Я останусь Хайямом

Предисловие

Желание рассказать об Омаре Хайяме долго меня мучило, поэтому пришлось взяться за сей труд. Но оказалось, не коснувшись истории, обстоятельного рассказа не получится: слишком богата история Персии, где он родился и жил, событиями, влияющими на судьбы населяющих её народов. Оттого начну издалека

Персия некогда маленькое государство к 7 веку становится огромнейшей империей, к созданию которой приложилось не одно поколение персидских царей. Для ясной картины перечислю современные названия стран, составляющие её тогдашнюю территорию: часть Болгарии, Армения, Азербайджан, Турция, Египет, Сирия, Кувейт, Израиль, Иордания, Ливан, Ирак, Афганистан, Пакистан, Туркмения, Узбекистан, Таджикистан, часть Индии и Румынии. Управлять такой махиной помогало разделение ее на сатрапии (провинции) управляемые назначенными царем сатрапами, число которых доходило до 30. Религия была Зороастризм и имела государственное значение. В её основе лежали догмы: добро обязательно победит зло, если к этому стремиться всей общиной: жить по совести и по разуму в гармонии с природными стихиями, верить в человеческую сущность и воспитывать в себе духовную личность, уметь быть добродетельным. Но, как водится и на империю нашлась управа: в 633 году приходят арабы со своей верой (ислам), языком и покоряют ее.

Ислам зародился в 622 году (год, ставший первым годом мусульманского летоисчисления), а создатель его (лицо историческое) пророк Мухаммад. Вскоре после смерти (632 г.) пророка в исламе происходит раскол: появляются два монументальных течения — Сунниты и Шииты. На этой почве в созданном арабами (на Аравийском полуострове) государстве Праведном халифате вспыхивает гражданская война, не решившая разногласий, поэтому на протяжении нескольких веков продолжаются вооруженные стычки меж приверженцами течений. С 8—9 века в обоих течениях появляются как грибы школы (иначе секты) принимающие или отрицающие ряд положений оговоренных в Коране и Сунне. В 8 веке, завоеванные еще в 7 веке арабами, персы начинают освободительное движение и в 9 веке добиваются независимости. После этого военные действия не прекращаются: Персия продолжает войны за возврат былых территорий и ко всему приходится усмирять возникающие и здесь конфликты на религиозной почве между приверженцами течений и сект. Несмотря на это, искусство, литература, наука расцветает (9—12 века). Навруз: зороастрийский праздник нового года, любовь к вину, некоторые зороастрийские ритуалы, которые не смогли искоренить арабы (они соблюдались на протяжении двух веков персами тайно), становятся легитимными. Появляются дома знаний (библиотеки) и (наперекор запрету мусульманской веры) питейные дома. Приходит мода держать при дворе даровитых поэтов и ученых, изучать греческих мыслителей. Сатрапы провинций покупают или сманивают друг у друга таланты, а самые могущественные просто требуют передать своему двору имеющихся знаменитостей. Рождается новый язык: Фарси, на основе старо персидского и арабской азбуке. В этот период, называемый эпохой Возрождения, рождаются великие имена. Такие, как:

Абу Абдуллах Рудаки, (ум. 934 году) поэт, родоначальник персидской поэзии: на основе народного творчества развивший новые формы Восточной поэзии: касыды, газели, рубаи.

Фердоуси, (ум. 1020г.) поэт, написал эпопею Шах-наме, где описан быт царей, начиная с доисторического времени.

Абу Али ибн Сино, (ум. 1037г.) выдающийся медик, изучивший досконально человеческое тело (тайно вскрывал трупы), написал ряд медицинских и философских трактатов.

Рейхан ал Беруни, (ум. 1048г.) ученый: сделал макет Земли (глобус), открыл ряд законов в математике, написал несколько трактатов по механике, врачеванию, географии, философии… (не было сферы наук, которыми он бы не занимался), выделил в царствующей в то время астрологии новую науку астрономию.

Омар Хайям, (ум. 1123г.) ученый, философ, поэт: написал ряд трактатов по математике, философии, рассчитал самую точную календарную систему, усовершенствовал Рубаи, уложив в них философскую мысль.
Здесь же перечислю трактаты написанные Хайямом:

1. Проблемы арифметики (Мушкилат ал-хисаб). — Арифметический трактат.

2. Алгебра (Ал-джабр). — Алгебраический трактат.

3. Трактат о доказательствах алгебры и равенств (Рисала фи-л-барахин ала масаил ал-джабр ва-л-мукабала). — Алгебраический трактат.

4. Комментарии к трудностям во введениях книги Евклида (Шахр ма ашкала мин мусадарат китаб Уклидас). — Геометрический трактат.

5. Весы мудростей (Мизан ал-хикам). — Физический трактат.

6. Комментарии к трудностям «Книги о музыке» (Шахр ва мушкил мин китаб ал-мусика).

7. Краткое о естествознании (Мухтасар фи-т-табиият). — Физический трактат.

8. Необходимое о местах (Лавазим ал-Амкина). — Географический трактат.

9. Трактат о бытии и долженствовании (Рисала алкаун ва-т-таклиф). — Философский трактат.

10. Ответ на три вопроса (Ал джаваб ан салас масаил). — Философский трактат.

11. Свет разума о предмете всеобщей науки (Ад-дия ал-аклифи мауду ал-илм ал-кулли). — Философский трактат.

12. Трактат о существовании (Рисалат фи-л-вуджуд). — Философский трактат.

13. Маликские астрономические таблицы (Зидж и Малики). Календарная система.

14. Трактат о всеобщности существования (Рисала фи куллият ал-вуджуд). — Философский трактат.

15. Книга о празднике Нового года (Науруз-наме). — Исторический трактат.

Дата рождения Хайяма была определена по найденному гороскопу, которому соответствует 18-е мая 1048 года. Долгое время вероятной датой смерти ученого считалось 12 марта 1123 года. На могиле Омара Хайяма, которая находится в городе Нишапуре (Иран) высечена эта дата. Позже нашлись новые документы, противоречащие первому и частично друг другу. Исходя из этих документов, датой смерти является 4 декабря 1131 года.

Омар был последней звездой сумевшей взойти над горизонтом пылавшей тогда мысли. Уже при его жизни начались ужесточения, созданным к тому времени шариатом и взявшим контроль не только над людьми учеными, но и простолюдинами. В концепции шариата лежала идея: не надо ни о чем думать: все предопределено Аллахом, нужно только слепо верить и следовать неукоснительно предписаниям мусульманского права: земледельцу — пахать и сеять, каменщику — строить дома, портному шить одежду и т. п. Учиться в медресе простолюдину запрещалось. Надвигался упадок, как в культуре, так и в науке, продлившийся довольно долгий срок (до 14 века).

Нишапур

Душа вселенной — истина: то бог. А мир есть тело,

А чувства тела — ангелы, верны душе всецело,

А члены тела — вещества, стихии, элементы.

Единство мира таково, я утверждаю смело.

Омар Хайям.

Сердце давило, будто кто брал его в кулак и сжимал по садистски сильно и безжалостно. Боль отдавалась огнем под лопатку. Старик потер ладонью грудь, глубоко вздохнул, взял со стола книгу и, откинувшись на гору накиданных подушек, продолжил читать. На облаченной в черный бархат обложке, в прыгающем свете лампы, поблескивала золотом витиеватая надпись: Абу Али Ибн Сино. Китаб аш-шифа. Привычный запах горелого масла заполнял полумрак комнаты. Сосредоточенный взгляд побежал по рядам арабской вязи, но вникнуть в читаемое не получалось: мысль ускользала, заставляла вернуться, это начинало раздражать. Старец отбросил книгу. «Неужели конец, подумал он и усмехнулся, конец мытарствам и радостям». С улицы послышался скрип открываемой двери. «Кто бы это мог…». Вспыхнувший в груди костер оборвал мысль. Только что горевшая ярко лампа медленно закружилась и, расплывшись желтым пятном, вдруг померкла, возникшая темень навалилась тяжестью, сдавила тело, не давая возможности сделать вдох… один вдох… один…


***

— Эй, где ты Омарчик, сынок? Отзовись… — явственно слышится родной голос зовущей матери.

На крыше вровень над ее головой лежит он, ее двенадцатилетний сын с книгой, но отзываться не торопится. Он читает «Начало» Аристотеля:

«… из всего сказанного следует, что имя [мудрости] необходимо отнести к одной и той же науке: это должна быть наука, исследующая первые начала и причины: ведь и благо, и „то, ради чего“ есть один из видов причин. А что это не искусство творения, объяснили уже первые философы. Ибо и теперь и прежде удивление побуждает людей философствовать, причем вначале они удивлялись тому, что непосредственно вызывало недоумение, а затем, мало-помалу продвигаясь, таким образом, далее, они задавались вопросом о более значительном, например, о смене положения Луны, Солнца и звезд, а также о происхождении Вселенной. Но недоумевающий и удивляющийся считает себя незнающим (поэтому и тот, кто любит мифы, есть в некотором смысле философ, ибо миф создается на основе удивительного). Если, таким образом, начали философствовать, чтобы избавиться от незнания, то, очевидно, к знанию стали стремиться ради понимания, а не ради какой-нибудь пользы. Сам ход вещей подтверждает это; а именно: когда оказалось в наличии все необходимое, равно как и то, что облегчает жизнь и доставляет удовольствие, тогда стали искать такого рода разумение. Ясно поэтому, что мы не ищем его ни для какой другой надобности. И так же как свободным называем того человека, который живет ради самого себя, а не для другого, точно так же и эта наука единственно свободная, ибо она одна существует ради самой себя…».

— Ома-р-р, Ома-а-р-р-р, — исходит мать криком.

— Я здесь, матушка. — Пожалев мать, отзывается-таки сын, свесив голову.

— Ах ты, проказник, спускайся. Отец сердится. — Радостно восклицает та и, поправив сползший платок, спешит восвояси. Недовольный мальчишка предстает перед отцом.

— Чем таким важным ты занимаешься, сынок?

— Книгу читал, отец.

— Книгу?

— Да, отец.

— И что в ней интересного?

— Философия, отец. Древнего грека, мудреца Аристотеля.

— А-ри-сто-те-ля? — повторяет палаточный мастер Ибрахим. — Ты ведь знаешь сынок у нас большой заказ, слава Аллаху. Надо закончить сегодня. Большой куш получим, Иншаллах, если нет: гнев, а то и отстегают камчой как ослов. Не стыдно ли будет? Возьми челнок и ту сторону закрепи. Натягивай, натягивай, не давай складкам лечь. Запомни: дело твоих рук — твое лицо. — Говорит взмокший с усердия отец и, не прерывая работу, наблюдает за сыном.

«Нет, не показывает сын сноровки, досадует мужчина. Кто же из тебя вырастет, сынок и кто будет кормить, думает он, а руки ловко стягивают кроеные подолы палатки. Толи дело он — Мастер! дирхемы так и сыплются и не только: золотой динар бывает, упадет. Богатые купцы стоят в очередь: все хотят его, Ибрахима, красивых и надежных палаток. А книги что? Накормят ли? Может быть накормят? Кормятся же учителя учением и спины не гнут, как я. А сын, учитель говорит, расположен к знаниям. Вдруг станет большим человеком, займет пост кади (судьи) или еще выше взлетит. Иншаллах. Только бы жив был. Где власть и деньги там смерть за углом поджидает. По мне так лучше иметь небольшой доход вроде моего да дожить до старости».

— Учитель сказал, ты обучился всему, что он знает. — Произносит вслух Ибрахим.

— Да, отец, — откликается Омар.

— Говорит, надо тебя отправить в медресе: учиться дальше.

— Говорит, отец.

— А ты что?

— Я… как вы скажете…. Скажите: иди, учись — пойду.

— А кто будет помогать мне в деле?

— Аиша есть.

— А ты будешь Аристотеля читать?

— Буду, отец.

— Ну что ж, иди учись.

— Да продлил Аллах ваши дни, отец. — Радостно вскрикивает подросток.

— Завтра Навруз, а по завершению собирайся.

Утро следующего дня огласило спящий Нишапур ревом карнаев. Нарядившийся народ от мала до велика, спешит на базарную площадь. Там не только сумалак и другие вкусности ждут, там гулянье назревает: канатоходцы покажут ловкость, силачи померятся силой, борцы; факиры с чудными послушными зверьками устроят представление и если будет на то воля Аллаха, заставят исполнить смертельный танец королеву змей: кобру; маги с помощью волшебных таблиц предскажут судьбу и обязательно встретятся забавные масхара на длинных ходулях. А главное: шаиры настраивают инструменты в предвкушении побороться за звание Лучшего из лучших. Омар любит слушать базарных поэтов. Время бежит, давным-давно появились новые формы поэзии: касыды, маснави*, а народное искусство не умирает. Радует, веселит, как веселило тысячу лет назад. Все что накипело и все, что народ хотел высказать говорили шаиры в таране. Поэтому они любимы и уважаемы. Их не кормит власть, они не живут во дворцах, они вольные птицы. На основе этих самых народных таране «Адам поэтов» Рудаки родил новую форму стихосложения — рубаи*:


Слепую прихоть подавляй — и будешь благороден!

Калек, слепых не оскорбляй — и будешь благороден!

Не благороден, кто на грудь упавшему наступит,

Нет! Ты упавших поднимай — и будешь благороден!


Только рубаи его те же таране. Правда не такие певучие, тяжеловесные стали и юмор утратили. Прибавил старик важности, а изюминки лишил. Но он первый. Форму придал, упорядочил ударные слоги….

Семья Ибрахима тоже спешит на праздник и по этому случаю принарядилась: хозяин в цветной богатый халат, важно заложив руки за спину, зашагал не оглядываясь, за ним Омар в белом шелковом наряде, рядом мать, закрытая до пят чадрой держа за руку такую же укутанную в ткань дочь. Как только показался базар, Омар незаметно отделился от чинно шествующего семейства и направился туда, где уже звучали таране:

Что делать мне с душой моею и глазами,

Они на милую глядят, она не спит ночами.

Клинком бы острым выколоть глаза,

Себе, неся покой и ей своими же руками.

Шум, смех, даже гогот, длящиеся некоторое время, шаирам дают собраться и зарифмовать ответ или вспомнить давно сложенный, но часто повторяться нельзя: толпа поднимет на смех.

Шаиров трое. Одного из них Омар знает. Это крупного телосложения старец с черной бородой и черными густыми бровями и зовут его Баба Тахир. Он славится быстротой сочинения и смешными таране. К тому моменту, когда Омар протиснулся к небольшому возвышению, где сидят поэты, а в будни глашатай читает очередной указ султана, как раз запел Баба:

Раскрылась роза, весь в шипах подол,

Хочу сорвать — лишь руки исколол.

Садовник утешает: «Будь настойчив!

Кто без страданий плод любви обрел?..»

Новый всплеск смеха, и новая передышка. Вдруг кто-то из толпы выводит свои стихи:

Уста твои, словно сахар, тело сравню с серебром,

Глаза мои — два колодца, сам я пылаю костром.

Сахар воды боится, плавят в огне серебро, —

И ты меня избегаешь — не кончится близость добром.

Теперь поэтам надо отвечать на это таране. Кто же ответит? Толпа затихает. Инициативу берет в свои руки Баба:

Свою любимую я сердцем назову,

Которым мучаюсь, страдаю и живу.

Не разобрать теперь, где милая, где сердце,

Что снится мне, что вижу на яву.

Следом читает тот, что помоложе, он худ, одет в старенький халат, голос удивительно чист и силен, это скрадывает скрипучесть извлекаемой поэтом мелодии из старенького инструмента:

Счастлив был я пылинкой под милой ногой,

Рад я муки терпеть — твой подарок благой.

Я уверен, что нет на земле человека,

Чтоб увидел тебя — и пошел бы к другой.

Тут же вступает третий шаир хорошо одетый с большим животом и дорогим певучем ребабом:

В тени гиацинта алеет цветок,

Так тонок и нежен прекрасный росток.

Любуюсь тобою, расцветная роза,

И, как соловей, я в любви изнемог.

Омару тоже хочется спеть:

«Везде цветы — в горах, в степи, в саду,

Я радуюсь и по цветам иду.

Как хорошо. Что нет предела миру.

И хорошо, что с сердцем ум в ладу».

Он давно придумал свою таране, но повода спеть, никак не представляется: участвовать детям в базарных гуляньях нельзя. Слушать то не всегда можно. Но дети есть дети: они незаметны и поэтому услышат и увидят то, что не следует видеть и слышать. Меж тем гулянье в разгаре. Толпа зевак растет. На разостланные платки шаиров уже сыплется мелочь. Кто больше получит монет тот и получит звание Лучший из лучших. Шаиры взмокли в своих халатах, но кульминация впереди и каждый из поэтов знает — к завершению нужно что-то такое, чему будет особенно благодарен народ. Молодой шаир неожиданно нарушает очередность:

Мне вновь и вновь нашептывает рок,

Что я ничтожен, жребий мой жесток.

И если не найду я средств волшебных.

Придут ко мне лишь беды на порог.

Толпа ревет. Любопытные прибывают на шум. Несколько монет перепадает смельчаку. Баба Тахир сдвинув брови и, не глядя в толпу, отвечает:

Обрушится пускай небесный свод,

Что вверг жестоко в круговерть народ.

Родиться не успев, исчез бесследно тот,

Другой еще не жил. А уходить черед.

Толстяк приосанился, глянул в толпу и принимает вызов:

Я жалок, неразумен и убог —

Таким меня из праха создал бог.

Наверно, много грешников почило —

И был материал творенья плох.

Толпа в восторге. Кто следующий? Молодой. Он не теряет надежду, он на коне:

От неба испытал я бед немало,

Оно мою любимую украло.

Оно меня за нарды посадило.

Кость бросило и тут же обыграло.

Из толпы вырывается новое таране:

Украло разум сердце, словно вор,

Все от него — и слава и позор.

Я за полу схвачу в сердцах Аллаха:

«Давно терплю. Но до каких же пор?»

