электронная
180
печатная A5
361
18+
Сублимация

Бесплатный фрагмент - Сублимация

Объем:
216 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-0050-2905-8
электронная
от 180
печатная A5
от 361

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

По внешнему виду ты ничем не отличаешься от нормального человека. Но я не могу отделаться от впечатления, что в твоих жилах течёт не кровь, а вода.

Гайто Газданов, «Пилигримы»


Глава первая: обнажённая балерина

Впервые я встретил мадам Атталь, когда мне было шестнадцать. Мать моя была француженкой, и потому у нас было много родственников и друзей в Париже, которых мы навещали раз в несколько лет.

Жюдит Атталь, высокая и худая женщина со светлыми волосами и отчего-то всегда строгим видом, была фотографом и фотографировала ню. Она подарила мне открытку с голой девушкой в пуантах. Я сунул открытку в учебник по алгебре, который таскал с собой, делая вид, что забочусь об исправлении тройки, которую схлопотал в прошлой четверти, потому что ничего не делал и не знал никаких формул, а только списывал у соседа по парте. Думаю, мама знала, что я просто так таскаюсь с учебником и даже никогда его не открываю, а если и открываю, то, как обычно, рефлексирую, впившись стеклянными глазами в буквы и делая вид, что читаю параграф. Но маме, как и мне, было спокойнее делать вид, что тройка — это плохо, и что исправить её очень нужно, хотя в нашей семье и не было никого, кто считал бы, что математика важна. И вот, мадам Атталь подарила мне открытку, и я сунул её в учебник, который не открывал до самого возвращения в Петербург, а когда я, наконец, открыл его на уроке, открытка вывалилась на парту и мой учитель, Валерий Иванович, сразу увидел её, отобрал и вызвал родителей в школу.

Не знаю, о чём он говорил с моим отцом, но придя домой, отец долго смеялся, вернул мне открытку и просил больше не брать её в школу. А Валерий Иванович на следующий день смотрел на меня ещё более снисходительно, чем обычно, видимо, полагая, что отец наказал меня за мою «развратность». Мне от этого стало очень противно, и я окончательно забросил математику, заработав в следующей четверти тройку ещё и по геометрии.

Родители никогда всерьёз не ругали меня, а только разговаривали, и это действительно работало, потому что мне, правда, было очень стыдно их огорчать. Но, конечно же, я всё равно огорчал, особенно, когда был подростком, хотя это было и ненамеренно, и потом меня всегда мучила совесть. Помню, когда мне было лет четырнадцать, я напился до алкогольного отравления, и мама плакала, вызывая мне скорую. Больше я так никогда не напивался и в любом алкоголе мне чудился солоноватый привкус маминых слёз.

Кроме матери и отца, у меня ещё был старший брат Тёма, с которым мы были очень близки и которого я очень любил. Но Тёме нравились мальчики, а в России это было не принято, и поэтому Тёма, воспользовавшись вторым гражданством, полученным от матери, переехал во Францию, когда мне было шестнадцать. После этого я впал в очередную депрессию, которые и без того, в силу меланхоличности моей натуры, случались со мной довольно часто. Я почему-то точно знал, что тоже когда-то уеду из России, хотя и не понимал ещё для чего, а так как отец с детства привил мне любовь к стихам Блока, а вместе с тем и к Родине, уезжать я никуда не хотел.

Моя постоянная задумчивость и рефлексия привели в итоге к тому, что в одиннадцатом классе я всё ещё не знал, кем хочу быть и куда поступать, а для ЕГЭ выбрал историю и литературу только потому, что больше всего любил эти предметы.

Впрочем, любовь моя мало помогла мне хорошо сдать экзамены, и, написав историю на девяносто два балла из ста, литературу я вытянул лишь на шестьдесят шесть. Отец, который иногда баловался репетиторством и потому хорошо был знаком со структурой ЕГЭ, успокоил меня тем, что провалился я не из-за глупости, а, напротив, — от большого ума.

