электронная
160
печатная A5
523
18+
Высота круга

Бесплатный фрагмент - Высота круга

У каждого своя


Объем:
346 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4490-3442-7
электронная
от 160
печатная A5
от 523

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

1

Помада пахла предательством.

Склонившись к зеркалу, Надя сосредоточенно красила рот. Медленно провела острием помады по верхней губе. Слева направо. Тщательно подрисовала середину. Оттопырила нижнюю губу. Не спеша нарисовала ее. Скосившись, осмотрела себя. Старательно вытерла платком левый угол рта. Проработала заново. Оценив сделанное, перемазала справа. Наконец закрутила помаду. Спрятала жало в блестящем жерле. Щелкнула, надевая крышку. Неторопливо подняла с пола раздрызганный портфель. Долго рылась, засовывая туда пластмассовый патрон…

Уйдет она сегодня или нет? — тоскливо думал Рощин.

Он держался за косяк кухонной двери. Крепко. Так, что побелели ногти.

Надя замороженно отложила портфель. Поставила ногу на клеенчатый чехол давно сломанного пылесоса. Стоящего вместо пуфика под зеркалом. И принялась перетягивать чулок. Неторопливо расправляя на маленькой ступне темный квадрат пятки. На одной ноге. Потом точно так же на второй. Наконец влезла в сапоги. Медленно, точно кота за хвост, потянула молнию.

Что она — каждый зубец по отдельности зацепляет?.. — Рощин уже еле сдерживал дрожь.

Обувшись, Надя долго накручивала шарф. Несколько раз. Гляделась в зеркало и начинала сначала. Потом еще дольше возилась с шапкой.

Он крепко зажмурился. Остатки терпения были сжаты в кулаках.

Наконец Надя шагнула к вешалке. Не понимая себя. Действуя по въевшейся привычке, Рощин выскользнул из дверного проема. Потянулся за ее пальто. С внезапной быстротой Надя сама скользнула в рукава. И встала у двери. Отстраненно натягивая перчатки.

— Так ты… придешь? — хрипло от долгого молчания выдавил он.

— Не успею, — Надя покачала головой, изучая дырку на безымянном пальце. — Сегодня педсовет.

С каких пор это возникли педсоветы после второй смены? — подумал Рощин.

— Теперь по-новому, — добавила Надя, словно читая его мысли. — Днем РОНО, вечером педсовет.

И отвернулась. Так и не подняв глаз.

— Счастливого пути, — съязвил он, глядя ей в спину. — И педсовета тоже!

Надя молча вышла на площадку. Дверь обдала равнодушным выдохом.

Проскрежетал давно не мазанный ригель замка.

Вот ведь. Даже сама за собой запереть не поленилась! — он зачем-то нагнулся к дверному глазку. — Заладила на ум…

Надя свернула мимо лифта. Словно почувствовав его взгляд. И вниз по лестнице застучали ее каблуки. И затихли. Быстро и глухо.

Надин запах. Тревожно дразнящий запах помады. Неподвижно стоял в прихожей.

Рощин вернулся на кухню.

Кофе давно перекипел. Был безнадежно испорчен. Хоть и булькал злорадно. Залив всю плиту.

Душа обмякла. Вместо упругой злой дрожи пришла пустота.

Ушла…

Рощин сел к столу. И уронил голову на руки. Ушла. Не могла на пять минут задержаться. Кофе вместе выпить по-человечески…

Он поднялся. Злясь на себя. И все-таки шагнул к окну.

Снег унылого петербургского марта слежался на козырьке подъезда. И уже осел ноздреватой коркой. Сквозь нее проступали замшелые щербины бетона. Еще какие-то корявые обломки. Валяющийся с позапрошлой осени ботинок без подошвы… Внизу хлопнула дверь. Рощин непроизвольно вздрогнул. Надя быстро шла по периметру грязного двора.