Некоторые слушатели, втягивают шеи в ворот халата. Кто-то плюет под ноги, но новый куплет уже звучит из уст молодого поэта:

Я сотворил на свете много зла,

Грехам, как каплям в море, нет числа.

Коль в Судный день Господь меня оставит

И не спасет — плохи мои дела.

Баба Тахир, не давая толстяку открыть рта, продолжает:

По воле Господа пришел я в мир земной,

И радости с тех пор не видел ни одной.

О Господи, спаси от притеснений,

Дай волю, не подглядывай за мной.

Вспышка смеха заглушает ропот недовольных. Баба Тахир встает. Всё, состязанию конец. Встают и другие участники. Молодой немного расстроен. Он знает что проиграл. Ну что делать? На все воля Аллаха. Деньжат заработал на хлеб и то благо: хватит дожить до следующего праздника или кто позовет на свадьбу. Шаиры кланяются и идут к платкам подсчитывать голоса. Конечно, победил Баба Тахир, нет ему равных в Хорасане. Толпа начинает рассасываться по сторонам. Кто-то идет домой, кто ищет, на что бы еще поглазеть. Омар пускается бегом искать отца. Он доволен, от того бежит прытко, как молодая лань…


***

— Как вас записать? — говорит учитель медресе.

— Гияс-ад-Дин Абу-л-Фатх Омар ибн Ибрахим ал Хайями Найшапури, наставник. — Отвечает, склонившись и сложив под животом руки Омар.

— М-м-м, какое громкое твое имя, Омар. — Поворачивает голову учитель. — «Помощь религии», «Победитель» — трактует он только что записанное имя. — Проходи, займи место за свободным столом — продолжает учитель, сопровождая приглашение жестом.

Омар оглядывает класс. Ученики сидят на старенькой курпаче за истертыми столиками, где лежат книги, стоит чернильница и в ней калам. Стоило новому ученику усесться учитель начал урок:

— Что ж, начнем. Кто прочитает мне суру Аль Фаркан?

Омар поднимает руку. Коран он знает наизусть.

Мавераннахр

В том не любовь, кто буйством не томим

В том хворостинок отсырелых дым

Любовь — костёр, пылающий, бессонный…

Влюблённый ранен. Он неисцелим!

Омар Хайям.

…Раннее утро. Прохлада омывает проснувшиеся улицы. Небосвод: синь до удивления. Яркое веселое солнце еще не источает жалящий зной. Многочисленные сады со щебечущими птицами радуют сочной зеленью, привыкший к тусклой желтизне родных степей, взор. Под ногами мощеная камнем дорога, а над ней крики людей, скрип арб, ржание лошадей, надменное сопение степенно шагающих верблюдов. Это Самарканд: город науки и богатых базаров. Молодой человек выше среднего роста, с чуть удлиненными крупными чертами и небольшой тщательно подстриженной бородкой идет медленно, не замечая шума. Мысли его далеко. Прогулка взбодрила, но не отвлекла, в голове уравнения, над которыми он бился последние месяцы. Юноша уже два года в Самарканде, ему двадцать, хотя все думают гораздо больше: слишком серьезен, уверен в себе и умен.

— Омар, иди усни. Дай телу отдых. Нельзя так себя истязать. — Говорит ал Тахир: верховный кади, вышедший навстречу Омару.

— Не могу спать, учитель. Задача моя нерешена и нет покоя…


***

Шесть лет учебы в нишапурском медресе промелькнули незаметно. За то время родной дом опустел. Чума скосила и отца с матерью, и сестру. Он остался жив благодаря закрытым на время бедствия воротам медресе. Нудные читки сур из Корана, Сунны и хадисов, выделяемые учебной программой, не приводили в восторг. Только в библиотеке Омар получал величайшее наслаждение и им жил. Книг было около полутора тысяч. Помимо религиозной литературы здесь находились переведенные работы греческих мыслителей: Аристотеля, Эвклида, Платона и многих других. Программу обучения Омар освоил наилучшим образом. Особый интерес вызвала молодая, отделившаяся от астрологии с легкой руки Беруни, наука астрономия. Но удовлетворения не ощущалось. Слишком много осталось неясного.
Зачем сотворен этот прекрасный и грандиозный мир? В чем состоит суть, предназначение человека? Кто тот, что создал все это? Вопросы терзали и звали к познанию. Они заставили покинуть разоренное мором родовое гнездо и привели в Самарканд. Работа смотрителя, представленная верховным кадием, в огромной: в восемь тысяч томов, городской библиотеке, состояла из нескольких функций: выдавать читателям книги и принимать, следить за находящимся здесь же штатом переводчиков и переписчиков, назначенных к переписке и переводу книг, заносить новые книги в каталоги и определять им место по соответствию. Добросовестное отношение к обязанностям, занятия наукой в свободное от работы время и ежевечернее участие в диспутах мудрейших, собиравшихся в благородных стенах дома знания, благоприятно сказались на мнении, возникшем о нем у ученых мужей и вельмож, любивших развлечься занятной беседой в достойном обществе и приблизиться к познанию мира, объявленному пророком Мухаммадом как обязательное для каждого верующего.


***

…Желтая степь, чахлые деревца. Родной сердцу пейзаж. Широкая, взбитая во в весь дорога, пылит под копытами лошади. Впереди благословенная Бухара, обнесенная двадцатиметровой стеной с двенадцатью огромными воротами. Богатый город: знаменитый коврами и красавицами. Бухарский хакан прислал приглашение с отрядом воинов: сулил золотые горы, и всякие привилегии — и не откажешься: уведут силой. Поэтому Хайям в пути. Мечты не отпускают всю дорогу: грезится продолжение начатого им в Самарканде труда. Математика, а именно алгебра, уравнения взяли в плен сознание и крепко держат в своих объятиях ищущего истину.

Обе створки городских ворот были распахнуты, а со стен стоило подъехать, затрубили величаво карнаи.

— По какому случаю шум, — спросил Омар выехавшего навстречу воина.

— Вас, встречают. Велено вас в покои проводить, а вам готовится предстать пред очами величайшего, да хранит его Аллах вечно.

Огромный зал, застеленный ослепительно яркими коврами, украшенный цветами и завешенный тканой мишурой, по периметру был заставлен столиками ломящимися яствами и чинно сидящей за ними знатью, которая вся поднялась, когда появился в дверях Омар.

— Дорогой, Хвала Аллаху, мудрейший Омар, проходи, проходи, — разведя широко руки, в шитом золотом халате и белой чалме, унизанной драгоценными камнями, к нему шел сам хакан Бухары Шамс-ал-Мульк. Круглое лицо его сияло улыбкой. Достигнув гостя, хакан обнял его и, взяв под руку, повел к возвышению, где стоял стол, за которым только что сидел сам. Усадив юношу, он хлопнул в ладоши и в зал впорхнуло несколько нежнейших созданий одетых в прозрачные шальвары с золочеными поясами и такие же золоченые лифы. Нежная музыка заполнила зал, и явившиеся гурии закружились в танце. Хакан сам налил вина и поднес чашу Омару.

— Ешь пей, наимудрейший, сегодняшний праздник в твою честь. Сделай милость: радуйся с нами, а мы, да продлит твой век Аллах, сделаем твою драгоценную жизнь наисчастливейшей в нашем городе.

Омар никогда до того не встречал царственных особ и прием оказанный ему лишил дара речи, но вино сделало свое дело: он расслабился и с восторгом воззрился на танцующих красавиц. Юные тела, принесшие с собой пьянящий запах благовоний ослепили юношу, не видавшего такой откровенной, подчеркнутой красоты обнаженного женского тела. Возникшее во всем теле тепло сладко разливалось горячей волной, перехватывало дыхание, не давало оторвать взгляда от представших взору богинь.

Одна… как кошка грациозная, с густой вьющейся до бедер копной черных волос, с персиковым отливом кожи затмевала собой остальных изяществом движения рук, ног, бедер, которые жили, казалось отдельной от тела жизнью. Руки взлетали и, переплетаясь, извивались, словно змеи в брачном танце, округлые бедра так трепетали, что голенький живот походил на крылья порхающей бабочки, а ямка на нем, то пропадала, то выпячивалась и открывалась, словно маленький жаждущий поцелуя рот. Лицо красавицы было закрыто тонкой кисеёй и только манящие колдовские глаза горели небесной синью, в которую Омар, с радостью погружался, лаская взглядом разгоряченное юное тело, тонул в его нежности и страсти…

— Ну что желает мой дорогой гость? Почему он молчит? — донеслось до сознания юноши. — Проси все что пожелаешь, сегодня все для тебя. О-о-о, да мы видим, ты загляделся на девушек? Которая нравится — говори?

Хайям опустил голову. Краска залила лицо, но секундой позже он опять поднял взор, ища ту, что покорила сердце.

— А-а-а, Лейла, так мы и знали. Эта бестия, Лейла свела тебя с ума, да? Лейла иди сюда.

Громко распорядился хакан. Та самая девушка, мелко переступая босыми маленькими ножками, подлетела к возвышению, склонила низко голову, что ее длинные кудри тяжело упали к ногам повелителя.

— Эта? — Шамс повернулся к Омару.

Юноша еще больше покраснел и опять опустил голову.

— Дарю. Она теперь твоя.

Омар поднял голову. На лице было удивление и растерянность.

— Ничего не говори. Эта женщина твоя. Можешь забирать и идти в свои покои, мы не обидимся. Мы будем рады. Иди.

Омар нерешительно поднялся и двинулся к выходу, девушка с опущенной головой последовала за ним…


***

Когда под утренней росой дрожит тюльпан,

И низко, до земли, фиалка клонит стан,

Любуюсь розой я: как тихо подбирает

Бутон свою полу, дремотой сладкой пьян!

Прочитал Хайям стихи. Он лежал на спине. В распахнутые настежь окна в комнату проникала ночная прохлада, а с ней серебряный свет, посылаемый полной луной. Глаза его закрыты, руки запрокинуты за голову. Умиротворение и нежность слышатся в голосе.

— Как ты красиво говоришь, Омар. — Произнесла Лейла, лежащая рядом, подперев голову рукой, а другой, нежно перебирая пальцами, она водила по голой вздымающейся груди Омара.

— Это не я говорю, драгоценная моя, а сердце. Только оно может выразить боль и величайшую радость, любовь и тоску, найти слова и сложить их в прекрасные строки. Послушай, что написал Абу Али*:


Я плач, что в смехе всех времен порой сокрыт, как роза.

Одним дыханьем воскрешен или убит, как роза.

И в середину брошен я на всех пирах, как роза.

И вновь не кровь моя ль горит на всех устах, как роза?


Омар привстал, он хотел увидеть впечатление на лице любимой: ни тронуть произнесенные им строки не могли, и увидел сияющие, ставшие в лунном серебре изумрудными, восторженные глаза. Не отрывая взгляда, он откинулся назад. А вот еще: это уже Рудаки:


Фату на лик свой опустили в смущенье солнце и луна,

Как только с двух своих тюльпанов покров откинула она.

И с яблоком сравнить я мог бы ее атласный подбородок,

Но яблок с мускусным дыханьем не знает ни одна страна.


— Разве сердце может говорить? — девушка удивленно взглянула на Омара.

— Оно не просто говорит: оно находит слова и рождает поэзию. А поэзия та же музыка, магия: ритма и звуков. И оно не только может говорить, оно способно слушать и видеть. Доверься своему сердцу, открой его, и ты увидишь, как моё сердце разрывается на тысячу кусков от любви к тебе. Вот что родилось в моем сердце сейчас:


Лик твой прелестью чашу Джамшида затмил,

Я с тобою о райском блаженстве забыл.

Я следы твоих ног, как святыню, целую,

Ты прекрасней и чище ста тысяч светил.


Девушка смутилась.


— Ну же, любовь моя, не надо смущаться, — протянул руку Омар. — Я уже говорил: это говорю не я: сердце. Иди же ко мне. Люби меня. Это самое совершенное, что есть в нашем мире….


***

…С горечью в сердце Омар отправлялся в Исфахан. Дела сложились так, что теперь его затребовал к себе султан Малик-шах. Отказаться было нельзя, и взять с собой девушку тоже. Обещанные Шамсом «горы» оказались ни столь велики: золотой перстень за десять лет службы. Не в духе был правитель: не хотел отпускать, но….

Как встретят в Исфахане, Омар не знал. А купить дом и содержать наложницу не было средств. Конь под ним вдруг споткнулся. «Даже конь не желает идти», подумал он и оглянулся. Вдали тонкой полосой виднелись стены Бухары, за которыми горько рыдала брошенная им Лейла.

В этом мире не вырастет правды побег.

Справедливость не правила миром вовек.

Не считай, что изменишь течение жизни.

За подрубленный сук не держись, человек!

Родились в голове строки. Резко развернувшись, Омар со всей силы ударил ногами коня, что бедняга, закусив удила, рванул с места и понесся, — поднимая за собой густой шлейф пыли…

Исфахан

Если мельницу, баню, роскошный дворец

Получает в подарок дурак и подлец,

А достойный идет в кабалу из-за хлеба —

Мне плевать на Твою справедливость, Творец!

Омар Хайям.

— Ассаламу Алейкум Омар Хайям. — Приветствует склоненного ученого тучный мужчина лет пятидесяти. Это визирь Низам ал-Мульк. Омар наслышан о нем: он первый человек в государстве. Султану 15 лет, поэтому все решает этот строгий и расчетливый придворный. Вся власть в его руках.

— Ва-алейкум ассалам*, о справедливейший из справедливых. — Разгибаясь, ответил Хайям.

— Садись, — указав на место рядом с собой, Низам поднял ладони, обратив, друг к другу и начал молитву: «Во имя Аллаха милосердного и всепрощающего…
Сказанное визирем в конце «Аллаху акбар» повторяет Хайям. Эта обязательная церемония предшествует любому важному разговору.

— Я наслышан, ты преуспел в науках. Так ли это? — произносит Низам, после минуты молчания лукаво улыбаясь.

— Молва всегда опережает нас, как резвый конь и не всегда соответствует истине, величайший.

— Ты прав. Молве верить нельзя, но и дыма без огня не бывает. Ты скромен, как я погляжу, и не многословен. Это хорошо. Сейчас я изложу твои обязанности, которым необходимо следовать неукоснительно. Надим это непросто придворный, это тайный: не показной друг государя. Дружить с кем бы то ни было, султану не подобает. Возникает тщеславие, панибратство, а это недопустимо. Поэтому ты здесь. Наш султан молод и вся надежда на тебя, твои знания, опыт. Он лицо государства, а государство сильно не только войском, не только казной, но и знаниями и науками. Большая ответственность ляжет на твои плечи. Будь с султаном непринужденным в общении. Веди разговоры всякие о добре и зле, веселые и серьезные, умей хранить тайны, не распускай слухи. Быть надимом нашего государства великая честь. Остроту наших сабель испытали враги и неверные, что отвратились от истинной веры. Знамя Аллаха высоко поднято нами. А теперь ступай. Устраивайся. Понравились ли тебе покои? — увидев кивок Омара, он продолжил. — Это хорошо. Я извещу тебя, когда придет время.

Исфахан располагался в долине защищенной горами с трех сторон, а дальше продолжалась степью. Город был большой, обнесен высокой стеной, множество базаров, караван сараев, ремесленных лавок и огромная пятничная мечеть в центре находились в нем. Окреп он, когда возник Шелковый путь и теперь стал столицей…


***

— Омар, почему Хайями — палаточник? Ты сам откуда?

— Нишапурец. — отвечает Омар.

Во рту он держит соломинку, а взор устремлен в небо. Он на охоте вместе с султаном и сейчас, полулежа на подушках на разостланном ковре, они ждут заслуженный обед. Поодаль расположились придворные, сопровождавшие правителя. Слуги суетливо разводят огонь и разделывают тушу убитого Малик-шахом оленя.

— Омар Нишапури звучнее и благороднее. — Продолжает султан. Он пьет вино из золотой чаши и усмехается. — Никакой-то палаточник.

— Я Хайям, потому что палаточник, потому что палаточник мой отец. Достойный человек. Стыдишься ли ты своего отца, Малик-шах?

— Мой отец султан! — повышает голос султан и бросает гневный взгляд в сторону надима.

— А мой палаточник. — Так же смотря в небо, отвечает Хайям. — Разве это меняет дело. Если бы мой отец был нищим — меня бы звали Омар нищий.

Султан осекся, переваривая услышанное. Взгляд его меняется по ходу осмысления: растерянность сменяется сожалением и досадой, которая слышится в голосе:

— Мы все поняли. Мы как-то не думали об этом. Давай выпьем вина, и почитай лучше стихи. Нам наскучили серьезные разговоры.
Омар задумался, будто вспоминая что-то:

Не одерживал смертный над небом побед,

Всех подряд пожирает земля-людоед.

Ты пока еще цел? И бахвалишься этим?

Погоди: попадешь муравьям на обед!

Султан громко рассмеялся.

— Люблю твои стихи, Омар. Все прощу только бы тебя слушать. Читай, еще.

Мне так небесный свод сказал: «О человек,

Я осужден судьбой на этот страшный бег.

Когда б я властен был над собственным вращеньем,

Его бы я давно остановил навек.

— Брось о серьезном, давай про любовь, Омар.

— Про любовь… — Омар досадно морщится, но помолчав, читает:

Дуновения вешней поры хороши,

Музыкальных созвучий хоры хороши,

Пенье птиц и ручей у горы хороши,…

Но лишь с милой все эти дары хороши!

Сердце его трепетно забилось. Он никак не может забыть свою драгоценную Лейлу. Трагедия, разбившая сердце мучает его ночами: Лейла приходит в сновидениях печальная, простоволосая, молчаливая…

Изначальней всего остального — любовь,

В песне юности первое слово — любовь.

О, несведущий в мире любви горемыка,

Знай, что всей нашей жизни основа — любовь!

— Читай Омар. Читай еще…

Начатый в Самарканде труд Омар закончил в Бухаре. Шамс не обманул: все условия, требуемые для выполнения задач, были предоставлены. В Исфахан он привез пять завершенных трактатов:

«Трудности арифметики».