— Ты пойми сын, — сказал он. — ЕГЭ проверяет не твои знания, а твоё умение соблюдать инструкции. Вот тест ты написал хорошо, потому что хорошо знаешь содержание книг. Но в сочинении и ответах на открытые вопросы ты выразил своё мнение, а оно в ЕГЭ не приветствуется. Отвечать нужно было по шаблонам, а ты включил голову. А голову на ЕГЭ включать нельзя категорически. Ну, ничего, ты не расстраивайся. Не твоя вина, что Министерство образования взращивает из детей роботов. Это хорошо, что ты можешь думать своей головой, а не только цитировать учебники. Было бы гораздо хуже, если бы ты и правда думал, что «Сказка о рыбаке и рыбке» Пушкина о жадности, как того требует ЕГЭ, а не о любви.

Потом он налил мне чая, и мы долго ещё размышляли о том, как же всё-таки глупо и примитивно выделять основной проблемой пушкинской сказки жадность. Ведь сказка не о том, как старуха попросила у золотой рыбки больше, чем следует, а о том, как старик любил свою старуху и таскался ради неё к морю, и закидывал невод, и упрашивал рыбку.

— Любить прекрасную, добрую женщину легко, — говорил мне отец. — Любить злую — тяжкий крест. Но старик всё-таки любил и потому не видел в ней никакого зла. А любимая женщина, ты знаешь, Саша, она всегда самая добрая, самая умная и самая красивая.

И тогда мы стали говорить о «Рике с хохолком» и о силе любви.

Через несколько дней был мой выпускной, и идти туда не хотелось. «Алые паруса» я уже видел не раз, да и перспектива напиться с одноклассниками меня не особенно прельщала. Но я всё-таки пошёл, потому что так и не смог придумать достойную причину для того, чтобы остаться дома.

К тому моменту я уже решил, что уеду во Францию и буду работать у мадам Атталь. Я написал ей ещё до того, как решил, какие предметы буду сдавать на ЕГЭ. «Возьмите меня хоть поломоем, — писал я. — Хоть грузчиком для ваших декораций. Мне больше некуда податься». И она согласилась, при том довольно быстро.

Когда я сказал о своём решении родителям, они, для приличия поохав, согласились, что для меня это неплохой вариант. Наверное, они думали, что когда-нибудь я тоже стану фотографом, как мадам Атталь, и потому радовались, что я всё-таки нашёл свой путь и своё призвание.

В день выпускного, стоя перед зеркалом и застёгивая на все пуговицы белую сорочку, я вдруг почувствовал, что воротник душит меня, и тогда я вдруг понял, зачем мне ехать во Францию.

— Здесь меня все знают и ждут от меня чего-то, — сказал я. — Все вокруг уже поставили на моём будущем крест, только потому, что я решил никуда не поступать. А в Париже меня никто не знает, и я смогу начать сначала.

— Ты живёшь в городе с населением больше пяти миллионов. Хочешь сказать, что здесь тебя все знают? — раздражённо выдохнул отец.

Я не стал ему ничего отвечать. Я знал, что он ворчит не из вредности, а потому, что боится отпускать меня в чужую для нас обоих страну.

— Я ведь буду очень скучать, — уже спокойно проговорил отец, подтверждая мои догадки.

— Я тоже, — вздохнул я.

Получив, наконец, аттестат зрелости, я хотел было выбросить его в мусор, но мама не дала.

— Ну что за глупости? — сказала она. — Если тебе он без надобности, то давай сюда, я вложу в альбом с фотографиями.

