электронная
180
печатная A5
440
18+
Времена жизни

Бесплатный фрагмент - Времена жизни

Рассказы

Объем:
242 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-0050-5420-3
электронная
от 180
печатная A5
от 440

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Дурацкие рассказы. Из старых времен

Дураков на Руси хватало всегда. Веселых, грустных, разных. Один знакомый бард говорил о таком экземпляре: «Дурак! Но какой замечательный!» Цикл под названием «Дурацкие рассказы», конечно, во многом стилизация. Я это подчеркиваю, добавляя: «Из старых времен». Но здесь — не только из старых времен, но из современности, из настоящего. И в наше время хватает тем для рассказов, которые можно назвать дурацкими. И, как это ни странно, часто такие сюжеты очень сильно отдают старым, привычным, узнаваемым. Потому и не стал я менять название цикла. Пусть будет так. Ведь и наши времена когда-то станут старыми

Бочка пива

Мой первый литературный опыт. По мотивам Марка Твена

Этот рассказ я написал давно. Он и стал моим первым прозаическим опытом. Дело было в начале 80-х годов прошлого века. Рассказ был простенький, история списана с натуры, как я услышал ее в изложении очевидца — нашего Кузьмича. Мы с моим другом Антоном работали тогда на стройке, в бригаде плотников-бетонщиков. Работать нам было неохота, мы мнили себя литераторами, в вагончике, в котором жили втроем — с нами еще Леха, он был отделочником и работал в другой бригаде, на другом участке — постоянно собиралась публика, которую мы определяли как богему. Мы читали стихи, пели под гитару, иногда слушали классическую музыку на примитивном проигрывателе — проигрыватель часто ломался, да и пластинок было мало. Ну и, конечно, сочиняли. Часто — ночами, поэтому регулярно опаздывали на работу. Бригадир косо на нас поглядывал, но молчал до поры.

В бригаде был один старый (старый — по нашим меркам: два года до пенсии; мы-то, сопляки, только-только подбирались к своему 25-летию), кадровый рабочий. Звали его Анатолий Кузьмич, или просто Кузьмич. Он был сухонький, невысокий, но жилистый и рукастый. Плотник-бетонщик он был высшего разряда, а еще — каменщик, стропальщик и Бог знает кто. И великий мастер травить анекдоты, а чаще того — истории из жизни. И вот однажды после обеда, когда бригада перекуривала в вагончике, бригадир Володя попросил:

— Кузьмич, расскажи молодежи, как в прошлом году тебя милиция замела за доброту твою!

Кузьмич разогнал ладонью чужой дым — сам не курил, — рассказал незамысловатую, но действительно смешную историю. В эпоху повального дефицита — а я рассказываю про то время, про ту эпоху — пиво, например, в нашем небольшом поселке было событием. И вот привезли в выходной пиво, а у Кузьмича на тот момент случились шальные деньги — что-то кому-то где-то построил или отремонтировал, — проходил мимо машины, с кузова которой это пиво продавали. Из деревянной бочки наливали в бидоны. У машины, конечно, толпились мужики. Черт ли Кузьмича дернул или бес нашептал, только пошелестел он в кармане своими сбережениями, подошел к машине сбоку и говорит продавщице:

— А продай мне бочку!

Та не поняла сначала — думала, он пустую бочку просит. А когда поняла — растерялась. Ну и продала. Кузьмич мужиков попросил, те сняли бочку, не понимая еще — в чем дело. Он ее раскупорил, попросил у водителя шланг чистый — не тот, через который он бензин сливает, — вставил шланг в бочку и говорит мужикам:

— Угощайтесь!

Те оторопели. А когда поняли, что он им бесплатное угощение предлагает — ну, тут пир и пошел.

— Только я с тех пор понял: халява — самое страшное для нашего человека, — говорит Кузьмич. — Они сначала-то очереди держались, а как бочка убывать стала — давай друг друга отталкивать. Я было вмешался — ну, прилетело мне.

