От составителей

Сборник рассказов «Вечеринка с карликами» посвящен взрослению, моменту, когда человек осознает, что простился с детством.

Авторы сборника работают в разных жанрах — от реализма до постмодернизма, но все тексты объединяет попытка понять: что делает нас взрослыми? И все ли из нас взрослеют? Что вообще такое жизнь взрослого человека, жизнь за гранью «18+»?

Для кого-то из героев таким мгновением стал первый поцелуй, первое разочарование в любви, предательство, потеря близкого человека, рождение ребенка, а кто-то все еще находится в поиске себя и не может расстаться с детством.

Сборник состоит из двадцати рассказов и разделен на две части — «Любовь» и «Жизнь».

«Любовь» — объединяет тексты, в которых герои почувствовали себя взрослыми благодаря любви к ребенку, семье, работе, партнеру. «Жизнь» — это наблюдения за реальностью, столкновения с которой меняют героя, позволяют иначе взглянуть на себя.

Некоторые рассказы, вошедшие в сборник, уже публиковались в журналах, а их авторы были призерами литературных конкурсов.

Часть I. Любовь

Елена Ивченко

И облака щекочут пятки

Славик легко поступил в цирковую академию на хореографию: мальчиков был недобор, да и Даниловна, классичка из студии, сидела в комиссии, кивала одобрительно, так что он даже и не напрягался. Прыгнул жете-ан-турнан по кругу, завертел пяток пируэтов с одного форса, закончил в арабеск, откинул со лба белый крашеный чуб, улыбнулся фирменной улыбкой: вуаля, дело в шляпе.

В конце первого курса попросился в массовку, в выпускном участвовать. Думал, будет круто: выпускные концерты — фишка академии, агенты со всего мира приезжают! А на деле вышло — бесконечные репетиции в холодном зале, только разогреешься — Максимов опять начнет лекцию на три часа про то, что сцена не терпит пустоты, что надо танцевать нутром, и бла-бла-бла, и бу-бу-бу, и чувствуешь, как мышцы коченеют, а к горлу подкатывает зевота, таращишь глаза, делаешь умный вид, а потом — хлоп-хлоп — «Поехали, лапушки!», — а куда поехали, если ноги теперь как бетонные! Но ладно, едем, с Максимовым не поспоришь: он в цирковом что-то вроде звезды-легенды, лет тридцать уже призовые номера делает и выпускные ставит.

Там-то, на репетициях выпускного, в гулком холодном зале с хищными рядами пустых кресел, он и увидел Котана. Славик участвовал в подводке, и Котан был сначала просто именем, странноватым на слух, был сигналом встать с холодного пола, разогнуть затекшую спину, занять непочетное место в задней линии: «Работаем, подводка к Котаненко!»

Подводка была — адский пасодобль, Испания, коррида, страсть, злость: одни мужики, без дураков, Славику такое нравилось. В конце музыка долетала до яростной высоты, потом обрывалась, все падали замертво, и в тот раз он, лежа на ледяном полу, увидел, как прошагали перед носом босые узкие ступни. Чуть повернул голову: худой, сутулый вроде как просто мальчик, темные кудрявые волосы до плеч, черные джинсы, черная рубашка — шел с гитарой через сцену, обходя оттанцевавшие свое тела. Вот он дошел до центра — там стояли уже тонкие палки с деревянными брусками на концах («трости», вспомнил Славик), — обвел глазами зал, поднял гитару, положил пальцы на гриф… Томная, тягучая, печальная, как зимнее небо, музыка полилась над сценой. Котан старательно брал аккорды, дергал струны, и на лице его, наполовину закрытом черными прядями, отражалась такая крутая мука, что Славик даже испугался.

А потом Котан ловко вставил гитару в паз так, что правая трость стала продолжением грифа, взялся за навершие, вывел ноги в уголок — и взлетел в пасмурную театральную высь, подсвеченную дежурными лампами. Так вот что значит «Котаненко на гитаре стоит»! Снизу Славику казалось, что Котан шагает вверх ногами по невидимым облакам, парит в какой-то чудо-зоне, где реальность устыдилась своей косности и отступила, давая стоящему на руках человеку возможность чуток полетать. Славику на такое даже смотреть было страшно, он высоты с детства боялся, до тошноты…

Котан плыл, разведя ноги в стороны, чуть заметно подворачивал кистью кубик-навершие, балансировал свободной рукой, и его фигура медленно вращалась вокруг своей оси, словно антрацитовая звезда. Горькая испанская музыка пела про то, что нет и не будет на земле человеку счастья, но есть, есть чудесные крохотные минутки, когда можно парить одному в пыльном холодном воздухе, ловить кайф над черной смертной пропастью, быть свободным, быть ничьим, быть живым… Сделав полный круг, Котан свел ноги, вытянулся, прижав к телу свободную руку, — встал в свечку, потом медленно опустил ладонь на вторую трость, сместил центр тяжести. Музыка почти сошла на нет, только одна тонкая, плачущая струна все тянула слабый звук, и под этот звук Котан стал вдруг уводить плечи назад и прогибаться, образуя телом напряженную дугу. Музыка стихла, а он все гнулся и гнулся, словно хотел получше разглядеть свои ступни.

«Мексиканка у него зачетная», — сказал кто-то рядом. Славик повернулся на шепот, а когда снова посмотрел на Котаненко, тот уже вполне по-земному стоял на полу, тер запястье, а Максимов махал длинными руками и вопил что-то про «держать зрителя до конца, Олег, слышишь меня, никогда не бросай, дотяни…». Котан молча смотрел на Максимова синими страшноватыми глазами, не кивал и все потирал тонкое жилистое запястье.

Эквилибристы были отдельной кастой: цирковая белая кость, вечно в ореоле общей тайны, как будто знают про мир что-то такое, что дает им право ходить, не касаясь земли. Про Котаненко болтали всякое: что сноб, что гей, что гений, что молдаванин, что урод и наркоман, что спит, стоя на руках, что за него уже передрались «Ронкалли» и «Винтергартен», что сам Максимов хотел делать ему номер, а Котан его послал, и что ему прямая дорога в «Дю Солей», если, конечно, совсем не скурится, что, впрочем, весьма вероятно…

*

Прогон закончился в девятом часу. Девчонки звали в бар на Васильевской, отмечать Танькин дэрэ, но Славик не пошел: сказал, что устал и спину потянул, пойдет «Финалгоном» мазаться. Ковыряясь в сумке, дождался, пока опустеет коридор, спустился по щербатой лестнице в подвал. Замирая животом, потянул грязно-синюю деревянную дверь. Зал глянул на него пустыми глазами воздушных колец, шевельнул висячими хвостами ремней и тканей, тускло блеснул синими сальными матами.

У стены, спиной к залу, стоял на руках Котан: короткие шорты, мокрая голая спина, волосы собраны в тугую дульку, на полу под головой — что-то яркое. Славик, набравшись смелости, подошел поближе, пригляделся: тикает секундомером мобилка, рядом раскрыт глянцевый журнал. Котан перенес вес тела на левую руку, правой перевернул страницу, вернулся в стойку. Из журнала глянула вдруг знакомая фотка: голый торс, лихая шевелюра, томные татарские глаза — Нуреев! Скандальный невозвращенец, танцовщик от бога, Славиков детский идеал… Котан бесшумно опустил босые ступни на пол, выпрямился, глянул без улыбки:

— Ну?

— Про Нуреева читаешь? У него, говорят, свой остров был. Даже три.

— Цыпа, тебе чего?

Котан вытер напульсником лоб, заправил под резинку вылезшую курчавую прядь.

— Слушай… научи на руках стоять. Очень надо.

— Кому?

— Чего?

— Кому надо-то?

— Мне.

