может рассказать о тебе другому что-то такое, чего ты сам в себе даже не предполагаешь. А может не сказать ничего. Мой что-то ей рассказал. Что-то, что вернуло ей твердость и решительность. Что-то, что позволило ей думать, что мной можно вот так уверенно и безнаказанно вертеть. Я опустил голову. Над тайной поцелуя мне еще работать и работать. Чтобы он говорил только то, что ты реально хочешь сказать.

— Договор-заказ будет готов завтра, — Директóра встала из-за стола в знак окончания разговора, и я понял, что дело вовсе не в поцелуе. Но в ее…

— Чудесно, — сказал я сразу обо всем, что было перед моими глазами.

Директóра посоветовала провести теплое время дня на городском пляже. Я поблагодарил. Она сообщила, что после окончания вечернего спектакля состоится небольшой банкет. В мою честь.

— Это будет довольно поздно, где-то около десяти вечера. Вы не слишком рано ложитесь спать?

Олимпия

В ожидании Литеры, которая собиралась отвести меня в гостиницу, я попытался самостоятельно разобраться в топографии коридоров. Довольно скоро заблудился и случайно вышел к боковым кулисам сцены. Утренняя репетиция закончилась. По сцене ходила Олимпия, просчитывая шаги и геометрию будущих сцен и передвижений. Заметив меня, сразу подошла. Она уже не была безжалостным громовержцем. Немного уставшая, озабоченная чем-то своим женщина близкого ко мне возраста.

— Хотела сказать вам… — взмахнула руками в пространство, как будто разгоняя перед собой туман. — Во время репетиции я всегда как…

Она перестала разгонять туман и просто посмотрела мне в глаза. Чуть наклонив голову, снизу вверх. Щиты гоплитов остались, но за ними больше никто не прятался. Другая женщина. Или другая игра. Или вообще не игра никакая.

— Рабочий момент. Я понимаю.

— Когда что-то не получается, ведешь себя идиоткой.

— Получается прекрасно.

— Да бросьте…

Я покачал головой. Сравнил то, что видел, с течением воды. С горением огня. Сказал еще что-то честное. Назвал, по аналогии с полифонией, полибалетом.

— Вы разбираетесь в балете?

— Нет. Я увлекся как зритель. И, когда мы встретились в зале, я хотел сказать, что…

— Я же извинилась… — гоплиты вновь приподняли щиты.

Хм… Олимпия. Я ответил, что извинения приняты, и мы поцеловались. Она — как бы в знак благодарности за мои слова, я — как бы в знак ответной благодарности за то, что она создала возможность эти слова произнести. Но, на самом деле, мне просто очень захотелось поцеловать ее. Не так, как любому мужчине вообще, хочется целовать женщин, и даже не тем поцелуем, который пробивает мозги женщины осознанием, что теперь ее секс с этим мужчиной неизбежен, а поцелуем, который приглашение к игре, которая сама себе уже чем-то секс. Нам кажется, что наши души где-то соприкоснулись? Неплохо. А что скажут наши тела? Правда, интересно… Так давай попробуем друг друга?!

Мы стоим, держась за руки, и смотрим друг на друга. Не в глаза. Лоб, щека, скула… Во всем я вижу дефекты. Шея… Следы времени, которые она со сводящей с ума откровенностью от меня не прячет, оставляют ее совершенно беззащитной, более нагой, чем полная обнаженность юной женщины с идеальным телом. Нельзя проникнуть в женщину глубже, чем наблюдая ее несовершенства. Наверное, я смог бы по этому лицу, этой шее воспроизвести историю ее жизни. В таких жестоких и возвышающих дух деталях, что… Ну, это если бы меня интересовала конкретика. Но меня, и эта идея овладевает мной все больше, интересует совсем не история этой женщины. А ее ближайшее будущее, точнее, краткий его эпизод, в котором мне может выпасть заглавная роль. Совершенно ясно, она чувствует ко мне что-то похожее, и, небрежно дунув на упавшую поперек лба прядь, она подводит итог прелюдии к новому поцелую бесподобной и безответственной, но многое оправдывающей аксиомой:

— Мне так нравится целоваться.

Я снова наклоняюсь к ней. Соскальзываю расслабленными губами по щеке, вдоль линии волос, к шее, замираю на апексе самого совершенного изгиба на женском теле. Пробую ее запах… О-ох, ты…


Оххх… А теперь он пробует меня на вкус. Губы чуть приоткрыл, прижал плотнее, теперь немного напряг. Легкий вдох, и его губы становятся влажными от испарины, покрывшей мою кожу.


Ее тело, помимо ее воли, отзывается сложной химической реакцией. Новый пульс, новое дыхание, новая температура и куча других параметров, которые мне по боку. Просто два тела обменялись сигналами и расшифровали их…


Мое тело, помимо моей воли, отзывается на его касания сложной химической реакцией и изменениями, на которые мне плевать. Просто два тела обменялись сигналами и расшифровали их: ставлю на кон все, что имею и что планирую получить от жизни, ради того, что она открывает мне в этот данный момент.

С меня можно уже сейчас снять всю нижнюю часть одежды. Я прямо здесь готова получить от него свой номер, который все равно никогда не узнаю. Какой-нибудь пятьдесят девять. Или семьдесят три. Или даже двести восемьдесят семь. А может быть, романтичный восемнадцать… Стоп! Какие восемнадцать? Игра закончится, я стану двести девяносто девятой, но он-то точно попадет в мой самый поганый список. Хотя какие к черту списки, у меня же их нет — я женщина. Так неужели все это ради пары стонов и десятка судорог, которых я пережила уже сотни?.. И которые прямо сейчас, прямо вот в эту секунду миллионами переживают миллионы женщин по всей планете? А не пошел бы он… Зрелую женщину не так легко уговорить на искрометный раунд за кулисами. Можешь порхать, как бабочка, но пчелой буду я! И я не согласна на три аккорда! Хочу симфонию со сложной оркестровкой. Хотя бы органную фугу. Но тогда уж в исполнении мастера.

Господи, отпустило. Только немного душно. Какое счастье, что я умею так быстро ставить мозги на место. У меня в кабинете есть кондицио…

— Наверное, это так классно… — робко говорит он мне прямо в шею. И отстраняется.

Оу… Брюки еще на мне! Новый поворот? Игра продолжается?! Вот только чертов мяч тоже на моей половине… Что бы такое сказать, чтоб не спровоцировать его, но и не оттолкнуть?..

— Что-о… — рефлекторно произносят мои губы, без выражения, на выдохе.

— Наверное, это классно, ебать такую бабу как ты?

…И стихия захватывает. Это как отдаться длинной волне, пологой, широкой до горизонта, мягко и бережно, но неотвратимо несущей тебя к бесконечному в обе стороны, пустынному пляжу с розовым песком. К его розово-песчаным дюнам.

— Откуда мне знать?..

— Хочешь, расскажу тебе?

Стоп! Да, я хочу. Только не сейчас. Только не здесь, в пыльных кулисах, как персонажи фарса. Но как?! Если он не остановится, я же сделаю все сама… Здесь и сейчас. Сделаю, получу свой номер… А потом перегрызу ему горло! А потом насажу его голову на кол и выставлю перед фасадом театра.

— Сегодня вечером, — спасает он свою жизнь и ставит многоточие.

Так неужели опера?! Понятно, с приставкой рок… Вечером вместе возьмем первые аккорды, и жанр станет понятен. А до тех пор я буду представлять, как он думает и думает обо мне и представляет, представляет меня в разных позах. Вольных, даже развратных, но полных офигенной эстетики.

Город

Место, где Литера меня ждала, потом пыталась найти, а потом снова ждала, я отыскал на автопилоте. Или по запаху. Или по флюидам. Или просто долго бродил по коридорам наудачу. Она сообщила мне, что я в ее распоряжении. И она поведет меня в гостиницу. Потом вместе с Балериной на ее машине поедем на пляж. Вода прохладная, но… Но там все равно классно.

Солнечный день. Солнечный город. Просторные приморские улицы. Свежее дыхание близкого моря и надвигающегося мая.

— Немцы наступали оттуда, — размахивает руками Литера. Она любит свой город. Ее интересует его история. В сорок первом Житомир встретил немцев как освободителей. Цветами, салом и песнями. Но немцы не разочаровали скептиков. И довольно быстро. Уже через месяц, когда витавший в воздухе аромат приветственного сала был все еще аппетитен и свеж, состоялись первые массовые казни евреев на центральной площади.

— Вот здесь, — она топнула ногой. — Прямо над лабиринтом.

Литера смотрит на меня. Какое впечатление произвел ее рассказ? Я молчу. Удручающее. Честно.

— А как встречали Красную армию?

Литера улыбается. Как-то совсем не весело.

— Советскую армию встречали только цветами.

— Почему?

— Всех, кто знал песни, фашисты убили. А все сало съели.

Литера. Такой рассказ требует молчания. Хотя бы минуты. Уместила всю военную историю города в десять строк. Не зря много читает. Я вспоминаю, что мне надо бы купить новую рубашку. Литера знает один магазин. Тут, рядом. Повисает еще один вопрос, на который ответа не существует. Почему я без багажа? Украли? Тогда какого черта не ищешь? Я выбрал другое оправдание. Объяснил: лучший багаж — бумажник набитый деньгами. Литера соглашается. Просто, убедительно. Стиль путешествий современного мужчины. Расправленные плечи, поднятая голова, взгляд подрезает верхушки чужих голов. Мелькает: надо самому реально взять эту идею на вооружение. И противоположное: вот только куда ты собрался ехать?! Никуда. Никогда. Будь, Нижний Житомир, моей второй родиной. Не откажи.

Мы проходим мимо магазина игрушек, мимо стоящих на улице столиков кафе, мимо аптеки, автомагазина, небольшого круглосуточного гастронома и спускаемся по ступеням в полуподвал под вывеской «Бутик». Хотя уровень пола заметно ниже тротуара, помещение выглядит светлым из-за высоких потолков и окон и окраски стен. Длинные вешалки на колесах расставлены в динамичном полупорядке. Который можно на два счета сделать хаосом и так же легко собрать в полный порядок.

Так же уверенно и быстро, как она листает страницы книг, Литера листает плечики на мобильных вешалках. Она выбирает для меня рубашку. По своему вкусу. По моей просьбе. Останавливается на однотонной бледно-голубой с тонкой асимметричной полосой орнамента. Литера поправляет ее на мне, когда я выхожу из примерочной.

— Вам нравится? — спрашиваем мы друг друга синхронно и в унисон. Двойное пересечение изречений сближает и вызывает зеркальные улыбки. Нам нравится.

С моей рубашкой в руках она направляется к кассе. Мы проходим мимо ряда разноцветных комбинезонов тонкой летней ткани. Я останавливаю ее. Впервые даю понять, что ее облачение не так уж ласкает взор. Разворачиваю ряд комбинезонов во фронт. Она должна что-нибудь выбрать. Конечно, надо примерить. Литера скрывается за занавеской.

Нет, ходить с любимой женщиной по магазинам — не наказание. И не бремя. Выбирать для нее одежду — наслаждение. Предвкушение. Прелюдия прелюдий. Я представляю…

В нескромном бутике она меряет облегающий комбинезон. Облегающий ее плотно и разноцветно. Рассматривает себя в зеркале почти с таким же удовольствием, с каким я рассматриваю ее. Когда моя женщина примеряет что-то новое, ей важно мое мнение. Причем искреннее. Потому что, когда мне реально нравится то, что она надела, я не в силах этого скрыть. Как, наверное, любой мужчина. А если моя одежда все-таки это скрывает, то женщине достаточно подойти к своему мужчине вплотную, чтобы ощутить его реальное отношение к ней в этом наряде легким, как бы случайным касанием тыльной стороной ладони или любой частью своего тела. Ей сразу станет ясно, насколько этот наряд хорош. Если нет, то это не ее мужчина.

Литера появляется из распахнутых штор примерочной кабинки. Вертится перед зеркалом направо-налево. Выбранный комбинезон облегает ее так же плотно, как в моей фантазии. И также разноцветно. Она рассматривает себя в зеркале с удовольствием. С каким рассматриваю ее и я.

— Если вам нравится, я его возьму, — произносит.

«Если он тебе нравится, — думаю, — я возьму его сам».

И тот же я, только в шкуре и с дубиной в руке: «Возьму его вместе с тобой. Прямо в нем». Древний пещерный зов.

— Ну как? — повторяет она вопрос. Сбрасываю шкуру, накидываю фрак, цилиндр, штиблеты. И бабочку. И долбанная трость в руках вместо дубины! Встаю рядом с ней перед зеркалом. Наши с ней отражения вместе ждут моего ответа. У меня нет слов, и я честно признаюсь:

— Нет слов.

Писатель… Мог бы сказать цветистее.

Беру девушку за плечи, поворачиваю к себе. Намерение — отечески поцеловать в лоб. Но все вдруг меняется. В моих руках юное, вызывающе доверчивое, по-взрослому расслабленное женское тело. Сознание растворяется в ощущениях, и я чувствую, как вот-вот ко мне прильнет тонкая, едва осязаемая поверхность туго натянутого на ее кожу летнего комбинезона. Тела сложатся в пазл. Даже ее руки найдут свои впадины на моей спине. Поцелуй окажется естественным продолжением этой тривиальной ласки, начавшейся без мыслей о продолжении.

— Беру, — говорит она шепотом. Тихое, осторожное приглашение. Согласие. Прощение будущего греха. Индульгенция, визированная юной самкой чужого племени. И ее ладошки на моих впадинах робко-робко тянут меня к себе.

— Берем, — подтверждаю. И отстраняюсь, сам не знаю по какой причине, без поцелуя. Как будто крепостной ров между нами. Как будто твердь разверзлась и берега раздвинулись. И теперь нам обоим есть как будто, о чем задуматься. Но только не ей. Отвергнутая, обиженная, испуганная не оправдавшимся страхом, она отворачивается, куда-то шагает, останавливается, заводит руку высоко за спину и тянет молнию комбинезона далеко вниз.

— Что случилось? — вопрос дурнее дурацкого. Тупее только было бы сказать «не волнуйся». А еще тупей «успокойся». Иногда Бог меня милует. Частично. Литера торопливо стягивает с плеч комбинезон, забыв, что под ним только она сама в своей собственной коже. Крепко беру за плечи. Осторожно дышу в затылок, в волосы. Наконец-то — вот урод — целую. Все хорошо. Все хорошо.

— Не берем, — говорит она, обернувшись. Глаза. — Мне не нравится. — Глаза. Киваю. Глаза. Не нравится… А из дальнего космоса летят стрелы и лучи бластеров. Боги других галактик шлют и шлют мне проклятия. Они-то знают, чего я достоин.

С ворохом одежды Литера скрывается за шторой примерочной кабины. На спине, под обнаженным плечом вижу татуировку. Ангел. Ангел со сломанным крылом. Современный, в брюках и кашне на шее. С длинными волосами, подстриженными а ля гарсон. Одно крыло, гордо прорвав модное пальто, реет высоко над левым ухом, а второе, реально переломанное пополам, свисает перьями сбоку. Ангел не самолет, на одном моторе не полетит. Да и Ангел ли он без крыла? Интересно, какую судьбу уготовил Господь для тяжело травмированных ангелов, не способных более исполнять свои обязанности? Создал для них специальный пенсионный фонд? Или ограничился богадельней где-нибудь на задворках рая? Если так, то почему же посетивший рай Данте ни словом не упомянул о таком замечательном начинании Всевышнего? По-видимому, объяснение лишь одно. Таких ангелов Бог сбрасывал вниз, на землю, в связи с дальнейшей ненадобностью. И Люцифер был не провинившийся ангел, как записано в божьих книгах, а всего лишь ангел, утративший профпригодность. Его-то Данте наверняка приметил в аду, вот только не обратил на него внимания. Подумаешь, торчит сломанное крыло за спиной, кого в аду удивишь своими травмами?!

Sur-Mer

Номер мне дали непростой. Он назывался «люкс для новобрачных». Рассказывали, что когда-то в нем жил шумно гастролировавший по Украине Лепс. Едва приехав, он сразу попросил установить в номере беговую дорожку. Как и Джаггер, Лепс перед выступлением всегда старательно разминался. Но старания и вибрация плюс резонанс — сокрушающие силы. Их напора пол под тренажером не выдержал и обрушился. Лепс едва успел соскочить. Moves like Jagger. Говорят, с тех пор он предпочитает останавливаться на первых этажах. Так вот номер, который занял я, был тот самый, в который Лепса спешно переселили после этого инцидента. Дополнив интерьер уже в процессе проживания в нем певца.

Деревья в парке за окном гладили стекла. Я открыл окно, и лохматая ветка вытянулась прямо в комнату, дохнув еловым ароматом. Ради Лепса эту ветку хотели спилить. Но он вроде как высказался в том духе, что нет ничего лучше живого дерева в доме. С тех пор закрывание этого окна из элементарного действия стало непростым процессом. Суетливым, но исполненным какой-никакой любви к природе и кое-какого благородства.