Фотографий у нас дома было, правда, очень много, под фотоальбомы даже была выделена значительных размеров полка в одном из книжных шкафов. Мы любили вечерами, за чаем, собраться всей семьёй в гостиной и разглядывать фотографии. Папа всегда мог рассказать истории про каждый фотоснимок:

— Вот здесь мы с вашей мамой только поженились, — говорил он. — У меня здесь очень недовольный вид не потому, что я вашу маму не люблю, а потому, что я тем утром пил кофе и сильно обжог язык. А мама весёлая не потому, что ей меня не жалко, а потому что она в стотысячный раз смотрела «Стартрек», а я, в кое-то веке, не мешал ей своими разговорами, потому что у меня болел язык, так что она могла наслаждаться совершенно спокойно… А это Артём рисует собачку на стене в нашей спальне. Вообще-то, нужно было поругать его за это. Но он так долго учился рисовать собачку, у него так долго ничего не выходило, а тут, я захожу в комнату, а он рисует на обоях собачку, и у него так славно выходит! Так что, я не стал его ругать, а похвалил. И сфотографировал, конечно…

Воспоминания о семейных посиделках снова вогнали меня в тоску, потому что я сразу стал думать о том, что скоро я уеду, и таких вечеров с чаем и фотографиями у меня больше не будет. Мама взяла из моих рук аттестат и обняла меня.

— Не кисни, — прошептала она и поцеловала меня в щёку. — Твоя жизнь только начинается.

Я в последний раз оглянулся на школу, и очень обрадовался, что больше не вернусь в неё. Родители поехали домой, а вчерашние школьники гулять по вечернему Невскому. Все были очень счастливы, потому что все были пьяны и один только я ностальгировал. После «Алых парусов» мы поехали к Диме. У него был большой двухэтажный гараж, и мы часто собирались там всем классом и курили самодельный кальян.

В Димином гараже я, наконец, расслабился и перестал думать о предстоящем отъезде. Рядом со мной сидела моя одноклассница, Рина Багатова, многозначительно закинувшая свои красивые длинные ноги на мои колени. В одной руке она держала пластиковый стаканчик с вином, а другой сжимала мою ладонь. Кажется, она была рядом со мной весь выпускной, но я был так занят своими мыслями, что даже не замечал этого.

Смуглая и черноглазая Рина обладала какой-то дикой, восточной красотой, которая, в купе с русской развязностью, делала её объектом мечтаний многих парней. Она нравилась мне с восьмого класса, но я никогда не говорил ей об этом. Я был мальчишкой — я был влюблён в саму мысль о любви и мысленно проигрывал семейную жизнь с каждым, кого встречал на своём пути. Я не был готов к тому, чтобы любить кого-то реального, и сам это понимал.

Рина наклонилась ко мне и позвала курить. От неё пахло какими-то очень душными цветочными духами и алкоголем. Она знала, что я не курю, а я знал, что она зовёт меня не курить.

Мы вышли на улицу. Было очень тепло, хотя в Петербурге летом почти никогда и не бывает тепло, особенно ночью. Небо было на удивление чистое, было видно звёзды. Мы свернули за угол, и отошли подальше, туда, где нас никто не смог бы найти.

— Поделишься огоньком? — спросила Рина улыбаясь, и сняла с себя платье. Я не помню, какого оно было цвета, но помню, что под ним у Рины были только крохотные кружевные трусики, которые она, кажется, носила скорее для красоты, чем для дела, потому что они практически ничего не прикрывали.

Я скинул с себя пиджак и рубашку, подошёл вплотную и поцеловал Рину. Язык у неё был горячим, а губы холодными.

— Ты девственница? — спросил я.

Она рассмеялась, покачала головой и стянула с меня брюки. Девственницей она не была. Мы разделись окончательно и повалились на траву. Спину обожгло ледяной росой. Рина стала целовать мои щёки, мою шею и грудь. Я провёл руками по её спине, останавливаясь ниже поясницы.