Котан подошел вплотную, и вдруг оказалось, что он выше Славика на полголовы. Постоял, покачиваясь, будто на ногах было ему не вполне привычно, поглядел изучающе. От него пахло чем-то морским, копченым, соленым. Хмыкнул, больно стукнул вдруг пальцем по лбу:

— Ты балетный, что ли? Как зовут?

— Славик… Слава. А ты Олег, да?

— Олег, Олег… Нагнись-ка.

— На… что?

— Нагнись давай.

Славик послушно сложился пополам, уткнулся лицом в выпирающие под узкими джинсами коленки, чувствуя, как заливаются краской щеки.

— Ноги ровно! Так… О’кей, — Котан хлопнул по спине, — вставай. Руку дай.

Цепко ухватил за ладонь, стал давить, отводя пальцы назад. Славик охнул, Котан довольно кивнул:

— С растяжкой, думаю, тоже все чики? Поперечный, все дела? Приходи, значит, завтра в общагу.

Славик сглотнул, проскрипел непослушным горлом:

— Зачем?

— Учиться будем, — Котан прищурился, улыбнулся и стал вдруг похож на Нуреева в молодости. — И на руках, и по-всякому. Давай часов после восьми. Сла-авик!

*

Славик сказал маме, что задержится на прогоне, хотя никакого прогона не было. В общаге он никогда не бывал и, перед тем как войти, постоял чуток снаружи, вдыхая густой вечерний воздух. Пахло дымом, сумерками, близким летом. Двое парней вывалились из двери с утробным уханьем, один больно толкнул плечом, пьяно прыснул:

— Упс, на кого-то я тут наступил, пардон!

Славик потянул дверь и вошел. Он ждал, что консьержка на входе будет пристрастно допытывать, к кому он, и приготовился уже бойко выпалить:

— К Котаненко, в девятую!

Но консьержки не было. Уходил вправо бесконечный темный коридор, там вдалеке что-то шипело и звякало. Слева вела наверх заплеванная лестница. Пахло плесенью и борщом. Славик растерянно огляделся, неуверенно повлекся на далекий звяк.

— Ой, Щегловский, ты чего тут? — Анька Вознюк, в халате, с полотенцем на голове, выплыла вдруг из коридорного тумана, улыбнулась, блеснув криво выпирающим зубом. — Не меня ищешь?

— Не, слушай… где Котан живет?

— А, Котанеда? — Анька разочарованно махнула рукой наверх: — На втором, там услышишь.

Он и услышал: из-за двери валил гитарный шквал, усиленный динамиком. Постучал, подождал, вошел. Котан сидел на кровати в трусах, терзал медиатором струны, и на лице у него было то самое мучительное выражение, которое Славик видел на сцене.

— А? — музыка резко стихла, и Славик, не успев сбавить тон, по инерции прокричал: — Не знал, говорю, что играешь! Думал, фанера!

— Одно другому не мешает.

Котан положил гитару на соседнюю кровать, встал, демонстрируя тощее поджарое тело с узелками мускулов. Натянул треники, повернулся:

— Ну чего, не передумал?

Славик помотал головой.

Котан усмехнулся:

— Тогда слушай. Урок первый. Эквилибр не в руках, а в голове. Все вообще в голове, все могу — не могу, умею — не умею. Ты должен поверить, что можешь. Ходи и с утра до ночи повторяй: «Я умею стоять на руках». Никаких сомнений, вопросов. Голая уверенность и напор. Намерение. И реальность тогда прогнется, станет, как ты хочешь. Понял?

Славик ошарашенно тряхнул крашеным чубом.

— Молодец. Иди сюда, — Котан указал на закуток между тумбочкой и криво висящими полками с какими-то пестрыми жестянками. — Давай, упрись руками в пол. Да не так, лицом к стене, чудик! Становись. Не бойся, держу!

Славик, неуклюже брыкнувшись, забросил ноги на стену. Испугался, что кроссовки оставят на обоях следы, хотел выйти из стойки, снять обувь, но Котан крепко вцепился в щиколотки:

— Плечи включи! Плечи, говорю, включи, толкайся от пола, тянись наверх! Только дебилы стоят на силе, а надо — на технике, в кости стоять… Не вываливайся! — Котан шлепнул Славика по выпирающей попе. — Грудь в себя, зад в себя! Дыши! Да не на меня смотри, дурачок, на руки! Подбородок наверх! Вот. Запомни состояние. Делай так каждый день, настаивай. С тебя триста.

Славик шлепнулся на пол, поднялся на ставшие вдруг ватными ноги.

— Триста… чего?

— Ну, ё, молдавских леев… Евро, брателло!

— К-как евро… ты ж не говорил…

— Теперь говорю. Найдешь деньги — приходи. Будем учиться дальше.

Котан хохотнул, подошел близко, стукнул пальцем по лбу, и Славик увидел, что глаза у него совсем красные.

*

Деньги он взял у мамы, сказал, на мастер-класс по контемпу. Мама помялась, но дала, вытащила отложенное на отпуск: все, что связано с танцами, окутано для нее сияющей дымкой, она слова «контемпорари», «классика», «контактная импровизация» произносит тихим голосом с придыханием. А чего там придыхать: пахота, побитые колени и стертые подушечки.

Через две недели Славик снова пришел в общагу. Котаненко в комнате не было, пахло резко и душно, дымила на столе какая-то стремная аромапалочка. Славик огляделся: потерявшие цвет обои, вереница носков на батарее, стопка книжек на тумбочке. Подошел, посмотрел на обложку: «Путешествие в Икстлан». Это где же такое, в Африке, может… Дверь за спиной клацнула, Славик вздрогнул, обернулся.

— Сла-авик, птичка… — Котан шагнул, протянул руку, костяшки заклеены пластырем. — Прилетел? А что нам принес? Денежки принес?

— Принес, — кивнул Славик, положил на стол заранее приготовленные купюры. — Ты что, ударился? Что с рукой?

— Ага, ударился. Об чью-то голову. Очень много в мире твердых, тупых голов, но воин идет до конца. Кстати, это будет у нас урок второй. Никогда не сдаваться, идти до конца. Путь воина. Давай, покажи, чего настоял за это время.

Славик сложился пополам, упер ладони в пол, кисти привычно заныли. Толкнулся ногами, повел плечами, устаканиваясь. Постоял, ловя знакомое ощущение. Стенка была теперь не нужна, он как будто вырастал из пола, был деревом, впившимся корнями в землю, но летящим, бегущим вверх, к весело щекочущим пятки облакам…

— На пальцы, на пальцы нажимай. Запомни: всегда держать передний упор! Так… Хорошо, сходи, можешь теперь тянуть спичаг.

— Кого тянуть? — Славик поднялся, отряхнул ладони.

Котан хмыкнул, коснулся руками пола. Подал плечи вперед, потом, словно по волшебству, оторвал ноги и плавно, как в замедленной съемке, вышел в стойку. Выглядело это так невесомо — Славик аж дыхание задержал.

— Силовой выход, — пробормотал Котан, приземляясь. — Иди сюда.

Он сгрузил с тумбочки книги, подвинул обшарпанный стул.

— Смотри, ложишься плечами вот так, держишься руками. Задницу вверх — и пошел тянуть. Понятно? Давай, пробуй. Да не здесь, чудила! У меня сейчас… — Котан глянул на лежащие на пыльном столе купюры, — дела. Будут деньги — приходи. Таксу знаешь.

*

Эти триста евро Славик просить у мамы не стал. Взял НЗ в сумочке, где хранились паспорта, чеки, квитанции. Наткнулся на свое свидетельство о рождении: Щегловский Вячеслав Иванович, 1999 г. р., в графе отец — прочерк. Мама дала ему отчество по деду, на вопросы про отца только морщилась смущенно, и Славик, как чуть подрос, спрашивать перестал: ему не хотелось видеть, как она врет, а правда, похоже, никого бы не обрадовала.