В комнате была большая кровать, низкий широкий стол, что-то между обеденным и журнальным, с деревянными квадратными полостями под толстой стеклянной столешницей, засыпанными ракушками и мелкими камнями. Два стула, секретер, аккуратный диван канапе с пуфом под ноги, а также в деревянной оправе зеркало, были, как и кровать, выполнены в одном и том же стиле, названия которому я не знал. Возможно, потому, что никакого названия у него не было. Заглянул в ванную. Почти такого же размера как зал. В точке приема парада огромная, отдельно стоящая ванна на витых ножках какого-то сказочного животного. Слева — длинная, вдоль всей стены, мраморная плита с двумя углублениями-раковинами и разноцветными легионами шампуней, гелей, кондиционеров, кремов и лосьонов, расставленных по неведомому мне ранжиру. Справа — угловой душ на двадцать два режима, унитаз и биде с мигающими сенсорными экранами управления. Чтобы только попробовать даже половину всех возможностей, паре влюбленных понадобился бы ненормированный рабочий день. Но мои ассоциации были мрачными — все равно не отмоюсь. Только ополоснулся и поменял рубашку.

Балерина и Литера ждали возле машины. На Литере серый вязаный кардиган. Кремовые капри, голубая, под утреннее небо, блузка. Темные волосы за спиной. Балерина оставила дома кожаную куртку и свои грозные берцы.

— Камелоты, — поправила она, и мы сели в машину. Я выбрал сесть позади. Литера прошла на переднее к Балерине. Две девчонки, которых я еще утром не знал. А сейчас они везут меня, мне не важно, куда, и мне не важно, зачем.

Балерина остановила машину на смотровой площадке. Каменные столбики обозначили край земли. Дальше обрыв, воздух, волны о скалы. Падение или полет. Или стой смирно и не рыпайся! Литера, а за ней я выходим из машины. Я на краю обрыва. Литера нервничает. После нашего похода в лабиринт у нее есть основания. Вид на море как из орлиных гнезд. Холодная бездонная синева. И только возле берега морская глубина изодрана кривыми желто-серыми подводными фьордами, будто гигантский морской зверь или древний ихтиозавр в предсмертной агонии терзал и терзал подножья прибрежных скал.

Бескрайние морские просторы вызывают у меня те же чувства, что черные пещерные дыры в лабиринте — конца им не видно. Понимаешь, как все это грандиозно, но. Хочется покориться им без согласия, раствориться без остатка, пропасть в них без вести, стать частью этих пугающих красот, но. По-настоящему отдаться ощущениям не получается. Неопределенность ближайшего будущего все вытесняет на периферию сознания. Я презираю себя за эти страхи. Ты же вроде как сделал выбор — гордись, ликуй… Но презирай — не презирай, страхи не уходят.

— Вам нравится? — спрашивает Литера.

— Красиво, — вру, наверное.

Балерина возвращается в машину.

— Поехали.

Она касается рычага скоростей. Полчаса спуска по серпантину, и выруливаем на стоянку перед пляжем. На галечном пляже редкий загорающий народ. На полотенцах, надувных матрасах, деревянных шезлонгах с облупившейся краской. Никто не купается. Вода еще слишком холодная. Окунаться в такую можно только в крещенских целях и в адекватные времена. Литера рассказывает, как хорошо в Нижнем Житомире летом. Сожалеет, что я приехал немного рано. Что в сезон здесь народу — не протолкнуться. И что по этой причине в их театре всегда аншлаг.

— Знаете, сколько народу увидит вашу пьесу за одно лето?!

Шагать по мелкой гальке босиком, уворачиваясь от особо бойких волн, быстро надоедает. На водной станции девушки берут напрокат лодку с мотором.

Рябь на коротких морских волнах — дань перемене ветра, утренний бриз отступает. Мы забрались в спокойную получасовую даль и теперь резво фланировали вдоль берега туда-сюда. В далекой дымке у горизонта призрак пятипалубного парома, ползущего в Одессу. Как выглядит наша лодка с его верхних палуб? Думаю, никак. Скромное тире на огромной странице, расписанной бесконечной вязью волн, набегающих строка за строкой. Синее море.


Синее море. Такое же синее, но другое. Переполненный городской пляж. Мы плывем подальше от берега. Я и она, рядом, держась за матрац перед собой. Небольшой детский матрасик. На него нельзя лечь. Только положить голову, только держаться. Плывем, болтаем ногами, смеемся. Солнце, курорт, беззаботность, счастье.

— Мне страшно, — вдруг говорит она, оглянувшись.

До берега метров сто, не меньше. А дна даже не видно. Перестаю грести. Беру ее за руку. Страх как будто проходит. Теперь мы по разные стороны нашего матраса, держась за руки, просто смотрим друг на друга. Мы просто тянемся друг к другу губами. Мы просто целуемся. Чтобы целовать не только губы, тяну ее к себе за плечи. Она в ответ кладет на мои плечи свои ладони. Ноги под водой слепо следуют за руками. Переплетаются, сцепляются. Плотно. Мертвый борцовский клинч в юнисекс-поединке. Мы так близко, что ничего не нужно снимать, только немного сдвинуть. И между нами ничего нет. Больше ничего. Только крошечный надувной матрас. Она опускает руку под воду. Ее настойчивые и уверенные касания — и мы теперь одно существо в лагуне городского пляжа. Любовь всегда начинается откровением. Магией. А потом она просто согласованные движения бедер, совсем простые па.

— Что это? — она снова пугается, заметив, что мы крутимся вместе с нашим матрасом, как в водовороте. — Перестань!

— Что перестань?

— Я не хочу вертеться!

— Это не я.

— Я же сказала, хватит!

— Говорю же, не я.

— А кто? — ее недоумение переводит нас в другой ритм.

Шумно выдыхаю, вынужденный поддержать замедление.

— Это северное полушарие.

— Что??? — она почти останавливается.

— В южном полушарии мы крутились бы в другую сторону, — с досадой, излишне резко.

Секунда, две, три…

— Ускорение Кориолиса…! — она снова закрывает глаза.

Она еще и умная! Пять секунд, всего одна наводящая реплика — и наш водоворот больше не бессмысленный сумбур! Серьезный процесс под надзором строгих законов бытия. Ее гармония восстановлена. И наш ритм.

— Удвоенная угловая скорость на относительную скорость точки, — выдает формулу, не открывая глаз.

Теперь моя очередь сбиться с ритма. Она нетерпеливо меня подталкивает.

— Я окончила школу с медалью. С серебряной.

С серебряной медалью?! Сто пудов, ей кликуха была «ботаник».

— Выйдешь за меня, серебро? — шепчу между двумя краткими вдохами.

— М-м, — склоняет шею мягкой волной, чуть закусив губу. И наш маленький матрас снова закрутился. Завертелся пропеллером.

Обалденная!


Да, у меня непростые расчеты с прошлым.


Литеру за штурвалом меняет Балерина. Как и Литера, она предпочитает сидеть. Но иногда встает и тогда похожа на Лару Крофт. Ее стойка, ее осанка. Только на Лару Крофт в развевающемся платье с лютиками. Она говорит, что апрель, март, весна — ее время. Что любит плавать в холодной воде в гидрокостюме. У нее длинные спортивные ласты и умение задерживать дыхание почти на четыре минуты. Вода еще прозрачна, а давно остывшие и растрескавшиеся лавовые потоки под водой похожи на брошенные города. В местном музее уверены: здесь произошла история, похожая на Помпею и Геркуланум. Только гораздо раньше. Гораздо. Так давно, что даже записей никаких не осталось.

Балерина плавно поворачивает к берегу. Наш мотор стонет, будто мы плывем и плывем в гору. В гулкую гармонию длинных, причесанных ветром волн постепенно возвращается тревожная фальшь прибрежных звуков.

Литера сидит среди подушек на банке вдоль левого борта. Я напротив. Литера поклонница Рабле и Шекспира. Может читать их наизусть страницами. Монолог Титании — отпад! Гаргантюа — милашка, если в нем покопаться. Первого из них Литера считает вечным страдальцем. Второго — боящимся своей тени. Уверен, тому и другому она посвятила бы жизнь. Родись она сотнями лет раньше. Не всю жизнь. Ее взрослый кусок. Кусок ее жизни, которого не получит ни Шекспир, ни Рабле. Но получит кто-то другой. Кто-то совсем другой. Совсем…

Вдруг почувствовал желание отозваться на все эти намеки и призывы нового мира. На все вот это, что показалось мне намеками и призывами. Конечно, это мир меня не звал, но теперь и не отталкивал, а наоборот, осторожно, шаг за шагом знакомил со своими обитателями, со своими правилами, со своими скалами, морями и подземельями. Не требуя взамен ничего. Он будто шептал: я заодно с тобой, с твоим бегством, с твоей трусостью, с твоим желанием называть это решимостью. Ты только согласись. Признай, что эти яркие краски вокруг, что эти юные женщины возле, не мечта, не выдумка и не казус, а логичное продолжение твоего решения изменить жизнь. Послать старую в… Тут мир как бы хохотнул: в хилый убогий Йоханнесбург. Ты же на новой орбите, в новой точке отсчета! Так какого хрена прошлое навязывает тебе свои законы!

Я посмотрел на небо. Одинокое облако над головой, отбившееся от небесного стада. Мечется, меняет формы. Тает на глазах. Как уже растаял тот паром на Одессу. — У меня с прошлым сложные расчеты, — повторился ответ.

— Вон! — кричит Литера, — пещеры. Я вам рассказывала.

Она указывает рукой на пока еще далекую от нас стену неровных скал. Поднимаю голову. Высоко над тонкой каймой прибоя, на стенах, освещенных высоким солнцем, густо темнеют дыры проемов. Один, второй, третий.

— С моря тоже искали проход в лабиринты, — сообщает Литера. — Альпинисты спускались сверху. И тоже ничего не нашли.

— Каждый раз упирались в тупик, — дополняет Балерина.

Ветер совсем стих. Уставшие или расслабленные солнцем, девчонки решили позагорать. Балерина уступает мне место за штурвалом. Только не гоните. Конечно. Смотрю на воду. Море водопадом катит на меня свой поток, выгибается плавной дугой перед самым носом лодки и валится глубоко вниз под днище. Девчонки полулежат на подушках в двухцветных купальниках. Совсем не намного больших, чем бирки с торговой маркой, пришитые к кантам. Балерина, прикрыв лицо большими очками, отдается солнцу и воле рулевого. Литера лениво растянулась на животе и закрыла глаза. Не спеша, в такт мыслям, двигаюсь к берегу.

Что это все вокруг? Что? Больше похоже на награду, чем на наказание. Бог, если ты существуешь, если ты реально меня не бросил, пошли мне побольше идиотизма. Того, что во мне есть, мне недостаточно. Я не могу просто кататься в этом масле. Я хочу знать, чем это заслужил. Не сделал ли ты ошибки, не попутал ли там свои божеские рамсы? Не вознес ли меня туда, откуда мне валиться и валиться до конца времен?

Или все это игры больного разума. Нет, не моего. Другого. Чистого, замкнутого, завершенного, вне объемов, вне времени, вне материи, вне осознания.

Боги, или кто там, развлекаясь в скукоте своих многомерных бесконечностей, раздают людям разрозненные кусочки этого самого разума и наблюдают, как те пытаются собрать из него хоть что-то законченное, хоть что-то цельное.

Условия просты. Изначально люди надежно загнаны в клетку всемирного тяготения на компактной планете. Взлет их мышления ограничен сутью Бога. Непознаваемого, но существующего. Так что шансов собрать эти кусочки разбросанного разума в изначальное совершенство не существует. Но надежда есть. И в процессе этой бессмысленной суеты люди творят, создают, изобретают удивительные вещи. Любовь и физику, религию и кулинарию, языки и аборты, географию, мораль, наркотики и полеты в космос, музыку и психосоматику, верность и войны, отчаяние и презервативы.

В этих развлечениях измерения текут незаметно. Боги изобретательны, игра интерактивна. Вмешаться можно без всяких причин, в любое измерение, в любую его единицу. По-крупному: ледниковым периодом, падением метеорита. И по мелочи: глобальной эпидемией, лесным пожаром, созданием теории эволюции… Даже простой автомобильной аварией. Развлечение помогает богам скоротать течение измерений. Пока оно не наскучит и кто-то из креативных богов однажды не предложит чего-нибудь нового… Другое время. Другую планету. Другую цивилизацию. Другую аварию. На других посылах…


Синее море…

Едва ли это реальность. Но и не сон. Неужели все так легко. Если да, почему я все еще не могу принять этого. С благодарностью. Или со слезами. С какой-нибудь простой, внятной, однозначной реакцией. Принять как мой новый дом. Мое новое тепло, новое светло, моя жизнь и живая надежда, что будущее существует. Синее море. До берега совсем близко…

Я осмотрелся. До скал чуть больше ста метров. Я — псих. Согласен. Но с фига ль фартит так с утра? Если эта новая жизнь так хочет меня, пускай, блядь, докажет! Курс на берег. Лобовая атака. Газ не сразу, но полный. Лети, катерок. Кривая вывезет. Сегодня все криво! Шестьдесят метров в остатке, пятьдесят, сорок, тридцать… Закрываю глаза. Бросаю штурвал. Слепой. Тупой. Имбецил. Полено с Эйфелевой башни… Или Бог все же внял моей просьбе?! Сделал меня идиотом!

Не сделал! Не внял! Не существует! Его!

Вместо «бам!» хватаю штурвал и круто, очень круто, запредельно круто беру вправо. А-ах! И, с паузой, назад. Почти как с тем белорусом. Брызги желтого асфальта швырнулись в скалу и тут же вернулись соленой водой в лицо.

Обернулся. Вцепившаяся в борт Балерина. В акульих глазах странное удивление. Без паники и страха. Все поняла. Долбанное сочувствие. Распахнула глаза мокрая с головы до ног Литера.

Литера. Она думает, моя шутка.

— Я испугалась, — кричит. Слов не слышно, и остальные молчат.


Медленно плывем, удаляясь от скал. Литера вытирается полотенцем. Балерина рулит. Я сижу на корме. Неподвижный, в смирительной рубашке собственных ломаных представлений о реальном мире. Я хотел каких-то доказательств? Видать, это оно и было. Только ничего не доказывало. Или я его не распознал. Теперь надо принять его или отвергнуть. Или принять. Но сначала поверить. Доказать себе, что поверил. И тогда примешь без вопросов. Если поверил. Достаю из кармана свой телефон. И аккумулятор. Наклоняюсь через борт. Один за другим эти предметы скользнули в воду. Надорвали поверхность волны, прощально булькнули. Моя жертва. Мой залог верности. Самое дорогое, что у меня оставалось. В обмен на покой и свободу, за какими я здесь.

Мы причалили и выходим на пристань. Я подаю девушкам руку подняться на причал.

— Это было зачем? — спрашивает Балерина.

Сказать нечего. Делаю вид, что не понимаю.

— Я про телефон, — уточняет.

— Есть такая примета. Чтоб вернуться.

— Я слышала о монетах.

— Времена меняются. Море повышает тариф.

На пристани жду, пока девчонки оденутся. Несколько шагов по камням пляжа, Балерина делает вид, что подвернула ногу. Пробует ступать. Нет, пока больно. До стоянки метров пятьсот.

— Сядешь за руль? — спрашивает она Литеру. Отдает ключи. Брелок — бронзовый саксофон. Подогнать под себя сиденье, освоиться в незнакомой машине. Литера убегает. Балерина уже почти не опирается на мою руку. Но все же чуть прихрамывает. Из вежливости и для проформы.

— Что с тобой? — звучит вопросом и ответом одновременно.

Я молчу. Беззвучно ругаюсь: Мама… мать ее!

— Это больше не про телефон, — настаивает.

— Ничего.

— Что случилось?

— Укачало.

Остановилась. — Постой! — развернулась ко мне лицом. Нет, не мама прямо передо мной. Акула-молот?!

Ветер заигрывает с ее легким воздушным платьем с неправильными лютиками. Обнимает фигуру то с одной стороны, то с другой. Балерина кладет руки мне на плечи.

— Знаешь, что такое «волан»? — спрашивает.

Девочка…

Кольцо ее рук выше кольца моих. Ладони на ее бедрах. Опускаются ниже. Пальцы вслед за ветром цепляют подол ее платья. Приподнимаю его, и перед миром ее изумрудный микро совсем в другом ракурсе. Мягкими движениями скульптора, завершающего работу над сферами своего нового творения, как будто шлифую ее округлые совершенства. Карта теней на поверхностях меняет очертания с каждым нажимом пальцев.

Последнее касание, мои ладони покидают эту пару планет. Подхватив край подола, они скользят вверх к нашим головам, выше голов, над головами… Края задранного платья облачным непрозрачным воланом опускаются вниз, укрывая наши плечи. Мои и ее. Ладони, больше невидимые, возвращаются на уже освоенные планеты. А мы остаемся вдвоем. Только вдвоем, внутри купола ее воздушного летнего платья. Посреди пространства, никому кроме нас не известного. Повелители только что созданных нами двух бесконечностей. Слитых, склеенных, смятых в одну! За пределами которой мира больше не существует. Чужих взглядов, чужих мыслей, чужого рокота, чужих мнений и переживаний! Не существует наших рук, ног, тел. Даже ее планет. Только наши лица, плечи, глаза, обрамления спутанных волос, целующиеся губы и не кончающиеся времена.