Рина перебралась наверх и села на мои бёдра, вобрав меня в себя полностью. Я притянул её лицо к себе и снова поцеловал. Было так безумно хорошо, что невозможно уже было дышать, и мне казалось, что мы вот-вот не выдержим и умрём прямо здесь, на этой холодной и мокрой траве, останемся навечно молодыми, навечно прекрасными, переплетёнными, как волосы в косе, и спаянными воедино, как куски железа.

И тогда я подумал, что секс — это, всё-таки, поэзия, это величайшая симфония человеческой коммуникации. И что, если физическое проявление любви и правда греховно, то этот грех определённо стоит того, чтобы гореть в аду.

Мой первый раз был не таким. Он длился минут пять от силы, и я сам не до конца понял, что произошло, и что я чувствовал при этом.

Когда мы, обнявшись, лежали с Риной на траве, она вдруг спросила меня:

— Это правда, что ты уезжаешь?

— Правда, — ответил я.

— Во Францию? — она произнесла это таким тоном, словно Франция была чем-то невероятным и недосягаемым, куда все мечтают попасть. Хотя, в сущности, Франция была всего лишь Францией и никому она была не нужна.

— Во Францию, — ответил я.

Рина поднялась на ноги и стала торопливо одеваться.

— Холодно, — сказала она, и я последовал её примеру, нашарив рядом с собой трусы и натянув их на себя.

Лежать на траве, и правда, было неприятно. Это особенно ярко стало ощущаться, когда наша страсть поутихла.

Я вернулся домой под утро, принял душ и сразу завалился спать. Впервые за всю мою жизнь меня переполняло чувство свободы и ощущение того, что я могу всё на свете. В сонном бреду мне казалось, что сердце моё такое большое и бьётся так сильно, что я мог бы использовать его как динамит, чтобы взорвать весь мир.

Той ночью мне снилось много ярких, бессвязных снов, которые я тотчас же забыл, как проснулся. Единственное, что осталось в памяти — огромный шоколадный пёс, который плывёт в открытом космосе и почему-то ищет космонавтов.

Проснулся я только после обеда. Ощущение эйфории ещё не до конца покинуло меня, и я сиял, как лампочка на двести ват. Судя по тому, как на меня косились родители, они понимали больше, чем мне бы хотелось, но продолжали вести себя так, словно ничего не произошло и моя дебильная улыбка — обычное дело.

Заряд энергии и радости подошёл к концу, когда я стал собирать чемодан. Я вдруг вспомнил, что уже завтра улетаю, и неизвестно, когда снова вернусь домой. На меня вновь накатила тоска, захотелось забраться в постель и заснуть, чтобы больше ни о чём не думать. Но, пересилив этот трусливый порыв, я всё-таки смог заставить себя закончить паковать чемодан. В Париже меня должен был встречать Тёма, которого я давно не видел, и по которому очень скучал, и я старался заставить себя думать только о приближающейся встрече с братом, а не о неотвратимом расставании с родителями.

Вечер мы провели, как обычно, — за чаем и разговорами. Мама вложила мой аттестат в один из альбомов, как и хотела, отец рассказал несколько незначительных историй из нашего с братом детства. Всё было как всегда, только глаза у всех были печальнее и объятия длились чуть дольше. В конце концов, мама не выдержала и, бросившись мне на шею, зашептала:

— Ты ведь будешь звонить, правда? Будешь писать нам? Правда же? Да? Правда?

Я осторожно похлопал её по спине и заверил, что буду на связи. Она немного отстранилась, заглядывая в мои глаза, улыбнулась и погладила меня по голове.

— Твой брат о тебе позаботится, — сказала она, стараясь, кажется, успокоить скорее себя, чем меня.

— А кто позаботится о нём? — скептически поинтересовался папа. — Не забывай, Артём, он же такой… Артём.

— Да, — мама удивлённо распахнула глаза, словно внезапно ей открылась какая-то истина, которую она прежде не знала, и в её взгляде начала читаться паника. — Да, Тёма и сам как ребёнок… Но он уже два года живёт в Париже, он уже освоился и…

— И всё-таки будет лучше, если они присмотрят друг за другом, — закончил за неё отец. Мама быстро закивала головой и вопросительно посмотрела на меня.

