18+
Выстрел по солнцу

Бесплатный фрагмент - Выстрел по солнцу

Часть вторая

Объем: 482 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава 1

— Так что, у меня не было ни малейшего шанса?

— Ни единого… — в свете процеженного шторами рассвета, было видно, как Кэти тихо качает головой. — Они все равно убили бы тебя.

Голос у нее был нежный, бархатистый, Ленскому казалось, что он когда-то уже слышал этот красивый голос, и смутные воспоминания разливались в душе волнами сладких мурашек.

Кэти сидела в кресле, напротив дивана, на котором настиг его сон. Он прилег на минутку, легкомысленно поддавшись внезапному приступу слабости, и тут же провалился в черную, непроницаемую бездну. Сон был тяжелым и глубоким, таким же сумбурным и беспокойным, как и предшествующий день, и ему понадобилось нешуточное усилие, чтобы выбрался из его вязкого, обморочного плена.

Первое, что увидел Ленский, проснувшись, был силуэт Кэти, в причудливых играх сознания показавшийся ему необыкновенно прекрасным и таинственным, заставившим сердце сладко и тревожно дрогнуть. Пелена утреннего полумрака качала его в волнах дремоты, и он никак не мог разделить иллюзию и реальность, соединившихся чудесным видением, помимо воли погружаясь в состояние невесомости, безвольного созерцания, где нет ни времени, ни пространства, где все несущественно и неважно.

Перед глазами все еще мелькали призрачные образы, обрывки разговоров, проносились чьи-то лица, глаза, голоса, нестерпимо знакомые и невероятно загадочные в своей невразумительной сути, и реальность, хлопотливая, вездесущая, неуемная реальность безуспешно пыталась вытеснить все это за пределы разума, обмякшего в цепких щупальцах сна.

Словно в его продолжение, вдогонку его эха, клочья густого тумана, чудесным образом проникшие сквозь стены и окна, смешиваясь с золотистыми оттенками интерьера, наполняли пространство ленивой негой, импрессией какого-то иллюзорного, фантастического мира.

Мысли скользили по глади сна, плоские, пустые, безликие, полностью освободив разум для чувств и ощущений, и Ленскому казалось, что он сам расплывается призрачными силуэтами, превращаясь в одно плавное, воздушное скольжение.

Но вот, где-то наверху открылись, наконец, невидимые шлюзы, пропуская действительность сквозь решето сознания, возвращая Ленского в мир разумного, и расплывчатые линии постепенно стали сменяться четкими контурами, преображая фантастические образы в привычный антураж его квартиры.

Дрема таяла, освобождая рассудок от планктона потустороннего, эйфория сна уступала место раскаянию и стыдливости, и, словно мальчишка, Ленский невольно ежился под своим пледом, застигнутый врасплох пристальным взглядом девушки.

В утреннем полумраке глаза Кэти казались волшебными кристаллами, полными боли и упрека, и, не в силах шелохнуться, спрятаться, отвести взгляд, Ленский едва не стонал, раздавленный тяжестью обрушившихся на него воспоминаний. Абдул-Гамид, Башаев, безумное пари — все вертелось у него перед глазами, непоправимостью, беспощадностью своей подлинности сводя с ума, ввергая в бездну отчаяния. И эта девушка! Господи, он выиграл ее в карты, снова, как когда-то, выиграл в карты! Поступок идиота, вызывающий, мягко говоря, недоумение, достойный, если не презрения, то, хотя бы, выразительного покручивания пальца у виска. Он вел себя, как пижон, как молокосос, дорвавшийся до всесилия и упивающийся собственной безнаказанностью. А эта погоня, эти объятья и поцелуи в темноте! Дешевый клоун! За одно только это он убил бы себя прямо сейчас, задушил бы без жалости и сожаления!

Невольно он прикрыл рукой глаза, едва сдержав страдальческий стон. Боже, как стыдно! И Бог с ним, с Князевым, пусть принимает какие угодно организационные решения и дисциплинарные меры, вплоть до ареста, до увольнения за непрофессиональность! Как быть с этой девушкой, тревожно и печально глядящей на него с высоты своего молчания? Он вырвал ее из привычной среды, из налаженной и обеспеченной жизни, бездумно увлек в сомнительное будущее. И, ведь, все — обратно уже ничего не вернешь, смерть Башаева отрезала любые пути к отступлению.

А как быть с Абдул-Гамидом, со всей паутиной отлаженных связей и контактов, паролей и легенд? Не закончится ли вся эта, в общем-то, заурядная, даже, можно сказать, банальная бытовуха политическим скандалом?

Ленский чувствовал, как отчаяние накрывает его удушающим жаром, парализуя волю, комкая мысли. Что же делать?

Захотелось немедленно исчезнуть, раствориться вместе с образами ушедшего сновидения, навсегда спрятавшись в раковине их призрачной недосягаемости, но сон уже растаял, и знакомое чувство ответственности со скрипом, с кряхтеньем наполняло сознание гнетущей тяжестью каких-то смутных, не совсем ясных пока еще обязательств. В голове крутились варианты развития событий, словно виртуальными кирпичиками, складываясь макетами будущего, и он лихорадочно, будто игрушечный домик, пытался выстроить из них что-нибудь связное, способное выдержать, хотя бы, один критический взгляд, но все его конструкции безнадежно рассыпались, вновь и вновь оставляя его у разбитого корыта.

Господи, а ведь, даже и посоветоваться не с кем! Да, и как, интересно, он себе это представляет? Услужливое воображение тут же нарисовало среднестатистическое лицо приятеля, с вежливым интересом застывшее на экране компьютера.

«Дружище, помнишь, ты рассказывал как-то — ты девушку в карты выиграл? Ага, значит, не приснилось. Представляешь, и со мной вчера такая же хрень приключилась. Да, тоже выиграл. Ну, как, как? Вот так вот взял, да и выиграл. Да, не в этом дело! Я чего звоню… Не подскажешь, как ты разруливал все это? Да, представь себе, не знаю! Даже не представляю! Слушай, помоги, а!»

Так, что ли? Боже, какой бред!

На всякий случай он еще раз порылся в памяти — существовала еще слабая надежда, что в ворохе когда-то прочитанного и мирно пылящегося на антресолях отыщется что-нибудь похожее, что-нибудь, хоть, отдаленно напоминающее его случай, но память молчала, растерянно замерев в стыдливой немоте.

Ленский мысленно потрепал себя по плечу. Поизносился ты, братец, в своих экспериментах с одиночеством, забыл даже, как вести себя со слабым полом. Подрастерял, так сказать, былой лоск, легкость общения. Бывало, стоит тебе лишь взглянуть бегло на объект, и уже обрисован круг интересов, понятны и обозначены болевые точки, и в голове — эскиз предстоящей осады. Помнится, ты даже пари с сам собой заключал, раскалывая особенно крепкие орешки просто так, из спортивного интереса, из любви к искусству.

А сейчас? Стыдно подумать! Какая-то двадцатилетняя девчонка, еще совсем ребенок, наверняка, отпрыск какой-нибудь привилегированной фамилии, недалекая, избалованная, измеряющая все категориями глупости и самомнения, заставляет нервничать и переживать тебя, тебя, матерого волка, искушенного плеймейкера, оперирующего масштабами вечности и Вселенной! И все это только потому, что ты позволил себе немного романтики, только потому, что тебе, видите ли, спросонья что-то померещилось!

Ирония перелилась через край, материализовавшись текстом слащавого любовного романа: «Страстью дрожал его голос, прекрасные глаза затуманились слезами…»

Он зло одернул себя. Хватит юродствовать, черт побери! У него что, совсем память отшибло? Это девочка — Кэти, его спасение, его удача! Каким-то непостижимым образом судьбы их пересеклись координатами вчерашнего вечера, сложились вместе вектором тепла и надежды, победившим холод и смерть.

И неважно, кто, и какая она на самом деле, для него она навсегда останется прелестной девушкой, вместе с жизнью подарившей ему несколько минут нежности и счастья, несколько минут молодости и беспечности, словно повернув время вспять, словно снова вернув его в далекое прошлое. И пусть это было так недолго, и пусть закончилось мучительным сном и таким же мучительным пробуждением, все пережитое до сих пор колышется в нем прекрасным облаком, и он благодарен ей, безмерно, безгранично, благодарен и обязан.

Неожиданная волна нежности заволокла сердце. И тут же, будто только и ждавшее этого, что-то темное, неприятное, надвинулось ледяной глыбой, вытолкнув на свет страхи и сомнения, растормошив вялую, заспанную совесть.

Нет-нет, нельзя! Нет-нет, только не это! Кто он такой, какое имеет право? Внезапное озарение грохнуло в голове тяжким колоколом. Господи, да ведь, эта девочка — совсем еще ребенок, а он уже почти старик, еще год-два и можно будет всерьез говорить о старости.

Старик? Он, Ленский — старик?

Сознание метнулось, растерянно застыв на полдороги, судорожно, словно дротики, одну за другой, выстреливая бессвязные мысли. А что ты хотел, дружок? Ничто не вечно, уж кому-кому, а тебе это знать — сам Бог велел. Все отмеряешь — десять лет, пятнадцать, а ты сложи их, сложи эти цифры, сложи и отмерь на шкале жизни. Что получается? Вот то-то! Так что, не хорохорься, смирись и живи с этим.

Пространство навалилось облаком глухоты и безмолвия, и только какая-то неугомонная, особенно упрямая мысль, все равно, настойчиво, отчаянно продолжала биться в колбе сознания, вырываясь несвязными обрывками, разлетаясь брызгами пустых, бестолковых надежд.

Как же так? Ведь, еще совсем недавно… Ведь, не прошло и… Сердце оборвалось, ухнуло в бездну, мелькнули рядом грустные мамины глаза. Неужели — все? Мамочка, как же так? Лицо мамы исчезло в белесой дымке, оставив в душе тоскливый осадок.

Спасительный сарказм уже спешил на помощь, пробиваясь сквозь толщу растерянности, еще издалека подбадривая картинками автошаржей. И как же ему теперь себя представлять? Какой тип взять за основу?

Однажды сконструировав свой облик таким, каким хотел бы видеть себя сам, Ленский почти не нуждался в зеркалах, наперед зная, что увидит в них, и неизвестно, чего здесь было больше, волшебства, подаренного ему Богами, или самовнушения, косвенно имеющего те же корни. Он почти не задумывался над этим, относясь к зеркалу, как к месту встречи мечты с реальностью, аппарату, в котором посредством непостижимых трансформаций первое становилось вторым, приобретая вполне осязаемые, материальные очертания. Мистическая подоплека происходящего как-то сама собой уживалась в нем с прагматичным и рациональным мышлением, комфортно встраиваясь в концепцию избранности, оставляя за бортом версии и раздумья, которые он считал абсолютно излишними, бесполезными и даже вредными.

В конце концов, зеркало стало для него обычным куском полированного стекла, простым и практичным прибором, отождествляющим его облик с представлением о себе и нивелирующим его с представлениями окружающих. И еще ни разу не почувствовал он фальши, ни разу жизнь не оцарапала его колючками диссонанса. Посторонние взгляды, словно показания барометра, фиксировали именно то, что видел он в глянцевой мути, служа ему еще и обратной связью, чем-то вроде комментариев к его автопортретам, которые он исправно оставлял в дневниках своих отражений.

По мере взросления Ленский прошел ступени от зеленого юнца, чьи щеки еще не знали унижения бритвы, до молодого мужчины, с легкостью несущего бремя прожитых лет. И всегда он был подтянутым, спортивным, красивым. А теперь? Ведь, старость — не возраст, это — состояние, целая эпоха в жизни. Эпоха, словно линза, собравшая в себе лучи прошлого, сфокусировавшая в непроглядную бездну вечности сияние детства, юности, молодости. И он совсем не готов к ней, он не понимает, не видит себя в этом зеркале, в этих медленных, меркнущих, остывающих отражениях. Вот каким, каким ему представить себя?

В голове появился образ респектабельного, благообразно седеющего господина с золотым пенсне на носу. Нет, это уж чересчур! Слишком пафосно! Тогда вот это. Седовласого господина сменил моложавый бодрячок, ловко скроенный, в джинсах и потертой кожаной курточке. Резкий всплеск антипатии. Тоже нет. А так? На смену бодрячку пришел импозантный интеллектуал в клетчатом пальто и с трубкой во рту. О, Господи! Тысячу раз — нет!

Ладно, может быть, в другой раз… Может быть, в более подходящей обстановке что-нибудь и придумается… В старости время течет медленнее, так что, шансов составить для себя что-нибудь приемлемое у него будет — хоть отбавляй.

Откуда-то издалека подоспела запыхавшаяся, суматошная мысль. Вот я и говорю! Какая романтика? Даже и думать ни о чем таком — не сметь!

И, все-таки, с чего-то надо начинать.

Пространство замерло, словно озябнув, укутавшись шалью тишины, в складках ее зыбкой пелены тускло мерцая бахромой своих лабиринтов, поникших, растрепанных предательским открытием.

Из последних сил, призвав на помощь всю свою волю, Ленский собирал воедино разбегающиеся стайки мыслей.

Итак, ему срочно нужно что-то яркое, характерное, способное без лишних усилий, органично вписаться в ситуацию Что больше всего подойдет сюда? Как насчет Джеймса Бонда? А местного Дон Жуана? Может быть, случайной жертвы непредвиденных обстоятельств? Нет, все это исключается — слишком грубо и банально, кроме того, вряд ли он будет убедителен в этих ипостасях. Вряд ли он, вообще, сейчас будет, хоть, в чем-нибудь убедителен. А если так, Кэти почувствует фальшь, непременно почувствует, замкнется, может даже испугаться, а это — конец всей операции, крест на всех усилиях и жертвах. Думай, Ленский, думай! Что еще?

Сознание вхолостую просеивало песок мыслей, выбрасывая пустую породу. Нет, на ходу придумать что-то новое не получится — силы не те. Эх, если бы соорудить из всего этого собирательный образ, прикинуться этаким светским львом, прожигателем жизни, для которого ночной инцидент — всего лишь очередное приключение, шоу, пусть и с душком криминала, пусть и закончившееся совсем не так чинно и пристойно, как обычно. Заразить ее веселостью, легкомыслием, авантюризмом, пусть думает и чувствует себя так, будто, и в самом деле, ничего страшного не произошло. Может быть, стоит попробовать?

Ленский с сомнением прислушался к себе. Ох, что-то не верится, братец, в твои способности. А потянешь ты такую роль? Что-то не вытанцовывается пока у тебя с коммуникабельностью, что-то не срастается.

Может быть, просто ограничиться лаконичным приветствием, официальным тоном? Сделать вид, будто ничего и не было, будто они — чужие друг другу, почти незнакомые, посторонние люди?

Неожиданное раздражение резко царапнуло сердце. В конце концов! Он, что — штатный обольститель, психолог, дипломат? Он — игрок, пусть со сложной, неординарной спецификой, но, всего лишь — игрок, и требовать от него чудес актерского мастерства, так же неестественно, как и наивно.

Все, решено — сейчас он встает, двумя-тремя короткими репликами дает ей понять, что они — всего лишь случайные знакомые, а затем везет к Князеву. Князев — начальник, генерал, пусть он и решает!

На этом залихватском пассаже виртуальный домик снова развалился, обнажив неприкрытую, сиротливо зияющую брешь пустоты. Да ты и впрямь стареешь, брат! Когда это игрок замыкался только на технике? Ведь, ты — король, маэстро, исполнитель! Э-э! Вот и пришла пора твоего бессилия, твоей профнепригодности, как говаривал мудрейший Лев Борисович. Хорошо еще, что ты успел заречься не играть больше, а так — не миновать бы тебе унизительной процедуры разжалования и развенчанья! И, самое главное, как вовремя! Будто предчувствовал!

Сердце тут же отозвалось ноющей болью, словно собственным соком, наполнив сознание щемящей горечью.

Неужели все — из-за ночного приключения, из-за тех мальчишеских поступков, так некстати разбудивших надежды? Но это случилось там, в игре, когда все натянуто и обострено до предела, когда жизнь и смерть смотрят друг на друга, разделенные лишь тонюсенькой, размером в доли мгновения перепонкой, когда зерна слов, взглядов, чувств, лишь коснувшись почвы души, дают немедленные и обильные всходы! Но сейчас, сейчас игра закончена, вместе с ней должны умереть и все призраки, все надежды, ею рожденные! Им не место здесь, в этом скучном мире, мире обмана, где правят сны и туманы, где Солнце появляется только в мечтах, и все живущие обречены на бесконечную зиму, душным мороком сковавшую и без того тесное, убогое пространство.

Здесь все не так, все наоборот, то, что кажется настоящим — блеф, и воображение — лишь эхо, отголоски сна, игры непокорного разума, отчаявшейся мухой барахтающегося в его липкой паутине. Да, да, все это ему только снится, только кажется…

С тоской, с какой-то исступленной обреченностью Ленский вцепился в эту мысль, спасательным кругом мелькнувшую в сознании.

И в самом деле, ничего страшного не произошло. Все, что его гложет — иллюзия, что-то вроде похмелья, и стоит только окунуться в действительность, стать под ее ледяной душ, и все забудется, все растает в ее резком и безжалостном свете.

Надо только начать, только бросить первую реплику, и дальше все покатится само собой, пойдет, как по маслу. И девчонка тоже подыграет, здоровый инфантилизм редко сочетается с романтизмом, и обычные, в таких случаях, испуг и дискомфорт обязательно заставят ее помогать ему.

— Привет. — голос его оказался надтреснутым, немного хриплым спросонья, и, наверняка, со стороны звучал слабо и неуверенно.

— Привет. — девушка все так же задумчиво смотрела на него, не пошевелившись, никак не изменившись в лице.

Съел, великосветский лев? Ну, что дальше будешь делать?

Ленский задохнулся от злости. Черт, он лежит и лежит без действия, а надо вставать, надо принимать душ, чистить зубы, завтракать, делать все, что полагается делать по утрам!

Внезапная, будто специально подкарауливавшая его, мысль заставила похолодеть. А одет ли он? Нет, наличие рубашки на себе он вполне может подтвердить собственными визуальными ощущениями, но вот брюки… Есть ли на нем они?

Память снова безмолвствовала, в отчаянии забаррикадировавшись рогатками стыда и презрения. Да хоть, убейте, ничего не вспомнить! Как они приехали, как вошли, как он показывал Кэти расположение комнат, Ленский еще помнил, но на этом воспоминания обрывались, словно стертые резинкой. Последнее, что осталось в памяти — страшная, неподъемная тяжесть в голове, бархатистая упругость подушки, черное, головокружительное падение.

Ладно, что делать? Естественно и непринужденно шарить под пледом, прикидываясь идиотом, или отважиться на авантюру, и, несмотря ни на что, все-таки, принять вертикальное положение?

И то, и другое, мягко говоря, рискованно и несолидно, особенно второй вариант, и особенно в случае неудачи. Хорош же будет великосветский лев в его исполнении! Эх, будь он в форме, ему бы ничего не стоило даже и этот инцидент легко превратить в шутку, в забавное недоразумение, но вдохновение его, к сожалению, почему-то дало сбой. Почему-то именно сегодня, именно с Кэти…

И снова эта проклятая слабость, это рваное, учащенное сердцебиение, эти мгновенные головокружения, будто у него температура или, чего доброго, где-то внизу, глубоко под землей, проснулся вдруг и начал извержение неизвестный, до этого мирно дремавший вулкан.

И все-таки, надо что-то делать. Господи, как неловко! И, ведь, девчонка какова — глаз не сводит! А, была, не была! Как там у классика про похмельного Степу Лиходеева? «… трясущейся рукою провел по бедру, чтобы определить, в брюках он или нет, и не определил». Теперь злость Ленского адресовалась этой девчонке, заставляющей его разыгрывать роль мелкого пройдохи, фатоватого, стареющего бонвивана, попавшего в щекотливую ситуацию.

Внезапно тишина рассыпалась звонкими осколками, будто вспугнутая хрустальными колокольчиками, и Ленский вздрогнул, невольно озираясь, бегая взглядом по комнате в поисках источника столь необычного звука. Прошло несколько секунд, прежде чем сообразил, что это — смех, и смеется не кто иной, как Кэти.

Он уставился на нее, и, наверно, вид у него был преглупый, потому что она опять рассмеялась, на этот раз еще задорнее, еще громче.

— Я тоже не люблю такие моменты, — в ее голосе еще слышались отголоски смеха, постепенно затухающие, превращающиеся в тихое, усталое эхо.

Забыв о брюках, чувствуя, как все его многосложные построения стремительно рассыпаются в прах, Ленский рывком сел на диване, словно надоевшую поклажу, сбросив на пол ни в чем не виноватый плед, запоздалым всплеском сознания отметив наличие на себе брюк.

— Какие — такие? — он бросил на девушку хмурый взгляд исподлобья.

Несмотря на приложенные усилия, раздражение и досада все же пробились наружу, резко задребезжав металлом.

И взгляд, и интонации в голосе способны были отпугнуть любого, но Кэти это не остановило. Будто близкому, знакомому уже тысячу лет приятелю, она улыбнулась ему, поуютнее уселась в кресле.

— Такие… неловкие… — она зябко повела плечами. — Это все оттого, что день и ночь — антиподы друг друга. Темнота делает людей другими, более раскованными, откровенными, а день заставляет вновь прятаться в футляры своих образов.

Ого! Вот тебе и инженю! Одной фразой она переиграла его, одновременно отдав ему пальму первенства, как ни в чем не бывало, пригласив в сообщники. И как тонко намекнула на те несколько минут в коридоре… Или ему показалось? Может быть, их и не было, этих минут? Ни того пронзительного озарения, ни того головокружительного чувства единения, триумфа нежности и счастья?

Ленский всмотрелся в лицо девушки, смутно бледнеющее в утреннем полумраке.

— И что же, я, по-вашему, сейчас лгу?

— Конечно! — Кэти с удовольствием, будто расшалившийся ребенок, кивнула головой.

— Да, ведь, я и рта еще не успел раскрыть! — неожиданно для самого себя Ленский рассмеялся, легко, бездумно, от души. — Мы с вами и двумя словами даже не перекинулись!

Давно он уже так искренне, по-доброму, не смеялся. Все его напряжение, мнительность мгновенно исчезли, они разговорились, понемногу освобождаясь от оков подозрительности и сомнений, пока еще с недоверием, с робостью, открывая друг друга для себя.

У Кэти оказался смелый, наблюдательный ум, довольно легко она угадала все, что мучило и томило Ленского, и от пустой, ни к чему не обязывающей болтовни, очень скоро перешла к сути. Запахнувшись в его халат, уютно поджав ноги, уже через несколько минут она рассказывала ему интригу неудавшегося замысла Башаева.

На своем веку Ленский повидал немало таких замыслов, своих и чужих, некоторые наблюдая со стороны, во многих участвуя сам, так что, по праву мог считать себя специалистом. Игра была его профессией, уже давно стала неотделимой частью жизни, и иногда, в минуты поэтического настроения, Ленский сравнивал себя с современным ландскнехтом, продающим на перекрестках судеб свою удачу.

Мир несовершенен и редко бывает так, чтобы профессия человека не вступала в конфликт с его душевными устремлениями. У счастья много простых формул, одна из них — как раз в этом.

Однако, и здесь его ждало разочарование, к которому, надо признаться, он был готов с самого начала. Почему цепь его несчастий должна прерваться, причем прерваться в таком узловом месте? Помимо вопиющего нарушения всех принципов мироздания, это нанесло бы довольно болезненный удар по самолюбию самого Ленского. Никаких исключений из правил, если уж постоянство — так постоянство во всем!

И, раз за разом находя удовлетворение в работе, раз за разом из пестрого хаоса линий и красок создавая гармонию очередного своего триумфа, так никогда и не ощутил он полноты этого чувства. Какая-то внутренняя нестыковка, дисбаланс, какой-то микроскопический заусенец не позволял краям двух половинок его сущности сомкнуться в великолепии единого целого.

В мире, где случайность имеет ту же силу, что и закономерность, счастье — лишь призрак, лишь мечта, и жизнь его коротка и непрочна, ничтожна по сравнению с тем могучим конгломератом сил, что обусловили его генезис.

Небеса недосягаемы, а в человеческий гений Ленский давным-давно не верил. Все, что было придумано кем-то или рождено его, Ленского, фантазией, даже если и выглядело образцово надежным и продуманным, тем не менее, носило едва заметный, неразличимый человеском изъян. И пусть замысел производил впечатление строения, сооруженного на века, и пусть вероятность его крушения составляла какие-то ничтожные доли процента, все равно, и в этом случае на нем лежала печать обреченности.

Словно где-то глубоко, невидимая для постороннего глаза, притаилась в нем готовность разрушиться при легчайшем дуновении ветерка, неизвестно откуда взявшегося и подкравшегося в самый неподходящий момент. Того самого ветерка, которого и быть не должно, вероятность возникновения которого вполне укладывалась в те самые ничтожные, микроскопически малые проценты допустимости.

Во всем виделось Ленскому присутствие некой слабости, некой незавершенности, словно скрытой уступки, предоставленной людьми игре провидения. Предоставленной по взаимному и негласному умолчанию, будто когда-то, в ветхозаветные времена человечество обманом принудили играть по заведомо невыгодным правилам, и до сих пор это унизительное условие остается в силе.

В этой тщательно замаскированной, лицемерной фальши, виделась Ленскому самая большая, самая обидная несправедливость в мире. Мысль о том, что совершенство украдено у людей, что оно для них навсегда недоступно, безмерно угнетала его.

Вот и сейчас, несовершенство конструкции, построенной Башаевым, заставляло его болезненно напрягаться. Откровенно слабых мест в ней было много, даже слишком много, чтобы назвать это построение планом, но разве энтропия не позволяет достичь порядка?

— Это все Башаев, Абдул-Гамид был лишь разменной монетой, лишь приманкой для тебя в его игре, — говорила Кэти, меланхолично накручивая прядь волос на палец. — Это он нашел меня и познакомил с Абдул-Гамидом. Я и не знаю, кто он и откуда взялся, но главной его целью был ты. Я знакома с ним уже больше года и все время он только и говорил, что о тебе. Он бредил тобой. Все время твердил, что должен убить тебя, во что бы то ни стало, что ты — исчадие ада и все такое. Это был страшный человек! Скрытный, непредсказуемый, злопамятный.

Однажды я застала его во время странного обряда. Вокруг него горело много свечей, пахло чем-то неприятным, а он разложил перед собой какие-то предметы и читал вслух из толстой старинной книги. Когда я вошла, он был так увлечен, что даже не заметил моего присутствия. Я подумала, что все так и надо и в шутку спросила, не вызывает ли он черта, но он рассвирепел и кинулся на меня, как зверь. Я долго потом в себя придти не могла! Как вспомню его безжизненные глаза, уставленные в книгу, трупный оскал на лице, меня дрожь охватывает. — она зябко поежилась.

— Откуда ты взялась? — Ленский всмотрелся в ее силуэт, теряющийся в белесом свете наступающего дня.

Пространство все так же дрожало изменчивым светом, словно фресками времени, колышась его неверными повторениями.

— Я и сама не знаю, — Кэти тихо засмеялась. — Родилась здесь, в Москве, потом мама куда-то пропала, и ее родители, мои бабушка и дедушка, забрали меня к себе, в Душанбе. Там я и выросла.

— А про бордель — правда?

Девушка опустила взгляд, и Ленский почувствовал, как фрески онемели, застыв растерянными призраками.

— Наполовину. — Кэти неловко поправила волосы. — Меня уже везли в Турцию, но в последний момент Башаев снял меня с парома. Для этого ему пришлось организовать целую полицейскую облаву. Почему-то его интересовала исключительно одна я.

Пространство тихо, едва заметно качнулось, плескаясь оттенками света, будто кинолента, складывая очертания изображений в живую мозаику яви.

— А на паром как ты попала?

— Меня продали. — Кэти говорила едва слышно, не поднимая головы. — Какой-то дальний родственник. Он приехал, чтобы поживиться чем-нибудь после смерти моих родных, а из имущества оставались только одни долги. Вот я и поехала в Турцию. Я должна была стать очередной женой какого-нибудь шейха или принца.

— А что случилось с твоей семьей?