Мимо ржавых инвалидских гаражей. Мимо рассыпавшейся мокрым мусором помойки. И огромной маслянистой лужи. Посреди которой копошились замурзанные детсадовские ребятишки. Мимо скамеек со сломанными спинками. Что выстроились вдоль почерневшего штакетника… Свернула на тропинку среди загаженных собаками кустов. И скрылась из виду за дальним углом.

Не оглянулась… — Рощин надавил железную рукоять, пытаясь задраить неподдающуюся форточку. — Вот… Из-за своего кружка ни о чем думать не желает! Слова лишнего не нашла. В такой день…

Бывают же именно такие дни. Точки сгущения особенностей. Если говорить математическим языком. Как у тангенса одной иксовой в нуле…

Рощин усмехнулся. В любой ситуации он прежде всего математик. И ничего не попишешь.

Но все-таки, все-таки… Сколько неприятностей подтянулось именно сегодня!

Во-первых, это злобное известие. На секционном заседании Российской Академии Наук в Москве директором института утвержден не Винокуров, а Кузьминский. Событие, которое может повернуть ровно на «пи» радиан. То есть, говоря русским языком, в обратную сторону. Его собственную, Рощинскую судьбу.

Во-вторых, форс-мажор с диссертацией. Причем, как обычно, в самый неподходящий момент.

Ну, и наконец. Надя. Совсем взбесилась Точно в самом деле решила его извести. В его судьбе настал решающий момент. Такой, что вся будущность на волоске! Причем, не только его жизнь. Все дальнейшее благополучие их семьи в зависит от разрешения нынешних событий. А Надя… Надя не мыслит дальше своей школы. И своего выморочного кружка. Дался ей этот кружок. Хотя и от него ей одни неприятности!

Да и вообще. В последнее время между ними дрожит предчувствие большого скандала. Все наэлектризовалось. До предела. В любой момент ударит молния. И никакой разрядки не предвидится…

Вчера вместо того, чтобы хоть перед отъездом заключить перемирие, опять поссорились. Да из-за чего — вспомнить смешно! Фильм по телевизору шел. Рощин уж и название забыл. Вернее, смотрел не с начала. Так дернул же черт за язык! Немного разговорить ее на общую тему. Из-за фильма и разругались. Да так, что Надя даже спать пошла в гостиную. На диван, с отдельным одеялом. Высшая мера отчуждения!

Теперь вот с утра ни полслова. Накрасилась и ушла. Куда, зачем?..

А, к черту все…

Рощин отвернулся от окна. Запретив себе думать о жене.

В данный момент другая проблема. Быстрее оформить командировку. Да так, чтоб комар носу не подточил. Чтоб никто не догадался об истинной цели его поездки. Поскольку незачем кому ни попадя знать про его неприятности с диссертацией. Это главное в условиях нынешней борьбы за выживание. И дай бог оказаться правдой… Сказанному вчера секретаршей Ларисой. Хоть частично, хоть по сути. Про Соколова…

Рощин выплеснул в раковину остатки кофейной жижицы. И пошел собираться. На заварку новой порции времени не осталось.

2

Густой вечерний ультрамарин ложился жирными, быстро расползающимися и теряющими форму мазками, дрожал еле слышными отголосками глубоких басов в темных изломах фасадов, тек по сыроватым тротуарам и мостовым и, пенясь незримо, поднимался вверх — от асфальта к наполовину вросшим гранитным тумбам у старых ворот, к грубой каменной кладке цоколей, к пыльным оштукатуренным стенам, неровно пробитым квадратам окон и ржавым карнизам крыш, кочковатым дымоходам и частоколу антенн — наполнял собою город до самых его краев. Пологая дуга Поцелуева моста сумеречно отблескивала в неосязаемом полусвете, точно шерстяная спинка черного кота, сладко выгнувшегося на теплом бархате синей скатерти.

Кот на скатерти? — Надя усмехнулась, передернув плечами, и зачем-то свернула с набережной на мост.