— Конечно, мам, не переживай, — я снова обнял её и чмокнул в щёку.

— Я буду очень скучать, — всхлипнула мама. — Ты приедешь на Новый год?

— Да, конечно.

— Тёма всегда приезжает.

— И я приеду, мам. Не волнуйся.

Она поверила мне, или сделала вид, что поверила, и я пошёл к себе. Мне не спалось. Всю ночь я просидел у окна с чашкой остывшего кофе в руках. Я сварил его, потому что у меня замёрзли руки, и мне захотелось взять в руки что-то горячее, что-то, что их согреет, а ещё мне нужно было занять себя чем-то и перестать себя накручивать, но пить кофе я не стал, потому что меня тошнило.

Меня всегда пугали изменения. Новые места, новые знакомства — всё это с самого детства вызывало во мне тревогу. Мне нравилось жить так, как я привык, нравилось, что каждый следующий мой прожитый день похож на предыдущий. Спонтанные вылазки в кино или в парки, которые так нравились родителям, праздники, от которых был в восторге мой брат, — обычно выбивали меня из колеи, и я долго потом не мог прийти в норму, вернуться к привычному ритму. Пока мой брат горел, наслаждаясь каждой секундой своей жизни, я жил скорее по привычке, время для меня тянулось медленно и скучно, и в свои восемнадцать я чувствовал себя ровесником отца. Я понимал, что если так пойдёт и дальше, то состарившись, я даже не смогу вспомнить был ли я молодым, не смогу вспомнить ни одного яркого момента, ни одного бесшабашного поступка. Поэтому я и должен был уехать, — должен был заставить себя встряхнуться.

Россия расслабляла меня. Здесь был мой дом, мои родители. Здесь мне не нужно было двигаться куда-то, чтобы выжить, я мог бы пойти изучать лингвистику или филологию после школы, устроиться копирайтером в издательство или переводить небольшие статейки для журналов. Мог бы остаться здесь, читать книжки, листать фотоальбомы с родителями, варить себе кофе и выливать его в раковину. Но это было бы ошибкой, я точно это знал. «Вырастая, птенцы должны улетать из гнезда» — так всегда говорила бабушка. И она была права. Родители подарили мне жизнь, подарили свою заботу и любовь, научили мыслить шире, чем того требует школа, и теперь я должен был оставить их, найти свой путь, прожить свою собственную жизнь. И я точно знал, что не смогу на это решиться, если останусь в Петербурге. Никогда не осмелюсь стать самостоятельным, останусь на всю жизнь всего лишь их продолжением. А мне бы очень хотелось, чтобы на смертном одре я мог сказать о себе больше, чем только, что я сын выдающихся писателя и переводчицы.

За пятнадцать минут до будильника ко мне зашла мама. Наверное, она хотела сама разбудить меня в последний раз перед отъездом, но, увидев, что постель не расправлена, а я сижу в той же одежде, в которой был вчера, она только всплеснула руками.

— Ты совсем не спал? — спросила она.

Я пожал плечами:

— Думал.

— О чём?

Я снова пожал плечами и решил не отвечать.

— Что хочешь на завтрак?

— Я сам приготовлю.

— Милый, в лучшем случае, в следующий раз я смогу приготовить тебе завтрак только через полгода, — ответила мама. — Я знаю, что ты уже взрослый, но, пожалуйста, позволь мне за тобой поухаживать.

— Кофе и бутерброд.

Она улыбнулась и вышла. Я вылил остывший кофе из чашки в горшок с декабристом, который почему-то у меня никогда не цвёл, может быть, потому, что я поливал его всякой дрянью. Хотя, мама выливала в цветы использованный раствор для линз и недопитый чай, но её цветы от этого только разрастались, действуя папе на нервы.