— Их убили, когда я гостила у подруги. — лицо Кэти на миг показалось из сумрака, снова нырнуло обратно. — Никого не пожалели, даже друзей дедушки, которые пришли к нему на чай.

— Прости… А что, разве это так просто — продать человека за долги?

— Конечно, нет. Но мой родственник оказался очень жадным и, к тому же, был связан с мафией. Я сразу поняла, какая судьба ждет меня, но что я могла сделать? Каким-то люди осматривали меня, заставляли раздеваться… Они цокали языками, их глазки масляно блестели… Животные…

Горячее удушье обожгло грудь.

— Еще раз прости. А Башаев не говорил, почему ему нужна именно ты?

— Нет. Лишь однажды он обмолвился, что Абдул-Гамид должен заглотнуть наживку на раз. Так и вышло, он как в воду глядел. Стоило мне только повстречаться с Абдул-Гамидом, как он стал оказывать мне знаки внимания. Цветы, приглашения, подарки… Уже через месяц он сделал мне предложение.

— А кем был Башаев рядом с тобой?

— Братом, — Кэти чуть слышно вздохнула. — Но с Абдул-Гамидом они были знакомы задолго до меня.

— Значит, ты нужна ему была лишь для того, чтобы подобраться ко мне? — Ленский поднял с пола плед, бросил на диван.

— Он и не скрывал этого.

— Знаешь, я сейчас чувствую себя незаконнорожденным сыном Бога. — Ленский с силой потер лицо ладонью. Лицо Кэти плыло перед глазами прекрасным видением, и он опустил глаза. — Неужели я такая важная персона?

— Они оба, и Башаев, и Абдул-Гамид относились к тебе с опаской. Даже не знаю, кто из них больше. Ты и твой телохранитель не должны были выйти из того дома. Башаев ждал только окончания игры.

— Значит, он знал о твоей записке?

— Я писала ее под его диктовку. Но он все же не был вполне уверен, что ты клюнешь на нее. Он даже поспорил с кем-то на большую сумму, что до этого дело не дойдет.

— А с кем поспорил, не знаешь?

— Не знаю, — Кэти удрученно пожала плечами. — Но это очень важный человек, очень сильный. Именно от него у Башаева вся информация о тебе, и именно он настоял на записке. План самого Башаева был надежен и прост, он хотел застрелить тебя сразу, воспользовавшись тем, что ты без оружия и почти без охраны. После этого должен был погибнуть Абдул-Гамид, якобы вступивший с тобой в перепалку. Все выглядело бы так, что ты устроил стрельбу, в которой вы оба и погибли. Если бы не тот незнакомец, мы с тобой сейчас не разговаривали. — Кэти печально улыбнулась. — Но он почему-то хотел, чтобы все было так, так, как он задумал. В конце концов, они поспорили, и Башаеву ничего не оставалось делать, как попробовать этот вариант, вариант с моей запиской. Для этого он и дожидался окончания партии.

Я стояла за дверью и слышала каждое ваше слово. Ты должен был предложить Абдул-Гамиду сыграть на меня, взамен поставив свою жизнь, и я молилась, чтобы ты не произносил этих слов или он отказался. Ведь, в этом случае твоя смерть была неизбежной, потому что теперь уже Абдул-Гамид должен был застрелить тебя. По замыслу того, неизвестного человека, он сделал бы это в любом случае. Если бы ты проиграл — по условиям поединка, а если бы выиграл — из ревности. Он мог убить тебя и сразу, возмущенный твоим предложением, и в любом из этих случаев, это развязывало бы руки Башаеву. Но только теперь вместе с Абдул-Гамидом должна была погибнуть и я, ведь, из приманки я превращалась в ненужного свидетеля, а ненужных свидетелей всегда убивают.

Тот, неизвестный, утверждал, что ты обязательно поддашься на уловку с запиской, и я едва в обморок не упала, услышав, как ты произносишь слова, подтверждающие его правоту.

Но что-то пошло не так, и Абдул-Гамид застрелил самого Башаева, даже не подозревая, что этим самым спасает себя. И все равно, тебя и твоего телохранителя убили бы охранники, когда вы уходили через парадное. Но откуда Башаеву было знать, что я проведу вас потайным ходом?

Ленский иронично улыбнулся. Ему показалось, что в глазах девушки мелькнули искры радости, и поспешил отгородиться оградой сарказма.

— Ты об этом сожалеешь?

Кэти тихо покачала головой.

— Нет, но я смотрю на тебя, и мне кажется, что ты — мое видение и вот-вот растаешь, как этот туман за окном…

Ленский вздрогнул. Он чувствовал, как засасывает его трясина сентиментальности, как сладким мороком окутывает облако умиротворения. Так легко, так хорошо сейчас. Уютом и теплом колышется пространство, и прекрасные глаза напротив мерцают искрами любви и нежности. Эти глаза… Они не могут врать, они не способны притворяться. Обмана больше нет, нет разлук и одиночества, в мире воцарились покой и свет, сердце снова полнится мечтами и надеждами, и снова хочется жить. И можно не бояться лжи и предательства, верить в добро и не пытаться быть сильным и неотразимым.

Эх, если бы только так было всегда, если бы только…

Неожиданно он встрепенулся. Что-то совсем он размяк, видимо, и в самом деле старость не за горами. Вместо того, чтобы собраться, проанализировать ситуацию, просчитать ходы, устроил здесь иллюзион благодушия, какую-то паперть доброты и терпимости. А надо шевелиться, надо действовать, черт возьми! Надо что-то делать, куда-то торопиться, бежать, ехать, мчаться!

Мысль лихорадочно пронеслась по ступенькам утреннего графика. Надо поесть — вот что! Вчера ему так и удалось пообедать, а микроскопические посольские тосты и халва Абдул-Гамида — не самая лучшая замена полноценному меню.

— Я не растаю, не бойся. Видения бесплотны, а я есть хочу. Очень. — он поднял на девушку взгляд. — Будешь завтракать?

Кэти как-то беспомощно, растерянно вздрогнула.

— Да, наверно…

Ленский небрежно усмехнулся. Ну, наконец-то! Оказывается, наши привычки сильнее нас. И не нужно делать над собой никаких усилий, чтобы вновь обрести свою нишу в действительности, достаточно снова окунуться в привычный ритм, влезть в портупею прежних шаблонов, и кривая жизни вынесет тебя, вытащит из любого, даже самого безнадежного пике.

— Слушай, я привык завтракать не дома. — он встал с дивана, потянулся. — Предлагаю сходить в душ, а потом поехать в кафе и чего-нибудь там съесть.

Кэти виновато опустила глаза.

— Но мой гардероб… — она стала похожа на провинившуюся школьницу. — Вся моя одежда осталась там…

Ленский замер, сраженный этим известием наповал.

Эти несколько слов, сказанных Кэти, таили в себе целый ворох проблем и сложностей, о которых минуту назад он даже и не подозревал. В первую секунду открывшееся затруднение приобрело размеры поистине гигантские, разрешение которых представлялось чем-то вроде подвига, подвластного лишь герою античной мифологии, и он замолчал, подавленный, обескураженный, разом растерявший весь свой с таким трудом собранный апломб.

По сравнению с предстоящими трудностями, ночное приключение казалось ему сейчас легкой, безобидной прогулкой. Еще бы! Спасти девушку — одно, и совершенно другое — сделать так, чтобы она не почувствовала, что сказка закончилась, и, еще чего доброго, не захотела убежать обратно.

Пленительный полет оборвался скучной равниной рутины, и во весь рост встали перед ним вопросы, ответы на которые таили в себе целые гроздья головоломок, в свою очередь, обещающих в перспективе новые и новые ловушки.

Снова эти проклятые игры воображения, словно в отражениях кривого зеркала, запутавшие его в лабиринтах заблуждений! Оказывается, в реальной жизни принцессы приобретают свойства обычных девушек, которые едят и пьют, пользуются туалетом и принимают душ, и которым, между прочим, нужен гардероб.

И как ни странно, во всем виноваты сказки. Да-да, даже к сорока годам ему так и не удалось избавиться от их романтических клише, до сих пор живущих в сознании имперсональными, хотя, и вполне конкретными образами.

Если принц — то обязательно храбрый и благородный, если принцесса — непременно прекрасная и несчастная, томящаяся в заточении у злого колдуна, умыкнувшего ее прямо из-под свадебного венца. И, конечно, принц спасает ее, перед этим исколесив тысячи километров дорог, вылакав несколько декалитров вина и истребив не одну сотню кур. И на этом — все, конец, всем спасибо, занавес, маэстро, урежьте марш!

Что ж, финал закономерен и идеологически верен — колдун скоропостижно скончался, невеста цела, жених даже не ранен, миссия, как говорится, выполнена.

Однако, теперь неплохо бы, хотя бы, вкратце, вскользь, обозначить дальнейшие действия героев. Хотя бы мимоходом, так сказать, в общих чертах. А? Нет? Дудки? Что за чертовщина! Автор — как в рот воды набрал, быстренько закругляется, подводя итог повествования какой-то лабудой, типа «Вот и сказочке конец, а кто слушал — молодец!», будто бы не осталось больше тем для обсуждения, будто бы на этом жизнь влюбленных обрывается. И все! Думай, что хочешь, ищи между строк, включай фантазию, если она, конечно, у тебя есть. после этого кто ответит, какая польза от этих сказок? Какой смысл в этом пустом, бесполезном, вредном вранье?

Ленский улыбнулся в душе. Да, ладно тебе! Чего ты разошелся? Хочешь, чтобы сказка была похожа на руководство по эксплуатации или методические указания? Ведь, сам понимаешь, что никогда такого не будет, что это — ерунда. Этот жанр предусматривает тотальную недоговоренность, какую-то стыдливую, благородную терпимость ко всему, что может нести в себе грязь и мерзость, предпочитая откровенной лжи прозрачные намеки.

Так что, надо придумать себе сказку и спрятаться в ней, как улитка в раковине — самая распространенная модель душевной праздности, издревле известный способ ухода от реальности.

И все равно, сейчас не помешали бы несколько советов из практики сказочных героев. Хотя… Вряд ли за чертой эпилога они испытывают какие-либо неудобства. У принцев, как правило, целый штат прислуги, а принцессы в, конце концов, получают свое приданое, так что…

И опять, как и в момент пробуждения, Ленский почувствовал себя слабым, неопытным, беспомощным, почти ребенком. «Жизни не знаешь…», — мелькнуло в голове чье-то размытое, расплющенное ухмылкой лицо.

И в самом деле, а что он знает о ней, об этой самой пресловутой, многоликой, противоречивой, миллионы, миллиарды раз воспетой, проклятой, возвеличенной и оболганной жизни? Что такое она для него? Бесконечная, не прекращающаяся ни на минуту игра, церемониал беспрестанного самолюбования, безудержное кривляние в суматошной аберрации отражений?

Неожиданно для самого себя он улыбнулся. Ничего себе — денек начинается. Еще не затихли отголоски той сумасшедшей ночи, а он уже засыпан повестками из будущего. В свои сорок ему предлагается встретить первые звоночки старости, сложить, пусть и сомнительную, но все же, корону, расписаться в абсолютном своем ничтожестве. Одним словом, полный комплект оснований для суицида или, на худой конец, ухода в монастырь. И ладно бы, все этим и ограничилось, с похожими вещами он научился справляться в компании Моцарта и хорошего коньяка, но это слишком уж напоминает ему тот самый, пресловутый уход от действительности, а он пока — по уши в ней, а мир материального требует действий, действий быстрых, немедленных и решительных.

Только сейчас он понял, что все это время, не отрываясь, смотрел на Кэти, и лицо ее, словно зеркало, отражало все перипетии его мыслей.

Действий? Тех самых — быстрых и решительных?

Глаза девушки вспыхнули мгновенным проблеском, потухли под ворсом длиннющих ресниц. А может, действительно, попробовать? Посвятить этому прекрасному и несчастному созданию всего себя, помочь отыскать ту узенькую, едва различимую тропинку, что приведет ее к счастью? Хотя бы, на день, на один-единственный день из трехсот шестидесяти пяти, замкнутых в чертово колесо проклятой судьбы?

А потом — будь, что будет, потом — хоть потоп, лишь бы только не опоздать, только бы успеть проскользнуть в захлопывающиеся навсегда двери Эдема.

Ленский упер руки в бока и вздохнул. Словно подыгрывая ему, Кэти тихонько, едва слышно всхлипнула.

Вот, черт! Этого еще не хватало! Он посмотрел на часы, было без четверти одиннадцать. Что ж, видимо, завтраком придется пожертвовать.

— Ладно, кафе отменяется. Собирайся, поехали.

— Куда? — в голосе девушки проскользнуло беспокойство.

Ленский с иронией взглянул на нее. Сейчас она напоминала ему маленького котенка, испуганно дрожащего в руках владельца.

— Куда? — он не удержался и поддразнил ее. — В магазин, конечно.

Ленский отвез Кэти в бутик, о существовании которого ему стало известно от жены Силича, на одной из вечеринок назвавшей его очень «эстетичным». Слово «эстетичный» она произносила с придыханием, будто гордясь тем, что нашла такой достойный, такой подходящий эпитет, вытягивая при этом губы трубочкой и даже слегка закатывая глаза, что несомненно должно было подчеркнуть уникальность упомянутого заведения.

Он препоручил Кэти одной из продавщиц, смешливой белокурой девушке, которая так и не смогла удержать улыбки, разговаривая с ним. Может быть, в этом была виновата курьезность ситуации, напомнившей ей какой-нибудь анекдот, а, может быть, она от природы была смешливой, так что, Ленский решил не обращать внимания на это возмутительное для работника такого образцово-показательного предприятия торговли поведение.

Впрочем, девушка не особенно и стеснялась, то и дело, бросая на смущенного Ленского и на одетую в мужской, не по размеру, халат Кэти довольно бесцеремонные взгляды. Не помогало даже присутствие старшего менеджера, высокой уверенно-вежливой дамы, чем-то смутно напоминавшей Ленскому гестаповку из старого советского фильма.

Кэти, и до того державшаяся довольно скованно, теперь выглядела совсем подавленной, угловатыми движениями, неуверенной походкой, тихим голосом удивительно напоминая гадкого утенка из сказки Андерсена, заставляя сердце Ленского мучительно замирать.

Воспользовавшись коротенькой отлучкой «гестаповки», Ленский поймал ускользающий взгляд смешливой продавщицы.

— Девушка немного стесняется, — доверительно шепнул он ей. — Помогите ей, пожалуйста. Представьте, что она — ваша младшая сестренка.

Продавщица хихикнула.

— У меня есть младшая сестренка, — она с опаской взглянула в сторону начальницы, — я ее терпеть не могу, и она меня, кстати — тоже.

— Это оттого, что вы привыкли друг к дружке, — будто гипнотизируя ее, Ленский старался говорить уверенно, убедительно. — Представьте, что вы с ней никогда прежде не встречались и только сегодня увидели ее.

Продавщица на секунду задумалась.

— Это многое меняет, — она оценивающе взглянула на сиротливо замершую в сторонке Кэти. — Но с девушкой все в порядке? Она вменяема?

— Более, чем, — ободрил ее Ленский, — иначе зачем бы мне все это?

— А что ей нужно? — девушка снова окинула Кэти цепким взглядом продавца. — И я должна задать вам этот вопрос: вас не смущают наши цены?

Ленский вальяжно улыбнулся.

— Нисколько. А нужно все. От и до. Представьте себе, что ваша сестренка сбежала из тюрьмы и в таком виде попала к вам. Не забывайте, что на улице зима.

— Весна, — поправила его продавщица, — уже весна и, надеюсь, про тюрьму — это шутка.

Ленский оставил ей кредитку и номер своего телефона, попросив позвонить, как только у Кэти будет все необходимое.

Обернувшись в дверях, он увидел, как девушка приобняла Кэти за талию, словно в блистающий мир сказки, увлекая ее в анфиладу торговых залов.

Ослепительный свет люстр рассыпался в бесчисленных зеркалах, словно созвездиями, качаясь вспышками многочисленных радуг, и с необычайной, неведомо откуда взявшейся зоркостью он рассмотрел, как безропотно и доверчиво Кэти шагнула в этот мир, как беззащитно и трогательно склонила голову, и острая, горячая нежность сжала его сердце.

Он отвернулся, помассировал виски подушечками пальцев. Что ж, можно ставить галочку — одно доброе дело он уже сделал. Пристроил в сказку заблудшую душу, пристроил, кстати говоря, совершенно бескорыстно.

Он прислушался к себе. Ой ли?

Сознание настороженно притихло, словно извержения вулкана, ожидая очередного его безумства. Да, ладно уж! Больше — никаких сюрпризов, только — дела, вполне вероятно, что и добрые.

На сегодня остались еще, как минимум, три человека, с которыми нужно встретиться. Журов, Силич, Князев.

Силич… Что скажет он ему, как встретит? Павел, наверняка, уже успел обо всем доложить, так что, времени на подготовку у него — предостаточно. И, все равно, если он виновен, ему не скрыться. Все равно, глаза выдадут его. Если виновен… И, что тогда? Писать рапорт, бить морду, вызывать на дуэль? Или, может быть, устроить вечер воспоминаний с коньяком, укоризненными взглядами, сентиментальными вздохами: «Как ты мог?». Ну, это — вряд ли, формат дружеского общения тем и хорош, что может быть ужат до быстрого размена коротенькими колкостями. Кроме того, и Юрка, наверняка, сгладит атмосферу. А коньяк, слезы и вздохи можно забрать с собой, до первого подходящего вечера.

Ленский грустно усмехнулся. Похоже, ты уже простил, простил, еще даже не узнав причин его поступка? Однако. Что это? Верх благородства или апогей глупости?

Внезапно Ленский опомнился. Черт! О чем он рассуждает, какие мысли плетет! Ведь, нет, нет никаких доказательств виновности Славы, а, если так, о чем разговор? И, вообще, что происходит? Что случилось за последние дни такого, что стало возможным невозможное? Можно, конечно, отнести эту его… ну, скажем, опрометчивость на счет утренней суеты и стрессового похмелья, но, тем не менее, ситуация вырисовывается наипаскуднейшая. И какие термины не подбирай, предательство, все равно, остается предательством.

Что ж, пусть, ему не привыкать. И весь свой рафинированный эгоизм, эту свою вероломную уверенность, спесивое, покровительственное прощение он готов бросить на весы невиновности друга, бросить, пусть даже, и грузом собственной вины.

Остается Князев. А, может, ну его? Может, прикинуться уставшим, больным, пьяным, наконец? В конце концов, имеет право — его чуть не убили!

Точно! Исчезнуть, умереть для всех, закутавшись в непроницаемый плащ иллюзии всемогущества, безотлагательного, безусловного повиновения реальности, немедленного исполнения желаний.

Кэти — только первая ласточка, впереди — целая вереница, целая очередь таких же, уставших, отчаявшихся, потерявших всякую надежду.

Страстное желание осчастливить все человечество вдруг переполнило его, перехлестывая через край, сметая робкие препоны осторожности и здравого смысла. Как в юности, захотелось прямо сейчас, прямо здесь признаться миру в любви, поделиться неизвестно откуда свалившемся на него счастьем.

Ленский зажмурил глаза, будто в сон, погружаясь в пленительный мир музыки, вальсирующих цветов, высокого неба. Он сделает это, он…

Его разряженная, весело грохочущая по булыжной мостовой тройка внезапно встала, упершись в суровую стену недоверия и подозрительности.

А так ли ты искренен, дружок? Уж больно смахивает твоя восторженность на самое обыкновенное тщеславие, попытку вскружить голову неопытной девчонке, сдуру увлекшейся тобой. Кроме того, все эти твои движения, кстати, довольно своевременные, как-то очень сильно попахивают стремлением во что бы то ни стало задобрить разгневавшуюся внезапно судьбу, выбраться из ловушки, в которую ты так неосмотрительно угодил. Тебе так не кажется?

И, вообще, ты забыл? Ты — старик, потасканный, истрепанный жизнью жуир, лишь волею случая и по недосмотру этой самой судьбы оказавшийся не в том месте и не в то время. Так что, будь осторожней, пожалуйста, если не хочешь, чтобы твоя персональная, такая драгоценная, такая трогательная сказка трагически и, как говорится, безвременно оборвалась. Твои бесконечные метания, твои прыжки и ужимки давным-давно уже всем поднадоели, а любому терпению, как ты знаешь, в конце концов, приходит конец

Ленский прижал разгоряченный лоб к стеклянной двери, на какое-то время замер так, забывшись, спиной чувствуя недоуменные взгляды окружающих. Пространство плыло мимо неповоротливой, многотонной своей громадой, расплывшись очертаниями дня, сочась отовсюду изжелта-бледным светом, преломляясь в прозрачной мути стекла силуэтами людей и предметов. Что делать?

Робкие позывы долга опять слабо шевельнулись в нем, ручейками талой воды пробивая дорожки в толще серого, ноздреватого смятения. Хлопьями запоздавшего снега мелькнули в сознании обрывки каких-то жестких, категоричных слов, распоряжений, директив. Надо что-то делать… Немедленно, решительно…

Слова таяли, тонули в лужах, оставляя после себя странное чувство отрешенности, бесплотности, потерянности.

Ленский оторвался от стекла, быстро, нигде больше не останавливаясь и не оглядываясь, вышел, сел в свою «BMW» и влился в поток машин. Он ехал на доклад к Князеву.

Глава 2

Обычно оживленные, полные в это время дня энергии и движения, коридоры конторы поражали безлюдностью. В первую минуту Ленскому даже показалось, что он каким-то образом ошибся дверью, однако тут же сообразив, что это невозможно, он продолжил путь по пустынным, будто скованным тишиной, переходам.

Он миновал приемную, с уходом прежнего хозяина потерявшую свое былое флегматичное, сдержанно-благосклонное обаяние, перед дверью в свой кабинет остановился, пытаясь представить, как войдет, раздвинет жалюзи, распахнет окно, включит кофеварку и будет бездумно, страница за страницей, листать интернет, в мельтешении незнакомых лиц, глянцевых улыбок и броских заголовков отыскивая то самое, главное, криптограммой электронного попурри несущее разгадку тайны.

Потом он выпьет чашку, а, может быть, даже две чашки кофе, соберется с духом и позвонит друзьям. Впереди у них — долгий, очень важный разговор. Словно какой-то экзотический фрукт, этот разговор вызревал долго, целых десять лет, и он должен, он обязательно должен состояться. Потом, когда спадет немного накал событий, когда на смену их бешеной круговерти придет привычная монотонная череда. А пока достаточно будет коротенькой, мимолетной встречи, мини-брифинга, где вместо слов слушают чувства, а вместо часов сверяют сердца.

Сейчас, как хлеб, как воздух нужна, хотя бы, маленькая толика сочувствия, хотя бы, микроскопическая капелька тепла и внимания, пусть даже и обрамленная суровой оправой молчания. Как встретят его друзья, что скажут ему их лица, их глаза?

Почему все происходит так, как происходит? Почему смерть ходит за ним по пятам? Откуда исходит опасность?

Как и вчера, дверь снова оказалась не заперта, и Ленский немного растерялся, пряча в карман не пригодившийся ключ. На мгновение слепая, безотчетная тревога кольнула сердце, едва не погнала прочь, но он быстро взял себя в руки. В конце концов, разве может опасность подстерегать его в собственном кабинете? Это было бы уже слишком!

Открыв дверь, он увидел Журова, сидящего в его кресле, одной рукой держащего чашку с кофе, а другой меланхолически, будто сквозь дрему, набирающего что-то на клавиатуре ноутбука. Вот тебе и встреча…

Стараясь не поддаться смятению, он вошел, аккуратно притворив за собой дверь.

— Я надеюсь, у тебя были веские основания вламываться в мой кабинет, — он сел напротив друга, никак не отреагировавшего на его появление. — Что случилось на этот раз?

Журов оторвался от компьютера, встал, медленно, с видимой неохотой освобождая ему место.

— Ничего особенного, — бесцветным голосом ответил он, и стекла его очков тускло блеснули, — если не считать того, что и второй наш «гость» умер. Князев рвет и мечет. Оказался гневлив, — стекла очков снова блеснули, — Все сразу нашли себе дела в городе, прячутся, а мне прятаться негде — я везде, как на ладони. Вот поэтому, я и здесь. Вряд ли меня найдут там, где меня быть не может.

Ленский слушал его, все еще находясь в плену своих размышлений, не понимая смысла сказанного, чувствуя лишь, как его охватывает ощущение надвигающейся беды.

— Кто умер? Почему? — внезапное понимание, словно разрядом тока, ударило его. — Как умер? Его же охраняли!

— Вот поэтому Князев и волнуется, — Журов на секунду застыл с поднятой над клавиатурой рукой, иронично улыбнулся. — Вот поэтому все и прячутся.

— А где Слава? — Ленский все еще не мог собраться с мыслями.

— Едет сюда из изолятора, — коротко ответил Журов. — Ходит слух, что Князев хочет отстранить его от дел.

Ленский привстал.

— Ты что? Внутреннее расследование?

— Неизвестно пока. Он и о тебе спрашивал. — спокойный, благодушный тон Журова начал раздражать Ленского.

— Юра, ты спишь, что ли? Что ты, как сонная муха?! Ведь это ЧП, надо же делать что-то!

Журов отложил, почти отбросил компьютер, снял и ожесточенно стал протирать очки.

— А я здесь, вообще-то, с самого утра, и уже устал реагировать на всякие ЧП! — голос его зазвенел металлом. — Я, между прочим, ученый, и не лезу в ваши оперативные мероприятия. К слову, меня к ним и на пушечный выстрел не подпускают! — он поднес очки к лицу и, что есть силы, дохнул в них. — Но, если бы, хоть, кто-нибудь меня спросил, а стоит ли отпускать этих двух клоунов и — о, чудо! — даже выслушал меня, может быть, сейчас и не было такого дерьма! Ты об этом подумал?

Ленский устало покачал головой. Все передуманное, пережитое за последнее двое суток дрожало в нем трепетным облаком. Тысячи и тысячи сомнений, тревог вновь ожили, в суматошных воплощениях расплываясь очертаниями смутных образов, но он захлопнул ставни в сознание, отрезал себя от утомительной возни. Хватит с него этой бесконечной рефлексии, хватит самоанализа и покаяний.

— Ох, Юра, Юра, — он вяло махнул рукой, — еще неизвестно, что было бы в этом случае. Вернее, известно.

— И что же? — в голосе Журова звучала издевка.

Ленский внимательно посмотрел на него. Неужели, действительно, не понимает?

— Я думаю, их все равно убрали бы, — тихо ответил он и тут же пожалел.

Глазах Журова вспыхнули раздражением.

— И ты туда же! А откуда ты знаешь, что их убрали? Еще и результатов экспертизы-то нет.

О, Господи! Язык мой — враг мой. Ну, вот что теперь делать? Снова врать?

Ленский постарался, чтобы голос его звучал, как можно убедительнее.

— Господи, Юра! Сказал просто так, не подумав. И потом, — он подкрепил голос веским взглядом, — ведь, люди, действительно, так просто не умирают.

Ему показалось, или в глазах друга мелькнуло презрение?

— Если ты что-то знаешь, самое время рассказать!

Ленский опустил взгляд, покачал головой. Образы Абдул-Гамида, Башаева, Кэти вновь поплыли перед глазами призрачными тенями.

— Я ничего не знаю, дружище. Нет, правда, ничего! — внезапное озарение облеклось спасительной формулой: — Я, вообще, только что приехал.

— А, да! — Журов с досадой надел очки. — У тебя же была игра с этим, как его… Как прошло?

Ленский усмехнулся, отвел глаза. Призраки отступили, растаяли, будто туман под солнцем.

— В целом — удачно, если не считать того, что снова едва не погиб. За последние трое суток это уже второй раз. — он вздохнул. — Знаешь, в последнее время я чувствую себя канатоходцем над пропастью — одно неверное движение, сбой дыхания, порыв ветерка, и — конец… — он замолчал, будто прислушиваясь к тишине, будто ожидая услышать в ней далекое эхо жалости, тепла, сочувствия.

Пространство все так же струилось мимо равнодушным светом, будто желе, колышась своей необъятной глыбой.

Журов медленно опустился в кресло.

— Ты Славку подозреваешь?