«Алгебра» где он дал определение алгебры как науки, утверждая: алгебра — это наука об определении неизвестных величин, состоящих в некоторых отношениях с величинами известными, причём такое определение осуществляется с помощью составления и решения уравнений.

«Трактат о доказательствах задач алгебры и алмукабалы», в котором даётся классификация уравнений и излагается решение уравнений 1-й, 2-й и 3-й степени. В последних, к сожалению, разобраться до конца не удалось и в конце трактата он высказал надежду, что явное решение будет найдено в будущем.

«Комментарии к трудностям во введениях книги Евклида», где он, разбирая евклидовы теоремы и постулаты, усовершенствовал доказательства и заменил на более простые и оригинальные трактовки.

«Весы Мудростей». Об искусстве определения количества золота и серебра в состоящем из них тела, где он продолжил труд Архимеда, усложнив задачу: определяя золото, серебро в украшениях имеющих драгоценные камни: в перстнях, серьгах и шкатулках.

Вспоминая то время, Омар скучал в обществе молодого помешанного на оружии, сражениях и охоте султана. Вечерами он отдыхает душой: пишет трактаты и берется за изучение книг ал Беруни «Книга вразумления начаткам науки звёзд» и «Канон по астрономии и звёздам». По мере освоения Омар загорается идеей создания нового календаря: имеющийся солнечный зороастрийский порядком отставал, а пришедший с арабами лунный не годился для сезонных полевых работ. Им только пользовалось духовенство. Крестьянам же требовался календарь, который бы соответствовал точным сменам природных сезонов. О своих идеях Омар доложил визирю и тот как человек грамотный и практичный поддержал ученого.

Омар ожил. Работа с раннего утра и до поздней ночи нисколько не утомляла его. Ему 30, он полон сил. Он занят интересной работой. Музафар ал-Асфизари и Абдурахман ал-Хазини искусные механики и физики приглашены Хайямом для совместной работы. Первым делом надо рассчитать совершенное место будущей обсерватории, которое оказалось в недалеком пригороде Исфахана, а затем заняться строительством, изготовлением необходимого измерительного инструмента. День, когда ученый наблюдал движение солнца, был наисчастливейшим. Все на свете забывал он, занимаясь расчетами.…


***

— Ну что еще? Я же просил меня не беспокоить, — сердясь, говорит Омар пришедшему в обсерваторию секретарю визиря.

— Султан, да хранит его Аллах, пожелал праздник. Созвал мудрейших и ждет поединка. Велено вам быть.

Пиршество было в разгаре, когда явился Омар. Султан и придворные были уже сыты, а устроенный поединок шел своим чередом. Но прибытие ученого было замечено.

— Омар ты считаешь себя выше нас? Ты считаешь можно ослушаться своего повелителя? Ты заслуживаешь, что бы тебе отрубили голову. — С вызовом чеканил слова султан. Он зол.

— Извини, владыка земли и защитник ислама, задержали расчеты, нельзя было бросить, не завершив их.

— Что ж извиним. Мы ждем тебя, все ждут тебя, как царя. — Малик-шах громко засмеялся своей шутке. — У нас благочестивый гость: мавлана ибн Ахмад ал Газали, брат наимудрейшего хаджи Ахмеда ал Газали. Еще Санайи наш дорогой придворный поэт оказал честь нам своим присутствием. Они показали свои способности. Мы хотим, что бы и ты порадовал своими — тогда будешь помилован.

— Буду рад, наисветлейший, участию в поединке. — Ответил Хайям, усаживаясь на указанное ему место. Зная любовь султана к любовной тематике, он прочитал:

Цвет рубину уста подарили твои,

Ты ушла — я в печали, и сердце в крови.

Кто в ковчеге укрылся как Ной от потопа,

Он один не утонет в пучине любви.

Теперь очередь Ахмада. Ахмад суфий. Поэтому он в халате с потертыми рукавами и подолом, но в тщательно обернутой вокруг головы зеленой чалме.

И ночь темна, а день еще темней,

Разбила жизнь мою разлука с ней.

Рыдаю день и ночь, но люди глухи,

И нет им дела до тоски моей.

Следующим выступил Санайи, он одет в богатый шитый серебряной нитью халат:

Иди дорогою любви — пусть вся душа в крови,

Не изменяй любви своей, другую не зови.

И ад забудь, и рай забудь. Не должен ни о чем

На свете помнить, кто идет дорогою любви.

Теперь слово было за Хайямом:

Рай здесь нашел, за чашею вина, я

Средь роз, близ милой от любви сгорая.

Что слушать толки нам про ад и рай!

Кто видел ад? Вернулся кто из рая?

Вельможи продолжали есть, и пить вино, кто-то слушал, кто-то делал вид, но тишина стояла идеальная: только голоса поэтов разносились по всему залу. Секретарь-летописец, сидящий за отдельным столом, быстро строчил по бумаге. Всё: будь-то беседы или вот такие поединки, происходящие в центральном зале дворца, записывались для истории. Ахмад, чья очередь была говорить, выпил шербета и нараспев повел свое рубаи:

Полюбив только-только, глупым был, молодым,

Мой сосед не спал ночи, стон мой был горловым.

Возросла боль стократно, плач не слышен другим.

Разгорается пламя — ослабляется дым.

Санайи не дал себя ждать и продолжил. Говорил он отрывисто: со страстью:

Любовной не избегнув западни,

Ты горьких слез, потоки не кляни:

Беда неотделима от любви,

Ведь пылкие любовники они.

Омар же не торопился. Что бы он ни делал, что бы ни говорил — все с расстановкой, вдумчиво и со знание дела:

Для сердца Лик Любви — огонь и благодать.

Оно то пятится, то тянется опять…

Так объясни ему про мотылька и пламя:

«Ожогов не страшись, коль хочешь воспылать».

Ахмад улыбнулся и, нарушая сложившийся ритуал, не ответил, а зачитал следующее:

Пусть люди, коль хотят, за то меня поносят,

Что Ты — любовь моя, — да пусть хоть в омут бросят!

Единственно любви себя ты посвяти;

А мир — что мир? — его да пусть хоть в пыль разносит.

Санайи замешкался. Сердито глянув в сторону Ахмеда, прочитал:

О, мусульмане! Мой кумир суров, но я упрям,

Я не играю, я горю, я душу ей отдам.

Любовь — как море, где вода — бушующий огонь,

Но волны — горы в черной мгле встают и тут и там.

Рубаи придворного поэта не было ответным и Хайяму надо было решить, кому отвечать. Он решил никого не обидеть и ответил обоим:

О сердце! Коль тебе так больно от свиданий,

Похоже, не Любовь исток твоих страданий.

Отправься к дервишам, и, может быть, у них

Научишься любить светло и без терзаний.

Зал гуднул одобрением. А Ахмад взяв повод ведущего, повел поединок за собой:


Любовь сокрыта, и её воочию никто не видел тут.

Влюблённые же чепуху и всякий вздор о ней порой несут.

И каждого провозгласить свой толк о ней подстёгивает зуд.

Любовь от мыслей в стороне, ей дела нет, что там о ней плетут.


Санайи разозлился окончательно: не глядя уже на молодого выскочку, читал свое:

Душа моей души, мне без Тебя отрады нет.

Не будь Тебя в раю, считал бы в нем услады нет.

Ты, только Ты в очах моих и только Ты в речах

И подстеречь Тебя желаннее награды нет.

Легкий смешок прокатился по залу. Санайи расстроился и, опустив голову, ждал Хайяма. Тот раскатисто произнес:

Волшебства о любви болтовня лишена,

Как остывшие угли — огня лишена.

А любовь настоящая жарко пылает,

Сна и отдыха, ночи и дня лишена.

— Браво Хайям. Мы восхищены: ты не посрамил нас. Согласен ли ты искуснейший Ахмад. Достойны ли были ответы Хайяма. — Не замечая Санайи, говорит султан.

— Хайяма рубаи жемчуг, нанизанный на нить… — Кланяясь Малик-шаху, ответил суфий….


***

Долгожданный день завершения работ над календарем настал. Хайям ликовал. Малик-шах преподнес богатые дары и назначил главным астрологом. Каждый собираемый султаном диван мудрейших не проходил без Омара.…

— Что случилось? — спрашивает Омар вбежавшего без рапорта солдата.

— Беда, наимудрейший. Визирь… Низам ал-Мульк убит. Исмаилиты убили, да лишит их Аллах света.

Сердце ученого похолодело. Беда не приходит одна, что-то теперь будет…

Страшное предчувствие оказалось пророческим. Через месяц при невыясненных обстоятельствах умирает султан. Страна погружается во мрак: трон делят сыновья султана.

Пособие, назначенное Малик-шахом, не присылают, а скопившееся за 20 лет службу уходит, как песок сквозь пальцы. Забытый властью ученый пытается напомнить о себе и пишет последний свой трактат «Науруз-наме». Красивая обложка и изысканное письмо украшают книгу. А главы говорят сами за себя:

Об истории праздника Науруз.

Об истории персидских царей.

О вине.

О красивом лице.

Об оружии.

О коне.

И о многом другом. Книга легкая на восприятие, грамотно скомпонованная: философские моменты разбавляются мифами и веселыми историями. Но по всему ее даже не читали ни занятый распрей правитель, ни его визирь, ни кто бы то еще.


***

…Поздний вечер. За столом трое: Омар и два его товарища по работе над календарными таблицами Музафар и Абдурахман. Они в обсерватории одни: прислуга и помощники давно разбежались на поиски новых покровителей. Хайяму 53. Троица веселится: они пьют вино, едят жареное мясо, вспоминают время занятий в медресе и учителей. Омар читает рубаи:

Лучше пить и веселых красавиц ласкать,

Чем в постах и молитвах спасенья искать.

Если место в аду для влюбленных и пьяниц —

То кого же прикажете в рай допускать?

Без стихов он не может жить. Какой бы темы ни коснулся разговор, в голове рождается очередное четверостишие.

— Ты Омар утрируешь все, как всегда. В молитве и сорокадневном посту ничего плохого нет. Молитва к тому же дает пищу задуматься, обратить внимание на течение жизни, на грехи….

Омар движением руки прерывает его речь рукой.

Кто, живя на земле, не грешил? Отвечай!

Ну а кто не грешил — разве жил? Отвечай!

Чем Ты лучше меня, если мне в наказанье

Ты ответное зло совершил? Отвечай!

— Музафар, твои старания напрасны. Омара не переубедить. Он встал на путь вольнодумца. — Говорит Абдурахман и, обращаясь к Хайяму добавляет, — и кончится ли это добром, Омар. Зачем злить то, что и без того сердито.

Омар и ему отвечает стихами:

Пью вино, ибо скоро в могиле сгнию.

Пью вино, потому что не верю вранью

Ни о вечных мучениях в жизни загробной,

Ни о вечном блаженстве на травке в раю.

— Что я слышу? — раздается гневный возглас.

Ученые оборачиваются. Перед ними дворцовый муфтий. Дряблые щеки его дрожат, а губы побелели от гнева.

— Прикуси язык нечестивец, иначе я вырву его с корнем. Мне доносили, что здесь творится непотребное. Но то что я услышал это богохульство, это смута… это… это — Муфтий топает ногами. — Завтра же, Омар Хайям, отправляйся в хадж. Иди и моли Аллаха вразумить тебя. Может быть, там ты очистишься от скверны, да откроются твои уши и глаза, и бог обратит к тебе свое лицо

Возвращение

Назовут меня пьяным — воистину так!

Нечестивцем, смутьяном — воистину так!

Я есмь я. И болтайте себе, что хотите:

Я останусь Хайямом. Воистину так!

Омар Хайям.

Жара. Кругом бескрайняя степь: ни деревца, никакой бы то захудалой крыши. Дальние в мареве горы не радует глаз. Довольно большая группа людей: кто на коне, кто на осле медленно ползет по пыльной дороге — это паломники, идущие в Мекку. Впереди, сзади, по бокам охрана, нанятая на общие деньги: дальний путь небезопасен: степи, горы пустыни, лежащие впереди, кишат враждебными племенами и разбойниками. Омар спешился: устал в седле: возраст дает о себе знать. Отстать он не боится: на километр растянулся, будто ручей, поток двигающихся людей и животных. Одно радует, скоро привал: это отдых, еда и желанный сон.

Возвращение было значительно радостнее. В каком бы селении не оказывался Омар, зеленая чалма на его голове говорила за него: «Я совершил хадж» и требовала к своему хозяину уважение и благоговение. Мекка, Мадина, Тайма, Сакака, Багдад, Дизфуль, Исфахан вставали перед ним в такой очередности и исчезали за спиной, когда приходило время. В каждом из перечисленных городов Омар задерживался на неопределенный срок: средств к существованию не было и приходилось их зарабатывать преподаванием в медресе или сельской школе. Благо, брали его охотно: человек совершивший хадж святой: он коснулся священного камня и впитал сияние, исходящее от гроба пророка. Но хадж не изменил Хайяма, наоборот, еще больше укрепил ученого в своей правоте. Мысли свои он уже никому не говорил: рубаи сложенные в то время говорили за него:

Благородство и подлость, отвага и страх —

Все с рожденья заложено в наших телах.

Мы до смерти не станем ни лучше, ни хуже —

Мы такие, какими нас создал Аллах!


Мы источник веселья — и скорби рудник.

Мы вместилище скверны — и чистый родник.

Человек, словно в зеркале мир, — многолик.

Он ничтожен — и он же безмерно велик!

В родной Нишапур Хайям вернулся глубоким старцем. Здесь его никто не ждал. Он поселился в маленьком в две комнаты домике (возможно, его даже кто-то приютил) и брал частные уроки, обучая небогатых малолетних нишапурцев за мизерную плату, которую хватало на необходимое: масло для ламп, дрова на зиму и еду.


***

— Налей как всегда и кашу с рыбой. — Говорит Омар, влезая и усаживаясь на возвышение.

Помещение, в которое он вошел не блещет богатством и чистотой: голые стены с маслеными подтеками от прикрепленных к ним ламп и серой копотью, пол земляной недавно выметенный, несколько возвышений, одинаково застланных старенькой курпой, с подушками, накиданными поверх, и на каждом длинный столик для 8 или от силы 10 человек. Это питейный дом. Сюда заглядывают дервиши, простолюдины, нищие и путники, у которых нет возможности остановиться в дорогом комфортном караван сарае. Здесь можно не только выпить вина, но и недорого перекусить ячменной кашей, жаренной рыбой или отваренной головой барана. Кухня находится в отдельном помещении, и приготовленную еду выносит дочь хозяина: девчушка лет восьми девяти. Саки (виночерпий) сидит в углу залы за отдельным столом, который занимают бурдюки с вином и поднос с глиняными пиалами. Посетителей не много: обеденное время не пришло.

— Пожалуйста, уважаемый, хаджа Омар Хайям. — говорит саки, подавая налитую доверху пиалу. Еду сейчас принесут.

Омар кивает головой и отпевает вина. Вино слегка горчит, но прохладная влага приятно освежает рот. Из дверей подсобки выбегает девочка с ляганом, где горкой лежит каша, рыба и хлеб.

— Спасибо, Бахруз. Да будут дни твоей жизни светлыми и радостными, — говорит Омар, кидает на стол монету, которую ловко подхватывает девочка.

Он одет в простой местами потертый халат, под халатом виднеется белая суконная рубаха, на голове небрежно накрученная чалма, седая борода давно нестриженной лопатой лежит на груди. Выпив вина, Хайям принимается за кашу: она рассыпчатая, масленая. Рыба напоследок. В помещение входят несколько человек здороваются в дверях громко и желают ниспосланного Аллахом благоденствия, усаживаются на возвышение, делают заказ и оглядывают комнату.

— Салам, мудрейший хаджа Омар, да продлит ваши дни Аллах. — Говорит один, узнав в старике Хайяма.

Хайям кивает в ответ. Он поглощен едой: нежное мясо тает во рту и приносит наслаждение. Покончив с рыбой Омар, откидывается на подушки. «Хорошо. Сытый человек совсем иначе воспринимает окружающий мир. Чувства притупляются все, кроме одного: удовольствия…».

Вошедшая только что компания пьет вино и, отрывая мясо с бараньей головы, закусывает. Захмелев, они громко говорят, размахивают руками. Саки смотрит в их сторону недовольно. Вскоре он теряет терпение и просит вести себя тише. На некоторое время гуляки утихомириваются, но забывшись, опять шумят. Омар, было, расслабился: его клонит ко сну, но громкий разговор не дает это сделать. Он хмурит седые косматые брови и произносит:


Вино враждует с пьяницей, а с трезвым дружит, право.

Немного пьем — лекарство в нем, а много пьем — отрава.

Не пейте неумеренно: вам будет вред безмерный,

А будем пить умеренно — вину и честь и слава!


Компания оглядывается на него.

— О мудрейший, извини. Почитай еще: мудры твои слова. — Говорит один из них.

— Хм, еще?

Вино запрещено, но есть четыре «но»:

Смотря кто, с кем, когда и в меру ль пьет вино.

При соблюдении сих четырех условий

Всем здравомыслящим вино разрешено.

— А еще?

— Еще. Я все сказал, что хотел.

К их разговору прислушиваются другие присутствующие, число которых меняется: кто-то выходит, кто-то заходит.

— Для души почитай, мудрейший.

— Для души… — ворчит Хайям, но читает:

Тот, кто мир преподносит счастливчикам в дар,

Остальным — за ударом наносит удар.

Не горюй, если меньше других веселился.

Будь доволен, что меньше других пострадал.


Если есть у тебя для жилья закуток —

В наше подлое время — и хлеба кусок,

Если ты никому не слуга, не хозяин —

Счастлив ты и воистину духом высок!

Одно четверостишие за другим читает Хайям. Глаза его поблескивают. Он доволен. Здесь он может говорить, что думает. Не надо претворяться и бояться. Все кто здесь находится такие же, как он бесправные и битые судьбой люди. Они внемлют каждому слову и благодарны.

— А про любовь можешь? — спрашивает кто-то ломающимся юношеским баском.

Омар смеется по-стариковски тихо. Делает большие глаза.