Настил загудел, глухо отзываясь старческим кашлем на каждый ее шаг. Внизу, за кружевной оторочкой чугунных перил — а ведь точно, они в самом деле напоминали кружево, затейливое полукруглое кружево, нашитое на груди черной комбинации! — за хрустящей кружевной оторочкой тревожно волновалась чернильная Мойка, до срока обнажившаяся нынче из-подо льда. Надя остановилась на середине моста, на самой вершине кошачьей спинки, и оперлась на перила, завороженная маслянистым блеском волн.

Вот так бы сейчас вдохнуть побольше воздуха, закрыть глаза, раскинуть руки, и… Вода обожжет, не сразу приняв в свое лоно, а потом смягчится, обнимет, прохватит ласково все тело сквозь тянущие вниз наслоения одежд — и станет тепло-тепло и хорошо-хорошо, как в детстве, когда вдруг неслышно подкрадется необременительная болезнь вроде легкой простуды, и можно будет опять стать маленькой и несчастной, и все примутся ласково суетиться вокруг: папа принесет на цыпочках густой чай с малиной, бабушка украдкой от мамы плеснет в чашку изумительно обжигающего коньяка, а мама примется кормить разными вкусными вещами, и уложит в постель, слегка еще прохладную и манящую своей белой нетронутой чистотой.

И будет гореть на стене милое бра с немножко отбитым, но все равно чудесным старинным розовым абажуром, по которому, перемежаясь листьями и узорами, бегут друг за другом тонкие обнаженные богини; и расходящийся круг света неслышно потечет по стене, сначала прикинувшись зеленым с тускло серебряными прожилками на обоях — потом станет желтовато-белым, поспешно проскальзывая снежные складки свежего пододеяльника с краснеющим на углу ее личным вензелем «НиО», — потом, неожиданно мягким кошачьим движением спрыгнув с обрыва кровати, дрожащим разноцветьем расплещется по ковру, захватит теплый краешек тапочек, обшитых пушистой полоской заячьего меха… И можно будет лежать сколь угодно долго, хоть целую вечность, под призрачным пологом этого света, который невидимой, но очень крепкой стеной защитит ее от всех бед — и отступит на время школа, потеряет зловещую силу контрольная по математике, и даже коньки со скрипкой дадут отдохнуть от себя — ей разрешится ничего не делать и позволится просто нежиться сладким покоем болезни. Будет уютно-уютно в мягком гнездышке постели, и дымящаяся чашка с чаем, сдобренным — мама не ведает, но ее-то, Надю, не проведешь! — чудесным бабушкиным коньяком, который лучше всех таблеток, микстур и прочей медицинской гадости спасает от любых болезней, стоит у изголовья на стуле, протяни руку — достанешь; и мама присядет рядом, отложив свои тетрадки, и можно будет ее попросить читать из «Онегина», как всегда в таком случае, раскрыв старый том наугад. Ну, например, вот это:

«…Смеркалось; на столе блистая

Шипел вечерний самовар,

Китайский чайник нагревая;

Под ним клубился легкий пар.

Разлитый Ольгиной рукою,

По чашкам темною струею

Уже душистый чай бежал…»

Стоит только зажмуриться и раскинуть руки — и ласково теплая Мойка понесет далеко-далеко, тихо струясь между темного гранита набережной, потом у Исаакиевской площади надолго опустится стометровый мрак Синего моста, через несколько кварталов ударит сверху веселый гомон Невского — а затем волна скользнет под спокойный и величавый Певческий мост, задумчиво пронесет мимо Александра Сергеевича, обещая скорую встречу там, потом мелькнет слева арка, ведущая в Лебяжью канавку и пронесется мятущийся призрак Лизы, тут же скроется за зеленой тенью Эрмитажного театра; слившись воедино с еще одним мертвым — темным каналом Грибоедова — минует весеннюю прелую голизну Александровского сада, после которого покажется над мальтийской башней Инженерного замка, привстав во весь рост, задушенный император Павел — но тут же, гоня прочь его жуткий взор, ударит блеском праздничного гладкого камня парадная ваза Летнего сада, и вода бросит на широкий простор Фонтанки и, обогнув сверкающую золотом решетку, вынесет наконец на вольный простор Большой Невы. — и закружит там, не зная, куда нести дальше. И рыбаки совхоза «Невский», которые тянут сети с корюшкой на разливе между Кронверком и стрелкой Васильевского острова, прямо перед окнами Эрмитажа — эти рыбаки, втащив на борт тяжкое и податливое тело, никогда не узнают, что успокоилась она за километры отсюда: прыгнула с Поцелуева моста.

С Поцелуева… Надя горько усмехнулась, ощутив даже сквозь перчатку ледяное прикосновение вечернего чугуна. А ведь когда-то — тысячу тысяч лет назад, когда Саша был еще не растущим математическим гением, без трех минут самым молодым доктором наук в институте, известному всему миру А-Эс Рощиным, а просто Сашей, ее Сашей, Сашенькой, Сашурой — когда они каждую неделю бывали в Филармонии и еще не казались несбыточностью походы в театр, они часто перед началом спектаклей бродили здесь, вдоль сплетенья каналов и оград Новой Голландии, а потом обязательно поднимались на Поцелуев мост и именно тут, посередине дрожащей кошачьей спинки, он целовал ее в губы, называя это «подтверждением исторически сложившегося названия памятника архитектуры Петербурга».

«Она утопилась на Поцелуевом мосту…»

3

День прошел. Пролетел одним тяжким вздохом. И теперь тянулся к вечеру. Полумертвый от хлопот. Из последних сил.

Да неужели все впихнулось в сегодня? — думал Рощин, опустошенно разглядывая объявления на столбе у остановки. — Все в один день?.. Добыча билета. Комбинация из «эн» пальцев в канцелярии. Переговоры в Технологическом институте. Насчет замены его почасовых лекций… Да все уж теперь. Все. Осталось добраться до дома. Сбросить напряжение под душем. Расслабиться. Прилечь на часок. Потом заправиться кофе. И в путь. В путь…

Объявления трепетали под ветром. Стучали друг о друга закостенелыми от клея краями.

«Меняю… все удобства… лоджия… по договоренности


«Муж и жена снимут квартиру на длительный срок (прописка не нужна), предложившему варианты вознаграждение, порядок гарантируем

Интересно… А пустит кто-нибудь, если сразу сказать, что «порядка не гарантируем»?!

«Продаю щенков шотландского терьера внеплановой вязки»

«Срочно (в связи с отъездом) продается «Газ-31029»

в идеальном состоянии

Над разъяснением об отъезде было косо приписано. Вероятно, таким же праздным читателем:

«В Америку намылился

И добавлено нецензурное слово. Рощин блаженно хмыкнул. Сразу подумав о Соколове.

Обернувшись к дороге, он увидел автобус. Далеко, еще на площади. По привычке заранее угадал точку. Куда придется средняя дверь. И впрыгнул в салон. Там оказались даже свободные места. Рощин с наслаждением упал на сиденье. Вытянул гудящие ноги. И прикрыл глаза. В дверях еще шла толкотня. Люди ломились внутрь. Мешали друг другу. Застревали между поручней. А он был уже не здесь. И уж точно не с ними.

— …Здравствуйте, Александр Сергеевич!

Рощин вздрогнул. Рядом сидела девушка со светлыми волосами. Рассыпавшимися по черной кожаной куртке. И сияла непонятной радостной улыбкой.

— Добрый вечер, — удивленно ответил он.

Девушку он не узнал. Хотя лицо казалось знакомым. Особенно в профиль…

Рощин скосил взгляд, исподтишка рассматривая соседку.

Мягкие губы. Чуть вздернутый нос. Изгиб бровей… Несомненно, он ее видел. Более того. Видел много раз. И даже привычно. Но где? и когда?..

Он отвернулся к окну. Девушка могла заговорить. А как вступать в беседу, не имея понятия с кем? Остановки мелькали одна за другой. Рощин напряженно соображал. Хотя и сам не знал, зачем ему это.

В глазах еще держался мгновенно запечатленный профиль. Все тоньше становилась быстро тающая линия. И тем отчетливее пробивалась почти готовая догадка. Реальный человек был где-то поблизости. С именем и судьбой. Но след растворился. Рощин обернулся, чтоб дать памяти новый импульс. Девушки рядом не было. Она вышла незаметно. И теперь рядом сидела тощая женщина. Злая, со страдальчески наморщенным лбом.

А и бог с нею, — подумал он, гоня-таки прочь легкую досаду. — В памяти всплывет. Если действительно нужно. А не надо — так и не надо… «Газ-31029»… В Америку намылился… Вот ведь!

Рощин подавил ухмылку. Автомобиль в связи с отъездом. Если Ларисик не напутала. И не добавила от себя… Эх, только бы с защитой все обошлось! Только бы поездка имела положительную производную! И тогда…

Рощин благостно потянулся. Скользнул мысленно на полгода. Нет, даже на год вперед.

Тридцать три. Самый молодой доктор физико-математических наук в институте. Гордость и слава Емельянова. Утешение Старику — Винокурову. Неплохой кукиш выскочке Кузьминскому…

Только бы слетать. С ре-зуль-та-том!..

4

Вода тихонько подманивала, суля мгновенный покой и решение всех проблем.

Почувствовав, как тело окутывается расслабляющим страхом, предвестником абсолютно безвольного повиновения, Надя заставила себя оторваться, оттолкнуться от перил и, зажмурившись, поспешно сбежала с моста на берег. Река по-прежнему тянула к себе даже из-за надежного на вид гранита — и Надя, все еще не избавившись от жутковатого оцепенения, свернула направо, вдоль набережной к Крюкову каналу.

Чугунная вязь решетки недвижно бежала следом, ловко пристроившись к ее неровному шагу; висящие на растяжках белые фонари ртутными шариками скакали по холодным волнам, каждую секунду без устали дробясь в иссиня-черной воде на тысячи булавочных головок и тут же сливаясь обратно. Под темной стеной того берега светлела неровно прилепившаяся кромка прошлогоднего льда, на пологом гранитном спуске одиноко торчал зимующий катер. Да нет же, никакой он не зимующий, — вдруг вспомнила Надя. — Он стоит тут с незапамятных времен, с благословенной поры их юности; стоит тут брошенный, медленно ржавея своим ужасным железным корпусом и жадно хватая пустыми глазницами окон недосягаемую в своей кажущейся близости воду, которая дрожала под ветром, взблескивая мелкорыбчатой чешуей.

…Умрешь — начнешь опять сначала,

И повторится все, как встарь:

Ночь, ледяная рябь канала,

Аптека, улица, фонарь…

Господи, как точно в Блоковских «Плясках смерти» сказано именно об этом вечере, о ней самой, об этом самом месте… Ночь — ночь придет, куда же вечер денется, хотя и не ночь еще, но темно уже и безлюдно в этих забытых туристами проездах, и фонари висят над улицей, и канал ледяно рябится под капающей с проводов ртутью… А аптека? Аптека… Она за углом; прямо на Театральной площади, у перекрестка улиц Декабристов и Глинки, в первом этаже напротив трамвайной остановки… боже милостивый, да неужели стихи на самом деле про все это?!

Надя вздрогнула, подавляя внезапно нахлынувшее ощущение не то испуга, не то пьянящего восторга, совсем уж неуместного в данной ситуации — и пошла быстрей по мартовским лужам, невольно подгоняя шаги к мерному двухчетвертному ритму Блоковской строки.

«Ночьле-дяна-ярябь-кана-ла-апте-кау-лица-фонарь», две четверти, две четверти, две четверти, четверть и две восьмых, две четверти, две четверти, две четверти, две четверти… «Ночьле-дяна-ярябь-кана…»

Запоздало встав с Крюкова канала, впереди показалась громада Мариинки; ее парадно зашторенные окна щедро лучились золотым теплым светом — светом торжественной праздности радостного вечера: красивых женщин и изящных мужчин, и вечно царственного триумфа незыблемой музыки.

Что там дают сегодня?.. Надя приостановилась на трамвайных путях, всматриваясь в парящие под стеклами, кипящие золотым светом квадраты афиш.

«ЛЕБЕДИНОЕ ОЗЕРО»

Надя непроизвольно сжалась, вся захлестнутая волной небывалой тоски — «Лебединое», лучший из лучших на свете балетов, в котором она любила, помнила и знала наизусть каждый такт партитуры, каждый оттенок в голосе каждого инструмента… Отвернувшись с коротким вздохом и, зная, что делает себе еще хуже, она обогнула круглый угол театра, еще раз пересекла рельсы, вышла к консерватории и остановилась перед Римским-Корсаковым, который печально глядел на нее вниз с грязноватого гранитного пьедестала.

Консерватория — да неужели все это было со мной? — подумала она, горько кашлянув в кулачок. Неужто не приснилось, не привиделось, даже не намечталось летним утром в сладостные полусознательные секунды после легкого пробуждения — неужели все это действительно и реально бы-ло?! Целых два года, по счастью равных векам, тысячелетиям, эрам бессмысленной жизни, подобной нынешней — два года в земном раю, в царстве музыки, вечной и великой — единственной вещи на свете, ради которой вообще стоит жить?

Два года — а счастье было так возможно… — еще бы столько же и полстолька, и вот тогда сейчас она действительно жила бы полноценной жизнью. Жизнь несла бы ее на горячей, звенящей волне, и каждый день дарил бы счастье… Счастье ежедневного отдавания музыке, трепетные концерты на плывущей от света сцене, сияющие лица замерших рядов золотого зала, рокочущий обвал аплодисментов и алмазные капли на отогнутых лепестках роз…

Но главное — не розы, не аплодисменты и не слушатели. Главное — сама Музыка.

Римский-Корсаков грустно покачал чугунной головой — точно сквозь серую пелену нераскрытого и незацветшего, увядшего в бутоне будущего рассмотрел безысходность ее настоящей, нынешней жизни.

Заплеванную микрорайонную школу с тусклыми классами и туалетно-хлорной вонью коридоров, никому не нужные уроки пения, рассохшийся до мышиного писка ящик под названием «пианино» — разбитый и обшарпанный, вкривь и вкось исцарапанный непристойными словами по остаткам черного лака, забывший руку настройщика и жалко торчащий грязным деревом клавиш на месте ободранной слоновой кости. Гремящие польки и слезливые вальсы, и бессмысленные бравурные песенки, и еще «У дороги чибис» — боже мой, шею бы свернуть этому проклятому чибису да ощипать до последнего перышка… Имелась единственно светлая звездочка: факультатив по истории музыки, куда к ней приходили несколько прыщавых мальчиков и переразвитых девочек. Странные дети рубежа двадцатого века: согбенные под бременем рушащейся на них информации, безнадежно усталые от собственного всезнайства, сгорающие от половой перезрелости и невозможности дать иной выход молодой силе, одуревающие в тошнотной скуке из-за того, что уже познали и изведали все, не оставив впереди даже про запас ничего загадочного, манящего к истинной свободе взрослой жизни — и в то же время боящиеся серьезной музыки, не слыхавшие о таком заведении, как Филармония, чувствующие первобытный ужас от величественного торжества симфонических концертов.

Правда, те, кто посещал факультатив, слушали внимательно; некоторые даже записывали в тоненькие тетрадочки расшифровку таинственной азбуки музыкальных тональностей, сущность энгармонизма и премудрости сонатной формы — так, словно намеревались когда-нибудь этим воспользоваться. Надя чувствовала: еще немного, еще чуточку усилий — и можно будет даже решиться на совсем отчаянный шаг, прийти в школу со скрипкой и вместо заезженного воя старых пластинок продемонстрировать им малую частичку живой музыки; дрожащей, теплой, упругой, рождающейся на их глазах и тем самым делающей их соучастниками великого таинства… В самом деле — еще немного, и на это можно было бы отважиться.

Да уже нельзя — вообще скоро ничего будут нельзя; к тому же и некому, ведь со следующего года кружок намереваются закрыть: ребят ходит все меньше — никого не интересует, что горстка оставшихся представляет собой действительно увлеченных музыкой! — и директор намерен отдать эти внеклассные часы физику, поскольку его факультатив важнее, ведь он сулит реальную перспективу, подготовку к поступлению в институт, в отличие от интеллигентского снобизма, заключающегося в никчемном развлечении песенками ушедших эпох. Он так и выразился сегодня на педсовете — «интеллигентский снобизм», и все прочее…

В самом-то деле музыка — единственное оставшееся средство той красоты, которая еще может спасти мир и которая просто обязана это сделать, хотя бы попытаться в противовес ужасному, всепоглощающему рационализму настоящего — но нет, музыки никому не надо; всем требуется только физика.

Физика — какое мертвое слово, напоминающее скрежещущий лязг огромных и тупых ножниц, отсекающих жизнь от еще живого, теплого человека: физ-ззик-а… Огромный тысячеглазый и тысяченогий стальной краб, протянувший везде, куда только удалось, свои корявые клешни, жестоко скрипящие немазаными шарнирами; мечтающий превратить и этих — хоть развращенных уже телесно, но еще не пропащих душами — мальчиков и девочек в живые компьютеры, в безмозглые запрограммированные автоматы, у которых вместо чувств будут только теории Эйнштейна и прочих гениальных придурков.

Фи-ззик-а… Наде показалось, что чугунный композитор вместе с нею поморщился в отвращении к этому мерзкому слову.

А математика — математика разве лучше?.. Это даже не злобный краб, это… тупоглазое ватное чудище, давящее все живое в человеческой душе своим обманчиво мягким брюхом; это раковая опухоль, невидимо но необратимо разъедающая изнутри нормального человека — что она сделала из Саши! Из милого, мягкого, влюбленного в музыку — и, кажется, в детстве даже учившегося фортепьяно — Саши? Такого же бездушного монстра, слепо глядящего сквозь мир и видящего во всем лишь блошиные иероглифы своих формул, расползающиеся по белым листам!

Саша ничего не понимает — вернее не хочет, не стремится даже понять; про кружок не дослушал, когда ему пыталась рассказать. Хотя мог запросто в школу сходить, с директором провести разговор — тот ведь индюк надутый, ему бы в каком-нибудь главке пенсию высиживать, а не воспитанием детей руководить! — и под натиском Сашиного ученого красноречия он бы вмиг расплылся, растаял как снежное чудище; если бы Саша только захотел, ввернул бы что-нибудь вроде того, что для гармонического развития личности мало одних наук, но требуется еще и некоторая доля искусства, без которого у любого человека тормозится воображение — а музыка есть наиболее строго теоретизированное из всех искусств, поэтому именно она жизненно необходима для будущего человека, хоть при социализме, хоть при капитализме, и так далее, и тому подобное… И директор бы поднял руки, и сделал факультатив по теории музыки вообще обязательным для всех! Но к Саше не подступись, у него нет проблем, скажет только: «Брось ты тратить силы на балалаечный кружок, тебе что — денег не хватает? Погоди, вот сделаю докторскую, ведущего научного сотрудника — или какого там у них — выбью через пяток лет и заживем славно, вовсе с работы уйдешь, нечего попусту время и нервы тратить

По-своему Саша прав: он личность исключительно творческая, постоянно занят своими делами и поисками; и жена ему нужна хозяйка, которая обеспечивала бы нормальную жизнь, была бы всегда к его услугам, содержала его в идеальной форме, вела домашние дела и не трепала нервы. Больше ничего ему не надо от женщины, которая рядом с ним; он и вовсе забыл, что она тоже человек и не может жить лишь в качестве бесконечно малого — так, кажется, у них в математике говорится, — дополнения к нему; она ведь тоже в свое время подавала надежды, и еще в музыкальном училище преподавательница специальности твердо прочила ей место в камерном оркестре Филармонии!

Он не знает даже, что дала ей скрипка — не в те глупые детские годы, когда пропущенный урок казался лучшим на свете подарком, а Бетховена именовали «Битвохиным» — а потом, после того как инструмент раскрылся ей целиком, всей душой, всей силой живого звучания, неисчерпаемой бездной тембровой палитры… Он не ведает, чем была для нее консерватория — два года непрерывного, не отпускающего даже во сне безграничного счастья, — и что стоило ей покинуть этот светлый рай из-за него: ведь она бросила консерваторию именно по причине замужества; неожиданно повернувшаяся судьба жены сверходаренного математика нарушила все замыслы, поскольку оба не могли подниматься одновременно по своим дорогам на две разных высоты; один должен был поступиться собой и спуститься, вообще свернуть со своего пути, чтоб помочь другому — по сути дела, принести в жертву свое личное будущее ради будущего общего. Ее скрипичная профессия еще не укрепилась тогда в незыблемой и бесспорной форме, а его диссертация уже громоздилась выше солнца сияющей глыбой успеха, вот она и пожертвовала собой, отдав музыку другим — и пошло, покатилось все вниз, по скользкому льду.

За Надиной спиной весело прогремел трамвай, словно напоминая безжалостно, что не все несчастны в этом темно-синем вечернем мире — радостно громыхнул дверьми перед золотосветным подъездом театра, выплескивая наружу праздных людей, неспешно едущих к лебединому озеру. Она вдруг подумала, что вроде бы не так много ей еще лет, а уже успела миновать прежняя, кажущаяся доисторической эпоха, когда они с Сашей ходили в этот театр, чудовищными усилиями добывая билеты, потому что в кассе их практически никогда не бывало даже на галерку — а теперь настало такое время, что билеты можно купить когда хочешь хоть в царскую ложу, да только цена их нынче такова, что ей самой и на прежнюю галерку не купить… А эти люди, с билетами и перспективой услышать Чайковского так счастливы сейчас, что, наверное, даже не осознают своего счастья…

Счастье, несчастье — все идет аккордами, чередуясь разными гармониями, и так всю жизнь: то мажорное созвучие прозвучит ликующе, то септаккорд что-то туманное пообещает, да не даст, а то дрожащий неустой в такой минор разрешится, что хочется кричать от безысходности, да только кричать бесполезно, никто не услышит, никому дела нет, поскольку у каждого свои проблемы. А сейчас вообще какой-то ре-диез минор, самый тоскливый из всех минорных ладов, где шесть печальных диезов горюют на своих линейках, да еще звучит, не прекращаясь, где-то внизу тревожное бассо остинато, напоминая каждую секунду о неразрешимости всего, что творится сейчас в ее, Надиной, жизни. А нынче все минорные мелодии сошлись в одной точке, стянутые тугим узлом контрапункта, все печальные дела решили сделаться одновременно: с вечера с Сашей поссорились, утром он даже не захотел поинтересоваться, что именно будут обсуждать на педсовете, сколь важным может оказаться для нее этот день; сколько бед он мог принести и принес, словно чувствовала — ведь именно сегодня приняли окончательное решение о закрытии ее кружка в угоду всепожирающей физике. Очень грустно — и не с кем даже поделиться, потому что подруг по училищу и консерватории она давно растеряла, ни с одной из истеричных толстых школьных баб так и не сошлась, маму с ее глазами просто нельзя расстраивать, а Саша…

Да, Саше нужна именно хозяйка, кухарка, поломойка и швея; и еще нужна… нужно существо противоположного пола, способное быстро изобразить удовлетворительную для обоих игру в постели — когда он не слишком устал от своих научных подвигов — а она скоро и этого уже не сможет. Потому что давно уже не может расслабиться по-настоящему и практически ничего не чувствует, лишь отбывает, терпит положенные минуты его мужского внимания. Минуют ее последние свежие годы, тает хрупкость тела, уходит все, что когда-то давно дарило смутный трепет душе перед затуманенным от неровного дыхания зеркалом — а что было в ней, в этой самой ее жизни, куда все делось? Куда? да туда же — все отдано, все подарено, все принесено в бесполезную жертву ему, ему и только ему — ему и его мерзкой науке.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 160
печатная A5
от 523