Когда он вошел, Котан лежал на кровати: глаза закрыты, в руке тлеет темная сигарета. В комнате полумрак, несет сладковатым дымом. Славик не раз унюхивал такой в туалете академии, знал: это пахнет трава. Девчонки смеялись: Щегол, ты один тут каннабисный девственник, а он отнекивался, делал вид, что давно все перепробовал и успел разочароваться.

Остановился на пороге, позвал вопросительно:

— Олег?

Котан открыл глаза, сел, помахал рукой перед лицом, пригляделся:

— А, цыпа, птичка певчая… Чего, деньги принес? Это хорошо…

Славик подошел к кровати, протянул Котану купюры. Тот зачарованно потрепал их в руке, зачем-то понюхал, свернул в трубочку и засунул под подушку.

— Ну, как твой спичаг?

— Понимаешь, — зачастил Славик, — со стульев отлично, а вот с пола…

Котан вдруг вскочил, сунул ноги в резиновые шлепанцы:

— Не, не тут! Пошли! Затянись только сначала. Давай-давай, это часть урока номер три!

Славик послушно взял в губы мокрую, резко пахнущую сигарету, втянул запретный дым.

*

Ему показалось, что они поднимались очень долго. В голове было ясно и празднично, и, когда он ступил на крышу, сразу понял: ну конечно, только тут! Небо — вот оно, близко, сейчас он встанет на руки и побежит по розовым вечерним облакам…

Они прошагали по вздутому рубероиду туда, где перила, сваренные из ржавого уголка, размыкались, будто раскрывали ладони, выпуская на волю всех желающих. Бортик высотой по щиколотку — вот и вся преграда между решившим полетать человеком и гостеприимным майским небом. Внизу кто-то кашлял и ругался, но даже ругань здесь звучала будто райская музыка — возвышенно и непонятно. Котан шагнул к краю, Славик подошел, встал рядом. Вниз старался не смотреть. Глядел на латаную стену пятиэтажки напротив, вдыхал теплый ветер, чувствовал, как копятся в глазах счастливые слезы. Боялся, что Котан заметит, — так и стоял, не вытирая щек.

— Урок третий. Мозг надо выключать, — тихо проговорил Котан, — он только мешает телу делать то, чему учили. А для того есть дорогая нам всем мариванна. Ну что, давай?

Он сбросил шлепанцы, коснулся ладонями узкого бортика — и взлетел над серой, нагретой за день крышей. Развел ноги, перенес вес на правую руку, поднял левую… Котан плыл над вечерним городом диковинным растопыренным знаком, рисовался темным силуэтом на оранжевом небе.

— Теперь ты.

Славик кивнул. Это ничего, что дома спичаг не вытягивался, а пять этажей — адская, тошнотворная высота… Нужно просто отключить мозг. Он уперся руками в бортик, подал плечи вперед, закрыл глаза — и стал тянуться, расти к близкому небу, целясь в него оторвавшимися от опоры пятками. Был как сломанное дерево, которое становится целым, прямым и сильным, если прокрутить запись обратно. Как дерево со слабыми, ломкими, потерявшими почву корнями… Как дерево, которое летит с обрыва в далекую, призывную пустоту.

*

Крыша больно ударила в бок, в голову, расплющила, сверху бухнулось что-то пружинное, теплое. Славик увидел совсем близко смуглое лицо: синие глаза горят безумным веселым огнем, брови хмурятся.

Котан откатился, сел рядом:

— Ты дебил, что ли? Еле тебя поймал! — и вдруг затрясся от смеха.

Славик кивнул, потянулся и тронул, наконец, худую горячую щеку.

— Я тебя люблю.

Лицо Котана пошло рябью, сморщилось:

— Вот Гейропа конченая! — он поднялся, злобно зыркнул сверху вниз. — Я думал, реально учиться хочешь… Ненавижу пидарасов. Максимов ваш туда же: про душу, про смысл, а сам за жопу трогает. Короче, сгинь, Сла-авик, и чтоб я тебя больше не видел. Ты понял, с-сука?

Котан небольно пнул его в бедро босой ногой, обулся и пошел с крыши прочь, дергая худыми плечами. А Славик долго еще лежал и смотрел, как на розовое небо наползает вечерняя хищная тень, воруя у предметов формы, приглушая звуки, поедая цвета.

*

Котаненко отработал выпускной, подписал контракт с немцами и пропал. Говорили, у себя в Днестровске накурился как-то и на спор с пацанами полез на ГРЭСовский мост «одну руку стоять». То ли перила не выдержали, то ли кто задел, только Котан слетел, да не в воду, а на твердое. Пришел неудачно, ладонью внутрь. А с калеченым запястьем какой эквилибр…

Слава перевелся с хореографии на цирковые жанры, выпустился с номером Максимова. Уже шесть лет живет в Париже, работает в «Лидо». Варьете оплачивает квартирку в тринадцатом округе, на проспекте Иври, где полно китайских ресторанов. Недавно приезжала мама, ужасно гордилась, на шоу даже плакала.

Максимовский номер идет на ура, и на афишах «Лидо» в этом году — его, Славы, летящий силуэт: стоит на одной руке на краю парижской крыши, утыканной смешными короткими трубами. Где-то внизу маячит надоевшая ажурная башня. И розовые облака щекочут голые, обращенные к небу пятки.

Лада Щербакова

Трындец

— Толик, привет, это я. Что делаешь? Презентацию к встрече? Слушай, а приехать можешь? Хреново мне, понимаешь. Да-да, полный трындец. Ну да, опять. Можешь? Ой, спасибо огромное, и выпить что-нибудь захвати покрепче, ладно? Ну, рому там или виски. Не, вина не надо, от него одна маета, мне бы забыться — и в омут. Ладно, ладно, дождусь, без тебя прыгать не буду!

Все Юлькины «трындецы» как две капли воды походили друг на друга: они, как правило, были «чертовски обаятельны», «возбуждающе умны», «невероятно богаты» и в большинстве случаев имели старую, страшную и постылую жену. Все жены при этом были почему-то неизлечимо больны, поэтому бросить их и жениться на Юльке ее избранникам не позволяло врожденное благородство. Все «трындецы» проходили один и тот же цикл волшебного преображения — из того самого принца в редкостного козла. Разница была только в скорости превращения. Поначалу все как один пылали безумной страстью, катали счастливую Юльку на белом, черном или красном коне, кормили в изысканных ресторанах и даже брали с собой на международные рыцарские турниры — по гольфу. А потом мгновенно сливались при первой попытке загнать их благородные порывы в рамки простых человеческих отношений. «Давай я куплю тебе зубную щетку!» — предлагала Юлька и наблюдала мелькающие пятки очередного мужчины своей мечты. «Может быть, в выходные сходим в кино?» — спрашивала она. В тот же момент принц начинал поспешно натягивать штаны, спасая свои зажатые в тисках семейных уз жизненно важные органы. Избранник срывался с места со скоростью испуганного оленя, разглядевшего сквозь кусты нацеленное на него дуло. Он прыгал на припаркованного неподалеку коня и навсегда растворялся в дорожной пыли. На память Юльке обычно оставались забытые впопыхах носки (иногда без пары) и новый убедительный аргумент в пользу никчемности и полной деградации всего мужского рода.

Сценарий их редких с Толиком встреч тоже не отличался разнообразием: Юлька быстро и жестко напивалась, начинала дико хохотать, потом погружалась в пучину самокритики, плавно перетекавшей в истерику. Она истошно подвывала, хлюпала носом и щедро размазывала сопли по его рубашке. Толик осторожно гладил рыдающую Юльку по голове и говорил ей то, что она хотела услышать: какая она красивая, замечательная, необыкновенная, что все эти «трындецы» абсолютно ее не достойны, и как можно расстраиваться и плакать из-за таких вот идиотов, не ценящих своего счастья. Юлька кивала, всхлипывала, послушно глотала алкозельцер и потихоньку успокаивалась. «Ну ведь где-то он есть, есть? Тот самый, любящий, настоящий, для которого я и только я?» — жалобно причитала она. «Есть, — всегда уверенно кивал Толик, — я точно знаю!» Он укладывал ее в кровать, накрывал одеялом, дожидался последнего робкого всхлипа, тушил свет и шел на кухню — мыть посуду. Бардак у Юльки всегда был отменный.