— И тебе надо про любовь? — спрашивает он, выискивая глазами заказчика. — Что ж можно и про любовь.

Кто урод, кто красавец — не ведает страсть.

В ад согласен безумец влюбленный попасть.

Безразлично влюбленным, во что одеваться,

Что на землю стелить, что под голову класть.

— У-у-у, это не про любовь. — Слышится в том же голосе разочарование.

— Как не про любовь. А про что же? — задает свой вопрос Хайям.

— Давай про настоящую любовь.

— Про настоящую…

Говорят: нас в раю ожидает вино.

Если так — то и здесь его пить не грешно.

И любви не грешно на земле предаваться —

Если это и на небе разрешено.

— У-у-у. — опять звучит недовольство.

— Да вы привереды, как я посмотрю. — Омар улыбается одними глазами.

В дверях кухни стоит девчушка и наблюдает за происходящим. Саки занят делом. Торговля пошла бойкая: народ прибывает и прибывает.

— Дай поэту промочить горло, а потом мучай. — Доносится из прибывающей публики. Кто-то тут же тянет Хайяму пиалу.

— Нет, не надо, — отказывается тот и читает:

Дай коснуться, любимая, прядей густых,

Эта явь мне милей сновидений любых…

Твои кудри сравню только с сердцем влюбленным,

Так нежны и так трепетны локоны их!

Слышится топот и довольный смех.

— Что, это про любовь? — говорит Хайям, глядя в толпу.

— Да, — нестройно отвечает публика.

— А это? — спрашивает опять Омар:

Опасайся плениться красавицей, друг!

Красота и любовь — два источника мук.

Ибо это прекрасное царство не вечно:

Поражает сердца и — уходит из рук.

Присутствующие гудят, выражая, таким образом, восторг.

К черту пост и молитву, мечеть и муллу!

Воздадим полной чашей Аллаху хвалу.

Наша плоть в бесконечных своих превращеньях

То в кувшин превращается, то в пиалу.

Толпа вмиг затихает. «Задумались или испугались? Ставший серьезным взгляд Хайяма мельком проходит по лицам. Пусть подумают, пусть. Кто еще им скажет правду», думает Хайям и продолжает:

Я нигде преклонить головы не могу.

Верить в мир замогильный — увы! — не могу.

Верить в то, что, истлевши, восстану из праха

Хоть бы стеблем зеленой травы, — не могу.

— Все друзья, — говорит уставший Омар, а про себя думает, хорошего помаленьку, и поднимается уходить. Толпа не хочет его отпускать, но он непреклонен. Кто находится рядом, кидают за ворот рубахи проходящего Хайяма монеты. Омар отталкивает тянущиеся к нему руки.

— Что это вы надумали. Не надо. Несите домой, в семью. — Смущаясь, говорит он, пробиваясь к двери.

На улице солнцепек. Дорога пустынна: добрый хозяин осла не выведет в такую пору. Омар, заложив руки за спину, идет не торопясь к своему домику, огороженному дувалом.

— Хаджа Омар, Ассаламу алейкум! — Кричит вышедший из своей лавки гончар и приветливо машет Омару рукой запачканной в глине.

— Ва-алейкум. — Отвечает Хайям.

— Взгляни, уважаемый, какой товар у меня сегодня. Хорошо заработал. Хочу поделиться с тобой, ведь здесь и твой труд есть. — Хайям удивляется, но проходит.

— Показывай, что здесь у тебя, — старик осматривает лавку.

— Вот взгляни. — Гончар протягивает кувшин.

Кувшин изящен. Тонкий носик и большая ручка изогнуты, словно руки танцующей красавицы, а по крутым ярко раскрашенным бокам, напоминающим женские бедра, нанесены арабской вязью слова. Омар читает:

Когда песню любви запоют соловьи —

Выпей сам и подругу вином напои.

Видишь: роза раскрылась в любовном томленье?

Утоли, о влюбленный, желанья свои!

— И что покупают?

— Нарасхват. Два таких же заказали с пиалами и хотят два с другим рубаи.

— Другим? Запиши.

Пей вино, ибо друг человеку оно,

Для усталых — подобно ночлегу оно,

Во всемирном потопе, бушующем в душах,

В море скорби — подобно ковчегу оно.

Или это:

Если хочешь слабеющий дух укрепить,

Если скорбь свою хочешь в вине утопить,

Если хочешь вкусить наслаждение — помни,

Что вино неразбавленным следует пить!

— Эти подойдут.

— Подойдут, благороднейший. Возьми, — говорит склонившись, гончар и протягивает золотой динар.

— О, дорого ценишь ты мои рубаи.

— Не я: купцы.

— Ладно, возьму. Не грех взять заработанное.

И не прощаясь пошел дальше. По дороге купил на вырученные деньги масла, кинул пару дирхемов нищему и, закрыв за собой калитку, вошел в свой сумрачный дом…

Жизнь моя тяжела: в беспорядке дела,

Ни покоя в душе, ни двора, ни кола.

Только горестей вдоволь судьба мне дала.

Что ж, Хайям, хоть за это Аллаху хвала!


29 марта 2018 года.

Ваш Гоголь

Толчком к написанию стала работа Михаила Гольдентула Ван Гог как Иисус Христос.

Юность

Хочу нестерпимо высказаться о любимом писателе в противовес всем надуманным и предвзятым суждениям, как давешним, так и современным. О писателе ставшим при жизни великим, но непонятым современниками и нами порядком замордованным. Странное дело, к таинственности, мистицизму и передергиванию жизненных фактов гения первыми приложили руки его же биографы, а додумали уже последующие «исследователи», не жалея красок. Не буду долго жевать и рассусоливать на эту тему, а возьмусь и выложу свой взгляд об этой личности, сформировавшийся от чтения его книг, знакомства с биографией, другой о нем литературы и размышлениями о том.

Взявшись за сей труд, я представить себе не могла чего мне будет это стоить. К тому что я знала о Гоголе, а оказалось, знала немногое, надо было добыть, подтверждающие документы того или иного события произошедшего в его жизни: голословной не хотелось быть, хотелось написать то, во что бы поверил читатель. В деле же я столкнулась с огромнейшей и, главное, разнящейся информацией наводнившей интернет. Доходило до того, что его письма перевранные и переделанные на современный лад подчас сбивали столку и шокировали статьи, где разбирались его работы на предмет психического состояния на момент написания, а частое употребление характеристик: скрытный, замкнутый, угрюмый, загадочный, противоречивый выводили из себя. Но терпение мое и усердие оправдались: были найдены подлинники писем, воспоминания очевидцев (чему я очень рада) и надежда рассказать о Гоголе более правдоподобно и создать цельный образ, представлявшийся мне с тех пор как я открыла его для себя, возросла на значительные величины. Я не ставлю перед собой задачи обличать его. Как и все мы, он тоже неидеален: в каждом да найдется ложка дегтя. А у Гоголя за значительным рядом положительных черт отрицательных столь мало, что я решила их не касаться. Я не идеализирую писателя, лишь веду рассказ, опираясь на документы. Получилось ли у меня создать образ Гоголя судить, определенно, читателю.

И так Гоголь. Не буду заострять внимание на детстве, которое прошло в небольшом помещичьем имении в деревеньке или как говорят на Украине: хуторе, а перейду сразу к приезду его в Санкт-Петербург. Хотя, как не сказать о предшествовавших тому не малозначимых событиях в его жизни: рождение (1809) в казацкой династии Гоголь-Яновских в живописном местечке Сорочинцы Полтавской губернии и проживание в среде крестьянского и панского быта с классическим мещанским укладом. Рождение братьев и сестер (6 мальчиков и 6 девочек) и смерть некоторых в младенчестве, а он болезненный и слабый, единственный ребенок мужского пола продолжит свое житие с четырьмя сестрами Марией, Анной, Елизаветой и Ольгой. Возможно, болезненная наследственность досталась ему от отца умершего в 47 лет (1825), а может быть и раннее замужество матери сказалось на здоровье детей (Известно что она вышла замуж в 14 лет). В возрасте 10 лет он был определен в училище, а в 12 — гимназию, об его пребывании в Нежинской Гимназии Высших Наук, где он проучился шесть лет, стоит рассказать подробнее, да и характер его показать оттуда.

Оторванный от дома и попавший в новую среду Гоголь показал себя неплохо. Учился достаточно, хотя слыл «учеником способным, но ленивым, дерзким и неряшливым на вид»; развивал кипучую деятельность во всех начинаниях: как в организации поэтического кружка, так и театра, умело и уверенно представляя себя в различных ролях; пристрастился к рисованию; занимался танцами и музыкой, шкодил и получал розгой за то, как и все прочие гимназисты. Внеклассная деятельность юноши, а она была бурной, никак не вяжется с угрюмостью, нелюдимостью которую приписывают Гоголю довольно часто. Употребление этих эпитетов началось Кулишом: первым биографом, не знавшим писателя лично.
Михаил Петрович Погодин, близко знавший Гоголя, по поводу книги Кулиша отметил:

«Главный недостаток, по нашему мнению, состоит в том, что автор не знал лично своего героя, и потому подле верной черты в его портрете, встречается иногда совершенно ложная».

Из чего же взялись ложные суждения? Я думаю, из тех же гоголевских писем, которые прочитав и увидев там, выше приведенные эпитеты применимые писателем к себе, не уяснив смысла с которым он применяет их, биографы обманулись и обманули читателей, поэтому приведу письма для вас без значимых сокращений, что бы вы сами все поняли и сделали правильные выводы.

Первые письма к родителям. Гоголю 13 лет:
Декабрь. 1822 год.
«Ежели угодно вамъ будетъ, чтобъ я учился танцовать и играть на скрипке и фортепiано, такъ извольте заплатить 10 рублей въ месяцъ. Я уже подписался хотевшимъ учиться на сихъ инструментахъ, также и танцованiю, но не знаю, какъ вамъ будетъ угодно.»

Октябрь. 1823 год.
«Я еще не начиналъ учиться танцовать; однако время не уйдетъ. Ежели вы только пришлете деньги черезъ Федьку, то я до Рождества еще буду уже совершенно уметь танцовать.»

22 января 1823 год.
«Скрипку и другiя присланныя вами мне вещи исправно получилъ. Извините, что я вамъ не посылаю картинъ. Вы, видно, не поняли, что я вамъ говорилъ; потому что эти картины, которыя я вамъ хочу послать, были рисованы пастельными карандашами и не могутъ никакъ дня пробыть, чтобъ не потереться, ежели сейчасъ не вставить въ рамки. И для того прошу васъ и повторяю прислать мне такой величины, какъ я вамъ писалъ. (…) Посылаю вамъ при семъ „Вестникъ Европы“ въ целости и прошу васъ покорнейше прислать мне комедiи, какъ-то: „Бедность и Благородство Души“, „Ненависть къ Людямъ и Раскаянiе“, „Богатоновъ или Провинцiалъ въ Столице“, и еще ежели какихъ можно прислать другихъ, за что я вамъ очень буду благодаренъ и возвращу въ целости. Также, ежели можете, то пришлите мне полотна и другихъ пособiй для театра. Первая пiеса у насъ будетъ представлена „Эдипъ въ Афинахъ“, трагедiя Озерова. Я думаю, дражайшiй папенька, вы не откажете мне въ удовольствiи семъ и прислать нужныя пособiя, такъ, ежели можно, прислать и сделать несколько костюмовъ, сколько можно, даже хоть и одинъ; получше, ежели бы побольше; также хоть немного денегъ. Сделайте только милость, не откажите мне въ этой просьбе. Каждый изъ насъ уже пожертвовалъ что; могъ, а я еще только. Какъ же я сыграю свою роль, о томъ я васъ извещу. Я переменился какъ въ нравственности, такъ и въ успехахъ. Ежели бы вы увидели, какъ я теперь рисую! [я говорю о себе безъ всякаго самолюбiя].»

17-го января 1824 года.
«Я теперь сделался большимъ хозяиномъ: умею различать хлеба и на каникулахъ покажу вамъ, где сено, овесъ, жито и прочее.»

Главная черта его характера открылась в Нежине и состояла в том, чтобы находиться в центре внимания, выделиться. Это было необходимостью, этого требовала его натура и это у него получалось. Обычный деревенский светловолосый паренек худощавый и болезненный был заводила в делах касаемых изящного и искусств. Это проявлялось как в театре так, в литературном кружке, где Гоголь, увлеченный современной поэзией, читал свои стихи и первую прозу «Нечто о Нежине или дуракам закон не писан» (изобразив в ней лица населявших Нежин сословий), слушал прочее, спорил и боготворил Пушкина. О своих театральных успехах он пишет матери:

1827-го года, февраля 26. Нежинъ.
«Посмотрите же, какъ я повеселился. Вы знаете, какой я охотникъ до всего радостнаго. Вы одне только видели, что подъ видомъ иногда для другихъ холоднымъ, угрюмымъ, таилось кипучее желанiе веселости, и часто, въ часы задумчивости, когда другимъ казался я печальнымъ, когда они видели или хотели видеть во мне признаки сентиментальной мечтательности, я разгадывалъ науку счастливой, веселой жизни, удивляяся, какъ люди, жадные до счастья, немедленно убегаютъ его, встретившись съ нимъ. (…) Ежели объ чемъ я теперь думаю, такъ это все о будущей жизни моей. Во сне и на яву мне грезится Петербургъ, съ нимъ вместе и служба государству. (…) Масленицу, всю неделю, мы провели такъ, что желаю всякому ее провесть, какъ мы: всю неделю веселились безъ устали. Четыре дня съ ряду былъ у насъ театръ, и, къ чести нашей, признали единогласно, что изъ провинцiальныхъ театровъ ни одинъ не годится противъ нашего. Правда, играли все прекрасно. Две французскiя пiесы, соч. Мольера и Флорiана, одну немецкую, соч. Коцебу; русскiя: «Недоросль», соч. Фонъ-Визина; «Неудачный Примиритель», Княжнина; «Лукавинъ», Писарева, и «Береговое Право», соч. Коцебу. Декорацiи были отличныя, освещенiе великолепное, посетителей много, и всё прiезжiе, и все съ отличнымъ вкусомъ. Музыка тоже состояла изъ нашихъ: восемнадцать увертюръ Россини, Вебера и другихъ были разыграны превосходно. Короче сказать, я не помню для себя никогда такого праздника, какой провелъ теперь. Дай Богъ, чтобъ вы провели его еще веселее. (…) Позвольте васъ, почтеннейшая маминька, потрудить одною просьбою: сделайте милость, пришлите мне холста самаго толстаго штуки две и, ежели можно, более. Намъ необходимо нуженъ. Вы этимъ много, много одолжите меня. А до того остаюсь съ сыновнимъ почтенiемъ и самою жаркою преданностью и любовью, остаюсь навсегда послушнейшимъ сыномъ «Николаемъ Гоголемъ.»

Не только друзья: вся гимназия от учащихся и до преподавателей признавали его таланты, особенно театральные: комедийного характера и он весело их представлял на сцене и в классах, подшучивая над учителями, за что и получал. К примеру, из воспоминаний друга Данилевского:
«На вопрос учителя:

— Что последовало после смерти Александра Македонского?
Гоголь ответил:

— Похороны.
Чем вызвал бурный хохот учащихся и гнев учителя».

Рассказывая о Гоголе нельзя обойти вниманием школьных друзей, которых было несколько и связь с ними, он поддерживал вплоть до самой смерти. Перечень друзей мной предъявлен не полностью, лишь близкие.

Сосед и друг детства Александр Данилевский (1809—1888), который сопровождал Гоголя в Петербург. В Петербурге он поступает в школу гвардейских прапорщиков и в большей степени живет на доход родительского имения. После смерти матери возвращается домой и занимает должность директора гимназий в Полтавской губернии.

Так же Высоцкий Герасим (1804—1870), закончивший гимназию двумя годами раньше Гоголя. Информации об этом человеке мала. Известно, что он уехал в Петербург после учебы, устроился на службу, но ничего там не добился и вернулся в свое поместье в Полтавской губернии. Информации о продолжении дружественных отношений с появлением Гоголь в Петербурге не найдено, видимо Высоцкого к тому времени в городе не было.

Николай Прокопович (1810—1857), страсть к театру, которого сблизила с Гоголем. Они сочиняли вместе сценки, репетировали и давали спектакли. Прокопович не уступал в актерстве Гоголю. Он превосходно играл трагические роли, а Гоголю лучше давались роли комические. Прокопович закончив гимназию, спешит к Гоголю в Питер, где вливается в семью «одноборщевников» и в складчину они едят не только борщи, но и снимают жилье. Прокопович проявил талант в поэзии, но своего стиля не открыл: остался под воздействием поэзии Пушкина и Жуковского.

Константин Базили (1809—1884) — востоковед, путешественник, русский дипломат греческого происхождения являлся российским консулом в Сирии и Палестине. В бейрутском доме Базили останавливался во время путешествия в Иерусалим Гоголь. Он написал ряд работ на исторические и политические темы, где «Сирия и Палестина под турецким правительством» занимает особое место.

Нестор Кукольник (1809—1868) 1825 году выпущенный из гимназии за вольнодумство. В 1831 году приезжает в Петербург, где занимается писательством прозы, стихов и пьес; оставался с Гоголем в переписке до его смерти. На его стихи написано 27 романсов и в том числе Глинкой: «Жаворонок» и «Попутная песня». Имел свой стиль, развивал в русской литературе историко-биографический и любовно-авантюрный жанры.

Помимо страсти к театру у Гоголя в стенах гимназии возникло новое увлечение — журналистика.

Тайно от товарищей: по ночам он готовил к изданию журнал под названием «Звезда». «Над своим детищем он хлопотал долго и старательно, писал стихи и статьи, раскрашивал обложку на подобие печатной. Тайна открывалась первого числа месяца: «журнал «Звезда» выходил в свет, а «издатель» брал иногда на себя труд читать вслух», из воспоминаний Данилевского.
Именно тогда к Гоголю пристала кличка «таинственный Карло», потому что несмотря на просьбу друзей раскрыть тайну занятий, мальчик, готовящий сюрприз, демонстративно прятал что-то, стоило застать его за этим занятием. Не только в игре с издательством проявлялась гоголевская, так называемая скрытность или таинственность: он любил делать сюрпризы, готовился к ним и радовался произведенному эффекту, эту черту он проявил и дальнейшей жизни, с удовольствием читая свои новые работы в литературных салонах.

