электронная
176
печатная A5
593
16+
Возвращение ценности

Бесплатный фрагмент - Возвращение ценности

Собрание философских сочинений (2005—2011)

Объем:
456 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4483-5844-9
электронная
от 176
печатная A5
от 593

Предисловие

Чем оборачивается малодушный отказ от ценности или подмена ее какой-либо «значимостью» в структуре собственного мышления, хорошо известно из истории — концом, гибелью личности и культуры, полным выпадением из природного мира и истории. И наоборот, открытие ценности, как и желание дать ей родиться, утверждает целые народы, как и отдельные личности, на века истории, делая их в подлинном смысле вечными, равными миру, способными побеждать самый мир, и даже его небытие. Ибо такова природа ценности — быть чем-то еще, наряду с существованием и его смыслом — чем-то, предельно несводимым к ним и со-равным им, чем-то, в чем бытие человека и рождение всех вещей мира оказываются сплетенными до предельной неразличимости. Ведь «быть вещью» значит одновременно обладать и смыслом и ценностью, и никакая вещь не может быть только ценностью или только смыслом — иначе она перестанет быть вещью. Ценности — это и есть вещи, вещи, которые ценятся. Мыслить ценности, противоположные вещам, — значит нарушать «естественный» порядок мышления. Но любая ценность существует, пока «петля ценности» замкнута, пока в ней нет «трещин», и «круг ценности» позволяет бесконечно актуализировать в сознании представление вещи, длящееся (способное длиться!) даже тогда, когда вещи давно истлели, растворились в потоках времени и пространства — стали другими вещами. Абсолютное всё (за пределами которого нет ничего) покоится на незримых крыльях человеческой души — в таинственных глубинах ее памяти, и даже «прошлое» (которое «никуда не уходит»), в отличие от «будущего», есть по преимуществу то, с чем связана ценность (а не смысл). Именно там — в переживании предельной невыразимости, пребывая в вечности по ту сторону любых мыслимых и исторических разногласий <между язычеством и христианством> — сходятся человеческие пути, ведущие к ценности. Вот почему сознание, пребывающее по ту сторону идеала или абсурда, сознание, в котором задействованы сразу обе способности человека (сердце и разум) — не поочередно или последовательно, а синхронно, сознание, в котором одновременно присутствуют и ценность и смысл, означает возвращение европейской традиции ценностного мышления, переворот в мышлении и одновременно нравственный переворот, отказ от одномерных логики и морали, пробуждение подлинной реальности человеческого мира, дающее надежду на грядущее Преображение.

Во второй том собрания философских сочинений вошли 4 больших работы (включая одну книгу), разбитые на 28 глав, и 5 статей различного объема. Сочинения, охватывающие собой условно «переходный» период философских размышлений — с 2005 по 2011 гг., публикуются в хронологическом порядке, большая часть из них — впервые.

26 ноября 2016 года,

с посвящением сыну Александру

В поисках себя

Христианство и прирожденность

До Петра Великого — После Петра Великого — Современность

«Едва ли найдется какое-либо другое человеческое чувство, которое бы в наши дни подвергалось более глубоким изменениям, чем чувство национальное».

Е. Н. Трубецкой. 1912 г.

До Петра Великого

Архетипическая идея православного национализма в России всегда выражала себя в предельно ясной и простой формуле — «Быть русским значит быть православным». Однако отчетливая простота этой формулы, обретавшейся в глубинах народного сознания, одновременно скрывала в себе массу противоречий, обнимаемых ею и неизбежно проистекавших из попытки соединения элементов не просто разнородных, но подчас прямо несоединимых и даже исключающих друг друга. Это тем более удивительно, что исходным тезисом идеи православного национализма является принципиальное положение о том, что «русских» как единого и самостоятельного народа до принятия греческого православия в природе не существовало, и что именно православная церковь впервые собрала «разрозненные славянские племена» в единый народ, спаяв их в духовное единство одной верой.