Толик закуривал сигарету, потом другую и еще долго сидел в полутьме, допивая остатки виски или рома. Глубоко за полночь он снова заходил в комнату, прислушивался к мирному сопению, поправлял одеяло, затем вызывал такси и уезжал к себе — доделывать презентацию. По дороге домой он разминал внезапно занывшее плечо и вспоминал их первую встречу. Он только что закончил пятый класс и целыми днями болтался на берегу моря с такими же, как он, очумевшими от летнего безделья пацанами. Они как раз «пекли блинчики» — камушки прыгали плохо, было ветрено, и море слегка штормило. Неожиданно на берегу появилась девочка лет семи-восьми. Она как будто возникла из ниоткуда — место было тайным, спрятанным в небольшом ущелье. Приезжие сюда не добирались. Сначала он поймал удивленные взгляды своих товарищей, а потом увидел неуместно белую для середины июля спину и сползшую на хрупкое плечо зеленую бретельку раздувшегося на ветру сарафана — она всегда любила все зеленое. Девочка присела на корточки, смешно растопырив коленки, выбрала приглянувшийся голыш, встала, прицелилась и ловким движением запустила его в море: камень весело подпрыгнул раза три или четыре — совсем неплохо для такой малявки. Не сказав ни слова, незнакомка поправила бретельку и, грациозно придерживая срывавшуюся с головы панамку, двинулась прочь. Кто-то из мальчишек присвистнул, затем под ноги незнакомке полетел камень, другой, третий. Девочка споткнулась, рухнула на коленки — как раз вровень с Толиком — и подняла на него обиженные глаза цвета бутылочных стеклышек. Такие иногда попадаются в прибрежной гальке — матовые и гладкие, вылизанные шершавым языком моря. Что-то ухнуло у Толика в животе, в ноздри ударил соленый ветер. Как в замедленной съемке он увидел изгибающихся от хохота мальчишек, девочку, отряхивающую коленки, и плавно парящую в небе панамку. Он вскочил и на заплетающихся ногах ринулся ее ловить.

Юлька приезжала с родителями и младшими братьями каждое лето. В силу многочисленности семейства денег на лелеемую в ее мечтах Турцию у них не хватало, и столичная семья, один раз облюбовав небольшой приморский поселок, возвращалась сюда снова и снова. Юльке никогда не сиделось на месте. Она, как говорила его мать, вечно искала приключений на свою… э-э-э, голову, а он — он, как верный рыцарь, всегда приходил на помощь или просто был рядом. Снимал ее, оцепеневшую от страха, с раскидистой яблони (залезть-то залезла, а вниз никак!), спасал от разъяренного продавца персиков — приглянувшийся ей фрукт оказался в самом низу любовно выложенной пирамиды, которая рухнула, как только она попыталась его достать. Персики поскакали врассыпную, как бусы с порвавшейся нитки, Толик схватил Юльку за шиворот, и они кинулись прочь со всех ног. Они бежали-бежали и еще долго слышали позади себя проклятия, доносившиеся в их адрес. Он учил ее нырять, не зажимая пальцами нос, и прыгать с пирса — сначала солдатиком, потом ласточкой. Как-то даже подрался из-за нее — и зачем на рожон лезла, нашла кого дразнить — самого отъявленного хулигана во всей округе.

Юлька принимала его рыцарствование благосклонно, как неизменный атрибут своих пляжных каникул. Иногда она исчезала из его поля зрения — безо всякого предупреждения. Чем взрослее они становились, тем чаще это случалось: ей было тесно в абрисе их привычных, протоптанных за детские годы маршрутов. Он бесцельно бродил по берегу и бросал в воду камни. Размахивался изо всех сил — так, что потом болело плечо, потом еще раз, и еще… Камней вокруг было много. С каждым годом подводная горка становилась все выше и выше, а плечо ныло все сильнее и сильнее.

Толик хорошо помнил свое последнее школьное лето и вечер перед ее отъездом — он потащил ее в то самое ущелье. Уставшее за день светило грузно заваливалось за горизонт. Шелестело теряющее краски море. Оно лениво накатывало на берег, выплевывая к их ногам россыпи блестящей гальки. Чуть подсохнув, камни теряли свое волшебное сияние, и тогда он снова бросал их в воду. Юлька вела себя как-то странно: то болтала без умолку, то замолкала надолго, погружаясь в какие-то свои, далекие от него мысли. Он молчал, слушал, внимательно рассматривая очередной отполированный водой и галькой зеленый осколок, — то ли чье-то послание не добралось до адресата, разбившись о прибрежные скалы, то ли торопливый турист, споткнувшись о камень, выронил из рук вожделенное каберне. Солнце наконец благополучно утонуло. Толик набрал в легкие побольше воздуха и наклонился к девушке. Та еле заметно вздрогнула и отпрянула. На мгновение он застыл, выдохнул и… осторожно поправил сползшую на ее обгорелое плечо бретельку зеленого сарафана.

Потом была армия, два года странной, законсервированной в беззвучном ожидании жизни. Он почти ничего не помнил из этих лет — ни вечно разбитого об верхнюю койку лба, ни изнурительных марш-бросков, ни прогорклой перловой каши за завтрак, обед и ужин. Помнил только удивленные глаза родителей, когда на следующий день после возвращения заявил, что через неделю уезжает в Москву — поступать в университет. И поступил же — не сразу, через год, но поступил. Днем работал курьером, ночью зубрил математику в крохотной комнатушке где-то за кольцевой. Юлька окончила школу и поступила в тот же год (он как специально подгадал), только на другой факультет. Виделись они нечасто. Она всегда возникала в его жизни непредсказуемо, как автобус на сельской дороге — вне всякого обещанного расписания на криво прибитой к столбу табличке. Иногда усталый путник часами сидит на пыльной обочине, ожидая, когда же размякший от послеобеденной дремы водитель разомнет затекшую спину и снова возьмется за баранку. А иногда — еле-еле успевает добежать до остановки, чтобы впрыгнуть на подножку нетерпеливо фыркающей машины. Толик с радостью откликался на любое ее приглашение или просьбу и с одинаковым энтузиазмом летал на воздушных шарах, танцевал аргентинское танго, собирал в старый, подвешенный на куст зонтик ягоды облепихи на родительской даче, делал ремонт в доставшейся ей в наследство от бабушки квартире. Она могла пропасть на пару-тройку месяцев, а потом без всякого предупреждения неожиданно появиться на пороге его комнаты в общежитии — стремительная, яркая, с бутылкой вина и пакетом холодных блестящих яблок.