Ленский устало покачал головой. Осколки сна вновь оцарапали душу, чувство вины опять всколыхнулось тяжелой волной.

— Никого я не подозреваю… Просто хочу разобраться…

Журов снял очки, грустно взглянул на него близорукими глазами.

— И, все-таки, ты схватил версию, лежащую на поверхности. Как и все остальные… А ты не думал, что кто-то ее специально туда положил?

— Думал, Юра, думал, — Ленский говорил так же тихо, осторожно, словно хрупкие предметы, выкладывая слова на прозрачную гладь тишины. — Но, ты скажи, что мне думать, если следом, один за другим, умирают люди, и не просто статисты, а свидетели, участники эксперимента, на который я потратил полжизни. И что мне думать, если буквально на следующий день, как самую заурядную игральную фишку, кто-то ставит на кон мою жизнь?

И кругом, куда ни повернись — Слава, Слава, Слава. Даже, если бы я и хотел, все равно, не смог его не заметить. И что, скажи мне, пожалуйста, думать? Что?

— И ты его подозреваешь… — Журов качал головой, будто удивляясь чему-то, будто что-то не понимая.

Ленский вздохнул. Он чувствовал, как захлебывается где-то ручеек прекрасного, того, что так заботливо он берег в себе для этого разговора.

— Юра, опомнись. Я ни секунды не верю в виновность Славы, но все стрелки сходятся на нем, и мне чертовски хочется узнать, кто же его так виртуозно подставляет? А в случайности, Юра, я не верю. Уже давно. — он склонился над столом, приблизившись к Журову на расстояние дыхания, прямо в глаза, умные, уставшие, прошептал: — Юра, шутки кончились. На нас, на наш проект объявлена охота. Ну, хорошо, не охота, а что-то другое, я даже не знаю, как это назвать. Какая-то мутная, нездоровая возня… Я это вижу, я это чувствую…

— Что ты видишь? — Журов иронично улыбнулся. — Разве мы не в безопасности? Сидим в твоем кабинете, в самом сердце конторы…

Радужный ручеек отодвинулся, исчез вдали. Ленский сжал виски ладонями, заговорил горячо, напряженно, с каждым словом все больше и больше распаляясь.

— Я не сумасшедший, слышишь! Я тебе говорю, сегодня ночью кто-то играл со мной, играл, как кот с мышью. Кто-то неизвестный, знающий меня до мозга костей, до самой подноготной, изучивший меня вдоль и поперек, так, как я сам за всю жизнь не смог этого сделать.

Ты думаешь — я испугался. Да, Юра, я испугался, но не смерти, мой страх совсем иного рода. То, что нависло над нами — не смерть, это нечто гораздо больше и серьезнее, это какой-то глобальный, Вселенский апокалипсис. Поверь, я не сошел с ума, не брежу, не преувеличиваю! Поверь!

Журов смущенно теребил в руках очки. Горячность Ленского поколебала его сарказм, но он все никак не мог выпростаться из формата однажды придуманной для таких случаев язвительной, насмешливо-высокомерной иронии. Ему все еще казалось, что беспокойство друга надуманно и необоснованно, что оно — всего лишь следствие его чувствительной натуры, и исчезнет само собой, стоит только, как следует, все проговорить, может быть, даже обратить в шутку.

Он смущенно пожал плечами, не удержался, скользнул в кювет иронии.

— Так что, ты думаешь Слава — организатор апокалипсиса?

Ленский с грустью, почти с жалостью смотрел на друга, комкая в себе черновики откровений, индульгенциями запоздалой исповеди заполнившие сознание. Все, поздно! Никогда не узнать вам тайны золотого ключика! Слишком, слишком поздно…

— Это уже не важно, Юра, что я думаю. Но я абсолютно уверен, что так станет думать Князев, когда узнает обо всем. А не узнать он не может, я обязан доложить.

Журов пожал плечами, обескураженный, недовольный.

— Ясно. И что будем делать?

Ленский нажал кнопку вызова приемной.

— Ждать, — устало проговорил он. — Ждать и работать. Я к Князеву…

— Подожди, — Журов встал, неловко оперся на стол. — подожди… Жень…

Ленский остановился, с любопытством посмотрел на друга. Может быть, он напрасно погорячился и еще возможно — нет, даже не примирение, не возвращение — они, ведь, не ссорились и не расставались. Может быть, случится взгляд, один лишь взгляд, как луч, как вектор, связывающий воедино человеческий души.

— А насчет того, что ты снова чуть не погиб — правда? — математик замялся, подыскивая формулировки. — Ну, в смысле, ты ничего не преувеличиваешь?

Ленский опустил глаза, в очередной раз усмехнулся собственной наивности. Да, все бессмысленно, нечего было и начинать этот разговор.

— Нет, Юра, вроде бы, ничего. — на пороге он обернулся. — Придет Слава, не смотри на него с видом Девы Марии. И сам не раскисай. Я скоро.

Встречая его, Князев вышел из-за стола, сделал несколько шагов навстречу.

— Очень рад видеть вас живым и невредимым, — рукопожатие его было энергичным, улыбка открыла белые, крепкие зубы. — Мне сразу же доложили об инциденте, и я принял все необходимые меры.

Что ж, от неприятностей никто не застрахован, в том числе, и такие счастливчики, как вы. Но, ведь, это часть вашей профессии, не так ли? — на мгновение его улыбка показалась Ленскому пастью акулы, распахнутой ему навстречу, и он невольно вздрогнул. Как ни в чем не бывало, Князев продолжал: — Впрочем, насколько я понимаю, все могло закончиться и хуже, но кое у кого нервишки оказались и вовсе не стальные, да и умственные способности — ниже среднего.

Он окинул Ленского шутливым, почти приятельским взглядом, будто приглашая его посмеяться над незадачливостью соперника.

Князев все не отпускал его руку, словно добычу, удерживая ее хваткой рукопожатия, и Ленский замер, отвечая начальнику смущенным, встревоженным молчанием.

Наконец, тот разжал пальцы, указал рукой на стул.

— Присаживайтесь, я хотел бы поговорить с вами.

Он уселся за стол, опершись локтями на темный глянец, привычно сцепил пальцы рук.

— Ну, и как там дела? — одна из птиц взлетела, описав в воздухе замысловатую петлю.

Размякшее, измотанное сознание неуклюже рванулось, на ходу настораживаясь, прикрывая смятение непонимающим взглядом. Слишком общо поставленный вопрос — прямая дорога в западню.

— Прошу прощения?

— Да, бросьте вы, ей-богу. — Князев вздохнул. — Наверняка, уже самый последний клерк в этой конторе знает, что новый начальник — деспот и самодур, и на глаза ему лучше не попадаться. Кроме того, мне объявлено что-то вроде негласного бойкота, этакого корпоративного саботажа. С одной стороны, из солидарности со скоропостижно и, наверняка, незаслуженно уволенным Иваном Петровичем, а с другой — из врожденного чувства антагонизма и детской обиды на любого выскочку.

Увы, как это не парадоксально, детские клише преследуют нас всю жизнь, с годами лишь прибавляя категоричности и нетерпимости, легко возводя в степень экзистенциальной несправедливости любое действие, не совпадающее с нашим собственным мировосприятием.

Как первое, так и второе — глупо, как в первом, так и во втором никто не признается, и весь этот детский сад будет продолжаться до тех пор, пока я, как это говорится, не зарекомендую себя с положительной стороны, то есть, заслужу ваше уважение. Например, совершу поступок, квалифицированный коллективом как подвиг, или, наоборот, стану горой за какого-нибудь героя, неоправданно затертого бездушием начальства.

И только после этого растает лед, я перестану испытывать фантомные угрызения совести, и снова смогу чувствовать себя честным человеком.

Знаете, я много думал над этим, и мне кажется, уже давным-давно нужно было принять практику назначения новых руководителей с заранее подготовленной легендой внедрения. Должна существовать такая специальная разнарядка комплектаций для руководителей, получивших новые назначения. Одному — подвиг, другому — широкий жест, третьему — еще что-нибудь благородное и достойное. Особенно это актуально для таких структур, как наша, где к чести и гордости особые требования. Зачем на пустом месте устраивать трагедии, кому нужны эти шекспировский страсти? Как вам идея?

Ленский с любопытством взглянул на Князева. Тот вальяжно откинулся в новехоньком кресле (и когда только успел?), с удовольствием, будто микроба под микроскопом, рассматривая его.

Сознание все еще барахталось в трясине слабости, клешнями мыслей пытаясь ухватиться за твердь действительности. Улыбайся! Улыбайся, кому говорят!

Как можно шире и лучезарнее улыбнувшись, словно со стороны, Ленский услышал свой голос:

— Помилуйте, вы нас всех разоблачили, просто раздели донага. Но, скажите на милость, откуда такие сведения?

Мгновенным, почти неуловимым взмахом одна из птиц растопырила навстречу ему крылья:

— Не помилую, и не надейтесь — я же сатрап. А сведения получены из наблюдений — от наиболее достоверных свидетелей, свидетелей, как говорится, для всех времен и народов.

Посудите сами. Коридоры и кабинеты пусты, абсолютное большинство моих подчиненных отсутствует, предпочтя возможности занять вакантные пока места в обойме любимчиков такой отвратительной погоде. Многие из них разбежалось по пустяковым, и, как мне показалось, совершенно надуманным предлогам, из чего я и сделал вывод о коллективном бойкоте.

И потом, есть много еще мелкого, незначительного, что не бросается в глаза, но без чего картинка была бы неполной. Я не буду перечислять все в подробностях, не люблю выглядеть смешным. — он слегка поморщился. — С другой стороны, не хотелось бы утомлять вас хитросплетениями своих дедуктивных выводов, поэтому просто поверьте на слово. Кроме того, многое из этого — тайна.

И последнее. Наденька. Впервые за всю мою карьеру руководителя, мне не предложили, ни кофе, ни чая, что по меркам ее профессии равносильно открытому хамству. А секретарша — самый верный барометр настроений коллектива, связующее звено между ним и руководителем.

Суммируя все перечисленное, получаем картинку не вполне приятную, в самых мрачных тонах изображающую оценку моей персоны, и это при том, что я не могу назвать себя, ни придирчивым, ни чрезмерно подозрительным, и с самого вступления в должность был настроен добродушно и миролюбиво. — он снова сцепил пальцы, сомкнув крылья птиц в крепком объятии. — Разве перечисленного недостаточно для тех выводов, что я озвучил?

Ленский с любопытством взглянул на него. И снова какая-то рябь пробежала по зеркалу души, какая-то затаенная тревога колыхнулась где-то в ее глубине.

Личность нового шефа производила двойственное впечатление. С одной стороны, Ленский не мог полностью отрешиться от своей неясной, неразгаданной пока еще настороженности, с другой — этот человек вызывал в нем все больше и больше симпатий.

Давняя привычка представлять людей в виде математических матриц впервые за много лет дала сбой. Обычно меткие, точные его оценки легко и послушно превращающиеся в цифровые символы метафизического смысла, теперь сопротивлялись, упрямились, будто капризные, расшалившиеся дети.

Сначала он легкомысленно отнес случившееся на счет нехватки времени, но сейчас понял, что дело совсем не в этом. Что-то незаметное, словно тот самый заусенец, та самая червоточинка, что мешала созданию абсолютной гармонии на земле, перекочевала в его сознание, неуловимо вмешиваясь в его отлаженную работу, делая невозможным выполнение привычного занятия, которое он давным-давно считал полезной забавой, своего рода, гимнастикой ума.

Может быть, он просто слишком мало знает об этом человеке?

— А я? Что вы скажете обо мне? Я, наоборот, приехал, причем добровольно, не стал прятаться за высосанные из пальца оправдания, сижу перед вами и не порываюсь скрыться. Я — исключение?

Князев пожал плечами.

— В какой-то степени — да, хотя… — он задумчиво поднял глаза к потолку, — после этих ваших слов я стал склоняться к мысли, что вами движет нечто другое, тоже не вполне вписывающееся в определение стандартной искренности.

Ленский принял игру.

— И что же? Уж не думаете ли вы, что меня привлекают вакансии в вашей пресловутой обойме?

Князев покачал головой.

— Признаться, была такая мысль, и, знай о вас немного меньше, я продолжал бы упорствовать в ней, но, наверняка, вам это и покажется невероятным, за долгие годы я изучил вас лучше, чем кто-либо другой, может быть, даже лучше, чем вы сами. И представить себе, чтобы великий, неповторимый, непревзойденный Ленский лебезил ради такого мизерного повода, как недолговечная милость какого-то временщика? Да никогда!

Ленский почувствовал, как предательская краска заливает грудь и шею, грозя вот-вот переметнуться на щеки. Вот же льстец! И как удачно подобрал момент! Но, что ему надо от него?

Он смотрел в торжествующие, сузившиеся от сдерживаемого смеха глаза Князева, с отчаянием роясь в поисках каких-нибудь приличествующих случаю слов, но пусто было в голове, пусто и безнадежно. Вконец ошалевшее сознание тщетно пыталось собрать воедино мысли, будто щепки унесенные морем разбуженного тщеславия. Улыбайся! Господи, говори же, говори, хоть, что-нибудь!

Ленский прокашлялся.

— Однако. Вы ставите меня в неловкое положение…

Одна из птиц вяло взмахнула крылом.

— Да бросьте вы. Стандартный набор эпитетов. Другого к вашей персоне не применить. Ведь, вы выиграли сегодня? Выиграли, несмотря ни на что, и достойны восхищения. Почему же я должен говорить о вас по-другому?

— Да, но…

— И никаких но. Я не терплю возражений, не забывайте — я сатрап. — Князев иронично усмехнулся.

Ленский с трудом вернулся к теме разговора.

— Тогда что же заставило меня искать встречи с вами?

Князев плотоядно улыбнулся.

— Думаете, скажу — долг? Ошибаетесь. Что-то другое.

— И что же?

— Не знаю. Пока не знаю. Мне нужно полная картина произошедшего в доме нашего неугомонного старичка, и тогда я, наверняка, смогу дать точное определение вашей заинтересованности. У меня, знаете ли, своя собственная система оценок.

Ленский снова почувствовал себя лягушкой, распятой под холодным объективом микроскопа. Всплеск раздражения внезапно оцарапал грудь, сорвав с языка каверзную реплику.

— А вы всех укладываете в свою систему? Не бывает проколов?

Лицо Князева неожиданно застыло жесткой маской.

— Никогда. И ваше поведение — лучшее тому подтверждение.

— Что вы имеете в виду?

Князев ухмыльнулся.

— Только то, что вам и в голову не пришло сказать, хоть, слово в оправдание своих коллег, защищая их от моих якобы беспочвенных нападок. — он с удовольствием рассмеялся. — Молчите? Это лишнее доказательство моей правоты — мои подчиненные меня не любят, более того, они меня боятся. А, между тем, что я сделал? Всего лишь устроил нагоняй нерадивым работникам, не справившимся со служебными обязанностями. — улыбка на миг сошла с его лица, оставив на нем надменное, скучливо-брюзгливое выражение.

Ленский представил себе одного из этих нерадивых работников, застрявшего где-то в бесконечных пробках по дороге сюда и невольно улыбнулся. Лицо Князева тут же оживилось.

— Ну, вот и хорошо, что вы относитесь к этому с юмором. — он придвинулся вместе с креслом к столу, заговорил сжато, напористо. — Будем считать, наше знакомство состоялось. Я надеюсь, у меня хватило осторожности не свалиться в яму самокритики и оправданий? Кивните, если согласны. Хуже всего, когда подчиненные уличают начальство в слабости. Это худший из вариантов. В свою очередь, рассчитываю на ваш такт, ваше благоразумие — когда будете делать наш разговор достоянием гласности, будьте добры придерживаться именно такой его трактовки. И перестаньте изображать оскорбление, а то я точно стану считать, что нахожусь в детском саду! Кстати, передайте Журову, что прятаться в кабинете друга — моветон. Не удивляйтесь и не спрашивайте, откуда я это знаю — все та же наблюдательность.

Итак, — он смахнул со стола невидимую пылинку. — Давайте-ка лучше перейдем к делу. Дело. Московская резиденция Абдул-Гамида. Убийство в самом центре Москвы. — он поднял на Ленского в секунду ставшие жесткими глаза. — Об ответственности и конфиденциальности можете не волноваться, наша бригада уже работает там, милиции достанутся лишь формальности. Впрочем, вам, наверняка, все это — не впервой? Все, естественно, исключая девушку… — в его взгляде проскользнуло что-то неприятное, отозвавшееся в душе Ленского всплеском тревоги. — Кстати, именно ей вы и обязаны возможностью столь позднего появления на службе. Еще немного, и я вынужден был бы отдать приказ доставить вас сюда, хотя бы, и под конвоем. Несмотря на всю щекотливость ситуации…

Он встал, отошел к окну, повернувшись к Ленскому спиной. Постояв так какое-то время, Князев повернулся, засунув руки в карманы брюк, отчего сразу стал похожим на цаплю, снова заговорил:

— А ситуация такова, что действовать нужно спешно и решительно. Да-да, милейший Евгений Александрович, в деле появились новые вводные, сделавшие и без того уже донельзя взвинченные события, поистине драматическими. Вследствие этого, появилось много, очень много вопросов, ответов на которые нет, и в свете этого каждое новое свидетельство, каждое мнение особенно важны. А уж показания участника событий — и подавно. — он вернулся на место, сел. — И не смотрите на меня так, будто я сошел с ума, вы пока еще не все знаете. Я введу вас в курс дела позже, после того, как вы изложите мне свою версию событий. К слову сказать, первые впечатления всегда самые верные, самые полные, даже, несмотря на всю свою сумбурность и противоречивость. Иногда свежий взгляд во сто крат ценнее самых масштабных исследований, с измерениями, хронометражами и экспертизами. Кроме того, — тут он оцарапал Ленского острым, испытывающим взглядом, — я тут просмотрел кое-какие ваши отчеты, и у меня сложилось твердое убеждение, что всякий раз вы что-то в них не договариваете, причем, всякий раз что-то важное, существенное, от чего зависит интерпретация всего хода событий.

Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что вряд ли мне удастся это доказать, а уж, тем более, узнать правду, поэтому, на правах незаслуженно оклеветанного и несправедливо обделенного, предлагаю вам сделку. Да-да, вы не ослышались, именно, сделку. В качестве пробного шара, как символ восстановления доверия.

Ничего не утаивая, максимально полно вы рассказываете мне все, что было в доме Абдул-Гамида, а я, в свою очередь, делюсь с вами конфиденциальной информацией, которая, может быть, и станет, в конце концов, доступной вам, но значительно позже. Как вам такой обмен любопытствами? Идет? — он вопросительно поднял брови. — Разумеется, рассчитываю на вашу порядочность…

Ленский слушал его, будто в записи, будто уже слышал когда-то этот негромкий, чуть хрипловатый голос, сквозь пелену памяти узнавая едва различимые, навевающие какие-то смутные воспоминания, оттенки, знакомые нотки, словосочетания, интонации. Да нет, не может быть! Он твердо знает, он убежден, что увидел этого человека только вчера, только один раз, и больше нигде и никогда до этого его не встречал. И все же какая-то досада, какая-то необъяснимая неудовлетворенность засела в сознании докучливой занозой, протянувшись сквозь все его умопостроения.

Он попытался освободиться, стряхнуть это навязчивое чувство. Не хватало еще погрязнуть в пустых тревогах и сомнениях, будто кислотой, разъедающих и без того истощенные силы. Впереди — еще много чего. Один разговор со Славой чего стоит, да и за Кэти вот-вот надо будет ехать.

— Идет, — и снова ему показалось, что слово вылетело само собой, будто за него говорил кто-то другой, исподволь захвативший его сознание. — Что вы хотите знать?

Князев удовлетворенно улыбнулся, откинулся в кресле, уютно сложив руки на животе.

— Начните сначала, — он просто источал довольство и миролюбие, — я думаю, так будет наиболее правильно.

На мгновение Ленский задумался. Начало. Он и сам много бы отдал, чтобы узнать, где оно, это начало.

Он усмехнулся в душе. Уж не хочешь ли ты вывалить на голову ни в чем не виноватому человеку историю своей жизни? Вот-вот. Так что, давай, соберись, отбрось все околичности и экивоки, и исполняй приказ. Сказано тебе: доложить о происшедшем, вот и не задавай дурацких вопросов, бери пример с часов. Просто двигайся вслед их стрелкам, отмечай на хронологической шкале все, что выступает за гладь бытия, и все тут. И правильнее всего будет начать с посольской залы. Именно там и находится отправная точка всей истории, там и завязалась интрига. Итак…

И Ленский, не торопясь, стараясь не пропустить ни малейшей подробности, которая могла показаться начальству важной, повел свой рассказ. Он опустил, конечно же, «сухой» бунт Павла, его рассказ о незадачливом свиноводе тоже остался пестрой кляксой за строгими, черно-белыми рамками доклада. Но больше выбрасывать было нечего, и вскоре повествование раскрасилось ажурной вязью разноцветных событий, событий, вроде бы, совсем свежих и, вместе с тем, таких далеких, таких давних, стиснутых линзой времени в крохотную проекцию на цветастом экране памяти. Появление Башаева, ярость Павла, записка Кэти…

Князев слушал внимательно, не перебивая, не сводя с него испытывающего взгляда. Несколько раз Ленский останавливался, не находя подходящих слов, блуждая в лабиринтах мировосприятия, и он ни разу не перебил его, не поторопил, не съехидничал.

— А вы уверены, что не стреляли? — голос Князева ворвался в его смятение резким, порывистым зигзагом.

Ленский пожал плечами.

— Со мной и оружия-то не было…

— А ваш телохранитель? — голос настаивал.

— И он тоже был не вооружен. — Ленский почувствовал невольное раздражение, плеснувшееся в голосе металлом. — Кроме того, из той позиции, на которой он находился, сделать это было невозможно.

— Вдобавок ко всем своим талантам вы еще и криминалист? Баллистик? — Князев иронично усмехнулся. — Впрочем, судебного эксперимента не будет, так что, придется принять ваши слова на веру. — и уже вполголоса, словно разговаривая сам с собою, добавил: — А золотую обойму запишем пока в загадки…

Он замолчал, погрузившись в размышления, будто бы напрочь забыв о своем собеседнике, уставившись в серый прямоугольник окна. Ленский тоже молчал, с любопытством наблюдая за лицом шефа, по которому, словно отражения в зеркале, пробегали тени мыслей и чувств. Наконец, Князев вернулся в действительность, сфокусировав взгляд на лице подчиненного.

— Но вот, что меня волнует, — он вскинул на Ленского умные, с хитринкой глаза. — Этот некто — просто ваш спаситель, ангел-хранитель. Если я ничего не путаю, Башаев хотел застрелить вас сразу, не дожидаясь игры, и только вмешательство этого незнакомца дало вам шанс, который, надо отдать вам должное, вы блестяще использовали?

Ленский опустил голову. За незатейливостью формулировки ему послышалась скрытая насмешка, даже издевательство. Тебя бы на мое место, шутник, посмотрел бы я…

— Да, вы все верно поняли, — он открыто взглянул в насмешливое лицо Князева. — Однако, считаю своим долгом заявить, что подобное милосердие — милосердие мнимое, и никак не может оправдывать намерения, пусть даже и самые добрые. И уж совсем никак оно не отменяет угрозу расправы надо мной и моим сопровождающим. Исходя из этого…

— Конечно, конечно! — Князев замахал руками, растворив грациозные силуэты птичьих крыльев в толчее суматошного мельтешения. — Ради, Бога, не обижайтесь, я прекрасно понимаю ваши чувства. — его голос понизился, стал тихим, мягким. — Можете не упоминать все это в рапорте, это не обязательно. Достаточно того, что вы взяли на себя труд доложить мне лично. — он помолчал. — А теперь, я попрошу вас еще на несколько минут забыть об усталости и сосредоточиться. Я хотел бы узнать, как вы поладили с девчонкой?

Ленский замер. Сознание испуганно метнулось, чувство вины, какой-то стыдливой, неловкой, неожиданно овладело им, заставляя чувствовать себя безвольной амебой.

— Да, в общем-то, поладили, все в порядке, — он с готовностью смотрел в острые глаза Князева, изнывая от презрения к себе.

Ну, что, что с ним такое, в самом деле? Мысли соскочили с нити смысла, рассыпались грошовым бисером. Что говорить? И, ведь, надо что-то сказать!

— Видите ли, в чем дело… Кэти, то есть, наша девушка… она сейчас не дома, то есть, не у меня… — он замолчал, сам не понимая, что, зачем, для чего он это говорит.

Неожиданно до Ленского дошел весь ужас содеянного, и он содрогнулся, представив себе Кэти одну, в обществе юной и легкомысленной продавщицы. Одну, лишенную связи с ним, не имеющую возможности поговорить, пожаловаться, попросить о помощи. Он оцепенел, раздавленный, нокаутированный, безропотно ожидая, в какую форму выльется гнев начальника. Однако, тот молчал.

Ленский поднял на Князева глаза, неожиданно для себя увидел на лице у того снисходительную улыбку.

— Ох, Ленский, Ленский… Чего вы ждете? Того, что я вызову палача и отдам приказ расстрелять вас? Ну, конечно, я же — деспот, тиран, сатрап…

— А разве не так будет? — словно аквалангист, вынырнувший на поверхность, Ленский судорожно глотнул воздух. Кажется, где-то на небесах у него, действительно, завелся ангел-хранитель, причем, вполне себе бдительный и оперативный.

— Конечно, следовало бы устроить что-то вроде показательной казни, — птицы взлетели к подбородку Князева, сложились упругим мостиком. — Однако, я всегда подозревал, что в этом климате ротозейство передается воздушно-капельным путем, и заранее подстраховался.

Согласитесь, с моей стороны было бы величайшей неосмотрительностью полностью полагаться на человека, не способного вполне контролировать собственные действия. Ведь, насколько мне известно, полковник Силич — ваш руководитель, а раз так — вы в группе риска. Это и побудило меня отправить к вашему дому группу сопровождения, и я вижу, что поступил совершенно правильно, а то ваша беспечность могла закончиться неизвестно чем. Так что, не переживайте, все перемещения ваши и, тем более, девушки — под контролем. — он замолчал, послав собеседнику насмешливый взгляд.

Вот тебе и храмовник! Ленский торопливо перебирал формулы возможных инверсий, будто наскоро слепленные полуфабрикаты, безостановочной каруселью кружащиеся в сознании.

Какой образ выбрать, на чем остановиться? Благородное оскорбление? Нет! К черту! Бледный от гордости юноша с горящими глазами летит в топку отчаяния? Полные достоинства оправдания? Опять не то! Благородный джентльмен с золотом пенсне на носу растворяется в пучине спешки. Так, что, что тогда? Может быть, твердолобая, кондовая простота? О, Господи! Только не это! И мужичок с истовым лицом тоже проваливается в тартарары…

Часы щелкают в голове пульсом маятника, отмеряя мгновения до последней черты, а проклятый калейдоскоп все вертит и вертит спектр чувств, размазывая их палитрой растерянности, палитрой пустого, бескровного бессилия. И чего он так разволновался? Ну, Кэти, ну, прошляпил. Старость? Да, то есть, нет. Нет, конечно, нет. Тут что-то другое, глубже, тоньше, деликатнее.

Перед глазами снова поплыло насмешливое лицо Князева, его пальцы, бездумно барабанящие по глянцевой глади стола.

— Сергей Васильевич, я головой ручаюсь, что ваши тревоги — беспочвенны. Кэти никуда не убежит, да она и не хочет убегать. В конце концов, ей некуда убегать! Она — еще совсем ребенок и, к тому же…

Князев слушал, не стирая с лица усмешки, кивая каким-то собственным мыслям. Он посмотрел в темнеющее сумерками окно, неожиданно перебил его:

— Ленский, Ленский, вы даже не представляете, насколько заблуждаетесь! Этот ребенок — уже не ребенок! Она — наследница огромного состояния и всей империи Абдул-Гамида! Вы отпустили овечку погулять к волкам!

Карусель в голове лопнула мыльной пеной, разлетевшись брызгами каких-то лиц, мыслей, душевной мимики, оставив после себя гнетущую тревогу, обнажив колкую щетину вопросов. Наследница? Империя? Овечка?

— Однако, — будто бы со стороны услышал он свой голос, — вы так и не ввели меня в курс дела.

— Ах, да!

Князев схватился за голову, и жест этот показался Ленскому каким-то наигранным, чрезмерным. Да и сам начальник в эту минуту выглядел легковесным и поразительно несерьезным. Удивительно, как он раньше этого не замечал? И, вообще, все вокруг ужасно похоже на театральную постановку, с плохими актерами, дрянным сценарием, убогим реквизитом. Явно какой-то малобюджетный проект. Вот почему, уже который день за окном — дождь и туман? Неужели нельзя было раскошелиться на что-нибудь более яркое, зрелищное?

Голос Князева снова донесся до его слуха:

— Дело в том, что сегодня утром Абдул-Гамид скоропостижно скончался. — Князев заглянул в глаза Ленского и поспешил добавить: — Нет-нет, ничего такого, скорее всего — сердечный приступ. Сейчас ждем заключения врачей, впрочем, это уже не так важно. Важно то, что у него были обнаружены документы, свидетельствующие о том, что наша девушка — его дочь. Так что, вот кого вы отпустили погулять…

Ленский молчал, осмысливая услышанное.

— Может быть, она действительно еще ребенок, но вокруг нее — далеко не дети… — Князев вздохнул. — Документы, по всей видимости, были кем-то подготовлены заранее, и, очевидно, этот кто-то посвятил своему труду не один год жизни — вспомните, хотя бы, сгоревший архив ЗАГСа. Подобраны они весьма тщательно, со знанием дела, и переданы Абдул-Гамиду в самое подходящее время, как раз сразу после вашего триумфального бегства. Отсюда, наверно, и сердце.

— Башаев? — Ленский не спускал глаз с лица Князева.

Князев отрицательно покачал головой.

— Насколько я понимаю, к тому времени он был уже мертв, — в его глазах мелькнула какая-то смутная тень. — Хотя, предположительно, именно он эти документы и подготовил. Но, кто же тогда предъявил их нашему скоропалительному отцу? Кто этот бескорыстный и вездесущий доброхот?

И намерения его не вполне ясны. Убить Абдул-Гамида? Но, что это дает? Наследство? Но у того и так не осталось никого, кроме Кэти, а она еще не успела связать себя какими-либо обязательствами. — взгляд его неожиданно вспыхнул воодушевлением. — А что, если все было так: Башаев держал эти документы в тайне, про запас, и Абдул-Гамид наткнулся на них случайно?

Будто детскую поделку, Ленский осмотрел бегло эту простенькую историйку, отбросил. Чушь какая-то!

— Тогда непонятно, а зачем, вообще, они были нужны ему?

Князев пожал плечами, хмыкнул.

— Ну, предположим, Башаев приберегал их на тот самый случай, если девушка, все-таки, предпочтет уйти с вами, а все аргументы для того, чтобы заставить Абдул-Гамида стрелять в вас, будут исчерпаны? Как вам такой вариант?

Ленский покачал головой.

— Но она уже уходила, а Башаев так ни словом об отцовстве Абдул-Гамида не обмолвился. — в памяти вновь проплыло искаженное бешенством лицо, налитые кровью глаза, губы, шепчущие проклятия. Он снова покачал головой. — Нет, что-то здесь не так. Такое ощущение, что он не знал об этих документах, да, и не то, чтобы не знал, а и, вообще, даже не догадывался о них. Иначе, он не выдержал бы искушения и предъявил их Абдул-Гамиду гораздо раньше. Уверяю вас, у него было достаточно оснований и времени, чтобы сделать это. Я абсолютно уверен, что, и сами документы, и их такая своевременная презентация — дело рук кого-то другого.

Князев растерянно взглянул на Ленского.

— Да? — на лице у него застыла недоуменная улыбка. — Вы так думаете? А что вы думаете относительно личности этого «кого-то»?

Ленский на миг задумался. Сотни пестрых лоскутков уже копошились в оправе загадки, суетясь, дрожа в исступлении тождества, складываясь в полотно законченной мозаики. Да, так и есть, сомнений быть не может.

— Я думаю, что он — и есть тот самый «некто», так удачно приоткрывший мне лазейку для спасения.

Князев застонал, схватившись обеими руками за голову.

— Слушайте, я уже совсем запутался! Кто этот человек? Каковы его цели? Сначала он заманивает вас в ловушку, потом дает сбежать, убивая вашего несостоявшегося убийцу, а еще чуть позже убивает того, кто послужил для вас приманкой, и на кого он так тщательно собирал компромат. Где логика? Чертовщина какая-то! И что это за затейник такой? Можете набросать психологический портрет? Хотя бы, в общих чертах?

Мозаика застыла перед глазами, гармонией линий, законченностью форм парируя всякую тень сомнений.

Ленский вздохнул.

— Что ж, он — несомненно лицо информированное, имеющее доступ к всякого рода секретной информации, архивам и так далее. Из этого следует, что это — человек влиятельный, обладающий определенным ресурсом власти и полномочиями.

— Блестяще, — перебил его Князев, — Все это мог понять и самый обыкновенный мальчишка. Я же просил — психологический, психологический портрет.

Ленский подавил вспышку раздражения.

— Да, но я еще не сказал самого главного, — он пытался унять внезапную дрожь в голосе. Предчувствие чего-то большого, судьбоносного сжало сердце.

— Ну. Что такое еще? — Ленскому почудилось, что в глазах собеседника мелькнула тень испуга.

— Это только мое мнение… — он прислушался к себе, к нарастающему, горячему упоению. — Мне кажется, что этот человек азартен.

Пространство дернулось судорожно, болезненно, будто мышеловка, захлопываясь растром отторжения.

— Ого! — насмешка вытеснила неприятную тень из глаз Князева, он улыбнулся. — Это — что? Рыбак рыбака?

Ленский почувствовал, как раздражение охватывает его с новой силой. Нет, нет, нельзя поддаваться эмоциям, нужно, во что бы то ни стало, донести свою мысль.

— Он азартен, говорю я вам, — повторил он настойчиво. — Он азартен, и это — единственное объяснение, в которое укладывается абсолютно все, и чехарда с убийствами, и интрига с запиской, и даже история с документами. Он не признает обычной жизни, скучной и пресной, ему претит сама мысль о том, что все должно быть подчинено строгому, холодному расчету. — внезапный полет подхватил его, закружил в восхитительном вихре эйфории. Слова слетали с языка, раскаленными камнями падали в ватную бездну тишины. — Я так и вижу его, вижу, как он мечется от одной игры к другой, на ходу меняя одежды, прибавляя ставки, как бросает на кон все, что только можно, не торгуясь, не считаясь ни с чем и ни с кем, как выжимает последние соки из выработанной, казалось бы, уже ситуации. Он — паук, высасывающий кровь из своих жертв. Вспомните — он не ушел из дома Абдул-Гамида, не ушел, пока не опустошил до дна, до последней капли чашу азарта, пока утолять жажду риска стало нечем. Он — сумасшедший. Он играет ради игры. Он — просто абсолютный, совершенный, законченный, исключительный по своей идеальности игрок, игрок до мозга костей, квинтэссенция игры. Если хотите, романтик игры. Был бы я поэтом, я сказал бы, что он — часть игры, сказал, что он — и есть сама игра.

Ленский замолчал, чувствуя, как затихают на дне бездны его слова, как не торопясь, пунктуально тишина обертывает их своей непроницаемой пленкой. Что, это — все? Не может быть! Сейчас, сейчас сорвется камнепад, разбуженный его словами, критической массой разрывая пелену тайны. И откроются шлюзы, и хлынут потоки истины, смывая с лица земли ложь и несправедливость, зло и ненависть, разлуки и одиночество…

Тишина благоразумно посторонилась, пропуская вперед властное время, подобострастно проводила его поклоном.

Князев шумно вздохнул

— Хорошо, что вы — не поэт, — он грустно улыбнулся, — а то я был бы вынужден подать в отставку. Руководить детским садом, нянчащим поэтов — благодарю покорно… — он в упор посмотрел на собеседника. — А теперь, давайте начистоту. Признайтесь, всю эту белиберду вы придумали только что и исключительно для того, чтобы снять подозрения со своего друга Силича, так?

Ленский опустил глаза. Изящная конструкция рушилась на глазах. То яркое, светлое, воздушное, что родилось в нем утром, теперь совсем съежилось, померкло, словно белоснежный манжет, истрепавшийся от прикосновения с грязной действительностью.

Ну, почему, почему так всегда? Только лишь приоткроешь завесу, только дотронешься неба, и на тебе — снова вниз, в туман, на скучную, серую землю. И этот человек напротив — никакой он не друг. Он не вызывает больше той прежней, немного жалостливой, немного ироничной симпатии.

В последней попытке обмануть судьбу, надежда неловко рванулась наружу.

— Нет, я действительно так думаю. К тому же, из разговора с Кэти…

Князев пренебрежительно взмахнул кистью руки.

— Бросьте. Стоит ли верить девчонке? Ее могли просто использовать. Использовать в качестве носителя нужной информации. А может, это — и вообще, элемент той самой игры?

Ленский вспомнил коридорчик, волну нежности, сладость поцелуя. Господи, как невовремя!

— Н-не думаю. Ложь я бы почувствовал сразу.

Князев помолчал, изучая его долгим, проницательным взглядом.

Ленский сжал зубы. Что еще? Только бы не закричать, не наделать глупостей!

— А что вы так смотрите на меня? Рассмотрели во мне предателя?

Не отводя взгляда, Князев откинулся в кресле, улыбнулся.

— Не знаю даже, как сказать. Думаю, правда это, или только мне кажется? Помните, как там, у старика Шиллера? «Любовь и голод правят миром»?

— И что же?

— А то, что вы не похожи на человека, страдающего недоеданием.

Ленский замер, застигнутый врасплох громом разоблачения. Наверно, в его лице что-то изменилось, потому что Князев рассмеялся, с удовольствием потирая руки.

— Ну же, не пугайте меня, Евгений Александрович! Для людей нашего с вами возраста подобная авантюра равносильна глупости, а глупость в нашей профессии не может быть оправдана ничем.

Ленский почувствовал, как сердце гулко оборвалось бездной, как где-то далеко-далеко отсюда лопнул воздушным шариком его сказочный замок.

Что ж, все правильно. Старость делает нас уязвимыми, и та наша броня, которой мы так гордились когда-то, одного вида которой было вполне достаточно, чтобы заставить убираться восвояси любого, теперь годится, разве что, только для музея.

Ты беззащитен, Ленский! Ты беззащитен перед насмешками, перед чужой грубостью, любопытством, навязчивостью, даже перед угрызениями собственной совести. Ты беззащитен и смешон в своих попытках противостоять наглости, парчу притворной холодности, наигранного равнодушия бросая под скотские копыта хамства. Пора понять, что в твоем случае это уже не работает, да и вряд ли заработает, хоть, когда-нибудь еще.

Вот и сейчас — куда подевался твой хваленый апломб, твое умение держать людей на расстоянии, твоя самоуверенность и язвительная, уничижительная ирония? С глупым видом ты сидишь и слушаешь человека, сумевшего обвести тебя вокруг пальца, как ребенка, как глупого, зазнавшегося мальчишку.

Да, именно — как мальчишку. Потому что, детство и старость — два полюса, глядящие друг на друга сквозь кристалл времени, проекциями преломлений разбросанные по обе стороны оси жизни. И с той, и с другой стороны кажется, что мечта совсем рядом, что она вот-вот осуществиться, и пленительный мир счастья скоро придет, он уже ждет тебя за ближайшим отсюда поворотом, но все это — ложь, обман зрения, фокус для простофиль, позволивших увлечь себя уловками дешевых трюкачей. Мечта все так же далека, далека, как и в момент своего рождения, а ее близость — лишь призрак, иллюзия, мираж, вызванный грошовыми оптическими эффектами.

И что ты намерен делать теперь? Смириться? Безропотно сносить эти маскированные под искренность насмешки, делая вид, что они тебе безразличны? И время уходит, времени почти не осталось, потому что чувства всегда быстрее и точнее разума, а от тебя за версту разит унынием и беспомощностью.

Слабой вспышкой мелькнула робкая, опасливая мысль. А, может, и в самом деле сдаться? Ну, какой из тебя Дон Жуан? Это сейчас ты такой легкий, воздушный, романтический. А старость — она, ведь, такая. Никуда уже не денется, не отстанет. И рано или поздно сделает тебя тяжелым, ревнивым, ранимым, да-да, сделает, сделает обязательно, каким бы невероятным сейчас это тебе не казалось. Да и избранница твоя, (да избранница, избранница, чего уж теперь отпираться) — совсем не та, которая была вначале. Откровенно говоря, она и тогда была, как говорится, тебе не по зубам, а сейчас — и подавно. Наследство, империя — потянешь ли ты такой груз?

Так что, сиди тихо, господин экс-плейбой, как порекомендовало тебе заботливое руководство, сиди и моли Бога, чтобы история эта поскорей для тебя закончилась…

Словно эхо своего унижения, он увидел перед собой насмешливые глаза Князева. Ого! Да ты уже празднуешь победу? Не рано ли?

Секунды растянулись густой патокой, будто сгустки действительности, выплескивая нужные слова.

— Очень не хотелось вас разочаровывать, но, видимо, все-таки, придется…

Брови Князева поползли вверх, глаза подернулись рябью беспокойства. Вот-вот, понервничай, понервничай, голубчик!

Сердце билось горячо, надрывно, сознание заволокло вязкой мглой. Словно под обманчивой жижей трясины, он искал, нащупывал спасительные жердочки фраз…

До слуха долетел глуховатый, с хрипотцой, голос Князева.

— Так что, неужели я не прав?

Будто передразнивая его, Ленский откинулся в кресле, забросил ногу на ногу.

— Увы, любезнейший Сергей Васильевич! (Знай наших!). Я долго ждал, не желая огорчать вас… Просто мне показалось, вы так гордились собой, заявляя, что изучили меня досконально, а тут я со своими разоблачениями…

— А, что? Что-то не так? В чем же я ошибся? — по лицу Князева расплылась смесь из растерянности, не желающего сдаваться превосходства, и какой-то досадной, по-детски капризной обиды.

Вот так! Помучайся, поломай голову! Никогда чемпион покера не позволит кому-то победить себя в дуэли нервов. Главное — не перегнуть, не переступить ту самую черту, за которой кончается игра и начинается жизнь. Ее невозможно увидеть, пощупать, начертить, ее можно только почувствовать, словно хрупкую грань яви и сна, колышущуюся зыбкими полутенями в дремотном сознании.

— Я не знаю, к сожалению ли, к счастью, но я — все-таки, немного другой, нежели вы меня представляли себе.

— Вот как?

Да, да, вот так, гаденыш!

— Увы, да. То, что вы приняли за правду — всего лишь часть моего имиджа, и, признаться, ваши заблуждения — лучшая форма признания.

Ай да, Ленский, ай да, сукин сын! В глазах начальства — смятение, граничащее с паникой. Ну же, давай, наподдай, надо заканчивать разгром!

— Однако, я решил — лучше горькая правда, к тому же, обратная сторона всех моих метаморфоз, как это не парадоксально — объективность. В конце концов, ведь, я получаю свое жалованье не где-нибудь, а именно здесь, и вы теперь — по эту сторону баррикад.

Хороший ход, дружок! Еще бы неплохо приплести сюда обороноспособность Родины, и тогда — все, вообще, не подкопаешься, вряд ли он рискнет переть на святое.

Тень коварства в глазах Князева заставила его насторожиться.

— Уж не собираетесь ли вы душевную чистоплотность включить в перечень своих должностных обязанностей?

Вот гад, выкрутился!

— … И потом, что с того, если вы и позволите себе немножко романтики? В нашей жизни так мало места прекрасному…

Нет, братец, меня на эту приманку не купишь. Ленский зябко поежился.

— Нет в этой истории никакой романтики, вам просто показалось.

Князев подался вперед, глаза его блеснули неожиданным торжеством, отозвавшимся в сердце тревожной дрожью.

— Так-таки и нет?

Ленский засмеялся деревянным смехом, чувствуя, как расползается в душе лужа непонятной досады.

— Да, говорят же вам, нет ничего. Нет, и быть не может!

Князев удовлетворенно кивнул, откидываясь в кресле.

— Вот и славно! В таком случае, я могу разговаривать с вами начистоту. Мы же взрослые люди, и меня паника охватывает при одной мысли о том, что придется читать вам лекции о служебной этике.

Однако, согласитесь, ситуация, можно сказать, критическая. Эта девчонка — золотой ключик от огромного количества дверей, разбросанных по всему свету, и многое, очень многое зависит от того, в чьих руках этот ключик окажется. Насколько я понимаю, вы — единственный, кто связывает ее с внешним миром, кого она слушает и кому доверяет. — в голосе начальника послышались просительные нотки. — Пусть поживет пока у вас. Пару-тройку дней. Пока кое-что не прояснится.

Создайте вокруг нее ауру заботы, такую атмосферу тепла, домашнего уюта. С вашим обаянием, вашим тактом, я уверен — у вас получится. Судя по всему, девчонка выросла без родителей, так что, это будет нетрудно. Водите ее в кино, в цирк, в кафе, в магазины, в конце концов, все счета, естественно будут оплачены конторой. С документами и всем остальным что-нибудь придумается… Потом… — Князев впился в Ленского пристальным взглядом, в глазах его, словно отблески далекого пламени, плясали огоньки чего-то неизвестного, неясного. — И помните, Ленский, она ничего не должна знать о своем отце и обо всем случившемся. Слышите, ничего!

Слова эти еще отдавались в его голове, когда Ленский, будто недочитанную книгу, закрыл за собой тяжелую дверь кабинета.

Удивленными, растревоженными озерками проплыли мимо глаза Наденьки, впервые за многие годы не получившей свою обычную шоколадку, настороженным облаком скользнуло молчание нескольких коллег, за минуту до этого что-то вполголоса обсуждавших.

Безотчетное недовольство, будто медленный яд, спустя положенное время начавший свое разрушительное действие, все больше и больше охватывало его.

В чем дело? Ведь, вроде бы, все — нормально, начальство оценило и одобрило его поведение, ближайшие дни он абсолютно легально проведет с Кэти. Почему же тогда так нехорошо на душе, почему с каждой минутой какая-то мрачная тяжесть все сильней и сильней наваливается на него своей призрачной тушей?

Эх, сейчас бы уехать за город, в лес, вдыхать колкий воздух расставания, топтать плачущий, изнывающий от ожидания небытия снег. Но на дворе — почти уже сумерки, впереди еще разговор со Славой, и где-то далеко, среди вешалок и бездушных манекенов его ждет забытая, одинокая Кэти. Кэти! Вот в чем дело!

Стоило ему только вспомнить о ней, произнести ее имя, и резкая боль полоснула по сердцу. Кэти! Он же предал ее! Он только что вслух отказался от своих чувств к ней, отказался легко и добровольно, без всякого принуждения, элегантно и остроумно высмеяв их, словно вздор, не заслуживающий внимания. Он предал, он снова предал!

Как человек, внезапно потерявший координацию движений, Ленский остановился, сделал несколько нетвердых шагов к прямоугольнику окна, тускло бледнеющему на темной глади стены. Прозрачный холод стекла остудил пылающий лоб, море городских огней качнулось, расплылось радужными пятнами.

Нет, нет, все не так! Он еще не знает, не до конца понимает, не может объяснить, почему, но твердо, абсолютно точно уверен, что не так. Сейчас, сейчас, просто надо сосредоточиться. Еще минуту, еще одну.

С тоской, с отчаянием обреченного он всматривался в ненастное, наливающееся свинцом небо, словно ожидая в этой непроглядной пелене увидеть доказательство своей невиновности.

Упрямая привычка правоты заставляла изворачиваться, выискивая лазейки оправданий, будто перед лицом суда, сплетая слова в вычурные кружева силлогизмов.

Разве то, что он сделал — предательство? Ну, допустим, он и сказал что-то такое, что можно расценить как измену, но это было сделано в пылу игры, для того, чтобы поставить на место зарвавшегося парвеню, и уж никак не преследовало цели обелить самого себя или спасти свою репутацию. Не говоря уже о том, что у него и мыслях не было получить какую-то выгоду, а это, между прочим, вообще, лишает обвинение всякого смысла.

Итак, налицо — ни одного признака, характеризующего предательство, а это значит, что в действиях его, говоря языком протокола, состава преступления нет. Ну, соврал пару раз начальнику, ну, прикинулся шлангом, так что? Обыкновенные уловки, все так делают.

И потом, неизвестно еще, как повел бы себя Князев, если бы Ленский подтвердил его подозрения. А вдруг отстранил бы его от операции, лишив возможности видеться с Кэти, а разве это не худший вариант для них обоих?

Робкая надежда шевельнулась в груди. Может быть, и он тоже Кэти небезразличен? Может быть, они и в самом деле — спасение друг друга, единственный шанс для обоих?

Горячий комок встал в горле, и Ленский сжал виски ладонями. Что это он разнюнился? Почему так ослаб, почему позволяет себе поддаться слабости? Ведь ясно же, ясно, как день — их связывает что-то, что-то гораздо более тонкое и высокое, чем примитивная ткань обычных мыслей и чувств, и взгляды, и туз червей, и поцелуй в темноте ему не приснились, все это было, и каждое из этих событий в отдельности, и все они вместе взятые — одно большое, яркое, красивое доказательство этому.

Доказательство! А он все это предал! Предал, предал! Не зря Князев так настойчиво переспрашивал, не зря таким торжеством вспыхнули его глаза, стоило только Ленскому произнести те самые слова! И нечего отпираться, нечего врать самому себе, вытаскивая из рукава припрятанные козыри оправданий. Уже он ощутил ту несмелую, стыдливую неловкость, что всегда сопровождает сделку с совестью, уже где-то глубоко, на самом дне сознания, плещется мутной лужицей горький осадок, кислотой позора выжигая в памяти пробу измены. На этот раз она невысока — подумаешь, от любви отрекся. Такие вещи — привычное дело, случаются, чуть ли, не через день, так что, даже и катализатор допинга не понадобился.

А козыри… В этой игре они, увы, недействительны, равно как и все ухищрения его проклятого, отточенного словоблудия. Эта игра — она какая-то новая, незнакомая, в ней, вообще, не применимы прежние уловки, однообразием привычности усыпляющие инстинкты нравственности. Словно рентгеновскими лучами, просвечивает она каждую ячейку, каждую клеточку сознания, с легкостью проникая в самые темные его закоулки, без труда отделяя правду от лжи.

Что это? Новый уровень? Старость? Если так, то старость преследовала его всю жизнь, преследовала, надев маску ставшего уже привычным одиночества, то приближаясь, то отставая, день и ночь обжигая его своей гнетущей близостью, заставляя торопиться, прыгать через ступеньку, оставляя позади брошенные в спешке судьбы, незаконченные дела, недосказанные слова…

И всю жизнь он лгал себе, руладами убогого своего красноречия убеждая, что все это — нормально, что нынешний век — век скоростей, и что не из-за чего печалиться, потому что все самое главное и важное — впереди.

А всему виной был самый банальный, самый элементарный страх смерти, страх слепой, бессознательный, обезличенный. И теперь старость догнала его, застала врасплох, оставив наедине с тем самым, чего он так боялся, от чего бежал всю жизнь, в кутерьме побед, встреч, снов, измен и расставаний не замечая, как замыкается кольцом извилистая траектория его пути, пылает алым заревом того, что было когда-то для него рассветом, а теперь превратилось в костер аутодафе. А страх — уже перед ним, вот-вот снимет свою опостылевшую маску, будто прощальным откровением, обнажив свое настоящее лицо, и он, как и когда-то, снова беззащитен перед ним. Так же беззащитен, как беззащитен перед временем, отсчитавшим срок его жизни, перед судьбой, очертившей его путь, перед смертью, мрачной фигурой венчающей горизонт его заката.

Смерть. Вот и вновь она вошла в его жизнь, но вошла не так, как раньше — неожиданной и незваной гостьей, нет, теперь она вошла, как вполне предсказуемый визитер, полноправный и компетентный участник предстоящей драмы. Что ж, пора привыкать к переменам, наверняка, эта — не последняя, наверняка — не самая горькая.

Неожиданная тень, легкая и бесшумная, надвинулась сзади, легла на стекло косым сегментом. Ленский вздрогнул, обернулся. Перед ним лицом к лицу, сложив руки на груди, спрятав подбородок в воротник свитера, мрачной скалой высился Силич.

Мгновенная судорога сознания, смятого внезапностью встречи, вырвалась на поверхность сто раз повторенным:

— Слава, а я тебя ищу!

Силич слабо улыбнулся, махнул рукой.

— Меня теперь все ищут.

Он выглядел смущенным и подавленным, и, повинуясь внезапному порыву, Ленский увлек его в угол, под крону громадного растения в горшке, испокон веков культивируемого здесь стараниями Наденьки.

Слова, которые он готовил, ловушки, которые он плел — все исчезло куда-то, растаяв в горячем море жалости и нежности к этому большому, неуклюжему, несчастному человеку. Ему захотелось сказать, что он не верит в его предательство, не верил с самого начала, и все его мысли, все его слова и поступки — лишь долгий и мучительный путь в лабиринте самого себя, самом неизученном, самом запутанном и противоречивом лабиринте на свете.

Еще ему хотелось сказать, что все проходит, что пройдет и это, и растает этот жуткий туман, и сойдут эти слякоть и грязь, и скоро, совсем скоро выглянет Солнце. И все вновь станет зеленым и юным, цветущим и прекрасным, и надо только верить, верить и ждать, надо научиться любить и прощать, и тогда все, что задумал — сбудется, все, о чем мечтал — исполниться.

И он уже задохнулся в упоении волшебного полета, но вместо нужных, теплых и добрых слов какие-то другие, мелкие и дряблые, лезли на язык, и Ленский произносил их с брезгливостью, почти с отвращением, сознавая, что несет какую-то чушь, говорит совсем не то и невпопад.

— Слава, я понимаю, — он бегал взглядом по лицу друга, смутно бледнеющему в свете разгорающихся фонарей, не в силах остановиться, боясь встретиться с ним глазами, — бывают в жизни огорчения. Но ты держись, старина! Ведь, и не такое бывало, и не через такое перепрыгивали…

Силич смотрел на него грустно, немного иронично, улыбаясь своей доброй улыбкой, и Ленский замолчал, сжал лицо ладонями, чувствуя, понимая, что продолжать говорить — глупо, глупо, глупо, глупо и даже подло.

— Да, ерунда все это, Жень, — голос Силича как-то незаметно проник в тихое, медленное пространство. — Меня другое беспокоит. Жизнь уходит, понимаешь? Уходит, как песок сквозь пальцы. Помнишь, как раньше бывало? Все крутится, все кипит вокруг. Сейчас — не то, пустота кругом сплошная, вакуум. Будто оборвалось что-то. И дела, и мысли, и встречи — мелкие какие-то, пустые, в конце каждой — тупик.

Старость? Так, вроде, рановато еще. Или я так изменился? Поизносился, что ли? И опять — нет. А меня, все равно, останавливают, постепенно, как машину — механизм за механизмом, функцию за функцией. Выключают потихоньку из жизни, еще немного, и никто уже не вспомнит такого человека, человека по имени Вячеслав Силич.

Ленский осторожно коснулся его руки.

— Слушай, Слав, может, тебе отдохнуть? — он приблизился, заглянул другу в глаза. — Пиши рапорт, Князев этот — неплохой мужик, с придурью, конечно, но, вроде — ничего, свой. Я думаю, подмахнет он тебе отпуск на пару недель, а мы за это время как-нибудь со всем этим бардаком разберемся.

Поезжай куда-нибудь подальше, отлежись, отоспись, как следует. Приедешь бодрый, отдохнувший, как огурчик, никто и не вспомнит обо всей этой хрени. Хочешь, вместе к Князеву пойдем?

Силич запрокинул голову к потолку, вполголоса застонал.