— Что с тобой? — спрашивает Балерина из губ в губы.

— Я убил человека.

Мы стоим. В нашей тряпичной скорлупе. И мы молчим. Только иногда-иногда я что-то шепчу.

Когда закончилась еще одна бесконечность времен, она спросила:

— А Нижний Житомир на фиг?

— Больше меня нигде не ждут.

— Здесь тоже не ждали.

— Вчера. А сегодня — «волан». И меня целует женщина без одежды.

Она качнула головой. Чуть закусила губу. Мне показалось…

Наш волан расцвел в небо и завял вокруг ее ног белым опахалом. Мы шли к машине вдоль берега. Чистейшее без облаков небо отражалось в море. А в небе отражалась синева моря. А в синем море опять чистое небо. А в небе снова море. И все было без облаков. Вслед нам смотрели даже те, кто забыл дома свои очки с долгими-долгими диоптриями.

Видео

Литера ждала на стоянке возле машины с заведенным мотором.

— Как нога? Костыли не понадобятся? — спросила Литера тоном безнадежной атаки на неприступные бастионы.

— Нет. Только сочувствие.

Балерина прошла мимо протянутых ей ключей с бронзовым саксофоном и открыла заднюю дверь.

— Я сяду сзади, не возражаете?

Литера посмотрела на меня. Так, как будто мне следовало возмутиться. Непонимающий взгляд ее разочаровал. Сколько она ждала нас? Минут десять? Двадцать? Оглянулся назад. Пристань далеко, но как на ладони. Я сел рядом с Литерой с ощущением своей вины перед ней. Она нервно дернула рычаг. Тронулась скачком. С коротким визгом шин. Не хватало еще сеять раздоры в этой амазонской обители.

Литера демонстративно ведет машину нервно. При этом совсем не быстро и аккуратно. Небольшие косячки в безопасных пределах. Как по заказу. Когда Балерина попросила ее остановиться возле цепочки магазинов, Литера тут же выполнила почти профессиональную переставку и резко тормознула возле обочины. Ремни натянулись и снова вернули нас на сиденья.

— Здесь? — задиристо спрашивает она.

— Идеально, — без иронии отзывается Балерина. Ничего не объяснив, она выходит и скрывается за широкими дверями с красной над ними вывеской: «Електронiка». Мы с Литерой остаемся вдвоем.

— Все равно мы уже опоздали.

— Опоздали?

— Повезет, если успеем к концу репетиции. Но… — вздыхает как-то уж совсем безнадежно.

Я пытаюсь вернуть ее в мир нерастраченных возможностей:

— Значит, успеем к самому интересному.

— Наверное. Только совсем не так интересному, как вы думаете.

— Вы знаете, как я думаю?

— Думаю, знаю, — она наконец-то поворачивается ко мне. И снова дальний космос в ее глазах окружает себя сверканием аметистов. Да, девочка, наверное, ты знаешь. Может быть, даже не знаешь, но точно чувствуешь. Вряд ли понимаешь, но тебя это тревожит. И в этой твоей тревоге, конечно, моя вина. Ты ждала рыцаря на белом коне, а он явился с такой телегой страхов и упреков, что теперь он совсем даже и не рыцарь. И конь у него не крылатый Пегас, а ободранный, мохноногий тяжеловоз. И все же поверь, девочка, я не самый плохой вариант разрушителя твоих книжных надежд. Я не орда голодных кочевников на гнедых арабских скакунах. Я не превращу тебя в хлам, и не сотру твою душу в пыль. Я… Черт! Да если ты будешь так на меня смотреть, я сделаю с тобой все то же самое, что эта орда! Только обойдусь без топота копыт! И без звона сабель. И без победных воплей.

Снаружи открылась дверь. Это Балерина.

— Все в порядке? — спросила Литера.

— Поехали, — ответила Балерина.

— Можем не спешить, — отозвалась Литера.

— А мы спешили? — ответила Балерина.

— Нет, — согласилась Литера.

Мы подъехали к театру тем же коротким переулком, как и утром. Как и утром остановились возле служебного входа. Вышли из машины.

— Пойдемте, — Литера уже ждет меня возле приоткрытых дверей. — Может, еще захватим самый конец.

— Минуту, — останавливает ее Балерина. Подходит ко мне. В ее руке изящный маленький телефон черно-синей масти. С кнопками, без наворотов. Она протягивает его мне.

— Тут местная симка. На мое имя. Вдруг захочешь кому-нибудь позвонить.

Я улыбнулся. Лениво.

— Некому звонить.

— Некому?

— Ты же знаешь.

Пожимает плечами: — Вдруг появится.

— Кому?

— Например, мне.

Она вкладывает телефон мне в руку.

— Я вбила свой номер в память.

Черный телефончик удобно и полностью исчезает в моей ладони. Будто там и родился.

— Пошли, — Литера нетерпеливо тянет меня за рукав.

— Спасибо, — едва успеваю махнуть рукой Балерине.

— Есть за что! — произносит философски. Садится за руль. Трогается так же дергано, с пробуксовкой шин. Как Литера возле пляжа.

Походу, я проклят дважды!


Трижды! Литера была права. Мы опоздали. Вошли в зал, когда актеры уже расходились. Хмурая Олимпия стояла одна перед сценой. Мы появились со стороны кулис. Она встретила нас молчанием и демонстративным поворотом в профиль, как легкомысленный египетский барельеф. Только ее профиль не был ни египетским, ни легкомысленным.

— Уже закончили… — подвела Литера черту под нашей неуместной, неудачной, вызывающе напрасной и опасной поездкой на пляж.

— Да неужели… — Олимпия. Злость, обида. Разочарование. В себе, во мне. В том, что она слушала меня и хотела. А я хотел ее и не слушал. В том, что думала, это начало, а я решил, что это ничто. В том, что хотела продолжить, а я опоздал. В том, что кроме того, о чем я ей сказал, я больше ничего от нее не хотел.

Все так, если б она была свободна. Но она замужем. Присутствие Литеры мешало прояснить наши отношения. Я мог бы что-то объяснить Олимпии, сказать ей, что все не так, как ей кажется. Или наоборот, что все именно так. А она могла бы поверить или, наоборот, не поверить. Даже очевидные варианты множились прогрессиями. А были еще неявные. Похоже, присутствие Литеры спасало от того же самого, чему мешало.

— Как решили с финалом? — это Литера.

— Никак.

— И что теперь делать?

Олимпия поднялась на сцену, прошлась перед нами. Остановилась укротительницей перед парой неполовозрелых хищников. Ей не хватало только хлыста.

— А вам не все равно?! — спросила нас обоих, в лоб. И отдельно меня, косвенно.

Она спросила меня, и я задумался. Честно? Мне было плевать. Я видел несколько постановок своих пьес, и все они, даже собиравшие аншлаги и умные отзывы, приносили больше разочарований, чем радости. Дьяволы в деталях собирались в табуны. Громко стучали копытами и больно били рогами. «Нет Бога, кроме Автора, и Режиссер — пророк его!» Так бывает только на первой репетиции. Вторая, середина третьей, и автор уже Изгой! Он на кресте. Он Пария. Байстрюк. Он — Не пускайте этого барана! И он — Запереть дверь! И пишется отныне с маленькой буквы. Но все же нет-нет да проглянет иной раз на сцене его незримый, бессловесный и, возможно, слепо-глухо-немой аватар. И никаких причин думать, что в Нижнем Житомире «status quo» пишут наоборот, у меня не было.

С некоторым удивлением я вдруг заметил, чем больше молчу, тем больше адресованный мне вопрос перестает быть риторическим. И прерывать это молчание никто не собирался. Тем временем вопрос созревал на глазах и уже обретал форму обвинительного заключения. Сказать в ответ то, что я реально думал, я тоже не мог. Все то, на что я мысленно пожаловался, случилось бы со мной прямо сейчас. И заслуженно.

Все же кто-то наверху не забывает меня. Взгляд остановился на столпившихся возле дальнего выхода актерах. Человек шесть. Верно просто хотели узнать цвет крови незваного драматурга.

— Вы точно репетировали мою пьесу? — спросил.

Олимпия отследила взгляд.

— Вы о только что ушедших актерах? — сказала. В сторону дальнего выхода. Зал тут же опустел.

— У меня вроде бы моно пьеса, — напомнил. — На одну актрису.

— Я вывела на сцену всех персонажей, кого вы лишили голоса.

Заставила-таки меня защищаться. Не втягивайте автора в словесную перепалку. Оба окажетесь в дерьме. Но для автора это привычно.

— И наверняка последний монолог сократили?

— А он что, собрание перлов?

— Почти. С ним никто не справляется.

— Ах, какая беда! Может, писать надо лучше?

— Или научиться читать. Есть такая любопытная книга «Азбука»…

— А еще есть книга «Вали в жопу, учитель!». Не читал?

Я мог бы продолжать это упражнение для первого курса ВГИКа сколько угодно. Но выбрал другое. Подбор слов был, конечно, мерзкий. Но я постарался, чтобы они прозвучали не зло и не иронично.

— Крайне сожалею, — я разве что пол перед ней не подмел мушкетерской шляпой, — что упустил возможность увидеть, как мои неуклюжие закорючки на бумаге обретали на вашей чудесной сцене плоть, кровь и…

Сделал паузу. Пройдя, согласно методу Хитча, девяносто процентов пути, я оставил остальные десять процентов примирения Олимпии. Если она хочет мира, она упрется в душу или в сердце. Если нет…

Нет!

— Лимфу, — выпалила. — Желудочный сок. Мочу. Мне продолжить? Фекалии. Продолжать?

Мое умение трепаться, базарить, нести или молоть чушь, ездить по ушам, мести пургу, глаголить, глаголать и гнать залипуху вдруг забуксовало. Потому что следующими в этой очереди гуляющих по человеческому телу субстанций были сперма и женские выделения. А перейдя в споре с женщиной границу ПМС, настоящий мужик, по идее, должен сделать себе харакири. Я заткнулся в тряпку. Небольшую, не слишком грязную, но поганую.

Что с тобой, Олимпия? Мы же просто коллеги. Все, что у нас общего — пара невинных ласк и мое опоздание на репетицию. Зачем тебе нужно меня размазывать? На моем языке гнойной язвой зрела паскудная риторика: «Вашей творческой амбиции достаточно знать, что я вполне унижен и вконец оскорблен?» Но я уверенно заставил себя сдержаться.

Мне захотелось подойти к Олимпии, взять за плечи, встряхнуть, так, чтобы вся ее античная оборона рухнула прямо в Стикс. Чтобы даже Харон в своей лодке перекувыркнулся от страха. Выкрикнуть ей прямо в ее македонские глаза: «Я только что чуть не совершил самоубийство! Чуть не вмазался со всей дури в скалу! Мне было плевать, что со мной рядом две ни в чем не повинные девчонки. Я не думал о них. Я просто о них забыл! Так что в башке у меня явно недокомплект! И вьючиться еще твоими проблемами — для меня конкретный перегруз!»

Но я так не сказал. Сказал по-другому. Сказал, что помогу. Не знаю, как, но помогу. Что мы вместе что-нибудь придумаем. Что я, если она хочет знать, для того и приехал. Чтобы увидеть в кои веки на сцене полную версию своих фантазий.

Олимпия посмотрела на Литеру. Потом на меня. Еще раз прошлась по сцене. Совсем уже без хлыста. И снова, как сегодня утром, превратилась из режиссера в женщину. В женщину, которую «не обижайте… А то я заплачу».

— Я реально не знаю, что делать с финалом. Все, что сейчас есть, меня не устраивает.

Олимпия пошла к лесенке на краю сцены, чтобы спуститься в зал. Но на первой же ступени остановилась.

— Пошли, — показала флешку, которую держала в руке. — Мы снимали эту репетицию на видео.

Мы с Литерой переглянулись. Литера улыбнулась.

Олимпия… Она знала все с самого начала. Так это была комедия? Или особый вид садизма? Вряд ли. Олимпия не выглядела довольной или даже удовлетворенной. С каким бесом она боролась здесь, перед нами? Какой дьявол заставил ее так биться над явно литературным, сто пудов не сценичным, абстрактным, намеренно невозможным, откровенно выпендрежным финалом? Да. Тем самым, с которым я только что пообещал ей справиться.

Финал пьесы был написан так: «Уровень вибрации становится критическим. Строительные конструкции не выдерживают. С невероятным грохотом стены и потолок обрушиваются к чертовой матери. Ни один из зрителей не уходит живым».


В ее кабинете журнальный ореховый стол перед небольшим кожаным диваном, накрытым двумя или тремя разноцветными клетчатыми пледами. На столе открытая бутылка испанского вина со знаменательным, но вызывающе не театральным названием «Habla del Silencio». Я разливаю вино в высокие узкие бокалы. Один из них передаю сидящей слева от меня Олимпии. Она делает глоток, ставит бокал на деревянную плоскость подлокотника. Пока Литера настраивает плазму, Олимпия рассуждает:

— Перед ней, запертой на вилле в одиночестве, встает этическая дилемма: спасать людей, основываясь только лишь на своей природной интуиции, или не спасать. Она готова отказаться от того, что подсказывает ей интуиция в пользу «разумного» довода. Но и позволить людям погибнуть она не может. И тут находится примиряющее решение. Но чтобы его реализовать, ей надо войти в рациональный мир, надо общаться с людьми. То есть разумно и логично донести до них то, что нелогично и неразумно.

— Все готово, — сообщает Литера.

Она передает Олимпии пульт и садится справа от меня. Я передаю ей бокал. Благодарит кивком, улыбкой и откидывается на спинку так, чтобы мы касались плечами. Олимпия перебирает кнопки пульта. Бегущее изображение переходит на нормальную скорость. Репетиция снята с одной неподвижной камеры в центре зала. То есть никаких крупных планов и звук среднего качества. Но то, что я вижу, мне симпатично. Мне нравится героиня. А как может не нравиться женщина, которая говорит только то, что ты ждешь от нее услышать. Особенно если не забывает текст и акцентирует именно то, что ты считаешь важным.

Пока Олимпия на экране что-то разъясняет актерам, Олимпия на диване продолжает:

— И ее приоритеты постепенно меняются. Ее интуиция, ее предназначение любить и продолжать жизнь отходят на второй план. В итоге она делает то, к чему вынуждают ее законы этого мира — растянутое во времени самоубийство и смерть всех, кто рядом. Потому что только в их смерти оправдание тому, что она сделала. Так?

Я слегка в отчаянии. Исписал почти сотню страниц, а Олимпия все изложила в паре абзацев. Да, говорю, не вдаваясь в детали, именно так. Поднимаю бокал, мы чокаемся. Вино… Теперь, когда перед нами женщина, которой предстоит полтора часа разговаривать с окружающими ее молчащими мужчинами, название вина звучит почти пророчески. «Говори молча».

Литера, отчасти жалуясь мне, говорит, что когда впервые читала пьесу и примеряла ее к сцене, в финале ей виделось, вернее, слышалось инфразвучание иерихонской трубы. Олимпия терпеливо объясняет, вероятно, не в первый раз, что этот фокус — так и сказала, фокус с иерихонской трубой — не работает. Точнее, действует далеко не на всех.

Я почти был готов допустить, что женщины передо мной проникают в тайны мироздания какими-то исключительными путями, когда мне объяснили, что «иерихонская труба» — название студенческой разработки кого-то из ровесников Литеры. Они описали ее как конструкцию размером с комод, парой проводов и отверстием, которое заткнуто громадным диффузором из очень толстой резины. Конструкция предназначена для генерации звуков частотами ниже двадцати герц, способными вызвать у человека приступ немотивированного страха.

Конструкцию им показали в действии. Литера сказала, что ей было страшно. Олимпия сказала, что на нее не подействовало совсем, хоть она и стояла рядом.

— Это может подействовать, — говорит Олимпия, — если об этой трубе не знаешь. Но если ее ждешь, такого эффекта нет. Точнее, эффекта нет никакого.

— Просто у этой конструкции пока еще маленькая мощность, — защищает друзей Литера.

По-разному, но, в общем, они обе уверены, надо что-то другое. Что-то. Нечто. Я стараюсь оставаться разумным.

— Мне казалось, этот фрагмент в пьесе — всего лишь удачная метафора.

— Все метафора, — отвечают. — Весь ваш текст.

— Вы же не хотите сделать так, как там написано?

Смеются. Конечно, они понимают, разваливать театр нельзя. Но если бы стены чуть потряслись… Вот если бы «восьмерка» была погромче и ходила бы возле сцены…

— Но трамвайную линию нельзя же переместить, да? — Литера гнет свою линию. — А трубу…

— Труба — не выход!

— Не выход, но хотя бы как временный.

Олимпия качает головой. Она знает, самое постоянное в мире то, что сотворено временным. Если сейчас остановиться на этой трубе, мозги сами собой перестанут искать другое решение. Олимпия хочет потрясти зрителей не только эмоционально, но и физически. Одновременно.

— Знаешь, что такое резонанс? Никто не знает. Нет, что это такое, понятно. Но его природа… Вот потому это и страшно. Вот поэтому это Нечто, а совсем не Труба, мне совершенно необходимо.