Он привык к мерцательной аритмии ее желаний. Одно время даже бегал с ней по утрам перед парами — правда, недолго. Ей быстро надоело, и она увлеклась чем-то другим — то ли теннисом, то ли тренером по теннису, а Толик с головой погрузился в сопромат и фотонику. На теннис, танго и облепиху времени оставалось все меньше, что огорчало и радовало его одновременно. А потом началась другая, взрослая жизнь, до краев наполненная работой, новыми проектами, командировками и горящими дедлайнами. В его жизни появились женщины — они были красивы, доступны и внимательны к его желаниям. Про больное плечо он почти забыл. Юлька тоже исчезла — ее внезапные набеги сошли на нет. Иногда от нечего делать она звонила — просто так, поболтать. А потом случился тот самый первый «трындец». Кажется, накануне она вернулась из наконец свершившейся в ее жизни Турции. Юлька кричала в трубку, что покончит с собой, рыдала взахлеб и умоляла его приехать. Он чуть с ума не сошел от страха. По дороге к ней у него снова прихватило плечо. «Трындецы» появлялись в Юлькиной жизни примерно раз в полгода, иногда раз в год. Как-то она не звонила года полтора, и Толик, поначалу вздохнувший с облечением, заволновался — он уже привык к своей спасательной миссии, да и увидеть Юльку хотелось так, что мочи не было. Сам он никогда не звонил — после того случая на вечеринке. Она тогда была фантастически красивой — в каком-то умопомрачительном, серебристо-змеином платье, в меру пьяной, веселой, заразительно смеялась и все норовила задушить его в своих объятьях. В конце концов она все-таки напилась, загрустила, утащила Толика на балкон, уткнулась предательски шмыгающим носом в его плечо и стала жаловаться на горемычную женскую долю — уж столько лет, и до сих пор одна! Плечо было широким, удивительно мягким и твердым одновременно и, как всегда, в нужный момент оказалось рядом с Юлькиным носом. Толик потушил сигарету, прижал девушку к себе и коротко вдохнул знакомый с детства запах. Он мог отличить его от любого другого на свете. Юлькина макушка, как и двадцать лет назад, пахла соленым морским ветром. Ни сигаретный дым, ни «Кристиан Диор», ни выхлопные газы большого города не смогли заглушить этот запах. Наклонившись к ее уху, он что-то коротко прошептал. Юлька вздрогнула, отстранилась, бросила на него испуганный взгляд и неожиданно заинтересовалась звездами. «Да, знаю, знаю! — она хохотнула и посмотрела на него мерцающими в цвет платья глазами. — И что бы я без тебя делала!? Ты же мой лучший друг, мой верный рыцарь, помнишь, как ты меня в детстве на закорках домой притащил, когда я ногу в карьере подвернула? А Вовку помнишь — ну того, смазливого? Ну, который в меня камни бросал, а потом облезлой кошкой обзывал, а ты ему в челюсть въехал! Помнишь, да? А я, дура, влюбилась в него тогда! Эй, ты чего молчишь? А помнишь, помнишь, как мы лягушек в овраге ловили, ты тогда на одну больше поймал, а я ее в кусты выкинула, сказала, что она дохлая и не считается!» Она поджала губы, потупила взор и артистично вздохнула: «А знаешь, она была не дохлая, просто я проигрывать не хотела! Ну все, сняла тяжкий груз с совести! Ты тогда выиграл, признаю!» Юлька хихикнула, игриво ткнула упрямо молчащего Толика кулаком в живот, потом вдруг резко засуетилась: «Ой, кажется, там уже танцы начались, пошли, а то я уже застоялась, да и прохладно здесь, тебе — нет? Покуришь еще? Ну ладно, я пошла. О-о-о, Шакира, обожаю!» Она резко крутанула бедрами, взмахнула руками и двинулась в центр танцующего круга, разбрызгивая по комнате серебристо-зеленые искры своего платья. Толик зажмурился: что-то попало в глаз и обожгло — наверно, сигаретный дым. Он позвонил через пару недель — нашел какой-то несущественный повод. Юлька трубку не взяла и после не перезвонила. А через несколько месяцев случился новый «трындец».

Как-то раз она объявилась и пригласила его на открытие выставки своей давней подруги. «Там будут только свои, университетские, ты почти всех знаешь. А потом в кафе пойдем, отметим! Только обязательно приходи, — загадочным голосом добавила она, — не пожалеешь!» Толик современным искусством не интересовался, но на выставку пришел. При встрече они радостно обнялись и долго болтали о том о сем. Юлька расспрашивала его о работе, родителях, пеняла, что пропал куда-то надолго, и все поглядывала на дверь. Толик рассказал, что партнеры уже давно зовут его в Америку, но он что-то никак не надумает. «А чего думать-то? — Юлька с удивлением выкатила глаза. — Тебя здесь что — что-то держит?» Толик не ответил и неуклюже пожал плечами. В районе лопатки что-то хрустнуло и больно отозвалось. Перехватив очередной взгляд подруги в сторону входа, он спросил: «Ждешь кого-то?» Девушка расплылась в улыбке: «Ага!» «Очередной трындец, — подумал про себя Толик, а вслух спросил: — Нашла наконец?» «Да, — Юлька, взвизгнув, аж подпрыгнула на месте, глаза вспыхнули. Она наклонилась к нему и, резко понизив голос, зашептала: — Тебе одному скажу по секрету, мы пока еще никому не говорили: он сделал мне предложение!» «Поздравляю! — Толик стал судорожно прохлопывать карманы. — Черт, куда они подевались?» «Сигареты? Да вот же они, ты их на стол положил, ну, давай и мне, а то я что-то нервничаю, пойдем выйдем, здоровье испортим».

Юлькин избранник оказался хорош собой, упитан и призывно пах чем-то древесно-приторным. Он по-хозяйски тискал разомлевшую от счастья Юльку на глазах у всей честной компании, по ходу дела рассказывая про свой суперинновационный проект и очереди инвесторов, желающих вложить в него деньги. Юлька завороженно слушала, поддакивала, восхищаясь предпринимательскими талантами своего избранника, и сияла как начищенный до блеска медный пятак. Толик ушел не попрощавшись. По дороге домой он позвонил партнерам и сказал, что готов обсудить условия переезда. Юлька объявилась спустя три с лишним года. Ее звонок разбудил его посреди ночи на другом конце океана. «Толик, привет, у меня трындец, самый трындецовый трындец на свете. Да знаю, знаю, что не в Москве, вот зачем, зачем ты уехал? Что ты там забыл? Тебе что — здесь нечем было заняться? Мне так хреново, я без тебя не справлюсь! Ну давай хоть по телефону, ты же сейчас не занят, да?» Она что-то кричала про неудавшийся бизнес мужа, потраченные инвестиции, его депрессию и загул, свою несчастную жизнь… Толик, стараясь не шуметь, на цыпочках переместился на кухню, включил свет и по инерции бросил взгляд на полку. Бутылок не было. Они вообще крепкое не покупали, только вино на ужин. Надо бы купить еще бутылку того — ароматного, калифорнийского. На столе стояла забытая с вечера тарелка в цветочек с остатками каши. На детском стуле засохли кусочки брокколи. Или это кабачок? Надо бы отмыть утром. Голос в трубке срывался, спотыкался, перескакивая вздыбившиеся меридианы, захлебывался в атлантических широтах. «Трын-дец, трын-дец, трын-дец», — лязгали барабанные перепонки. Все еще держа телефон возле уха, он вернулся в спальню и принюхался: пахло молоком и немного жасмином, из окна тянуло жженной накануне сухой листвой. Соленым ветром совсем не пахло, хотя океан был близко. Толик вспомнил, что забыл потушить свет, и вернулся на кухню. «Прости, я больше не могу говорить. И не переживай, все будет хорошо, я точно знаю». Он выключил телефон и подошел к окну: в предрассветном сумраке, пару раз вспыхнув, растворились и исчезли несколько серебристо-зеленых искр. Наверно, угли еще тлеют, надо было лучше костер загасить. Расправив плечи, он сладко потянулся и вернулся в постель.

Дина Неверова

Ожог

Каждое лето меня отправляли к бабушке в деревню Казачий Ерик, которая находится возле речки с таким же названием. В 1997 году лето в этих краях выдалось на редкость жарким — бабушкин термометр в виде петушка уже в девять утра показывал немыслимые плюс сорок! Когда я подходила к нему после обеда, красная полосочка, начинавшаяся где-то в животе у петушка, поднималась до самого петушиного гребешка, и казалось, что алый огненный поток вот-вот хлынет из птичьего горла.

Днем нестерпимый жар исходил от раскаленных домов, потрескавшейся земли, воздух точно кипяток вливался в легкие, не давая дышать, а вечером налетал колючий степной ветер, заметая увядшие вишневые сады красной песчаной пылью. Я, наверное, была единственным счастливым человеком в этой деревне — во-первых, потому, что приехала из холодного Петербурга и радовалась солнцу, а во-вторых — я влюбилась. Случилось это как-то вдруг, и непонятные слова про «любовь с первого взгляда», которые повторяли глупые барышни из бабушкиных романов, стали понятными.