Я вышел из комнаты и пошёл на кухню. Мама, в розовой полосатой пижаме, со светлыми волосами, собранными в пучок на макушке, сидела за столом и делала нам бутерброды с хумусом, папа, в потёртых тёмно-синих домашних штанах и футболке, жарил себе яичницу.

— Если ты сейчас скажешь хоть что-то оскорбительное в сторону моей яичницы, я кину в тебя куском колбасы, — шутливо пригрозил мне отец.

— Ой, Вась, всем плевать, что ты ешь мясо, — отмахнулась от него мама.

— Колбаса — это не мясо, — парировал папа.

— А что это тогда? — мама закатила глаза. — Фрукт?

— А почему бы и нет? — отец пожал плечами.

— Саша, не слушай его, — нарочито печально сказала мне мама. — Садись, я сейчас сварю кофе.

— Просто нам с мамой жалко животных, — сказал я.

— А растения вам не жалко?

— Ну хватит его цеплять! — воскликнула мама и кинула в отца кухонным полотенцем. — Ребёнок уезжает сегодня, а ты опять со своими глупостями! Саша, не слушай его.

— Наградил Бог семейкой! — отец уже едва сдерживал смех. — Жена вегетарианка, сын веган… Вот приедет Артём, мы с ним сделаем новогоднюю селёдку под шубой!

— Вася, да угомонись ты, наконец! — крикнула мама, кидая в папу горсть кофейных зёрен.

— Вот сама это теперь с пола и собирай, — пробурчал папа, подобрал кофейное зёрнышко с пола, и кинул его в маму.

Я не выдержал и рассмеялся первым, следом за мной засмеялся отец, а потом мама. Они никогда не ссорились всерьёз, во всяком случае, никогда не делали этого при нас с братом. Но зато часто устраивали друг другу комичные сцены, изображая то ревность, то обиду, то что-нибудь ещё. Я любил за ними наблюдать, и, глядя на них, представлял, какой будет моя семейная жизнь, когда у меня появится своя семья и свои дети.

После завтрака мы с папой перетащили мои вещи в машину, и все вместе поехали в аэропорт. По дороге отец отдал мне «Вечер у Клэр» Газданова, в который была вложена наша семейная фотография.

— Почитаешь в дороге. А фотографию можно как закладку использовать. У нас таких дома ещё две, — пожал плечами отец, словно пытался найти оправдание своей сентиментальности.

— Спасибо, — я улыбнулся и ободряюще сжал его предплечье. Отец не был таким романтиком как мы с мамой, и я знал, как тяжело ему иногда бывает открыто проявлять нежность.

В аэропорту мама держалась до последнего, но у знаменитого «места для поцелуев» не выдержала и заплакала.

— Если что-то пойдёт не так, ты всегда можешь вернуться, — сказал мне папа, передавая маме пачку бумажных платочков.

Мы обнялись, попрощались, и я пошёл на посадку. Всю дорогу я проспал, и мне снилось, что я уже во Франции, что там, помимо брата и работы у мадам Атталь, меня ждёт Клэр, от которой пахнет ледяным мороженным, и которую я очень люблю.

Глава вторая: мучительное одиночество

Артём встречал меня один, видимо, потому что опять поссорился со своим парнем, или что-то ещё, но спрашивать его об этом я не стал, чтобы не портить момент. Мы не виделись много месяцев, и, если бы не фотографии, которые я рассматривал почти каждый вечер, наверное, я уже забыл бы, как он выглядит. Хотя и сейчас, когда я закрывал глаза и хотел представить его, я видел маленького мальчика в синем комбинезоне, играющего с ярко-красным грузовиком под новогодней ёлкой, на фотографии, сделанной пятнадцать лет назад. И потому, увидев настоящего двадцатилетнего брата, я едва сдержался от того, чтобы сказать ему: «Бог ты мой, как же ты вырос! Я помню тебя ещё вот таким» — и показать рукой его рост, доходящий примерно до моей талии, потому что в моих мыслях и фантазиях пятилетний Тёма в синем комбинезоне был именно таким.