— Женька! Женька! Да, что ты говоришь такое? Какой отпуск? Да и не хочу я никуда уезжать! Как ты не понимаешь? Я же тебе о другом говорю, — медленно, ритмично он ронял кулак на подоконник. — У меня жизнь останавливается, понимаешь? Каждый день, каждый час, каждую минуту. Я сам останавливаюсь, как корабль, как паровоз, я чувствую замедление хода, чувствую, как умираю, чувствую, а сделать ничего не могу! — он схватил Ленского за плечо, повернул к себе. — Я не шучу, Женька! Не шучу и с ума сходить пока не собираюсь. Я уже даже бояться начинаю. Днем я — как во сне, во сне — будто и не засыпал. Видения какие-то странные, кошмары — не кошмары, а только просыпаюсь по ночам от того, что не понимаю, где я, на этом свете или уже на том.

Недавно телефонную книжку старую нашел, обрадовался, думал, приятелей старых вызвоню, встретимся, за старое поболтаем. Представляешь, ни один телефон не ответил. — он приблизил лицо к Ленскому, безумным блеском сверкнули его глаза. — Я — на станцию, а там отвечают: не существуют такие номера. И не существовали никогда. И людей таких нет, представляешь? Ни в одной базе, ни в одном справочнике. Так, они, что — приснились мне? Может быть, и я сам себе приснился, а? — он обхватил руками голову, взъерошил волосы. — Вот я и говорю: выключают меня, Женя, отправляют в теплые края. Без всякого рапорта, без всякого Князева.

И что мне делать? Кто ответит? Пусто на душе, Женя, пусто и безрадостно. Как кролик подопытный, сижу и жду, что будет дальше. Просто полный штиль какой-то… — он вздохнул, помолчал немного. — Ладно, я пошел, меня, кстати, Князев ждет…

Он потрепал Ленского по плечу, нырнул под ветку Наденькиного питомца, тяжело зашагал по коридору.

Ленский смотрел ему вслед, ошеломленный, растерянный. Сердце сжималось от горячей боли, от грусти и нежности к другу, и одновременно что-то темное, неприятное царапало сознание.

Что это Слава говорил про однокашников, телефоны? «…выключают меня…». Что это? Разве может такое быть? Неужели помешался? О, Господи! Только этого не хватало!

Он сжал виски ладонями, покачиваясь, словно пьяный, едва сдерживаясь, чтобы не закричать, не разразится проклятиями в адрес всех и вся, не броситься из окна прямо на фонари, на эти изнеженные капли света, расплывающиеся сейчас мокрыми, радужными пятнами.

Ленский смотрел вслед уходящему другу, и печаль его слов, блеск глаз, сумрак лица вновь вставали перед ним тревожным видением. Невероятная смесь из решимости, осторожности, любви и трусости взорвалась в нем, выплеснулась криком.

— Слава! — он бросился вслед за Силичем. — Слава!

Пространство ощетинилось густой листвой неизвестного дерева, словно водорослями, хватая за шею, грудь, лицо, и он остановился, запутавшись, с неожиданной благодарностью позволяя задержать себя этой непредвиденной преграде.

Мысль билась пойманной птицей, словно изнанкой гипотетических его поступков, рисуя картины возможного будущего. А что он будет делать, когда догонит друга? Что будет предлагать, что обещать? И хватит ли у него сил выполнить все это?

Ветви лезли в глаза чащей мистического леса, окружая карантином такого нужного, такого своевременного промедления, будто стропы парашюта, удерживая от падения в бездну подвижничества. Но слишком сильна была инерция сострадания, слишком крепки инстинкты дружбы, и Ленский чувствовал, что не позволит удержать себя, чувствовал, как соскальзывают в пропасть подошвы эгоизма, чувствовал и уже готовился к затяжному, каторжному полету, но тут бдительная судьба задействовала, наконец-то, арсенал своих спецэффектов, и, словно за спасительную соломинку, он ухватился за неожиданный звонок телефона.

Говорила смешливая продавщица из бутика.

— Алло, Евгений, это вы?

— Да, да, конечно, — он отряхивал сознание от ошметков своих эзотерических упражнений, словно на свежий воздух, выбираясь в мир простого и очевидного.

Голос в трубке посветлел, наполнился улыбкой.

— Ну, в общем, мы закончили, — она легонько, насколько позволял кодекс клерка, вздохнула, — можете приезжать, забирать ваше сокровище.

Ленский выбрался из зарослей, побрел по коридору. Он все еще пытался нащупать в толчее побуждений алгоритм своих действий, но мысли сбились, смешались одним встревоженным роем, никак не желая расползаться по строгим ячейкам улья.

— Я смогу быть только через час, — словно издалека он услышал себя, свои слова, повисшие в пространстве робкими, неуверенными нотами.

Что ему делать? Где-то здесь, совсем близко — его друг, хороший, настоящий, преданный. Друг, попавший в беду, находящийся на грани помешательства, доведенный до нервного истощения невероятным стечением обстоятельств. И где-то далеко — Кэти, одна, хоть, и под охраной, но совсем беспомощная, беззащитная, безумно одинокая. Слава… Кэти… Им обоим нужна его помощь. Но кому, кому нужнее?

Он попытался определить это по ощущениям, сосудами предсердий взвешивая боль, но понял, что одеревенел, перестал различать ее оттенки.

— Алло, Евгений, вы здесь? — голос в трубке вырвал его из задумчивости. Теперь в нем появились требовательные, капризные нотки. — Я извиняюсь, но не могли бы вы приехать пораньше?

Он вздохнул. Даже и монетку подбросить — времени нет. Обидно.

Но еще раньше, чем эта мысль проскользнула, еще раньше, чем она успела оформиться в смысловое значение, он уже знал, что выбирает Кэти, что готов ехать к ней немедленно, сию секунду, лишь бы только вновь увидеть ее глаза, услышать ее голос, вновь ощутить ее волнующую близость.

А Слава… Ну что, Слава? С ним — просто, проще, чем с кем бы то ни было. И Ленский придумает, обязательно придумает, изобретет для себя какую-нибудь лазейку, пуленепробиваемую, железобетонную отговорку, оправдывающую его лучше любого, самого высокооплачиваемого адвоката.

За основу можно взять, например, что-нибудь вроде: «Что с ним станет, со Славой? Поди, не маленький уже!» Или: «Штиль! Пустота! Да у меня каждый день с этого начинается и, если бы я так реагировал, то уже давно бы отдыхал в Кащенко, в одной палате с Наполеоном».

Это пока — так, навскидку, но потом он разовьет тему, оденет это все в форму выверенных силлогизмов, за легкомысленной своей видимостью скрывающих четкую, стройную логику. И все, и отмазка будет — любо-дорого послушать!

Но это — потом, потом, а сейчас надо торопиться, надо бежать, ехать, лететь туда, в туманное пространство этого безумного дня, невесомым фоном телефонного эфира обозначившего координаты его судьбы.

Слова посыпались из него, как из рога изобилия — быстрые, путаные, бестолковые. Он говорил, не успевая за мыслями, пытаясь упредить их, путаясь, повторяясь, делая ошибки.

— Сейчас буду… Буду немедленно… Уже еду, уже лечу…

Почему-то ему показалось, что, если он опоздает, хоть, на минутку, Кэти увезут чужие и незнакомые люди, увезут и спрячут где-то далеко, откуда она больше не вернется. Ленский представил себе это, и от одной только мысли, что никогда больше не увидит ее, сердце зашлось горячей тоской. Нет, нет, только не это! Хватит притворства! Плевать на то, кто и что подумает, плевать на гордость, на авторитет, на карьеру! Даже на дружбу — плевать!

Что он возомнил себе, старый дурак? Наконец-то, впервые за много лет, к нему в руки прилетело счастье, а он, вместо того, чтобы согреть его, приютить, с важным видом разъезжает по городу, тратя себя на какие-то ничтожные, ненужные дела, и при этом еще философствует, будто выдающийся мыслитель. Господи, какой же он идиот! Надутый, напыщенный болван!

И он опять заговорил, заговорил горячо, сбивчиво, страстно, что есть силы прижимая трубку к уху:

— Я вас прошу, я вас умоляю, дождитесь меня, пожалуйста. Простите, мы незнакомы, я не знаю, как вас зовут, но я вас просто заклинаю: никуда не отпускайте Кэти до моего приезда! Будьте рядом, не отходите от нее ни на шаг, станьте ее тенью. Займите, отвлеките ее чем-либо. Попейте кофе, съешьте шоколадку, примерьте еще что-нибудь — я все оплачу. Я скоро буду! Я мигом! Я постараюсь! — он отнял трубку от уха, внезапно поняв, что говорит в пустоту.

Телефон молчал, своей немотой подстегивая его фантазию, пробуждая тысячи и тысячи опасений, тревог, страхов, готовых вот-вот материализоваться, отделяемых от воплощения одним лишь мигом, лишь взмахом ресниц, квантом неосторожной мысли. Пространство поплыло перед ним головокружением отчаяния, хороводом презрительных огней за окном рассекая муть сумерек.

Забыв обо всем, словно робот, запрограммированный на исполнение собственной воли, никуда больше не заглядывая и ни на что не отвлекаясь, Ленский бросился к выходу.

Он приехал как раз вовремя. Смешливая продавщица и Кэти, улыбаясь друг дружке, как давние подруги, пили кофе в маленьком баре, расположенном в глубине торгового зала. Издалека Кэти показалась ему совсем юной, почти девочкой, чьей-то прихотью одетой по-взрослому и по какому-то необъяснимому стечению обстоятельств оказавшейся в баре дорогого магазина.

Место халата занял темно-синий брючный костюм, домашние шлепанцы сменились изящными туфлями, куда-то исчезли робость и неуверенность. По лицу ее блуждала смутная, рассеянная улыбка, во всем облике сквозила независимость, надменная небрежность, и смешливая продавщица выглядела рядом с ней случайной спутницей, прислугой, из милости взятой госпожой на прогулку.

Кэти была легка и естественна, она, будто ждала чего-то, чего-то хорошего и приятного, что непременно, обязательно должно было произойти с ней в самое ближайшее время. Чего-то… Или кого-то? Его?

Как когда-то в детстве, сердце дрогнуло тревожной надеждой, и Ленский застыл, боясь шелохнуться, боясь спугнуть это хрупкое мгновение, прекрасной бабочкой замершее на исполинском маятнике времени.

Первой его заметила продавщица, бросив демонстративный взгляд на часы, и только потом, проследив за ее взглядом — Кэти, тенью мимолетной улыбки, попытавшаяся скрыть растерянность и смущение.

Нет-нет, глаза не обманывают его, это — и в самом деле самое настоящее смущение! Ленский подошел, присел к столику. В голове еще шумел безумный карнавал гонки, плясали встречные фары, лента дороги, обгоны, перестроения, виражи, и сейчас ему показалось, что он все еще за рулем, что вот-вот все вокруг него сорвется с места, сольется в бешеном движении, растворяя в нем предметы, людей, звуки и запахи.

— Я надеюсь, вы не скучали? — он склонился, поцеловал руку Кэти, в прихотливых отражениях расстроенного рассудка совсем крошечную, почти детскую, уютно уместившуюся даже в его узкой ладони. От нее исходил тонкий, почти неуловимый аромат ландыша, и, чтобы не улететь, не быть унесенным каким-нибудь очередным смерчем, он ухватился за него, словно за абстрактный, виртуальный якорь. — Я торопился. — призрак пережитого страха сдавил горло, добавив в голос нотки оправдания.

Мягко, по-кошачьи Кэти освободила руку, стала помешивать кофе. Прядь волос выбилась из-под заколки, закрыла темные полукружья ресниц.

— Где ты был? — полукружья распахнулись, и он увидел ее глаза, пытливые, требовательные, с затаившейся на самой глубине тенью обиды. — Я уже начала волноваться

Продавщица дипломатично ретировалась.

Ленский взглянул на Кэти, осторожно коснулся ее запястья.

— Так было нужно.

Внезапно она сжала его руку, с мольбой прошептала:

— Уедем отсюда поскорее! Уедем, прошу тебя!

Сердце дрогнуло тревогой, в голове замелькали темные мысли.

— Что-то случилось? Тебя здесь обидели?

Кэти покачала головой.

— Нет, меня никто не обижал. Просто я здесь больше не могу. — она сдерживалась, видимо, пытаясь перебороть что-то в себе, но не вытерпела, и эмоции выплеснулись наружу горячим шепотом: — Я здесь больше не могу! Не могу, и все! Зачем, зачем ты оставил меня? Тебя не было так долго! Я думала, сойду с ума от ожидания, от неизвестности! Эти бесконечные тряпки, примерки, болтовня. Необходимость улыбаться, позировать, делать вид, что мне все это безумно нравится. За кого ты меня принимаешь? — в ее голосе послышались слезы. — За куклу? Примеряю платье, а сама думаю: вернешься ты или нет? Молчи! Молчи! Ты оставил меня одну! Одну! Ты об этом подумал? Как ты мог? — ее глаза начали густеть, наливаться прозрачной влагой, и не в силах вынести этого, задохнувшись отчаянием, Ленский прижал ее ладонь к лицу, будто в спасительный кокон, спрятавшись в ее ландышевую хрупкость.

А Кэти все говорила, говорила, говорила. Говорила что-то правильное, справедливое, обидное, говорила жарко, запальчиво, как ребенок, говорила, постепенно стихая, успокаиваясь.

Вскоре слова ее слились в одну мягкую, ровную ноту, голос стал похож на реку, и неожиданно Ленский ощутил легкое прикосновение. Он отнял руку Кэти от лица и увидел, что второй рукой она гладит его по голове. Она осеклась на полуслове, замолчала.

— Кэти…

— Что?

— Кэти…

— Что?

— Ничего, просто — Кэти…

Он падал в ее глаза, он тонул в них, и пространство, огромное, безбрежное тонуло вместе с ним, проваливаясь в бездну взгляда, растворяясь в калейдоскопе бесчисленных сияний, сливаясь с космосом совершенства. Здесь не было чувств и сознания, здесь были не властны время и расстояния, один лишь бесконечный покой окружал его невесомостью счастья, и все мысли, все тревоги, страхи, сомнения, все, что связывало его с прошлым, казалось отсюда смешным и нелепым, будто детские каракули на крошечном, уходящем в небытие клочке рассудка.

— Кэти…

Пространство кружилось, плыло картинами будущего, будто аппликациями, наклеенными на основу действительности.

Через полчаса они уедут отсюда, уедут, чтобы жить, чтобы исполнить то, что предписано им росчерком невидимого пера, где-то далеко, на недосягаемой высоте возведшего сумятицу последних часов в ранг непреложного закона. Они будут тихи и задумчивы, и Кэти подарит продавщице громадный букет роз. Та примет его, и на миг, на коротенький, мимолетный миг лед равнодушия в глазах ее растает, сменится тихим светом, будто она тоже побывала в том чудесном полете, будто она тоже обрела свою частичку любви.

Со смешанным чувством облегчения и тревоги покидал Ленский это место, подарившее ему мгновения счастья. Будто робот со сбившейся программой, он лихорадочно тасовал мысли, беспорядочными тенями скользящие в расстроенном сознании.

Что это было? Ассимиляция душ? Гармония откровений? Верификация судеб?

Сознание плескалось полным до краев сосудом, и все передуманное, выстраданное, родившееся и умершее в нем в последние несколько часов, бурлило и клокотало, чудовищным своим переплетением, жадной, неутомимой энергией лишая покоя, доводя до исступления, сводя с ума. Новая жизнь, новая мечта схлестнулись с прошлым, в одной безумной свалке мешая сны и действительность, имена и роли, даты и города. Кто он? Откуда? Кто эта девушка, так доверчиво молчащая рядом? Почему они вместе?

Перед глазами мелькали лица, много лиц, и одно из них, знакомое, успевшее уже стать привычным, появлялось чаще остальных, звучали слова: «Наследница империи… Пусть пока поживет у вас…». Но он не мог проникнуть в собственную память, не мог достучаться до нее сквозь неизвестно откуда взявшиеся толстые, закрытые наглухо двери. Кто этот человек? Почему он приказывает ему? Где его дом?

Действительность скользила мимо лентой дороги, огнями светофоров, силуэтами машин, будто безостановочный конвейер, толкая и толкая вперед невнятный поток мыслей. Девушка, дорога, дорога, девушка… Почему-то он был уверен, что они знакомы, вот только имя ее осталось там, за закрытыми дверями памяти

— Куда мы едем? — чей-то голос разорвал паутину молчания, и Ленский вздрогнул, оглянулся.

Это говорила девушка, та, что сидела рядом. Она произнесла эти несколько слов, и темень за окном колыхнулась громадной глыбой, будто кусок антрацита, раскрасившись золотыми блестками света. Конвейер в голове побежал быстрее, все понемногу возвращалось, устраивалось на свои места.

— Ты молчишь, и мне кажется, что тебя снова нет рядом. Не молчи, пожалуйста…

Не молчи. Это она, та самая девушка. Как хорошо она говорит. Не молчи. Молчать — плохо…

— Хорошо… — он прислушался к своему голосу. Слабый, немного хрипловатый. Это — ничего, это — от волнения, а оно скоро пройдет. — Мы едем домой, Кэти. Поживешь пока у меня.

Снова кто-то другой говорит за него. Кто-то, кто все знает, кто не теряется в джунглях действительности, кто все время начеку. Впрочем, хорошо, пусть говорит, теперь, по крайней мере, он знает, что девушку зовут Кэти. Кэти… Красивое имя. Оно тоже что-то ему напоминает, но он никак не может вспомнить — что. Или кого. Пока не может. Пока…

— А я думала, я всегда буду жить у тебя. — боковым зрением он увидел, что девушка повернула к нему свое лицо, но отчего-то не смог взглянуть ей в глаза.

— Почему?

— Ты забыл? — девушка рассмеялась. — Ты же меня выиграл!

Пространство озарилось вспышкой памяти, пламенем свечей, углями в камине, пальцами, унизанными перстнями, перебирающими карты. Он игрок? Вот это да! Впрочем, какая разница? Вот только играть на людей — это уж совсем не комильфо, попахивает средневековьем. И, хотя, обиды в голосе девушки не слышно, все равно, как-то не по себе. А пусть с этим разбирается тот, другой, засевший в нем, будто зеркальное отражение, будто эхо, повторяющий его разум. Ну, мистер недреманное око!

— Кэти, я бы не стал относиться к этому так серьезно.

Ух ты! Голос то, голос — какой шикарный! Уверенный, солидный.

— Это был своего рода обряд. Такое состязание среди мужчин. Оно лишь сглаживает некоторые аспекты сосуществования различных культур.

А что? Вроде бы, убедительно. Непонятно, правда, но, чем непонятнее, тем лучше.

— Ты хочешь от меня избавиться? — девушка не сводила с него глаз, и он застыл в своем оцепенении, не в силах шелохнуться, встретиться с ней глазами.

Избавиться? О, Боже! Конечно, нет! Он взмолился, обращаясь к своему невидимому спарринг-партнеру. Ну же, дружище, соберись, ответь как-нибудь помягче, поделикатней, так, чтобы раз и навсегда закрыть эту тему. Говори же что-нибудь, черт тебя подери!

Сознание поплыло проекциями яви, словно голограммой воображения, представляя на свет элегантного господина в изумительного покроя костюме и с тростью в руках. На лице у господина застыла маска властной приветливости, бриллиант на мизинце так и брызжет фонтанами радужного света.

Однако, все это, увы — только видимость, только фасад, за которым скрывается то, что другим видеть совсем не обязательно и даже очень и очень нежелательно.

На самом деле в голове у нашего джентльмена — полнейший кавардак, мысли, невнятные, суматошные, беспомощно барахтаются в рве вдоль крепостной стены, тонут в нагромождении друг друга, так и не добравшись до заветной тверди. Ну же! Ну! Господи, что же за день сегодня такой? Не зря говорят: как день начнешь, так…

— Кэти, девочка! — безупречный господин, наконец-то, повернулся к девушке, разглядел в полумраке салона ее тонкий профиль. — А не позавтракать ли нам? Ты, наверно, совсем проголодалась?

Молчание повисло, растянулось долгой, невесомой паузой. Ну же! Ну!

Кэти как-то неуверенно, виновато вздохнула.

— Мы с Женей выпили кофе с шоколадом. — она запнулась, замолчала.

Есть! Сработало! Мысли проворно устремились по мостику, ловко брошенному через впадину рва.

— Понятно, — джентльмен поиграл перстнем на мизинце. На лице — торжествующая улыбка, в голосе — вальяжная удовлетворенность. — Я и сам есть хочу — умираю. Сейчас заедем в кафе, перекусим.

Кэти слабо пошевелилась в кресле.

— Но это уже вряд ли будет похоже на завтрак, — в свете встречных фар было видно, что она улыбается. — Смотри, уже совсем стемнело, я и не заметила. Так неожиданно…

Импозантный господин медленно таял, растворяясь в пространстве сумеречными разводами, и Ленский негромка рассмеялся, внезапно поняв, что все закончилось, что минное поле первых минут душевной интимности пройдено, и все опасности, все неожиданности и ловушки — позади.

— Знаешь, когда-то я придумал шутку, вернее перефразировал одну известную поговорку. В моей редакции она стала звучать так: на завтрак — ешь самого себя, на обед — перекуси другом, ну, а ужинай — исключительно врагом. Так что, у тебя сейчас — редкий случай утолить совесть, амбиции и месть одновременно…

Кэти засмеялась, и Ленский, польщенный, довольный тем, что так вовремя вспомнил подзабытый уже, затертый годами афоризм, ловко подрезал какого-то «чайника», замешкавшегося на светофоре.

Да, сегодняшний вечер — что-то совершенно особенное по части морального чревоугодия, просто какой-то коктейль из чувств, коктейль-перевертыш, коктейль-загадка, и вряд ли найдется кто-нибудь, способный точно назвать все его ингредиенты. Любого, попытавшегося разобраться, наверняка ждет фиаско, и он, Ленский — не исключение.

Последняя мысль промелькнула тенью в голове, покружилась немного в стерильном воздухе салона и выскользнула из него, утонув в грохоте весенней, слякотной улицы.

Глава 3

— А маму свою помнишь?

— Смутно. Мне было всего два года или около того, когда меня забрали дедушка с бабушкой. — опустив голову, Кэти разглаживала упрямую складку на скатерти. — Помню только комнату, огромную, светлую, с потолком — белым-белым, и ее глаза, совсем черные на его фоне. Наверно, вряд ли они были у нее такие уж черные, скорее всего — темно-карие, или еще какие-нибудь, но так уж мне тогда казалось. И комната — тоже не обязательно была огромной. Просто удивительно, какими максималистами мы бываем в детстве…

Ленский и Кэти сидели в кафе, у монументального окна, будто ожившим витражом действительности, расплывающимся хаотическими разводами огней. Яркая, суетливая перспектива московского бульвара расползалась кляксами света, разбивалась о строгую непроницаемость стекла, беспомощная и жалкая, обреченная прозябать снаружи, под проливным дождем, в сыром, пронизывающем холоде. Порывы ветра, словно заблудившиеся странники, метались осколками уходящей зимы, и невольно хотелось приложить руку к стеклу, магией своего тепла согреть их, успокоить, хотя бы, немного смягчить резкие, плачущие голоса.

Где-то там, по ту сторону этой неразличимой грани тонули в промозглой мгле дома, люди, машины, вовсю буйствовала стихия, будто вырвавшаяся на свободу ведьма, низвергая на землю потоки воды, щедро разбрасывая споры простуды, без устали жаля иголками озноба.

Временами ветер затихал, и тогда дождь тоже прятался, несмело, как-то неуверенно и даже почтительно напоминая о себе тихим шорохом, будто подушечками пальцев, россыпью капель легонько касаясь оконного стекла. В такие минуты мутная влага отступала, оставляя просвет вертикальным дорожкам, словно кристаллами хрусталя, дрожащими калейдоскопом далеких огней. И, казалось, что сверху, с самих прозревших, опомнившихся, наконец-то, небес опустилась благодать, и долгожданная эра согласия и гармонии воцарилась-таки на земле, первым делом решив покончить со всякого рода циклонами.

И прокрадывался в сердце покой, и взбудораженные мысли утихали, и сознание, измотанное, истерзанное, укладывалось уставшей кошкой где-то далеко-далеко, в самом укромном уголке действительности, тихо свернувшись на лоскутном, цветастом его одеяле.

Однако, идиллия заканчивалась, стоило лишь порыву ветра снова ударить в окно. Тогда дождь опять превращался в задиру и хулигана, он с силой бросал потоки воды в стекло, мгновенно разрушая хрупкую симметрию линий, размывая их строгий рисунок густой, плотной пеленой. И сразу становилось зябко и неуютно, хотелось убежать, спрятаться, забраться поглубже в чрево отвоеванного у суровой природы островка мира и спокойствия.

Как и было предсказано, несостоявшийся завтрак превратился в ранний ужин, не преминувший вобрать в себя и некоторые элементы обеда, накладывая на происходящее отпечаток милой небрежности, придавая вечеру задорное, какое-то сумасбродное очарование.

Вообще, Ленскому казалось, что, и этот ужин, и эта девушка, и этот вечер, оазисом тепла и уюта обосновавшийся прямо посреди кромешной непогоды — заслуженный приз, справедливая награда за смелость, мужество и риск. В играх разбушевавшегося воображения тьма за окном представлялась ему чем-то аллегорическим, злобным и враждебным миром, перенесшимся из далеких, уходящих вглубь хронологической шкалы столетий, а кафе — спасительным ковчегом, отвоеванной у Вселенского ненастья пещерой, очень своевременно и кстати оборудованной всеми достижениями цивилизации.

Куда-то исчезли, ушли в тень прошлого неприятности, тревоги, сомнения, и понемногу все, что давило и угнетало, сковывало и душило, ослабло, стало казаться мелким, несущественным, сжатое в ничто фокусом неизвестной, таинственной силы. Тяжелая, мрачная, испещренная замысловатыми иероглифами портьера, многосложное нагромождение суеверий, предчувствий, страхов, неожиданно побледнела, съежилась, обнажив за глупыми своими лохмотьями высокое, лазурное небо.

Он свободен? Он — свободен!

В первую минуту Ленскому показалось, что привычный мир рухнул, что это — сон, обман, помутнение рассудка, что вот-вот коварная судьба нанесет свой удар, в щепки разбивая все его мечты и надежды, и он замер, ожидая какого-то глобального катаклизма, цунами, затмения, потопа, совмещенного с землетрясением, на худой конец, хотя бы, пробуждения. Но ничего не происходило, пространство все так же скользило мимо неспешной рекой времени, и ничто, ни малейшее волнение не морщило безупречно ровную, зеркальную его гладь.

Неужели — все? Неужели закончен, прекращен, отменен этот ежедневный, изматывающий бег? Неужели круг забот, обязанностей, тревог, гнетущим ярмом сдавливающий душу, разорван, и отныне можно не думать о последствиях, не оглядываться на запреты, не раболепствовать перед предчувствиями?

Ленский то и дело закрывал глаза, прислушиваясь к своим ощущениям, в сумбурном потоке пытаясь отыскать это новое, необычное, будто энергией невидимого коллайдера, разгоняющее застоявшуюся в кольцах сосудов кровь.

Он чувствовал, как кто-то большой и сильный отпускает его, как напряженность, скованность, угнетенность осыпаются картонными стенами, и безудержным, одуряющим счастьем врывается в сердце свобода. Как она горячей эйфорией смешивается с хмелем от вина, от любви, от близости любимой, в кружевах фантазии переплетаясь с пламенем свечей, пеленой дождя за окном, мерцающими всплесками огней.

Сердце заволокло горькой, щемящей нежностью. Господи! Он любит, он любим! Он счастлив!

Разом, будто по команде, все изменилось в нем, растаяли образы бойких джентльменов и почтенных господ с повадками предводителей дворянства, и теперь Ленский — пылкий юноша, легкий, остроумный, красноречивый, с ярко-синими глазами и цветущим румянцем во всю щеку. Он просто излучает нежность и обаяние, он полон мягкой, любовной лирики.

Образ родился неожиданно, спонтанно, из внезапной вспышки фантазии, из пьянящего дурмана свободы, из страстной потребности соответствовать, быть юным, обольстительным, желанным. Никогда прежде Ленский не позволял себе такого легкомыслия, зажатый жесткими рамками привычных амплуа, но сейчас он смел и раскован, ему плевать на старость и возможность показаться смешным.

Он влюблен, влюблен в девушку, сидящую напротив, каким-то чудом, непостижимым стечением многих и многих обстоятельств подаренную ему этим вечером. Словно мечта, когда-то утерянная, забытая, она вернулась, она возвращена его воображению, будто корабль, долгие годы странствовавший в далеких просторах — родной, отеческой гавани.

И юноша замер, любуясь ею, трепеща в упоении невозможного, наблюдая, как пряжа разорванной когда-то ткани вновь срастается единым целым, обрывками давних, давным-давно позабытых желаний, снов, надежд, грез и иллюзий соединяясь с повзрослевшими, неузнаваемыми своими продолжениями, словно эхом прошлого, вернувшимися домой.

Мягким шелестом осыпаются секунды, и струится из лампы желтый свет, и юноша Ленского тих и печален, будто укутанный золотом грусти вечного, нескончаемого листопада. Словно забыв о своей легкомысленной ипостаси, словно заблудившись в лабиринтах бесконечных раздумий своего alter ego, он молча замер в полумраке призрачного алькова, смущенный, растерянный, безмолвный.

Уже давным-давно сказаны все дежурные фразы, отдана дань вежливости и условностям, и теперь впереди — самое важное, самое главное, самое деликатное. Самое простое и сложное, желанное и страшное, спорное и неоспоримое.

Впереди — целый мир, целая Вселенная, простершаяся миллиардами световых лет, Млечных путей, больших и маленьких Солнц, спрессованных в один взгляд, одно дыхание, одно мгновение, экстрактом счастья замерших на чаше небесных весов. И надо только начать, выполнить обряд из слов, интонаций, взглядов, сплетенных в аллегорические кружева любви, и все, этот мир — в твоих руках! Теперь-то он уж точно откроется перед тобой, откроется без всяких усилий и условий, пленительной простотой разоблачая надменное мироздание, настежь распахивая все его двери, открывая его самые страшные, самые сокровенные тайны.

И Ленский уже готов, уже делает несмелое движение навстречу, но что-то останавливает его, что-то связывает, мешает сделать решающий шаг.

Словно ребенок, он оттягивал этот момент до последнего, узорами пустого красноречия увиваясь вокруг сути, робко подбираясь к ее загадочной сердцевине, раз за разом, замирая перед ней в муках страха и нерешительности, снова и снова шарахаясь от нее прочь.

С ужасом, с изумлением он вдруг обнаружил, что ничего не может. Он огрубел, потерял легкость и беспечность, совсем разучился ориентироваться в хитроумной паутине любви. Разучился плести силки из уступок и недомолвок, утратил искусство интерпретации и криптографии, где-то на остывших камнях бесконечных дорог растерял навыки и привычки победительной молодости. Совершенно неожиданно он поймал себя на мысли, что отчаянно боится, не в состоянии даже подумать о близости с любимой, и сейчас любой юнец, сорвавший поцелуй своей подружки, может смотреть на него свысока.

Воспоминания о том, как легко и просто все это давалось ему прежде, лишь добавили едкой горечи в чашу его страданий, и, может быть, впервые за много лет он готов был капитулировать, капитулировать, даже не вступив в сражение.

Предстоящая процедура признания представлялась ему чем-то абсолютно непосильным, походом в лабиринт, полным ям и ловушек, где за каждым поворотом прячется Минотавр, готовый растерзать любого, покусившегося на святая святых, и он лихорадочно нащупывал пути отступления, какую-нибудь лазейку вроде морали или служебного долга, которая позволила бы ему ретироваться без потери лица.

Как и когда-то, в далеком, полузабытом детстве, любовь дразнила его прекрасным плодом, желанным и соблазнительным, все такая же коварная, такая же недоступная и непостижимая. Века и тысячелетия лежали между ним и Кэти, тысячи и тысячи дорог, встреч, разлук, рождений и смертей, тоннами космической пыли осыпавшихся в полусферы замерших в раздумьях весов. Старость? Старость…

И грустит прекрасный юноша, лишенный конферанса, и пусты минуты, стекающие потоками дождя в темноту ночи, будто блесны, подрагивающие напрасным серебром своих изящных спинок.

Словно из далекого, долгого путешествия, Ленский вернулся в реальность.

Здесь, в знакомом и привычном мире все по-старому. На столе в красивых бронзовых подсвечниках оплывают свечи, в высоких бокалах плещется густое, цвета спелой вишни вино, и хмель все так же разбавляет страх, пробуждая смутные надежды. Что там, впереди? Что ждет его за меридианом этого вечера, таинственным горизонтом мерцающим вдали?

Ленский поднял бокал, сделал несколько глотков, почувствовав, как обжигающее тепло побежало в кровь. Виноватая мысль вновь нырнула в привычную нишу воображения, решив выжать все из образа прекрасного юноши, опершегося локтями на стол, томно взглянувшего на собеседницу.

— А отца своего ты когда-нибудь видела?

— Нет, что ты, — девушка грустно улыбнулась, — у меня даже его фотографии нет.

Внезапный замысел забрезжил смутной надеждой.

— А каким ты его себе представляешь?

— Ну, не знаю. — она нерешительно посмотрела на него. — А почему ты спрашиваешь?

Ленский деланно безразлично пожал плечами.

— Так, хочу проверить одно предположение. Вполне вероятно, что из него со временем может вырасти нужная и вполне себе жизнеспособная теория. Может быть, существуют коэффициенты, привязывающие наши детские представления к реальности? Ну, не совсем строгие, математические, а такие — гипотетические, абстрактные. Представляешь — в компьютере программа, ввел данные и через минуту — получи результат. Такая мгновенная реконструкция в домашних условиях. Ну, например, захочешь ты местность какую-нибудь восстановить, или дом, или лица родных, как в твоем случае — пожалуйста. Или наоборот — проверить себя. Вот такая идея…

Кэти молчала, и он проговорил, уже более робко, более неуверенно:

— Во всяком случае, стоит поработать над этим.

Юноша победоносно тряхнул роскошной шевелюрой, самодовольно прищурил глупые глаза, и Ленский в сердцах чертыхнулся про себя. Наговорил какой-то чуши с претензией на эрудицию, и все это с этаким намеком на собственную исключительность. И от всего этого за версту разит бездарностью и беспомощностью. Какая-то ерунда, к тому же еще и притянутая за уши. Что с ним происходит? Наверно, и в самом деле, любовь оглупляет?

Впрочем, кажется, ничего страшного, в последний момент, все-таки, удалось проскользнуть по самому краю, не свалившись в откровенное хвастовство. Ленский с облегчением перевел дух, потрепав по плечу своего уже совсем было приунывшего юного протеже. Расслабься, парень, проехали!

Девушка покачала головой.

— Но, как это поможет мне? Ведь, у меня не осталось никаких воспоминаний ни о маме, ни об отце. А по одним глазам вряд ли что-нибудь восстановишь… — она грустно усмехнулась. — Да и, вообще, жизнь моя сложилась так, что в ней почти никого и не было, кроме родных. У бабушки с дедушкой был довольно закрытый дом, впрочем, наверно, это — вполне в традициях моей страны. Воспитывалась я в строгости, и все внешние привязанности мои начинались и заканчивались подружками, такими же несвободными, как и я.

Впрочем, я была, все-таки, более независима, чем они, но, и то, только потому, что у меня не было родителей, и мне иногда перепадало немного жалости. Порой, в дни праздников, мне даже разрешалась прогулка поблизости от дома или визит к какой-нибудь из подружек. Это и спасло мне жизнь…

Грудь обожгло горячей волной.

— А что произошло? — Ленский прижал руку к сердцу. — Впрочем, погоди, не рассказывай. Если эти воспоминания слишком тяжелы для тебя — лучше не надо.

— А нечего рассказывать… — Кэти опустила глаза. — И потом, боль уже притупилась, вернее, это я притупила ее. Знаешь, для меня боль — это словно лезвие, и, чтобы его ослабить, надо вновь и вновь пускать его в ход. Я много думала о тех событиях, я изрезала в кровь свою душу. Зато теперь мне не больно, почти не больно… И то время я помню смутно, сейчас все кажется мне сном, жутким и неправдоподобным.

В тот день я как раз ушла к своей подружке, у нее был день рождения. Мы давно не виделись и так обрадовались друг дружке. Было много сладостей, фруктов, нам даже позволили включить музыку, и мы от души веселились. А когда я вернулась домой, там уже была милиция, много милиции. В дом меня не пустили, но я успела увидеть лужи крови на полу, тела, укрытые простынями. Я увидела, как сквозь хлопок проступает кровь, как белая-белая материя пропитывается, переполняется ею, будто вытягивая из умерших соки жизни. — зрачки ее расширились, остановились, устремленные в одну точку, и юноша притих, испуганно поблескивая глазами. Ленский осторожно коснулся руки девушки, но Кэти отрицательно покачала головой. — Нет, не волнуйся. Все в порядке.

Ленский потер лицо. Картина, описанная Кэти, неуловимо переплеталась с сегодняшним сном, осколками страшных сцен еще плавающим в сознании. Кровь, смерть, замершие в изумрудной траве тела…

— А за что их убили? Расследование было?

Кэти отхлебнула вина.

— Было, конечно, было. Меня тогда приютил один из друзей деда, чудом оставшийся в живых. Приходили какие-то люди, без формы, в гражданском, расспрашивали о моих стариках. Так, общие вопросы: привязанности, интересы, привычки. Были ли у них враги… А какие у стариков могут быть враги? Вот и все расследование… А потом приехал мой дальний родственник и… Дальше ты знаешь…

Юноша грустно блеснул выразительными глазами, подпер голову кулаками.

— Прости меня, — Ленский положил свою ладонь поверх миниатюрной ладошки Кэти. — Прости. Я никогда больше не вернусь к этому.

— Я уже говорила тебе — все в прошлом. — Кэти улыбнулась каким-то своим мыслям, поправила прядь волос. — Абдул-Гамид много сделал для того, чтобы я забыла все это. По-своему он был добр ко мне: роскошь, путешествия, дорогие подарки. Мне кажется, когда-нибудь я смогла бы быть счастлива с ним.

Юноша замер, вопросительно глядя на Ленского. Тот сделал несколько глотков из бокала

— Когда-нибудь?

— Да, когда-нибудь. — Кэти подняла на него глаза. В них не было ни тени притворства или ложной стыдливости. — Я не любила его. Он был сильным, щедрым, интересным, но я его не любила. Он был чужой. Властный, жестокий, вспыльчивый. В нем жил деспот. — она вновь принялась разглаживать складку на скатерти. — Любой человек — сосуд, как для добра, так и для зла, и в Абдул-Гамиде всего было с избытком. Это была гремучая смесь, и день за днем я наблюдала, как попеременно темнота в нем одолевала свет, а свет — тьму, и, в конце концов, устала. Это так утомительно. Утомительно для меня и разрушительно для него.

А тут еще этот Башаев. Он действовал на Абдул-Гамида, как проказа, постепенно разъедая его изнутри, и, в конце концов, тот, вообще, потерял голову. Он измучил меня, измучился сам. Все свои сложности, все противоречия он привык выплескивать наружу, и, чтобы быть с ним рядом, нужно было недюжинное терпение, много терпения, целый вагон терпения. Или любви. Но любви не было. Не было ничего. Под конец осталась лишь усталость и какое-то безразличие, безвольная апатия — пусть все будет так, как будет. Я была готова ко всему, даже к смерти, но вдруг появился ты, и надежда вновь затеплилась в моем сердце. — улыбка осветила ее лицо. — Надежда… Ее и в помине не было даже тогда, когда я писала ту злосчастную записку. В тот момент я знала, я чувствовала — уже ничто не способно изменить мою жизнь, но, стоило мне только увидеть тебя, и я поняла — судьба дает мне еще один шанс. И веришь? Мне уже было все равно, что со мной будет. Рядом с тобой это не имело никакого значения. — она взглянула на Ленского, взглянула ясно, настойчиво, требовательно, будто ожидая его ответа.

Ленский вздрогнул, атакованный со всех сторон нетерпеливыми голосами. Ну! И чего ты ждешь? Самый подходящий момент для вступления, самый удобный, а он молчит, словно воды в рот набрав. Судьба, сама судьба идет тебе навстречу, милостиво притормозив, уступив тебе место на подножке. Так прыгай! Пользуйся случаем!

Он судорожно шарил в хаосе сознания, пытаясь выудить из мутного потока что-нибудь стоящее. Черта с два! Повсюду — одни лишь куцые, ущербные болванки, уродливые гибриды косноязычия и страха. Проклятая оторопь напрочь лишила его дара, и юноша в отчаянии закрыл лицо ладонями.

Кэти опустила голову, вернувшись к скатерти. Голос ее был тих и монотонен, словно она говорила о мелких, не значащих ничего пустяках.

— А сейчас — все кончено, быть с ним рядом я смогу только рабыней, а для меня это равносильно смерти. Он совершил больше, чем убийство, он предал меня. Поставить любовь на кон мог только совершенно ничтожный, бессердечный человек.

Усилием воли Ленский заставил себя раскрыть рот.

— Как образно и поэтично ты говоришь, — он всматривался в лицо Кэти, казавшееся ему теперь несколько бледным. Ее глаза контрастно выделялись на нем, и от этого она выглядела немного старше. — Ты училась где-нибудь?

Кэти застенчиво улыбнулась

— Я много читала, — улыбка вмиг вернула ей прежний юный облик. — Мой дедушка был типичным советским ученым, и судьба его — копия многих и многих судеб его поколения, людей, так и не сумевших найти себя в новом мире, ставших в нем почти изгоями, лишними и ненужными, чем-то вроде досадного рудимента.

От прежнего великолепия в доме только и оставалось, что кипа дипломов, грамот и патентов, альбомы фотографий, воспоминания, да еще огромная библиотека, практически полное собрание русской и зарубежной классики, так что, в десять лет я уже читала «Войну и мир» и «Пармскую обитель».

— А языки? — Ленский пытливо прищурился. — Ты, ведь, разговариваешь на английском и еще на каком-то, по-моему, из тюркской группы…

— Это фарси, — Кэти улыбнулась ему немного покровительственно. — Бабушка у меня была востоковед, так что, ничего удивительного. Вообще-то, мои старики — самая стандартная советская семья, таких тысячи. Им просто особенно не повезло…

Особенно не повезло. Что ж, в случае с везением, эмпирические исследования — не самый оправданный метод. Особенно применительно к наречию «особенно». Несчастные старики. Юноша притих, выжидая, поблескивая глазами в куполе золотистого полумрака.

Ленский вздохнул.

— Судьба, — проговорил он избитое, прислушался к самому себе.

А, черт! Ничего не выйдет. Все попытки на ходу разобраться, вычленить суть проблемы, заранее обречены. Не говоря уже о том, чтобы найти противоядие. Какое-то чувство, смутное, безотчетное, сковывало его первоначальный порыв. Его, как будто, подменили. Куда только подевались страсть, эйфория, восторженность. И, все-таки. Может, стоит попробовать? В порядке исключения, так сказать.

Он посмотрел на себя со стороны. Ну, да. Все тот же стареющий, сорокалетний ловелас, словно семнадцатилетний сопляк, рисующийся перед хорошенькой девушкой. Ну, ладно, допустим, зрелище и, в самом деле, непрезентабельное. Но, это же не мешало ему еще несколько минут назад задыхаться от любви! И потом, все это уже санкционировано, уже принято в разряд допущений. Да, и не в этом же дело. А в чем тогда, в чем?

Будто вспышкой спички, внезапное озарение мелькнуло в потемках сознания. Что? Этого не может быть! Но, как он раньше не догадался? Просто все слишком вычурно, декоративно, приторно. Как в дешевых бульварных романах. Как в мыльных операх. Неужели он позволит втянуть себя в убогую, банальную до тошноты историю с бедной сироткой, неожиданно оказавшейся принцессой?

То-то во всем этом с самого начала чувствовалось ему какое-то противоречие, какая-то скрытая, едва заметная фальшь. Почему, почему его судьба, до этого такая изобретательная, можно сказать, изощренная, на этот раз дает сбой? Почему она опускается до глупейшей, тривиальной мелодрамы?

Неожиданно Ленский почувствовал себя оскорбленным, даже униженным. Разве таким он представлял свое будущее? Ну, уж нет! Он не будет участвовать в этом дешевом фарсе! Он не может отправиться по многократно проторенному, протоптанному миллионами маршруту, выдуманному невесть когда, и невесть чьей убогой фантазией.

И, ведь, как все здорово начиналось! Фейерверки фантазии, безудержная стремительность событий, ни с чем не сравнимое ощущение края, зыбкого равновесия ускользающих из-под ног мгновений.

Но теперь, теперь! Вот, ведь, судьба! Владычица предопределенности, повелительница случайностей! Низвести все к примитивнейшей, глупейшей трехходовке, к пошлому сюсюканью! Нет, это — ни в какие ворота! Похоже на нудный финал захватывающего романа, на работу дворника, предложенную бывшему министру. Нет, пусть уж лучше ему особенно не повезет!

Эти мысли промелькнули у него в голове, оставив после себя бездумную, звенящую пустоту. Черт, еще немного, и придет, нахлынет, навалится разочарование. Ну и пусть! Лучше разочарование, чем… Чем что? Что? Ленский со злостью отмахнулся. Какая разница!

Будто со стороны он видел себя — обиженного, капризного ребенка, медленно вращающего в пальцах бокал, упрямо не поднимающего взгляд. Ему почему-то казалось, что стоит только посмотреть на Кэти, и она непременно все поймет, прочитает в его глазах все, что он прячет, прячет даже от самого себя. Прочитает и станет презирать его слабака, неудачника, попытавшегося скрыть свою перезревшую трусость под маской самолюбия, а его, в свою очередь, задрапировать полинявшими обоями мнимой, ничем теперь уже не оправданной исключительности. Старость? Старость…

— Что-то случилось? — голос Кэти прозвучал совсем близко, Ленский поднял глаза, и увидел, что она привстала, тревожно заглядывает ему в лицо.

Он заставил себя улыбнуться.

— Нет-нет, Кэти, ничего… Просто я задумался. Так бывает со мной иногда…

— Я так испугалась. — она помолчала. — А знаешь, почему все так?

Ленский оцепенел, словно воришка, застигнутый на месте. Вот, вот оно, сейчас. Кажется, синьор, вы хотели чего-то нестандартного? Милости просим!

— Почему?

Юноша закрыл лицо руками. Кэти застенчиво потупилась.

— Потому, что я до сих пор не знаю, как мне к тебе обращаться…

Он бросил на нее быстрый взгляд, сделал вид, что задумался. Господи, ну, почему же он такой идиот? Что было бы, прочитай она его мысли! Что было бы!

— Разве? Ведь, мы же знакомы.

Юноша раздвинул пальцы, бросая сквозь них настороженный взгляд.

— Да, но нас знакомил Абдул-Гамид, и это было так официально, так неестественно. Я хочу все заново! Хочу по-настоящему!

И в самом деле! Никакой фальши в ее словах…

— Солнышко! — все его недавние рассуждения, вся его подавленность и рефлексия вылетели из головы, будто пробка из бутылки с шампанским, он беспечно рассмеялся. — Конечно, зови меня по имени! Зови меня Женей. Или я так похож на старика? — что-то, все-таки, отозвалось в душе неприятным холодком, и он добавил, уже тише, глуше: — Например, на Льва Толстого с портрета?

Юноша виновато, растерянно озирался. Кэти мягко улыбнулась, погладила Ленского по руке.

— Что ты! Ты такой красивый, и имя у тебя красивое, — она внимательно смотрела на него, так, будто пытаясь рассмотреть что-то, прежде не увиденное, незамеченное. — Когда ты оставил меня одну в магазине, я только и спасалась тем, что произносила его, обращаясь к той девушке, продавщице. Представляешь, ее тоже зовут Женя. Она думала, что я ее зову, а на самом деле это я с тобой разговаривала. Я ее задергала совсем, наверно.

Знаешь, бабушка меня научила одному способу, который много раз помог мне в жизни. Хочешь, расскажу? Только не смейся. Обещаешь? Ну, вот. Она говорила: если тебе кто-нибудь неприятен, назови его именем какого-нибудь хорошего человека, неважно кого, можно даже совершенно незнакомого, например, героя из книги, и, обращаясь к своему недругу, произноси это имя и вспоминай того человека. Если так делать, непременно станет легче, и, кроме того, недруг твой будет добрей к тебе.

Ленский слушал ее, и чувство безмерной легкости неожиданно охватило его. Эта девчонка, сама того не ведая, дарила ему ушедшую, уже почти утраченную надежду. С каждым взглядом, каждым словом, она вновь возвращалась к нему, робкая, немного смущенная, будто рассохшийся сосуд, капля за каплей наполняя сердце. Внезапно ему захотелось рассмеяться, и он едва не улыбнулся, поддавшись, но бдительный взгляд Кэти вовремя напомнил ему об обещании.

— Прямо мистика какая-то. — он спрятал за иронией невольное смущение. — Когда это милая Женя, с которой ты, как мне показалось, успела подружиться, стала для тебя недругом?

Чутко ждавшая его ответа, Кэти удовлетворенно кивнула, будто преподаватель — правильному ответу ученика.

— Нет, конечно, Женя не была моим недругом, — она говорила плавно, почти нараспев, еще больше добавляя сходства со школьной учительницей, — просто произносить имя хорошего человека всегда приятно.

Юноша робко шевельнулся в домене своего пространства, замер, насторожившись, вытянув шею.

— А я хороший?

Кэти серьезно, вдумчиво взглянула на Ленского.

— Ты — хороший. — она снова кивнула, улыбнулась, едва заметно, краешками губ. — Свет победил в тебе, он в тебе всегда.

Внезапно Ленский стало неловко. Нет, так не пойдет! Еще немного, и над его головой впору засиять самому настоящему нимбу. И все потому, что он ждет этого, ему до слез, до боли, до смерти нужно, чтобы его хвалили, превозносили, любовались им. И эта девчонка! Она будто чувствует это, говорит именно то, чего он ждет!

Неужели она разгадала его? Его, маэстро! А, впрочем, что там разгадывать — наверняка, у него сейчас на лбу написано все, чего он хочет. Постойте, может, он всегда был таким, просто не замечал этого, и сейчас Кэти просто делает то, что диктует ей генная память, повторяет веками, тысячелетиями проторенный путь к мужскому сердцу? Нет, конечно же, нет, это — свежеприобретенное. Это он только теперь, только сегодня…

И самое главное — ему от этого хорошо и приятно, и эта его новая умиротворенность не рождает желания утопить все в море ехидности и сарказма. Совсем наоборот, хочется, чтобы это никогда не кончалось, и совесть при этом молчит, как рыба. Еще немного, и можно будет с абсолютной уверенностью констатировать приход счастья. Старость?

Только без паники, только не раскисать! Лучшее средство от всего — смех. Какую-нибудь шутку, поскорее, а то они вот-вот погрязнут в трясине бесконечного панегирика. Сознание задребезжало, будто расхлябанный механизм, из последних сил выдавая на гора новую роль.

— Эх, сестренка, знала бы ты, с кем дело имеешь! — Ленский заговорщицки подмигнул, оглянулся. — Ладно, тебе одной признаюсь: на самом деле я — маньяк, сестренка! Маньяк и убийца! Мучаюсь, страдаю, и ничего не могу поделать с собой. Грех на мне, страшный грех! Вовек не искупить мне его, не смыть с себя невинной кровушки! Только на этой неделе я успел погубить трех несчастных, но жажда убивать все равно гложет меня, гложет день и ночь, и я…

— Женя, перестань! — Кэти рассмеялась, и теперь уже вполне явственно он увидел в ее взгляде тень ласковой снисходительности, с которой мать смотрит на своего не меру расшалившегося ребенка. Неожиданно она осеклась, сникла. — Вот я и назвала тебя по имени. — в голосе ее послышалась грусть.

— И что это значит?

Шутить расхотелось, предметы и лица качнулись, поплыли перед глазами, осыпаясь диоптриями слабеющего фокуса. Опьянение? Усталость? Скорее всего, и то, и другое. Вымученным признанием с губ сорвалось сакраментальное:

— Я разоблачен?

Лицо Кэти расплылось в пелене близорукости, окаймленное нежной бахромой, вновь вернулось в границы резкости.

— Не понимаю, о чем ты. — она покачала головой. — Просто я вспомнила книжку Ремарка. Там одна женщина говорила, что легче переспать с мужчиной, чем назвать его по имени.

— И когда ты прочитала это? Тоже в десятилетнем возрасте?

— Нет, по-моему, мне было лет пятнадцать. — теперь Кэти смущенно улыбалась, юная, совсем девочка в мерцающих волнах света, и Ленскому показалось, что она — самая настоящая сказочная принцесса, каким-то чудом телепортированная прямиком из этой самой сказки.

Словно издалека, из-за переливающейся огнями глади окна раздался ее голос, нежный, мягкий, неуловимо переплетающийся с тихим шелестом дождя:

— Такая вот особенность моего созревания. Но мне не понравился Ремарк. Герои какие-то непонятные, ненатуральные, к тому же они у него постоянно что-то пьют. Кальвадос, кажется? Я специально узнавала: кальвадос — это яблочная водка, крепкая и вонючая. А в той книжке ее пили даже женщины!

Интересно, зачем она все это говорит? Неожиданно затаившееся, спящее уже давно ожидание чего-то яркого, фантастического, требовательным движением шевельнулось в нем, отозвалось давней, застарелой болью.

О, Господи, как же он устал! Как он устал! Ждать, догонять, обогнав, возвращаться, договариваться, уговаривать, снова ждать. Как найти, как поймать ту самую волну, единственную, неповторимую, твою, эхом чудесного резонанса способную унести тебя в удивительную, волшебную страну, в то, что люди называют счастьем?

Бывают, обязательно бывают в каждой жизни такие моменты, когда кажется, что вот она, эта волна, и ты уже оседлал ее и мчишься, мчишься, мчишься вперед, обгоняя ветер и свет, оставляя позади хоровод серых дней, но… Но, чаще всего это — только сны, поллюции мечты, ровным образом ничего с действительностью не имеющие.

И лишь только повеет весной, лишь затеплиться надеждой измученное сердце, и снова — сбой, снова проклятая гиря маятника уносит тебя черт знает куда, в какую-нибудь тмутаракань, где нет ни солнца, ни радости, ни тепла, и только привычное одиночество замерло в каверзной судороге издевательского реверанса. Ау! Где ты, счастье?

А, ведь, он сам не хотел этого счастья. Он ждал его, желал все душой и… боялся. Боялся нарушить с таким трудом и так тщательно распланированный график жизни, боялся вторгнуться в такой строгий, такой правильный мир своей несчастливости.

Он называл ее свой крестом, своим вечным бременем, называл пафосно, почти с гордостью, он убеждал себя, что обречен на нее. Он ограничивал себя во всем, скупо, ревностно подсчитывая крохи благополучия, доставшиеся ему со стола провидения, чтоб ни за что, не дай Бог не превысить порог, не переступить грань, за которой — крах и расплата. Он никогда не знал, не видел эту грань, не мог объяснить ее предназначение и суть, но острым, затаенным чутьем труса ощущал, почти осязал ее незримое присутствие рядом, будто неумолимым конвоем сопровождавшее его везде и всегда.

Даже женщины его были не так красивы, как ему хотелось бы, всегда чуть бледнее, чуть скромнее его идеала, нарисованного когда-то во времена безмятежного детства его тогда еще свободной, не ангажированной фантазией. И все для того, чтобы держаться в рамках однажды дозволенного, все ради будущего, неясным облаком висевшего над горизонтом. Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко…

День за днем он исполнял свою роль, одолевая назначенный ему путь, осторожно, словно канатоходец над пропастью, балансируя между желаниями и возможностями, боясь нарушить хрупкое равновесие своего выхолощенного мирка. И это все — втайне, скрытно, не снимая маски героя, ниспровергателя и триумфатора, так, чтобы никто и не заподозрил, чтобы никто и не усомнился. И все это — молниеносно тасуя в уме массивы чувств, желаний, вероятностей, преобразуя их в цифры, в свои любимые многосложные матрицы, прикидывая дебет с кредитом своей нищенской бухгалтерии.