Мне было двенадцать, Руслану — шестнадцать, тем летом мы встретились всего два раза, один раз у деревенского колодца, где он помог мне набрать воды. Впервые в жизни мужчина что-то сделал для меня, и впервые в жизни я почувствовала — это была не просто вежливость, а что-то другое. И это другое слышалось в его низком голосе, блестело в темных глазах и передавалось через случайные прикосновения, пока мы шли по узкой тропинке, ведущей от колодца к бабушкиному дому. И то ли от жары, то ли от приторного запаха увядших вишневых деревьев, то ли от подъема в горку у меня кружилась голова и путались мысли, но до мурашек хотелось длить это головокружение и идти, идти…

Второй раз мы встретились в поле, которое широким покрывалом раскинулось вдоль берегов Казачьего Ерика. Я собирала шалфей, как вдруг мимо меня промчался табун лошадей, а следом трое всадников, один из них неожиданно развернул лошадь, и вот он уже рядом — разгоряченный конь бьет передними ногами в метре от меня, я вижу только эти танцующие ноги и чувствую острый мускусный запах, который исходит от животного. Руслан сидит на взмыленном жеребце, словно какой-то мифический демон — прекрасный и злой, одной рукой он держит поводья, а другую протягивает ко мне, и в его темных глазах я вижу и просьбу, и приказ одновременно. Мне становится так страшно от этой протянутой руки, точно это и не рука вовсе, а какая-то когтистая лапа, которая сейчас вырвет у меня сердце, я в ужасе закрываю глаза и бегу с закрытыми глазами прочь.

Когда я прихожу в себя, солнце уже прячется за далеким лесом и где-то высоко в потемневшем небе сердито кричит голодный канюк. Я ищу брошенную корзинку и нахожу ее только благодаря белому пятну, которое вдруг привлекает мое внимание, — это оказывается огромный букет ромашек.

Тем летом мы больше не виделись, и весь год я ждала следующих летних каникул с каким-то непонятным предчувствием счастья. И вот я опять в деревне, и предчувствие сбывается — Руслан приходит с дедом к нам в гости, и пока наши старики обсуждают чудовищную жару — а в 1998 году она была еще страшнее, чем годом раньше, — мы молча изучаем друг друга. Я с удовольствием замечаю, как он провожает меня взглядом, когда я выхожу из комнаты, с каким-то странным наслаждением смотрю, как жадно пьет холодный квас и как пристально смотрит на меня, когда мы прощаемся. Вечером в открытое окно моей комнаты кто-то забросил яблоко, завернутое в газету. На измятом клочке бумаги поверх газетного текста краснели слова: «Жду через час у колодца». И неровными печатными буквами на другой стороне листка: «Степь горит идем сторожить лошадей дед с нами». Это «дед с нами» неприятно царапнуло меня, точно не будь этих слов, и смысл первого послания был бы иным. Я написала бабушке записку, не забыв упомянуть, что дед Руслана «с нами», и, когда старая кукушка в гостиной прокашляла одиннадцать раз, я подошла к окну и, задержав дыхание, выпрыгнула — точно за белой чертой подоконника был не знакомый бабушкин палисадник, а холодный омут Казачьего Ерика, где нам запрещалось купаться.

Руслан ждал меня у колодца верхом на своем коне Кариме — это был крупный дончак, в темноте он показался мне огромным, и я никак не могла влезть в седло: конь злился и отстранялся от меня, но вот какая-то сила все же втащила меня наверх, и Карим сразу полетел в темноту широкой размашистой рысью. Первые мгновения я пыталась держаться за луку седла и не прикасаться к напряженной спине чужого мне человека, непонятно как и зачем вдруг оказавшегося рядом, но это было невозможно — плавная рысь Карима сменилась неровным галопом, и мне казалось, что под нами не конь, а взбесившиеся качели, летящие над обрывом, и я вцепилась в эту чужую каменную спину такими же каменными руками, не чувствуя ничего, кроме ужаса.

Мне было так страшно, что я не сразу заметила, как темная ночь превратилась в розоватые сумерки и конь пошел шагом. Вокруг нас колыхалось розовое море — словно мы вдруг оказались не в знакомой донской степи, а где-то на Марсе, как его показывают в некоторых фильмах. Гигантская луна алела в темном небе, точно бутон марсианского цветка с невидимым стеблем, всасывающий в себя соки и цвет из того розового тумана, что окружил нас. Мы остановились, Руслан спрыгнул с коня и сказал:

— Чудесно, да?

Я не могла ответить. Ужас, который сковывал меня во время скачки, превратился в какое-то непередаваемое восхищение и странное чувство сопричастности всему, что было вокруг — конь был мной, степь была мной, эта розовая ночь и страшная луна были мной, тишина, которую иногда нарушали испуганный крик кулика и тревожный стрекот кузнечиков, была мной. Если бы я издала хоть звук, меня бы просто затопило этим чувством, потому что — да, да, это было чудесно! Мы вдруг оказались в той единственной точке вселенной, где зарождается волшебный смысл бытия, в том месте и мгновении, которое дарит влюбленным непостижимую силу и понимание всего, что было, и всего, что будет.

Руслан помог мне слезть с коня, а потом мы пошли рядом, точно знали друг друга давным-давно, много жизней подряд. Он рассказывал мне о степи, которая была ему домом, — Руслан не был гостем в нашей деревне, он здесь родился и вырос, как до этого здесь родились его отец и дед, и прадед, и много лет его семья растила и берегла на этих просторах коней. Прадед Руслана был знаменитым коннозаводчиком, отец — прославленным наездником, чье имя гремело среди знатоков спортивного конкура; Руслан мечтал пойти по отцовским стопам. Он рассказывал непонятные вещи о породах лошадей, о преимуществах табунного содержания, о своем любимом Кариме и его сыне (которого он мне скоро покажет) с таким доверием, точно я уже была частью его жизни, и пока он рассказывал, я была ею! Если бы он говорил о луне, которая пылала над нами, или о самолетах, или о поездах, я бы слушала его с таким же глубоким чувством принятия.

Но это чудо первой любви, как и положено чуду, длилось недолго. Подул горячий ветер, и хрупкое волшебство рассеялось — розовый туман был всего лишь отблеском огня, который стеной стоял где-то впереди: степь действительно горела, поэтому ночь казалась такой светлой. Невыносимо запахло гарью, в сумеречном воздухе кружились черные хлопья сгоревшей травы; точно траурные бабочки, они липли к рукам, лицу, одежде, и стало понятно, что мы дошли до того места, где дед Руслана и еще несколько человек из деревни охраняли табун, который они пригнали с другой стороны Казачьего Ерика — там, на другом берегу, находилась конеферма, и там сейчас бушевал пожар.

Когда мы подошли к месту ночлега табунщиков, навстречу нам выбежал старый алабай — он стоял на границе лишь ему известной черты и, зажмурив глаза, рычал.

— Тю, Ушкуй! Свои!

Пес завилял обрубком хвоста, но продолжал рычать. Руслан еще раз шикнул на него, и мы прошли мимо, к маленькому костерку, вокруг которого прямо на земле лежали какие-то люди. Один человек сидел — это был дед Руслана. Он поднял голову, когда мы подошли, и посмотрел на Руслана. Потом он подошел к нам, продолжая смотреть только на Руслана, взял за повод Карима, позвал Ушкуя и ушел в темноту — ни единого знака того, что он узнал меня! Ни единого знака, что он меня видел вообще! Меня бросило в жар от такого приема, чувство счастья, которое меня переполняло еще несколько минут назад, исчезло, уступив место неловкости и непониманию. Что я здесь делаю среди ночи, кто все эти люди? Наверное, Руслан переживал что-то похожее, он не смотрел на меня больше и сердито бросал сухой кизяк в почти потухший костер.

