электронная
54
печатная A5
278
12+
Свидание с отцом

Бесплатный фрагмент - Свидание с отцом

Документальная повесть

Объем:
60 стр.
Возрастное ограничение:
12+
ISBN:
978-5-4483-2904-3
электронная
от 54
печатная A5
от 278

На обложке: фото отца, присланное из лагеря.

Введение

Здесь собраны истории, которые мне удалось написать до окончательного ухода в сказки и притчи, в афористику и философию, в семейную и сочинительскую педагогику. Большинство из них относится ко второй половине ХХ века, то есть к советским временам и, частично, к первому послесоветскому десятилетию.

Не совсем все истории реалистичны по форме, но для меня все они были основаны на совершенно реалистичном жизненном опыте.

В Потьму

Плацкартный вагон. Россия. Шестидесятые годы двадцатого века. Непродыхаемая жара и тут же повсюду кинжальные сквозняки, от которых каждый ловчит уберечься, как может. Скопище народа, с тяготами коротающего путевую ночь. Скошенные полки, отсырелые матрасы. Грязно, маятно. Наша страна, наша эпоха. В каком другом времени, в какой другой стране узнают этот вагон? Поскорее стал бы он давней колоритной приметой прошлого, отцепившегося от обновлённой нашей жизни…

Но сейчас шестидесятые годы двадцатого века, и я еду в этом вагоне, где грязно и маятно. Мне досталась верхняя боковая полка, на которой длинному толком и не поместиться. Тоже — примета времени: приходится крючиться и корячиться, чтобы ужиться с отведённым тебе пространством.

Отчаявшись заснуть, я слез со своего прокрустова ложа, но внизу приткнуться было некуда. Всюду спали или маялись люди. На некоторых полках даже по двое — обычно матери с детьми. Подо мной на нижней полке спали, обнявшись, муж и жена. Спали в простой своей ширпотребовской одежде — две коренастые фигуры, приспособленные к деревенской жизни, два усталые лица на серой подушке. Но мельком глянув на них, я долгую секунду не мог отвести взгляд: что-то было в их едином существе, в их объятии, что говорило о любви и нежности точнее любых слов на свете.

Мне повезло. В том купе, продолжением которого служили наши боковые полки, не спал старик, занимающий нижнее место. Он сидел у столика, о чём-то думая, и приветливо кивнул мне, приглашая присесть на его постель. Он был бородат, длинные волосы его, чёрные с сединой, были стянуты сзади в пучок. Держался он просто, но словно выпадал из обыденности и поездного сумбура — то ли светлым лицом своим, то ли неторопливой размеренностью движений. Когда я спросил его, не священник ли он, сомнений у меня почти не было.

Звали его отец Илия. Это был первый батюшка, с которым мне привелось общаться. Служил он в глухом провинциальном приходе, но в завязавшейся беседе нашей роль провинциала выпала на мою долю. О вере, впрочем, мы не говорили вовсе. Говорили об отце моём, к которому я ехал, о других трудных человеческих судьбах. Говорили о доброте и злобе, о том, как жить по-настоящему среди всяческих к этому помех. О многом говорили, хотя вроде бы о чём-то одном. Так до конца и не договорили. Я записал его адрес, и несколько лет ещё длился в редких письмах наш ночной разговор, пока не перестали приходить аккуратно исписанные батюшкой ответные листочки, и я понял с печалью, в чём причина.

Куда, откуда мчался наш поезд в эти часы? По какой стране, по какой эпохе? С удивлением я обвёл взглядом наш усталый вагон с тлеющими вполнакала лампочками в проходе, когда батюшка предложил соснуть нам в остаток ночи. Каждое лицо в полутьме казалось значительным и загадочным. Человеческие судьбы окружали меня и неслись — попутчики — в нашем общем поезде, в нашем общем вагоне.

От Потьмы до Потьмы

Поезд шёл дальше, в Саранск. Собираясь в дорогу, я даже подумывал, не воспользоваться ли случаем — доехать до Саранска, побывать в музее Эрьзи. В музее невероятного скульптора с невероятной судьбой. Скульптора, ваявшего в Латинской Америке фантастические лики из красного дерева квебрахо, и убитого в московской подвальной мастерской. Но не так просто совместить два среза бытия. Поезд пошёл дальше, в Саранск, а я вылез на морозную заснеженную платформу станции Потьма.

Это была Потьма-первая. Мне нужно было теперь добраться до станции Потьма-вторая, а для этого — пересечь весь городок. Не мне одному. Многих вытряхнул поезд вместе со мной, и Потьма хорошо знала, кто мы такие. В это раннее, очень раннее утро, ничуть не светлее ночи, нас уже ждали. К поезду придвинулись люди, больше женщины, с пустыми санками на веревках-поводках. Они брались доставить наши вещи от первой Потьмы до второй. Подошла женщина и ко мне — пожилая мордовка, закутанная в толстый платок, в бесформенный ватник, обутая в валенки. Сама мысль о том, что я не понесу сам свой рюкзак, что его повезёт на санках женщина, семенящая рядом, представлялась мне нелепой. Но женщина не отходила. «Пятьдесят копек, пятьдесят копек», — повторяла она настойчиво, и я вдруг сбросил рюкзак с плеч и сунул его в санки.

Отойдя от Потьмы-первой совсем немного, я заметил в боковой улочке небольшую колонну людей. Сначала показалось, что это обычный солдатский отряд, который можно встретить изредка и в Москве. Но солдат было мало, и руки их лежали на автоматах. Остальные были заключенными. Чёрные одинаковые шапки, чёрные ватники, чёрные штаны. И белеющие в темноте лица. Ни одного из них не успел я разглядеть на ходу, сквозь не очень сильные свои очки, но словно повеяло на меня от этой колонны — тоской, неволей и завистью к нам, идущим куда заблагорассудится. И стало немного стыдно за себя, свободного, за морозные пьянящие глотки утреннего воздуха, за каждый шаг свой по белоснежной дороге.

Дорога заняла минут двадцать. Мордовка шла быстро, ничуть не отставая, и мы оказались в авангарде наших попутчиков. Во мне говорил опыт дорожной стратегии: на всякий случай подойти раньше остальных. На этот раз, правда, спешить было незачем. Ближайший поезд от Потьмы-второй отправлялся часа через два, и мы все влились в большой квадратный зал ожидания, напоминавший обстановкой своей общий вагон. Не плацкартный, а именно общий, с одними лишь сидячими местами, битком набитый общий вагон.

Сидячих мест в этом севшем на мель ноевом ковчеге не хватало. Те, кто кантовался здесь раньше, располагались на скамейках, но порою и уступали свои места: то солдатик пустит офицера, то мужичок усадит женщину с малышом на руках. Было несколько пьяных, но особенно разгуляться им не давали. Странным, напряженным было это сборище, где на каждого, у кого не хватало опознавательных признаков, поглядывали с осторожностью: а ты кто таков? какие твои дела здесь, в этих особых местах? не пересекутся ли ненароком наши пути?

В Явас

В темноте, которая никак не хотела рассеиваться, мы высыпали к поезду. Три или четыре вагона было в этом поезде, и внутри они были непривычны взгляду. Наверное, из-за печки, стоявшей в одном конце. Рядом — бак с водой, с привязанной к нему кружкой. Пёстрая наша компания расселась по деревянным скамейкам. Пожилой кондуктор прошёлся по рядам, проверяя билеты; на поясе у него висел большой фонарь. И мы поехали.

Слишком игриво сказал я насчёт компании. Не было её. Все мы ехали в одну сторону — и словно в разные страны.

Куда ехали бывшие зэки, прижившиеся здесь, неподалеку от тех зон, из которых вышли? Настороженные, оглядчивые, с заскорузлыми руками и лицами, они были вроде бы местными, вроде бы своими, оставаясь чужими и отчуждёнными. Что за жизнь вели они здесь? Каким смыслом, какими стремлениями и препятствиями была она наполнена?

В другую жизнь ехали подтянутые офицеры и напряжённые солдатики. Да и то — в общую ли жизнь, или их тоже вёз наш короткий поезд в разные жизни, в солдатскую и офицерскую? Очень уж отличались их лица друг от друга.

А мы, кто ехал на свидание, разве не чувствовали себя здесь почти иностранцами? Каждый был словно укутан в прозрачный плащ своей беды, своей трудной семейной судьбы, своей верности и надежды.

И сколько здесь было других людей, о которых я мог лишь догадываться — кто они. Вот штатские с воинской выправкой, полные привычного благополучия. Вот малыш у окна, бойко выкрикивающий номера лагерей, мимо которых мы едем. И только никак не найдёт мой взгляд тех, кто испокон веков отсюда. То ли нет их почти в этих местах, то ли не ездят они туда-сюда, а так и живут, где живётся.

Мы ехали, останавливались, и ехали дальше, и всё тянулась и тянулась череда лагерных пунктов с замысловатыми номерами. Один, только один из этих номеров имел для меня значение, но было их множество — нигде не написанных, но витающих в воздухе. Только неуёмный эрудированный малыш объявлял их с гордостью вслух, не обращая внимания на шиканье накрашенной мамаши. Таинственные узкоколейки и зимние наезженные дороги во множестве уходили перпендикулярно нашему маршруту…

Какие книги ни читай, ничто не может сравниться с обыденным чередованием этих станций, вокруг которых скопились гроздья номеров — зоны, зоны, зоны… И на каждой платформе выходят разные люди — и расходятся по своим жизням, словно не замечая друг друга.

В Явасе вышел и я, ломая голову над грозным подтекстом этого именования: Я-ВАС. И увидел четвёртый вагон нашего поезда. Страшноватый глухой вагон с малыми зарешёченными окошками.

К зоне

Узнать дальнейшую дорогу я подошёл к навесу, стоящему недалеко от станции. Под навесом молодой парень вышибал на циркулярной пиле струи опилок из длинных досок, превращая их в короткие. Судя по одежде, это был зэк, только бесконвойный, отпущенный на самостоятельную работу. Он обрадовался передышке, выпросил у меня пачку московских сигарет и, не дожидаясь моих расспросов, поинтересовался куда я и к кому. Сам он был из другого лагеря, поближе к станции, но отца моего знал и отозвался о нем одобрительно.

— Молодец дед. Так клуб им разукрасил, закачаешься!.. Не, сам я не видел. Рассказывали…

Он сказал мне, что «кукушку» ждать долго, но скоро будет дрезина, которая идет к «десятке» (с номерами здесь обращались фамильярно, оставляя только дробную часть от начального — всесоюзного — обозначения).

Дрезина была похожа на небольшой катер с каютой, в которую всем поместиться не удалось. Пришлось пристроиться сзади, за каютной стенкой, — так, чтобы морозный ветер свистел мимо. Одноколейная дорога резала пополам густой лес, полный угрюмых елей, и не виднелось в нем других просветов, кроме этой одноколейки.

Двое мужчин прятались от ветра рядом со мной. Оба курили, обоим было лет под пятьдесят, у обоих были крепкие, непроницаемые лица.

— Долго ехать? — спросил я.

— Скоро будем, — ответил ближний ко мне и, не покосившись в мою сторону, спросил: — К отцу?

— К отцу.

Не дожидаясь вопроса, я назвал фамилию. Попутчик помолчал и после долгой паузы, когда я уже перестал надеяться на ответ, сказал:

— Знаю. Художник. Ждёт дед.

Он опять надолго замолчал. Потом добавил:

— Не будут свиданку давать, качай права.

И снова замолк, пыхая папиросой.

Кто он был? Откуда знал отца? Позже я не смог даже описать отцу внешность своего попутчика до узнавания. Так и остался он — попутчиком.

Рядом

Зона. Тоскливо длинный высокий забор с натянутой поверху колючей проволокой. Вышки с часовыми. Полаивающие откуда-то собаки. Но самую тягостную подробность я разглядел не сразу. Это была тонкая, почти невидимая проволока, лежащая бесчисленными путаными петлями перед забором. Эта серая проволочная пена почти достигала высоты забора, и нетрудно было представить, как нелепо и беспомощно барахтается в ней человек, прорвавшийся через все стерегущие преграды. Почему-то представлялось, что и внутренняя территория зоны, недоступная взгляду, заполнена невидимо-тонкой, паутинной проволокой, в которой…

Вокруг было пусто. Неожиданно заскрипели ворота. Створки поехали мне навстречу и остановились, открывшись чуть больше, чем наполовину. Я глянул внутрь, в зону. Она не была заполнена проволокой — или проволока была слишком тонка для моего взгляда. Из ворот выехала лошадь, запряженная в небольшие сани. Сани, наполненные пищевыми отбросами. Меня удивили куски хлеба (значит, не голодно?), но кто знает, откуда вывозили эти остатки маленькие сани. Может, как раз от тех, кому не голодно. Тёмная сутулая фигура вела лошадь за вожжи. По обеим сторонам ворот маячили внутри солдаты. Старенькая лошадь и сутулый человечек, глянувший в мою сторону острым, тут же погасшим взглядом, свернули вбок и отправились вдоль забора с привычной усталой неторопливостью. Ворота закрылись.

Возле ворот три каменные ступеньки вели к двери. Я нажал кнопку звонка, и он отозвался внутри — гулко, словно сигнал тревоги. Послышались шаги, лязганье, но дверь не открылась. Из-за двери на меня смотрели.

— Чего надо? — раздался, наконец, голос.

— На свидание приехал! — я старался, чтобы вышло громко и уверенно.

— Вон дом приезжих напротив. Там всё написано. Придут туда.

У солдата получилось увереннее и громче.

Дом приезжих

На фанерной табличке у двери, действительно, было написано: «Дом приезжих». Но я стоял, перечитывая её снова и снова. Ошибиться было невозможно — табличку эту рисовал отец. Сколько я видел оформленных им уголков в школах, в летних лагерях, в доме пионеров, в детском доме! Всюду были эти скошенные ножки у «Д», эта полукруглая буква «е», эти хвостики от «ж», не желающие умещаться в строку.

Здравствуй!..

В двух комнатах было тепло и чисто. Стояли застеленные кровати. Стол. Над ним в застеклённых рамках правила и образец заявления о свидании. Их тоже писал отец — тушью на чертежных форматках.

Из дальней комнаты вышел человек. Это был невысокий худой армянин лет тридцати. Он был рад обществу, и вскоре мы с ним уже сидели за рюмочкой дешёвого армянского коньяка, обмениваясь обстоятельствами жизни. Он приехал с сестрой и отцом на свидание к брату, но пустили только двоих. Может, завтра пустят его — они обменяются с отцом местами. Может, и не пустят. Брат совсем молодой, жалко его.

Как ни странно, я слышал про его брата по «Голосу Америки». Говорили, что в Ереване арестована группа правозащитников и что самый молодой из них получил самый большой срок. Не могу сказать, что фамилия запомнилась, но сейчас всплыла и совпала.

Потом пришла плотная властная баба — тот представитель зоны, которому я, согласно инструкции, должен был вручить заявление. Вручил. Забрала, ничего не сказала, ушла.

Вечерело.

Одинокий армянский брат завалился спать. Я закрыл дверь в его комнату и принялся изучать переписанные отцом инструкции для приехавших на свидание. Они содержали обильные перечни неположенного. Что положено, понять было трудно. Но мне нравилось вчитываться в отцовские буквы.

Хлопнула входная дверь. Внушительно затопали сапоги.

Вошёл офицер. Невысокий, пожилой, с не слишком волевым для военного лицом. Я посчитал звездочки: капитан. Поздоровался, протянул руку. Не очень хотелось, но я пожал. Он сел, не снимая шапки.

— Сегодня свидания не дадут, — сообщил он. Тон был неофициальным, сочувствующим. — Завтра утром, наверное.

— Разве не вы даёте? — спросил я тоном простачка из большой деревни Москвы, прикидывая про себя, много это или мало — капитан?

— Не я, — вздохнул офицер. — Я замполит. Чего я пришёл…

Он задумался, словно и впрямь вспоминал, с какой стати его сюда занесло.

— Вы один здесь? — спросил он, поглядывая на закрытую дверь. — А, этот… Да-да… Спит?.. В общем, если хотите, могу вам клуб показать. Отец ваш его оформлял…

Клуб

У капитана был с собой ключ от увесистого замка, нацепленного на дверь клуба. Мы вошли, он зажег свет и задёрнул шторы на окнах. Я стоял и смотрел.

Длинное, не слишком высокое для зала помещение было расписано всё. Мы стояли среди бесчисленных фигур, смотревших на нас со стен и простенков, с четырёх квадратных колонн, отгораживающих неизвестно зачем узкий проход от зала. Расписаны были пространства над окнами и будка киномеханика. Только над сценой шла широкой царапиной кумачовая полоса с дежурным лозунгом.

Слепой Боян, сидящий с гуслями на холме. Купец Калашников на кулачном бою. Пётр с топором возле недостренного ботика. Ломоносов за опытами. Раскольников на площади. Лев Толстой с косой. Скифы. Ярославна на городской стене. Вещий Олег у лошадиного черепа… Я узнавал образы классических иллюстраций, но их сплетение, сведение воедино — здесь, в этом тесном зале — производило особое впечатление. Это не было самобытной живописью, но не было и простым копированием с книжных картинок. Что-то общее соединяло весь этот хоровод, слишком масштабный для здешних стен и простенков. Казалось, времена и пространства, сведённые здесь воедино, сжаты в тугую пружину, застывшую в тесном коробке, и в любой миг эта пружина может…

— Ну вот, посмотрели… Батя ваш наработал… Ничего, впечатлительно… Вот…

Что-то ещё бормотал странный замполит, неловко и, чувствовалось, опасливо выступая в неестественной для себя роли. Но мне было трудно думать о том, что всё это означало.

Взгляд мой кружился по стенам, выхватывая знакомые, родные образы.

Лицо Бояна притягивало меня отцовскими чертами. Купец Калашников будил в памяти пионерский лагерь, где мать работала педагогом, а отец вёл кружок «Умелые руки». И я сидел на веранде-мастерской, сжимал самодельный выжигатель и оживлял им переведённый на фанеру рисунок к Лермонтову. А вещий Олег помнился расчерченным на клеточки: в районном доме пионеров, в Неопалимовском переулке, отец переводил его на большое панно. Тонкая квадратная решётка на вещем Олеге — а теперь вот клуб прилагерного поселка. Что ж, терпи, князь. Волхвы не боятся могучих владык.

— Ну вот, — уже твёрдо сказал замполит. — Посмотрели. Надо идти.

Мы вышли. Было темно и тихо.

— Вам туда, — махнул рукой офицер, и я пошёл, не прощаясь, не поблагодарив, не оглядываясь на него, окружённый хороводом воспоминаний.

Вечером никто больше в дом приезжих не заходил.

Встреча

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 54
печатная A5
от 278