А сегодня к нему пришла Кэти, яркая, юная, прекрасная, словно шагнувшая с глянцевой обложки его сокровенного иконостаса, и надо что-то решать, на что-то решаться, но у него нет сил, у него даже не хватает духу ожесточиться, потребовать у судьбы расчета, немедленного погашения облигаций ее бесконечного, растянувшегося на жизнь беспроцентного займа. И он что-то мямлит, мнет в руках замасленные странички своего гроссбуха, жалкий неудачник, по привычке хранящий на лице выражение все того же высокомерия, все той же дерзкой, презрительной недоступности.

Все для прекрасного далека? А, может быть, он сейчас именно там? Может быть, оно каким-то чудесным образом приблизилось, вышвырнуло скучное настоящее с насиженного места и теперь спокойно, с ехидцей наблюдает за ним, пьет «Coca-Cola» с попкорном и ждет его дальнейших действий?

Ленский поднес бокал к глазам, прозрачной мутью стекла разрушив строгие линии действительности.

— Видишь, у нас все значительно пристойнее, ты пьешь всего лишь легкое сухое вино.

Кэти неожиданно вспыхнула.

— Плевать на вино! — она разрумянилась, глаза ее влажно блестели. Сейчас она была так хороша, что мужчины за соседним столиком благоговейно притихли. — Сама фабула произведения неправдоподобна. Не может вести себя так любящая женщина!

Он опустил руку с бокалом, и очертания пространства вынырнули из золотистой мути, качнувшись, вернулись в привычные берега. Мысль, робкая, загнанная, прошелестела мимо, обмякла непониманием.

— Как — так?

— Она не может бросать своего любимого! Она не может изменять ему!

Сознание вяло встрепенулось, нашаривая в памяти события романа. Ага, вот!

— А как же Наташа Ростова? Любила одного, а сбежать хотела с другим? Или Толстой врет?

Кэти важно поправила растрепавшиеся локоны.

— Врут те, кто ничего не понял в его книжке. — Ленскому послышались нотки упрямства в ее голосе. — Наташа как раз и хотела убежать с тем, кого она полюбила.

Ну все, пошло-поехало. Персонажи бессмертного произведения заплясали на горизонте памяти смутными тенями. Господи, о чем он спорит! Зачем? Какая разница, кто и с кем там убежал? В конце концов, каждый волен выбирать себе судьбу, даже, если сама судьба так не считает. Впрочем, кажется, они с Кэти — все дальше и дальше от нее, вернее, от того, что он за нее принял.

Резкий, пронзительный голос взвился в нем возмущенным фальцетом. И что же ты принял за нее? Что разглядел своими мутными глазками? Смятую постель, разбросанные вокруг предметы туалета, мерзкую процедуру одевания, разукрашенную корявыми поделками лубочного юмора и доведенную тобой до пошлого автоматизма? Такой ты видишь любовь? Тогда, и в самом деле, незачем тебе счастье, незачем и не по карману.

Ленский взглянул на юное лицо девушки, и ему стало стыдно, стыдно по-настоящему, без оглядок и попыток спрятаться от самого себя. Вспомнились ее слова: «Ты — хороший». Он — хороший? Нет! Тысячу раз — нет! Он — дрянь, дерьмо, но он такой, какой есть, он не умеет по-другому! И уже не сумеет. Слишком поздно. Слишком много тины набралось в его лодку, слишком тяжелой и неповоротливой стала она.

Так что, все бросить? Бросить Кэти, этот вечер, бросить любовь, мечты, надежды? Снова все предать?

Сознание тихо оплывало свечами, в волнах охряного полумрака откуда-то из глубины вытаскивая сокровенные мысли.

— Но это же было только мимолетное увлечение…

Значит, увлечение. Мимолетное. Вот и все, на что ты годен. А ты, ты, вроде бы уже стреляный воробей, а размечтался о кренделях небесных, даже раскапризничаться успел: дескать, судьба тебя не уважает, вместо биографии подсовывает какую-то непрофессиональную дичь. А не тут-то было! Перехитрили тебя, вернее, сам ты себя перехитрил. Заказывал? Получи!

Сквозь туман отчаяния прорезался голос Кэти.

— Разве имеет значение, как долго живет любовь? — она смотрела на него, мягко, укоризненно, смотрела так, что Ленский снова, уже в который раз за вечер, почувствовал себя ребенком. — Важно лишь то, что она живет, важен сам факт ее появления! Понимаешь? — темное пламя в ее глазах разгорелось, передалось ему, каким-то непостижимым образом проникнув в самое сердце, и Ленский задохнулся любовью, нежностью, не в силах даже кивнуть, а Кэти продолжала, страстно, горячо: — Да, любовь смертна, смертна, как и все на свете. Но из умершей любви обязательно вырастает новая, из нее — следующая, и так — до бесконечности, до тех пор, пока на Земле будет оставаться, хоть, кто-нибудь, способный отдать ей свою душу! — она замолчала, взволнованная, разгоряченная, похожая сейчас на взъерошенного, очаровательного котенка.

Ленский почувствовал, как сердце заныло, задрожало, до краев переполненное сладкой мукой.

— Вот как? Твои рассуждения напоминают мне статью из журнала «Сад и огород». По-твоему, душа — это почва?

В глазах Кэти мелькнула тень какого-то чувства, смутного, немедленно погасшего, и он готов был поклясться, что это было превосходство. Хорош маэстро! Поделом!

— Конечно. Душа — это почва, грунт для чувств, и вырасти на ней может не только любовь. У каждого — свои растения.

Ленский вздрогнул. А, ведь, она права! Господи, как же она права! Такое ощущение, что она была с ним все эти годы, играла, рисковала, страдала, незримой тенью присутствуя при его разговорах, спорах, размышлениях.

Тождество всех и всего… Тождество законов, мыслей, чувств… Но, как могла она, юная, совсем еще девчонка, понять все это? Понять то, что далось ему годами раздумий, километрами пройденных дорог. И зачем? Зачем она говорит все это ему? Неужели она все знает?

Нет, надо прекращать эти игры, прекращать и поскорее! Даже, если все это — ерунда, даже, если все это ему показалось.

Он подпустил в голос как можно больше иронии.

— И где ты это прочитала?

— Не помню, — она смутилась. — А может такое быть, что я это сама придумала?

Ленский из последних сил сдерживал себя. Несчастный, забытый всеми юноша окончательно расстроился, опершись локтями в колени, уронив голову в ладони.

— Как ты очаровательно злишься.

Неожиданно Кэти сникла, коснулась пальцами лба.

— Ой, я, должно быть, опьянела. — она виновато посмотрела на него. — Я слишком много себе позволяю, да?

Ленский добродушно улыбнулся.

— Что за глупости, Кэти! Ты — прелестный собеседник, умница и красавица. Чего ты так волнуешься?

Девушка сжала лицо ладонями, удивленно покачала головой.

— Сама не знаю, что со мной происходит. Просто… Просто я в первый раз такая… — она запнулась, не в силах подобрать правильное определение.

Ленский задумался, выискивая в ворохе слов подходящее.

— Раскованная? — он вопросительно посмотрел на нее.

— Да, — Кэти благодарно улыбнулась. — Я сама себе не верю. Если бы кто-нибудь рассказал мне об этом, ну, скажем, еще пару дней назад, я расхохоталась бы ему в лицо. Только подумать! Сначала я бежала из дома своего жениха с незнакомым мужчиной, выигравшим меня в карты, потом сама делала себе покупки, а сейчас сижу в ресторане и пью вино! По сравнению с моей прошлой жизнью, где все и всегда кто-то решал за меня, это — самый невероятный прогресс!

— Это называется эмансипация, Кэти.

Девушка опустила глаза, улыбнулась.

— Нет, Женя, эмансипация — это всего лишь уравнение в правах с мужчинами. Разве это сделало меня счастливой? Разве покупка одежды и вино кого-то сделали свободным? А я сейчас такая — свободная и счастливая. И я больше не вернусь обратно, в тот мир, в котором я была до сих пор. И жизнь я свою хочу прожить так, как прожила Наташа Ростова свой день, тот свой день. Пусть это будет совсем недолго, и пусть будет похоже на вымысел, на самое, что ни на есть, мимолетное увлечение. Ты меня понимаешь? — ему показалось, что лицо Кэти приблизилось, оказалось совсем близко, и глаза ее огромными миндалинами качнулись рядом, всевидящие, проницательные, неизбежные в своей влекущей, неотвратимой близости. — Понимаешь?

Ленский молча смотрел на нее. Весь груз передуманного, пережитого, вся громоздкая поклажа его дряхлой повозки, повисла над пропастью, раскорячившись бесполезной тушей, беспомощно цепляясь ободьями колес за ускользающее, съезжающее в пустоту, полотно дороги. Возница что-то кричит ему, бешено вращая глазами, хлещет коней тяжелой плетью, но все слабее и слабее его крики, все ниже и ниже оседает повозка.

А, может, не цепляться за нее? Что в ней такого, чего он не сможет найти там, дальше, за поворотом, так соблазнительно, так обнадеживающе манящим простором неизвестности? И уже давно, уже давным-давно ему известно, чего в ней не достает, что так неудержимо влечет ее в страшную бездну. Счастья. В ней не хватает самого обыкновенного, самого заурядного, ничем не примечательного счастья.

А вдруг, это крушение — и есть та плата, которую нужно внести за право обладания им? Кредит, который он так позорно выпрашивал у судьбы. А вдруг? Любовь и счастье — то, чего он ждал всю жизнь, ждал, надеялся и боялся. Боялся больше, чем смерти, чем одиночества, своей привычностью притупившего боль разлук и утрат, словно кривое зеркало, спрятавшего в бесконечных своих итерациях чистые, аутентичные отражения.

Он боится и сейчас, но что-то подсказывает ему, что сегодняшний день — день особенный, день, когда сбываются самые сокровенные желания, а мечты возвращаются исполнившимися, мудрыми и повзрослевшими.

И к черту судьбу с ее займами, балансами и расчетами. Он отказывается от своего дара, отказывается от этой пожирающей душу ренты, в счет уплаты предлагая самого себя, свою жизнь, капитал своих страданий, предательств, разлук. Пусть забирает себе все, пусть возьмет столько, сколько нужно, а если не хватит, пусть превратит его в каменное изваяние или испепелит на месте той самой молнией, однажды его уже едва не испепелившей. Да и бессмысленно все это. Он все равно не в силах остановить то, чего не миновать, ему некуда спрятаться от этих глаз, властных, влюбленных, завораживающих…

И он сдается, он отпускает свою повозку в безвозвратное, непоправимое падение, последним всплеском сознания выхватывая из купола золотистого полумрака прекрасного юношу, смеющегося, счастливого, протягивающего руки к пунцовому зареву рассвета, и голос, кольцами чистых, бархатистых кружев увивающий пространство.

— И не надо смотреть на меня, как на ребенка… Я уже не ребенок…

Глава 4

Время остановилось. Холодно и торжественно, как величественный, обряженный в шикарную ливрею церемониймейстер, оно затворило свои исполинские двери, и тысячи событий, тысячи вероятностей и судеб замерли перед ними эмбрионами будущего, причудливыми кристаллами виртуальной незавершенности. Они пока смутны и неясны, бледны и невыразительны, эти хрупкие ростки завтрашнего дня, их сложенные из бесплотных образов каркасы легки и прозрачны, и все таинства мира, все хитросплетения жизни открыты сейчас, обнажены донага, будто попавшиеся в ловушку звери, предоставленные воле охотника.

И не нашлось никого, кто захотел бы проникнуть в это сумеречное царство, ни один смельчак не отважился на дерзкий поступок, лишь двое влюбленных, те, для кого остановились стрелки Вселенских часов, стали невольными свидетелями грандиозного откровения. Но им не было дела до мировых тайн, до чьих-то судеб, до безрассудного безумства времени, они просто слились с ним, растворившись, растаяв, исчезнув за его волшебным, незыблемым пологом.

Здесь, за непроницаемой завесой царил нежный полумрак, пурпурное дыхание камина, струилось пламя свечей, и ароматы лета, заплутавшего, одинокой птицей отбившегося от стаи, медленно кружились в воздухе, наполняли сердце теплом воспоминаний. Отблески огня, словно тысячи изнеженных бабочек, порхали по комнате, мерцая плавными переливами призрачных гирлянд, сплетаясь причудливыми созвездиями, жарко раскрашивая тела влюбленных.

За окном все так же шелестел дождь, тяжелые капли глухо падали на стекло, мягкой аритмичностью неуловимо соединяясь с полетом бабочек, кружась вместе с ними в одном завораживающем вальсе.

Изредка ветер ожесточался, собирая капли в пригоршни, бросая их в стекло, и тогда вальс превращался в канкан, будто напоминая о тех, кто остался снаружи в мучительном неведении незавершенности, в томительном несовершенстве безвременья, но влюбленным было не до того. Счастливые, они были глухи ко всему.

— Женька…

— Что, Солнышко?

— Меня еще никто и никогда так не называл. Солнышко. Так красиво…

— Все когда-нибудь бывает впервые.

— Да… У меня этого «впервые» слишком много сегодня. Даже не верится, что так бывает…

— А что ты хотела спросить?

— Не помню. Я, наверно, глупая, да?

— Что ты, Солнышко. Ты ничуть не глупая.

— Нет, я просто чувствую, как глупею. Бабушка всегда говорила, что глупость — признак счастья, значит, я действительно счастлива, да?

— Наверно. Раз твоя бабушка говорила, значит, так и есть…

— А у тебя была бабушка?

— Ну, конечно, была. — пространство плыло в безудержной карусели волшебного вальса, вместе с ним плыло сознание, растекаясь на ленте времени ленивыми, бесформенными проекциями. — Как же я мог появиться на свет без бабушки?

Девушка тихо засмеялась.

— Ой, а я и, в самом деле, дурочка. К тому же еще и эгоистка. Весь вечер только о себе, да о себе. Надоела тебе, наверно. Это ужасно невежливо с моей стороны.

— Вот чепуха.

— Никакая это не чепуха. Хотя, — она снова улыбнулась, — это должно убедить тебя в моей правдивости.

— Ох, Солнышко… Что ты такое говоришь?

— Милый, только не обижайся, прошу тебя. Ты же тайный агент, а все тайные агенты очень недоверчивы, и, если бы я стала выспрашивать тебя, ты отнесся бы ко мне подозрительно, стал хитрить, замкнулся, а я этого очень не хочу.

Ого! Мысли, до этого лениво плывущие невнятной чередой, замерли, насторожившиеся, растерянные.

— И откуда такие умозаключения?

— Ты — не игрок. Я недолго побыла невестой Абдул-Гамида, но успела повидать игроков. Ты совсем не похож на них.

— А я особенный.

— Так и есть. Но так, как ты, поступают только люди с большей силой воли, а у игроков силы воли нет. Ты — разведчик, Женя. И не отпирайся, пожалуйста. И не пугайся. Я не шпион и не предатель, и всегда, с самого детства мечтала познакомиться с разведчиком. Это так романтично. — она тихонько рассмеялась — Только не разбивай мои розовые иллюзии своими откровениями! Не рассказывай, как скучна и обыденна твоя профессия! Я, может быть, и влюбилась благодаря этому образу.

Тревоги улетели вдаль пустыми фантиками, растворились в прозрачной синеве неба.

— Хорошо, не буду.

— Расскажи о себе.

— Что? Что ты хочешь узнать?

— Мне интересно все. Расскажи о детстве, о городе, в котором ты вырос.

И Ленский стал рассказывать о своей семье, о людях, подаривших ему первые воспоминания о самом себе. О золотоволосой и синеглазой маме, влюбленной в отца, об отце, влюбленном в самого себя, о строгой, чопорной бабушке, потерявшей мужа на войне и отдавшей внуку всю свою нерастраченную нежность.

Но сначала был город, его пристань, его очаг, его гнездо. Он говорил о нем, как о близком друге, друге детства, подраставшем с ним бок о бок, день за днем, поднимавшимся вместе с ним по незримой лестнице взросления.

Он говорил и представлял себе его, представлял, как одушевленную сущность, как неуловимый образ, окутанный сиреневой дымкой канувших в прошлое веков, немного грустного, немного уставшего, немного ироничного, вальяжно раскинувшегося по обе стороны ленивой, мечтательной речки.

Он рисовал Кэти старый парк, растянувшийся вдоль высокого обрыва, накрывший полоску суши зеленым островком красоты, будто линиями ладони, вросший в нее паутиной аллей, пальцами длиннющих улиц вцепившийся в пестрое скопление городских крыш. Он говорил и говорил, черпая из памяти картины тенистых аллей, лебединого пруда, старинного дворца, причала на широкой набережной, словно птенцов, отпускающего на речную гладь шумные экипажи прогулочных катеров.

Парк. Огромный, древний, загадочный. Средоточие души города, мозг его обнаженных нервов. Корнями столетних дубов вцепившись в тучный чернозем обрыва, он, будто бы излучал особую ауру, светлую, легкую, располагающую к открытости, к разговору о самых разных вещах. О доме, о школе, об ученической жизни. О книжках, марках, о спорте и занятиях музыкой. Только парку Женя поверял свои тайны, рассказывал об обидах и обидчиках, радостях и огорчениях, только с ним делился своими планами, мечтами, надеждами. Словно в глубокой заводи, в густой его тишине топил он свои детские горести, свои разочарования, свою первую грусть.

Он рассказывал, рассказывал, а парк молчал, и в его молчании угадывалось что-то неуловимое, какое-то неслышное, невидимое движение, словно шелест крыльев тысяч бабочек, пестрым мельтешением выпрядающих причудливые узоры чувств. Чувства роились, преломлялись сквозь призму осмысления, складывались в слова, фразы, предложения, и живой, самобытный ум мальчика Жени придумывал язык, будто нити аллегорической ткани, сплетающий воедино пряжу воображения и ощущений.

Он подбирал толкования к самым разным символам, будь то случайные слова прохожего, бой курантов, крики птиц, и все было важно здесь, ничто не должно было остаться незамеченным, ни изменения в погоде, ни малейшее дуновение ветерка, ни лист, будто бы случайно, спланировавший к нему под ноги.

В азарте разыгравшейся фантазии он придумывал образ парка, придумывал по-разному, в зависимости от поры года, погоды, настроения. Иногда это был полный жизни, плутоватый старик, чем-то неуловимо напоминающий Врубелевского «Пана», иногда — седовласый мудрец, точная копия автопортрета Леонардо да Винчи, иногда — юная девушка в цветастом платьице, с букетом сирени в руках.

Именно парку он был обязан первыми радостями откровенности, именно его он возвел в сан своего друга, в трогательной непосредственности заручившись его одобрительным молчанием. И пусть дружба эта была лишь призраком, лишь наивной иллюзией, пусть она существовала лишь в аллегоричных образах, а ее безукоризненная чистота только укрепила его и без того бескомпромиссный максимализм, подняв планку идеалов на заоблачные высоты. Зато чувства его были настоящими, неоспоримыми, не омраченными дрязгами мелких ссор, обманов, фальши и предательства. Они были во сто, в тысячу крат сильнее и чище чувств его сверстников, имеющих предметом своего приложения вполне конкретные земные персоны.

Увы, они представляли легкую добычу для злых языков, охочих до чужих тайн, так что, даже сейчас, спустя столько времени, Ленский вновь пережил что-то вроде тревоги и замешательства, что-то похожее на стыдливую неловкость, будто осколком прошлого, оцарапавшим его распахнутую душу. Но Кэти молчала, кроткая, внимательная, и он уже смело, без стеснения и глупых ужимок стал рассказывать ей свою историю.

Словно вернувшись на тридцать лет назад, словно тридцать жизней бросив под ноги растерявшемуся времени, он вновь стал мальчишкой, замершим на изломе двух своих судеб, настигнутым предчувствием невероятных перемен.

И это произошло с ним, произошло той самой зимой, сказочным эпилогом захлопнувшей последнюю страничку его первой, коротенькой жизни. Зимой, в пору тоски и забвения, в пору хандры и бедствий, когда желания и мечты вянут, время дряхлеет и жизнь замирает, уже не обещая впереди никаких перемен, наглухо заперев железными ставнями окна надежды.

В те времена зима виделась ему неизбежным злом, и сейчас, описывая ее приход Кэти, Ленский старался, как можно тоньше, острее, ярче передать трогательную наивность детских своих переживаний, тогда еще неясных, еще неосознанных, лишь много позже нашедших точные эпитеты и определения.

Последние дни осени, последние капли медлительного, вязкого, будто схваченного первыми заморозками времени. Последние часы перед катастрофой. Уже давным-давно закончились дни золотого листопада, терпких ароматов, яркой утренней прохлады и усталого солнца, ласково и печально глядящего сквозь голые ветви деревьев.

Словно повинуясь взмаху палочки невидимого дирижера, небо, еще вчера ясное и высокое, с каждым днем все темнело, наливаясь свинцовой тяжестью, перед закатами подергиваясь фиолетовыми прожилками, добавляя в свою палитру все больше и больше оттенков серого. Будто в рваной, нестройной экстраполяции этой беззвучной симфонии, грустно дрожали на ветру покинутые листвой озябшие ветви, тяжелые капли дождей понемногу наливались холодом, а лужи стягивались ломкой коркой, будто брошенными впопыхах отражениями ночного неба, застыв на асфальте.

И вместе с ними, вместе с природой, меркнущей, пустеющей, угасающей, Женя тоже переживал эту смерть, эту невольную измену, украдкой, чтобы никто не заметил, поглаживая и целуя жалкие в своей бессильной обнаженности ветви, демонстративно пренебрегая шапкой, мстительно ломая хрусткую корку льда.

Но все было тщетно. Планомерно, не пропуская ни одной мелочи, зима наступала, наступала по всем направлениям, согласно всем законам военного искусства, извещая мир неопровержимыми признаками своего приближения. Шаг ха шагом, преодолевала она ступени астральной инициации, тщательно подготавливая свой триумф, и во всем чувствовался ее холодный, выверенный расчет, ее зловещая, непоколебимая решимость.

И глупый, маленький Женя обреченно замирал в хрупкой скорлупке своих надежд, будто конца света, ожидая прихода календарных дат, в пылу своего упрямого максимализма отказываясь признавать унизительную половинчатость компромисса.

Ему казалось, что все вокруг живет, страдает, терпит, прячась под маской притворного безразличия, будто под страхом смерти, вынужденное хранить покорное молчание. И только по ночам накопившееся негодование вырывалось наружу обезумевшими ветрами, и луна, растерянная, сиротливая, беспомощно куталась в облака, тихо плакала, оцарапавшись о колкую паутину ветвей, лузгой серебряного света крошась на черной ленте реки.

А потом, в один день все закончилось — и ожидание, и ветра, и опасливые вылазки робкой луны. Где-то наверху, на недосягаемой для глаза высоте, оборвалась жестокая струна, и ничего не подозревающий, доверившийся монотонному течению времени город вдруг просыпался оккупированным, захваченным в плен вероломным снегопадом, будто десантом небес, хлынувшим на землю.

И все — мир ослеп, задохнулся, обезумел в лихорадочном ритме метели, в беспорядочном мельтешении мокрых хлопьев, будто миллионами мгновенных инъекций, имплантирующих пространству ген растерянности и слабости. И эта растерянность, эта суетливая неловкость разлетелась неуловимым вирусом, растворилась в проемах улиц, в суматошном хаосе фар, в требовательных сигналах машин. Она передавалась людям, заспанным, продрогшим, ослепленным снегом, незаметно откладываясь где-то глубоко-глубоко крохотным, обманчиво безобидным микробом.

Одно только утро, один миг в бескрайнем просторе бесконечности — и сорвана невидимая печать, и открыты границы, и вот уже зима, только вчера далекая, призрачная и нереальная в своей абстрактной неосязаемости, вовсю хозяйничает в твоем городе. Она пришла, она уже здесь, и новые законы, новые порядки и правила пришли вместе с ней, покоряя, подминая, подчиняя себе всех и вся, направо и налево внося изменения и поправки, управляя даже тем, что, казалось бы, неподвластно никакому управлению.

Увы, в мире предопределенности нет ничего невозможного, и вот уже время, ошалевшее, обезумевшее, бежит, торопится, исполняя волю нового хозяина. И замирают внизу циферблата стрелки старинных курантов, и меркнет небо, и пространство неумолимо наливается прозрачной синевой сумерек, обманчиво мерцая бледными тенями, в заснеженных контурах предметов пряча четкие очертания действительности.

День прошел, первый день зимы, день нового и непреложного, простенькой комбинацией цифр затерявшийся в безликих столбцах календарных граф. Уже стихла метель, и высыпали звезды на небе, а ты все никак не можешь прийти в себя, словно в чужой, незнакомый и неправильный мир, выглядывая в окно. И все там кажется тебе иллюзией, плывет нестройной, смазанной в белесой поволоке россыпью фонарных огней, рассыпается миллионами хрустальных искр, словно в радужном калейдоскопе, кружащихся в мглистом, дрожащем их свете.

И, кажется — все. Жизнь сломлена, расстроена, разрушена, жизнь пуста и напрасна.

Внезапность перемен, их масштаб, глубина, необратимость охватывают душу тоской и отчаянием, то и дело, заставляя замирать, без мыслей, без чувств, уставив взгляд в черное, мерцающее миллионами звезд небо. Что начертано ими? Что ждет тебя в эти тоскливые сто дней, растянувшиеся уныло-бесконечной чередой бесстрастных дат?

И ничто не может порадовать тебя, ничто не способно вернуть прежнюю, еще вчера теплящуюся в тебе надежду, ни предстоящие праздники, ни каникулы, ни сомнительные перспективы игры в снежки — все тонет в алебастровом море депрессии и уныния.

Все, что еще недавно окружало тебя броней душевного иммунитета, все, что было рядом, глядело на тебя с глянцевых открыток воспоминаний, неожиданно поблекло, съежилось, будто в безжалостном пламени забвения рассыпаясь бессильным пеплом.

Яркая, зеленая, высоконебая весна, осень, мерцающая золотом листопада, недавнее, еще дрожащее хлопьями ностальгии, нежное, ласковое, пугливое лето — все уходит, уходит безвозвратно, безнадежно, растворяется где-то вдали, за смутными горизонтами недосягаемого прошлого. Прошлого нет, как нет и будущего, вся жизнь утонула в непроглядной бездне безнадежного настоящего, и бледнеют краски, и меркнут желания, и ожесточается сердце, будто губка, впитывая безжизненное однообразие мира.

И ты бежишь в парк, к своему единственному, настоящему другу, как к спасителю, как к старшему товарищу, бежишь за советом, за помощью, за утешением. Уж он-то подскажет что-нибудь, уж он-то найдет решение! Переполненный обидой, смятением, возмущением ты врываешься в заветный уголок покоя и справедливости, и замираешь на месте, ошеломленный, с недоверием, даже с каким-то испугом озираясь вокруг.

Еще совсем недавно твой друг был велик, могуч, суров, в апогее грозной своей мощи олицетворяя надежную защиту перед лицом надвигающейся опасности. Хмурой щетиной обнаженный ветвей, угрюмой нелюдимостью, тревожными криками птиц в тяжелом, сером небе, он будто отпугивал вероломную зиму, вселяя гордость и надежду в твою растревоженную душу. И вот — понадобилось всего лишь несколько часов, всего лишь несколько жалких, несчастных часов, и защита эта пала, пала, словно преданная, взятая обманом крепость, выбросив белый флаг измены. И надежды твои лопнули, и все, что осталось от вчерашней гордости — какая-то странная меланхолия, апатичное, тоскливое безволие, звенящей тишиной засевшее в ушах, и словно заблудившийся путник, ты бредешь наугад по новым, неузнаваемым аллеям.

Парк лежит перед тобой, притихший, подавленный, намертво скованный безжизненным забвением. Он неразговорчив и безлюден, и, кажется, это мучительное бремя позора тяжелой печатью придавило его плечи, и только ты, да еще немногочисленные прохожие, неизвестно зачем забредшие сюда в такой снегопад, стали невольными свидетелями этого тягостного зрелища.

И ты плутаешь по засыпанным снегом аллеям, едва не плача, задыхаясь от жалости, от отчаяния, оставляя за собой следы, стремясь оставить их повсюду, оставить, как можно больше, чтобы, хоть, как-нибудь поколебать это сонное безмолвие, это царство хандры и уныния.