— Будешь чай?

Я кивнула, а потом мы долго пили горький чай, молчали и прислушивались к темноте вокруг. Стрекот кузнечиков и мирный храп пастухов иногда прерывало какое-то гудение в небе за рекой, а следом на ним раздавалось странное уханье и шипение, после чего нас обдавало горячей волной воздуха, в котором плясали черные пластинки сгоревшей травы, — казалось, что за рекой беснуется огромный дракон. На каждое рычание этого таинственного дракона откликались собаки и лошади, скрытые от нас темнотой.

— Это самолеты, тушат пожар с воздуха, — сказал Руслан, увидев, как я пролила чай, вздрогнув после очередного шипения. — Часто стали летать, беда, видно. Пойдем, надо проверить лошадей.

И мы пошли в сероватый мрак, Руслан впереди — я за ним. Вокруг нас паслись лошади, принадлежащие семье Руслана. Часть табуна стояла в наспех сколоченных левадах, а часть паслась, стреноженная. Нам нужно было проверить путы на ногах тех лошадей, которые бродили на свободе. Слово «путы» я слышала раньше только на уроках литературы или истории, что это такое, представляла смутно. Оказалось, что это такая веревка толщиной с два моих пальца, определенным образом завязанная чуть ниже или выше коленей передних ног лошади; веревка не мешала им двигаться шагом, но и не давала подняться в рысь или галоп и быстро сбежать. Мы подходили к каждой лошади, которую находили в тумане, я светила фонариком, а Руслан, не забыв сказать что-то ободряющее потревоженной лошади, проверял узлы на веревках. В жидком свете фонарика лошади казались призрачными, нереальными, да и мой спутник все больше напоминал чародея: от него исходила какая-то сила, которая мгновенно подчиняла его воле все вокруг нас — туман редел и расступался перед ним, кони послушно стояли, а я не могла оторвать взгляда от его ловких рук, от его длинных пальцев, которые быстро скользили по ногам лошадей, а иногда оказывались у меня на плече или груди, чтобы поправить куртку, которую он на меня накинул. Руслан показывал своих любимцев с такой гордостью, точно это были не кони, а редчайшие бриллианты в сокровищнице короля, и мне, городской девочке, которая видела лошадей только на картинках или в поле, где они казались чем-то вроде нарисованного задника в спектакле, эти животные вдруг стали родными.

— Устала? Не хочешь вернуться?

Еще как устала! Но вернуться, сейчас, когда утраченное волшебство нового для меня чувства стало опять разгораться? Я покачала головой.

— Тогда я покажу тебе Шуликуна — чистый бес, но как хорош! Пришлось одного привязать, ужасно ревнует меня ко всем, резвость и выносливость у него невероятные, а прыгает так, точно у него есть крылья!

Я слушала Руслана и кивала, точно все понимала, и готова была идти за этим голосом куда угодно. Уже начинало светать, и поле сухого ковыля перед нами напоминало огромное облако, которое дремало на земле, и мы шли по этому облаку, опьяненные счастьем взаимопонимания.

Мы поднялись на пригорок, с которого было видно и другой берег реки, где над черной выжженной землей стелился дым, и оставленный нами бивуак, и табун, а прямо перед нами росла огромная акация, здесь был привязан Шуликун. Весь пейзаж напоминал мне почему-то саванну, как ее показывают в фильмах National Geographic, а не нашу скучную степь; возможно, тому виной было утреннее солнце, ослепившее меня, или странное чувство, которое оставил первый в моей жизни поцелуй.

Все казалось иным, цвета стали ярче, звуки — громче, обычное прикосновение руки мгновенно разогревало мою кровь и меняло ее состав, и когда Руслан вдруг засвистел, я чуть не упала — так больно резанул слух этот тревожный звук. Он продолжал свистеть и сдавливать мою руку.

— Не может быть! Отвязался!

Руслан оттолкнул меня и побежал вниз, к дереву. Он обежал акацию несколько раз, не переставая свистеть. Я видела, как с другой стороны холма в ответ на этот свист забегали люди, и вот уже несколько всадников веером разлетелись по огромному пустынном полю, на котором не было никаких признаков сбежавшего Шуликуна. Руслан тем временем успел добежать до обрыва, прыгнул в реку и в считанные секунды превратился в маленькое пятно на воде. Я осталась одна.

Мне было так больно и стыдно от этого неожиданного предательства, что хотелось в прямом смысле провалиться сквозь землю, исчезнуть, не быть. И когда я дотащилась до акации, у корней которой разросся какой-то кустарник, я забилась в него, точно зверь, и уснула.

Мне снился странный сон — Руслан целовал мою ладонь, мне стало жарко от этих поцелуев, я пыталась отнять руку и проснулась. Прямо надо мной раскачивалась гривастая голова, и лошадиные губы перебирали складки на рукаве куртки. Я пошевелила рукой, и лошадиная голова тут же исчезла, конь отошел от меня и смотрел огромными детскими глазами с непередаваемым доверием и любопытством. Это был крупный жеребец какой-то удивительной масти — как если бы вы смотрели на солнце сквозь рыжий кленовый лист, — и я поняла, что это тот самый Шуликун, который сбежал. Конь был в недоуздке, к которому карабином была пристегнута веревка, она змеилась возле моей руки, то приближаясь, то уползая в траву, когда конь отходил от меня. Я осторожно накрыла ее ладонью — конь сразу же почувствовал натяжение веревки, замер, но не двинулся с места. Я поднялась — Шуликун никак не отреагировал на это движение, только занюхал воздух и тряхнул гривой, отгоняя мух. Я сделала несколько шагов к стволу акации, конь пошел за мной, и тут я увидела Руслана — он стоял в нескольких метрах от нас, в тени дерева, и делал мне какие-то знаки. Шуликун тоже его увидел и тут же натянул веревку, я вцепилась в нее, ища одобряющего взгляда Руслана, но он смотрел сквозь меня, только на веревку в моих руках, только на взволнованного коня. Чем ближе подходил Руслан, тем сильнее нервничал конь и тем больнее веревка врезалась в мои ладони, но я продолжала тащить упирающегося коня к дереву, в надежде успеть обмотать корду вокруг ствола. И когда мне это почти удалось, я вдруг увидела, какие безумные у Руслана глаза, сколько в них боли, надежды и любви, и смотрят эти глаза не на меня, а на коня. И не знаю, что на меня нашло, но я размахнулась с неожиданной для себя силой и злостью и хлестнула Шуликуна по ногам концом веревки, потом еще и еще. Веревка обожгла мне руки так, точно я схватилась за лезвие раскаленного ножа, конь мгновенно взвился на дыбы, лягнул невидимого врага и, подняв клубы пыли, исчез.

Я бежала к реке не оборачиваясь. Мне кажется, что если бы Руслан догнал меня, то убил бы на месте.

Больше мы никогда не виделись. Ожог, оставленный веревкой, зажил, оставив мне на память два почти невидимых шрама, но я стараюсь на них не смотреть.

Инесса Гроппен

Пять

Все люди сделаны из геометрических фигур. Я, например, состою из кружочков, Сашка сделан из палочек, а Данька у нас получился из квадратиков. У Дани плотное тельце, короткие крепкие ножки, квадратные ладошки. Круглая у него только голова, но даже тут, на самой макушке, где волнуется родничок, есть маленькая посадочная площадка для крошечных вертолетиков. Волосы у Данечки тонкие, шелковые, они пахнут золотистым куриным бульоном. Наверное, поэтому Даня всегда голодный.

Я хожу на работу, а Даня — в ясли. От работы до яслей — пять минут быстрым шагом. Обычно Даня уже ждет в прихожей: ремни пристегнуты, кулачки сжаты, брови нахмурены, рюкзак висит на коляске, словно парашют. На нежности времени нет, до дома — пять минут бегом. Перехватываю управление.

У каштана Даня бросает первый клич. У ларька — второй, громче. Я бегу быстрей. Когда мы влетаем в лифт, Даня трубит уже вовсю.

Я паркую коляску посреди кухни на безопасном пятачке: однажды Данька уже дотянулся и зашвырнул мой телефон в раковину. На кухонном столе все готово с утра: тарелка, ложка, в стеклянной миске разморозился пакет кабачкового пюре. Закидываю в микроволновку.

— Ся-а-а-а-ать! — вопит Даня.

На шелковом лбу блестят капельки пота. Секунды тянутся бесконечно, я умоляю его кричать потише. Это бесполезно. Голодный Даня глух и бескомпромиссен.

Наконец готово! Из микроволновки тянет вареной капустой. Данькин вопль переходит в хрип, я хватаю миску и падаю рядом. Дальше все стремительно. Ложка — рот, ложка — рот. Даня иногда еще всхлипывает. У него мокрые щеки и красные припухшие бровки.

— Сё! — наконец говорит он.

С облегчением вздыхаю.

— Ди, — он тянется ко мне, мнет ладошками невидимые эспандеры.

Я ставлю миску, вынимаю Данечку из коляски и — вот оно! — прижимаюсь губами к теплой кабачковой щеке.

— Ма-а-а-а-ма, — гудит Даня.

*

Дане восемь, и он сделан из кружочков. У него мои голубые глаза, упругие загорелые щеки и розовые уши, такие мягкие и нежные, что их можно скрутить в трубочку. Уши у Дани еще и очень горячие, так что по его вискам то и дело бегут ручейки пота.

Даня ненавидит потеть, поэтому из всех видов спорта он выбрал водное поло. Спорт Дане категорически необходим. Так считают наш педиатр и учительница начальных классов. Спорт дисциплинирует, гасит агрессию, повышает концентрацию внимания и направляет неуемную Данину энергию в созидательное русло.

Меня регулярно вызывают в школу. От моей работы до Даниной гимназии пять минут на автобусе.

Даня скучает, качается на стуле, потом ложится щекой на стол. Так он поочередно остужает уши.

— Вот видите! — возмущается учительница. — Как так можно?! Даниил! Перестань, пожалуйста, качаться, сядь нормально.

Даниил перестает качаться, садится нормально и тут же начинает чесаться.

— В общем, очень жаль, но наша гимназия категорически против решения конфликтов таким путем. Поэтому будем рады видеть Даниила через три дня, в пятницу. А пока у него есть время подумать.

— Ну и что будем делать? — спрашиваю по дороге домой.

Даня молча шагает, руки в карманах, сквозь уши просвечивает багряное осеннее солнце. — Ты понимаешь, что тебя выгнали из школы?

— Временно, — бормочет Даня.

— Ты знаешь, что драться необязательно? Любую проблему можно решить мирным путем!

— Не любую.

— Ну хорошо. Какую… — так, стоп. Где-то это уже было. — Ладно, — говорю примирительно. — Пиццу хочешь?

— Да!

— Но Интернет все равно придется отключить.

— Ну ма-а-а-ма-а-а… — хнычет Даня.

*

Дане шестнадцать. У него Сашкины руки-палочки, кудри до плеч, брови вразлет. Он пахнет мятой и лосьоном для бритья. Данька с утра мрачный и трет глаза: опять играл всю ночь.

— Ты во сколько лег спать? — интересуюсь.

— Не начинай, а…

— А я не начинаю. Только не вздумай опять прогуливать. Все равно узнаю.

Я варю кофе, Даня ковыряет яичницу, пялится в телефон и вдруг заявляет:

— Вечером придет Лиза.

На секунду замираю.

— Та самая?

— Только, ма, не надо смотреть на нее вот так, — и Даня показывает, как именно мне не следует смотреть на Лизу.

— Хорошо, — легко соглашаюсь. — Не буду смотреть.

— А что будешь? — настораживается Даня.

— Ничего. Только спрошу, чем занимаются ее родители.

Даня перестает жевать.

— Если ты это сделаешь…

— А что такого?

— Блин, мама!

— Что «мама»? Если хочешь знать, это называется светская беседа. Смол-ток.

Данька знает, что я шучу, но ему не нравится мое чувство юмора. Он психует, вскакивает из-за стола, хватает рюкзак и куртку.

— Ты не доел!

Хлопает дверь, я слышу, как ступеньки легко отскакивают от подошв Даниных кроссовок. У нас разные темпераменты.

На работе заглядываю в буфет.

— Привет, мне кофе без молока, пожалуйста!

Здороваюсь с Верой, а заодно интересуюсь, чем питаются девочки шестнадцати лет. У Веры — двойняшки. Девочки мне видятся существами воздушными, фееподобными. Выясняется, что девочки питаются котлетами, пюре с кетчупом и гороховым супом. Причем жрут как лошади. И пока я перевариваю эту удивительную новость, звонит Сашка.

— Аллоу? Кто у аппарата? — жеманничаю я.

Сашка обычно слету включается в игру, но не в этот раз. Его голос звучит странно-визгливо, он то и дело дает петуха. Саша несет какую-то несусветную, оглушительную чепуху, а я никак не могу понять, что означают эти его слова, и все время переспрашиваю. Какая стрельба? В какой гимназии? Куда бежать?

— Как не отвечает?! — кричу я, но на самом деле сиплю.

Саша едет в гимназию, я бегу домой. От работы до дома — пять минут.

Конечно, Даня уже дома. У нас с ним с детства уговор: потерялся, не знаешь, что делать, — не реви, не суетись. Просто будь там, где виделись в последний раз. Я за тобой приду. Это всегда срабатывало. И сейчас сработает. Ведь стоял тогда в луна-парке. Минут десять стоял. И не ревел. Сжимал кулачки, кусал губы. Потом, конечно, разревелся, когда нашелся. И теперь найдется. Сидит себе на кухне. Ждет.

Я ужасно медленно бегу. Наконец догадываюсь: туфли! Босиком получается гораздо быстрее. Начинаю задыхаться, притормаживаю и звоню Даньке. Гудки. Бегу.

Это ничего не значит. Просто не слышит. Выключил звук. Или потерял телефон. Ну да, потерял! Но он точно дома, потому что иначе обязательно попросил бы кого-нибудь позвонить. А так сидит и волнуется. Дома-то телефона нет. Саша сказал, что стреляли в столовой. А чего Дане делать в столовой, если он так плотно позавтракал? Три яйца и хлеб с вареньем. Не доел…

У меня кончается воздух, в груди ломит, я сгибаюсь пополам и дышу вниз. Раз, два, три…

На бегу опять набираю Даньку. Там, в школе, наверное, суматоха… А Данька один. Ну ничего, придет Лиза — и я обещаю, что не буду ни смотреть, ни спрашивать. А еще лучше — уйдем. Тысячу лет никуда не выходили с Сашкой…

Вот и дом. Карабкаюсь по ступенькам, распахиваю дверь, я не могу ни дышать, ни кричать — и вдруг понимаю, что стою посреди пустой кухни.

Дани нет.

Всё.

Но у меня остался последний ход.

От кухни до Даниной комнаты пять шагов.

Господи, пожалуйста…

Раз.

Я обещаю, что всегда буду…

Два.

Я клянусь больше никогда…

Три.

Только пожалуйста, пусть он…

Четыре.

Рюкзак… кроссовка… пятка под одеялом…

Пять.

Мария Рыбникова

Том Коллинз

Сегодня снова проходил мимо того кафе и снова увидел ее. Она, как и тогда, сидела одна за столиком напротив бара. Те же черные очки на половину лица, тот же черный вязаный свитер. Меня на миг охватило смятение, а затем я понял — вот он, мой шанс развязаться с этой историей. Надо сейчас подойти, извиниться за тот вечер…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.