Спор, если это можно так назвать, продолжается урывками. Затихает, когда на экране возникает напряженный момент. А их не мало. Иногда Олимпия встает и указывает на экране какую-то деталь, которая кажется ей важной. На сцене ее не пропустишь, но заметил ли я ее на небольшом прямоугольнике экрана?

В этом процессе Литера как-то незаметно подвигается ко мне все ближе. Она совсем рядом, и осторожно, не привлекая внимание Олимпии, обнимаю Литеру. Обычный приятельский жест.

Олимпия останавливает изображение. Рассказывает о фрагменте, который сейчас последует и который показался ей спорным. И о том, как она хотела бы его изменить. Предложение кажется интересным. Чтобы предупредить ее намерение подойти к экрану, кладу руку на ее плечи. Она принимает эту вольность и уже не порывается встать. Вновь запускает движение на экране.

Постепенно обсуждение становится совсем мирным. Тихо обмениваемся мнениями о достоинствах спектакля. Ну, и пьесы тоже. Постепенно голова Литеры, не замечающей, что другая моя рука обнимает Олимпию, склоняется и тихо укладывается мне на плечо, как на подушку. Голову Олимпии я осторожно склоняю к себе сам. Олимпия не сопротивляется, оставаясь в таком же неведении, что происходит по другую от меня сторону.

Путешествие в четыре D…

Обнимать за плечи двух девчонок, сидя между ними на диване. Осторожно прижать их к себе. Когда голова каждой покорно ляжет на твое плечо. Мягко спустить ладони вдоль спин к подмышечным впадинам. Осторожно зацепить пальцами проймы короткого рукава голубой блузки справа и белой безрукавки слева. Продолжить движение, коснуться ткани изнутри, погладить сверху вниз бретельки бюстгальтеров. Разная ткань, разное натяжение. Еще раз пройтись по бретелькам, держа их между пальцев. Как бы случайно скользнуть под чашки бюстгальтеров, одновременно коснуться грудей и тут же отступить. И почти сразу вернуться, чтобы уверенно и нежно подхватить сбоку и снизу. Наполнить ими полусферы своих ладоней. Две разных груди. Разные размеры, разная упругость, разная консистенция. Два разных небесных тела, разные карты погружения пальцев в их по-разному нежные поверхности. Разные реакции на одни и те же симметричные касания. И разные пульсации двух разных сердец. Это почти сразу перестает быть эротикой. При том, что каждая женщина понятия не имеет, что происходит с другой. Для каждой это тайный флирт в присутствии подруги. И это уже философия. Это как держать в голове две разные концепции мироздания и свято верить в истинность обеих, искренне отвергая все остальные. Как две природы света. Как относительность времени и пространства, прорвавшаяся в психологию. Или проще — как держать в руках два руля двух разных автомобилей, сидя сразу в обоих. Олимпия — полноразмерный роллс-ройс, Литера — взрывная купе Бугатти. Трогаемся, девчонки…

На выдохе, как перед выстрелом, накрываю обе груди. В один момент, целиком. Мягко и плотно. И осторожно. Так, что соски сами прячутся между пальцев. И это сродни катастрофе. Литера вскакивает с дивана, скользнув жарким теплом по моей ладони, чиркнув по пальцам бусиной соска. Успевая при этом так изогнуть тело, что рука выскальзывает из ее одежды легко, как из молока. Быстрым шагом, бегом, к двери. Выходит. Олимпия покидает мою руку последовательно. Грудью, плечом, шеей, а затем и смущенным вздохом.

— Извини, — тихо говорю на ухо. Встаю и иду за Литерой. — Одну минуту.

— Что с ней? — спрашивает Олимпия вслед. Но, кажется, сама уже все понимает.


Ее не надо догонять. Она стоит в десятке шагов от кабинета и не знает, что делать.

— Я не должен был…

— Должен. Должен… — возражает она горячо, прислезно. — Я же сама хотела.

Не верит себе и твердит, твердит заклинание: — Я сама так хотела. Я сама.

А ладонь рвется разбиться о мою щеку. Только она уже знает настоящую цену пощечины. Мужская женщине — клятва в вечной любви без взаимности. Женская мужчине — согласие на рабство.

Тут бы закурить. Достать из заднего кармана мятую пачку, найти в ней оставшуюся целой сигарету. Разжечь, поделиться, затянуться. В общем с ней дыму пропеть фальшиво «Знаешь, иногда в жизни мужчины случаются такие…»

Но не курю. И тоже она. Остается молчать. Вакуум моей тишины рано или поздно вытянет из нее хоть что-то: ложь, отчаянную реплику не по делу, а повезет — правду.

— Я видела, как ты целовал ее. На пристани.

Видела. Ну, конечно.

— Она оставила тебе свой телефон.

Я достаю телефон, протягиваю Литере.

— Хочешь, удали.

— Нет, — качает головой. Берет у меня телефон и долго щелкает кнопками. Вбивает свой номер. Возвращает телефон мне.

— Вот, — говорит, не поднимая глаз. Милая, оскорбленная, не принятая всерьез — такие существовали только в первые дни творения.

— Поцелуй ничего не значит, — вру напрягом всех своих спинных мозгов. Потому что, как ей сказать?! Как сказать: «Если хочешь… Если реально хочешь… И если знаешь, чего хочешь, не делай из меня покровителя. Не ищи во мне защитника! Я тебе не отец и не старший брат. Я тот, кого твои отец и брат встретят залпом из всех орудий, какие найдутся в доме. Лучше оставь меня фоткой в книжке, постером на стенке, заставкой в планшете, буквами в своем дневнике. Только не мани за собой. Я не твоя мечта. Вообще ничья. Вообще не мечта. И все, что могу — перетащить тебя из твоей юности в глухомань зрелого малолетства. В трясину, в топи, в болота, где доверие дохнет падшей лошадью, где свиньей на заклание визжит гордость. Где «любовь лежит окровавленной в чужих сальных лапах». Как ей сказать такое?

— Так поцелуй ничего не значит? — переспрашивает Литера.

Мотаю головой, отгоняя мысли. Размашисто, как скакун перед дерби. Литера подходит вплотную. Целует меня в щеку. Отклоняется, разглядывает стреноженного мерина в стойле. И целует в губы. Крепко, губами тонкими, как лезвие, холодными и острыми. На такое не ответишь, только слижешь кровь с подбородка.

— Ты прав. Ничего.

— И уходи! — молча кричу, молча, молча. — Беги меня, девочка! Вот так. Только медленно. Чтобы не запели трубы. Чтобы всем табуном своих жеребцов я не кинулся за тобой в погоню… Твоя покачивающаяся спинка, твои беззащитные плечи, твои светлые короткие брючки, и твой смартфон в их заднем кармане печатается тавром на крупе кобылы буланой масти. Прибить бы меня за такое сравнение. Прибить бы…


Я вернулся в кабинет. Я задержался в дверях. Я смотрел на Олимпию, сидящую в той же позе. На том же месте. Только теперь курит. Ее сигарета лежит поперек пепельницы.

Она как будто ставит какой-то спектакль. Напыщенные реплики, громоздкие паузы между ними. Для меня? За что честь? Что привлекло ее ко мне утром? Может, сама, порочная каким-то тайным пороком, она увидела то же во мне. И отозвалась?! А сейчас? Тот момент за кулисами будто исчез. Как бы и не было. Никогда. Вообще. Так… Лишний эпизод длинной, скучной саги. Вырезанный за ненадобностью.

Я представляю.

Ее европейский размер сорок два и облегающая одежда. Классически счастливая, после работы она радостно спешит домой, а утром так же радостно является на работу, почти без опозданий. Она не из тех женщин, кому близость с новым мужчиной возвращает самоуважение или дарит радость незнакомых ранее наслаждений. Она не шлюха, не девка и не потаскуха. Она простой бухгалтер! Ее оцифрованная аура разбита экселем на строгие строки и столбики. Она в очках. Она любит мужа. Где-то в другом, параллельном, далеком от меня пространстве. Диктат материнских инстинктов, якорь семейных обедов по субботам, разлагающая дисциплина счетов за квартиру. Домашний секс частый, страстный, разнообразный; иначе за что любовь?

Но вдруг краткие танцы на корпоративе, мое бедро между ее ног при очередном па, и каждый завиток жестких волос печатается в мою кожу через тонкую ткань ее строгого офисного платья. Колкий поцелуй, дверь ближайшего пустого кабинета, небрежный, невнятный кастинг предметов офисной мебели на роль постели… Не снимай очки — моя фантазия.


Олимпия в той же позе. Сигарета поперек пепельницы. Кольцо тлеющего табака миллиметр за миллиметром превращает сигарету в серую мумию.

— …и посреди пустой серебряной глади тонконогие бестии, напавшие наискось, из-под заката… — говорит в этот момент актриса с экрана плазмы. Олимпия нажимает кнопку стоп-кадра. Я сел рядом, взял со стола бокал вина. Поговорим с тишиной. Олимпия потянулась за сигаретой, стряхнула мумию, затянулась. Сделала глоток из бокала.

— Что ты здесь делаешь? — спросила.

Понятия не имел, должен ли обманывать или говорить правду. Выгоды не получал ни от одного, ни от другого. На всякий случай выбрал неопределенность.

— Не могу вернуться в Москву.

— Не можешь или не хочешь?

Я задумался. Ответишь «не могу», и вопросам не будет конца. Ответ «не хочу» можно не мотивировать.

— Не хочу.

Кроме того, я только что держал в руке голую грудь этой женщины. Событие еще не стало далекой историей, оставлять его совсем без внимания мне казалось неправильным.

— Расскажи о своей жене, — Олимпия умела быть нетривиальной. Только в этом не было ничего хорошего. По крайней мере, для того состояния, в каком находился я.

Древняя-древняя истина — любой, даже самый верный верняк с женщиной можно обломать, если начать перебирать общих знакомых. Вопрос о жене еще круче. Он способен остановить влечение друг к другу даже полностью обнаженных тел.

— Давно вы вместе?

— Двенадцать лет, — смирился я. Без особого усилия.

Когда вспоминаешь о любимой женщине, слово «верность» — необходимая составляющая.

— Мне был тридцатник с небольшой копейкой. Ей двадцать три.

— У тебя есть дети?

Ее артиллерия работала по четким наводкам. Снаряды ложились все ближе.

— Она заканчивала медакадемию. Диплом, все дела. Потом специализация, аспирантура, карьера. Сейчас заведует отделением. В Гельмгольце.

— Окулист?

— Делает операции на глазах.

— То есть детей у тебя нет?

— То есть теперь она решила, что пора. У нее в животе трехмесячный малыш.

— Твой?

— Прекрати.

— Прости, — сказала она. — Вопрос вполне в духе времени.

Так вот к чему все расспросы. Действительно, Олимпия, они многое о тебе говорят.

— А у тебя есть дети? — осторожно начинаю ответный огонь.

— Сын. Он учится в Питере.

— Как насчет духа времени? — не смог удержаться.

— Его отец и мой муж — одно и то же лицо. Тот же человек, — поправляется. — У меня есть, кого любить.

Минное поле было обозначено. Я решил, что не должен туда соваться. Не сегодня.

— Что ты будешь делать?

Я не врубился, Олимпия уточнила:

— Ты сказал, что не можешь вернуться в Москву. Что будешь делать?

— Я не знаю.

— А кто знает?

— Я не знаю.

— Так это не из-за ссоры с женой?

— Нет.

Мне захотелось сказать ей еще хоть что-то кроме этой тупой отговорки «нет». Хоть чем-то поделиться.

— Совсем нет, — сказал я.

Олимпия снова включила запись спектакля. Мы досмотрели его до конца. До того момента, когда действие закончилось и Олимпия, моложе, чем сейчас, ровно на два часа, вышла на сцену. В прямоугольнике плазмы она обвела взглядом невидимые стены, потолок, звонко выругалась, произнесла: «Тому, кто придумает, как заставить эти стены хотя бы вздрогнуть, тому я…» Тут она задумалась, посмотрела в камеру, сказала: «Вырубай на фиг». Экран погас. Олимпия на диване бросила пульт на стол и потушила сигарету.

Я дурно воспитан. Не знаю, как можно говорить с живой женщиной и хоть немного не флиртовать. Невинно, разуме… Да какого ж хера врать самому себе! Mea culpa.

— Ты за это пообещала премию? — спросил я, указывая на пустой черный экран.

— Я ничего не пообещала.

— Но хотела?

— С чего ты взял?

Я пожал плечами. Что-то в голове шепнуло мне: молчи. Потом протрубило: заткнись! Нет, не всегда мужчина способен внять горнам интуиции.

— Если денежная, мне это не интересно, — сказал я.

Олимпия наклонила к себе бокал. Заглянула в его дно под красным виноградным шедевром. Сделала небольшой глоток. Еще один. Посмотрела на меня, на этот раз рассеяно, безразлично. И мускул не дрогнул на лице, когда она выплеснула все, что оставалось в бокале, мне в лицо. Я подождал, пока первые капли упадут на грудь, промокнул лицо пледом. Синтетика, ни черта не впитывает.

— Спасибо, — сказала Олимпия. — Просмотр окончен.

Я кивнул. Поднялся, прошел перед ней к двери, как по витрине универмага. Остановился. Не хотелось уходить от этой женщины на щите. Хотелось со щитом. Таким же, какие она носит в своих глазах.

— А ты крутой мотиватор, — сказал я вместо прощания. И еще закрывая за собой дверь, уже начал жалеть о том, что сказал.

Какого хера я втягиваюсь в какие-то игры?

Какого хера я вообще здесь делаю?

Какого хера я все еще отсюда не улетел?

— А такого, — ответил я сам себе, — что я теперь здешний обитатель. Что путь назад мне заказан. Что моему туризму в этой жемчужине Понта Эвксинского — финиш. А сам я уже гребаный абориген. И мир, меня принявший, хочет налога с подарков, которыми одаривал меня с утра. Ну, и моей благодарности.

Траволта

Пытаясь найти в лабиринте коридоров верный путь к выходу, я снова почувствовал себя мухой в паутине. Уже готовый рисовать знаки на стенах. я вдруг наткнулся на Директóру. Она выходила из своего кабинета. Закрывала дверь.

Улыбнулась: — Вам помочь?

— И да, и нет.

Я не выпендривался. Просто устал блуждать по коридорам.

— Я просто устал шастать по вашим закоулкам.

— Распоряжусь развесить по стенам указатели.

— Рад был помочь сообразить.

— Чем-то расстроены? — ее было не пробить. К счастью. Тряхнул головой. Коллаж мыслей сложился в новый порядок. Доброжелательный и приличный.

— Просто ищу выход.

— М-м, — сказала она.

Директóра вывела меня на улицу парой поворотов. Я поблагодарил.

— До гостиницы тоже нет указателей, — предупредительно известила. — Не заблудитесь?

Было похоже на предложение дружбы и прогуляться.

— Пошли, — кивнул я.

Мы обошли площадь и не спеша шагали по бульвару.

— Так длиннее, — объяснила Директóра, — но приятнее.

Бульвар дышал возрождением жизни и райскими ароматами в их современном понимании. Девушка в переднике жарила каштаны, другая, в белом берете, разливала кофе из мобильной кофемашины. Я чувствовал себя настоящим парижским бульвардье. Бесцельно фланирующим по Монпарнасу в сопровождении Гертруды Стайн.

— Я решила вопрос с дополнительной выплатой, — сообщила Гертруда. Бульвардье почувствовал себя успешным. У фланирования появились цель и смысл.

— Наши спонсоры, — продолжила, — отнеслись к моим аргументам со вниманием и пониманием.

— И кто у нас спонсоры? — По тому, как это прозвучало, я понял, меня понесло.

— Мой муж, — отрезвляет жестко, но вовремя. И все же фантазия бушует.

Я представляю.

Постель. Пуховая перина, плюшевые пижамы. Золотая цепь на шерстяной груди.

— Дорогой, — шепчет Директóра, — мой автор офигел. Твердит, что оголодал. Бубнит, несчастный, о подогреве.

Шерстяная грудь пальцами вырывает из толстой цепи одно звено.

— Брось ему в мисочку.

— Какой ты милый! — припадает Директóра к мягким телесам.

— Все ради твоего искусства! — шепчет в ответ, обнимая жену.

— А я как раз изучила новую позу…


Директóра видит, собеседник как-то погрустнел, добавляет:

— Бывший. Он благородный человек. Не распространяет испорченные отношения на наш общий бизнес.

Бывший не бывший, может, детали не те, мне-то какое дело. Но всем примерно ясно, как это получается. Сознание, что мои вульгарные аппетиты заставляют эту чудесную женщину спать с мужчиной, который ей не так уж приятен, удручает еще больше.

— Нам надо перейти улицу, — в ее голосе муть досады. Хотела осторожно похвастаться, какая она молодец, а вышло…

— Зря я рассказала про мужа?!

Осторожно. Вопрос с подвохом. Но с любопытным. Как в старой русской игре: «Да» и «Нет» не говорите!