Во всяком случае именно это определенно утверждает один из наиболее ярких современных апологетов православного национализма митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский о. Иоанн (Снычев). Поэтому, понятие «русский», согласно митрополиту Иоанну, вовсе не является этнической характеристикой — «русским» может быть каждый, независимо от национальной принадлежности. Достаточно только разделять основный смысл существования «русского народа» — его добровольно принятую на себя обязанность хранить в чистоте и неповрежденности нравственное и догматическое вероучение церкви, поскольку основная цель всей «народной жизни» сосредоточена вокруг Богослужения. Отсюда три культивируемых «народных качества»: во-первых, соборность, осмысливающая жизнь каждого «русского» в качестве церковного служения и самопожертвования, имеющего конкретную цель — посильно воплотить в себе нравственный идеал Православия; во-вторых, державность — сознание каждым «ответственности за всех» — общество и государство, противостоящих «сатанинскому злу, рвущемуся в мир», т.е. всему, что не соответствует идеалам православной церкви; и наконец, в-третьих, открытость, «всечеловечность» русского характера как отрицание самоценности национальной принадлежности и готовность соединиться с каждым, приемлющим православные святыни.

Далее идет обоснование православного национализма многочисленными фактами, почерпнутыми из истории, но, конечно, с точки зрения излагаемой доктрины (фактами же невозможно ни обосновать, ни опровергнуть религиозную веру). Не вдаваясь пока в историческую критику данной концепции, следует отметить, что ее принятие оставляет непонятным смысл существования самой церкви — зачем тогда она нужна, если все ее функции будет исполнять «русский народ», представляющий собой «церковный организм», ничем от самой церкви не отличимый?

Между тем, происхождение концепции православного национализма не вызывает сомнений, уходя корнями в древнейшую идеологию православного византийского царства, представлявшего собой конгломерат по настоящему культурно разрозненных и кровно не связанных народов, объединенных под властью греческой династии. Такова же была и вынужденная тактика слабеющей Византийской империи — методом насаждения «православного национализма» среди окружавших ее варварских народов приобретать для греческой метрополии все новых и новых вассалов: «Византийская церковь… усиленно развивала христианско-имперскую миссию на своем ближнем Востоке (от Дуная через Черноморье и Кавказ до Волги). …великий столп греческого и восточно-церковного патриотизма, патриарх Фотий… радовался ее успехам …пишет, что теперь, благодаря крещению разных народов Черноморья, это море, некогда бывшее Αξεινος, т. е. „негостеприимным“, стало Эвксинос — εΰξεινος, т.е. „гостеприимным“ (Игра слов в названии: „Понт Эвксинский“) и даже более — Эвсевис — ευσεβής, т.е. „благочестивым“… (курсив мой. — Д.Г.. Однако не то важно, что церковь вольно или невольно становилась инструментом греческой культурной и политической экспансии, а то важно, что результатом этой политики в пределах распространения православия становилось неизбежное ограничение самой церкви и церковного сознания горизонтом этнического сознания. Ведь оборотной стороной православного национализма становилось то, что со временем обращенные в православие народы начинали видеть в христианстве (и определенной его форме) выражение своей природной национальности (коль скоро ни в чем другом она уже не могла быть выражена)! И здесь мы попадаем в самый центр нашей проблемы, соглашаясь с митрополитом Иоанном в том, что действительно «ключ к пониманию русской жизни лежит в области религиозной, церковной».

Вытесненное с поверхности в сферу негативного природное сознание славян не могло совершенно исчезнуть, а могло лишь «преобразиться», приняв легитимную, допустимую в условиях новой религии форму, чему как раз и способствовала идея существенного единства религии и народности («быть русским значит быть православным»), призванная бороться с родоплеменным эгоизмом, на деле же не только не устранявшая язычества, основанного на вере в своих (племенных) Богов, а напротив, укреплявшая его, одновременно делая скрытым и лицемерным — прикрывающимся «вненациональным» христианством. Действительно, вся история русской церкви (по крайней мере, до Петра Великого) представляет собой такую скрытую (а иногда явную) борьбу двух национализмов под маской и именем одного национализма — православного, и во многом в зависимости от того, какая «партия» в русской церкви — греческая или славянская — одерживала временную победу, в зависимости от этого менялся ход исторических событий. Достаточно сказать, что сильное влияние греков заметно во всех наиболее значимых событиях отечественной истории — от Крещения Руси и событий, предшествующих ему, до церковного раскола и начала петровских преобразований (за исключением разве что времени монгольского ига, когда это влияние «дипломатично» ослабевает). Наконец, и самый факт учреждения патриаршества на Руси в 1589 г. (спустя 6 столетий — наконец-то! — вырванное у Константинополя) не может быть полностью осмыслен вне понимания той роли, какую играло это событие в деле утверждения национального суверенитета русской церкви, а вместе с ней — и русского народа.

«Темны» века обретения новой веры, долго и мучительно, через феодальную междоусобицу, вздыбленную греческим православием и им же потом усмирявшуюся, Киевская Русь расставалась с природным язычеством — собственным прирожденным сознанием. В отличие от западной Европы, «в Россию христианство пришло из далекой и чужой страны (курсив автора. — Д.Г.. Русских князей, проводивших массовую христианизацию, интересовало прежде всего «христианство вообще» — в его политическом, общественном и культурном смысле, как возможность через общую с греками религию всем русским миром («землей») приобщиться к цивилизации и более высокой культуре, одним из наиболее привлекательных отличий которой было специфическое умение властных структур централизованно контролировать подвластные территории с проживающими на них народами. Другим необходимым легитимирующим условием было установление кровного родства с греческой династией. Поэтому греческое православие в итоге становилось знаменем официальной государственно-национальной идеологии, шедшей не столько от индивидуальной судьбы отдельного человека, сколько от окружавшей его и довлевшей над ним родовой среды и общности, к которой он принадлежал. Тотальное, высокомерное насилие над собственной прирожденностью здесь сочеталось с властно-государственным окормлением новой религиозно-национальной общности, настойчиво окружавшей себя символами и знаками более «высокой», «вселенской» культуры. Пока существовали препятствия для полного отождествления православности и русскости, пока шла борьба двух (а иногда — трех, четырех, пяти) природных сознаний под маской «православного национализма», принципиальная порочность последнего не была столь явно выражена и, благодаря негласной системе внутренних «сдержек и противовесов», временами имела даже положительное значение. Однако, как только формула «быть русским значит быть православным» обрела реальное (так сказать, массовое) содержание и стала тем, что в ней и сейчас понимают — официальной идеологией русского православного царства, вылившись в знаменитую концепцию «Москва — Третий Рим» (поставившую крест на любых внешних притязаниях — не только греков, но и всех вообще, не принадлежавших к Охотному ряду), тотчас же выявилась смертельно опасная сущность греческого наследства. В конечном итоге обессилевшая и Византию, она буквально выкосила в считанные десятилетия Московское государство, прошла чумным валом через головы и души людей, потрясая небывалым, всепоглощающим самоистреблением государственной смуты и церковного раскола, так что скорые и радикальные петровские преобразования, «больно отозвавшиеся» в церковном сознании, явились во многом вынужденным ответом на негативные последствия от реализации идеологии «православного национализма», едва не уничтожившей и государство и объединившуюся с ним прирожденность.

Начать следует с того, что сама идея соединения нации (этноса) и религии, а тем более — их отождествления, весьма отдаленно напоминает не только первоначальное христианство, но и христианство вообще, обращенное прежде всего к личности конкретного индивида, а не к целым общностям, или народам. Напротив, религиозная мотивация, формируемая через род, семью, наследственность и предков, одним словом — среду, окружающую человека, весьма характерна для ветхозаветной кровнородственной религии иудаизма, а также для большинства природных религий «языческих», «младенческих» народов, в которых не сформировалось еще того яростного противопоставления личности и общества (или природы), которое так характерно, в первую очередь, для западного христианства. Восточное христианство (в отличие от западного), находившееся под постоянным мощным давлением со стороны родового сознания древнейших религий и философий Востока (от Египта, Ближнего Востока и Месопотамии — так называемого плодородного полумесяца — до Индии), за тысячу лет существования выработало единственно возможную в данных условиях стратегию распространения христианства, переносившую личного Бога христианства на место родовых, природных Богов, но сохранявшую при этом исходную форму родовой (безличной) религиозности, в которой человек относился к Богу не как самостоятельная личность, а прежде всего как представитель рода или клана. Вот почему русское православие, во всем копировавшее греческое, не могло стать религией личности, но могло стать и стало в итоге — религией общности. И вот почему «православный национализм» с самого начала заключал в себе опасное противоречие, будучи рассчитан лишь на распространение и прозелитство, но никак не на осуществление во всей полноте личного христианства — по внешности привлекательный для языческих народов (живущих общей жизнью кровно-родственных связей), в то же время по самому религиозному замыслу своему не содержащий в себе никакой положительной идеи природного человечества, тем более — природной национальности, кроме разве что наднациональной церковности («хранимой в чистоте и святости»), в «тело» которой должны были постепенно претвориться все народы без исключения. Православный национализм и был такой родовой (безличной) формой «наднациональной», или «безнациональной» (внеприродной) национальности, в которую медленно, но неуклонно претворялось племенное сознание славян-язычников. Последнее с необходимостью выливалось сначала в национальную исключительность религиозного сознания, ставшую со временем определяющей чертой изоляционистского мессианизма, исключавшего необходимость духовно-нравственных корреляций со всем остальным природным человечеством, а затем и в по-настоящему отрицательную религиозность православного типа.

Стоит ли после этого удивляться, что целый народ, в своем личном и общественном быту занятый не только богослужением, так и не смог превратиться в церковь, а по мере превращения в типично восточное теократическое царство (отличное даже от ветхозаветных царств Израиля, поскольку в нем не было культа никакой избранной народности, кроме наднациональной церковности) неизбежно утрачивал всякую связь с собственной природной основой? И чем полнее осуществлялась «безлично-родовая христианизация», тем слабее становился природно-национальный смысл существования людей, ибо размывание категорий этноса всегда ведет к его исчезновению. Европейский народ, на окраине культурно-родственной ойкумены ставший идеальным полигоном безличного христианства, на протяжении нескольких столетий претворявший собственную прирожденность в строительство безнациональной теократической державы, представлял собой удивительное зрелище. Московское государство на пике могущества и было таким совершенно фантастическим образованием однородного населения с безличным сознанием, «вселенской», кафолической (от др.-греч. κᾰθ-ολικός — «всеобщий») церковью (и таким же царем) в качестве главных идентификаторов прирожденности! В таких условиях сознание неизбежно должно было раздваиваться, природно дезориентироваться, находя естественное «логическое» разрешение лишь в неформализованной идентичности взаимно противопоставленных элементов.

Если на Западе единство христианской церкви, борясь с язычеством, специально не покушалось на прирожденное сознание отдельных народов, отодвигая его в сторону и тем самым неизбежно готовя почву для их будущего стремительного материального и духовного прогресса, то русская церковная иерархия, вдохновленная и долгое время водимая «греческим наследством», просто и не могла предложить ничего иного, кроме апокалиптического исторического проекта под названием «русское православное царство», осуществлению которого она отдала все свои силы. Закономерным итогом этой утопической деятельности как раз и было то самое общественное состояние абсолютного «смешения религиозного и мирского», при котором наблюдался уже почти необратимый (нравственный и материальный) распад всех личных и общественных связей, а постоянное глумление над собственной прирожденностью буквально захлестывалось сверхнациональным религиозным самохвальством. Этим определяется положительное историческое значение Петра, не только открывшего новый — имперский — период развития русского государства, а прежде всего — ценой громадных жертв и усилий со стороны самого народа остановившего начавшийся и уже шедший полным ходом процесс его физической самоликвидации, что потребовало в дальнейшем существенного пересмотра самой концепции «православного национализма».

При этом главная причина национальной трагедии, связанной с крушением мечты о Православном царстве, заключалась не где-нибудь, а в самом христианстве — точнее в той его версии, которая упорно насаждалась на протяжении нескольких столетий. Христианское откровение личности, составившее центр христианства и главную его духовную силу, преобразующую мир, стареющее греческое православие, достигшее к тому времени вершины развития, в духе традиционной восточной религиозности (как и в силу не особенно располагающих культурных и исторических обстоятельств) давно уже подменяло идеей священного рода, идеей религиозной общности. И именно эта религиозная установка служила основанием естественной для любого язычника идеи единства этноса и религии, однако в случае христианства неизбежно оборачивавшейся «умерщвлением» национальной плоти, т.е. примерно тем же, что и в отношении «общественных нравов», культурного творчества, половой любви и т. д. — некоторой формой «идеализма» (а в морально-бытовом смысле — ханжеством и лицемерием). Прежде всего потому, что уже не допускала более бескорыстного отношения к собственной прирожденности (как и к религии).