Но все тщетно, все в этот день против вас, тебя и парка. Снег заметает твои следы быстрее, чем ты успеваешь их оставить, и, кажется, метель только усиливается, и день вдруг начинает таять, стайками теней ютясь в подножиях деревьев и кустов, серой поземкой расползаясь по молочной, искристой глади.

И ты уходишь, поникший, уставший, зная, что бросаешь своего друга одного, наедине с бедой, наедине с тоской и одиночеством. Но чем, чем можешь ты помочь ему? Та неоконченная сказка, продолжением которой ты все еще живешь, оборвалась здесь, сегодня, наткнувшись на непреодолимую стену яви, зарубцевавшись еще одним шрамом в твоей душе. Увы, ты — не волшебник, ты — всего лишь маленький, жалкий мечтатель, никчемный романтик, возомнивший о себе Бог весть что. И правы, тысячу раз правы твои сверстники, выбирающие друзей среди равных себе, а ты со своими фантазиями, своими клятвами и откровениями, со своей мнимой дружбой — ты попросту смешон. Смешон и жалок.

И ты готов расплакаться, проваливаясь в бездну стыда и отчаяния, и в голове у тебя — каша, в голове у тебя — клубок противоречий, неразрешимый, запутанный, мучительный.

Бедняжка! Ты еще слишком мал, и не понимаешь, каково это — стать полигоном для дуэли мечты и прозы, поединка света и тьмы, противостояния добра и зла. Ты еще не можешь рассуждать трезво и логично, легко увязая в трясине неопытности и напускного куража, не можешь быстро и четко разобраться в хитросплетениях яви и воображения, будто в хаосе оттенков, путаясь в их многосложных комбинациях. Ты — просто ребенок, и все плывет у тебя перед глазами, будто причудливым миксом, ложась на неторопливую ленту времени.

И ты бормочешь что-то мужественное и ободряющее, что-то успокаивающее и оптимистичное, но слишком хорошо понимаешь, что все эти слова — напрасные, и что никто не в силах превратить сказку в явь, никто не в силах отменить неизбежное, тем более, ты — жалкий, маленький неудачник. Наверняка, и друг твой понимает это, и его молчание, его печаль, его бесстрастное мужество перед неотвратимым наполняют тебя раскаянием и обреченностью. Если даже фантазии твои сильнее тебя, зачем, ну, зачем тогда обнадеживать себя, зачем позволять воображению вторгаться в действительность?

Сейчас ты напоминаешь себе нашкодившего недоросля — роль для тебя знакомую и даже привычную, и уже готов сдаться, юркнуть в раковину слабости, как вдруг воздух над твоей головой потрясает раскат грома, и сначала тебе кажется, что это — видение, сон, и в этом диком, кошмарном сне разразилась самая настоящая гроза. Но действительность скачет перед тобой белоснежным вихрем, и, словно в ответ на твой немой вопрос, пространство вновь и вновь разражается оглушительным грохотом. И, цепляясь за скользкие поручни яви, продираясь сквозь ряску нерасторопных мыслей, неожиданно ты понимаешь, что это — не гром, что это бьют куранты на старой башне, бьют, яростно, отчаянно, нетерпеливо, будто стараясь докричаться до тебя, будто раздражаясь твоей глупостью и недогадливостью.

Словно утопающий, после долгих попыток выбравшийся, наконец, на берег, несколько бесконечных долгих секунд ты судорожно глотаешь воздух, пытаясь унять неизвестно откуда взявшуюся дрожь, не в силах понять, что же с тобой произошло. Пространство плывет желтыми плафонами фонарей, пушистыми шапками снега, причудливыми каркасами фарфоровых ветвей.

Что же это было? Пересечение реальности и вымысла? Материализация мечты? И, если так, где ты сейчас, по ту или по эту сторону сознания? И, вообще, что такое сознание?

Ты все еще ищешь ответа, еще плаваешь в привычных дефинициях поражения и победы, когда пронзительное ощущение высоты вдруг охватывает тебя, и ты понимаешь — с тобой случилось что-то невероятное, что-то непостижимое и исключительное. И эти несколько мгновений терзаний, мгновений стыда и отчаяния подарили тебе нечто большее, чем просто удачу или победу, больше, чем все удачи и победы на свете, взятые вместе.

И все темное, мрачное, гнетущее, все, что томило тебя, лишало сна и покоя, словно в отражениях кривых зеркал, изматывая рассудок однобокими суррогатами сути, теперь отлетает ненужной шелухой, рассыпается ничтожным прахом. И оглушенный, ослепленный, ты бредешь по щиколотку в снегу, безлюдными, залитыми желтым светом аллеями, заново знакомясь с окружающим миром. Сказка, твоя сказка продолжается, она возвращена, подарена тебе вновь, подарена тем, кого ты и самого самонадеянно считал ею. Сказка — повсюду, она — везде, весь мир вокруг тебя — сказка, и только ты в силах и вправе распоряжаться ею…

Понятия, чувства, слова, которые были для тебя лишь звуком, внезапно открываются тебе неожиданным смыслом, непостижимым ощущением духовного родства с твоей Родиной, твоим городом. С Городом, как с колыбелью многоликой человеческой общности, как с квинтэссенцией высшей сущности всего многообразия бытия, заключенного в домене этого таинственного пространства.

Это должно было когда-то произойти, и это произошло, словно в отражениях детского сознания, заблудившегося в зеркальных лабиринтах взрослой жизни, явившись исходом нового, будто магическим календарем, отменив все твои прежние зарубки и даты, перевернув все в твоей коротенькой жизни…

Ленский глубоко вдохнул пьяный, наполненный ароматами лета, хвои, луга воздух. Блики углей красили потолок рельефом жара, дрожью мерцания придавая ему видимость глубины. Глубина. Все дело в ней, вернее в том, насколько верно мы оцениваем ее. Он так и не понял до сих пор, что это было тогда — стандартный скачок чувственного развития или очередная ступень тайного ритуала.

Впрочем, это случилось, и отныне все было по-другому. В жизнь вошло что-то новое, что-то большое и взрослое, словно широкоформатным объективом, раздвинувшее горизонты привычного его мирка, и, не имея в запасе нужных слов, не в силах объяснить произошедшее, Женя просто чувствовал его, чувствовал каждой частицей, каждой клеточкой сознания, каждый день, каждый час, распознавая в привычном и обыденном его скрытые знаки.

Они были почти незаметны, эти мимолетные пентаграммы эзотерического смысла, будто солнечные зайчики, невесомыми кристаллами рассыпающиеся в пространстве, но он научился видеть их, научился их узнавать, ведомый неожиданно появившимся инстинктом идентичности.

Он отыскивал их во взглядах людей, читал, как в книге, словно страницу за страницей, листая лица, знакомые и незнакомые, открытые и замкнутые, веселые и хмурые, в каждом из них обнаруживая следы общего знания, следы сопричастности к какой-то высокой тайне, неразделимой судьбой связавшей всех их в одну огромную семью. Он всматривался в глаза продавцов в магазинах, водителей троллейбусов, стариков, детворы, своих сверстников, просто прохожих, и всюду находил эти мгновенные, почти неуловимые искры, эти знаки посвященности, будто магическим крапом, отметившие своих обладателей.

Потом много чего было… Были и вьюги, и метели, жестокие, беспросветные, когда город изнемогал от снега и холода, были и оттепели, с ручьями и капелью, будто эхом далекой весны, заблудившимися во времени, случались и морозные, безлюдные затишья, когда только красные грудки снегирей да оранжевые жилеты ворчливых дворников оживляли ледяное однообразие.

И он чувствовал свой город каждую секунду, каждое мгновение, будто, и в самом деле, слившись с ним сознаниями, сросшись душами, соединившись телами. Он чувствовал, как сжимаются в агонии жестокого мороза артерии его дорог и тротуаров, как задыхаются под непосильной тяжестью кровли его крыш, как острой болью отзываются нервные волокна его деревьев. Вместе с ним он переживал бесконечные недели мучительной стужи и недолгие передышки потеплений, замерзал в пустоте одиночества и оживал в предчувствии весны.

Всего было достаточно в эти необыкновенные сто дней, первыми ста шагами открывшими долгий путь в удивительную страну, страну, раскинувшуюся где-то между реальностью и фантазией, между прошлым и будущим, зыбкой гранью памяти и воображения пройдясь по самому разлому сознания. Это была страна-эхо, страна-перевертыш, будто отражениями магического зеркала, вывернувшая действительность наизнанку, превратившая ее в сказочное зазеркалье, в мир предчувствий и догадок, где все неверно, нереально, где все материальное становится иллюзией, а иллюзии приобретают силу истины.

Не однажды потом Женя тонул в пленительной бездне ее отражений, но тот миг, то самое первое мгновение прозрения, мгновение яркого, пронзительного счастья навсегда осталось с ним теплым воспоминанием, хрустальной капелькой чуда, будто волшебным кристаллом, навсегда вживленным в сознание.

А сейчас Ленский не узнавал себя. Никогда и никого не посвящал он в эти тайны, казавшиеся ему чем-то святым, запретным и сокровенным, тайны, образующие каркас всего самого ценного, что только было в его жизни. Никогда еще в своей жизни он не был так красноречив и многословен, никогда еще ему так страстно не хотелось, чтобы кто-то еще полюбил его город. Чтобы Кэти, еще вчера неизвестная и далекая, а сегодня ставшая самым близким на свете человеком, хотя бы, на один-единственный миг, на одно крошечное мгновение ощутила это жгучее счастье, эту сладкую боль, эту горькую, щемящую нежность.

Он говорил и говорил, он будто бы расплетал старую-старую паутину, паутину лет и расстояний, виток за витком, освобождаясь от ее призрачного бремени, в мгновенных вспышках фантазии представляя себя птицей, после долгого заточения выпутывающейся из силков.

Вновь и вновь возвращался он к парку. С того самого дня, сакральной гранью разделившего его жизнь на «до» и «после», походы сюда стали для Жени чем-то обязательным, насущной, почти физической потребностью духовной пищи.

Конечно, парк великодушно простил ему слабость, просто и легко отозвавшись щебетом воробьиной стайки, но за его благородством, за его поспешной небрежностью почудились Жене высокомерие и легкая, плохо скрытая досада. Это здорово омрачило его энтузиазм, посеяв в душе зерна сомнений, и только позже, после целой вереницы отчаяний и эйфорий, догадок и прозрений, к нему пришло понимание, что все эти его впечатления — иллюзия, интерференции настоящих чувств, долетающих до его сознания искаженными, вывернутыми наизнанку, будто эхом, резонирующих с убогой палитрой человеческого восприятия.

Женя уже знал о существовании ультразвука и ультрафиолета, и легко догадался о природе своих ощущений. Впрочем, пропасть, неожиданно разверзшаяся у его ног, не смутила его, она даже подстегнула его и без того обостренное, давным-давно покинувшее пределы рационального, воображение. А, может быть, тогда он просто не осознавал ее глубины?

Как бы то ни было, постепенно он научился чувствовать своего друга, различая мельчайшие перепады его настроения, будто в развертке синусоиды, определяя экстремумы колебаний его многоликого эго. Диапазон был довольно широк, хотя, ничем и не отличался от обычного диапазона чувств, и он скользил по нему, как по струне, лад за ладом отсчитывая интервалы нот, минуя пролеты октав, скользил до тех пор, пока струна не обрывалась звенящей пустотой, безмолвием, в котором смутно угадывалось какое-то продолжение, какое-то неопределенное движение, своей неуловимой непостижимостью повергающей его в самую настоящую депрессию.

Что ждет его там, за гранью осязания, за гранью реальности, разделившей мир мерцающим экраном сознания? Увы, человеку не дано видеть сквозь зеркало, Господь уберег его от мук ослепленного тайной разума. Лишь иногда, на доли секунды, на крохотные, жалкие мгновения занавес приподымается, обнажая перед нашим взором изнанку яви, но стоит прозрению лишь затеплиться тоненьким лучиком, как занавес вновь опускается, отрезая нас от входа в зазеркалье, в святая святых того, что мы называем потусторонним.

И остается лишь разочарование, остается лишь неудовлетворенность, навсегда засевшая в душе ноющей занозой.

Так было и с Женей. Мир, оставшийся за той, однажды нарушенной чертой, манил его, будто диковинная игрушка, прекрасная и вожделенная, близкая и далекая, недоступная за прозрачной иллюзорностью витрины. Изо всех сил Женя тянулся к нему, в десятках, сотнях интерпретаций пытаясь отыскать ту единственную, неповторимую, квинтэссенцией истинной сути вобравшую в себя всю многосложную суть высшего разума, все его трещинки, шероховатости и оттенки. Он стремился как можно острее, глубже, яснее очертить размытые контуры своих впечатлений, неверными проекциями незримого оригинала терзающие его мятущийся рассудок. Будто за призрачную гладь зеркала, он старался проникнуть за обманчивый фасад своих ощущений, интегралом воображения пытаясь восстановить изначальные их очертания.

Он стремился расшифровать смутное безмолвие пустого леса, его сиротство, одиночество, его светлую скорбь по теплу, по дням, когда веселые голоса и смех разносились в его владениях. Он всматривался в гирлянды фонарных огней, дрожащих в глубине озябших сумерек, легкомысленную виньетку старого пруда, изысканно изогнувшегося меж двух высоких валов, сдержанное достоинство реки, скованной синеющим в вечернем полумраке льдом. Будто охотник, он подолгу вслушивался в бесцветную тишину, призрачным пледом укутавшую белоснежное безмолвие, словно пульсом заледеневшего сердца, прерываемую боем курантов на старой дворцовой башне.

Что кроется там, за ширмой убогого смысла? Как соединить воедино разрозненные фрагменты этой незримой мозаики, обманчивым, вечно неуловимым призраком, дразнящей его своей неявностью?

Он жонглировал трактовками, вставал на цыпочки душевного восприятия, растворялся в континууме этой призрачной бесконечности, будто изломанными отражениями неведомого мира, остановившейся перед ним перспективами Города. Час за часом сжигал он в топке криптографических формул хворост времени, охапками бросая в них массивы бесчисленных своих фантазий, и только торопливые прохожие, и только быстроглазые, вездесущие белки оживляли его сосредоточенное забытье.

Реальность плыла мимо, все такая же ясная и искренняя, такая же простая и безыскусная, в радужных вспышках снежинок, в бесконечных композициях сознания и ощущений таящая корень непостижимой своей сути. Но непрерывная работа мысли, бесчисленные попытки отыскать ключ, связать одним аккордом разбросанные по всей клавиатуре ноты чувств, в конце концов, сделали свое дело. Познание мира стало второй сутью Жени, будто бы имплантировавшись в него новой, специальной функцией, словно декодером, преломляя пространство сквозь призму паранормального осмысления. Теперь все, что происходило вокруг, поступало в сознание, просеянное сквозь это сито, отбрасывающее прочь шелуху фальши, пропускающее лишь чистую, подлинную породу бытия.

Будто рентгеновскими лучами, пытался он проникнуть за полог всего сущего, за его мнимой обыденностью угадывая незримое движение истины. Он стал чуток, внимателен, насторожен, и, хотя, по-прежнему старался быть открытым и раскованным с парком, беседовал с ним, делился новостями и обменивался впечатлениями, но уже что-то непоправимо изменилось в его некогда незапятнанных притворством чувствах. Непреложность превосходства друга, бремя его непостижимости, будто досадным облаком, омрачало небосклон их дружбы, и Женя ничего не мог поделать с этим.

Та, жадная, нестерпимая жажда никуда не ушла, она осталась в нем неутоленной надеждой, сладкой болью отзываясь при каждом всплеске чувств, каждом воспоминании, каждой вибрации пространства. Но уже грозное, неотвратимое приближение каких-то перемен поглощало все его мысли, и он не осмеливался требовать или, хотя бы, просить снисхождения, он просто ждал, жалкий, маленький, робкий, ждал, верил и надеялся…

Время от времени память возвращала Ленского в настоящее, будто невесомую пылинку, перебрасывая через толщу лет и расстояний. И, словно проснувшись, словно угодив в новую, незнакомую реальность, с удивлением рассматривал он неузнаваемую комнату, потолок, стены, раскрашенные прихотливой иллюминацией бликов, темноволосую девичью головку, нежно прильнувшую к его плечу. Заблудившемуся, увязшему в прошлом разуму, было нелегко адаптировался к действительности, и доли мгновений, необходимых сознанию для того, чтобы вернуться, совпасть с неверными колебаниями пространства, будто знаки крещендо, пестрели в мелодии его счастья.

Он дома, конечно же, он дома. Он не один, он с любимой, и так теперь будет всегда. Какое это замечательное слово — всегда…

Кэти внимательно слушала, и Ленский чувствовал, как остро переживает она его давние волнения, будто в синтезе кровного единства, слившись с ним в одно целое, перешагнув через время, расстояния, через непреодолимые барьеры физиологической идентичности. И он, всесильный в послушной податливости воспоминаний крепче прижимал ее к себе, словно закрывая от призраков прошлого, теперь уже навсегда прогоняя миражи далеких тревог.

А там, за непроглядной пеленой лет, в далеком и сказочном Городе на смену зиме приходила весна. В чистых, рафинированных рефракциях нового зрения, все теперь виделось Жене резче, яснее, отчетливей. То, что раньше казалось несущественным, что зачастую оставалось попросту незамеченным, россыпью мельчайших штришков теряясь на скучном полотне жизни, теперь обогащало его неожиданным светом, колоритом, глубиной, наполняло обилием чувств, оттенков, смыслов.

Весна опускалась на землю постепенно, день за днем что-то подправляя в привычной картине мира, делая это незаметно, с осторожностью и грацией дикой кошки, где-нибудь в зарослях африканских джунглей выслеживающей дичь. Но, ни капли тревоги, ни намека на враждебность не несло с собой ее приближение. Все также безропотно поднималось из-за горизонта бледное солнце, также покорно гасли закаты, и звезды, высыпая на небе, все также мерцали в непроницаемом мраке ночей. Как и прежде, плавно и спокойно скользило вдаль время, и скучливое, застывшее в безнадежном оцепенении пространство, как и прежде, колыхалось многоликой мозаикой образов и впечатлений.

И, казалось — все, город обречен, взят в бессрочную кабалу, и все его улицы, бульвары, мосты, площади, скверы, все это пестрое, гармонично беспорядочное многообразие крыш, окон, балконов и антенн навсегда отдано в рабство холоду и равнодушию, тоске и унынию.

Но уже исподволь, незримо, будто теплым мотыльком, что-то проникало внутрь ледяной глыбы, сковавшей земной маятник, и тонюсенькая, едва заметная трещинка рождалась в ее могучей, монолитной плоти.

Будто облако показного смирения повисало над парком безмолвие, и в этой равнодушной тишине, в этой сонной покорности мерещилось Жене слаженное движение многих и многих нитей, словно струнами Вселенского клавира, связавших действительность с небом, скрепивших пространство и время, рождающих исполинские созвучия жизни.

И раскачивался все сильнее и сильнее маятник, и крошилась понемногу дебелая толща льда, и солнце, ожившее, повеселевшее, разрумянившееся, все раньше и раньше разрывало ось горизонта, в вязкой бездне утренних сумерек нащупывая смутные очертания дня, пунцовым румянцем рассвета крася лица и предметы.

Невесть откуда взявшиеся молодые, зеленые ветра, сменяли прежние, тяжелые и колючие, приносили с собой дурманящие ароматы бескрайних просторов и соленые брызги далеких морей. Голые ветви тускло блестели, едва заметно качались в такт беззвучной мелодии, но уже не было в этом ничего жалостливого или обескураживающего, наоборот, их откровенная обнаженность, задумчивое, мечтательное покачивание теплились несмелой надеждой, тихим обещанием радости и тепла.

Надеждой дышала редкая, едва заметная в островках прошлогодней травы, зелень, надеждой полнились крики птиц, надежда звучала в капели, все чаще и чаще отбивающей на подоконнике неясные ритмы, словно кодами неведомой азбуки, передающей по ночам зашифрованные послания.

Но зима не сдавалась. В неуемном желании продлить свое царство, спешно, лихорадочно она доставала из своих арсеналов все оставшееся в запасе средства, не брезгуя ничем, даже самыми вероломными и откровенно провокационными. Она закатывала дикие истерики метелей, засыпая Город снегом, будто рассвирепевших псов, выпускала из вольеров застоявшиеся взаперти ветра, устраивала глумливые гололедицы. И все это — судорожно, надрывно, из последних сил выживая, бросая на весы победы последние крохи сил.

Ленский вспоминал, как ледяной кашей покрывались тротуары и дороги, как зябко и жалобно плакало холодными дождями истерзанное небо, и луна, все такая же одинокая, несмелая, печально выглядывала из-за туч, будто посылая людям свой трогательный привет, будто желая удостовериться, что там, внизу кто-то еще помнит и любит ее.

И стонали души, и ожесточались сердца, и время закручивалось упрямой пружиной, грозящей вот-вот распрямится, вытолкать прочь это хмурое небо, эти дожди, грязь, ветра, эту апатию, путами уныния и неуверенности сковавшую пространство.

Но уже ничего не надо было делать. Зима была обречена. Сквозь все ее выходки, уловки, гадости, сквозь все ее интриги и козни проглядывало самое обыкновенное, самое простое и банальное бессилие. Все реже и реже за горизонт своей шкалы опускался столбик термометра, все тише и тише завывали ветра за окном, и стайки повзрослевших детей, одетых во что-то светлое, легкомысленное, беззаботно шумели по вечерам на залитых светом городских улицах.

И маятник раскачивался, раскачивался все сильнее, разгораясь весной, пядь за пядью отвоевывая у зимы улицы, площади и скверы, впуская в сердца пьянящую одурь надежд и восторженные ожидания любви.

Все было кончено, зима уходила. Она таяла, исчезала, умирала в тихой, замедленной агонии, и в последнем ее крике, последнем затихающем, едва различимом шепоте вместо злобы и ненависти мальчик Женя услышал вдруг боль и страдание, тоску и отчаяние, внезапно и безжалостно оборвавшие его розовую мечтательность. И в этой неожиданной метаморфозе, в этом прощальном откровении вновь приподнялся для него волшебный занавес, открывая истинную подоплеку всего сущего, и вместо радости, жалость и сострадание переполнили вдруг его сердце.

И все, что делала зима, все, что было связано с ее именем и записано на ее счет в толстом гроссбухе воспоминаний, предстало вдруг в совершенно ином свете. И та многодневная, хитроумная осада, и тот первый день безумной интервенции, и сумбурные метания последних недель — все закружилось в его голове пестрой каруселью, будто прошлогодней листвой, сметенное бризом внезапного прозрения.

Он сразу вспомнил все, и то, что раньше казалось ему грубым и циничным теперь виделось легкомысленным и взбалмошным, то, что представлялось подлым и коварным, абсолютно очевидно укладывалось в дефиниции необдуманного и опрометчивого.

Зима торопилась к людям, она гордилась, праздновала, радовалась вместе с ними! Радовалась чистоте и белизне, свежести и бодрости, радовалась принесенной ею новизне, словно волшебной скатертью, устилающей дорогу в будущее. Да, да, конечно! Она пришла, как освободитель, очищающий мир от скверны и грязи, от гадостей и пороков, она просто и доверчиво отдавала ему свою силу, свою искренность, свою любовь.

А он? Как он мог судить о ней, глядя на все из своего убогого мирка? Как он мог быть таким слепым, таким спесивым, таким бесчувственным?

Словно в реверберации негатива, мир перевернулся в Женькиных глазах. Все, что еще вчера приносило радость и торжество, сейчас причиняло острое неприятие, вызывало боль и раскаяние. И непривычная обнаженность тротуаров, и праздничные гирлянды, еще оставшиеся кое-где безмолвными свидетельствами чьей-то нерадивости, и островки снега, трогательно белеющие в укромных уголках — все угнетало, резало глаз, словно немым укором, терзая многострадальную совесть.

Но поздно было что-то менять, исправлять, просить прощения. Дни зимы были сочтены. Время зияло громадной прорехой, будто раной, саднящей фантомной болью. Уходила целая эпоха, унося с собой частичку его жизни, частичку его самого, где-то в громадной спирали мироздания оставшись крохотной зарубкой, вместившей в себя историю одного взросления, спрессованную в объемистую матрицу календарных дат, ста полновесных, пронзительно незабываемых мгновений детства.

И маленький, одинокий Женя бездумно слонялся по аллеям парка, снова шумным и людным, испытывая раскаяние, смешанное с печалью, мучаясь непонятной, безадресной тоской. Что-то уходило от него вместе с этими синими, прозрачными сумерками, с этими бледными огнями фонарей, с этими туманами, загадочной неясностью тревожившими воображение, уходило безвозвратно, уходило навсегда.

И скрывшись от посторонних глаз, вдалеке от громких и жизнерадостных голосов, он вслушивался в беззвучный голос своего друга, криптограммой таинственных посланий плывущий в звездной вышине.

Что, что происходит с ним? Почему так горько и так сладко ему сейчас? Почему такой тоской надрывается сердце, переполненное тем, что не выскажешь, не объяснишь, тем, для чего нет слов? Звезды таяли, расплывались радужными снежинками, острые, насмешливые в своей беспечной недосягаемости, оставляя его наедине со своими раздумьями, один на один с первой взрослой грустью.

Так что же, победа обернулась трагедией? Что это — его обычное «счастье» или, все-таки, случайность? А, может быть, это и есть та самая истина? Истина, которую он так долго и безуспешно искал, и которая, всякий раз ускользала от него, ускользала, лишь только поманив, лишь только чуть-чуть приподняв полог своего призрачного занавеса.

И, все-таки, победа? Или поражение? О, Господи! Нет ничего, ни побед, ни поражений, в мире фантазии, в обманчивой, иллюзорной его сути, будто лабиринтом кривых зеркал, сцепившей призрачные коридоры ожиданий. Любая победа здесь — блеф, аберрация ослепленного разума, не способного постичь тайн игры льстивых отражений, в лихорадке нетерпения толкующего изменчивые их композиции, как счастливое исполнение своей мечты.

Увы, все это — лишь мираж, лишь следствие потери привычных, знакомых с детства ориентиров, оставшихся где-то далеко-далеко, в скучной и неприветливой яви, за гранью рассудочного и рационального. И это — абсолютно непреложно и закономерно. В лабиринтах этих бессильны любые компасы, не существует точных карт и гидов, самый надежный проводник в них — упрямое, несговорчивое, бесстрастное время, то чересчур медлительное, то чересчур торопливое, неизменно непокорное и непредсказуемое.

Время. Оно знает цену всему, в его обстоятельном прейскуранте найдется все, когда-либо измеренное его шкалой. Холодно и равнодушно стирает оно позолоту с наших трофеев, обнажая невзрачную, порой и вовсе неприглядную изнанку, будто списанные корабли, затирает их в нагромождении других событий, прежде обыденных и рутинных, а теперь неожиданно вставших вровень и даже превзошедших их.

Какой ты увидишь свою победу издалека, через срок, равный расстоянию перспективы? Что станет с ней после коррозии безжалостных лет?

Может быть, на роль победы больше годится то, что ты считаешь поражением? Может быть, именно оно соответствует тому самому смыслу, той самой точке на сетке небесной сферы, знаменующей координату настоящего успеха?

Впрочем, тогда было уже все равно, на земле вовсю хозяйничала весна. Кротко, но неотвратимо вступала она в свои права, смешливая, жизнерадостная, звонкая, и не было в ее владениях места для тоски и печали, для философских, возвышенных раздумий.

Будто в порыве отчаяния, разбивались о гранит набережной льдины, звенели стыдливые капели, словно куда-то торопясь, убегали из куч ноздреватого снега вороватые ручьи. Вязкое, ослепительное солнце плескалось в лужах, плавясь кляксами бликов, оглушительно галдели воробьиные стаи, и глазастые, краснощекие карапузы важно вышагивали по городским бульварам, ведомые гордыми, счастливыми мамами.

Ленский говорил, говорил, говорил… Говорил о застенчивой пышности красок, о первом тепле, ласковой волной неожиданно пробежавшему по спине, о криках птиц, бесцеремонно кромсающих бездонную лазурь неба призрачными лекалами полета. Говорил о новорожденной листве, о помпезных грозах, говорил о том внезапном, требовательном предчувствии счастья, что в один прекрасный день поселяется в твоем сердце капризным, нетерпеливым птенцом.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.