О своих успехах в поэзии юноша пишет матери восторженно и гордо:

От 23-го ноября, 1826г.
«Думаю, удивитесь вы успехамъ моимъ, которыхъ доказательства вручу лично вамъ. Сочиненiй моихъ вы не узнаете: новый переворотъ настигнулъ ихъ; родъ ихъ теперь совершенно особенный. Радъ буду, весьма радъ, когда принесу вамъ удовольствiе».

Он был умен, легок и остер на язык, быстр в действии, добр и как никто глазаст к окружению. К концу своего обучения юноша становится серьезнее и, готовя себя к намеченной цели, то бишь к «служению государеву» принимается самостоятельно изучать языки, читает новую, только появившуюся литературы и классиков.

26 января 1827 год.

«Благодарю васъ за присылку денегъ, такъ же и почтеннейшаго дедушку. Въ это время оне бываютъ мне очень нужны. Мой планъ жизни теперь удивительно строгъ и точенъ во всехъ отношенiяхъ; каждая копейка теперь имеетъ у меня место. Я отказываю себе даже въ самыхъ крайнихъ нуждахъ, съ темъ чтобы иметь хотя малейшую возможность поддержать себя въ такомъ состоянiи, въ какомъ нахожусь, чтобы иметь возможность удовлетворить моей жажде видеть и чувствовать прекрасное. Для негото я съ трудомъ величайшимъ собираю годовое свое жалованье, откладывая малую часть на нужнейшiя издержки. За Шиллера, котораго я выписалъ изъ Лемберга, далъ я 40 рублей: деньги весьма немаловажныя по моему состоянiю, но я награжденъ съ излишкомъ и теперь несколько часовъ въ день провожу съ величайшею прiятностью. Не забываю также и русскихъ и выписываю что; только выходитъ самаго отличнаго. Разумеется, что я ограничиваюсь однимъ только чемъ-либо; въ целые полъ-года я не прiобретаю более одной книжки, и это меня крушитъ чрезвычайно. Удивительно, какъ сильно можетъ быть влеченiе къ хорошему. Иногда читаю объявленiе о выходе въ светъ творенiя прекраснаго; сильно бьется сердце и съ тяжкимъ вздохомъ роняю изъ рукъ газетный листокъ объявленiя, вспомня невозможность иметь его. Мечтанiе достать его смущаетъ сонъ мой, и въ это время полученiю денегъ я радуюсь более самаго жаркаго корыстолюбца. Не знаю, что; бы было со мною, ежелибы я еще не могъ чувствовать отъ этого радости; я бы умеръ отъ тоски и скуки. (…) Давно ли я прiехалъ съ Рождества? а уже трехъ месяцевъ какъ не бывало. Половина времени до каникулъ утекла; еще половина, и я опять съ вами, опять увижу васъ и снова развеселюсь во всю ивановскую. Не могу надивиться, какъ весела, какъ разнообразна жизнь наша. Одно имя каникулъ приводитъ меня въ восхищенiе. Какъ-бы то ни было, но целый годъ бывши какъ-будто въ заключенiи и въ одно мгновенiе ока увидеть всехъ родныхъ, все близкое сердцу… очаровательно! До следующей почты.

Любящiй васъ более всего въ мiре сынъ вашъ Николай Гоголь».

В конце 1827 года он писал к матери:
«Я теперь совершенный затворникъ въ своихъ занятiяхъ. Целый день съ утра до вечера ни одна праздная минута не прерываетъ моихъ глубокихъ занятiй. Объ потерянномъ времени жалеть нечего; нужно стараться вознаградить его; и въ короткiе эти полъ-года я хочу произвесть и произведу (я всегда достигалъ своихъ намеренiй) вдвое более, нежели во все время моего здесь пребыванiя, нежели въ целые шесть летъ. Мало я имею къ тому пособiй, особливо при большомъ недостатке въ нашемъ состоянiи. На первый только случай, къ новому году только, мне нужно по крайней мере выслать 60 рублей на учебныя для меня книги, при которыхъ я еще буду терпеть недостатокъ. Но при неусыпности, при моемъ железномъ терпенiи, я надеюсь положить съ ними начало по крайней мере, котораго уже невозможно бы было сдвинуть, начало великаго предначертаннаго мною зданiя. Все это время я занимаюсь языками. Успехъ венчаетъ, слава Богу, мои начинанiя. Но это еще ничто съ предполагаемымъ: въ остальные полъ-года я положилъ себе за непременное — окончить совершенно изученiе трехъ языковъ. Мне жалко, мне горестно только, что я принужденъ васъ разстроивать и безпокоить, зная наше слишкомъ небогатое состоянiе, моими просьбами о деньгахъ, и сердце мое разрывается, когда подумаю, что я буду иметь непрiятную необходимость надоедать вамъ подобными просьбами чаще прежняго. Но, почтеннейшая маминька, вы, которая каждый часъ заставляетъ насъ удивляться высокой своей добродетели, своему великодушному самоотверженiю единственно для нашего счастiя, не старайтесь сохранять для меня именiя. Къ чему оно? Только разве на первые два или три года въ Петербурге мне будетъ нужно вспоможенiе, а тамъ… разве я не умею трудиться? разве я не имею твердаго, неколебимаго намеренiя къ достиженiю цели, съ которымъ можно будетъ все побеждать? и эти деньги, которыя вы мне будете теперь посылать, не значитъ ли это отдача въ ростъ, съ темъ, чтобъ после получить утроенный капиталъ съ великими процентами? Продайте тотъ лесъ большой, который мне назначенъ. Деньгами, вырученными за него, можно не только сделать вспоможенiе мне, но и сестре моей Машиньке. (…) Объ меньшихъ сестрахъ после подумаемъ. А вы, маминька, осчастливите меня своимъ пребыванiемъ, и, спустя какихъ-нибудь года три после своего бытiя въ Петербурге, я прiеду за вами. Вы тогда не оставите меня никогда. Тогда вы будете въ Петербурге моимъ ангеломъ-хранителемъ, и советы ваши, свято мною исполняемые, загладятъ прошлое легкомыслiе моей юности, и тогда-то я буду совершенно счастливъ.»

Мечта о Петербурге и служению отчизне приходит к Гоголю не вдруг и не ему одному: атмосфера в гимназии кипит такими юношескими идеями, как отправиться в далекий таинственный город, где собралась плеяда знаменитых поэтов и прозаиков, за которыми ученики следили, собирали в складчину деньги и выписывали вышедшие книги любимых поэтов и подражали им. Мечта Гоголя не осталась пустыми грезами: на протяжении курсов Гоголь настраивал себя, готовил к неизвестным покуда, но желаемым великим свершения во благо народа. Он не знал, что это будет и как произойдет, но был уверен, что произойдет.

П. П. Косяровскому (двоюродный дядя со стороны матери) от 3 октября 1827 года
«К тому времени, когда я возвращусь домой, может быть, судьба закинет меня в Петербург, оттуда навряд ли залечу в Малороссию. Да может быть, целый век достанется жить в Петербурге; по крайней мере такую цель я начертал уже издавна».

Скажи, дорогой читатель, есть ли в этом плохая черта и кто в юности не грезит великими свершениями? Абсолютно все по молодости, не зная жизни, строят грандиозные планы, не все только добиваются. А у Гоголя к мечтам добавлялись твердость духа, сила нестерпимая, влекомая его в неизвестность и злая, в хорошем смысле этого слова, настырность. Наметив еще в гимназии место своего поприща и ни что нибудь, а Петербург, столицу России, которую построил великий Петр Первый и жил любимый им Пушкин, он всеми силами стремился к цели. Невелика ли эта мечта для провинциального мальчишки? Велика!

С приближением окончания учебных курсов Гоголь остался один: друзья поразъехались, единственной радостью становятся письма от них.

Письмо Высоцкому в Петербург, где Гоголь изливает ему душу: 1827 годъ, м. iюнь, число 26. Нежинъ.
«…Милый, Герас. Иван., знаю привязанность твою: она вылилась вся въ письме твоемъ, хотя ты меня ужаснулъ чудовищами великихъ препятствiй. Но они безсильны; или — странное свойство человека! — чемъ более трудностей, чемъ более преградъ, темъ более онъ летитъ туда. Вместо того, чтобы остановить меня, они еще более разожгли во мне желанiе. (…)

Я осиротелъ и сделался чужимъ въ пустомъ Нежине и ничего теперь такъ не ожидаю, какъ твоихъ писемъ. Они — моя радость въ скучномъ уединенiи. Несколько только я разгоняю его чтенiемъ новыхъ книгъ, для которыхъ берегу деньги, неоставляющiя для меня ничего, кроме ихъ, и выписыванiе ихъ составляетъ одно мое занятiе и одну мою корреспонденцiю. Никогда еще экзаменъ для меня не былъ такъ несносенъ, какъ теперь. Я совершенно весь истомленъ, чуть движусь. Не знаю, что со мною будетъ далее. Только я надеюсь, что поездкою домой обновлю немного свои силы. Какъ чувствительно приближенiе выпуска, а съ нимъ и благодетельной свободы! Не знаю, какъ-то на следующiй годъ я перенесу это время!… Какъ тяжко быть зарыту вместе съ созданьями низкой неизвестности въ безмолвiе мертвое! Ты знаешь всехъ нашихъ существователей, всехъ, населившихъ Нежинъ. Они задавили корою своей земности, ничтожнаго самодовольстiя высокое назначенiе человека. И между этими существователями я долженъ пресмыкаться… Изъ нихъ не исключаются и дорогiе наставники наши. Только между товарищами, и то не многими, нахожу иногда, кому бы сказать что-нибудь. (…)

Уже ставлю мысленно себя въ Петербурге, въ той веселой комнатке, окнами на Неву, такъ какъ я всегда думалъ найти себе такое место. Не знаю, сбудутся ли мои предположенiя, буду ли я точно живатъ въ этакомъ райскомъ месте, или неумолимое веретено судьбы зашвирнетъ меня съ толпою самодовольной чернi (мысль ужасная!) въ самую глушь ничтожности, отведетъ мне черную квартиру неизвестности въ мiре. Но, покуда еще неизвестно намъ предопределенiе судьбы, ужели нельзя хотя помечтать о будущемъ? (…) Не знаю, можетъ ли что удержать меня ехать въ Петербургъ, хотя ты порядкомъ пугнулъ и пристращалъ меня необыкновенною дороговизною, особливо съестныхъ припасовъ. Более всего удивило меня, что самые пустяки такъ дороги, какъ-то: манишки, платки, косынки и другiя безделушки. У насъ, въ доброй нашей Малороссiи, ужаснулись такихъ ценъ и убоялись, сравнивъ суровый климатъ вашъ, который еще нужно покупать необыкновенною дороговизною, и благословенный малороссiйскiй, который достается почти даромъ; а потому многiе изъ самыхъ жаркихъ желателей уже навостряютъ лыжи обратно въ скромность своихъ недальнихъ чувствъ. Хорошо, ежели они обратятъ свои дела для пользы человечества. Хотя въ самой неизвестности пропадутъ ихъ имена, но благодетельныя намеренiя и дела освятятся благоговенiемъ потомковъ.

Позволь еще тебя, единственный другъ Герас. Иван., попросить объ одномъ деле… надеюсь, что ты не откажешь… а именно: нельзя ли заказать у васъ въ Петербурге портному самому лучшему фракъ для меня? Мерку можетъ снять съ тебя, потому что мы одинакого росту и плотности съ тобой. А ежели ты разжирелъ, то можешь сказать, чтобы немного уже. Но объ этомъ после, а теперь — главное — узнай, что стоитъ пошитье самое отличное фракъ по последней моде, и цену выставь въ письме, чтобы я могъ знать, сколько нужно посылать тебе денегъ. А сукно-то, я думаю, здесь купить, оттого, что ты говоришь — въ Петербурге дорого. Сделай милость, извести меня какъ можно поскорее, и я уже приготовлю все такъ, чтобы, по полученiи письма твоего, сейчасъ все тебе и отправить, потому что мне хочется ужасно какъ, чтобы къ последнимъ числамъ или къ первому ноября я уже получилъ фракъ готовый. Напиши, пожалуста, какiя модныя матерiи у васъ на жилеты, на панталоны, выставь ихъ цены и цену за пошитье. Извини, драгоценный другъ, что я тебя затрудняю такъ; какъ ты обяжешь только меня этимъ! Желаю тебе чтобы никогда минута горести не отравляла часовъ твоей радости.

А я до гроба твой неизменный, верный, всегда тебя любящiй Николай Гоголь».

На письмо матери, в котором та ругает сына за легкомыслие, нерадивость, опрометчивость, расточительность Гоголь сообщает, как ему далась жизнь в Нежине.

Стоит ли описывать, дорогой читатель, жизнь в гимназии тех лет, где строгий распорядок дня и прочие требования давят на психику. Это может подтвердить любой живший в теперешних интернатах. А существование в тех и теперешних не так уж разнится. Скопление в замкнутом пространстве воспитанников с различным мировоззрением, воспитанностью, складом ума и характерами рождают агрессию. Такую как сделать «гусара», то есть вставить в ноздри спящему скрученные в трубочку бумажки с засыпанным в них табаком, который спящий вдохнет во сне. Это только единичный пример из тех что предпринимались.

1-го марта, 1828г. письмо к матери.

«Я не говорилъ (вамъ) никогда, что утерялъ целые 6 летъ даромъ. Скажу только, что нужно удивляться, что я въ этомъ глупомъ заведенiи могъ столько узнать еще. Вы изъявляли сожаленiе, что меня въ начале не поручили кому; но знаете ли, что для этого нужны были тысячи? Да что бы изъ этого было? Виделъ я здесь и техъ, которые находились подъ особымъ покровительствомъ. Имъ только лучше ставили классные шары, а впрочемъ они были глупее прочихъ, потому что они совершенно ничемъ не занимались. Я не тревожилъ васъ уведомленiемъ объ этомъ, зная, что лучшаго воспитанiя вы дать мне были не въ состоянiи и что не во всякое заведенiе можно было такъ счастливо на казенный счетъ попасть. Кроме неискусныхъ преподавателей наукъ, кроме великаго нераденiя и проч., здесь языкамъ совершенно не учатъ. Ежели я что знаю, то этимъ обязанъ совершенно одному себе. И потому не нужно удивляться, если надобились деньги иногда на мои учебныя пособiя, если не совершенно достигъ того, что мне нужно. У меня не было другихъ путеводителей, кроме меня самаго, а можно ли самому, безъ помощи другихъ, совершенствоваться? Но времени для меня впереди еще много, силы и старанiе имею. Мои труды, хотя я ихъ теперь удвоилъ, мне не тягостны ни мало; напротивъ, они не другимъ чемъ мне служатъ, какъ развлеченiемъ, и будутъ также служить имъ и въ моей службе, въ часы, свободные отъ другихъ занятiй. Что же касается до бережливости въ образе жизни, то будьте уверены, что я буду уметь пользоваться малымъ. Я больше поиспыталъ горя и нуждъ, нежели вы думаете. И врядъ ли кто вынесъ столько неблагодарностей, несправедливостей, глупыхъ, смешныхъ притязанiй, холоднаго презренiя и проч. Все выносилъ я безъ упрековъ, безъ роптанiя; никто не слыхалъ моихъ жалобъ; я даже всегда хвалилъ виновниковъ моего горя. У васъ почитаютъ меня своенравнымъ педантомъ, думающимъ, что онъ умнее всехъ, что онъ созданъ на другой ладъ отъ людей. Верите ли, что я внутренно самъ смеялся надъ собою вместе съ вами? Здесь меня называютъ смиренникомъ, идеаломъ кротости и терпенiя. Въ одномъ месте я самый тихiй, скромный, учтивый, въ другомъ — угрюмый, задумчивый, неотесанный и проч., у иныхъ уменъ, у другихъ глупъ. Какъ угодно почитайте меня, но только съ настоящаго моего поприща вы узнаете настоящiй мой характеръ. Верьте только, что всегда чувства благородныя наполняютъ меня, что никогда не унижался я въ душе и что я всю жизнь свою обрекъ благу. Вы меня называете мечтателемъ опрометчивымъ, какъ будто бы я внутри самъ не смеялся надъ ними. Нетъ, я слишкомъ много знаю людей, чтобы быть мечтателемъ. Уроки, которые я отъ нихъ получилъ, останутся навеки неизгладимыми, и они — верная порука моего счастiя».

Другие скажут бахвальство сына перед матерью и всего-то, но за годы своей учебы Гоголь собрал в рукописную книгу разнообразнейшие статьи, ставшие ему собственной энциклопедией, так можно назвать те записи, а называлась та книга:

«Книга Всякой Всячины, или Подручная Энциклопедия. Составл. Н. Г. Нежин, 1826» и имела следующие главы:

Аптекарскiй весъ.

Архитектурные чертежи.

Лексиконъ малороссiйскiй.

Весъ въ разныхъ государствахъ.

Hauters des quelques monuments remarquables.

Древнее вооруженiе греческое.

Вирша, говоренная гетману Потемкину Запорожцамию.

Деньги и монеты разныхъ государствъ.

Выговоръ гетмана Скоропадскаго Василiю Скалозубу.

Декретъ Миргородской Ратуши 1702 года.

Распространенiе дикихъ деревъ и кустарниковъ въ Европе.

Выписки изъ «Енеиды» Котляревскагo.

Чертежи сельскихъ беседокъ.

Игры, увеселенiя Малороссiянъ.

Имена, даваемыя при крещенiи.

Нечто объ исторiи искусствъ.

Мысли объ исторiи вообще.

Комерческiй словарь.

Рисунки садовыхъ мостиковъ.

Малороссiйскiя преданiя, обычаи, обряды.

Чертежи музыкальныхъ инструментовъ древнихъ Грековъ.