— Ты выглядишь так, словно ожидал здесь встретить кого-то другого! — воскликнул Тёма в ответ на мой замешкавшийся вид и неловкие движения.

Я только пожал плечами и улыбнулся, желая скрыть своё смущение от того, что он так точно угадал мои мысли.

— Я так рад, что ты приехал, братишка! — сказал Тёма, выгружая чемоданы из багажника такси.

У Артёма было круглое красивое лицо, как у папы и мамины миндалевидные глаза. Он был немного ниже меня, с взлохмаченными русыми кудрями, весь усыпанный родинками и очень милый. Я смотрел на него, желая заново запомнить каждую деталь его внешности, ловя взглядом каждое его движение. Только сейчас, когда я, наконец, увидел его, я, кажется, понял, как сильно тосковал по нему всё это время, как мне его не хватало. Он был старше меня всего на два года, и, сколько я себя помню, он всегда был со мной, с самого рождения. Он был моим братом и моим лучшим другом, единственным сверстником, который был мне нужен, и которого я любил.

Когда я сказал ему, что решил перебраться в Париж после школы, он был на седьмом небе от счастья, — радовался так сильно, что я решил, что ему, должно быть, очень одиноко во Франции, и что Павел, вместе с которым и из-за любви к которому, он переехал, очевидно, так и не стал для него родственной душой. Тёма сам вызвался найти мне квартиру, присылал мне варианты почти каждый день, спрашивал, важен ли для меня вид из окна, в каком районе мне хотелось бы жить, планирую ли я завести кошку или какое-нибудь другое домашнее животное. Он суетился так много, словно чем скорее он найдёт подходящую квартиру, тем скорее я приеду.

Из аэропорта мы сразу же поехали в квартиру, которую подобрал для меня Тёма. Внутри нас ожидал хозяин, или агент, я не вслушивался в то, о чём они говорили с Артёмом, мне было, в общем-то, всё равно. Квартира была очень уютная, с однотонными сиреневыми обоями, мягким раскладывающимся диваном, встроенной подсветкой, настольной лампой, рабочим столом и шкафом… Словом, там было всё, что нужно для жизни, на кухне даже была какая-то посуда.

— Мне нравится, — сказал я толстому мужчине, который был толи хозяином квартиры, толи просто агентом. Я внёс плату за несколько месяцев вперёд, подписал необходимые бумаги, толстый мсье в плохо пошитом коричневом пиджаке отдал мне ключи и ушёл.

— Спасибо, — сказал я брату. Он улыбнулся и снова бросился мне на шею.

— Как хорошо, что ты приехал! Повторил он. От него пахло какими-то сладостями: булочками, или, может, печеньем.

— Я тоже рад, — ответил я, хотя сам ещё не до конца был уверен, что Франция подарит мне ещё хоть что-то приятное, кроме возможности видеться с братом.

Потом я стал разбирать свои вещи, перегружая их в шкаф, а Тёма пошёл ставить чайник.

— Так ты будешь работать у Жюдит? — крикнул мне Тёма из кухни.

— Да, начиная с завтрашнего дня, — ответил я.

— И что ты будешь у неё делать?

— Сам пока не знаю. Она назвала это «ассистентом» или «помощником». Но вообще-то, не думаю, что ей действительно кто-то нужен. Кажется, она выдумала для меня должность просто из-за дружбы с нашими родителями. Так что, и обязанности мои она тоже, скорее всего, будет выдумывать по ходу дела.

Тёма вернулся из кухни и встал в дверном проёме.