Отрицательным наследием осуществлявшейся на протяжении нескольких столетий жесткой церковной политики превращения религиозного (языческого) сознания в наднациональную религиозность стало массовое внедрение церковных и даже монашеских идеалов духовности, являющихся по существу глубоко индивидуальными и не могущих быть иными (негативное отношение к успеху, богатству, комфорту, славе и т.д.) в самые недра прирожденности, где они были освящены в качестве почти что общеобязательных природных (!) идеалов народной жизни, со всеми вытекающими отсюда тяжелейшими последствиями для массовой психологии. Другой непосредственный результат — старообрядцы (тот самый идеальный «гомункул» из реторты «православного национализма») — «наднациональный русский народ» святых праведников, в большинстве своем уклонившихся от истории, не желающих иметь ничего общего с природным человечеством и миром, отданным «во власть Антихриста».

Но не следует думать, что вместе с православным Московским царством канула в лету концепция православного национализма. Напротив, прежде бывшая официальной идеологией русской народности, усилиями Петра сжатая до размеров внутрицерковной идеи, она и теперь продолжает определять неофициальную национальную политику внутри церкви в отношении всех народов, находящихся на ее «канонической» территории. Молох древней теократической утопии продолжает работать в прежнем направлении, возможно подтверждая ту истину, что православный национализм вообще оказался единственно возможной формой распространения христианства на Руси, и он же стал той формой христианизации, которая едва не погубила природную Россию.

После Петра Великого

«Христианский национализм» означает буквально «быть русским значит быть и православным <тоже>», и эта маленькая, но весьма существенная поправка в виде союза «и», этот маленький зазор между православием и русскостью был сделан европейским просвещением.

Существенное значение имели также те культурно-исторические обстоятельства, которые со временем привели к образованию на месте некогда единой славянской общности трех самостоятельных народностей под именами Большой, Малой и Средней Руси, а также более близкое знакомство русских с инославным христианством, постепенно заставившее пересмотреть православно-националистический взгляд на католиков или протестантов как на исключительно «злых еретиков» или «антихристов». Поскольку под «православным национализмом» часто неправомерно понимают такое состояние национального самосознания, при котором ясно различаются и конфессиональная принадлежность и природная народность, постольку имеет смысл дифференцировать данные понятия и говорить в последнем случае именно о «христианском национализме» (в отличие от «православного», для которого существенно как раз нераздельно-слитное восприятие прирожденности и религии).

Разделение религии и природного сознания, или иначе — десакрализация последнего, в контексте становления светской культуры в России, сопровождалось беспрецедентным насилием и над церковью и над природным сознанием. Петровская революция не просто отвергала прежнюю идеологию православного царства, но вместе с тем кардинально меняла и самый быт Московской Руси, находя при этом понимание и массовую поддержку со стороны всех сословий русского общества, предпочитавших совсем денационализироваться (выйти из под власти рода, общины и церкви), нежели продолжать хранить верность природно-отрицательной политике православного национализма, неуклонно умерщвлявшей жизненные силы народа. Из 200 лет существования императорской России первые 100 (добрая половина) фактически ушли на борьбу со старым «церковно-национальным» строем жизни и создание новой — теперь уже не идейно только, но и природно — наднациональной общности во главе с денационализированным правящим классом, опиравшимся в основном на приезжих иностранцев и тонкую культурную прослойку «образованных» русских людей, постепенно охватывавшихся европейским просвещением. Именно в это время Российская империя достигает своих максимальных («естественных») размеров, объединив под властью русского самодержца сотни народов и народностей, подчас не только культурно и религиозно разобщенных, но прежде даже ничего и не слышавших друг о друге. Вершиной могущества новой «наднациональной прирожденности» станет эпоха Александра I, когда «быть русским» значило уже просто быть «подданным русского царя», бывшего одновременно и фактическим главой православной церкви, которой не дозволялось ни критиковать инославное христианство, ни вырабатывать собственного сколько-нибудь цельного религиозного миросозерцания, отличного от «просвещенного мистицизма» правящей династии. Неофициальная «старомосковская» фронда, всеми правдами и неправдами протаскивавшая в религиозное сознание осколки некогда могущественного православного национализма — вот самое большее, на что оказывалась способна церковная иерархия, безапелляционно включенная в систему функционирования государственного механизма и «обмирщение» которой к тому времени достигает устрашающих размеров.

В отличие от большинства западных обществ, руководимых и направляемых христианством (христианским сознанием), ускоренная модернизация и вестернизация русского общества означала полное отстранение церкви и безжалостное уничтожение национального быта (так что многие русские люди под конец утрачивали саму способность к русской речи). Начатые Петром Великим преобразования, слепо копировавшие столь привлекательную материальную сторону жизни западных обществ, в условиях России просто не могли опереться на христианское сознание, пребывая под постоянной угрозой православно-националистического реванша, а потому с самого начала исключали возможность полноценной христианизации русского общества, как и необходимость пробуждения личного религиозного сознания, составлявшего главный двигатель европейского просвещения, и связанного с ним секуляризма. В результате, последний просто насаждался светской властью в условиях практически полного отсутствия принципиально важной работы христианской мысли, и, не меняя родовой формы природного сознания, существенным образом менял лишь его конкретное содержание: теперь уже не религиозные идеалы русского православия, а европейское просвещение по преимуществу должно было стать той формой наднационального (имперского) сознания, в которую претворялось русское природное сознание.

Вот почему, как и в случае с «Крещением Руси», новая — петровская — почти «колониальная» модернизация России оборачивалась «троянским конем» для русской прирожденности, со временем начинавшей видеть в европеизации и становлении светской культуры в России едва ли не главное направление общественной реализации собственных природных сил и задатков. И чем полнее осуществлялась вестернизация, тем более просвещение начинало казаться преимущественным национальным делом. Отсюда возникает переходная (от «православного» к «христианскому») форма самосознания — так называемый просвещенный национализм, в котором, с одной стороны, в целом позитивное отношение к религии (в духе просветительского монизма) сочеталось с острым неприятием русской православной церкви (в ее эмпирическом, или «историческом» состоянии), а с другой стороны, многочисленные недостатки однобокого отечественного просвещения сглаживались надеждами на ту роль, которую в будущем природное славянство должно было сыграть в этом самом просвещении, но уже, так сказать, в общечеловеческом масштабе. Все наиболее выдающиеся русские люди «петровского призыва» — от М. В. Ломоносова до А. В. Суворова, напрямую связывали всемирно-историческую роль европейского просвещения с русским прирожденным сознанием. Тогда же (в последнюю четверть XVIII в.), в отличие от бесновавшегося на поверхности космополитического вольтерианства, в мистических кругах, близких к правительству, в среде русского религиозного масонства начинает (пока только шепотом и «прикровенно») складываться характерный русский идеализм, вдохновляемый тайной мечтой о будущей всемирно-просветительской миссии особой, ни на что не похожей русской цивилизации.

Точку в развитии денационализированной петербургской бюрократии, достигшей вершины могущества в эпоху Александра I, поставили декабрьские «путчисты» 1825 г., впервые реализовавшие нелегитимную (для установившегося строя наднациональной, просвещенной империи), мощную энергию русской прирожденности (наиболее ярко проявившуюся в ходе Отечественной войны), желавшие исправления «перекосов» отечественного просвещения (прежде всего в виде невыносимого «русского рабства» подавляющей части российского общества, оставшейся за чертой европейского просвещения) и в своей «конституции» даровавшие не только свободу вероисповеданий, но и право на национальное самоопределение всех без исключения народов России, включая русский. Но если Петр мог упразднить только монархическое устройство православной церкви (институт патриаршества), то декабристы — прямые наследники и продолжатели «дела Петра», желали упразднить уже и самого русского царя, справедливо видя в нем главное препятствие настоящей модернизации России, предполагавшей прежде всего высвобождение природных сил страны.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 176
печатная A5
от 593