Нечто о русской старинной масленице.

Объ одежде и обычаяхъ Русскихъ XVII века, изъ Мейеберга.

Объ одежде Персовъ.

Обычаи Малороссiянъ.

Пословицы, поговорки, приговорки и фразы малороссiйскiя.

Планетныя сыстемa.

О старинныхъ русскихъ свадъбахъ.

Ключъ къ стенографiи Эрдмана.

О свадьбахъ Малороссiянъ.

Сравненiе садоваго года Францiи и Россiи.

Объ архитектуре театровъ.

Списокъ россiйской и балетной труппы С. Петербургскаго театра артистовъ. (Изъ Р. Т. 1825 года).

Pieces de M. Scribe.

Рисунки беседокъ.

Переднiй фасадъ (прежнiй) дома въ д. Васильевке, въ готическомъ вкусе.

Заднiй фасадъ того же дома.

Славянскiя цифры.

Наконец учеба, длившаяся 6 лет закончилась и пришло время расстаться с гимназией. Представляю, какова была радость Гоголя. Как отучился юноша, показывает нам:

Аттестатъ
Николай Гоголь Яновскiй, коллежскаго ассесора Василiя Афанасьевича сынъ, поступившiй 1 мая 1821 г. въ Гимназiю Высшихъ Наукъ Князя Безбородко, окончилъ въ оной полный курсъ ученiя въ iюне месяце 1828 г., при поведенiи очень хорошемъ, сь следующими въ наукахъ успехами:

Въ Законе Божiемъ съ очень хорошими.

Въ нравственной философiи съ очень хорошими.

Въ логике съ очень хорошими.

Въ россiйской словесности съ очень хорошими.

Въ правахъ: римскомъ съ очень хорошими.

Въ россiйскомъ гражданскомъ съ очень хорошими.

Въ уголовномъ съ очень хорошими.

Въ государственномъ хозяйстве съ очень хорошими.

Въ чистой математике съ средственными.

Въ физике и началахъ химiи съ хорошими.

Въ естественной исторiи съ превосходными.

Въ технологiи, въ военныхъ наукахъ съ очень хорошими.

Въ географiи всеобщей и россiйской съ хорошими.

Въ исторiи всеобщей съ очень хорошими.

Въ языкахъ: латинскомъ съ хорошими.

Въ немецкомъ съ превосходными, французскомъ съ очень хорошими.

И по окончательномъ испытанiи конференцiею Гимназiи, на основанiи устава ея, въ 19 день февраля 1815 г. Высочайше утвержденнаго, удостоенъ званiя студента и г. министромъ народнаго просвещенiя, въ силу того же устава, утвержденъ въ праве на чинъ 14 класса, при вступленiи въ гражданскую службу, съ освобожденiемъ его отъ испытанiя для производства въ высшiе чины, и при вступленiи въ военную службу, чрезъ шесть месяцевъ, въ нижнихъ званiяхъ, на чинъ офицера.

Въ засвидетельствованiе чего, и данъ ему, Гоголю-Яновскому, сей аттестатъ отъ конференцiи Гимназiи Высшихъ Наукъ Князя Безбородко, за надлежащимъ подписанiемъ и съ приложенiемъ казенной печати. Нежинъ 1829 г. Января 25 дня.

Законоучитель нежинскiй протоiерей Павелъ Волынскiй.

Старшiй профессоръ юридическихъ наукъ Михаилъ Белевичъ.

Старшiй профессоръ предметовъ россiйской словесности надворный советникъ Парфентiй Никольской.

Физико-математическихъ наукъ старшiй профессоръ надворный советникъ и кавалеръ Карлъ Шапалинскiй.

Историческихъ наукъ старшiй профессоръ и кавалеръ Кирилъ Моисеевъ.

Французской словесности профессоръ Ландражинъ.

Немецкой словесности профессоръ Фридрихъ Зингеръ.

Санкт-Петербург

Декабрь 1828 год. После небольшой передышки от трудов ученических в родном и милом сердцу именьице Гоголь едет в Санкт-Петербург. Вынашиваемая долгие годы мечта с маячащими изогнутыми мостами и блистающими дворцами приблизилась настолько, что захватывало дух и усиливало биение сердца, заставляла торопиться, гнала, не ожидая окончания зимы. Неприступный чужой во всех отношениях город избалованный увеселениями и роскошью, предпочитающий французские романы не ждал Гоголя и даже не догадывался о существовании некого скромного сельского парубка, самонадеянность которого была на лицо: из далекой окраины отправлялся он в столицу российской империи и не посмотреть, а с твердым намерением покорить.

Двинулся Гоголь в дорогу с Данилевским и человеком из крепостных Якимом, данным матерью для заботы и уходу.

Из воспоминаний Данилевского:

«…Наконец издали показались бесчисленные огни, предвещавшие о приближении к столице. Мы совсем не могли придти в себя, страшно волновались и беспрестанно высовывались из экипажа, что Никоша схватил насморк, и отморозил нос, и ему пришлось сидеть по приезду три дня в доме».

Жильё: две маленькие комнатки, которые удалось снять, были совсем не «окнами на Неву» и в районе далеком от мостов и дворцов на верхнем этаже серого мрачного дома. Страшные морозы и суетность большущего города, где до прибывших никому не было дела не так огорчали Гоголя, как тающие данные матерью в дорогу деньги.

3-го января 1829 года, он пишет матери:

«Петербургъ мне показался вовсе не такимъ, какъ я думалъ. Я его воображалъ гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые распустили другiе о немъ, также лживы. За квартиру мы платимъ восемдесятъ рублей (ассигнацiями) въ месяцъ за одни стены, дрова и воду. Она состоитъ изъ двухъ небольшихъ комнатъ и права пользоваться на хозяйской кухне. Съестные припасы также не дешевы, выключая одной только дичи [которая, разумеется, лакомство не для нашего брата]; картофель продается десятками; десятокъ луковицъ репы стоитъ 30 коп. (асс.). Это все заставляетъ меня жить какъ въ пустыне. Я принужденъ отказаться отъ лучшаго своего удовольствiя видеть театръ. Если я пойду разъ, то уже буду ходить часто, а это для меня накладно, т. е. для моего неплотнаго кармана».

(Привожу это письмо, но думаю, оно переделано: совсем негоголевский стиль. Такие письма часто встречаются в так называемых «подлинных письмах», а в интернете и подавно. Кто автор этих писем, Кулиш ли или последователи неизвестно).

Данилевский поступает в корпус гвардейских прапорщиков, а Гоголь оставшись один, ищет работу: обходит учреждение за учреждением. Ему везде отказывают: молод и нужна протекция человека весомого.


30 апреля, 1829 год.

Что̀ за беда посидеть какую-нибудь неделю безъ обеда? Того ли еще будетъ на жизненномъ пути? Всего понаберешься. Знаю только, что если бы втрое, вчетверо, всотеро разъ было более нуждъ, и тогда оне бы не поколебали меня и не остановили меня на моей дороге. Вы не поверите, какъ много въ Петербурге издерживается денегъ. Не смотря на то, что я отказываюсь почти отъ всехъ удовольствiй, что уже не франчу платьемъ, какъ было дома, имею только пару чистаго платья для праздника или для выхода и халатъ для будня, и не смотря на это все порасчету менее 120 рублей (асс.) никогда мне не обходится въ месяцъ. Какъ въ этакомъ случае не приняться за умъ, за вымыселъ, какъ бы добыть этихъ проклятыхъ, подлыхъ денегъ, которыхъ хуже я ничего не знаю въ мiре? Вотъ я и решился… Наши в поле не робеютъ».

(Вот подлинное гоголевское письмо, обратите внимание на изложение, совершенно отличное от приведенного выше).

«Наши в поле не робеют» — как сказано! казацкая поговорка и в устах молодого барчука. Казак, он есть казак. Кровь казацкая: особенная, корней родных не даст забыть, и всегда будет бурлить в жилах, толкать на подвиг, на жертву ради дела праведного. Это выражение согласитесь, характеризует Гоголя как человека, решительного, упрямого, твердого в намерениях, учитывая еще выше написанное: «всотеро раз было более нужд и тогда бы они не поколебали меня». А его слова о решительности? На что он решился? Он решился заявить о себе, как о поэте. Он знает что он не Пушкин, но поэт: большая поэма, идиллия, набросанная еще в гимназии, есть за плечами. Ганц Кюхельгартен. Какой ни какой, а труд, и не хуже стихов чужих им в журналах читанных.

В поэме: влюбленный юноша бросает любимую ради славы, за которой отправляется за тридевять земель и посещает ряд стран, но пламенная любовь и образ любимой, несмотря на прикрасы заморские, возвращают его назад. Заметьте, поэма написана юношей никогда не бывавший в описываемых им странах. Гоголь чтобы не обмишуриться с поэмой выбирает из нее кусок об Италии и отправляет в издательство инкогнито, для того чтобы узнать, удостоятся ли стихи его печати. Конечно, он обходит все приличные издательства и даже возможно и там ищет работу. В издательстве его сталкивает судьба с земляком (харьковчанином) Орестом Сомовым.

Сомов вместе с Дельвигомиздает альманахи «Северные цветы», «Подснежник»; на 1829 год, участвует в издании «Литературной газеты».


Как и задумал Гоголь стихотворение «Италия» было напечатано без подписи в журнале «Сын отечества», 1829 году. Вот несколько строк из него:

Италия — роскошная страна!

По ней душа и стонет и тоскует.

Она вся рай, вся радости полна,

И в ней любовь роскошная веснует:

Бежит, шумит задумчиво волна

И берега чудесные целует;

В ней небеса прекрасные блестят;

Лимон горит и веет аромат.

И всю страну объемлет вдохновенье,

На всемъ печать протекшего лежит;

И путник зреть великое творенье,

Сам пламенный, из снежных стран спешит,

Душа кипит, и весь он — умиленье,

В очах слеза невольная дрожит;

Он погружен в мечтательную думу,

Внимает дел давно минувших шуму.

Здесь низок мир холодной суеты,

Здесь гордый ум с природы глаз не сводит,

И радужной в сияньи красоты

И жарче и ясней по небу солнце ходит.

И чудный шум и чудные мечты

Здесь море вдруг спокойное наводит.

В нем облаков мелькает резвый ход,

Зеленый лес и синий неба свод….


Публикация стихотворения дарит уверенность, что полный труд нежинской гимназии ждет та же счастливая судьба. Поэтому Гоголь уверенно несет поэму в типографию Плюшара, где под псевдонимом В. Алов ее печатают отдельной книжкой. А вот и кусочек из поэмы:

Земля классических, прекрасных созиданий,

И славных дел и вольности земля, Афины!

К вам, в жару чудесных трепетаний,

Душой приковываюсь я!

Вот от треножников до самого Пирея

Кипит, волнуется торжественный народ:

Где речь Эсхинова, гремя и пламенея,

Все своенравно вслед влечет,

Как воды шумные прозрачного Иллиса.

Велик сей мраморный изящный Парфенон!

Колонн дорических он рядом обнесен;

Минерву Фидий в нем переселил резцом,

И блещет кисть Парразия, Зевксиса.

Под портиком мудрец

Ведет высокое о дольнем мире слово:

Кому за доблести бессмертие готово,

Кому позор, кому венец.

Фонтанов стройных шум, нестройных песней клики;

С восходом дня толпа в амфитеатр валит,

Персидский Кандис весь испещренный блестит,

И вьются легкие туники.

Стихи Софокловы порывисто звучат;

Венки лавровые торжественно летят;

С медоточивых уст любимца Эпикура

Архонты, воины, служители Амура

Спешат прекрасную науку изучить:

Как жизнью жить, как наслажденье пить.

Но вот Аспазия; не смеет и дохнуть

Смятенный юноша, при черных глаз сих встрече.

Как жарки те уста! Как пламенны те речи!

И, темные как ночь, те кудри как нибудь

Волнуясь, падают на грудь,

На беломраморные плечи.

Но что при звуке чаш, тимнанов дикий вой?

Плющем увенчаны вакхические девы,

Бегут нестройною, неистовой толпой

В священный лес; все скрылось… что̀ вы? Где вы?…

Но вы пропали, я один.

Опять тоска, опять досада;

Хотя бы Фавн пришел с долин,

Хотя б прекрасная Дриада

Мне показалась в мраке сада.

О как чудесно вы свой мир

Мечтою Греки населили!

Как вы его обворожили!

А наш — и беден он и сир,

И расквадрачен весь на мили….


Но ожидания не оправдываются: поэма принимается холодно и как гром среди ясного неба критик Полевой зло высмеивает молодого автора и его труд.

Это был удар. Удар сильный и неожиданный. По Кулишу (биограф) Гоголь скупает книжки, но не сжигает их в квартире, где живет с Прокоповичем, а СНИМАЕТ ГОСТИНИЦУ И СЖИГАЕТ ТАМ. Этими словами Кулиш хочет показать что Гоголь пытался скрыть от Прокоповича свои действия, а в итоге в своей биографической книге выставляет Прокоповича и Якима свидетелями этих действий. Других свидетельств данному происшествию нет. К тому же скупка книг и снятие гостиницы вызывает недоверие, скорее всего это вымысел биографа, если взять в толк безденежье Гоголя.

Гоголь хотя и расстроен первой неудачей: духом не падает, он идет поступать в актеры. Невзрачный юноша впечатления не производит, но его, уступая напору и дворянскому званию, «подвергают испытанию»: дают рукописный текст и предлагают прочитать с выражением. Естественно юноша испытание не проходит: для читающего текст впервые стояла дилемма: разгадывать ли почерк или держать дикцию? Это было сделано намеренно: молодой, малый ростом и с длинным носом человек, по формам своим не подходил ни к трагическому амплуа, ни к комедийному, ни даже быть на подхвате: в немых сценах.

Это был второй удар. Удар, пошатнувший Гоголя в уверенности, и выбил на некоторое время из колеи.

О своем разочаровании и сожалений юноши пишет матери в июне 1829 года:

«Я чувствую налегшую на меня справедливымъ наказанiемъ тяжкую десницу Всемогущаго. Но какъ ужасно это наказанiе! Безумный, я хотелъ было противитъся этимъ вечно неумолкаемымъ желанiямъ души, которыя одинъ Богъ вдвинулъ въ меня, претворилъ меня въ жажду, ненасытимую бездейственною разсеянностью света. Онъ указалъ мне путь въ землю чуждую, чтобы тамъ воспитать свои страсти въ тишине, въ уединенiи, въ шуме вечнаго труда и деятельности, чтобы я самъ по несколькимъ ступенямъ поднялся на высшую, откуда бы былъ въ состоянiи разсеевать благо и работать на пользу мiра. И я осмелился откинуть эти божественные помыслы и пресмыкаться въ столице здешней, где не представляется совершенно впереди ничего! Я решился, въ угодность вамъ больше, служить здесь во что̀ бы ни стало. Но Богу не было этого угодно. Везде совершенно я встречалъ одне неудачи и что̀ всего страннее — тамъ, где ихъ вовсе нельзя было ожидать. Не явно ли онъ наказывалъ меня этими всеми неудачами, въ намеренiи обратить на путь истинный? Что жъ? я и тутъ упорствовалъ; ожидалъ целые месяцы, не получу ли чего».

В этот момент Гоголь получает от матери деньги для уплаты взноса в Опекунский совет и решает бросить Петербург и рвануть за границу, о которой тоже нет, нет, да мечтал в Нежине. Возможно, там найдется то, чего так жаждала душа: найти свое высокое предназначение, где трудами своими он бы положил себя без сожаления на «плаху» ради отчизны, ради блага народа.

Вот что он пишет о том в своей исповеди в «Выбранных местах…»:

«Мне всегда казалось что в жизни моей, мне предстоит какое-то большое самопожертвование и что для службы моей отчизне я должен воспитаться, где то вдали от нее. Я не знал, ни как это будет, ни почему это надо, но видел самого себя так живо в какой-то чужой земле тоскующим по своей отчизне. Может быть, это было просто то непонятное поэтическое влечение, которое иногда тревожило Пушкина, ехать в чужие края единственно затем чтобы по выражению его:

Под небом Африки моей,

Вздыхать о сумрачной России.

Как бы то ни было, но это противу вольное мне самому влечение было так сильно, что не прошло и пяти месяцев по прибытии моем в Петербург, как я сел уже на корабль. (…) проект и цель моего путешествия были совсем неясны.

Я знал только то что еду не наслаждаться чужими краями. (…) Едва только очутился в море на чужом корабле среди чужих людей (корабль был английский) мне стало грустно, что прежде чем вступить на твердую землю я уже подумал о возврате. Три дня я только провел в чужих краях и, несмотря на новость чужих предметов начала меня завлекать, я поспешил на том же пароходе возвратиться».

В Петербурге его ждала протекция, благодаря матери, которая через третьи руки нашла человека знакомого, состоящего в Петербурге при деле и её гневное письмо. Гоголю ничего не остается как устроиться в департамент и писать матери письма с объяснениями своего поступка.

«…Выездъ за границу такъ труденъ, хлопотъ такъ много. Но лишь только я принялся, все, къ удивленiю моему, пошло какъ нельзя лучше; я даже легко получилъ пропускъ. Одна остановка была наконецъ за деньгами; но вдругъ получаю следуемыя въ Опекунскiй Советъ. Я сейчасъ отправился туда и узналъ, сколько они могутъ намъ дать просрочки на уплату процентовъ; узналъ, что просрочка длится на четыре месяца после сроку, съ платою по пяти рублей отъ тысячи въ каждый месяцъ штрафу. Стало быть до самаго ноября месяца будутъ ждать. (…) Поступокъ решительный, безразсудный; но что̀ же было мне делать?… Все деньги, следуемыя въ Опекунскiй Советъ, оставилъ я себе и теперь могу решительно сказать — больше отъ васъ не требую. Одни труды мои и собственно прилежанiе будутъ награждать меня. Что̀ же касается до того, какъ вознаградить эту сумму, какъ внесть ее сполна, ВЫ ИМЕЕТЕ ПОЛНОЕ ПРАВО ДАННОЮ И ПРИЛАГАЕМОЮ МНОЮ ПРИ СЕМЪ ДОВЕРЕННОСТЬЮ ПРОДАТЬ СЛЕДУЕМОЕ МНЕ ИМЕНИЕ, часть, или все, заложить его, подарить, и проч. Во всемъ оно зависитъ отъ васъ совершенно…».