— Чай заваривается, — сказал он. — Могу пока тебе помочь, — я покачал головой, давая понять, что справлюсь сам. — Тогда я могу сходить в магазин, — предложил брат. — Здесь нет ничего, кроме чая и сахара.

Я составил для него список продуктов, и он ушёл. Когда Тёма вернулся, я уже разобрал все вещи, оставалось только разутюжить рубашки и придумать, куда деть книги, но я решил, что это подождёт до вечера.

— Ты привёз целый чемодан книг! — воскликнул Тёма. — Такого даже я не вытворял.

И правда, он увёз с собой только малое собрание сочинений Чехова и несколько папиных книг.

Мы разобрали пакеты с продуктами и снова поставили чайник. Тёма пересыпал печенье из пакета в прозрачную вазочку.

— Они веганские, и в них нет ни кокоса, ни банана, — сказал он прежде, чем я успел спросить. — Не бойся, не отравлю.

Я налил нам чай и сел за стол, мгновенно ощутив, как на меня накатила усталость.

— Спасибо, — сказал я брату, улыбаясь.

— Я очень тебя ждал.

— Я знаю, я тоже скучал по тебе. Как Павел?

Тёма опустил глаза и стал рассматривать белую фарфоровую чашку, толи, задумавшись над ответом, толи, решив совсем не отвечать. Я не торопил его, потому что знал, что наводящие вопросы никак не помогут, и потому, что мне было неприятно вынуждать его быть со мной откровенным.

Спустя несколько минут Тёма взял чашку в руки и немного покрутил её — так, словно хотел обнаружить на ней какой-то рисунок или рельеф, невидимый невооружённым глазом.

— Я думаю, у него кто-то есть, — сказал, наконец, брат.

— У него есть ты.

— Кроме меня.

Тёма тяжело вздохнул и поставил чашку на блюдце.

— На упаковке было написано, что чай с малиной, но он ничем не пахнет, — разочарованно сказал он.

— С чего ты взял, что у него кто-то есть? У Павла.

— Я понимаю, что не у чая, — усмехнулся брат. — Я не знаю. Он отдаляется от меня. Он не хочет меня. В сущности, мне было бы всё равно, ты знаешь, я вообще за открытые отношения. Но у нас они не открытые, потому что он считает развратным всё, что противоречит устоям традиционной моногамии. Так что, если у него кто-то есть — это измена. И, скорее всего, это не просто секс, думаю, он, правда, кем-то увлёкся. Иначе, зачем ему это всё? Ведь он «за моногамию». Я не знаю, как у него, а у меня не было секса несколько месяцев. Он постоянно находит отговорки, говорит, что устал, или что-то ещё. У него точно кто-то есть.

— Может, когда он говорил о моногамии, он говорил не о том, что не приемлет измены вообще, а о том, что не приемлет их только с твоей стороны? Может, он просто ревнивец? — предположил я. — Ты намного моложе его, ты легко можешь найти другого.

— В России легко было говорить о моногамии, — сказал Тёма. — В России у него никого кроме меня не было. Только жена, с которой он даже не спал. Больше он никому был не нужен.

— Ты говоришь так, словно в России кроме вас не было больше ни одного гея.

— Геев в России столько же, сколько в любой другой стране, — покачал головой Артём. — Но кроме меня не было больше ни одного мальчика, который был бы влюблён в него по уши и таскался бы за ним повсюду. Ему было почти пятьдесят, в глазах моих одноклассников он был почти стариком. Я в свои шестнадцать стал для него джекпотом.

— А в Париже за ним, хочешь сказать, толпы фанатов бегают? — я не смог удержаться от сарказма и мне сразу же стало стыдно за мой тон, как только я задал вопрос. Но Тёма, кажется, не предал этому никакого значения.

— Я не знаю, — он рассеяно пожал плечами. — Но здесь у него гораздо больше ЛГБТ-знакомых. Он больше не притворяется гетеросексуалом.

— Ты уверен, что у него кто-то есть?

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 361