А кончилось и вовсе смешно, хотя и грустно. Неподалеку от площади, где злосчастная машина с пивом стояла, находилось отделение милиции. Из окна блюстители увидели непорядок, вышел молоденький сержантик, мужиков усмирил — и спрашивает у продавщицы: кто, мол, инициатор беспорядков? Та и укажи на Кузьмича. Ну, его и загребли, а за сопротивление — не хотел он идти, все пытался рассказать — как на самом деле было — еще и пятнадцать суток влепили.

— А у нас — объект срочный, сдача, — это уже Володя, — пришлось аж через начальника стройки его из каталажки вызволять.

Мы в вагончике над историей посмеялись, пошли работать. А потом я написал про это художественный рассказ, кое-что изменив и приукрасив, конечно, и понес в редакцию.

Рассказ у меня не приняли. Заместитель редактора районной газеты, куда я принес рассказ, ничего толком сказать не могла сначала. Долго шелестела бумажками, хотя рассказ был всего на двух страничках. Потом вздохнула:

— Приходи завтра, поговорим.

О чем было говорить? Ну нет — так и сказала бы: «Не подходит!»

Я пришел завтра. Уже по тому, как тяжело и брюзгливо кряхтели под моими шагами ступени скрипучей лестницы, поднимая меня на второй этаж, я понял: ничего хорошего меня не ждет. И заранее жалел об этом. Рассказ был принесен с дальним прицелом, я очень хотел устроиться на работу в эту газету. Но редактор, нестарый, сорокапятилетний примерно мужик с убегающим взглядом, брать меня упорно не желал. И не отсутствие образования было тому виной — половина его корреспондентов не имела журналистского образования (район — не город), — а что-то другое, о чем он не говорил. И вот теперь тяжкое бремя ответственности за очередной отказ он переложил на хрупкие плечи своей замши, слабой и доброй женщины. А сам ушел в отпуск. Она бы, может, и напечатала, да и на работу бы взяла, пожалуй, но — установка.

В кабинете заместителя редактора, кроме нее, был еще один человек, я его узнал. Это был парторг стройки. Он иногда приходил к нам в вагончик, в котором мы жили втроем с моими друзьями, приходил чаще всего в отсутствие меня и Антона, специально стараясь застать на месте одного только Леху, который часто работал в ночную смену. Леха с виду казался простаком, и парторг пытался этим воспользоваться. За нашим вагончиком гуляла по стройке и поселку (потом он стал городом) дурная слава: будто были мы не то диссидентами, не то сионистами, и собирались у нас темные личности. Диссидентами мы были, наверно, потому, что часто громко вслух читали Евтушенко и Вознесенского, которые нам тогда казались самыми смелыми на поэтическое слово, а сионистами — потому что к нам часто действительно приходили две «темные личности», два московских еврея, люди живые, в меру просвещенные, а по условиям поселка — так просвещенные сверх всякой меры. Я их называть по именам не стану, они нам дальше в повествовании не понадобятся.

Парторг примитивно пытался расколоть нашего Леху на какое-нибудь нечаянное признание. Он просил налить себе чаю — отказать ему Леха не мог, парторг стройки, а вагончик — ведомственный, — потом поднимал к потолку глаза и, как бы вспоминая что-то, произносил, например:

— Я входил вместо дикого зверя в клетку,

выжигал свой срок и кликуху огнем в бараке,

жил у моря, играл в рулетку,

обедал Бог знает с кем во фраке, — и спрашивал у Лехи: — Как там дальше — не помнишь?

Леха местами был человеком девственным в части культуры, но кое-что знал. Неиздаваемый еще Бродский у нас в рукописях водился. И простаком Леха не был. Он, конечно, мог сказать парторгу, что у автора — не «огнем», а «гвоздем», и не «Бог знает с кем», а «черт знает с кем», — но зачем? Леха наивно спрашивал:

— Это же из «Братской ГЭС» Евтушенко? Нет, что-то дальше не помню…

Раздосадованный парторг уходил, не допив чай и бормоча под нос:

— Навезут дурачков из провинции!..

Его короткий и несгибаемый ум не в состоянии был понять, что его «развели».

Вот такой человек сидел передо мной в кресле редакторской замши, а та робко притулилась на стульчике у стола. Как только я вошел, она вскочила, сказала:

— Я на минуту выйду к корректорам! — и больше уже не появлялась до конца нашей беседы.

А беседа была такая.

Парторг… чужой фамилией я его называть не стану, потому что любую фамилию он замарает, а его настоящую говорить брезгую, пусть будет: К. Так вот. Парторг К. сразу взял быка за рога. Он долго и тяжело на меня смотрел, долго и тяжело молчал — видимо, он так себе представлял психологическое давление. Потом взял с замредакторского стола два уже не совсем свежих листка с моим рассказом, подержал их перед глазами, как бы измеряя еще раз глубину моего нравственного падения, брезгливо положил листки на стол, спросил:

— Вот ты… вы понимаете — ЧТО вы написали?

Я пожал плечами:

— Рассказ. С натуры. Это реальный случай.

— Правда жизни, значит? — К. снова построил тяжелый взгляд. — Правда жизни и художественная правда — не одно и то же! Художественная правда — это… это — не правда жизни! Это — художественная правда!

Он чеканил бессмысленные слова, я смотрел на него с изумлением. Зачем звали-то? Рассказ — совершенно бытовой, претендующий на смешное, причем тут правда-неправда?

Парторг неожиданно встал, подошел ко мне вплотную — я забыл сказать, что все это время я так и стоял посреди кабинета, как вошел. Он подошел ко мне вплотную и вдруг спросил:

— Вы там общаетесь с этими… евреями двумя — кто они такие?

(Все-таки пригодились они в повествовании: Гуревич и Бейлин.)

— Вот эти — Гуревич и Бейлин, — они кто такие? — снова спросил парторг и придвинулся еще ближе.

Я снова пожал плечами:

— Наши друзья. А чем они вам не угодили-то? Они в стройуправлении работают, специалисты оба, один инженер, второй…

— Да знаю я — кто они такие! — раздраженно замахал рукой К. — Что вы мне тут рассказываете их автобиографию!

— Так вы же спрашиваете — кто они…

— Я спрашиваю в идеологическом смысле! — отчеканил парторг. — Кто они? К чему они вас ведут? Чему учат? Что подсовывают?

Я начал понимать — о чем он, и меня стал разбирать смех.

— А, вот вы о чем, — я сделал вид, что оживился. — Да, действительно подсовывают. Надоели уже, деваться некуда. Вот, «Братскую ГЭС» недавно вслух читали, помните, есть там — про рабов, про пирамиды…

Парторг свирепо уставился на меня, почти закричал:

— Что вы — сговорились?! «Братская ГЭС»… Знаю я, какая ГЭС у вас там… братская…

Он закончил неожиданно, но так, что мне запомнилось на всю жизнь:

— Мой вам совет: читайте поэта Михаила Дудина. А с этими товарищами вам лучше порвать навсегда. Общение с ними заведет вас в идеологическое болото, — последняя фраза прозвучала почти торжественно.

На этом мы и расстались. Замредактора так и не вернулась в свой кабинет: стыдно ей было, видимо. Я понял, что на работу в газету меня не возьмут из-за моей склонности очернять действительность.

И вот прошли годы, началась перестройка, другая жизнь — и я снова вспомнил про свой рассказ. Теперь на «очернительство советской действительности» наверху смотрели очень даже положительно, и всякий, самый мелкий издатель, старался быть, как теперь говорят, в тренде, а тогда говорили — на гребне.

Газета к тому времени разделилась на районную и городскую (поселок стал городом), и бывшая замредактора стала редактором районной газеты. Теперь она сама определяла — кого печатать, а кому отказывать. Приняла она меня с распростертыми, про тот случай не вспоминала, и рассказ мой, не читая, прямо при мне отправила в набор. Сказала прийти завтра — вычитать гранки.

Я, как и несколько лет назад, пришел завтра. Ступени скрипели все так же подозрительно и недоброжелательно. Я насторожился. И не зря.

В кабинете редакторши (кабинет-то остался прежний, в котором она еще замшей сиживала), кроме нее, сидел еще Иван Юрьевич Кононенко, матерый, опытный журналист-сельхозник. Про Ивана Юрьевича ходили легенды: будто он по одному внешнему виду каравая мог отличить — из какой муки тот был испечен, а по срезу говядины сказать — чем коровушку кормили при жизни и на каком году ее этой жизни лишили.

И еще кое-чем был знаменит Иван Юрьевич Кононенко в журналистских кругах. Он никогда не писал газетный материал объемом меньше, чем на полосу. На работу он всегда приходил, неся с собой в портфеле литровую банку бражки, ставил ее в стол — и писал, отхлебывая. К концу дня был весел и непринужден. Впрочем, материалы его выходили добротные, в них невозможно было найти фактических ошибок, и поэтому районные аграрии, со многими из которых он был на «ты», его уважали.

Вот такой человек теперь сидел передо мной — и улыбался блаженно.

— Здорово! — Иван Юрьевич встал, протянул руку. — Садись, поговорим.

Редакторша сказала:

— Я на минутку к корректорам! — и вышла.

Ничего еще не понимая, я все-таки забеспокоился.

— Я тут случайно в наборе твой рассказ увидел… — задумчиво сказал Иван Юрьевич и замолчал. Он рассматривал меня некоторое время, потом взял гранки (гранки! мой рассказ уже был набран, уже был готов пойти к читателям!), положил их перед собой.

— Давай я тут некоторые… избранные места прочту, обсудим.

Я начал заводиться.

— А чего обсуждать-то? Все с натуры писано. Не подходит рассказ — ну, пусть мне редактор об этом скажет, я в другое место отнесу… в журнал отправлю.

— Ну, можно и так, — весело сказал Кононенко и вдруг засмеялся. — Слушай, а ты правда не читал у Марка Твена «Как я редактировал сельскохозяйственную газету», нет?

— Не читал и не собираюсь! — ответил я раздраженно. — Сатира-юмор — это не мое, я считаю, жизнь заслуживает серьезного к ней отношения!

Кононенко изумленно уставился на меня.

— Жизнь заслуживает серьезного отношения? Ну, старик, ничего смешнее я еще не слышал… Ладно, черт с тобой, — он убрал ухмылку. — Давай тогда говорить серьезно. Вот у тебя тут есть портреты мужиков — очень колоритные. Они же сельские, мужики-то эти, так я понимаю? Ну, они у тебя тут — трактористы, дояры, скотники…

Я кивнул согласно.

— Сельские.

— И они такие… передовики производства в основном, да?

— Ну да. Это — чтобы контраст построить: типа — передовики производства на работе — а вот бытовая ситуация, соблазн небольшой — и они уже ведут себя, как…

— Ну да, ну да, как скоты! — весело закончил Кононенко и опять почему-то засмеялся. Но тут же снова посерьезнел. — Тут у тебя один передовик «с бородой ежиком» — кстати, как это — «борода ежиком»? Ну, неважно. Так он у тебя экономит в сезон на тракторе ДТ-75 тонну бензина. Крутой мужик. Кстати, трактор ДТ-75 работает не на бензине, а на дизельном топливе, которое в просторечии называют соляркой. Да ладно, пускай и это неважно. Но вот тут дояр есть — шедевр! Доска почета по нему плачет и выставка достижений… Он у тебя доит от одной коровы по центнеру молока за раз. Ну, в Израиле, я читал, действительно случается годовой надой до 12000 литров от коровы, делим на месяц, получаем 1000, делим на количество дней… ну, центнер-то все равно не выходит! А мы — не в Израиле, в Сибири. Ты бы хоть поинтересовался у кого. Да хоть у меня.

Иван Юрьевич как-то враз утратил веселье, говорил он со мной, скорее, уже грустно. А я, пристыженный и бездарный, сидел перед ним дурак-дураком.

— Ну, больше тебя мучить не буду, только одно вот еще замечание. У тебя герой-то, Петрович, откуда деньги на пиво взял — от вырученной картошки?

— Так сдают же картошку-то, каждый год сдают, сам видел…

— Сдают, — согласился Кононенко. — Верю, что видел. В календарь смотрел — когда видел-то? У тебя в рассказе дело происходит в середине июня. Картошку у нас когда копают, в Сибири? Эх… — он безнадежно и как-то обиженно даже махнул рукой. Отдал мне полосу с гранками рассказа — если сначала мне запах типографской краски казался приятным и обнадеживающим, теперь краска неприятно воняла, и больше ничего. — Ты свой рассказ в таком виде никому больше не показывай. Я — добрый. Другие побить могут.

Я вышел из редакции, оглушенный, пристыженный, униженный — кем? чем? — собственной бездарностью и глупостью. Понятно было, что после такого… дебюта меня не возьмут в эту газету даже курьером. Лить мне пожизненно бетон, класть кривую кирпичную кладку (она у меня получалась исключительно кривая), писать графоманские строчки ночами: «Даль голубая, синь бесконечная, Травы в слезинках росы… Здравствуй, Сибирь, моя, добрая, вечная, Я — твой хозяин и сын!» — было у меня такое стихотворение…

«Напиться, что ли?» — подумал я и побрел к магазину, где торговали вином. Вчера на стройке выдали получку, и деньги у меня были.

А в магазин завезли пиво. Его продавали из деревянной бочки. Сверху был ввинчен специальный кран, и пиво разливали в банки, бидоны. Мужики толпились, очередь была человек сорок. И вдруг меня осенило: «Вот он, момент искупления!» Почему «искупления»? А шут его знает! Но так я подумал тогда.

С трудом протолкавшись сквозь плотную железобетонную очередь («мужики, я только спросить, честное слово!») к продавщице, свирепой от внезапно навалившейся работы, я спросил:

— Если я бочку куплю — сколько стоить будет?

Та не поняла сначала, потом до нее дошло, что ей же меньше работы, она быстро посчитала, зарплаты моей хватило с лихвой и еще много осталось. Бочку по моей просьбе выкатили на площадь перед магазином («Ты только кран потом мне верни!» — строго и счастливо наказала продавщица), я громко крикнул: «Мужики, угощаю, наливайте, пейте даром!» Поняли не сразу, а когда поняли — пир пошел тут же, пить стали, не отходя, и по-новой становились в очередь. А я, довольный, со стороны наблюдал за всем. Даже желание выпить пропало: так стало мне хорошо.

Помаленьку бочка пустела, в толпе началось волнение. Стали друг друга отпихивать, ругаться начали. Я забеспокоился: «Мужики, да всем хватит, вы чего!» — и тут же получил в ухо. Обернулся — передо мной стоял невысокого роста мужичонка, и борода у него была — ежиком, напрасно Кононенко говорил — «так не бывает!» Всяко бывает. Мужичонка на меня злобно глядел и цедил сквозь зубы: «Провокатор! Я тебя, суку…» — и снова норовил дать мне в ухо.

Спас меня участковый. Видимо, его вызвала продавщица. Он подошел сразу ко мне, крепко взял под руку, отвел в сторону.

— Ты пиво купил?

Я кивнул.

— Пошли. Хулиганство оформлять будем.

…В «обезъяннике», куда обычно собирали алкашей и бомжей, я сначала долго не мог прийти в себя от такого поворота собственного сюжета.

А потом стал смеяться. Я понял, что многого в этой жизни еще не знаю. И не только потому, что ничему и никогда не учился — просто потому, что жизнь не вижу, хотя и смотрю на нее.

Я понял, что жизни, как любой науке, надо учиться.

И я стал учиться жизни.

Меч карающий

Конспект одной жизни

1

В детстве он тонул. Да кто не тонул в детстве? В речном затоне формировали плоты, потом их тащили по реке буксиры в неведомую даль. Бревна для плотов — лиственница ли, сосна мачтовая, он не знал — свободно плавали у берега, оцепленные, чтобы не унесло течением. Целое поле. По древесному полю можно было бегать, имея сноровку: мокрые бревна крутились в воде, и надо было успеть перепрыгнуть на другое, прежде чем бревно под тобой повернется мокрым боком. Он не успел и провалился между. Бревно под руками крутилось, удержать его было невозможно, и он тонул. Плавать не умел. Обиднее всего, что все происходило в трех метрах от берега. Напуганные друзья-пацаны бегали у кромки воды и кричали: «Тонет!» Спас его соседкин квартирант. В два прыжка перемахнул расстояние, отделявшее от берега, схватил под мышки, швырнул на траву. Глянул в выпученные глаза — и влепил подзатыльник, от которого он на секунду ослеп.

— По гроб жизни должен будешь мне, пацан! — сказал спаситель и ушел, матерясь.

Благодарность за спасение смешалась с чувством безотчетной неприязни. Выходит, тот его в долг спас. А долг — то, что рано или поздно придется возвращать. По малости лет он, конечно, не мог так думать. Думал потом, когда вспоминал. Бревна еще долго крутились перед глазами, готовясь накрыть его навсегда. И затылок ныл, вспоминая подзатыльник.

Этот квартирант, снимавший у бабки-соседки угол, был студент техникума. Странный человек. Однажды бабка застала его лежащим головой на пороге — глаза закрыты, язык вывален, пена. Эпилептический припадок. Бабка с перепугу села на пол и заплакала. Он открыл глаза, спрятал язык, вытер пену: «Чего плачешь, старая? Не плакать — „скорую“ вызывать надо. Репетиция это была. В следующий раз за врачом беги». Она не поняла ничего. Стала относиться к квартиранту с боязнью. Но гнать не торопилась: ждала обещанных денег. Он задолжал, клялся уплатить вдвое: «Работа у меня тут наклевывается денежная, заживем! Долг отдам и еще сверху посеребрю!» Она и ждала.

А его посадили.

Когда милиция приехала, завыла сиреной, он снова упал на порог, спросил: «Помнишь, что говорил? За врачом беги, не то…» — и погрозил волосатым кулаком. Вывалил язык, пустил пену, закрыл глаза, задышал припадочно. Бабка милиционеров встретила, икая от страха. Молча показала на припадочного. Старший подошел к телу, отвернул веки. Пнул несильно в ребро:

— Вставай, эпилептик сраный! Не знаешь даже, что при припадке глаза закатываются. Сестра у меня болезнью этой болеет. Нашел, кого дурить.

Квартирант перестал придуриваться, дал надеть на себя наручники. Бабка схватила его за рукав:

— А деньги?

Тот криво усмехнулся, кивнул на милиционеров:

— У них теперь проси, старая. А за меня свечку поставь, если умеешь.

Тут же провели обыск. В середине толстой книги «История Коммунистической партии Советского Союза» страницы были причудливо вырезаны. Контур напоминал пистолет. Пистолет в эту нишу и помещался. Только теперь его не было.

— Твое оружие? — негромко спросил старший, вынимая из сумки целлофановый пакет с черным предметом. На арестованного он не глядел.

Тот снова усмехнулся, не ответил. Старший так же не глядя и, кажется, несильно ткнул предметом в живот — студент охнул, согнулся, двое других в форме его подхватили. Старший махнул рукой — парня увели в машину.

Перепуганную бабку ни о чем спрашивать не стали. Зато она насмелилась, спросила — что натворил-то? Милиционер посмотрел на нее внимательно, вдруг снял фуражку, сел:

— А расскажу, пожалуй.

Студент с двумя такими же, как он, совершил вооруженное ограбление. Это по науке. На деле же они остановили на дороге ехавшего с фермы тракториста, думали — он с зарплатой. Грозя самодельным пистолетом, согнали с трактора. Мужик оказался с норовом, как-то исхитрился прихватить из кабины монтировку, выбил пистолет, стал охаживать ближайшего. Двое других, однако, подмяли его, оглушили, вывернули карманы. Денег у тракториста оказалось — 15 копеек, и те одной монетой. От вскипевшей злости и нахлынувшего страха троица изуродовала мужика его же монтировкой до полусмерти и скрылась, забыв пистолет. В больнице тракторист умер.

Бабка охала: вот кого приютила, вот какая работа денежная у него «наклевывалась»… И некстати вспомнила:

— Он тут недавно мальчонку соседского из речки спас: тонул…

Старший покривился:

— Может, зачтется ему… на том свете.

2

В одиннадцать лет его чуть не зажалили до смерти пчелы. Родители расходились, порознь оба переехали из Сибири в Нечерноземье, здесь сошлись опять. Лето в этих краях — жаркое, сухое. Знойным днем забрел на совхозную пасеку. Были на нем одни трикотажные штаны, закатанные по колено. Пчелы возмущенно погалдели — и обрушились на лоснящийся потом торс. Сперва он от них отмахивался, потом побежал в панике, а после уже ничего почти не чувствовал, только выл и катался в овсе, теряя силы. Спасли его командированные на уборочную городские водители. Кто-то увидел издалека, сначала не понял — чего это пацан так мечется, а догадавшись, погнал грузовик на всей скорости, схватил мальчика, забросил в кузов — и снова по газам. Привез сразу в медпункт. Из кузова его вынесли, самому спуститься не было сил. Тело билось, как под током. Ни говорить, ни соображать он не мог, только всхлипывал без слез. Прихрамывающий отец, заведовавший медпунктом, подхватил на руки, уложил на кушетку. Вызвали «скорую» из района, та приехала быстро. Его увезли в больницу. Три дня полоскало непрерывно, только успевали тазики оттаскивать. Во рту стоял противный вкус пчелиного яда. На одной руке отец выдернул пятьдесят шесть пчелиных жал. Дальше считать не стал. Получалось, что ради его погибели своих жизней не пожалели сотни три полосатых тружениц.

Навестить приехал водитель того грузовика — с опухшей и перекошенной физиономией, заплывшим глазом. Пяток пчел подарили свои жала и спасителю. Сам же пострадавший не опух ничуть. Врачи качали головами: «Феномен! Теперь никакой ревматизм не страшен!»

Бездетный водитель, не зная, чем утешить спасенного подростка, привез баночку меда. Пчелиного. Он увидел — и заплакал. Тот смешался, ушел, кляня себя.

Долго потом еще, наказанный пчелами, не мог он видеть мед, переносить его запах. Не мог ходить на колонку за водой: к ней всегда летом слетались на водопой не пчелы, так осы.

А пасека скоро сгорела. В валках на поле загорелся хлеб, огонь мгновенно добрался до ульев, и через пару часов от пасеки остались дымящиеся головешки. Пасечник, который каждому улью дал «семейную» фамилию, а с пчелами четверть века общался без дымокура и защитной сетки, слег от горя.

3

Через год он подхватил стригущий лишай. Купались в пруду, где пастухи поили коров. Больше в тех краях купаться было негде. Коровы и занесли заразу в воду. Перед школой, накануне 1 сентября, родители отправили его в район стричься. Парикмахерша, только успев запустить машинку в отросшую за лето шевелюру, охнула:

— Господи! У тебя же вся голова в лишае! Что ж мне с машинкой-то теперь делать, ее же стерилизовать придется!

Еще поохав, она все-таки достригла его и сказала:

— Дуй домой скорее, скажи родителям — пусть в больницу тебя везут!

Он по малолетству и легкости восприятия жизни ничего не понял. Приехал домой на попутке — шофер всю дорогу косился на его пятнистую голову. На высоком, выше взрослого роста, крыльце стоял отец. Глянул на него сверху, посерел лицом. Вынес из дома берет, строго приказал не снимать ни в каком случае. Наутро повез за сто километров в специальную больницу, где лечили кожные болезни.

Больница была детской. Мест не хватало, и в переполненных палатах спали иногда по два человека на кровати. Мимо процедурного кабинета старались лишний раз не проходить: оттуда все время слышались детские крики и плач. Там рвали волосы. Сначала голову намазывали вонючей черной мазью, бинтовали, корни волос от мази размягчались, потом юного пациента сажали на низкий табурет, сестра или медбрат накрепко зажимали голову меж своих колен — и пинцетом выдергивали волосы. Процедура варварская, но, объясняли детям, необходимая. Иначе стригущий лишай не вылечить.

Постоянная боль, вонь от мази, духота и смрад в палатах вызывали у детей раздражение и злость. Те, что повзрослее, нередко дрались между собой, а если не было повода подраться — издевались над мелкими. Все дети были лысыми, носили перепачканные мазью панамы, и в общем туалете, не делившемся на «мальчиковый» и «девочкин», нелегко было различить — кто сидит орлом на толчке, мальчик или девочка?

Больница была далеко, и мать сумела приехать только раз. Увидела — ужаснулась. Она сама работала медсестрой и понимала, что в таких условиях его не только не вылечат как следует, а снабдят чем-нибудь похуже: разновидностей этой кожной болезни очень много. Несмотря на расстояние, она через два дня приехала снова, привезла одежду, тайно переодела его в палате, вывела за ворота — и вернулась в больницу требовать выписку. Главврач долго сопротивлялся, боясь ответственности, в конце концов плюнул, приказал выдать выписку, а наедине неожиданно сказал:

— Вы правильно сделали. Мы его здесь залечим. Всю жизнь потом мучиться будет.

Отец сходил в школу, договорился с директором, что ему разрешат сидеть на уроках, не снимая берета. Аргумент прозвучал убедительно: его изуродованная голова напугает кого угодно. Директор отдал устное распоряжение, учителя провели беседы с учениками, и скоро его берет перестали замечать.

Все, кроме одного. Тот был старше двумя классами, здоровее физически, и при каждом удобном случае, когда рядом не было взрослых, норовил стащить с его головы берет. Издевательски смеялся, приглашая к веселью других. Он плакал от злости и бессилия. Родителям не жаловался: не видел смысла.

Вылечить болячку в больнице успели, но предупредили: волосы, скорее всего, никогда не отрастут. Отец, прирожденный лекарь, хоть и без высшего образования, что-то покумекал — и раз в неделю стал брить ему голову. Сначала было больно, потом кожа привыкла. После десятого или пятнадцатого бритья волосы вдруг полезли, да такие, каких у него отродясь не было. Курчавые, жесткие, норовистые. Началась другая мука — каждое утро их расчесывать. Мелкая расческа не брала вовсе, но и крупной они слушались неохотно. Зато шевелюра обещала вырасти такая, что на него стали обращать внимание девчонки и даже девушки.

Мучитель-старшеклассник, наконец, от него отвязался.

А спустя годы его недруга и самого настигла беда. Службу в армии он проходил в Семипалатинске. Во время очередных испытаний случилась авария, воин надышался страшным веществом гептилом. Он не только облысел за месяц, но заработал туберкулез, который развивался стремительно. Комиссовать его не успели: умер в госпитале.

4

Призвали в армию и моего героя. На пересылке, обритый, стоял, ежился от осеннего холода. Покупатель-старлей скомандовал:

— Кто на трубе играл на гражданке — шаг вперед!

Не думая, сделал шаг. Забрали в музыкальную роту. Позже испугался, подошел к покупателю уже в вагоне, по пути к месту:

— Товарищ старший лейтенант, пошутил я, не играл сроду, только на баяне умею, и то плохо.

Старлей посмотрел весело и нетрезво:

— В армии как? Не можешь — научим, не хочешь — заставим… — Развернул, легким пинком под зад отправил на место в вагоне. — Иди, музыкант. Радуйся, что не в стройбат.

Пришлось выучиться. Играл на тубе. Во время исполнения гимна выпустил из инструмента неприличный звук. Легко отделался: дали по голове тубой, отправили грести снег на плацу. Мимо проходил полкан. Он отдал командиру честь лопатой. Тот остановился, изумленный.

— Ты что солдат? Ты е… нулся?

— Так точно, товарищ полковник! — отчеканил, не выпуская лопаты, отдавая честь левой рукой. — Меня тубой е… нули.

— Что?! — взревел полкан.

Прямо с плаца отправился на губу. Фамилия полковника была Тубо.

На гауптвпхте провел два дня. Дурным голосом орал похабные песни. Предупредили. Не внял. Караул сменился. На второй день зашел сержант — начальник караула.

— Поешь?

— Так точно!

— Поплясать не хочешь?

— Никак нет!

— Придется, — вздохнул сержант и сильно пнул в промежность.

Ударился о стену, сел на задницу, успел сказать:

— Лишил наследников, козел… — и потерял сознание.

Пришел в себя в госпитале. Промежность распухла так, что вставать не мог. Лечили долго. Пока лечили, узнал: сержанта, что его пнул, судили и отправили в дисбат. Была в разгаре борьба с неуставными взаимоотношениями.

5

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 440