Получая маленькое жалование и тягостную работу, Гоголь постоянно размышляет о своем существовании, ищет себя. Чем заняться? Как проявить себя? Чем обратить на себя внимание? Чем удивить культурную столицу? Ломая голову над этими вопросами, Гоголь пришел к мысли создать нечто новое: из ряда вон, то есть отличное от той литературы, которой была наводнена столица. Любимые с детства самобытные сказки и придания украинского эпоса, которыми заслушивался в детстве выбирает он для начала своей литературной карьеры. Писать с бухты-барахты он не желает, поэтому обращается к матери с просьбой добывать для него нужную ему информацию:

Февраля 2-го, 1830.

«Жалованья получаю сущую безделицу. Весь мой доходъ состоитъ въ томъ, что иногда напишу или переведу какую-нибудь статейку дома для господъ журналистовъ. И потому вы не сердитесь, моя великодушная маминька, если я васъ часто безпокою просьбою доставлять мне сведенiя о Малороссiи, или что̀ либо подобное. Это составляетъ мой хлебъ. Я и теперь попрошу васъ собрать несколько таковыхъ сведенiй, если где либо услышите какой забавный анекдотъ между мужиками въ нашемъ селе, или въ другомъ какомъ, или между помещиками. Сделайте милость, описуйте для меня также нравы, обычаи, поверья. Да расспросите про старину хоть у Анны Матвеевны или Агафiи Матвеевны: какiя платья были въ ихъ время у сотниковъ, ихъ женъ, у тысячниковъ, у нихъ самихъ? Какiя матерiи были известны въ ихъ время? И всё съ подробнейшею подробностiю. Какiе анекдоты и исторiи случались въ ихъ время, смешные, забавные, печальные, ужасные? Не пренебрегайте ничемъ: все имеетъ для меня цену. Еще осмеливаюсь побезпокоить васъ одною просьбою: ради Бога, если будете иметь случай, собирайте все попадающiяся вамъ древнiя монеты и редкости, какiя отыщутся въ нашихъ местахъ, стародавнiя, старопечатныя книги, другiя какiя-нибудь вещи-антики, а особливо стрелы, которыя въ множестве находимы были въ Псле. Я помню, ихъ целыми горстями доставали. Сделайте милость, пришлите ихъ. Нетъ ли въ нашихъ местахъ какихъ записокъ, веденнныхъ предками какой нибудь старинной фамилiи, — рукописей стародавнихъ про времена гетьманщины, и прочаго подобнаго?»

Мать не отказывает в просьбе и Гоголь просиживает до полночи за столом. Воображение рисует яркие самобытные картины, мозг работает, а рука только успевает записывать. Гоголь пишет «Вечера накануне Ивана Купала». Работает Гоголь основательно, скрупулезно, с полной отдачей сил: ему нельзя опростоволоситься, ему необходимо выиграть, удержаться, достичь высот, которые грезятся ему впереди. Он выискивает нужные слова, складывает их как жемчужины в изящную шкатулку, применяя бытовые и фольклорные особенности родной глубинки присланные матерью. Захватывающая, сдобренная мистикой повесть пишется легко и быстро. С написанным юноша отправляется в известное издательство к Сомову и Дельвигу. Те в восторге. Не было еще таких веселых захватывающих сюжетов, такой яркости и своеобразности языка проза русская не знала. Естественно, повесть печатают, и она принимается читателями на ура.

Что же сопутствовало успеху? Я думаю, новизна стиля, реалистичность, искренность, залихватская веселость, самобытность плюс к тому новый своеобразный язык, перемешанный украинскими забористыми выражениями. Успех, конечно же, окрыляет Гоголя и он с тем же усердием и так же старательно пишет ряд повестей. Дельвиг повидавший талантов и бездарей, угадывает в Гоголе особый дар и сводит его с Жуковским.


Жуковский тепло встречает молодое дарование и принимает в нем участие: просит Плетнева содействовать Гоголю в устройстве.


С этим знакомством для Гоголя наступает светлая полоса. Он бросает нудную работу в департаменте. По рекомендации Плетнева его берут в Патриотический Институт преподавать историю, где жалование невелико, но Плетнев для поднятия финансовых возможностей юноши рекомендует Гоголя нескольким состоятельным благородным семействам на роль домашнего учителя. Каков был Гоголь учитель, мы узнаем из воспоминаний его ученика Михаила Лонгинова:

«Я и двое моихъ братьевъ думали что онъ будетъ преподавать намъ русскiй языкъ, но, къ удивленiю, Гоголь началъ толковать о предметахъ, касающихся естественной исторiи; во второе посещенiе онъ заговорилъ о системахъ горъ, рекъ и проч., а въ третьеповелъ речь о всеобщей исторiи.

— Когда же начнемъ мы, Николай Васильевичъ, уроки

русскаго языка? Спросили мы его. Гоголь насмешливо улыбнулся и сказалъ:

— На что вамъ это, господа? Въ русскомъ языке главное дело ставить ер и ять, а это вы и такъ знаете, какъ видно изъ вашихъ тетрадей. Просматривая ихъ, я найду иногда случай заметить вамъ кое что. Выучить писать гладко и увлекательно не можетъ никто. Эта способность дается природой, а не ученьемъ.

После этого классы шли обычной чередой, то есть, одинъ посвящался естественной исторiи, другой географiи, третiй всеобщей исторiи и т. д. Гоголь вводилъ въ свои чтенiя множество смешныхъ анекдотовъ и, сочувствуя веселости нашей, хохоталъ съ нами самъ отъ чистаго сердца. Даже такiя историческiя явленiя, какъ, напримеръ, войны Амазиса и происхожденiе гражданскихъ обществъ, онъ умелъ поворачивать смешною стороною.

Онъ не позволялъ намъ употреблять выраженiй, сделавшихся давно стереотипными, останавливалъ на половине и спрашивалъ усмехаясь:

— Кто это научилъ васъ такъ говорить? Это неправильно. Надобно сказать такъ то…».

Молодой Гоголь в педагогике, конечно, был не сведущ, но материал подробнейшим образом изучал и знал досконально; умел заинтересовать, повести вперед, заставить думать и размышлять, не воздействовал на детей авторитетом, а манил к знанию.

Не буду перечислять дальнейшую хронологию написанных им повестей, а замечу его отношение к своему труду.

За что бы он не брался, а брался за многое, всюду стремился к совершенству. Это отражается как в прозаических текстах, так и в научных статьях, где он детально рассматривает ту или иную тему, и прежде написать глубочайшим образом изучает выбранный им предмет. Когда ему представляется педагогика, он решает: вот то самое поприще где, пользуясь своими способностями, он выполнит предначертанный ему судьбой долг: служить ни какой-то части общества, а Отечеству в целом. Со временем он понимает, что ошибся: не педагогика, а литература — дело жизни. Трибуна, с которой он может призвать к совершенству, людей богатых и низкого звания, к совершенству взаимозависимости обоих классов, к совершенству взаимоотношений человека с природой и между собой. Он не призывал к революции, он не был против царя, он был за человека, за право каждого человека быть человеком, за совершенствование того высокого гуманистического права всеми имеющимися тогда сословиями. Об этом он пишет в ряде статей и очерков, об этом пишет в множественной переписке с друзьями и людьми незнакомыми. Пишет так подробно и скрупулезно, что письма его занимают несколько листов. Он жаждет общения. Он не может замыкаться в себе. Не может молчать, жизнь коротка и времени медлить нет. Он открыт для каждого всем сердцем, он не может быть угрюмым, двойственным, странным, хотя его воспринимают именно таковым, потому что он чужд тому обществу: то общество не созрело, не поднялось до тех высот, которые понимает Гоголь. Такого общества, о котором мечтал он, нет до сих пор. Люди так и прозябают в воровстве, обмане, убийствах, обогащениях, унижении себе же подобных.

Вот уж действительное горе от ума.

С первого взгляда в его произведениях рассказывается, что есть на самом деле, некоторая реальность, но рассказывается так, как не должно было бы быть. Не должно быть Плюшкиных, Маниловых, Чичиковых, таких городничих и других его героев. Он высмеивает реальность того времени, низменные характеры людей, в подтексте плача над той реальностью. Высказывая свои мысли в произведениях Гоголю требуется обратная связь. Ему мало высказаться, ему надо доподлинно знать, как его понял читатель. Он жаждет мнений, критики не только сведущих лиц, но и читателя простого: не обремененного знаниями. Ему необходимо знать, что вынес прочитавший из прочитанного и понял ли ту мысль, которую он с таким усердием вложил.

Гоголь был умен, изобретательно умен, тонко чувствителен и до всего восприимчив, любознателен неимоверно. Глазаст к окружающему его миру, я уже писала об этом, но повторюсь: необычайно. Он распознавал с первого взгляда изящность и пагубность, ощущал малейшее дуновение того или иного явления и это стремился открыть другим, мало открыть, удивить и порадоваться вместе данному удивлению и открытию.

Ко всем перечисленным мной добродетелям его, он был нежен душой и раним: чрезвычайно. Жаждя критики он болел от злорадства людей ограниченных рамками своего мировоззрения, далеко неидеального и даже педантического, мелочного и надменного.

Непонимание огорчало его. Что интересно и в этих случаях Гоголь ругал себя за неспособность растолковать такие ясные для него взгляды, поэтому оправдывался и пускался в разъяснения: пытался помочь читателю разобраться, уяснить им высказанную мысль.

Любовь

Любовь имеет огромное значение в жизни человека. Она столь многогранна, задевает столько критериев жизненных, что решает проблемы и открывает глаза в мир иной: прекрасный; даже не побоюсь сказать — божественный. Без нее никак. Думаю, с этим многие согласятся. Поэтому хочу открыть пред вами Гоголя, как человека любящего и не только дело своей жизни, но и женщин, будучи при этом сам любимый. О первой своей любви писатель пишет в письме матери:

«Теперь, собираясь съ силами писать къ вамъ, не могу понять, отъ чего перо дрожитъ въ руке моей; мысли тучами налегаютъ одна на другую, не давая одна другой места, и непонятная сила нудитъ и вместе отталкиваетъ ихъ излиться предъ вами и всю глубину истерзанной души… Маминька, дражайшая маминька! Я знаю, вы одне истинный другъ мне. Поверите ли? и теперь, когда мысли мои уже не темъ заняты, и теперь, при напоминанiи, невыразимая тоска врезывается въ сердце. Однимъ вамъ я только могу сказать… Вы знаете, что я былъ одаренъ твердостью, даже редкою въ молодомъ человеке… Кто бы могъ ожидать отъ меня подобной слабости? Но я виделъ ее… нетъ, не назову ея… она слишкомъ высока для всякаго, не только для меня. Я бы назвалъ ее ангеломъ, но это выраженiе — не кстати для нея. — Это божество, но облеченное слегка въ человеческiя страсти. Лице, котораго поразительное блистанiе въ одно мгновенiе печатлеется въ сердце, глаза, быстро пронзающiе душу, но ихъ сiянiя, жгучаго, проходящаго насквозь всего, не вынесетъ ни одинъ изъ человековъ. О, еслибы вы посмотрели на меня тогда!… Правда, я умелъ скрывать себя отъ всехъ, но укрылся ли отъ себя? Адская тоска съ возможными муками кипела въ груди моей. О, какое жестокое состоянiе! Мне кажется, если грешнику уготованъ адъ, то онъ не такъ мучителенъ. Нетъ, это не любовь была… я по крайней мере не слыхалъ подобной любви. Въ порыве бешенства и ужаснейшихъ душевныхъ терзанiй, я жаждалъ, кипелъ упиться однимъ только взглядомъ, только одного взгляда алкалъ я… Взглянуть на нее еще разъ — вотъ бывало одно, единственное желанiе, возраставшее сильнее и сильнее, съ невыразимою едкостью тоски. Нетъ это существо, которое Онъ послалъ лишить меня покоя, разстроить шатко созданный мiръ мой, не была женщина. Если бы она была женщина, она бы всею силою своихъ очарованiй не могла произвесть такихъ ужасныхъ, невыразимыхъ впечатленiй. Это было божество, Имъ созданное, часть Его же самаго. Но, ради Бога, не спрашивайте ея имени! Она слишкомъ высока, высока!»

Неправда ли страстное письмо: своеобразный гимн любви. Удивительна сила чувств юного Гоголя. По Кулишу (первый биограф) это письмо отправлено 1829 году матери вместе с объяснениями Гоголя о его поездки за границу. Думаю, это не соответствует действительности: в письме явно заметно, что Гоголь встречал ту женщину не один раз. Видимо письмо о любви слишком эмоциональное было не датировано писателем или даже намеренно использовано Кулишом, для объяснения заграничной поездки писателя: не понимая причины которой, он объясняет ее, как убегание Гоголя от несчастной любви (действительные причины я указала в предыдущей главе). Скорее всего, письмо написано в период его учительства в Женском Патриотическом Институте (1831), где юноша мог увидеть женщину, поразившую его сердце и искать глазами в толпе благородных девиц. Добавлю несколько слов о Кулише. Читая его материалы, приходит мысль что биограф не опирается на жизненные факты, а подстраивает их для гладкости картины. Выводы его настолько ограничены, что вызывают сомнения в его компетентности и даже в умственных способностях.

Так кто же эта женщина, о которой так пылко пишет Гоголь? Он не называет ее имя матери и в других, каких бы то ни было источниках, что в письмах или сочинениях: ни слова ни полслова. Словно тема любви закрыта навсегда. Может быть, Гоголь был однолюб и, однажды испытав любовь, остался ей тайно верен. Я думаю, именно так и было, но почему же он не пытался добиться ответного чувства, не посветил ей стихи, как обычно поступают влюбленные поэты. А на тот момент (1829 год) он себя считал поэтом или уже нет? если взять в расчет не удавшуюся публикацию своих стихов, горькое в том разочарование и до конца жизни отказ от поэзии. А может быть причина в том, что Гоголь осознает свое несоответствие «высокой» даме. Он тщедушен и неказист, особенно длинный нос доставляет юноше огорчения, худ и невысок ростом (160см.), недостаточно знатен и беден, а в голове зреют наполеоновские планы, которые требуют сосредоточения и с любовью никак не вяжутся.

Александра Осиповна Смирнова-Россет (1809—1882), на мой взгляд, одна из претенденток на пылкость, о которой пишет Гоголь матери. Александра одногодка Гоголя. Даже день рождения их близок: у нее 6 марта, у него — 20. Но происходит она из знатного старинного французского рода, хотя и с примесью русских, украинских и грузинских по матери кровей (род князей Цициановых). Судьба Александры, однако, складывается негладко: отец ее, Осип Иванович Россет, отмеченный Суворовым за храбрость при взятии Очакова и стоящий у истоков рождения Одессы умирает там же от чумы (1814); через двенадцать лет умирает мать: Надежда Ивановна Лорер, обладавшая незаурядной красотой, которой сполна одарила дочь. Молодая девица тем временем получает образование в Екатерининском Петербургском Дворянском Институте, где учителем русской словесности был Петр Плетнев, знаменитый ученый, друг Пушкина, тот самый Плетнев, который (1831) участвует в устройстве Гоголя, устраивает в тот же институт, где учится Россет и знакомит его с Пушкиным. После смерти бабушки под опекой, которой находилась Александра ее по велению царя определяют во фрейлины царицы. Благодаря своей красоте, такту, девушка становится всеобщей любимицей. В нее были влюблены: Жуковский, Вяземский, Тургенев, Лермонтов. Из стихотворений, посвященных ей, можно составить поэтический сборник. Невольно вспоминается ироническое Пушкинское:

Черноокая Россети

В самовластностной красоте

Все сердца пленила эти

Те, те, те и те, те, те.

И Вяземское:

Южные звезды! Черные очи!

Неба чужого огни!

Вас ли встречают взоры мои

На небе хладном полночи?

Юга созвездье! Сердце звенит!

Сердце, любуяся вами,

Южною негой, южными снами

Бьется, томится, кипит.

Выставляя это стихотворение, невозможно умолчать об ответе Пушкина, который в то время любил Анну Оленину (в замужестве Андро) и даже сватался к ней, но получил отказ.

Она мила — скажу меж нами —

Придворных витязей гроза,

И можно с южными звездами

Сравнить, особенно стихами,

Ее черкесские глаза,

Она владеет ими смело,

Они горят огня живей;

Но, сам признайся, то ли дело

Глаза Олениной моей!

А вот Лермонтов со свойственной ему нотой грусти:

В просторечии невежды

Короче знать я вас желал,

Но эти сладкие надежды

Теперь я вовсе потерял.

Без вас — хочу сказать вам много,

При вас — я слушать вас хочу,

Но молча, вы глядите строго,

И я, в смущении, молчу!

Что делать? — речью безыскусной

Ваш ум занять мне не дано…

Все это было бы смешно,

Когда бы не было так грустно.

Им же вторит неистовый демократ Белинский: «Свет не убил в ней ни ума, ни души, а того и другого природа отпустила ей не в обрез. Чудесная, превосходная женщина. Я без ума от нее».

11 января 1832 году императрица представляет, опекаемой ею двадцатитрехлетней сироте, бесприданнице, отличную партию: состоятельного чиновника Министерства иностранных дел Николая Михайловича Смирнова, богатого помещика и девушка выходит замуж. Это был явный брак по расчету, но что поделать в те времена браки складывались в своем большинстве не на небесах, а согласно принятого этикета.