— Прекрати, — беру ее под руку, когда мы переходим улицу по широкой зебре. Строй машин разглядывает Директóру во все фары. Зеленый человечек ревниво мигает, и она ускоряет шаг. Я сдерживаю. Неужели не понимает, ни одна телега не тронется, пока ее ножка в туфельке с каблучком попирает эту зебру. И все же последние шаги она почти бежит. Носок туфельки цепляет высокий бордюр. Нога подворачивается. Успеваю подхватить, но ремешки разорваны.

— Я не могу ступить на ногу, — сообщает она. Автомобили почтительно трогаются с заметной задержкой.


Кафе с лихим названием «Нариман». Столики под навесом в ряд. Стулья развернуты от фасада по самым парижским понятиям. Мы сидим рядом. Нога Директóры протянута ко мне под столом. Стопа лежит на моих коленях. Живая и теплая, как ладонь. Но лодыжка реально распухла. Я в молодости был футболист. В лодыжках кое-что понимаю…


Моя стопа на его коленях. Дальше, на его бедре. Так далеко, что шевельну, и обоим будет неловко. Говорит, в молодости играл в футбол. Кое-что понимает в травмах… И видно, в лодыжках на своих коленях тоже.


Осторожно сгибаю ее ножку. Направо, налево. Немного больно. Пальпация. Перелома как будто нет. Точно, нет. Теперь стопа. Плюсна, подушка, пальцы… Как ни посмотри, я делаю Директóре массаж ступни. Тот самый, за который мафиозные боссы выбрасывают своих подручных из окон третьих или четвертых этажей. Оставляют их инвалидами в колясках, если те выживают. Надеюсь, ее бывший все же не черная горилла с цепью на волосатой груди…


Он обращается с моей ногой как доктор и как любовник одновременно. Что-то шутит про Тарантино. Японцы кричат на весь мир, что стопа управляет всем организмом. Разные ее точки влияют на работу разных органов. Есть точка печени, точка почек, точки плеча, колена, груди. Точки бедра, живота. Интересно, какую точку он массирует сейчас? Точку дубовых фантазий? Или точку «а он ничего себе, симпатичный, теплые руки». Или точку «что ты делаешь сегодня вечером»…


Мы выбирали мужу ботинки. Ярмарка, распродажа, цены в пол. Половинки пар на витринах. Он что-то снял с полки, сел примерить. Мне понравился другой фасон. Подошла посмотреть, но какой-то мужик опередил. Примерил, постоял, посмотрел в зеркало. Вернул на полку. Я взяла этот ботинок в руки. Посмотрела. Справа, слева, подошву, размер. И тут дыхания коснулся какой-то запах. Запах, который захотелось ощутить вновь. Вдохнуть, впитать. Чтобы проник в легкие, во всю меня. Вытянула шею. Осторожно поднесла ботинок к лицу. Медленно-медленно втянула воздух. Дурной, странный букет. Коктейль благоухания и зловония. Ладана и миазмов. Гнили и амброзии. Запах мужчины. Запах того мужчины. Подняла голову, обернулась вслед. Тот, чья нога побывала в ботинке, исчезал за колонной зала. Чуть наклонилась, чтобы сделать шаг. Чтобы потом сделать другой. Третий. Чтобы перейти на бег. Не легкий полет, но тяжелый, затянутый путь в долгий подъем. С раскачиванием, разбрасыванием ног в стороны. И гнаться, гнаться за ним, за шлейфом его аромата, за смрадом его вони и скверны, чтобы догнать, вцепиться в него и не отцепляться, пока его дети не начнут тянуть меня за подол и наперебой звать мамой.

— Думаешь, эти? — легла на талию ладонь мужа. Он рассматривает вестника в моих руках, как будто это простой ботинок.

Да, нет, да, нет, да, нет…

— Это какой размер?

— Не твой.

Я почти швырнула его. Совсем не на ту полку. И задом наперед. Ботинок стукнулся о нее носком, каблуком, замер на стекле.

— Мне понравились вон те, — сказал муж и увлек меня к другой витрине. Взяла выбранный им ботинок. Сделала вид, что рассматриваю стельку внутри. Тихо-тихо вдохнула носом. Пахло свежей кожей, краской, скукой и верностью. Я ненавидела себя за то, что случилось. И ненавидела все ботинки на свете из-за себя. И ненавидела свое женское нутро, такое податливое и ненадежное.


С ее ногой было все в порядке. Просто растяжение. Так и сказал.

— Надо приложить лед. Потом тугую повязку.

Она кивает, достает из сумочки телефон.

— Вызову такси.

Подходит официантка в белом кружевном кокошнике.

— Что-нибудь принести?

Официантку не смущает мой неприкрытый массаж женской ступни. Наверное, не поклонница фильмов Тарантино. Или не придает значения такой малости. Или реально решила, что я доктор.

— Есть хорошее вино, — голос девушки в белом кокошнике вещает о грядущих радостях частичной потери контроля над собой.

— Бутылку, — киваю убежденно.

— И… — она указывает на нас обоих, имея в виду бокалы.

— Да.

Официантка уходит. Такси почти тут же выныривает из-за угла. Водитель вопросительно смотрит на пару с одной общей ногой. Директóра поднимает руку. Безжизненная туфелька в руках, несу ее к машине.

— Гостиница там, — заботливо напоминает мне. — И вечером банкет.

— Как же ты придешь? — не понимаю.

— Ради тебя, доктор, на костылях!

Ради меня… Такси уезжает. Появляется официантка с бутылкой и бокалами. «Habla del Silencio». Походу, Испания подогнала сюда целый танкер.

— Не открывайте, — махнул ей. — Заверните с собой.

Ночь

Я заказал еду в номер. На столике с колесами мне прикатили густой украинский борщ в буханке черного хлеба. Винегрет и мясные крученики, туго набитые луком и черносливом. Мое испанское вино было совсем мимо этих простых сытных забав. Я оставил его на десерт. Ел не спеша, с наслаждением. Желудок подавал знаки, что наполняется счастьем. А мозг прикидывал крутизну штопора, в который я сваливался все больше. Чувство, что, спасаясь от беды, я забежал слишком далеко и совсем не в ту сторону, а куда-то, где вообще не должно ступать ноге человека, крепло.

В какой-то Книге Судеб я прочел совет: если ты перебрал с противоядием, глотни снова яду. Только этим ты вернешь мир в равновесие. Противоядие я глотал непрерывно, со вчерашней ночи. И мой мир реально покачнулся. Теперь меня ждал банкет в обществе, в компании, в окружении, в плену четырех восхитительных, чумовых и совершенно разных женщин, возле каждой из которых можно было однажды сдохнуть счастливым. Вот такой яд.

Но я и сам был яд тоже. Для этого маленького театрального государства. Устроенного по понятиям этих женщин, по их законам, где, я уверен, до сей поры ничего не происходило без их ведома. И где я не смог найти ответа ни на один свой вопрос. Ни одного выхода из своих тупиков. В этом не было ничего странного. Они, как могли, защищали свой небольшой мир, его хрупкую природу от таких, как я, и от моих проблем. Пусть неловко, неуклюже, но с усердием и волей существовать вечно. Мне нечего было сказать этим божественным, ангельским, безупречным созданиям. Нечем было их удивить, нечем обрадовать, нечего было им дать. И все же каждая из них чего-то от меня ждала. Как и та женщина, что ждала в Москве. В волнении, непонимании, может быть, в раскаянии и сожалении, а еще в полном незнании, что я решил к ней не возвращаться. Решил.

У нее одна из самых удивительный профессий на свете — лазерами, ножами, иглами соваться туда, чего стараешься не касаться даже пальцем. В те прозрачные края, где даже грозная и стремная кома существует с напевной приставкой глау, родившейся, походу, где-то в Лиссе или Зурбагане. А названия болезней в перечне имен муз, среди несведущих сойдут за своих. Глаукома, Мельпомена, Терпсихора, Катаракта, Каллиопа, Миопия, Талия.

Я стоял под душем в углу безразмерного мраморного склепа своей ванной комнаты. Стоял голый и, не отрываясь, сосал кислый шепот тишины из горла. Размягченный алкоголем мозг все глубже проникал в подтексты своих собственных размышлений. Ты оставил любимую женщину в трудной ситуации. Когда именно ты так ей нужен. Ты заставил ее нервничать. А у нее завтра важная ответственная операция, что, кстати, очень возможно. И дело даже не в том, что она будет переживать. Хотя это ой, как важно! А в том, что дрогнет рука и какой-то абсолютно невинный пациент останется без глаза. И тогда ее переживания станут просто невыносимыми. И тогда ей понадобится плечо, в которое она сможет рыдать. Которое впитает все ее слезы, в том числе и будущие. И это твое плечо. Плечо того самого идиота, который… Я опустил руку с бутылкой. В ней осталось лишь четверть… Это был не глоток, наводнение. Это… Короче, все так запутано, что надо просто вернуться домой. К твоим рыданиям, ладоням, губам и обнаженной, нет, к твоей голой спине. А потом будь, что будет.

В разлуке доходит настоящий смысл семьи. Где-то есть человек, знающий о тебе абсолютно все. Все! Твои секреты и страхи, твои мечты и надежды, твои поцелуи и твое говно, твою пьяную блевотину и святые мысли. И принимает их просто так. Без мозгов, без сердца. Без души, без мысли, без благословления и выгоды. И без подсказки. Чем-то, чего не понять.

Не познать.

И не постичь.

Чем не поделиться!

Чего не придумать!!

И не унести с собой в могилу!!!

Тем, что, блядь, вечно!

А ссоры… Так, способ стереть еще одну шероховатость в отношениях. И тарелка… эта героическая тарелка, летящая через Вселенную к ближайшей стене на кухне, она просто жертвует своей стеклянной жизнью, чтобы мое разочарование в идеальности нашей с тобой любви не стало нам катастрофой.


Номера телефонов, вбитые в быстрый набор — тринадцатое проклятие Моисея. «Проклят да будет тот, кто вверит электронной памяти десятизначное заклинание на контакт с близким ему. И пусть весь народ громко скажет ему: «Козел!»

Я перебирал различные комбинации десяти цифр на телефоне в надежде вспомнить или хоть угадать правильный номер любимой женщины. Не зная, о чем спрашивать незнакомые голоса, просто просил позвать ее к телефону. Мало ли, где могла оставить или забыть телефон хирург-офтальмолог. И выслушивал разные вариации ответа «иди лесом». От «ошибся, бро» до «ты уже дважды звонил, чмо гребаное». Я извинялся, хлебал вино из горла, и набирал другие цифры. Их вариантов было великие миллиарды. Я названивал и мечтал о счастливом будущем, пока не кончилась Тишина в бутылке. Сквозь ветки за окном ко мне пробились звезды. Они напомнили мне, что я в темноте и пьян.

— Ридна маты моя… — доносилось через открытое окно из гостиничного ресторана. В сопровождении баяна, бас-гитары и балалайки.

В информационном листке на столе я нашел номер справочной. Пока ждал ответа, рассматривал себя в зеркале. В нем я был симпатичная пьянь. Обаятельная и краснорожая.

Рейс на Москву вылетал через два с небольшим часа. Обвел взглядом комнату. Забывать в ней мне было нечего. Потратив некоторое время, чтобы выпихнуть за окно еловую ветку и закрыть окно (действительно, искусство), я выключил свет. Мысленно извинился перед девчонками, затеявшими ради меня банкет. И открыл дверь. Мир погас мгновенно. Бесповоротно. Тьмой над бездною.

Поляны

Вру. Тьмы не было. Она возникла мгновением позже. Когда я открыл глаза. Судя по боли, мне прилетело в правую залысину надо лбом. От неизвестного консигнанта. Медленно, мысль за мыслью осознавал: лежу в багажнике автомобиля. Меня не связали. Не заклеили рот лентой. Обошлось без этих пошлостей. Прислушался. Мотор работает ровно, на редких ухабах меня мягко потряхивает. Мои похитители вызвали у меня уважение, и я постарался не быть киношным идиотом, орущим «Отпустите, гады!» Я просто известил водителя и иже с ним, что пришел в себя.

— Я проснулся, — сказал я громко.

— Поздравляю, — ответили короткой кодой в до-миноре.

Голова гудела. Необычность ситуации забавляла. Тем более что все происходящее я был готов принять как расплату. Как soft-версию яда. Как плацебо, вместо отравы.

Выбрал молча ждать второго аккорда. Второго действия. И был бы у меня другой выбор, я бы точно так же не шевельнулся.

Минут через двадцать машина замедлила ход. Еще через минуту остановилась. Открылись сразу несколько дверей. Шаги. Щелкнул замок. Свет солнца не ослепил, потому что была ночь. Я мирно выглянул из пасти багажника. Передо мной стояли три мужика, парня, хлопца в темных балаклавах. Самый большой — на дистанции удара. Другие — на расстоянии допинать упавшего. Я сел на край багажника, свесив ноги вниз. Оглянулся вокруг. Узнал здание аэропорта. Приятная неожиданность, подумал.

— Чем займемся? — поинтересовался излишне оптимистично.

— Что-то ты подозрительно спокоен, — произнесла Большая Балаклава одними губами.

— Могу поорать, — пожал я плечами. — Если вопли о помощи тебя успокоят.

Балаклава вытащил меня за шиворот из багажника, поставил на землю и, не дожидаясь, пока я расправлю складки на одежде, ударил под дых.

Я падаю. Удар опять неожиданный. Как и тот, что в лоб. Если б не эти удары, я бы поблагодарил этих парней, что подвезли.

— Вот твой паспорт и билет на Москву, — говорит Балаклава.

Хочу сказать спасибо, но не получается.

— Вали и не возвращайся!

Ловлю воздух судорогами в груди. Очень похоже на кивок согласия.

— Ты здесь не нужен.

Они не уходят. Ждут, когда уйду я.

— Мы проследим.

Мне не до вопросов. И совсем не до возражений. Иду к зданию аэропорта нестабильной синусоидой. Как плохо управляемый дрон. Оглядываюсь. Мои новые незнакомцы сидят в машине. Единственный открытый вход в аэропорт держат под контролем. С паспортом и билетом в руках шагаю к зеленому коридору. Аэропорт почти пуст. За всю ночь будет один-два, может, три рейса. На паспортном контроле никакой очереди. Светится только одна кабинка. За стеклом та же девушка с вулканическими глазами, что и утром. Привет. Зеленые озера рассматривают вкладку в паспорт, закрывают окошко и провожают меня к своей начальнице.


Начальница встретила меня удивленно. Ведь премьера только через три дня.

— Я купила билеты на ваш спектакль еще две недели назад, — милая женщина со взглядом Кассандры оказалась театралом. Так вот почему утром она так быстро сообразила, что я приехал не просто так. Она видела мою фамилию на афише.

— Сегодня позвонила всем своим знакомым, — доверительно сообщает она. Рассказывает, что хотела произвести впечатление знакомством с московским драматургом. Пригласила друзей пойти вместе с ней, обещала, что будет возможность сфотографироваться со мной. Ведь я бы не отказал?

— Нет конечно.

Она нажимает кнопку селектора, просит принести кофе.

— А вам?

— Мне… — мысли ворочаются все еще с трудом. Она внимательно смотрит на меня. Поклонница обращается в профессионала.

— Аспирин, — говорит селектору. Присматривается ко мне внимательнее. — И воды.

— Два стакана? — спрашивает селектор.

— Бутылку.

Боже, благослови украинскую таможню и проницательность отдельных ее представителей.

— Так почему уезжаете? Вдруг появились срочные дела в Москве?

Что ответить? Правда, которой я располагаю, длинна, невероятна и к тому же в своей основе насквозь лжива. Похуже любого вранья. Подхватить мысль доброй женщины про срочное дело? Сразу получишь вопрос: какое такое? И тут врать придется конкретно, потому как дел, из-за которых надо срочно куда-то нестись, у драматургов не бывает. Идеальный автор — бесплотный дух, без всякий потребностей, регулярно присылающий исписанные буквами стопы страниц из ниоткуда. Автора никто не знает. В него неохотно верят. Вот в чем его главное сходство с богом.

— Нет, — качаю головой. — Никаких дел нет.

— Вас плохо встретили в театре?

Стоп! Отпускать на волю женскую фантазию — самое опасное, что может совершить мужчина. Так же, как и обрубать ей крылья. Надо просто направить ее в безопасную сторону.

— Дело в самом спектакле, — начинаю осторожную импровизацию. Говорю, что не совсем согласен с трактовкой режиссера. Что мог бы что-то изменить, но времени осталось так мало, что нет смысла вмешиваться в процесс. А моя реакция, если я даже буду ее скрывать за маской фальшивой похвалы, может разрушить и без того хрупкое очарование, которое все-таки в этом спектакле есть.

С той же черной чашкой черного кофе в руках таможенница рассуждает. Если у меня нет срочных дел в Москве и если я настолько разочарован тем, как поставлен спектакль, я не должен сдаваться. Я обязан вести себя совершенно по-другому. И не ради своего спокойствия. А ради зрителей, ради таких, как она, которые придут и будут…

Время шло. С каждым словом этой доброй женщины я все больше восстанавливался. Хмель постепенно выходил, в голове прояснялось. Лоб почти уже не болел. Сказывался аспирин, бутылка воды и то, что я хорошо поспал в багажнике. И, конечно, материнская манера таможенницы излагать свои простые соображения. В конце концов, поклонники, которые просто так не сдаются, когда объект их уважения пытается смыться, это одно из прекрасных явлений нашего мира. Особенно на взгляд тех, кто этого уважения лишен.

Вот только внимая ей, я думал совсем о другом. О том, что мне, похоже, объявлено что-то вроде предупреждения. Неизвестно, кем, неизвестно, по какой причине. И эти балаклавы… Не думаю, что парни меня боялись. Просто не очень хотели, чтобы нападение носило личный характер. Хотя если бы они без всяких масок зашли в номер и сказали, что мне здесь не рады и чтобы я свалил прямо сегодня, то… я же как раз это и собирался сделать. Но они все-таки не зашли, и они все-таки надели маски. Значит, увидев, я мог бы связать их с кем-то, с кем уже знаком. И значит, эти мужчины имеют какое-то отношение к моим четырем амазонкам. К какой-то из них. И, значит, причина… Банальная ревность их мужских половин?

Я перебрал варианты. Наш волан с Балериной видело целое побережье загорающих. Немного меньше народу могло наблюдать сеанс массажа ступни с Директóрой. Еще меньше было свидетелей примерки комбинезона Литерой. Выпадала из мотива ревности только Олимпия. Но лишь потому, что наказать меня за мои убогие манеры она если бы и хотела, то сама. Я вспомнил вино в лицо на прощанье. Она вполне могла обратиться к какому-нибудь школьному приятелю с просьбой выставить меня домой с острым желанием никогда больше не возвращаться. Тогда понятно и похищение, и удар под дых. И беспокойство, что я как-то слишком уж покладисто отнесся к предложению покинуть Житомир. И балаклавы. Неизвестный враг с большим кулаком страшнее врага с открытым лицом и его вокабулярными угрозами. Особенно когда он начинает с самого неподходящего слова для настоящей угрозы — «Если». Хотя нет. Есть слова еще тупее — «Если еще раз…» Такая угроза означает, что сегодня, в этот час, в эту минуту твой враг перед тобой бессилен.

И, наверное, все эти рассуждения можно было принять, если бы Олимпия была единственной возможной причиной того, что случилось. Но причин было несколько. Минимум — четыре.

Причин улететь?

Или причин остаться?

Или улететь?

— Вы согласны со мной? — спросила меня гостеприимная таможенница из-за вороха моих кувыркающихся мыслей.

— Конечно, — кивнул я благодарно.

— Серьезно?

— Да. Абсолютно с вами согласен, — сказал я, дожевывая печенье, с почти уже пустой бутылкой воды в руках.

— В таком случае, — она протянула мне мой паспорт, — отправляйтесь назад и постарайтесь убедить всех в своей правоте и своем взгляде на то, что вы написали. Не разочаруйте меня, — подмигнула. — А я разорюсь на лучшего в городе парикмахера и надену свое лучшее платье.

Вот так, сидя с ней в одной комнате, за одним столом, мы пришли к одному и тому же решению. Только я напрямую, а она, как настоящая женщина, через какие-то черные, задние, служебные, потайные и никому не известные ходы. Я остаюсь! Но не ради мести, а чтобы показать кому-то из этих уродов, а то и всем сразу, что ваши женщины не так плохи, как вы думаете, если серьезно решили, что от контактов, от общения с ними, от любой из них можно отказаться только из страха внеочередной раз получить по морде!

Дурной, конечно, аргумент. Еще какой дурной, согласен. Это если осмыслить его холодной головой. И лет этак через десять. Только кто же носит ее с собой, эту холодную голову? И эти лет десять? Так что если кто-то, какой-нибудь урод или псих хочет прямо сейчас чем-то со мной померяться — да с дорогой душой!

В который уже раз за сегодня я шествую мимо кислотных озер, и снова они машут мне вслед темными ресничными тучками. Но следующий шаг будет не такой игривый. Я прошел в угол вестибюля и оттуда, через витринное стекло решил понаблюдать за единственной стоящей на стоянке машиной. Той самой. Черная. Это ночью под фонарями. А днем, может, и темно-синяя. Эмблем и номера не видно, а я не так тащусь от тачек, чтобы за сотню метров просчитать ее родословную. Среднего размера. Кузов седан. Вот и все!

Она стояла на том же месте. Парни явно решили дождаться вылета моего рейса. Я решил, что разумнее найти в аэропорту место, где можно будет спокойно поспать до утра. До первых автобусов. И вышел из-за колонны. И сразу оказался перед всеми тремя балаклавами.

Я успел нагнуть голову и получил удар не в лоб, а в макушку. Так что еще оставался на ногах, но отлетел к стене. Возле стены меня двинули по ребрам. Потом прилетело еще какой-то тяжелой штукой, наверняка кастетом. Успел подставить плечо, кастет скользнул по нему, врезался в ухо. В голове тут же зазвенело, и я почувствовал кровь на шее. До повторных ударов едва ли было больше двух-трех мгновений. На защиту не было ни сил, ни времени.

К счастью, балаклава замедляет реакцию на ноль восемь секунды. Поэтому настоящие бойцы презирают эти нештопанные гондоны на головах. Я почти вслепую раскинул руки и одновременно дернул за нижние края двух ближних балаклав. Матерчатые колпаки сдвинулись, и оба гондоньера тут же ослепли. Я оттолкнул растерявшегося третьего и побежал. Мне нужно было время, чтобы прийти в себя. Немного времени. Хотя бы девять секунд от высшего рефери. Я начал отсчет.

На второй секунде я, не оглядываясь, несся по вестибюлю, на третьей плечом распахивал двери в какой-то коридор и чувствовал, как отдает под ребрами, на пятой все еще бежал по этому коридору, проклиная его ночную пустоту. На седьмой заметил впереди эскалатор. На восьмой я сидел на ступенях эскалатора и смотрел, как моя погоня цепочкой семенит вслед за мной, вверх по этим ступеням. Девять. Рефери закрывает счет. Бокс!

Было не до смеха, но любитель подраться во мне улыбался. Я сидел и уже почти ровно дышал. Они бежали в подъем и задыхались. Встреча обещала мне реванш. Только чуть помедленнее, эскалатор, чуть помедленнее.

Они оказались не идиотами. Не стали соскакивать с ленты по одному. Сошли почти одновременно, плотной группой и сразу рассредоточились вокруг. Я понял, что просчитался. Что оказался в такой же ситуации, как когда-то в детстве, возвращаясь поздно вечером домой из школы, чем-то привлек внимание стаи бродячих собак. Псы вдруг понеслись на меня во главе со своим вожаком. Их лай был злым, веселым и наглым. Стая неслась рвать на куски легкую добычу.

Я оглянулся в поисках укрытия, до какого еще мог успеть добежать. Ничего похожего не увидел, но каким-то незнакомым чувством вдруг осознал, что не побегу. Что буду стоять и ждать. И наблюдать, что будет вытворять мое тело перед несущейся прямо в него лавиной собачьей ярости.

Тело немного присело, приподняло руки, как боец, и напряглось. Стая была на расстоянии двух прыжков. Будущего больше не существовало. Я услышал, как тело сделало глубокий, мне подумалось, прощальный, вдох и вдруг изрыгло… нет, не крик. Не крик, не вопль и не стон. Но рык. Тяжелый, низкий, откуда-то из грудного нутра, и грозный, как будто в этих подзаборных джунглях теперь новый хозяин. Вожак затормозил всеми четырьмя лапами на слежавшейся каменистой земле. Юзом, как в мультфильме, и тявкнул. Посмотрел перед собой, потом в сторону и тявкнул еще раз. Я стоял стоеросовой дубиной и не шевелился. Стая меньжевалась позади вожака. Он все еще держал хвост трубой. Немного покрутил лохматой башкой, сделал вид, что обнаружил нечто весьма интересное на два часа и, небрежительно обойдя меня по короткой дуге, удалился неспешным бегом. Стая бежала за ним. Слепая и без мозгов.

В этот раз было один в один. Только собаки встали квадратом. Нет, треугольником. Я вдохнул, и тело повторило однажды успешно использованный прием. Но, как учит история — чему-то она все-таки учит — успех на этот раз обернулся фарсом. Храбрые господа в балаклавах лишь слегка опешили от услышанного. И совсем ненадолго. Счет снова пошел на опережение. Прокрутившись на опорной ноге, я оказался возле ближайшего и от души заехал ему по печени. Бросившийся на меня сзади снова двинул мне по башке кастетом, хотя на этот раз я успел достать его локтем снизу в челюсть. Этих двоих я мог не бояться примерно полминуты. Но третий… Два боя, хотя и кратких, плюс девятисекундный спринт, плюс две раны на голове… Перед глазами качались полупрозрачные сферы, меняющие форму ежемгновенно, кровь разлеталась по зеленому каменному полу красными метеорами. Плотный, с короткими руками, опасность этого третьего не портила даже балаклава. В ближнем бою такой свалит молодого буйвола. У меня был только один шанс. Я осторожно отступал в сторону эскалатора. Он тоже не спешил. Понимал, просто так на его коронную дистанцию я не подпущу. Я сделал два быстрых шага назад. Прямо на шум эскалатора за спиной. Рифленая ступень понесла меня спиной вперед, вверх. Парень стоял перед выбором — преследовать меня или остаться со своими. Он не бросил друзей.

Я в зале вылетов. Шагаю, как по палубе корабля в штормящем море. Широко расставив ноги, неверный шаг, изо всех сил стараюсь не привлекать внимания и хоть что-нибудь сообразить. Что делать? Вернуться на таможню? Туда, где я только что принял решение остаться? И все-таки улететь на радость этой своре?! Посмотрел на табло. С трудом сфокусировался. Мой рейс стоял на самом верху. Вероятно, уже выруливал на взлет. Я подошел к рядам кресел, опустился в одно из них. Понимал, минут пять, десять, может чуть больше, и я вырублюсь. Меня найдут мои новые друзья и вряд ли сделают со мной что-то хорошее. Уже с трудом держал веки раскрытыми, когда в заднем кармане звякнул мой новый телефон. Женский голос известил о преимуществах нового тарифа, который стоит попробовать в тестовом режиме. Я подумал или что-то вроде того и вывел на экран контакты. Их в памяти было два. Не различая больше ни цифр, ни букв, я выбрал тот, на котором темнело пятно регистра. Верхний. И зеленую кнопку. Гудок. Гудок. Гудок…

Балерина. Я кратко объяснил все, что смог. И не сказал, что собирался удрать из Житомира, не известив никого.

— Не, не спецы, — завершил рассказ. — Упорные, а бьются, как лохи.

— Мне нужен час, — сразу среагировала она.

— Они следят за входом.

— Есть еще три служебных. Спрячься в туалете.

— Не пойдет. Там будут искать в первую очередь.

— Спрячься в том, где не будут.

— Прости, не расслышал…

— В женском.

— Где?

— В кабине женского туалета. Запрись, сядь на толчок, спокойно отключайся. Если лохи, искать там не будут.

— Черт!

— Комплексы в жопу, а?!

Права — не время.

— А в каком туалете? Их тут немерено.

— Не парься. Найду.

Не скажу, что добраться до туалета — дело техники. Но тривиально действовать я не мог. Спустился в лифте на неизвестный мне этаж. Пошел из лифта в неизвестном мне направлении. Шел, как ходят по лабиринтам, держась за стену одной и той же рукой, поворачивая только вправо.

Хорошо, что на туалетах ставят большие буквы. Плохо, что «Ж» и «М» в тумане становятся похожими. Я вошел в дверь, буквенное пятно на которой выглядело более женственно. С талией. В туалете не было никого. Я ткнулся в первую же кабину и едва не расплющился о запертую изнутри дверь. Раздалось тихое покашливание в диапазоне сопрано. Слава богу, не ошибся в букве.

Сделал шаг назад, двинулся лагом к длинной линии кабинок. Пока не встретил распахнутую настежь. И из последних сил ввалился в ее пространство.

Я отдышался. Из первой кабины кто-то вышел… Возня над умывальником. Ушел. В мерцающем свете лампы я считал раны. Кровь капала откуда-то из-за уха, ныли подвывихнутые запястья. Ссадины на костяшках пальцев, гематома на левом бедре, на подбородке, и, кажется, треснуло ребро. Схватил рулон туалетной бумаги, придавил им рану за ухом. Кто найдет меня раньше, Балерина или… На этой мысли я отключился.

Мне приснилось, что я Пушкин. Стою на броневике возле Александрийского столпа и, запинаясь, путая акценты, читаю свои стихи. На непокорной голове черный колпак без прорезей.

…любезен Я народу…

…чувства добрые Я лирой побуждал…

…в МОЙ жестокий век

восславил Я свободу…

…и что-то про милость…

Когда глаза открылись, я все еще сидел на белом фаянсе универсального таза. Спал или вроде того. Шевельнул руками — кисти болели. Небольшая лужа крови на полу подсохла. Рулон туалетной бумаги, насквозь склеенный кровавым сгустком, валялся рядом. С ребром как будто обошлось. Совсем рядом шумно, с гортанным хрипом провалилась вниз порция воды. Хлопнула дверь, открылся кран, мирно зашелестела сушилка. Затихла. Мир за пределами МОЕГО толчка и не думал просыпаться.

Сидеть в женском туалете ночью не так уж унизительно, если ноют раны и большей частью ты в отключке. И все равно наступает момент, когда это по-настоящему напрягает. Я просчитал варианты, выходило одно и то же — выйду, и Балерина может меня не найти. Выйду, и шансы, что на меня наткнутся другие, резко возрастут. Я подумал, почему бы снова не позвонить Балерине? Ответ нашелся в вопросе: а почему не звонит она? Потому что и без того знает, что я скажу. Что не знаю, в какой именно части аэропорта нахожусь. Значит, я должен выйти, понять это и позвонить ей. И ждать. Там, откуда звонил. Но если там на меня наткнутся парни в балаклавах, я должен буду снова бежать. И снова прятаться. И снова звонить. Только парни будут теперь начеку. Оставалось…

В этот момент снова отрылась входная дверь. Второй или третий раз за ночь. Скрип петель. Звук шагов. Тяжелые ботинки. Может быть, это женщина, которая ищет меня? Или мужчина, который ищет меня? Ей я буду рад. Ему — совсем нет. Ботинки осторожно идут вдоль ряда кабин. Толкают дверь одну за другой. Толчок, скрип, хлопок — пусто. Толчок, скрип, хлопок — пусто. Третья, четвертая. Я, кажется, в пятой. Или в шестой. Толчок. Это ко мне. Тишина. Я на всякий случай на изготовке. Тихое шуршание внизу. Под дверь кабинки медленно просовывается носок черного ботинка. Камелоты. Я открываю дверь.

Балерина. Вместо куртки джемпер с подобранными рукавами.

— Как меня нашла?

— Серьезно?!

Балерина быстро возвращается к входной двери и выставляет за нее желтую треугольную стойку: «Извините, уборка».

Конечно нет, не отвечаю я ей. Какой нелепый вопрос! Просто устал от молчания, полусна и безделья.

Балерина опять удивила. При ней была балетка первой помощи из автомобиля. Захватила заранее. За несколько минут обработала, намазала, заклеила на мне все порезы и ссадины. В ее аптечке оказалась даже опасная бритва. Она сбрила волосы вокруг раны за ухом и аккуратно стянула края сложной комбинацией наклеек из пластыря. Я встал, кряхтя.

— Ребро? — спросила.

Покачал головой. Пошел к двери, хромая.

— Что с ногой?

— Сам не пойму.

— Дойдешь?

— Ерунда.

Мы вышли из туалета и пошли узкими коридорами.

— Тебе знакома их машина? — спросил.

— Я подъехала с другой стороны, — объяснила как ребенку. — Если б я увидела их машину, они увидели бы мою. Если бы я ее узнала, они узнали бы мою.

Ее машина стоит в тени стены, прямо возле одного из служебных ходов с другой стороны здания.

— Как тебя пустили?

— Знакомая в круглосуточном буфете для персонала.

Мы выехали через охраняемые ворота. Балерина перегнулась к заднему сиденью, достала пакет с несколькими пирожками. Привет от ее буфетчицы.

— Долго искала? — спрашиваю просто так, в знак благодарности.

Она пожимает плечами:

— Просто искала.

Я понял, приступ дурных вопросов еще не прошел. Надо помолчать. Заткнуться.

Мы катили к Житомиру по дороге, которая совсем не казалась мне знакомой. Выбоины, частые повороты, многочисленные деревеньки, проезжая которые приходилось снижать скорость. Лишь показавшийся далеко в стороне строй ветряков, большей частью неподвижных в ночном режиме, намекнул, что где-то здесь я уже был. Я понял, где мы едем, только когда мы делали полукруг на площади перед театром.

— Раз тебя накрыли в гостинице, туда пока лучше не соваться, — пояснила Балерина.

Машина остановилась перед служебным входом. Балерина сидела и не шевелилась. Явно хотела что-то сказать.

— Пошли, — сказала в конце концов. И первой вышла из машины.

Пока шли по коридору, она говорила, не умолкая. Необычным для нее высоким голосом. Она примерно догадывается, кто это был. Догадывается. И если она права, то к ней сейчас никак. Потому что этот кто-то торчит возле ее дома. Где-то возле. Так, чтобы видеть подъезд. Торчать, как в аэропорту — его манеры.

— А почему бы не ждать тебя в квартире? — естественно родился вопрос.

— Нет, — остановилась посреди коридора. Губы в тонкие линии, отведенная назад шея, покачивается едва-едва. Кобра в атаке. — Ключей никто не получит. Вполне достаточно того, что у него уже есть.

В кабинете Литеры Балерина подвела меня к дивану.

— Показывай ногу!

Я сел, снял ботинок. Со вторым повозился, под ребро все-таки отдавало.

— Ложись, — сказал Балерина. Толкнула на диван. Я лег неудачно, голова оказалась за краем дивана. Попробовал сдвинуться. — Не дергайся, — строго сказала она.

Сняла с меня второй ботинок, носки. Расстегнула брюки, потянула вниз. Я подумал, ведь грязный, как черт. После душа в гостинице пришлось надеть то же белье. Потом час без памяти в грязном багажнике. Драка, бегство, опять драка, лежка в туалете. Пот реками ото всюду. А раз отключался, то, может, кое-что похуже пота. Я всегда потею как слон. Говорят, это хорошо, правильный водообмен. Только не тогда, когда девушка стаскивает с тебя штаны. И все остальное. Даже если по медицинским причинам. Только они уже как будто и не медицинские.

Приподнимаю голову, смотрю на нависшую где-то там надо мной фигуру. Рисует на ушибленном бедре йодову сеть. Кладет ладонь. Гладит снизу вверх.

— Слушай, я грязный, как…

Отмахивается от моей протянутой руки с досадой.

— Сама справлюсь, — перебивает, даже не посмотрев в мою сторону. Вижу, как она стаскивает с себя джемпер, как ее легкое платье липнет к нему белой тенью.

Голова за краем дивана тянет вниз гирей. Пульс бомбит в ране за ухом. Медленно сползаю миллиметрами. Плечи, руки… Спина на пределе излома. Касаюсь головой пола. Смотрю направо, налево. Вижу ее высокий ботинок, упавший на бок и прилипший к полу, ставшему потолком. Рядом — свой грязный носок. И ее черные боксеры с блестящим кантом.

Подогнув голову к груди, касаюсь пола плечами. Атлант, поменявшийся местами с небом. Сползание прекращается. На диване осталась только моя нижняя половина. Вернее, девушка по имени Балерина с моей нижней половиной, впервые раздетой по пояс только снизу. Я делаю последнюю попытку:

— Давай я хотя бы…

И только строгий голос из-под перевернутых небес:

— Сказала же, разберусь сама.

Разберется. Неестественно согнутый в обратную сторону пополам, закатываю глаза. Отключаю за ненадобностью мозги. Отдаюсь времени, женщине надо мной и ее воле. Пусть творит, что хочет. А она, походу, только набирает. В ее динамическом безумстве жизнь страстей более древних, чем любовь, чем вожделение, что даже простое «гы-гы» кочевого варвара. Волшебство влечения душ все ближе сталкивает тела. Бой бедер, битва ягодиц. Дуэль главных половых различий. Мы в фазе.

Кто-то стучит в двери. Балерину это не трогает. Она как будто не слышит. Даже не меняет ритма. Я уже не пытаюсь понимать, что она сейчас делает. Это ее ладони? Или губы? Или груди? Или я так невероятно зажат между какими-то другими частями ее балетного тела? Или прямо сейчас она меня кастрирует?! Или все одновременно?

— Вы здесь? — из-за двери.

Что за дурацкий вопрос! Конечно же здесь никого нет! Существо, частью на диване, частью на полу, это уже не я! А я где-то там, над собой. Вижу свою тупую улыбку вверх подбородком, перевернутый оскал имбецила, свое ломаное тело в руках, в губах, в зубах, в когтях, в клыках то ли чудовища, то ли красавицы, которой, я уверен, тоже здесь нет! Которая тоже смотрит на это действие откуда-то сверху. Оттуда, куда удаляются души на время близости тел? Откуда, взявшись за руки и иногда целуясь, ее душа и моя вместе наблюдают за разнузданным спариванием брошенных ими на произвол судеб взбесившихся организмов.


— Кто это был?

Балерина пожимает плечами. Ей реально плевать.

— Наверное, уборщица.

— Вернется?

— Считается, если кабинет заперт, можно не убирать.

— Она наверняка все слышала…

— И что? — повернула голову. Изрекла бессмертное: — Это театр.

Она сидит на полу, завернутая в плед, вытянув ноги, привалившись к желтому дивану, на котором лежу я. Спина струной на расстоянии моей согнутой руки. Хочется ее обнять, но понимаю, это как ласкать пружину взведенного затвора.

Карнавал, фестиваль, фиеста. Каскад упражнений в подвидах секса. Может быть, он и состоялся в мою честь, но посвящен был явно не мне. А тому неизвестному, которому «не фиг торчать под моими окнами, караулить, где я и с кем!».

— И часто такое бывает? — провокация чистой воды. Зачем я спрашиваю?!

— Никогда.

Молча перевариваю. В слове «никогда» зерен обычно очень мало. Но плевел — завались.

— Я когда подумала, что это все он, так захотелось, чтобы он облажался. Чтобы ты его размазал.

Размазать нам явно удалось. Только знать, что ты всего лишь инструмент, как-то не очень в кайф. Хотя, если подумать — круто. Никто же не ждет от таких встреч, как эта, вечной верности. И все же.

— Ты же его любишь, правда? — такой ленивый мстительный укол.

— Ага… — отвечает. И вдруг честное, раненое: — А он?!

— Мне кажется, в аэропорту был кто-то другой.

Балерина смотрит на меня удивленно.

— Он, — настаивает неуверенно.

— Их было трое.

— Да, — кивает. — У него два охранника.

Информация для меня странная. Охранники, конечно, бывают разные, но те, с кем я общался в аэропорту, не слишком соответствовали этому статусу. Главное, что понимаю: я зря завел этот разговор.

— Тогда мы просто классно потрахались, — резюмирует Балерина без энтузиазма.

Я все-таки кладу руку ей на плечо. Просто чтобы эта встреча не стала шальной случкой животных на водопое. Балерина понимает. Настолько, что это ее задевает. Обида. Досада. Я думаю не о ней. Она думает не обо мне. Что может быть печальнее?!

— А ты ее любишь? — ее небольшая ответная месть.

Хочу выругаться. Потому что теперь сам не знаю. Вчера знал. И завтра, наверное, буду знать. А сейчас — нет! И ничего не могу с этим поделать.

— Это не измена, — то ли успокаивает меня Балерина, то ли говорит все это вовсе и не мне.

Не измена, говорит мне девушка, а в ее теле все еще бродят заряды моей спермы.

— А что же, по-твоему, измена?

— Измена — это вместе спать. Не как эвфемизм «ты с ним спишь?», а реально спать вместе. Рядом, на одной подушке. Тихо заснуть ночью на плече. Увидеть сон из одной постели. Пусть даже это будут разные сны. Утром проснуться рядом. Потянуться, с улыбкой поцеловаться, приготовить завтрак. Пролить кофе на белый пододеяльник. И в этом увидеть счастье. Вот измена. Тому, с которым любовь. Ну, или с той. А засунуть-вынуть, потолкаться друг в друге — это так, завлекалово, бонус от матери-природы.

Балерина. Какие ураганы заставляют тебя превращать свою ауру в бункер? Что заставляет требовать от жизни однозначных ответов? Измена-не измена, спать-не спать, да-нет, любовь-не любовь. А, девочка?

Ну в самом деле! Когда начинается секс? В какой момент вы еще не близки, а в следующий уже любовники? В тот, когда все закончилось? Или когда только началось? Или когда она еще в ожидании, но уже без одежды? Или, когда еще в одежде, она отходит от твоего первого настоящего поцелуя. А может быть, нужно довериться криминальной методике — чтоб в ней остались твои следы? Когда можно с чистой совестью сказать другой женщине: дорогая, у нас с ней ничего не было?

И все же. Если пришлось сказать такое той, что «дорогая», значит с той, которая «с ней ничего не было», что-то все-таки было! Пускай не секс, но его реальная перспектива. Может быть, даже неизбежная.

Балерина.

Она завязывает ботинки, встает. Надевает джемпер. Готова уйти.

— Да, совсем забыла тебе сказать.

Я тоже встаю, как вежливый, как бы хозяин.

— Посмотрела в инете сводку, — сообщает. — Вчера в московских авариях пострадали четырнадцать человек.

И… И… И? Молчу. Жду приговора. И готов к амнистии.

— Двое погибли, — кротко, будто это и ее вина.

Двое. Все-таки мой белорус мертвый. Амнистия — на хер! Опускаюсь на диван. Приговор.

— Наверное, я должна извиниться?!

Наверное. Вот кто просил ее это выяснять? Жил себе в неясной надежде. А она свалила мне на плечи шлагбаум. Дала мне прямой, четкий ответ — нет! Больше ты не такой гад, как был вчера. Ты еще хуже.

— Меня ищут? — спрашиваю. Она пожимает плечами. Никаких больше подробностей она не нашла. Называет код замка на двери служебного входа. Чтобы я мог выходить из театра и возвращаться в любое время. Тебе надо купить другую одежду. В гостиницу не стоит пока… Да, она уже говорила. И полотенце. А душ есть в любой гримерке. Они обычно открыты.

И все. Улыбка Иисуса, которого Ирод вместо казни отправил в ссылку. Никаких тебе мук на кресте! И никакого народу искупления. Пускай себе влачится во грехе и дале.

Балерина уходит. Вестница несчастья. Уходит. Но совсем не туда, куда мне хочется ее послать. В холеную уютную Йокогаму.

Machina

Я лежу на желтом диване, наперснике моего приключения. В воздухе висит густой запах порочащих меня радостей и моей грязной одежды. Встаю, открываю окно. Над тенями деревьев, высоко, Луна цвета моего дивана. Растущая четверть. Или около того. Включаю потолочный вентилятор. Широкие лопасти постепенно выдавливают дурноту из комнаты в парк за окном. Путь назад мне снова заказан. Прости, любимая. Моя попытка вернуть нам с тобой нашу жизнь обломилась. Но и пафос моего вдохновенного монолога про уродов, что не ценят своих женщин, сдулся. Убогие детские закидоны. Отросла холодная голова, десять лет промелькнули за ночь. Все, что мне сейчас нужно, наладить жизнь здесь. Здесь или где-то еще. Не более.

Наличных, что мне здесь заплатят, хватит на какое-то время. Но потом надо думать, как снимать их с карты. Так, чтобы не раскрылось, где нахожусь. Слышал, это не сложно. Хотя и без потерь не обойтись. И еще. Все же надо как-то связаться с тобой, любимая. Дать тебе знать, что со мной. Чтобы не сводить тебя с ума неизвестностью.

Да нет же! Наоборот. Ушел так ушел! Пропал без вести. Отныне без семьи, без роду, без племени. Сколько людей бросает семьи, собственных детей лишь потому, что считают, их жизнь складывается неправильно?! Со мной все хуже. Если вернусь, моя жизнь просто исчезнет. И на кой же хрен оставлять след там, где меня больше не существует?

И вдруг понимаю, как я запутался. Так, что чувствую, как мгновение за мгновением из моей жизни испаряется смысл. Все становится чистым, легким и пустым. Как будто старый потрепанный орел взлетел над пустыней, где солнце ясно и без облаков. Где только змеи, ящерицы и скарабеи, готовые дожидаться, когда на их головы свалится странная добыча — высохшая на лету большая дохлая птица.

Вентилятор все так же перемалывает воздух над головой. Никак не могу сосчитать, сколько у него лопастей. Три или четыре. Ставлю на три.

А если, правда, вернуться?! Ведь эти пять-семь лет или даже десять, в конце концов, пролетят. И эти три тысячи шестьсот пятьдесят дней пройдут. Как проползут и те восемьдесят четыре тысячи шестьсот часов… Мать моя! Меня даже минута в очереди раздражает! А тут их наберется пять миллионов! С хвостом в сто восемьдесят четыре тысячи! И это не будут минуты в супермаркете. И сознание десятилетнего сына навсегда сохранит образ совсем не того папы. В узком бетонном проеме, небритый, заштрихованный в клеточку, как в старой тетрадке по арифметике.

И это если жена, уважаемый офтальмолог, решит, что с таким папой ей и ее сыну что-то еще в этой жизни светит. А если она все решит по-другому? Или уже решает, прямо сейчас?! Мысли ревнивого мавританца вечны! Так и лезут из самого убогого угла башки, сквозь пары протухших во мне испанских вин. Если я, влюбленный в свою жену, провел ночь с другой женщиной, почему я отказываю в том же самом ей, влюбленной в меня? Или уже не влюбленной?

Открываю глаза… Распахиваю! Луна выглядывает из-за края рамы. Кой, к черту, сон! Нет, демократичность в вопросах верности мне не по зубам. Моя жена мне верна — и точка! Это не обсуждается. Не выясняется и даже не предполагается. Может быть, когда-нибудь, через неопределенное количество лет, измотанная тоской и пустотой постели, она позволит себе… Но до того все изменится. Все станет другим. И другой я, без сомнений, найдет выход из дерьма, в которое влип. А пока задача проста. И она одна. Как у Робинзона Крузо. Продержаться, пока не придет спасительный миг. С чего начнет Робин? Купит новую одежду. И бритву. И, разумеется, эпическую зубную щетку.

Ну, вот и покой. Покой в море Спокойствия. Рядом с Океаном Бурь. Под черным небом и звездами без мерцания.

И тут еще один голос, тихий, ровный, инопланетный, в моей голове.

— Какой долбанный выход? Какое дерьмо? Окстись, сочинитель!

И озарение. Как Большой Взрыв, запустивший все заново. Да ведь ты того и хотел! Давно прикидывал, как бы все изменить, только не решался. Но вот выпал случай. Подходящий случай. Удобная возможность. И ты ухватил удачу за хвост. И логичное продолжение: ты сам!

Сполох неведомого предчувствия, темного предвидения, и вот ты сам на полной скорости втыкаешься в чужую тачку.

— Я??? — уже зная, к чему это приведет, как закончится. Кажется, этому даже есть какое-то название. Когда человек ни фига не способен решать свои проблемы, кроме как ссорой. Та авария — очередной рык! Это твоя авария. Она — твоя вина!

— Ну, это же и так ясно…

— Нет, это не та вина! Не вина случайной ошибки. Это вина злого умысла. Вина намеренного действия. Обдуманного поступка. Если только подсознание умеет думать.

— Стоп! Что еще за подсознание? Что это вообще, на хрен, такое? Выдумка, придумка идиотической европейской зауми. На хер! У меня просто так вышло!

— Вышло? Ну, раз вышло, тогда кончай потеть и живи дальше. Прошлое прошло. Его больше нет. И там, где ты сейчас, ему нет доказательств. Так что, easy, bro, easy. Покойся и живи с миром. Или с чем там получится вместо него.

И, да, больше никакой обратки.


Вентилятор вдруг заскрипел, замедлился. Последний хрип, остановился. Три лопасти. Джек-пот. Я выиграл. Поднялся с дивана. Встал на небольшую библиотечную лесенку и толкнул ладонью одну из лопастей. Она щелкнула и осталась в моей руке. Попробовал вставить обратно, в отверстие, из которого выпала. Ноль эффекта. Отключил вентилятор, снова влез на лесенку. Дунул в отверстие, заглянул в него, засунул палец. Было вообще не понятно, на чем лопасть держалась. Смотрел на дыру в круглой коробке, и вдруг показалось, что все это я уже видел. И совсем недавно. Три лопасти, три отверстия под углами в сто двадцать градусов. Посмотрел на белый потолок. Бегло пролистал последние страницы памяти. Спицы автомобильных дисков, пропеллеры частных самолетов, башни ветряков вдоль дороги. Лабиринт… Три отверстия в круглой каменной тумбе. На ста двадцати градусах. Кроссворд становился интересным.

В поисках служебной каморки, из которой есть спуск в подземелье, я блуждал по коридорам, как Призрак Оперы. Утешало, обнадеживало то, что Призрак попадался на глаза лишь тем, перед кем сам хотел появиться. Мое подсознание, или интуиция, учитывало опыт Призрака безусловно. Выйдя, наконец, к каморке, я вошел, выбрал лопату с самым толстым черенком и по винтовой лестнице спустился в пространства под театром.

Обхожу тумбу вокруг. Фантазии разыгрываются. Если эта штука реально способна двигаться вокруг оси, то… Я представляю: громадина, выдаваемая за кусок скалы. С какой-то приспособой внутри. Лежит на утопленной платформе. Что-то вроде парного круга жерновов на ветряных мельницах. В отверстия, которые я нашел, вставляли оглобли. Не слишком длинные, чтобы не сломались. Так что моя лопата — в самый раз. Крутили эту тумбу три человека. Не загоняли же они в подземелье лошадей. Это значит, что усилие было не таким уж большим. На уровне давления на велопедали в гору. И, быть может, я могу справиться с этим в одиночку. Хотя первым делом надо сорвать ее с места. На котором она стоит неподвижно… Я даже не знаю, сколько лет.

Что произойдет после этого, я мог только предполагать. Сдвинется каменный пол? Отворится тайная дверь? Мне откроется рай земной или Сим-Сим пещера Аладдина с кучей бабла? Или египетская мумия дохнет песчаным духом и сделает своим безумным верным солдатом. Передо мной было что-то, задуманное предками. И возможно, это что-то работало. Как и для чего оно сотворено, я не знал. Но очень хотел выяснить. Если бы предки, создавая эту конструкцию, замышляли ее западней, или хитрым вариантом жертвенного алтаря, или механизированным лобным местом, я нашел бы здесь комплекты истлевших костей. Их не было. А значит, у меня были все основания довериться доброте и разумности древних инженеров.

Вставляю черенок лопаты в ближайшее отверстие. Упираюсь ногами, давлю по касательной. Пробую еще раз. И еще. Подошвы проскальзывают на каменистой почве. Перехожу к другому отверстию. Нога упирается в выступающий камень. Можно давить сильнее. И еще сильнее. Теперь изо всех сил. Так что ноет плечо. В заклеенную рану на голове все громче и настойчивее стучит сердце.

То, что пряталось под этим куском скалы, сопротивлялось. Только это не была мощь несокрушимого бастиона. Это было сопротивление силы. Это было то, что играло, сжималось, растягивалось, было на грани. Хотело сдаться, но не сдавалось. Не знаю, что как там устроено, но чувствую, какая-то важная штука внутри вот-вот падет. Сдвинется. Закрутится. Поплывет. Взлетит… И не хватает совсем небольшого усилия. Я прикладываюсь еще раз. И отдых. Время, когда мышцы, поняв, что от них требуется, самостоятельно формируют гамму будущих напряжений. Это называется «собраться». И снова вступаю в схватку. Снова. С криком отчаяния и концентрации. Механизм, если это был механизм, стоял не насмерть. Но твердо. Не отступал и я. И, как часто бывает, жертвой этой битвы стал тот, кто вообще был не при делах.

С переломанным черенком лопаты я сидел спиной к тумбе и со злостью приходил к выводу, что эту машину в одиночку не одолеть. Вот только надежных друзей в Житомире у меня не было. У меня не было в Житомире вообще никаких друзей. Даже просто добрых товарищей. А со вчерашнего дня ни тех, ни других у меня не было нигде. Из глубин фундамента донесся тихий металлический рокот. «Восьмерка» умела напоминать о себе в нужные времена. Со вздохом я решил вернуться к программе Робинзона Крузо, которую наметил утром, лежа без сна под сломанным комнатным вентилятором.

— Я не сдался, тупая древняя каменная тварь. Я только отступил. И я вернусь, — пообещал. И громко хлопнул бы тяжелой дверью, если б она была в этом подземелье.


Начал с завтрака. Не рискуя в своих одеждах и ароматах появляться в кафе, обошелся бутербродами и кофе на открытых столиках в компании желто-полосатого клоуна-шотландца. Таким же незаметным я постарался оказаться в супермаркете. Мутного барахла с присыпкой изыска в нем оказалось достаточно, я быстро нашел подходящий комплект одежды с парой рубашек и набором необходимых аксессуаров. Шел к выходу, размышляя, не бросить ли эту лабиринтовую затею совсем? Или рассказать, как анекдот, например, Литере. Похохотать и забыть. Ведь занялся этим только, чтобы что-нибудь делать. Но рассказывать-то нечего. Вот если бы я прокрутил эту тумбу…

— Вы ничего не забыли? — женщина-охранник с рацией в руках останавливает меня перед выходом из магазина. Голова сразу выдает худший вариант значения этих слов. Живот вжимается в позвоночник, шея сливается со спиной в неразрывную жесть нервного спазма. Вот и все! Не надо было никуда выходить! Со своими ранами я такой заметный. И такой вонючий.

Антенной рации женщина-охранник указывает на одежду, щетку и бутылку воды в моих руках. Удивленно смотрю на купленное, на женщину-охранника, оборачиваюсь. Возле кассы два человека. Забыл заплатить. Весь в своих мыслях, прошагал мимо кассы. Какая ошибка! Если сейчас она вызовет полицию… Выяснятся удивительные подробности из жизни магазинного воришки. Новый мир занес надо мной кувалду. Многотонный механический пресс. Которым любую сталь — в лепешку.

— Простите, просто задумался, — сокрушаюсь искренне. Так искренне и напуганно, что не внять мне смогла бы только Гарпия, пропустившая ужин перед ночной сменой. Улыбается. Сочувственно. С высоты приподнявшейся самооценки опускает рацию. Молча указывает антенной на кассу. «Девушка, — думаю с благодарностью, — вы только что упустили шанс продать душу дьяволу».

Возле кассы двое. Женщина передо мной купила пружинные весы. Плоский круг с окошком. Женщина жмет на круг пальцем, в окошке бегает цифровая шкала.

Весы… Черт! Да, конечно, весы! Пружинка, рычажок. Вот тебе и пара добрых товарищей.

Время включает спортивный режим. Моя очередь. Пакет? Да, спасибо. Наличные? Да. Еще раз простите. Это охраннице. Как я мог?!

Бегу по улице. Бегу быстро. Бегу в театр. Но не сразу. Сначала — в автомагазин. Там может быть то, что я ищу. Он где-то рядом. Видел его, когда мы Литерой чуть не купили комбинезон. Начинаю накапливать здесь воспоминания. Первый знак любви от новой родины.

Лебедка. Ручная. Сборные рычаги длиной больше метра. Металлический трос о восьми миллиметрах. И еще полтора десятка метров такого же троса. И комплект инструментов. И отрезок чугунной трубы подходящего диаметра — черенок новой лопаты долго не протянет. И рюкзак, чтоб все это унести.

И снова подземелье. Свободным тросом цепляю лебедку к каменному подобию колонны. Трос лебедки завожу за тумбу. Крюком на конце делаю петлю. Накидываю на вставленный в отверстие вместо деревянного черенка кусок трубы.

Рычаг идет легко, пока выбираю слабину. Лебедка повисает в воздухе. Тросы натягиваются струнами. Пошло чуть тяжелее. Совсем чуть-чуть. Еще один взмах рычагом. Другой. Третий. Я будто пытался сдвинуть с места самолет. Или железнодорожный состав. На тросах уже можно было играть смычком в нижнем диапазоне контроктав.

И, наконец, долгожданный, краткий и конкретный звук. Хруст, трест. Трения друг о друга залипших поверхностей. И каменного мусора между ними. Будто штангист оторвал штангу от пола, но еще не понял, по силам ли ему этот снаряд сегодня. По силам. Человек с лебедкой — сильнее всех.

Давил на рычаг где-то раз пять-семь в минуту. Не считая времени на отдых. Тумба степенно перемещалась. Под землей что-то происходило. Что-то менялось. Напряжение неизвестно где, неизвестно как, нарастало. Шум трения, неравномерного каменного и металлического скольжения, терзания, приглушенный слоями земли, слоями скал, усиленный темнотой вокруг, которую подчеркивает узкий луч фонаря. Я не представлял себе, что творю и как это работало. Но очень хотел понять. Махина повернулась на треть. Дальше двигать ее становилось опасно. Соскочивший с трубы стальной трос может махнуть так, что разрубит все, что попадется ему в полете. И первый кандидат на это «попадется» — я.

Остановился. С фонарем в руке обошел все известное мне подземелье. Осветил провалы лабиринта. Не приоткрылся ли какой-нибудь ход, куда никто не входил веками? Не подвинулась ли какая-то вросшая в скалу колонна? Не приподнялась ли плита над тайной гробницей неизвестного хана? Проверка предположений заняла больше часа. Нет, не изменилось ничего. Ровным счетом.

А еще я понял, что изначально ошибся. Сразу надо было обвести трос вокруг и зацепиться за второе, а еще лучше, за третье отверстие, чтобы совершить хотя бы один полный оборот. Чтобы иметь возможность сделать хоть какие-то выводы.

Я развернул рычаги лебедки в обратное положение. Попробовал ослабить натяжение троса. Тумба под давлением неизвестной силы, с которой я затеял возню, двинулась в обратном направлении. Перспектива возвращаться в исходное состояние подтачивала энтузиазм. Но просто отступить, не добившись никакого, хотя бы отрицательного результата?.. Тем более что кое-что я уже понимал. Что явно дал начало какому-то процессу. Да, не знал, какому, но осознавал, что влез в дело, последствий которого пока не могу даже предположить. Даже не знаю, в какую сторону предполагать. Даже не знаю, будут ли последствия вообще. Но очень хотел бы узнать. И очень рассчитывал, что за эти часы работы рычагом лебедки узнаю или хотя бы пойму больше, чем понимаю сейчас.

Мне подумалось, если эта штука даже примерно то, что я предполагаю, в ней обязательно должен быть какой-то ступор, удерживающий ее в статическом положении. И такой ступор должен быть как минимум на каждый оборот. А то и на каждые пол-оборота. Чтобы не скосить крутящий эту конструкцию народ, когда кто-то один, а то и двое сразу вдруг оступятся или упадут без сил. Если, конечно, в то время существовали такие понятия, как охрана труда и техника безопасности.

Я вернул тумбу в исходное положение. Ослабил натяжение троса, обвел его вокруг тумбы, переставил трубу в третье отверстие, накинул на нее петлю. И начал все снова. По моим прикидкам, на полный оборот должно было уйти часа три. Три часа одних и тех же циклических движений, однообразных подземных звуков, одних и тех же мыслей по кругу об одном и том же.

Но полный оборот ничего не дал. Я сделал на земле и на камне пометки, которые через три часа снова совместились. Ничего не менялось внешне, не поступало никаких новых сигналов изнутри, и ничего не менялось в поведении тумбы. Как только я пробовал ослабить трос, тумба тут же отступала назад. В далеком прошлом ответственный научный сотрудник без особого полета, к тому же уставший от многочасовой работы, оказавшейся неблагодарной, я решил, что сделал достаточно, чтобы признать эксперимент неудачным. Не давшим ожидаемого результата. И, как человек двадцать первого века, решил все вернуть на свои места. Оставить после себя все как было, и Бог с ними, с этими еще тремя часами, которые придется на это потратить. Только для очистки совести я решил дернуть рычаг еще десяток-другой раз.

Наградой мне стал ранее не слышимый звук. Щелчок низкого тона. Тяжелая металлическая деталь, стукнувшаяся о камень. Это было именно то, чего я ждал. Уверенно развернул рычаги лебедки. С улыбкой наблюдал, как тумба снова прошла назад. Но совсем не много. И остановилась. Древние инженеры не подвели меня. Они все-таки позаботились о безопасности людей. Или о сохранности крепостной собственности хозяина.

Я еще ослабил натяжение троса. Но совсем немного. Теперь надо было найти механизм снятия блокировки. В таком случае тумба должна была снова натянуть трос. Именно для этого, как я понимал, и существовало четвертое небольшое отверстие.

Я принес из кладовки лом. Узкую металлическую палку дворника. Осторожно вставил в четвертое отверстие. Дна не достал. Продвинул лом дальше. Еще. И тут лом во что-то уперся. Я слегка надавил. Направо, налево, вверх, вниз. Никакого эффекта. Надавил сильнее. Добавил в направления давлений промежуточные градусы. Надавил очень сильно. Надавил изо всех сил. Надавил сильно, как только возможно. Конструкция снова стала казаться несокрушимой. И тогда я нажал на лом, толкая его вперед. И упор поддался. Но тумба не шевельнулась. И трос не натянулся. Но под землей что-то произошло. То, что отозвалось звуком глухим и гулким. Звуком из глубокого далека. Или из далекого глубока? Будто огромная голова казненного великана грохнулась о дубовые доски помоста. И испустила дух. Ухнула и замерла. Дрогнула земля под ногами. Трепетом отозвались стены. Небольшое землетрясение. От которого качаются люстры, колышется в аквариумах вода и звенят бокалы в буфетах.

Грязный, пыльный, уставший, я стоял посреди подземелья в тускнеющем свете фонаря. Я был уверен, земля мне только что что-то сказала. О чем-то прошептала. О чем-то предупредила. Только ни фига не понял. Не знал языка земного шепота.


Бросив рюкзак с тросами и лебедкой в каморке, я осторожно шел по ряду гримерок, расположенных подковой за сценой. В руке новая одежда, бритва, зубная щетка.

На этот раз все, что было нужно, я нашел легко. На стенах были развешены стрелки с указателями. Указатели со стрелками. Директóра выполнила обещание удивительно быстро. Я искал пустую гримерку, прислушиваясь к звукам за дверями.

Душ в гримерках крошечный. Вдвоем не войдешь. Стоя под теплой струей, размышлял о последствиях своих инженерных изысков. Может быть, я наткнулся на древний шлюз, который перекрывал русло какой-то подземной реки. Или это был тайный ход, предназначенный для бегства из этого замка или монастыря в безвыходные времена. Или оригинальное устройство для бесследного устранения тех, кто не угодил властителям этих земель.

Во всех случаях это означало, что под землей есть проход или лаз, никому ранее неизвестный. Который вел неизвестно куда и неизвестно откуда. И все, кто ранее находил его, решали, что забрели в очередной тупик. Я не знал, что дает мне эта информация. Не знал, что с ней делать. Так же, как когда-то Шерлок Холмс понятия не имел, что делать ему с известием о том, что его планета по имени Земля крутится вокруг звезды по имени Солнце. А не наоборот.

Шерлок выбрал — забыть! Выбросить астрономический мусор из головы. И я попробую. И в этом я буду последователен и настойчив.

Депо

Пообедав в кафе подальше от театра, я решил пройтись по центру города. Дело было к вечеру, и дел у меня не было никаких. Вышел на площадь, в центре которой на высоком постаменте стоял старый танк. Вокруг танка неплотными группами слонялся и толпился шумный народ с цветными флагами и плакатами. Кто-то расписывал постамент красками из баллончика, кто-то швырял в танк камнями. Танк был той же породы, которой в войну прилетало кое-что покруче камней, и на происходящее вокруг никак не реагировал. Какой-то мужик на возвышении громко рассказывал о своих проблемах, плотно привязывая их к политике. Призывал не отступать, не сдаваться и не прощать.

Да. Вне театра все было по-старому. Люди ненавидели других людей. Люди убивали других людей в надежде сделать свою жизнь прекраснее. У некоторых не получалось убить, и тогда они умирали. По той же самой причине. Так устроен наш космос: люди бьются за счастье, за справедливость, за правду, за любовь к жизни и за их противоположности с теми же названиями. Умереть за это или убить других — милое дело!

Я присоединился к народу, чтобы не чувствовать себя в одиночестве. Встал перед фасадом памятника. Активист в берете тут же вручил мне нарукавную повязку с красно-черными знаками. Я принял ее и кивнул активисту в знак чего угодно. Активист отошел, и тут я услышал голос:

— Помочь вам надеть? — женский голос. Я обернулся. Крупная, легкое темно-синее пальто с двумя рядами золотых пуговиц. Она держала в руке такую же, как у меня, повязку.

— Помочь? — аристократизм не в словах и движении, а в манере говорить, в подаче своей речи.

Чувствуя иронию, ответил в той же тональности:

— Я сочувствующий.

— Идее? — не отступала женщина. Я оценил красоту вопроса и посмотрел на нее еще раз. Черные брюки чуть расклешены. Старомодно, но стильно. Косметика на лице выделяет только губы. Помада тоже темная. Как и пальто. Но коричневая. Глаза лишь обозначены черным по линиям ресниц. В доминанте мрачных деталей лицо кажется бледным. Как будто его рисовал Мане. Странно и жестко. Определенно и без компромиссов. Красиво, броско, но строго.

— Просто сочувствующий, — покачал я головой.

— Я тоже, — теперь мы улыбнулись вместе. Между нами явно зрел заговор. Сочувствовать можно было чему угодно. Включая болезни и умственную неполноценность.

— Чем занимаетесь? — спросила. Прозвучало нейтрально и бессмысленно. Вроде английского «How do you do?» или испанского «Que tal?» Требовался такой же индифферентный ответ: «великолепно». Но я уже почувствовал амбре неудавшегося союза. И что возникла эта леди не из воздуха. Я ответил развернуто:

— Просто стою, слушаю.

— Вы хороший парень, — сказала она вдруг. — И умный.

— А вы? — я повернулся к ней лицом. — Умная?

— Разное. — Говорили только ее губы. Все остальное, даже плечи, не шевелились. Как драматург, я уже воссоздал ее следующую фразу «Ничего личного…». И, как все последние дни, ошибся.

— Сейчас и здесь я профессиональный проситель, — уверенно и безапелляционно.

Я начал понимать. Она поняла, что я понимал.

— Меня попросили попросить вас больше в этом городе не задерживаться.

— Кто попросил?

— Я профессиональный проситель, а не профессиональный ответчик.

— Я подумаю над вашей просьбой.

— Давайте обменяемся телефонами.

— Нет.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 160
печатная A5
от 582