Дружеские отношения между Александрой и Пушкиным завязались летом 1831 года (заметьте: в то же самое время, когда с Пушкиным знакомится Гоголь), тогда поэт только женился и живет в царском Селе. Александра и молодожены Пушкины часто встречаются, «катаются вместе в коляске, совершают долгие пешие прогулки», поэт читает ей свои работы, дарит в подарок альбом с вписанным, якобы от ее имени, стихотворением:

В тревоге пестрой и бесплодной

Большого света и двора

Я сохранила взгляд холодный,

Простое сердце, ум свободный,

И правды пламень благородный,

И, как дитя, была добра;

Смеялась над толпою вздорной,

Судила здраво и светло,

И шутки злости самой черной

Писала прямо набело.

(1832 А.С.Пушкин)

Гибель Пушкина Александра Осиповна восприняла как духовную трагедию. В тот момент она находится в Париже и в страшном удручении читает строчки из письма Вяземского:

«Умирая, Пушкин продиктовал записку, кому что он должен: вы там упомянуты…».

Думаю, читатель меня извинит за столь длительную тираду, возможно, на его взгляд касаемо нашей темы, о личности второстепенной, правда, раскрывающую подоплеку взаимоотношений описанной мной девицы Россет с Гоголем. Взаимоотношений, на мой взгляд, которые можно назвать чувством, продлившемся на долгие годы. Гоголь, весьма дороживший дружбой с этой прекрасной женщиной, написал о ней следующее:

«Это перл всех русских женщин, каких мне случалось знать, а мне многих случалось из них знать прекрасных по душе. Но вряд ли кто имеет в себе достаточные силы оценить ее. И сам я, как ни уважал ее всегда и как ни был дружен с ней, но только в одни страждущие минуты и ее, и мои узнал ее. Она являлась истинным утешителем, тогда как вряд ли чье-либо слово могло меня утешить, и, подобно двум близнецам — братьям, бывали сходны наши души между собою».

При встречах и в письмах они оба изливают друг другу душу, бывает сердятся и поругивают по-дружески.


А. О. Смирновой <9 января 1844. Франкфурт>

«…справедливо ли было с вашей стороны так скоро причислить мой поступок к донкишотским? В обыкновенных, житейских делах призывается по крайней мере в таких случаях доктор с тем, чтобы пощупать пульс и узнать, действительно здрава ли голова и цел ли ум, и уже не прежде решаются отвергнуть его дело или решение как безумное. А вы поступили ли таким образом со мной? Упрек ваш и замечания, что у меня есть мать и сестры и что мне о них следует думать, а не о том, чтобы помогать сторонним мне людям, мне показались также несправедливы, отчасти жестоки и горьки для моего сердца. Друг мой, Александра Осиповна, я не почитаю себя сыном, исполнившим все свои обязанности относительно родителей, но рассмотрите сами, не сделал ли я, что по возможности мне можно было сделать: мне следовала половина имения (и притом лучшая 100 душ кр <естьян> и земли). Я их отдал матери и сестрам в то время, когда я сам не имел верного пропитанья. Этот поступок называли в свое время также донкишотским многие добрые люди. Кроме того, мне удалось кое-что присылать им иногда в помощь из Петербурга, добытое собственными трудами; кроме того, я поместил сестер моих в институт и платил за них из своего кармана до времени, пока добрая Государыня не взяла их на свой счет. Это, конечно, небольшое дело. Лучшим делом с своей стороны я считаю то, что пожертвовал им своим временем и провел с ними год по выходе их из института, для того чтобы хотя сколько-нибудь воспитать их для того места и круга, среди которого будет обращаться их жизнь, чему, как известно, не учат в институтах. Словом, с теми средствами, которые я им доставил, можно было вести безбедную жизнь; но встретилось одно мешающее обстоятельство. Мать моя добрейшая женщина, с ней мы друзья и чем далее, тем более становимся друзьями, но хозяйка она довольно плохая. Сестры мои умные и добрые девушки, любимые всеми в околодке за радушие, простоту в обращении и готовность помогать всякому, но к хозяйству и экономическим оборотам по имению имеют естественное отвращение, и немудрено, это дело мужа, а не женщины. С ними случается то же самое, что со многими: они отказывают себе во всем иногда самом необходимом, и этим однако ж ничуть не помогают хозяйству, потому что хозяйствуют невпопад, воздерживают и ограничивают себя невпопад, издерживают и тратят в отношении к потребностям экономическим невпопад. Итак, рассудите сами, друг мой, справедливы ли были ваши упреки, и не жестоко ли было для моего сердца услышать их от вас? Еще скажу вам, что мне показалась слишком резкою уверенность ваша в авторитет слов своих, особливо, когда вы твердо называете намерение мое помочь бедным студентам безрассудным. Не бедным студентам хочу помочь я, но бедным талантам, не чужим, но родным и кровным. Я сам терпел и знаю некоторые те страдания, которых не знают другие и о которых даже и не догадываются, а потому и помочь не в состоянии….

Ваш Гоголь».


А. О. Смирновой Франкфурт. Февраля 15. 1845.

«Приехавши во Франкфурт, я застал ваше письмо, бесценный друг мой Александра Осиповна, и с ним вексель. Благодарю вас за то и за другое и вновь повторяю вам: мне не нужны деньги, не присылайте мне ничего сверх посланных. Вообще не беспокойтесь насчет средств моего существования; мне было гораздо труднее прежде доставать денег, чем теперь. Не думайте также, что, говоря иногда: «Будут деньги», я говорил это в твердой уверенности на Бога. Нет, в грешной душе моей недостает столько веры. Я говорил это вследствие соображений просто арифметических: складывая цифры мысленно, я говорил вам гласно сумму. Да и подумайте, точно, достаточное ли дело, чтобы меня допустили теперь погибнуть с голоду: я теперь нужен другим, а потому другие сохранят меня. Притом, слава Богу, во мне теперь всё почти умерло то, что почитается извинительным честолюбием и гордостью. И, как нищий, я могу теперь попросить у первого поперечного, в уверенности, что заплачу ему, если не самым делом, то искренними молитвами. Притом для путешествия моего в Иерусалим я могу собрать вдруг себе деньги, а это самое главное. Но меня мучит теперь другое: меня мучит плохое состояние моего здоровья, которое, признаюсь, никогда еще не было так плохо. Одна только поездка и путешествие как будто помогает. От переезда в Париж я почувствовал себя лучше; приехавши в Париж, почувствовал хуже. Переезд из Парижа во Франкфурт вновь помог мне. Неделю проживши во Франкфурте, я вновь почувствовал хуже. И всё во мне до такой степени расклеилось, что не знаю, чему и приписать. Я дрожу весь, чувствую холод беспрерывный и не могу ничем согреться. Не говорю уже о том, что исхудал весь, как щепка, чувствую истощение сил и опасаюсь очень, чтобы мне не умереть прежде путешествия в Обетованную землю. А потому прежде всего помолитесь, друг мой, о моем здоровьи, и помолитесь сильно. Крепко, как можно крепче. Богу всё возможно, и на Него только Одного моя надежда, а медицина никакой никогда еще не делала пользы мне, тем более теперь…. Не сердитесь на меня, друг мой добрейший и прекрасный Александра Осиповна, и помолитесь о моем выздоровлении.

Ваш Гоголь».


А. О. Смирнова Гоголю. Петербург, 20 марта 1845.

«Любезный друг, мне и за вас и по вас грустно: за вас, зная ваши страдания, по вас — для себя. Мне как-то чувствуется, что вам легче было бы, если бы мы встретились теперь, если бы опять вы жили, как в Ницце, меж нами, смотрели на Надежду Николаевну, забавлялись ее неожиданными выходками, читали мне вслух те книги, которых я забыть не могу, наконец позабылись бы в семейном быту, хотя чужом, но вам почти в родном. Мне как-то чувствуется, что вам, вместо всяких вод и лечений, приехать было ко мне в деревню, где я провожу лето одна с детьми. (Николай Михайлович едет лечиться за границу.) Вот как я это все в своей головушке устроила. В тот день, когда решится минута и час моего отъезда, я к вам напишу, тогда вы отправитесь из Франкфурта на Петербург в Москву, где останется два дня для свидания с Аксаковым. Экипаж вас будет ждать, и вас перевезут ко мне, в 70 верст от Москвы, в такую мирную глушь в такие бесконечные поля, где, кроме миллионов сенных скирд, песни жаворонка и деревенской церкви, вы ничего не увидите и не услышите. Отведен вам будет флигель, где вы одни будете царствовать. Старый Илья, который на флейте игрывал в оркестре забытого шута Познякова, будет вам служить. Марья Даниловна, которая слывет колдуньей на селе, постелю будет стлать. Луй, вам известный парень, будет вам подавать кофе со сливками, подобными громоклеевским и которые Василисса отпустит всегда с преважным и гордым видом. Обедня будет всякий день, потому что церковь села Константинова напротив, через паром только перейти, и священник препорядочный человек. Соседей нет, или почти нет. За обедом вы встретите детей, Марью Яковлевну Овербек, которую вы любите, и меня.

Душа моя прыгает и веселится, когда я воображу такую радость. Если бы вы и захотели повидаться кое с кем, мы выпишем кого вам угодно. Если бы вдруг вы захотели нас оставить, мы вас отошлем, куда угодно. Словом, мы так друг с другом поступим на деле, как делали до сих пор на словах. Вы меня бранили — я слушала; вздумала вас разбранить — вы меня вдвойне разбранили, потому что мы уже не можем ни сердиться, ни считаться. Кто кому обязан. Это Божие дело разузнать. До сих пор я всем у вас в долгу всячески. Знайте же вы, что и эти деньги были не мои. Они точно у меня лежали, но меня просили даже выдать их за мои, но теперь позволили сказать, что они были оставлены совсем на мое распоряжение! Вы никогда не узнаете, откуда они, а молитесь за эту особу горячо. Она чиста и прекрасна душою. Меня немного удивляет, что вы не хотите ничего принять у меня. Если бы вы были богаче меня, я никогда бы не остановилась у вас попросить. Вы представьте себе, что я ведь в самом деле очень богата. Мне Николай Михайлович дал все доходы в полное распоряжение. Прежде я, не зная всего хода дел, сорила деньгами, а теперь я всем дорожу и знаю, как и когда и в чем себе отказать. Если вы у меня возьмете, вы уже меня невольно заставите сделать доброе дело. Давать мне всегда было легко и приятно, но отказывать я себе ни в чем не умела; а теперь я хочу этому учиться, потому что распоряжаюсь без всякого контроля сотнею и более тысяч в год. Но впрочем хорошо и то, что у меня были чужие деньги в руках. Наши души выше обязательств светских. Знайте, что я это чувствую точно так, как чувствую, что мы не можем поссориться никогда. Вы не с лицевой стороны меня видали и полюбили. Хотя бы вы это не сказали мне, так я все-таки это бы почувствовала; оттого и уверена, что никогда и ничто не может отдалить друг от друга. И так подумайте о моем предложении.

Между тем Аркадий вам пишет свое мнение о Приснице (Лекарь. Основатель лечения водой. Прим. ав.), хотя очень затрудняется. Он не совсем против этого лечения, но находит, что есть преувеличенность в способах. Ханыков, напротив, убежден, что Присниц совершенно знающ в своем деле и что каждое его предписание основано на глубоком знании природы человеческой и соединяется с весьма верным взглядом. Ханыков, впрочем, и по словам Аркадия, склонен к энтузиазму. Дело в том, что ему гораздо лучше и что, при малейшем нездоровьи, он лечится водою. Я прилагаю вам записку от каждого из них, и вы выберите середину из этих двух мнений. Прощайте.

Ваша от души. Жду ответа».


Графиня Евдокия Петровна Ростопчина урожденная Сушкова — поэтесса, переводчица, драматург и прозаик не менее была привязана к Гоголю и до смерти была его горячей поклонницей.

Она о нем не забывает, когда ее просят почитать драму в стихах «Нелюдимка».

Это видно по письму к Погодину 23 мая 1849.

«Ваша, правда, Михаил Петрович, страшно за бедную „Нелюдимку“! <…> С радостью приеду в вашу келью прочитать ее вам, Шевыреву, Щепкину, Садовскому, Вельтману, если можно нашему Гоголю. <…> Назначьте мне день и час».

А оплакивала Гоголя эта женщина как дорого ей человека. Она проживала тогда в Москве и могла лично отдать дань великому писателю, и «получилось это в духе его повестей: «После кончины Гоголя начались споры о том, кто и как будет его хоронить. Пока граф Толстой и так называемые друзья-славянофилы выдвигали друг другу свои условия, студенты и профессора Московского университета унесли гроб с телом писателя в Татианинскую церковь при Московском университете. В первую ночь, когда все разошлись и в церкви возле гроба остались только несколько студентов, тишину нарушил стук колёс. В церковь вошла дама в чёрном под глубокой вуалью. Она, молча, прошла к гробу, наклонилась, откинув вуаль, и прильнула к лицу усопшего. Присутствовавшие при этой сцене студенты даже начали волноваться: не потеряла ли сознание таинственная посетительница — столь долго она не поднимала головы. Но вот она выпрямилась, опустила вуаль и застыла, облокотившись на край гроба. Так она простояла всю ночь, время от времени целуя покойника. Ранним утром дама, в последний раз простившись с писателем, направилась к выходу, и… вдруг пошатнулась. Студенты кинулись к ней, помогли выйти и увидели перед храмом карету с гербами Ростопчиных. Таинственной посетительницей была графиня Евдокия Ростопчина».

До самого дня её смерти каждый день на могилу Гоголя старенький лакей привозил цветы.

Официально не будучи на похоронах Гоголя Ростопчина отправила несколько писем в С-Петербург людям более близким к Гоголю.

Вот несколько:

П. А. Плетневу. 4 марта 1852.

«Да, Гоголя не стало. <…> Вот вам посылка, которую смело можете назвать замогильною, цветы с головы Гоголя в гробу, собранные мною для немногих и лучших его избранных, для вас <…>, потом для Одоевского <…>, Тютчева и, наконец, для Александры О. Смирновой. <…> Я писала Василию Андреевичу (Жуковскому) и послала ему такое же смиренное приношение из реликвий нашего покойника какую-то травку; ему и подобает! Не он ли первый друг и первый доброжелатель Гоголя?»


В. А. Жуковскому. 13 марта 1852.

«Вероятно, до вас уже достигли слухи о смерти, почти неожиданной, Гоголя… нашего представителя перед Европою в качестве народного поэта и великого моралиста, его, которого так убийственно хвалили и так несправедливо порицали у нас в последние годы; его, кому непрошеные друзья более вредили, и во всех отношениях, чем самые опасные враги; его, столь великого и гениального в своей сущности. <…> Вообразите: он сжег все свои бумаги, все рукописи, тетради черновые, переписанные, всё, всё до последнего клочка, и мы никогда не узнаем, что нам приготовлял его светлый, исполинский ум, освободившийся из-под гнета его долго опутывавших обстоятельств, недугов и влияний!.. Жаль, невыразимо жаль его, а пуще нас, и ваше сердце, нянчившее и взлелеявшее Гоголя столь нежным попечением и сочувствием, ваше теплое сердце, матерински открытое всякому молодому дарованью, оно поймет, оно разделит те чувства тяжкой скорби, которыми полно теперь все, что знало, ценило и любило бедного Гоголя! В прежние две зимы, им проведенные в Москве, я его редко видала, он удалялся от всех, хандрил, отмалчивался, а мне слишком больно было его таким встречать; когда же он опять стал бывать у меня, шутить, показывать, что ему приятно мое всепреданное уважение; помню, он сам говорил мне с удовольствием о приготовленных им новинках, а вы знаете, как это редко с ним случалось и как много доказывала в нем бодрости такая сообщительность!.. <…> С головы его выпросила я несколько веток и цветов и спешу уделить вам часть моего сбора вам, первому покровителю покойного, кому он обязан началом своей известности. <…> Еще посылаю вам рисунок, его портрет, набросанный для меня одним из наших новых поэтов <…> Этот эскиз один из удачнейших. <…> Место его в руках ваших!.. Еще посылаю вам несколько строк, посвященных мною памяти друга, собрата, учителя».


Выделяла Гоголя из всей толпы собиравшейся у нее на чтениях разношерстной публики и другая женщина — княгиня Зинаида Александровна Волконская, салоны которой хоть в Москве, хоть в Риме, где был ее особняк, собирали сановников и красавиц, писателей, поэтов и художников, как знаменитых так и молодежь, чтобы побеседовать и «обольстить друг друга словом либо музыкой… карт, застолья, танцев те вечера не предусматривали».

16 мая 1838 г. Гоголь писал матери из Рима:

«Княгиня Зинаида Волконская, к которой я всегда питал дружбу и уважение и которая услаждала мое время пребывания в Риме, уехала, и у меня теперь в городе немного таких знакомых, с которыми любила беседовать моя душа».


Графиня Анна Михайловна Виельгорская (1822—1861), питала к писателю особые чувства. На мой взгляд, она была влюблена в Гоголя, а никак не наоборот. Как выставили, хотя и туманно биографы писателя. Нельзя их ругать за это, потому как высокопоставленная семья Анны навела туману на данный инцидент и перевела стрелки на Гоголя, который был им абсолютной не ровней и церемониться после его смерти с ним не соизволила. Для Гоголя же девушка была ученицей, человеком ищущим (а людей любознательных и ищущих он привечал) и по наивности своей душевной принял теплое участие в становлении личности графини, тем более она изъявляла этому желание. Это все есть в их переписке оборвавшейся 1850 году. К тому же он отвечает 18 ноября 1848 года А. О. Смирновой на просьбу заняться девицей:

«Вашим советом позаняться хандрящею девицею также не воспользовался. Я думаю, что обращаться с девушкой есть дело женщины, а не мужчины. Поверьте, девушка не способна почувствовать возвышенно-чистой дружбы к мужчине; непременно заронится инстинктивно другое чувство, ей сродное, и беда обрушится на несчастного доктора, который с истинно братским, а не другим каким чувством подносил ей лекарство. Женщина — другое дело; у нее уже есть обязанности. Притом она не ищет уже того, к чему девушка стремится всем существом».

Вот письма к Анне, где Гоголь не оставляет наставнического тона и поучает ученицу, воспитанную в духе Европы и с рождения говорящей на французском языке, разъясняет важные для нее аспекты.

30 марта 1849 г. Москва:

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет