18+
Созвездие «Обитель Творца»

Бесплатный фрагмент - Созвездие «Обитель Творца»

Роман

Объем: 278 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Человеку не дано объединить то,

что разъединил Господь.

Вольфганг Паули

Часть I. Созвездие «Обитель Творца»

Душа в раскрытый космос опрокинута

летит над поделенною Землей,

где в одиночестве была покинута,

как в клетке, обреченная судьбой.

Нигде — границ, лишь светятся туманы,

да и сама Земля — участник тех

великих катастроф, законов странных,

чья цель — иная, чем лишь наш успех.

1

Меня ослепило. Смутно помню какие-то болевые ощущения, цветные мигания приборов, и светлые волны, которые уносили меня куда-то.

Глупейшая ситуация! Смеялся над слухами об НЛО, неужели это то самое?

Помню только оранжевый горизонт утренней зари над голубым полем, неправдоподобно огромное светило, и странное чувство, что увидел дивный первозданный мир фантастически удаленной планеты.

Очнулся на овальном столе, покрытом мягкой тканью, одетый в какой-то светлый хитон. Голова кружилась, в груди саднил ком, больно ограничивающий дыхание. Явно покалечен. Может быть, убит? Или потерял самое дорогое, и невозможно жить. И все это сон?

Никого не было. Я был накрыт невидимой сферой (ощущал легкую тесноту). Тело неподвижно, словно чем-то привязано, одни руки свободны. Увидел порезы и ссадины на руках. Ободранный какой-то. Белые стены — лаборатории НИИ? — то непрозрачно темнели, и на ощупь были шершавые и теплые, словно кора березы, то медленно исчезали, и рука проваливалась в пустоту. Спокойно, как в больнице, немного разреженный воздух приятный, наверно, не может навредить.

И вдруг откуда-то появились двое в светящихся комбинезонах, с большими головами в шлемах и рожками антенн.

Слегка раздваиваясь, они разговаривали, вернее, пели на неизвестном языке. Как если бы можно было разговаривать знаками музыкальных нот. Странно, что-то понимал, ибо понимание передавалось каким-то иным путем, минуя преграды языка. Может быть, внушение?

Как я слышал, открывшейся нишей сознания, разговор был примерно такой:

— Поразительно! — разглядывал меня один.

— Как он похож, и не похож на нас! — пел второй. — Наверно, все разумное похоже!

В их восклицаниях изумление, как было бы у меня, если бы воочию увидел живого неандертальца. И в то же время снисходительность, из высокомерия высшей расы. Они словно не замечали, что со мной кто-то сделал.

Первый усмехался.

— Образец существа из примитивно обустроенной планеты.

Зачем они захватили меня? Чего хотят? Подопытным кроликом я прожил и на Земле. Неужели это конец? Я ощущал свое напряженное тело, как оно будет расчленяться, что-то вытянут из мозга, и постепенно затихнет нервная дрожь. Как Гарри Поттер, боялся быть растерзанным чудовищами.

Второй, показавшийся мне внимательным, обратился ко мне… на моем русском языке.

— Не бойся, посмотрим, что ты нам несешь.

Первый, любопытный, изучающе посмотрел на меня.

— Надо принять меры от заражения планеты.

Я забился. Они повернулись ко мне с удивлением: существо что-то понимает.

Внимательный пытался успокоить.

— Мы не хотим, чтобы ты принес нам вирусы.

Я осмотрелся. Медицинских инструментов не было.

— Боитесь заразы из космоса? Думаете, весь набит вирусами?

— Мы не мистики. Никаких предубеждений к космосу. Только конкретное знание.

Я не помнил свое прошлое, обнажилось только мое земное упорство.

— Или принимаете за террориста, задумавшего разрушить вашу планету? Я вам не поддамся.

Они заулыбались.

— До тебя тут, на столе, перебывали многие из других планет, — сказал любопытный. — Никто не годился — не было в них света.

— Какого света? И куда вы их?

— В отходы.

Первый был бесстрастен. Издевается?

От них не исходила угроза, и оттого было еще страшнее. Я приготовился ко всему, решив бороться до конца.

Они молча изучали какие-то изображения, висящие в пространстве передо мной, словно вынутые из телевизора.

— Как зовут вашу планету?

Они переглянулись.

— Скажем, Ио.

«Не та ли, что спутник Юпитера?» — вдруг выплыло из сознания.

— Нет, не Юпитера. Из центра вселенной, откуда разбегаются все галктики.

Угадали мои мысли!

— А как зовут вас?

Наконец, они сняли шлемы, наверно, убедились в отсутствии вирусов. И уставились, мне показалось, огромными синими, как озеро Тартар, слегка раскосыми глазами даунов. Совсем не зеленые уродцы с развесистыми ушами и глазами лемуров, как описывают инопланетян, — извращенное представление непонятного. Только сзади, около ушей торчали крошечные антенны, не портящие впечатления. Они казались печальными.

Внимательный, худой, со страдальческим взглядом, кивнул на любопытного.

— Ты можешь называть его… Муса.

Неподвижное круглое лицо Мусы, смуглое, со сросшимися бровями, не выражало ничего.

— Ну, а его… Иса, — показал он взглядом на внимательного.

Вошла безволосая девушка с удлиненным голым затылком, как у Нефертити. Меня ударило, как током: богиня с огромными печальными глазами, как у напарников, но зелеными, и слегка вывернутыми, опасно раскрытыми пельменями губ. Она напоминала кукольно совершенную девушку из одного мультфильма, привидевшуюся его создателю словно в самом счастливом сне. Или воплощение идеальных дам, воспетых женатыми Данте и Петраркой. В то же время в ней было что-то недоступное, исключающее мужские заигрывания.

Меня освободили, только на голове оставалась невидимая сфера, проводов не было видно.

Не знаю, сколько прошло времени. Здесь не было часов, аборигены, наверно, определяют время как-то иначе?

Нефертити поднесла мензурку с каким-то гелем, и «коммуникативные» таблетки. Я подозрительно нюхал. Она улыбалась, наверно, мое свойство — извечное недоверие к Чужому ее забавляло.

Мое тело, мешавшее пробиться в исцеляющие состояния, стало невесомым, и скоро я ощутил странную легкость, готовый взлететь, и удесятерялись силы и энергия. И вдруг ярко замелькали обрывки моего прошлого.

На незримых экранах, как бы отделенных от телевизора, передо мной появлялись картины Земли. И… моего далекого существования, о чем прочно забыл. Сканировалось нечто — моя память? — недоступное расшифровке, мне, а не им. Как в мозгу, зажигались мириады точек и пробегали цепочки мыслей.

Мои исследователи смотрели неподвижно гипнотическим взглядом своих больших блестящих глаз, словно проникая внутрь. Чего они хотели?

— Нас интересует сознание существ твоей планеты, — сказала Нефертити. — Внешние события мы знаем. Можешь, как ты умеешь — выражаться поэтически. Так нам понятней.

Она приготовила шприц с каким-то содержимым. Я не сопротивлялся, все равно заставят. И с ужасом содрогнулся от укола.

Вдруг, как от падающей на голову горячей воды в закрытых глазах, вспыхнуло огненной медузой окно в мою земную жизнь. Как наяву, увидел, рваными обрывками, свои состояния и мысли.

2

Передо мной открылся странный мир, внутри него я был раньше, и считал привычным. И обжег лицо самый воздух времени.

Вязкие «гибридные» войны между не поделившими что-то странами, что представлялись раньше серьезными и мистическими, вызывая патриотический восторг от чувства опасности, показались дворовой игрой слишком озабоченных жаждой победы недозрелых подростков, не знающих о смертельном исходе.

Это похоже на тяжелую шизофрению, возникшую в младенчестве человечества из страха, что «чужие» (как впоследствии окрестили их философы) вырвут последний кусок, и придется умирать. Теперь стало дико слышать: «Не делай другим того, что не желаешь себе». Но почему мы такими родились, знает только Создатель.

Мы конкурировали с державой, ставшей монопольной силой в мире. Уверенная, что несет свет во все уголки мира, и этим права, она стала отодвигать бывшего врага на региональные пространства в политике и экономических связях. Она была слишком похожа на самодовольного ковбоя, кого судьба еще не щелкнула по носу. «Булевар не выдержит двоих».

Не давал отрады и арабский мир, где-то на Ближнем Востоке, с кланами принцев, сидящих на нефтяной трубе, которые, напялив на себя нелепые короны, ездят на осыпанных алмазами автомобилях. Но кто виноват, что разоренные племена не сумели объединиться? Потеряли Великую мечту о всемирной исламской умме, стали шахидами, разорившими древнюю Пальмиру (о ней я затосковал, как об изначальной родине). Может быть, с Аллахом можно сойтись, но цивилизованной душе с душой невежественного ассасина с тряпьем на голове — никогда. Или, обезумев от бомбежек, беженцами бегут на сытый и безопасный Запад, словно к нелюбимой мачехе? Виноваты сами племена, или те, кто романтично нес цивилизацию в их земли, совершая «наземные операции», чтобы свергнуть тиранию?

Как это бывает, проигравшая бывшая Империя перестала доверять обещаниям доминирующей державы о сдерживании своих желаний, ощутила обиду на «мировой Обком», замышляющий придвинуть свои военные базы к нашим границам. И болезненно вспомнила о былом величии и возрождении русского мира.

Говорят, характер каждого народа особенный, и никогда не бывает плохим. Еще как может быть отвратным! Почему к нам так злобно относятся в мире?

Правда, и мы, наверно, чем-то раздражаем мир. То, что нам кажется борьбой за справедливость во всем мире, наверняка видится тому агрессией. Обычно кто-то начинает отвоевывать зоны влияния, вихрь закручивается, и это неожиданно приводит к обратным результатам — санкциям, кризису, изоляции в мире. Но всю вину начавшая отвоевания сторона сваливает на внешних врагов. Гуманистические идеи коммунизма, социализма, демократии — только прикрытие. На самом деле бóльших индивидуалистов, чем мы, не сыскать.

Нашу экономику что-то тормозило. Вдруг увидел: так было всегда! При тоталитаризме, и еще раньше, тысячу лет — постоянно выживали, жили впроголодь, а то и в голодоморе. Где тут неуклонный прогресс? Что за проклятие нависло над человечеством? В юности мне было все ясно: одни группы людей вытягивали материальные богатства из других, как пылесосом. Причем пылесос ставили на максимальный уровень втягивания, чтобы найти средства на вооружение для защиты от «чужих». Такой перекос не давал экономике развиваться оптимально.

А у той, доминирующей державы, с экономикой было гораздо лучше. Обособленная в одной части света, после кровавого рождения не воевала, и не препятствовала свободе желаний насельников, и экономика развилась до такой уродливой формы, когда начались кризисы, глобальные отъемы ресурсов у слабых народов, вплоть до их уничтожения. То есть вступал в действие тот же пылесос, только гигантский, где роль материала заняли слабые нации.

Впрочем, что мне до всего этого? Опустился в «массовое сознание», как у большинства, глядящего на экран телевизора с обезьяньим любопытством. Смутно представился узкий круг близких людей и любимых авторов книг, давно написанных, без желания смотреть в темное тревожное будущее. Только возникало сильное чувство — при мысли о моей подружке (какая подружка — не помню?), сгустком горечи, как будто ее у меня отняли.

Пытался вспомнить людей, с которыми встречался. Но видел, как в тумане, какие-то общие черты. Привычно живут в трехмерном мире (время ими плохо осознается), не подозревая о множестве других измерений. Встречают день и ночь, смену времен года, со странными перепадами давления в теле от перемены погоды, не сознавая вращения Земли вокруг Солнца. Что-то творится в чреве неустойчивой охлаждающейся планеты, она вся в болезненном процессе, словно никогда не вылечивалась. Странно не замечают опасности скудеющей энергии углеводородов и пресной воды.

Обыденное сознание еще видит эволюцию мира прогрессивно-поступательной, где все лучше и лучше, ищет объективную абсолютную истину, хотя уже давно открылась относительность и человекомерность наших знаний. Отделяет непроходимой стеной чувственное существование от рационального знания классической науки, созданной для обслуживания индустриальных технологий, стремительно открывающих все новые и новые блага. Если чего не знает, то этого нету, или зловредное измышление. Забывает, что вожди, кажущиеся вечными, в истории мелькают, как в калейдоскопе.

В моем мозгу что-то прояснялось. Человечество еще не шагнуло в новую эпоху, его психология остается в оптимистическом прошлом. Как душа отдыхает в «Двенадцатой ночи» Шекспира, в вере счастливой, что все еще впереди! Современники-тугодумы не видят своих живущих рядом гениев, вроде Моцарта и Баха, и только через эпохи осознают их значение.

А великие теории гуманизма выродились в понуждение к бытовому добру.


*


Мои исследователи, стоя надо мной, распростертым на лабораторном столе, вглядывались на плывущие вверху экраны, в рентгенограммы хаотического сознания и психики землянина, изучая диковинное создание.

Иса разочарованно пропел на своем языке (я перевел открывшейся нишей сознания):

— Наши экспедиции видели таких существ — на планетах с низким уровнем цивилизации. В джунглях одной из далеких планет — медузообразные существа, в поисках пищи приоткрывающие змеиной длины розовую щель — рот. На другой планете — племена без истории, довольствующиеся мифами. На третьей печально распадающейся планете — существа с трагическим выражением безнадежно потухших лиц. А на веселой планете увидели вспышку — там, на вечно отплясывающий фольклорные пляски народ в ярких пестро кружащихся одеждах, внезапно обрушился астероид величиной с древнеримскую арену для битвы гладиаторов. Так и погибли, не ощутив катастрофы. Таких мы предпочитаем не посещать. Ваша планета не намного лучше.

Куда я попал? Это же расисты, презирающие народы других планет! И почему-то обиделся:

— Мы философски необразованные, а не низшая раса.

Он не обратил внимания на мое вяканье о необразованности.

— Их уровень ограничивается горизонтом, за которым ничего не существует.

— Все относительно! — вставил я. — Раньше, ведь, ездили на повозках, и видели пространство не дальше горизонта.

Они, сканируя мои видения, игнорировали меня, словно заранее утвердились в своем мнении.

*

Холодный, неуютный чужой город, продуваемый розой ветров из-за неудачно выбранного места, нелепо подсвеченный яркими рекламными щитами.

Иду по улице главного бюрократического квартала. Как в пустыне, маячат мрачные здания, прочные глыбы министерств и ведомств, как будто построенные не людьми, а каким-то демоном. Вхожу в знакомое огромное здание Системы с античными колоннами, где я начинал работать.

Меня пригласили на совещание, как представителя набравшего опасное влияние общественного объединения. Там недавно сделали евроремонт, все переделали. Откуда у них огромные деньги? Оглядел пустые коридоры, потрогал белые стены. В новенькой столовой чужие мне люди, равнодушные. И пронзило далекое унижение, когда меня выгоняли из-за излишней самостоятельности, оно посещает меня во сне.

Система мало изменилась со времен рябого красного Нерона, кромсавшего жизнь и, наконец, поджегшего всю империю. Ее структура управления оставалась той же, возрождаясь, как феникс из пепла. Та же армия, генералы которой «докладывают» языком Книжки солдата и матроса вместо нормальной речи; те же главки, собирающие информацию со всей отрасли и анализирующие ее, как среднюю температуру по больнице; те же тюрьмы, только вконец зарегламентировавшие быт заключенных. Система заточена «на повышение материального благосостояния», то ли своего, то ли массы, это неизвестно из-за непрозрачности ее финансовых потоков. Работает как машина, в которую механически попадают живые души, по пропускам. Куда ни придешь — везде пропуска. Никто никому не доверяет.

Где-то за высокими коридорами, темными, как в судейской структуре у Кафки, кто-то таинственно вершит судьбы — опасное место, дающее возможность поддержки или предсказывающее банкротства.


За длинным овальным столом, как в потустороннем мире, сидят отрешенные чиновники из разных департаментов, каждый сам по себе. Объединила их только тревога за место в случае невыполнения нависающих указаний. Каждый заинтересован в финансировании своих статей, и боится риска.

Председатель, с загадочной фамилией Сенета, один из руководителей Системы, еще молодой, с лысиной, видной только сзади, и обаятельной ухмылкой, строго глянул на меня из холодных высот своей глобальной озабоченности. Откуда-то он мне хорошо знаком.

Оказывается, я выступаю от имени моей организации — Гражданского союза. Стесняясь, что не в галстуке, в родовом страхе перед ними, я говорил нахально — о колоссальных резервах финансирования модернизации, и что мы можем обойтись, не прося из бюджета.

На меня воззрились, как на нечто чужеродное, досадно отвлекающее. Как этот худенький мальчик — общественник сумел объединить общество в самую большую общественную организацию? И теперь угрожает потеснить власть самой Системы.

С моими предложениями об объединении общества перед грядущими угрозами, в которых я не просил денег, смотрели как на странного просителя. Что творится внутри разделенных половинок мозга этих чиновников, обязанных охранять Систему, построенную, как им кажется, высшей силой навечно и навсегда? В своей голове они четко разделяют выражение обязательной веры в общее дело, и свое тайное, подлинное, что никому не нужно и опасно. Неужели дома, в семье они иные, человечные? И все, что делают вне семьи — это хитрость, чтобы изловчиться и сохранить свою жизнь и положение? Где партия дороже, чем жена, как говорил один из воинственных авторов соцреализма. До какой же степени они абстрагируются от себя живого, чтобы так внушить себе первостепенность своей задачи, задвинув себя подлинного до неразличимости?

— Если будешь отвлекать электорат — задавим! — сказал Сенета.

Что они задумали? Трагедия не в том, что мне угрожают, а — в замороженности моей души, в одиночестве наших сознаний, не могущих соединиться.

Наверно, вид мешающего независимого общественника или предпринимателя вызывает у них нехорошее чувство. Чиновник — это особый вид существа, помещенный в психушку «вертикали власти», вне которой ему странно, что от него хотят.


В нашем Гражданском союзе, большом зале заседаний с потертой дореформенной мебелью, у меня поднимается настроение. Члены Совета встревожены.

Журналист-международник Илья, с неподвижным медальным лицом, возбужден. Он пришел к нам, потому что хотел видеть фаланстер с дивными людьми, живущими свободно.

— Против нас что-то затевают. Меня же явно хотят выпихнуть за границу — за мой язык, со всей семьей. Если не увеличить число членов Союза хотя бы до одного миллиона, то всем придется бежать.

Он одет в униформу пыльного цвета (чтобы ловчее ходить по митингам?).

— Ты что! — протестую я. — Нас много, а единомышленников еще больше.

На его неулыбчивом лице саркастическое выражение.

— Зачем же ходишь к власти?

— Не хожу, а ищу компромисс. Не все герои, как ты.

Мой друг Олег, худой и тонкошеий, в спортивной майке под модным блейзером, с всегда ухмыляющейся физиономией, добавил:

— Даже Ленин пошел на компромисс, когда грабители вышвырнули его из автомобиля.

У Ильи очень ясная голова. Казалось, он, в отличие от меня, родился определенным, потому что по натуре был раскрыт и, не зная страха, выкладывал все напрямую, даже если бы какие-нибудь радикалы с битами окружили его. В юности писал стихи: «Я говорил, и был мой голос чист, свободен — в риске перед неизвестным, и всем, себя смирявшим — век учись! — я бунтовал по-детски легковесно». А после ответных болезненных ударов ожесточился (когда его друга убили какие-то радикалы, поклялся продолжить его дело), и теперь закостенел в непримиримом сопротивлении, ибо иного ему уже не было дано. Слепая вовлеченность в воронку борьбы мешает хоть раз поднять глаза в небо.

— Наш Гражданский союз не жилец, — нагло подтверждает мой друг Олег. — Мы — жертвы подземной силы истории, она все равно вершит свое дело.

Илья сделал суровое лицо:

— Вы, интеллигенты, знатоки истории, пессимисты, почему-то киваете на подземный гул истории, считаете наивными тех, кто хочет ускорить перемены. Верите в рок, потому что боитесь ввязываться.

Олег возмутился:

— Неверно! Даже Ленин в эмиграции, за год до выступления на броневике вздыхал: «При нашей жизни мы уже не дождемся революции».

Известный профессор-философ, член Совета, худенький, с венчиком редких волос на лысине, поправляя очочки, слабенько воскликнул:

— Мы создаем ауру близости и доверия! Это что-нибудь да значит.

Он, мой Учитель, смотрел с вершины, с которой был виден весь божественный мир, благоговея перед ним, и не умел опускаться до низменных дрязг вокруг себя. Так поп-звезды поют о любви, не видя реальной человеческой свары. Мы называли его Одуванчиком.

— Ваши вознесения ничего не дают, профессор, — дразнил его Олег. — Не помешали новой угрозе войны. И это в самую пору расцвета суверенной демократии!

— Все изменится, когда люди перестанут возлагать надежду на чудо, поймут, что сами могут создавать его.

Олег беззаботно утверждал:

— Сейчас уже перестают надеяться на чудо. Политика — удел крепко держащихся за власть трезвых людей, боящихся быть повешенными в случае свержения. Только в старости приходит мудрость, осознающая, что все преграды на пути к свободе заключаются в природе, а не в общественном устройстве. И преодолеть старческое отмирание всех чувств невозможно.

— Почему? — взвился профессор. — Поэты, например, не стареют. Есть некая общая душа, соединенная в вечном заливе душ, где время не бежит! Бессмертие в цельности мироздания, вечно пополняемой и не убывающей, если кто-то гибнет, общий баланс сохраняется.

Илья неприятно поморщился.

— Нельзя говорить ни о чем, пока нет свободы.

— Нет, можно, — сказал я. — Жизнь намного сложнее, в ней много степеней свободы.

Он был слишком жестким, и всем расхотелось спорить.

Строчивший что-то на бумаге Черненко, похожий на крепкого крестьянина заместитель председателя, второе лицо в Гражданском союзе, поморщился — этот человек вне подобных интересов. Да и мы не обращаем на него внимания. Он был на работе чаще других членов Совета и фактически считался руководителем организации, на всякий случай, предпочитая быть вторым.


В сознании всплыла моя жизнь в общественной организации. Тогда я видел впереди бездонное небо. и взялся за безумную затею — создание Гражданского союза, горизонтальной самоуправляемой организации. Это было моей попыткой материализовать мою энергию, казавшуюся бесконечной. Все было очень просто. Сочинил устав, цель организации сформулировал как, из призывов ЦК КПСС: воспитание нравственной личности, нового человека, что соответствовало цели Системы, представлявшей по-своему нового человека, патриота. Это было прикрытие настоящей цели: создать горизонтально устроенный мир независимых личностей.

Составил большой список будущего Совета, куда ввел известных людей, выброшенных на обочину обществом потребления.

Как водится, охотно откликнулись ищущие, куда бы приткнуться:

притихшие люди из партий, сошедших с избирательной дистанции из-за малого рейтинга; видные отставные политики и общественные деятели, ищущие новых путей наверх; средние и мелкие чины министерств, снисходительно глядящие на общественность с видом, что главное дело вершится у них, в государственной системе, а мы — просители;

члены нашей Деловой ассоциации, настороженные предприниматели, затаившие свое и ожидающие выгод;

знакомые худые интеллигенты-изобретатели новинок в своих потрепанных замшевых куртках и шарфах;

журналисты, ищущие «жареные» факты;

почему-то много представителей охранной фирмы «Правопорядок», узнаваемых по нахальному выражению лиц.

Все были возбуждены невероятной возможностью самим решать судьбы страны.

Я стал исполнительным директором, с помощниками и секретаршей, понимая, что среди этих авторитетных дядек, знающих о своей значимости, я никто, и должен вкалывать, а они пользоваться результатами. Совет созывался для решения главных вопросов. Обычно, он решал что-то сделать — созвать конференцию, желательно в курортном месте, организовать экспедицию для исследований, общественного контроля и т. д., и все расходились с сознанием вершителей важных дел.

Надо было иметь крепкие локти, чтобы выжить, и я пытался втиснуться на общее поле, на котором Система вольготно расположилась целиком.

Я уговорил стать куратором, почетным председателем Совета, представителя руководства Системы Сенету. Это сразу повысило престиж Гражданского союза. Правда, он редко появлялся у нас. Нетерпеливо выслушивал мои отчеты по телефону, но у него был чудесный нюх на деньги — всегда был тут как тут, когда они появлялись, и просил (что-то удерживало его от требований) выписать командировочные на очередную конференцию — то на озере Байкал, то в Дагомысе.

Сенета восхищал меня вкусом к жизни. Умел жить красиво, во всех поездках — а ездил он только в самые лучшие для отдыха и развлечений места за границей и у нас, умел заводить там знакомства с местной властью и хозяевами, чтобы возвращаться туда, даже пытался приспособить наш Союз для увеселения себя. Я так не умел, что-то заскорузлое во мне, от провинциального воспитания в постоянных нехватках, мешало, и я завидовал ему. Мой постоянно занятый дух «под собой не чуял страны», был вне тела, покрытого какой-то одеждой, оставлявшей только смутное ощущение. Впрочем, о моем теле заботилась моя подруга.

Наверняка у него были свои глобальные замыслы в отношении нашей организации, и участие в конференциях и связи его и других членов играли свою роль, но на работе организации это не отражалось, их планы как-то испарялись перед реальностью, мы были забиты реальными проблемами, а они не знали, что нам это стоило.


Я знал его еще по армии, куда хотел попасть, чтобы укрепить свой дух в жерновах служения государству. Вспомнил спертый воздух казармы. Командовал нами, новичками, старшина-«срочник» Сенета. В отличие от других он не мытарил новобранцев, а снисходительно опекал, обаятельно оскаливая зубы в открытой улыбке.

Тогда я, маменькин сынок, чувствовал себя попавшим в зиндан, где не было ни одной степени свободы. И притягательная улыбка старшины, снисходительная опека казались отцовской нежностью к сыну. Хотя то и дело его грубые розыгрыши, на грани издевательства, больно ранили, хотелось покорностью заслужить его похвалу и защиту. Что-то вроде стокгольмского синдрома.

Он не выгораживал нас, если мы невольно не успевали войти в военный распорядок, и с усмешкой провожал на гауптвахту.

— Ничего, салаги, скажете спасибо. Добро должно быть с кулаками.

Я любил старшину Сенету, наверно, за то, что по природе он был победителем. Как будто знал, что делать, с рождения. Из тех, кто все берет на себя, способен думать за всех. Гимнастерка и пилотка были на нем как влитые, носил их лихо-небрежно, словно подчеркивал небрежение мелочами.

К нему тянулись женщины, видя самца, способного решать за них. Этой тяги женщин к грубым и сильным я тогда не мог понять. Это же реликт первобытных обществ, когда мужчина-горилла мог защитить самку. В эпоху толерантости это уже устарело. Мне казалось, что привлекать в мужчине должны иные качества — ум, талант и чувство прекрасного, как у меня. Ведь им надо продлевать род, а за грубостью сейчас нет будущего. Красивая жена полкового командира-пьяницы бросалась к нему на шею, и была готова уйти с ним на край света. Он был небрежен и с ней.

После института мы с Сенетой работали в Системе. Он со своей уверенностью сразу пошел на повышение, а я оставался безымянным клерком.

Но мы вместе проводили время в свободолюбивых компаниях, он и там верховодил. Вокруг него, стабильного мачо, всегда кружились вольные девы, для кого «нет закона», но легко теряли своенравие, покоряясь покровительствующей волосатой руке героя. Ко мне же льнули некрасивые. Им надо было как-то устраиваться, и поскольку я жалел их, не любимых, то они подбирали меня.

Конечно, я мечтал о чем-то ином. О чем? Я провинциал, добиравшийся до неких высот культуры самостоятельно, без окружения великих, могущих быть Учителями. Впитывал споры по телевизору: слушал одного политолога и думал: как это верно! Потом слушал другого, с противоположной позицией, и поражался: а ведь верно!

Сенета пошел по линии оборонной промышленности, пропадал на секретных заводах где-то на востоке, о чем никогда не говорил. Считал себя «рабочей аристократией», делающей дело, и был снисходителен ко мне, ушедшему в зыбкое непроизводительное существование общественной организации, оставленной на саму себя.

Он снисходительно усмехался над моей гамлетовщиной. И презирал моих сторонников, желающих перемен, которые не умели утвердиться и быть успешными.

— Люди не видят других смыслов, кроме выживания и успеха, всегда оправдывают себя, и потому мстительно завистливы. Дело в том, что не умеют работать. Модернизационные проекты невозможны, пока не будет создано самостоятельное гражданское общество. А этого, увы, никогда не будет.

— Люди не завистливы, возражал я. — Они хотят справедливости. Воры должны сидеть в тюрьме.

— Ты же на самом деле не любишь людей, — поучал он. — Выдумал сострадание к ним, и одновременно зло вышучиваешь их. Любишь только идею о всеобщей любви. Того, чего в тебе нет — это меня.

Когда я смотрел американские фильмы про мужественных и жестоких мачо, побеждающих зло кулаками и колюще-стреляющими предметами, то завидовал им. Что такое их уверенность в себе? Загадка! Наверно, они не видели в кажущемся им зле добра. В четкости взгляда есть упрощение.

Под его обаянием я начинал сомневаться в себе, и хотел быть похожим на него. Он такой же уверенный в себе, как был в армии, только в красном одеянии, похожем на сутану. По нему было видно, что он блаженно обитает между финансовыми потоками. Иногда он вызывал меня поговорить о стратегии…


Второе лицо Совета — доктор-химик Черненко, с плотным телом, всегда согнутый, словно не хотел подпускать к себе, являлся к нам в середине дня, что-то писал у себя в кабинете, иногда поручал нам какие-то дела.

Мы узнали, что в его доме не все ладно, отношения в семье испортились, когда дочь связалась с наркоманом, и он, якобы, проклял ее. Видимо, в его душе все выгорело, до ледяного равнодушия. Единственным увлечением Черненко была наука. Там он нашел убежище — семью, и радости. Но во время перестройки его институт ликвидировали. Он знал все юридические тонкости (опыт многих тяжб и исков на предыдущих должностях, о чем мы не догадывались) Казалось, он мстит за свою неудавшуюся жизнь.

Имея свою фирму и опыт менеджера, он принял активное участие в создании Гражданского союза.

С маленькой командой я принимался за работу: писал программы, добывал деньги, в основном у министерств, для выполнения плана сбрасывающих средства, запланированные статьей по нашему профилю, обзванивал всех, кто был нужен, писал и отправлял кучу писем, ежедневно разговаривал с участниками, организовывал поездки. Мы были неизвестные солдаты Дела, безымянный пласт делателей истории. Представляли же историю члены Совета (пахать им было подано) на конференциях в каком-нибудь курортном месте.

Зачем мне все это — тащить ношу, которую не ценят эти гедонисты, извлекающие из всего радость существования? Меня власть не возбуждала, наверное, не умел выйти из своей скромной ниши. Не умею жить, не то что делать карьеру. Я всеяден, принимаю все как есть. Не вовлекаюсь в тусовки, политическую борьбу. Хочу развивать дело, добиваться сносного результата.

Моя подруга, — смутно вспомнил я, — боялась, что я лезу куда-то не туда. Что это, женская черта оберегания потенциального потомства от непредсказуемых обрушений? Или коренной страх человеческого существа перед опасными изменениями?

*

Муса монотонно зудел:

— Одни — управляют, не зная цели, другие хотят революции на крови, а наш пациент хочет быть честным, но лжет сам себе.

Он отвернулся.

— Обычное устройство цивилизаций. Ничего интересного мы не найдем.

В чем-то он прав, –- омрачился я. Иса был озадачен.

— Их история не задает высшей цели. Не могут подняться выше своих страстей и эмоций.

Я усмехнулся.

— У нас вообще нет цели.

Он задумался.

— Когда-то, как видно из их источников, они боялись злых духов и космических сил, верили в Спасителя, но потеряли веру, стали рабами разума, у единой всемогущей истины. Теперь же у них столько истин, сколько мыслящих существ. Их дух обмелел, не стало смыслов.

— Но мы ищем смыслы, — исправил я свой ляп. Оправдывался, хотя они разговаривали между собой: — Народ изверился в справедливости на Земле. Перестал верить во что-либо. Даже революции ничего не могут сделать.

Иса перешел со своей певучей речи на мой язык.

— И ничего не меняется?

— Что толку? — забывшись, доверился я им. — Новые власти сначала реформируют, потом яростно защищают завоеванное, и скатываются в привычную коррупцию.

Муса задавал наивные вопросы.

— Значит, тебе не нравится то, что происходит на твоей планете? Что же тогда у вас происходит?

— Мы не знаем, куда идем. А кто знает, того не слушают.

— История вас ничему не учит?

— Об этом поговорите с кем-нибудь другим.

От их стороннего взгляда мне стало больно. Что они знают о наших испытаниях (правда, каких — не помнил)? У них задача иная, чем сострадание. Вспомнил, вернее, ощутил судьбы тех далеких людей, и стало жалко их.

— Зачем это вам?

Догадывался, что в их исследованиях — какая-то угроза.

Иса пояснил:

— Мы много знаем об устройстве вашего сообщества, его поведении — равнодействующей ваших сознаний. О механической регламентации отношений с помощью правил и законов. И невысокого мнения, как ты понял. Но хотим проникнуть в индивидуальное сознание живого землянина. Может, изнутри вы еще нам пригодны. Ты не первое живое существо из вашей планеты.

Обращаясь ко мне, они переходили на мой язык и, наверно, в переводе понимание огрублялось. Или не вкладывают всего в свою речь-перевод, говорят со мной краткими, упрощенными репликами-знаками их глубинных смыслов. Боюсь, излагаю их мысли примитивно.

Они вызывали меня на откровения, вставляли свои замечания, словно, не уверенные в чем-то. Мало им бесцеремонного вторжения в мое сознание! Меня поразило, как это они выхватывают непостижимо точные подробности нашей жизни, даже сам тревожный воздух, которым мы дышим.

— А вам заранее все ясно? — поддел я их.

— С рождения, — сухо сказал Муса.

Нефертити удивлялась.

— Странная неизвестная нам болезнь — неспособность делать усилия, чтобы найти выход. Вижу, существа этой планеты не обладают творческой энергией. У них какая-то другая энергия.

— Наша энергия — в постоянном творческом усилии! — протестовал я.

Может быть, в иотянах действительно играет энергия, как в первый день творенья. Во всяком случае, их лучащаяся аура несоизмерима с моей. Но эта энергия казалась мне искусственной, наверно, потому, что смотрел из нашей усталости, и даже коренной перелом будет вялым подъемом и уже не поможет преодолеть надорванности.

Известно, что происходит с людьми, захваченными инопланетянами. Сейчас на волоске — моя, единственная жизнь! Для чего они сканируют мое сознание? Чтобы потом вскрыть мозги, что-то в них вынуть, вытянуть какой-нибудь нерв — невыносимо! И дай бог, если отпустят искалеченным. Я итак искалечен кем-то на земле. Лежа на лабораторном столе, я пытался выведать, что они со мной хотят сделать, и бунтовал.

— И у вас применяют насилие?

— Нет. Мы вынуждены, — кротко отвечал Иса.

— Только при угрозе планете, — сухо сказал Муса.

— И морды не бьют?

Иса засмеялся.

— У нас нет таких конфликтов. Но ты нам нужен.

Я умолял:

— Отпустите меня! Почему я? Нас миллиарды.

— Тебя выбрали недаром, — сказал Иса. — Мы узнали, что ты пытался изменить психологию земных существ.

— О чем вы?

Я был пуст, ничего не помнил. Только лежала тень на сердце: кто-то отнял все — мое дело, дорогих людей, саму жизнь. Неужели амнезия? Или это обычное состояние землянина, живущего не принимая во внимание историю.

Они удивились.

— Кроме того, ты честен, и в тебе есть сострадание. Это значит, что ты лучше представляешь ваше племя.

Причем тут честность и сострадание?

— Нет, бесчувствен к другим. Не доверяю бомжам, не подаю им, отвожу глаза. Правда, больно за старушку, укравшую в супермаркете три сникерса, которая была поймана и умерла от позора.

Старушка со сникерсами прошла мимо них.

— Сострадание — не только во внешних признаках.

— Я лентяй, каких мало, валяюсь на диване и обдумываю то, что никогда не осмыслю. Первый лжец на Земле, потому что не понимаю себя! Кот в мешке. Страшно далек от народа! Ничему не верю, равнодушен к окружающему. Не могу наслаждаться радостями жизни, которые открываются любящим. К тому же, не имею идей, всеяден. Хвала тебе, чума!

Они засмеялись.

— Пушкин?

Я изумился. Не сплю ли?

— Не удивляйся, — успокоил Иса. — Такие продвинутые, из других низших планет, собраны в наших библиотеках. Творческие существа, прозревающие наши секреты. Хотя и не осмысленно, подсознанием.

Я и моя среда не давали типической характеристики землян, они принимали мое за типическое. Получалась какая-то маргинальность Земли.

— Неужели по моим обрывкам можете составить целое? Исследуйте всех землян, если на это способны! Они лучше, чем я.

Муса не понимал.

— Ты же землянин.

— У нас люди разные. Есть борцы за мир во всем мире (даже ястребы — за мир), патриоты, либералы, есть вкалывающие «молчуны», и обращенные из юдоли Земли в молитве к небу, и живущие для себя, и бомжи. Я — не помню, кто. Отпустите меня! Я маргинал! Не имею секретов. Не воспитан в среде интеллигентов. Не был в горячих точках. Знаете ли вы, что такое жадность? Нет, вы не знаете, что такое жадность. Я жаден с детства, ибо не доедал.

— Да, их жадность неизлечима, — сказал все знающий Муса. — Их мерки выработаны нищенством молодости, и повышение цен на товары — у вас, ведь, их меняют на «бабло», как ты говоришь? — повергают их в ужас. Мысль, что намного переплатил, лишает сна. Это им невозможно перенести.

Его слова меня покоробили.

— Наш народ не жаден, не пассивен. Жизнь земных существ основана на жестоком выборе и необходимости. Общественная потребность определяет мораль, связывает личность.

— Вот-вот, такие нам и не нужны, — поддразнила Нефертити. Я отчаянно вскричал:

— В моем народе — трепет и испуг живой жизни! Временной, могущей погибнуть. Я плачу, как он печется и убивается по детям.

— Значит, ты знаешь, что ничем не отличаешься от других?

— Наша планета необъятна.

Они глянули в небо, не нашли моей планеты и улыбнулись.

— Тогда тебя не должно быть совсем.

Нефертити смягчила:

— В мельчайшей частице всегда есть бесконечно близкое, как вселенная.

Мне было не до шуток.

— А что потом?

— Если психика землянина слишком примитивна, то он нам не нужен. От тебя будет зависеть, что с тобой делать. Может, и правда, что ты маргинал? Тогда нам не понадобишься. Не бойся, это будет не больно.

Они улыбнулись. Я испугался, не перегнул ли палку.

— Вообще-то нас, маргиналов, сплошь по всей земле. И те, что на свету рампы, тоже маргиналы, только примелькались в телевизоре и от узнавания толпами ощутили в себе величие.

Они снисходительно молчали, словно знали обо мне и Земле намного больше, чем я думал.

Я был согласен. Что здесь подумают о нашей уникальной цивилизации по моим воспоминаниям? По серым струям, в которых лениво плыла моя жизнь. Где типичные представители? Не вспомнил исторических событий, героических сражений, героев, бескорыстных энтузиастов комсомольских времен, отдававших себя общему делу. Хотя про героев вряд ли поймут: зачем допускать конфликты, убийства, чтобы возникали герои?

Но, возможно, их больше интересовала психология, сама по себе, загадочного инопланетного существа?

Я старался быть спокойным. Вообще-то вмиг очутиться в другом месте, даже не на Земле, а на неведомой планете, было невероятно. Я любил командировки, но эта превосходила все. За это можно отдать жизнь.

Они явно хотят что-то от землян. То, что не могу дать. Это меня пугало. Я лихорадочно рылся в пустой памяти, чтобы убедить их. В чем?

Муса что-то сказал Исе. Тот помрачнел. Явно нехорошее на мой счет.

Я пытался что-то доказать. Мне хотелось изменить мнение о землянах.

Да, наверно, сознание мое, как у всех, исторически перелито в сознание некоей Общности, в которой существую, ибо ужас смерти отбивает охоту стоять в стороне гордым одиночкой, кого немедленно может унести в пасть безжалостной природы. Поэтому представления и убеждения Общности всегда сакральны, хотя сама Общность может погубить своих членов.

Неужели я не отличаюсь от основного слоя населения?

И снова, после укола Нефертити, в мозгу вспыхнуло окно воспоминаний, огненной медузой света.

3

Вижу себя в моем кабинете, там отрадно расставленные шкафы с систематизированными мной книгами, журналами на футуристические темы, по разным странам и в целом по планете. Намоленная временем обстановка, чувство достигнутого уюта странно вызывали скуку. Словно знал, что закончу жизнь в этих, таких знакомых стенах. Думал, что делать с этой оравой участников Гражданского союза? Наверно, по долгу службы пытаюсь оживить нашу неповоротливую махину, чувствуя себя проповедником в диком племени не верящих ни во что.

Мой друг Олег, член Совета. говорил, заставая меня над этим занятием:

— Корпишь над программой не знаю-чего? — И по обыкновению болтал: — Человек — кратковременный костер, состоящий из миллиардов костерков в митохондриях, которые умирая и возрождаясь, обеспечивают горение всего костра. Но что его питает, чтобы не погас? Всемирное тяготение? Соборность? Это от тебя не зависит.

Я уклонялся:

— Не хочется все оставлять так, недоделанным.

При Союзе мы создали ассоциацию «Футурополис», систему добровольного партнерства и кооперации, предприятий, научно-исследовательских институтов, лабораторий, образовательных структур, даже сект уфологов, и отдельных людей. И ассоциацию производителей чистой продукции и чистых территорий. Наша задача была — устранить зияния, пустоты заброшенности в промежутках между ними. Они, до сих пор нацеленные куда-то в воздух, здесь могли применить свои силы напрямую на твердой почве, вдруг оказываясь нужными друг другу, встретившись в одной охватывающей всех программе. Каждый независим и в то же время необходим.

Это была концепция, которая должна перевернуть экономику с головы на ноги. Ничего революционного. Такое было еще в легендарное время единения людей и животных, описанное в Библии. Новый, альтернативный проект социальной модернизации — примирения всех разнородных интересов бунтующих сторон в иных условиях отношений.


Захожу в комнату сотрудников. В нашем общественном объединении большая текучка кадров из-за небольшой зарплаты, новый штат исполкома набран случайно, из Фонда занятости, по «резюме» из интернета, по рекомендации знакомых. Это те, без достаточной или востребованной квалификации, кому некуда идти из-за отсутствия социальных лифтов.

Вот молодые специалисты, смотрят как ученики, ясные от неведения драматизма всего, что происходит на земле, и потому обращенные только в радужную сторону нашего дела. Они разговаривают с клиентами по телефону самоуверенно, не сообщая мне — о чем? Я в панике: что они там ляпают?

Мои верные соратники-ветераны сидят, развалившись, как свои. Мой немногословный зам Печкин, с широким красным лицом пьющего и маленькими усиками, держит себя самостоятельно, по своей природе не тянется к познанию, не любит учиться, и судит обо всем независимо, ибо уверен в окончательном знании всего, что в его «местечковом» кругозоре. Он уравновешен, мудро живет где-то в безопасной середине, не допускающей риска и гибели,  чтобы выжить в любых условиях, и вывести семью в тихую гавань. На него можно положиться.

Наш бухгалтер Ерохин, которого мы называем «Старший экономист» (в отличие от просто экономиста  Маркса), с острой бородкой и худенькой щуплой фигуркой, всегда осторожен. Он восторженный мистик, и неисправимый оптимист, поскольку глядит в свою судьбу бессмертием народа, не могущего погибнуть. Не умел видеть трагедию мира. И любил советовать, как лучше сделать ту или иную работу. «А сам не мог бы?» — спрашивал я. Он увертывался: «Этого я не умею». «Потому что все сваливаешь на других. Так никогда не научишься».

Он утешал:

— Все обойдется. Все сбудется.

Они со мной с самого начала, только с ними я мог освободиться от обычной опаски ляпнуть не то, они прощали мои «закидоны».

— В холодное небо бездомно смотрел, — цитирую я. — Эпоха войны в нем темнела жестоко. Я знал — надо жить, для неведомых дел, теплушкой продленья несомый к востоку.

Они не поняли.

— Что с тобой? — спрашивает мой зам Печкин, на его широком лице с усиками снисходительное выражение.

— Ни одна работа не удовлетворяет, — заявляю я, — если не ищешь в ней разгадки своей судьбы. Тем более, на работе по принуждению. Конфуций говорил: найди в работе свою душу, и труд исчезнет. Что-то вроде.

Их работа, по Марксу, называется отчужденным трудом, то есть люди не знают, на какого дядю работают, как это было во все времена. Упорно сохраняют традицию и в новой независимой организации, мягко выскальзывая из-под скучных обязанностей.

Я тоже потерял смысл моей работы, хотя сам создал эту обузу. Напряжением мозга затачиваю письма инстанциям, чтобы достигнуть какого-то меркантильного результата, видимо, выскочить на простор известности, чтобы повлиять на общественную обстановку. Иногда, очнувшись, удивлялся усилиям моей организации прорваться в никуда, нашей рациональной встроенности в модернизацию, за горизонтом которой не было видно счастья.

— Хотел сказать: когда ставишь высокую цель, то деньги приходят сами. А не наоборот.

Это стало понятней.

— Если не чувствуете наш Гражданский союз своим, то можете уходить.

Сотрудники чувствовали. Им казалось, я руковожу из глубин готовых стратегических замыслов.


Моя идея воплощалась трудно и почти бессознательно, в потемках: мы «тихой сапой» собирали вокруг себя общественные организации и предприятия, малые и средние (мегакорпорации и их сети, кормящиеся от бюджета, были самодостаточны, посылая в ж… нас, не имевших миллиона баксов). Я, наконец, уже не ощущал в моей новой программе несерьезных обертонов, которых стыдился в своих ранних проектах. Не хватало знаний. Тем более, я дилетант, то есть равномерно нахватывающий знания из всего, что под рукой.


В то время по общественным объединениям прокатилась волна расколов. Многие осознали, что можно стать самостоятельным, взять власть, неважно, кто создавал организацию и сколько сил вложил. Меня удивляло, как возникает драма. Одни — в головокружительном возбуждении — открывают, что можно что-то захватить, отнять. Другие  жертвы в негодовании от предательства начинают защищаться. И на ровном месте возникает жестокий конфликт, до смертоубийства. Ходили слухи, что Протасов пытается сколотить свою организацию на базе наших филиалов.

Наша профессура скоро заметила, что Черненко тянет одеяло на себя. Добивался нужных ему постановлений Совета, брал на себя его функции. Здесь он был до странности наивен, и это погубило его.

Нам удалось отбиться от Черненко и отправить на пенсию, не зная, что он уже был пенсионером. Он затеял иск. Он был из тех, кто не может принять жизнь, как она есть. Всю жизнь копит обиды и счеты.

Естественно, в качестве ответчика я пришел в суд один. Мою опасливую профессуру трудно было привлечь даже как свидетелей.

У Черненко равнодушно-деловой взгляд, как у крестьянина, который кротко смотрит на свинью, надо резать, и будет резать ее долго-долго, визжащую с надрывами, пока та внезапно не смолкнет.

Пожилая осторожная судья спросила истца:

— Зачем вы хотите вернуться? Ведь сослуживцы отвергли вас.

— Именно поэтому, — криво улыбнулся Черненко. — Чтобы вывести на чистую воду этих хапуг.

Его увлекала какая-то темная бездна ненависти, по-видимому, вызывающая наслаждение. Он мне казался не коротеньким человечком с хищно-ядовитым выражением лица, а неким мистическим существом, накрывшим меня зловещими крыльями.

— А что, ваши соратники оказались такими плохими?

Он ядовито усмехнулся, взглянув на меня.

— Что, испугались? Выдвинули вперед пацана.

Судья сочувствовала мне, но ощутила в истце опасного склочника, и пошла безопасным путем. «Внутренним убеждением» стала на сторону истца: Черненко был восстановлен в должности заместителя председателя Совета Гражданского союза.

Видимо, я затронул такую глубину его самолюбия, что он после суда в коридоре исподтишка сильно двинул меня в грудь. Это был удар неизвестно откуда, из темной стороны жизни, которой я был противен.

В нашем офисе я рассказал о ситуации в суде, и Черненко предстал в подобаемом ему свете. И зря это сделал.

Я понял, что на этом он не остановится. Шкурой чувствовал его накрывающие зловещие крылья.

В офисе вокруг него образовался вакуум, он изредка приходил в кабинет и закрывался, усердно писал что-то.

— Доносы строчит, — шептались сотрудники.


В неясном поле деятельности, полном угроз, и безденежье, я искал «крышу». В переходный период «крыша»  замена светской и духовной властей, метафизическое условие модернизации.

Втайне предпочитал «олигархов». Идеалистам они видятся преступниками, замаранными финансово, меркантильными, слишком гибкими и лояльными к власти. Может быть. Но у них настоящее дело, которое создают сами и отвечают за него, и могут стать «крышей» из «братков» вневедомственной охраны.

С одним из них меня познакомили. Филин, высокий, с маленькой головой, возвышающейся где-то вверху, миллионер и инициатор новой «Деловой партии», с неподвижным лицом смотрел на меня застывшими глазами. И правда, глаза филина. Продукт когнитивного капитализма, выковавшего экономического человека, лишенного пустых страстей любви и милосердия. Любовью и милосердием была для него рациональная задача удовлетворения потребностей себя и своих людей.

Приближаются выборы, и он использует каждую тусовку, тем более нашу, видно, осознал, что фундаментом партии должна быть создаваемая нами элита «чистого делового общества».

Я откровенно выкладывал ему наше ноу-хау, способное изменить взаимоотношения людей. И опасения, что кто-то намерен разрушить нашу защиту. Когда исчерпался, на его лице был непритворный интерес.

— А как вы отнесетесь, если мы предложим большие деньги за вашу программу?

Во мне колыхнулось чувство удачи.

— Как это?

— Мы ее заберем, чтобы никто не покушался. Вложим все, чтобы она пошла. Это будет успех. Ваш почетный шеф, вроде, не против.

Что-то знакомое. Это я уже слышал.

— Вы хотите помочь?

— Да. Не волнуйтесь, вы лично получите хорошую прибавку.

Во мне было противоречивое, неприятное чувство. Программа — мой ребенок, я жил ею несколько лет. Этот психологический барьер вряд ли могу преодолеть. Все равно, что предать дело, соратников и сослуживцев.

— Не волнуйтесь, сотрудников мы не тронем, — он словно угадал мои мысли. — Будут получать гораздо больше.

Во мне сохранилось та «совковая» мораль, ниже которой не мог опуститься.

— Не тот случай, — сказал я, как бы оправдываясь. — Вы не раскрутите. Для этого все равно нужен я.

— Да ради бога! — встал он. — Вы этим и будете заниматься.

— Подумаю.

— Только не долго, — сказал он на прощание.

Я расстался с ним почему-то с тяжелым чувством. Совпадение? Не от него ли звонили с угрозами?

— Смотри, — говорили соратники. — Как бы не украл идею!

Я молчал, и он больше не показывался. Потом мне стали звонить члены нашей Ассоциации чистых производителей:

— А вы знаете, кто-то объявил о создании проекта чистого города. Точь-в-точь ваша программа!

Я был слегка встревожен — содрали все наши наработки? От меня позвонили в организацию Протасова, притворяясь клиентами, и там визгливая тетка пояснила, что наша сообщество по сравнению с ними — пустое и никчемное. Так мы и не узнали, кто это был на самом деле.

Вскоре мы перестали о них слышать, видно, их дело заглохло. Идею надо самому родить, вырастить систему, как пирамиду, снизу. Для успеха — нужен был я. Украсть надо было лично меня. Почему так благородна обувь старых итальянских фирм? Там организация всего дела, колодки совершенствовались веками.

Однако Филин нас не забыл.

*

Муса испугал.

— Слишком далек от нас. Ничего не выйдет.

Я не ожидал от него ничего хорошего. Он бесстрастно заключил:

— Гуманоид, не могущий зажечь свой свет, без памяти прошлого. Мы наблюдаем частный случай. Так не сможем понять планету, населенную живыми существами.

Голос его какой-то механический, наверно, в первой инкарнации он был киборгом, бездушным плодом своего Создателя. Мне захотелось пнуть его.

Нефертити возразила:

— Он же страдает от этого! Значит, ищет.

Я испугался. Что от меня ждут?

— Не способен быть цельным, — припечатал Муса.

Иса уточнил:

— У них физическое разделено с духовным. Для окружающих — одни, а в тайных желаниях — другие.

Я пытался защищаться:

— А как иначе? В нашем человеке много слоев — реагирует на внешнее разными сторонами натуры.

Муса прогундосил:

— И здесь низшая порода применяет незнакомый нам механизм обмана.

Нефертити весело поддержала:

— Оказывается, у них существуют непререкаемые ценности, которые предназначены для прикрытия своих делишек. Существ с совестью невозможно отличить от негодяев, даже прожив с ними долго. Откуда у них взялась мимикрия под совесть, любовь, справедливость?

— Закон природы! — неуверенно сказал я, проигнорировав их сомнения в совести землян. — Мы глубоко затаены в себе, с самого начала истории, не верим никому, тем более системе власти. Стремимся выжить, и потому глупость наша хитра.

— Не закон, — бесстрастно возразил Муса. — Ложное понятие людей. Системы ваши — из общей системы разобщения.

И опасно подытожил:

— Древний механизм в действии. Племена дерутся из-за пространства, первобытной тяжелой пищи, горючей энергии. Gott mit uns! Начинают верхи, где опаснее всего — терять, и вовлекают в борьбу за выживание всех землян. Войны, рейдерство, по выражению нашего пациента, ссоры в семье. И покорная «масса», страшащаяся бездны.

Меня это задело.

— «Масса» не враждебна познанию. Она очнется, когда будут другие условия.

— А то, что твой друг выразил поэтическим словом? — озадачил меня Иса. — «Призывает к расстрелу, казни, потеряв опору, душа». Может и броситься в бездну. Срыв психики, когда противостояние задевает основы выживания. Недаром вмиг сжигают иконы, которым поклонялись веками. Если не изменят направление истории, кончат наскальными рисунками. Механизм действует и в тебе, даже не замечаешь, что вовлечен.

Я был задет.

— Разве у вас не бывает ситуации, когда ради свободы приходится невольно обманывать, ранить другого?

— Не бывает, чтобы свобода была за счет других, — сформулировал Муса. — Свобода, как и любовь, не может обмануть или ранить.

Нефертити безжалостно вколола в мою руку шприц.

4

Увидел себя молодым, студентом, устремленным куда-то, с горячей головой, наполненной догадками-иллюзиями. Кто же я такой?

В комнате студенческого общежития приятели спят. Я лежу на кровати, с авторучкой в руке и дневником. Пишу не слова, а заклинания, чтобы поддержать убегающее озарение.

«Главные вопросы не «Что делать?» и «Кто виноват?», а  «Кто я?», «Где я?», «Кто — здесь?» (потерявшийся в тумане писатель Нелепин). Я бы добавил: «Что — мне?» и «Что — дало?»

Ум не упирается в слова, они почему-то уводят в светлый нерасчленимый мир, где душа искала крылья, на которых унесется в невероятно близкое, исцеляющее. Всегда знал, что только там я могу быть подлинным.

Шепчу эти слова, как Святой Августин нудные заклинания к Богу в «Исповеди», лежащей рядом на тумбочке: «Что хочу я сказать, Боже мой, — только что я не знаю, откуда пришел сюда…?» Видимо, это ключ, открывающий сознание в бездну божественной безмерности.

Увидел себя на родине, не в этой Общности, скрепленной волей диктатора, а ослабленной на ее самом лагерном краю — у океана.

Вот барак — моя простая дощатая школа на горе, пробиваемая ветрами с залива. Слышу смутный говор бедной учительницы, вбивающей в детские головы прямые истины тоталитарной эпохи, уравнявшей мозги во всех уголках самого большого государства. Жалкая торба знаний, отделенных от знаний всего остального мира. Учителя не знали, что младенцу надо вкладывать знания в мозги не насильственно, а открывая томящий неизвестностью океан. В результате в мир выходили самоуверенные люди, целиком изготовленные на колодке идеологической истории.

Странно, от повторения слов-заклинаний возникает измененное сознание, в озарении открывается моя еще не прожитая судьба в виде сокровенной тоски.

Как же вам рассказать, что родился далеко,

там, меж небом и морем, была простота

довоенной маевки у речки с осокой,

и оттуда — и вера, и маята.

Как же вам объяснить небывалую музыку

той земли, где у яблонь «райских» стоял…

Там моя надежная опора, солнечное плато, откуда виден свет из вселенной, необозримо далекой от нашего мира с его границами, губительными телодвижениями народов, не попадающих в осевое время развития.

Такая опора есть у каждого человека, мечта об ином, плач души, только она зарыта под залежалым ворохом привычных архаических стереотипов, отблескивающих былым золотом подлинности. И лишь музыка и поэзия могут раскрывать ее.

Но вскоре вдохновение начинало исчезать, и я оказывался на песке, как засыпающая рыба. Оглядывал окружающее как в объектив равнодушной камеры, фотографично. Переставал о чем-либо думать, кроме переживания голода, холода и жары, и странной сосущей тоски, которую вызывал океан. И казалось безнадежным снова карабкаться на ту высочайшую вершину, откуда открывается моя уникальная истина.

Человеческий мозг имеет странное свойство. Как бы засыпает в бездействии и потере памяти, подчиняясь течению будней. Что это за пропад в равнодушие, откуда выкарабкиваюсь все время? Почему иногда исчезает даже память о том, что видел метафорами — проводниками в подлинное видение, в невероятный смысл? Что это за свойство духа — черстветь, не узнавая недавнего усилия, настроя на цель, косность внутри? Куда уходит родная среда? Как переключить сознание, вытащить себя за волосы и вознестись в иные состояния души, туда, где мне все близко, и откуда моя жизнь кажется игрой, проиграть которую совсем не страшно? Как излечиться, спастись?


Вспомнил, как мы с однокурсниками Ильей и Олегом спорили в кабинете арбитра наших разногласий, благоволящего нам профессора с венчиком волос на лысине. Я привязался к нему. С детства страстно мечтал об Учителе, Наставнике. Только с ним мог говорить открыто, обнажая душу, без страха, что осмеют.

Он нервно искал очки на столе, забитом книгами. «Вечное не то! — ворчал сам на себя. — Что ты будешь делать? То трусы надеваю наоборот, то теперь вот это».

— Ну-с, молодые люди…

Я честно начинал:

— Мой взгляд на окружающее обычно фотографичен, без осмысления умом. Поэтому не знаю, как себя вести, не чувствую себя подлинным, боюсь фальши в себе, могу нечаянно задеть локтем или словом, обидеть или вызвать ненависть. Эта неуверенность оскорбляет меня самого.

Профессор усмехался.

— Большинство людей живут так, бездумно, без озарений. Зачем усилия искать что-то? В «коллективном бессознательном» есть готовое всеобщее знание, пусть вторичное.

— Что такое коллективное бессознательное?

— Это все усвоенное в памяти и представлениях, в культуре, которая программирует нас. Она — площадка для взлета всего нового.

Илья горячо перебил:

— Массовое сознание превращает культуру в попсу! В залежалый ворох стереотипов великих истин, когда-то впервые рожденных кем-то кровью и потом. Стереотипы даны человеку с рождения, входят в голову легко, без усилий, из всего, чему открыты глаза и уши, и в тех ясных ответах так уютно находиться всю жизнь.

Профессор смотрел на него снисходительно.

— Стереотипы — не попса, они воспринимаются интеллектуально, не переживая внутренне. Это — площадка для духовного взлета. В человеке есть и уникальный опыт, рожденный общением с людьми, его личной любовью и ненавистью.

— Да, но у одних чувства исходят из архаичной матрицы, а другие создают новые матрицы.

Мой друг Олег спорил с Ильей:

— Нет, в массовом сознании есть величайший оптимизм! Стереотипы всего положительного, этического, что было раньше тяжко выношено великими гуманистами. Этого достаточно, чтобы нормально жить, в тепле и надежности опыта, накопленного человечеством. Зачем стремиться из него выходить? Туда убегают из одиночества, в вечную надежность и уют Общности. Там не любят думать о плохом, это никому не нужно. Я сказал знакомым, что мать больна — и никто даже не повернулся, зачем им эта информация? Я тоже стараюсь убежать туда.

— Там есть тяготение к смерти,  мрачно добавлял Илья.  Правда, из высших соображений — жертвенности, отдачи своей жизни чему-то ясному в массовом сознании.

Мне чего-то не хватало.

— Я просто чувствую себя фальшивым, когда живу стереотипами. Под ними обычно прячутся, для безопасности. Хотя есть совпадение глубокой веры человека с общепринятой.

— И потом,  поддерживал меня Олег,  Сколько еще человек поймет в своей жизни, сколько убеждений сменит!

Илья сердился.

— Да, будет колебаться вместе с властью. Зачем выходить из сна разума? Из архаичного подсознания, откуда вдруг может вылезти зубастая звериная морда.

Профессор смеялся.

— В человеке не существует бездумной общности. Как и пустоты во вселенной. Так говорит мой друг Нелепин, писатель и философ. А бездумное приятие — это только одна его сторона, отсутствие протеста в дремлющих архаических инстинктах. Только иногда из их мало изменяющейся глубины может произойти взрыв. Любят человека не из-за убеждений, а его самого, с его удивительным телом…

— Особенно женским, — заметил я.

— Да, с любовью, пристрастиями, жалостью и болью, волнением от лицезрения искусства, чтения книг.

— Все люди одинаковы, — убежденно повторял Илья. — Затыкают сознание сексом, чтением книг, телевизором, болтовней на работе, вечеринками. Да, они самодостаточны, считают, что знают все в подлунном мире, ограниченные местечковым кругозором, не видя ослепляющего множества иных миров. Всегда поражался самоуверенности людей, словно от рождения, безапелляционно судящих обо всем на свете. Смотрят на окружающее, как с трибуны стадиона, где можно отдаться древним инстинктам в объединяющем визге толпы, не подвластной законам суверенной демократии. Темные инстинкты превосходства и победы, и отрава поражения, когда хочется бросить горящий файер в победителя. Не надо никаких смыслов. И только перед смертью отрезвляются: зачем? в чем была жизнь? Эти трибуны — метафора всей истории человечества, в буйстве, еле сдерживаемом установленными благоразумием правилами.

— И я ору на стадионе! — удивлялся я. — И в то же время люблю, имею убеждения, может быть, ложные, хочу быть защищенным.

Илья выпрямлялся, как взъерошенная птица.

— Вот что страшно, вот что тормозит нашу жизнь! Массовое сознание создает пустой круговорот истории! Все время воюем, кричим о победах, никак не можем вырваться из-под архаичных пластов. Мне абсурд — обновлений тайна, им — лишь к разрушению шаг. Призывает к расстрелу, казни, потеряв опору, душа!

Я кричал:

— И ты, Илья, тоже зомбирован, прячешься в интеллигентском коллективном бессознательном!

— В культуре! Это лучше, чем в массовом сознании.

Профессор одобрительно слушал наш спор и, наконец, вдохновенно провел по пушистой лысине.

— Чтобы найти в себе подлинное, надо захотеть карабкаться в гору. Познание — это высочайшая гора для скалолазов духа. Чтобы открылась вершина, нужны очень большие духовные усилия. И тогда, неожиданно, как бы совершенно случайно, на вершине открывается целый объемный мир.

Он встал и воздел руки:

— Я — весь мир!

Я отрезвил его:

— Но почему мое озарение истины мгновенно возникает, и вскоре улетучивается? Может быть, природная лень души? Хотя и у нас есть проблески.

— Озарение не может быть непрерывным, ибо за ним вспыхивает следующее. Здесь физическими или умственными усилиями не поможешь, если теряешь ощущение одиночества человечества в ожидании встречи с чудом, например, инопланетной цивилизацией.

Я, как обычно, слушал Учителя с восхищением.

— Это не похоже, друзья мои, на озарение смиренных послушников светом всесильного божества: у мусульман, покорно падающих ниц на ковриках для намаза, или на состояние исчезновения себя «муга» (не-я) и «мусин» (не-мышления) буддистов, сидящих в позе лотоса. Естественно, и не патерналистское ожидание халявы у теток, устремляющихся на всех видах транспорта к храму святой Матроны, чтобы сошла благодать, — эффект плацебо.

Он остановился, задумавшись.

— Это больше похоже на «фаворский свет» святителя Григория Паламы (и всего религиозного средневековья, включая наше родное, святоотеческое). Бог — это метафора безмерности. Старик вызывал его, видимо, с большим трудом, применяя «практику делания себя», то есть самопознания, чтобы вырваться из своей земной шкуры в иное божественное бытие. «Исихаст тот, кто явственно взывает: «Готово сердце мое, Боже».

Уж не протаскивает ли он контрреволюционно-поповствующее учение исихазма? — мелькнуло в наших головах.

— История пошла другим путем, и неплохо бы воскресить ту альтернативу, что, может быть, исправит кособокое направление истории «товар-деньги-товар» на «что нужно делать, чтобы жить».

Его понесло.

— Есть выход из пустого круговорота человеческой истории. Надо увидеть, как, через заброшенный в космос телескоп Хаббла, в темной дыре вселенной уходят в бесконечность галактики, никогда не виданные раньше человеком. Главное — прозрения смыслов в нашем развитии…


Он был прав. Мне было уютно жить без мыслей, принимая все, как есть, в повседневном оптимизме массового сознания. Но вдруг становилось невыносимо. Ужас за мою зря погибающую жизнь! В глаза вторгались привычные голые стены нашей комнаты, с хлипкой книжной полкой. Ясность тяготила, все окружающее казалось мелким и скучным. А снаружи  сырой воздух и безразличные прохожие казались иллюзорными. Где тогда реальная жизнь, миг настоящего, который якобы самый живой? Существует уйма писателей, у кого никогда не было желания взобраться на свою вершину, спокойно щекочут нервы читателя ловко придуманным острым сюжетом с погонями и убийствами.

Меня возмущал незыблемый трехмерный мир коллективного бессознательного.

Увы, я отличался от других, ощущал себя страшно далеким от народа. Очень хотел быть вместе с народом, но не знал, как. Подстраивался, но ощущал только фальшь. В армии сослуживцы, видя неуверенность в моих бегающих глазах, пытались окружить меня, видимо, с намерением растерзать, но я опоминался. С тех пор всегда шкурой ощущал опасность толпы. Я был маргиналом. Меня можно было презирать, как страшно далекого от народа.

Я был одинок, но не один. Одновременно с фотографичностью взгляда во мне жил безграничный мир литературы, которую до боли в мозгу читал в детстве, в большой библиотеке отца. Всегда был в мире классиков, восхищаясь и принимая все, даже противоположные точки зрения.

Гораздо позже во мне определились собственные убеждения. Это было во время всеобщего умиротворения. Тогда и расцвел наш Гражданский союз.


Мой творческий ум по-настоящему работает на границе между бодрствованием и сном. Поэтому недосыпаю — странно влечет наслаждение разрушать себя. Смыкаются глаза, и как бы отодвигается горячий дневной мир, и остаешься наедине с серой глубиной сущностных вещей. Надо было вообразить себя в гулком и тревожном до гибельности мире, найти в себе самое дорогое, чтобы ужаснуться его гибели.

Хорошо было Гагарину, умеющему засыпать мгновенно — он ни о чем не думал, все уже было достигнуто. Я лежал, потушив свет и закрыв глаза, прислушивался к себе. Что — мне? Что — дало?

И странно, душа снова ожила, остро чувствуя, что она любит и что ненавидит. И вот уже самые главные слова выходят из «нутра», как говорил Есенин, и мысли живут свободно, прозревая то, над чем раньше безнадежно бился, лежа на диване. Сознание вновь изменилось, но теперь становилось не сокровенно светлым, а окрашивалось в неопределенно-тревожную глубину.

Где я провел свои сумерки жизни?

Пригнут какой болезнью генов —

в необратимых мутациях?

Всей первобытной окраиной —

без дна, без истории,

что оказалась средь лагерной стыни —

розами сада в концлагере.

И зоркий взгляд стороннего наблюдателя во мне еще долго видит истинное состояние меня во вселенной, откуда готовы литься фразы. Это состояние обладает каким-то квантовым свойством всеобъемлемости мира. Где-то читал: в мозгу нейроцепочки каким-то образом возбуждаются без волевых усилий ума. И погружаешься в единый мир, с воскресшей памятью всего, даже не бывшего в твоей жизни — глубинной памятью предков.

Хватал дневник, чтобы записать видения. Почерком, что уже не почерк, а зашифрованное обозначение мысли, спешащей быть зафиксированной.

«Нет далекой истории, ушедшей памяти. Она — близко, и живо ее дыхание тревоги. Взгляд в гибельное — делает всю историю метафорой современности».

«История движется из какой-то нерешенности существования, меняются направления усилий духа — то героическое на котурнах, то романтическое, то символистское, то модернистское с разными „пост-“, а теперь скептическое, или тупо жующее жвалами».

«Человечество живет в ощущении опасности, гибели судьбы. Страны защищают себя — от нехваток топлива, от кризисов, систем насилия, терроризма. Мир устал, огрубел от смертельных угроз, закрывается сканерами аэропорта, чтобы все, чем живет, террорист не унес в рай, желанный ему — неизвестное что-то. Хотя в то же время не хочет защищаться от дегуманизации».

«Мир — не реален (в натуралистическом смысле), а — фантастичен. Все в нем смещается. То есть, в нем нет моей сложившейся определенности, не загадочности, а только взгляд судьбы в неизвестное. Все — живое. Это — не реальная жизнь. Люди — или поэты, или замкнутые на себе (бывает, тоже поэты)».

«Угроза потери Общности мучает наше время. Нынешняя усталость — из потери смыслов среди не знающих одиночества субъектов потребления. Она увеличивается с потерей близких, и старостью».

«Вставай, страна огромная…» Это вошло в мое младенческое архаичное подсознание. Почему же сейчас чувствую себя отдельно, страшно далеким от людей, шатающихся рядом со мной такими же отдельными особями?»

«У Чехова — грусть от невозможности счастья в жизни его поколения, мечта о далекой изящной жизни. Он потерял вишневый сад, как свою жизнь. У Кафки — нависающий рок. У меня — неумение выйти из тяжелого, равнодушного, из себя».

«Что такое любить людей? Отдавать им себя? Наверно, не это. Боль от неизбежности потери их, близких, и желание спасти».


Сознание не может проследить свое отключение, и я вдруг осознаю, что проснулся, уже утро.

Перечитываю записи, они оказались чем-то абстрактным, постным, словно жил с женщиной только духовно. Не было опыта наслаждения жизнью и муки измен.

Я чувствовал, что за моими абстрактными мыслями дышит что-то гораздо более реальное и трагичное, и можно прояснить себя только действием. О, как нужен иной, более совершенный язык! (Или более талантливый я).


*


— Ты хочешь вырваться за пределы своего сознания? — услышал я голос ухмыляющегося Мусы. — Что это за туман обыденности в голове? У вас что — в основном думают, как животные?

Иса сочувственно добавил:

— У землян мозги ограничены, как написано в их ученом труде из нашей библиотеки, 3-Д миром, «наружным материалом погибшей сверхновой 4-Д звезды, чей внутренний слой превратился в черную дыру». Видят внешнюю сферу реальности.

— И спешат сравнивать неизвестное с привычным, чтобы успокоиться, находя в первом черты второго, — добавила Нефертити..

— Их сознание живет в трехмерном измерении, иные миры им не соразмерны. Могут ли они выйти из плена макро-представлений, проникая в квантовый мир, а значит, и в секреты вселенной? Думаю, их мышление медленно трансформируется в «4-Д», в сторону плюрализма и сложности мысли. И, может быть, в конце — в «черную дыру».

Мне стало интересно.

— Как у вас работает квантовое сознание?

— Мы видим мир во всем объеме, целиком, — сказал Иса. — Правда, чем больше раздвигаем границы знания, тем больше не знаем.

И забормотал:

— В сокровенной бездне подсознательного, откуда выходят идеи, есть связь психического и материального мира, которая несет в себе универсальные структурные элементы. Генетический код, атомы души. Там глубинные слои психики становятся более однородными — до полного растворения в материальности тела, и выявляются подлинные отношения дополнительности. Бла-бла-бла…

Я пытался вникнуть в глубины его мыслей. Они мыслят какими-то психологическими архетипами, мне недоступными.

— Никак, Юнг?

— Может быть. Только он не знал, как войти в ту связь.

Нефертити мягко сняла недоговоренности:

— Мы овладели генетическим кодом души.

Я что-то прозревал, как в детстве, когда читал философов и почти понимал. Понял их каким-то наитием, и стал защищать землян:

— Мы не дураки, только с древности наше сознание ограничено страхами за свою трепещущую жизнь. Выживаем, прячась в одиночку, а если кто не в ногу, набрасываемся на одиночку, как на что-то асоциальное.

— А ведь правда, — поддержала Нефертити. — У них было время квантового сознания, в эпохи, когда верили в богов, страстно и с надеждой. Альтернативный взгляд. Глядя в землю, видели небо. Любая верующая старушка имела в голове землю и небо. Сейчас то древнее сознание они потеряли. Смотрят в землю, и видят землю.

Она пугающе приготовила шприц, и снова полыхнуло в моих глазах.

5

Как странно — лишь тебя любить

Не чувствуя планеты локоть.

Вдруг ясно увидел мою женщину, маленькую и стройную, с влекущими пельменями губ. Только с ней мог избавиться от мучительной фальши отношений с отчужденными людьми, стать подлинным. Может быть, она была тем земным исцелением, что грезилось в абстрактных озарениях юности.

Говорят, что моногамная семья возникла из страха женщины не выжить одной с детенышем. Когда у нее бывала куча мужиков, то не с кого спросить, все увиливали в сторону. И тогда начались родовые отношения, укрепляющие существование.

Кто сделал так, что современные семьи возникают случайно, роды распыляются в исторических раздорах? Было ли у нас время, когда рождались и крепли веками родовые гнезда, порождающие устойчивость жизни?

Для меня достаточно ее одной, чтобы чувствовать в себе устойчивость и даже гармонию, не обязательно для этого иметь выводок родственников. Так мы и живем одни, презирая формальные узы брака, из боязни тесно сойтись, чтобы не было боли при уходе одного из нас. Ощущая покой в душе, постоянно ссоримся, защищенно выходим на темные улицы «полунощной» страны, истощаем свою энергию в многообразном, но однотипном обществе.

У нас не было ребенка, тенденция на прирост населения остановилась, задумавшись, а не прекратиться ли. Мне казалось, она не страдала, что у нее нет детей. И любила чужих детей, как своих. Привязалась к дочери болеющей школьной подруги, опекала ее как родную.


В выходные я начисто забываю о внешних мировых тревогах.

Вижу сквозь ресницы яркий свет. На подоконнике голуби по-детски гулят. Словно очнулся в диковинном мире, и неприятные состояния на работе исчезли. Затрепыхались перья, гвалт, разбудили, черти. Приоткрыл окно, внезапно, но они, городские жители, лишь насторожились. Тогда я протянул костлявую когтистую руку. Они в панике вспорхнули.

Ах, да, у меня есть любящая женщина!

За дверью моего кабинета, в спальне она упрямо сидит на коврике перед свечой в позе йоги, как бы утверждая себя несмотря ни на что. Прикрыла ночной рубашкой ноги.

Я смотрю на нее через щель двери. В ней есть то, чего мне не хватает — определенность. Это угадывается в ее сплошном отрицании — существующей Системы, вульгарного окружения. В недовольстве мной, моей ленью заниматься домом. Но меня самого она, видимо, не отрицала.

Задвинув шторы, в тишине полумрака тоже делаю зарядку — придуманные упражнения, долженствующие увести в какое-то открытие, не очень мне понятное.

Внутренним взором пытаюсь увидеть логические и семиотические структуры, закодированные в теле. Разеваю рот в позе тигра, долго-долго, казалось, пасть вытягивается в бездну, как у бушменов, веривших, что их тела могут растягиваться в бесконечность. Или в нирвану. Массирую с нажимами глазные яблоки и наблюдаю там, внутри панораму иного мира — столбы света, сухое мертвое небо в мириадах покалывающих сиреневых огоньков (странно, что в разные дни картинки разные: вырастающие из глубины бесчисленные огненные круги, как от капель по воде, квадраты, феерические вспышки). Потом верчу головой, слушая в ушах звон, как в трубе; содрогаюсь от напряженных глотательных усилий, извиваясь всем телом, всем нутром и почти добираясь до мозга. И мелькает нелепое желание: как бы еще потренировать — физически — и мозги.

Мне кажется, что мешает тело, пределы отдельности, никак не могу взлететь. Та плоть, что еще со времен древних философов считалась чем-то ненужным, не для души. Не в ней ли надо искать источник равнодушия, предрассудков? Там — моя незавершенность отношений с моей подругой. «В сознании кроются желания тела», — говорит мой друг Олег.

Но что такое мое тело? Его желания узнаются только по поступкам. Я не подаю нищим. Однако, ужаснувшись, не пройду мимо бедолаги, которого переехала машина. А от женщин и животных — вообще без ума.

Вряд ли возможно выскочить из той плоти, которую дал Создатель. Иногда мне казалось, что со своей гимнастикой безнадежно прыгаю вокруг темного валуна, закрывающего вход в некий фантастический исцеляющий мир. Этот валун — безнадежность борьбы с природой, временем.

Может быть, появится человек будущего — продукт неведомых технологий, меняющих человека, даже физически, который различим уже сейчас. Но это уже, наверно, будет не человек.


Через дверь рассказываю ей сон, приснившийся, видимо, от ночного чтения книги. Читаю философию, чтобы уснуть. На высотах мысли меркнет мозг — сразу засыпаю.

— Приснился, знаешь, кто? Никто иной, как святой Григорий Палама, с бородой метлой, это в средние века. Он занимался духовными практиками, чтобы взойти, как Моисей, на вершину горы Фавор для богообщения. Оказывается, я, как и он, ищу «духовное внутреннее узрение».

— И узрел?

— Вдруг как бы взлетел, и стало легко, исчезло из души все тягостное. Необыкновенная энергия сущности! Духовное озарение.

Она усмехнулась.

— Какой же ты… откроешь рот, а оттуда нелепость.

Женщины конкретны — стремятся укреплять гнездо и не терпят иных мужских порывов.

— Всегда была трезва.

— Да, я материалистка.

— Тогда откуда у человека совесть?

— Как откуда? Она была, и есть.

— Я тебе скажу. Она возникла из христианской идеи любви к ближнему. Больше ей неоткуда произойти.

— Значит, первые люди были без совести?

— Нет, они боялись демонов. Тут не до совести.

Она замолчала. Мои доводы ничтожны.

Случай — мощное орудие провидения, — говорил мой Учитель-философ с венчиком волос на лысине. Со стороны люди видятся обычными, чужими. И удивительно, когда их узнаешь глубже, оказываются уникальными, роднее, чем близкие по крови. Несмотря на несовместимость. Случайность становится закономерностью. Вернее, случайные тычки в неизвестное — на самом деле закономерности, откуда появляется кто-то, единственный. Наверно, при ближайшем рассмотрении все могут быть близкими.


Она бросается на звонок телефона. Для нее телефон — метафора Вестника, обещающего неслыханное: нечаянные радости или грозные беды.

— Ты где? — соскучивался я. — Почему не отвечаешь?

— Сейчас договорю и приду, — расслабляясь от моих слов, отмахивается она. После озабоченно объясняет:

— Это соседка. Не могу не общаться, она нуждается во мне. Намекала — в гости к нам придти. У тебя, мол, такой покой.

— Так скажи, что больна.

— Ну, я что-то такое сказала, а она не слушает.

— Откажи прямо.

— Как отказать? Расстроена, операция у мужа будет.

Самым серьезным она считает болезни. Бросается на звонки — близких ли, подруг и знакомых, тут же уходит — за лекарствами, продуктами, подежурить в больнице, просто навестить и разделить несчастья. Поэтому на нее все навешивают свои заботы. Моя подруга превратилась в обслуживающий персонал, еще и сиделку. Я не мог понять, что ею движет. Может быть, неутоленный материнский инстинкт? Или она изначально на более высокой ступени, и ей не нужны мучительные искания на дороге самопознания?

Мы не сходимся ни в чем, ибо наши мозги противоположны: у меня больше развито правое полушарие — творческая интуиция, у нее левое — аналитическое.

— Ты не любишь людей, — говорит она насмешливо.

— Люблю всех людей — в виде тебя.

— Это другое — не можешь обойтись без меня.

— Говорить о любви к народу — это штамп, — начинаю я. — Можно любить дух народа, выработавший культуру. Но как любить население, с которым ты общаешься сейчас? У каждого свой «ай-кью», свой уровень сознания, обычно массового, спит или разбужена душа, боль и страх быть убитым, съеденным, или умереть от болезни.

— Можно любить именно человека, со всеми его потрохами. Мы погружаемся в быт. здоровье, болезни детей, теряем близких, отчаиваемся, когда изменяют или унижают наше достоинство. Именно здесь мы жалеем друг друга.

— И я люблю, когда распускаются души, особенно один раз — в Новый год (кроме, конечно, душ алкашей), а раз в столетие — выстреливают из жерла революций. И не принимаю не самих людей, а борюсь, как и в себе, с тем, что мешает любить.

Она усмехается:

— Неужели ты что-то изменишь? Надо просто жить, помогать жить другим.

Я восторгаюсь любимым писателем:

— Как велик Нелепин! Высший вид литературы — это прояснение загадочной метафоры человеческого рода на краю необозримого космоса. Эфемерной энергии — неизвестно, откуда и куда, возможно, сна Вселенной. Его романы не фантастика, а лестница в небо, где мы можем открыться неизвестной стороной и незнакомыми ранее свойствами. Такой далекий уход от нашего раздираемого гибридными войнами земного устройства, что видны все истоки и причины наших бед. Это и не нравится некоторым, которые пытаются скрыть свою ограниченность. Опасно для них! Другие авторы кажутся из его отдаления бытописателями, выражающими одну, бодрую или печальную, мелодию.

Она фыркала.

— Его восход по лестнице заключается в его фразе: если влезть людям в головы, там не увидишь ничего, кроме кучи однотипного дерьма. Этот продукт у тебя в голове. Вот пылесос, который ты сейчас возьмешь для уборки — это метафора чего-то подлинного.

— Но ты веришь, что лицом к лицу — лица не увидать?

— В это я верю. Только прямое видение истины заключается не в словесах.

Она знала гораздо больше — чутьем, чем я — философией. Считала мою философию ничтожной по сравнению с великой реальностью опыта выживания и спасения. Я ощутил, что сама суть женщины, необходимой для продолжения человеческого рода, гораздо важнее описаний словами.

— Значит, ты все знаешь и так?

— Можно бессознательно чувствовать истину. Чтобы ее выразить, нужно действовать. Не как ты.

Но странно: когда в Сети приводили неподтвержденные примеры коррупции или иного зла, картины насилия полиции над демонстрантами на улицах или кавказской свадьбы старого боевика с нежной беззащитной девочкой, лицо моей женщины делалось непримиримым от негодования. Становилась большевиком наоборот. Такое «коллективное бессознательное» существует и у интеллигентных радикалов. И они ложатся в стереотипы слухов безоглядно, чтобы ненавидеть. Власть снова обманула всех! Особенно сурово она молчала, когда что-то напоминало о злодеяниях тоталитаризма.

Из противоречия я пытался защищать то время, воссоздавая обстановку эпохи:

— Ленин жалел людей, слушая Аппассионату.

— Но бил их палкой по голове. Натренировался на зайцах в ссылке.

— Страдал, но бил. Вообрази его время — бьющих не только палкой, но и травивших газом в мировой войне. И в самого стреляли. У Пришвина в дневнике крестьянин, «белый старик», сказал: «Человеку палка нужна». И тогда больше поймешь Ленина.

— А насилие бандитов в кожанках, «выкованных из стали», над немощными темными существами Андрея Платонова, которые перемогаются между жизнью и смертью и слепо тянутся к новому раю? А это как?

— Что уж тут, — сдавался я.

В нашем несогласии друг с дружкой есть что-то глубинно не соединимое, и в то же время притягивающее, как две половинки единого целого.. Может быть, поэтому я не смог бы жить, если бы ее не было. Хотя идейные ссоры несколько ухудшают отношения.

Только в одном мы были единодушны: в отношении к попсе, к телесериальным детективам. Она — из внушенного высокой литературой предубеждения, а я — еще и по более глубоким внутренним склонностям. Правда, когда заглядывали в «ящик», чтобы презрительно отключиться, то вовлекались, и невозможно было оторваться. Герои боевика, упростив противника до механического чудовища с длинным ножом, с удовлетворением борцов со злом спасали планету.


Выкроив часть времени для нее — вылазки наружу, в бутики (возможность примерять все новые и новые шмотки, видимо, уносила ее в иной мир, полный чудесных преображений), я с полным правом валяюсь на диване в моем кабинете. Как хорошо сбросить обязанности, ношу, которая мобилизует весь организм, чтобы осуществить что-то к сроку! В сущности, я отъявленный лентяй, не хочется даже делать то, к чему инстинктивно влечет. И только на работе втискиваю мою безалаберность в русло. Там исчезает творческая широта духа, остается только тянуть лямку, не дающую душе ничего, оставляя что-то занудное, как цистит. Но и безграничная безмятежность свободного времени вызывает желание ужать его.

Без подруги я смотрю на стены кабинета, на книги. Неужели так, в этих привычных стенах, пройдет ее жизнь? Не иллюзорны ли гỳлящие голуби за окном? Моя умная благородная подруга, из поколения старых репрессированных интеллигентов, филолог, то есть стоящая на начальной ступени изучения того, что началось тысяч сто лет назад, — языка, происхождение которого неясно и никогда не будет понято. Несмотря на милое лицо с влекущими пельменями губ, носит в себе что-то серьезное. Она могла быть великой женщиной, как Анна Политковская, обличать авторитаризм и коррупцию, возглавить оппозицию. Но из-за отсутствия «социальных (и еще каких-то) лифтов», пришлось войти в обычную колею  посвятила жизнь семье, то есть мне (тогда я работал клерком в Системе с нищей зарплатой, но обещал пойти далеко). Она заботилась обо мне, слепо тыкающемся неведомо куда оболтусе, как будто я заменил ей что-то самое важное. Маленькой радостью ее ухода из быта стали частные уроки, не предполагающие начисления пенсии.

«Я ничего не жду впереди», — спокойно говорит она.

Не знаю, как ей помочь. Что я могу? Устроить ее на мою работу, не приносящую радости? «Только не к тебе, — вспыхивала она. — Никогда!» «Боишься, что будешь страдать из-за моих неудач?» «Не хочу, и все». Наверно, она боится страданий от моих неудач. Ощутил всегдашнюю вину перед ней.

Хотелось на воздух, уехать. Разрушить эту жизнь.

Она входит, делать уборку. Не терпит беспорядка, отклонений от нормы. Хотя отрицает ежедневное однообразие готовки пищи, мытья посуды,

— Так-то ты работаешь? Трудоголики по часу не лежат с философской книжкой. Не торчат у телевизора.

Мне расхотелось ей помогать.

— Это тоже работа, — пытаюсь втолковать я. — Умственная. Слежу за мыслями других. Чтобы прояснить свое.

— Ты обманщик!

— Вообще подготовка… души к работе занимает восемьдесят процентов времени.

— Короче, ты все время работаешь. Даже, когда дрыхнешь.

— Тсс…

— Что такое?

— Ну все, пропала мысль. Возникла догадка, еще тонкая, зыбкая. А ты тут.

— И ты мне не нужен!

Она резко уходит к себе.

У меня меняется настроение.

Я недолго размышлял, закрыл дверь и поклялся больше никогда не подходить к ней. Наслаждение ссоры невозможно прекратить сразу, это продление мстительной жажды разрушения: пусть будет еще хуже!

Растравляя себя, входил, как оставленный ребенок, в одиночество, доисторическое одиночество, в котором не просвечивало ничего, ради чего стоило бы жить. В каждом сидит «черный человек», только одни подавляют его в себе, а другие — расцарапывают, с мстительным наслаждением, иногда навсегда.

Мне совсем плохо, когда мы ссоримся. Семья — самое чувствительное место, все настолько обнажено, что немыслима обида невнимания, тем более измена или предательство, равносильное смерти.

В таких случаях мы подолгу не разговариваем. Или она отвечает подчеркнуто вежливо, зная, что это производит на меня сильное действие.

Я — самая легкая добыча — чувствую изначальную вину перед ней, перед ее замкнутостью. Эта вина уходит в нечто метафизическое.

Когда к нам приходит ее подруга, мы делаем вид, что гостеприимная пара. Та спрашивает:

— Что у вас лица хмурые?»

Она принужденно весело отвечает:

— Он меня ненавидит.

Это — признак примирения.


Почему мы ссоримся? Не знаю. Первая страсть, когда нам никого не было надо, прошла. Но мы любим друг друга глубже — стали неразделимы, как судьба. Хотя она смотрела на меня недоверчиво.

— Мы не разлей вода, потому что тебе больше ничего не светит. У тебя только привычка ко мне. Привычка переросла в физическую необходимость.

Наша близость дает наслаждение больше не абстрактно-духовное, а густое плотское, — видимо, высшую духовность в любовных отношениях. Влюбленные мужчина и женщина по-особому смотрят друг на друга. Это совсем иное чувство, чем дружеское или родственное.


Природа одарила людей уникальной, бесценной возможностью сблизиться друг с другом, войти один в другого. И это — семья, женщина — оттуда кругами расходится подлинная жизнь. Она нужна, даже когда потерял интерес к жизни, — чтобы достойно похоронили. Она может убить только своим исчезновением. В мире людей невозможно быть одному, это было бы смертельной трагедией.

Кажется, что окружающие меня люди живут для семьи. Разве этого мало? Старая дилемма: «жена или партия?» разрешилась в сторону семьи. Все ринулись в эту единственную оставшуюся ценность — вить райские гнезда на дачах, в замках, огораживаемых бетонными заборами. Все тащить в семью — новая национальная идея. Не отсюда ли усиление коррупции?

Во мне нет такого позыва — аскет с голодного детства, отученный от роскоши.

Знакомый неженатый бизнесмен Филин, обвешанный девицами, говорил: «Семья — это искусственное, от культуры, которая создана для выживания человечества. А сейчас время распада семьи».

Экономисты и психологи нашли причины: созданы надежные средства защиты от зачатия, больше стало независимых зарабатывающих женщин. Одиночка становится «единицей воспроизводства социального элемента», потому что иначе рынок труда будет менее гибким и эффективным. Психологи: это процесс индивидуализации, даже в семье каждый смотрит телевизор обособленно.

Моя подруга режет прямо: не надо быть эгоистами, и разводов не будет.

Можно ли ограничить семьей то, к чему стремится душа? Почему влекут другие женщины, как будто в них недостающая новизна открытий? Мужчине хочется любить всех симпатичных ему женщин, потому что он всем телом ощущает их возможную семейную родственность, гораздо сильнее, чем они. Кажется, что со всеми женщинами, с кем переспал, я породнился, и перед ними чувствую себя виноватым. Половой экстаз уводит в начало — страну до боли и потерь, место возникновения любви, понимания и родственности.

Возможно, мужской комплекс — из утопии. Потребности любить всех. Наверно, то же владело Александром Македонским, когда он повязал всех своих свирепых воинов с нацменками завоеванных стран с целью породниться со всем миром.

Мне дорого то, что недостижимо. Это что-то из скрытых в человеке состояний — не относится к бытовым отношениям. Там, в недостижимых пространствах любви, мое исцеление.

Больше всего люблю тех, которые никогда не будут принадлежать мне полностью, неумолимых, вроде пушкинской Татьяны. Может быть, поэтому люблю мою упрямую подружку.


Вечером она подходит ко мне, как ни в чем не бывало, и пытается поцеловать. Я холоден, отворачиваюсь от нее, чтобы не засмеяться.

— Ну, что ж…

И она гордо уходит.

Мне почему-то хотелось подольше хранить в себе одиночество. А теперь стало досадно. Но все мои мысли, навеянные доисторическим одиночеством, развеялись.

Почему-то ноги сами идут к ней. Звонит телефон, она, в постели, хватает трубку, болтает с «ночной бабочкой», как я называю ее подругу. Удивляюсь, как могут женщины увлеченно обсуждать мелочи, в которых нет ничего интересного. Подробно обсуждать покупки, тряпки, болезни. Видимо, это от любви к мелочам жизни, которых я, аскет, не понимаю. Но люблю саму ее со всеми ее мелочами.

— Тише, — шипит она, закрывая трубку ладонью.

Бог задумал живое существо с сумасшедшинкой. Как возможно — совсем иное родное существо, от которого наслаждение — все время заново, как в первый раз. Смутно возникла цепочка рассуждений от Платона до Владимира Соловьева о софийной андроги… Ааа! Что-то сумасшедшее, все забывающая и возносящая андрогинность, слияние в одно чудо-юдо. Ветхозаветное единое существо, соединявшее мужчину и женщину.

Может быть, здесь, на уровне наслаждения продления рода, все, к чему стремится материя, разгадка новизны, вечной молодости?

— Ты еще тут? Извращенец! Эгоист!

Положив трубку, она удивляется, что я еще тут.

Очнувшись, я трезвею, становлюсь самим собой. Действительно, внутри самодовольная пустота. Где священное недовольство собой и окружающим?

Но она трезва с самого начала. Иногда мне казалось, что она смотрит на меня оценивающе, словно сравнивает меня с неведомыми другими, и постыло отворачивается. Недаром не целует и не обнимает. И часто возникает страшная догадка — я ее чем-то не удовлетворяю, не тот мужчина, какой ей нужен.

Ухожу к себе. Неужели все повторяется?

Вспомнил первую любовь, в институте, куда мы с Сенетой поступили после армии. В длинном, по всему периметру этажа, коридоре общежития царство беззаботных хождений влюбленных парочек, и сидящих по углам над кипами учебников очкариков в неотвратимости экзаменационной сессии, висящей как топор.

В комнате женского общежития института лежит на кровати она, как одалиска, вытянув ножки совершенной лепки, с серьезным взглядом зрелой женщины. Я стою на коленях перед ней, после признания, и она матерински гладит мою голову.

— Мальчик мой, ты еще найдешь себе пару.

Это была первая безответная любовь, отчаяние одиночества, озарения в робких стихах, навеянные чтением классиков. Я терял самое дорогое, и нечем было жить. Моим соперником был он, снисходительный Сенета, старше меня по возрасту и зрелости, который нехотя сделал ее податливой, готовой на все. Он взял меня за нос.

— Каждому свое место.

В любви есть слабость — незащищенность открытости, по которой Сенета ударил, как хлыстом. Его самоуверенность обласканного жизнью впервые показалась мне тупой, отнимающей.

Я не жаждал мести, чувствовал неуверенность в себе, как Гамлет, не зная, как поступить и как вообще жить. Как преодолеть в себе робость, убивающую энергию и интерес женщин? Хотя внешне во мне видели совсем другого: красивого пацана, уверенного и порой остроумного, особенно при женщинах.

Его таки женила на себе моя бывшая любовь с точеными ножками. А я сошелся, без презираемой нами свадьбы, с властной девушкой, из интеллигенции в третьем поколении. И во мне нашли что-то, за что согласились отдать всего себя.

Сейчас та одалиска показалась мне опереточной.

Ложусь в постель, накидывая подушек под голову для удобства чтения и записывания, ужасаясь, что времени не хватает ни на что — уже первый час ночи! Положив рядом дневник, чтобы записывать великие мысли, которые утром оказываются легким бредом.

— Как мало времени! — вздыхаю я. За дверью злорадно смеются. Ну и слух!

Я прятал мой дневник, как что-то стыдное. Если бы моя интеллигентная подружка прочла мои беспорядочные мысли, сказала бы: «Копаешься в себе, а толку нет. Засушил себя абстракциями, не любишь ни себя, ни людей».

И было одиноко оттого, что любимой не интересно мое мироощущение, и я подлинный ей не нужен.


Читаю философский журнал, и от глубоких мыслей быстро засыпаю. Обычно мне снятся плохие сны (не беру беганья по каким-то этажам в поисках туалета, от чего просыпаюсь и бегу облегчиться). Выхожу во двор — нет моего автомобиля, мечусь в поисках — угнали! Или — оказался в вагоне поезда, зная, что еду не туда. После долгой-долгой езды, в осознании все большего удаления от цели, на следующей станции выскакиваю, чтобы пересесть в поезд обратно, и опаздываю. Странные угрозы жизни, не завершаемые до конца из-за пробуждения. Как говорил знакомый врач: «Ночью болит то, что должно болеть». Такие сны — всплывающие наружу забытые глубинные болевые уколы, полученные за всю жизнь. Как правило, из безрадостных сторон души. Те раны и складывают судьбу, формируя осторожное поведение среди людей.

Но сейчас снится совсем иной, странный сон.

*

— Не толкайтесь локтями, — оттеснил моих башковитых исследователей, влезших в мои земные видения. У них нет стеснения, как у хирургов.

Где моя подружка? Сейчас трудно вспомнить.

Иса почему-то привязался к моей гимнастике, удивился.

— А они устроены, как мы, только очень тяжелые. Такими и мы были.

— Безнадежная попытка уйти в полет тела физическими нагрузками, — сказал Муса.

Меня задел его скептицизм.

— Да, мы применяем этот способ. И есть достижения. Весь наш мир охватила жажда спортивных побед. Это главное, чем мы сейчас живем.

Там, на Земле, так не думал о спортивных победах, просто мучительно выбирался из земного притяжения, боролся за свои физические прелести, чтобы меня любили.

— Что это вам дает? — усмехался Муса. — Чувство патриотизма? Или в спорте крутится в больших количествах то, что ты называешь баблом?

— О спорт, ты мир! — провозгласил я. — В здоровом теле — здоровый дух.

Иса возражал Мусе, как бы продолжая спор:

— Заметь, земляне все время растут. Их древние рыцари были маленькие, как дети, и жили мало. А сейчас, посмотри, они крупнее, и живут в два раза дольше.

— И стали чище, — добавила Нефертити.

Муса бесстрастно ответил:

— Это напоминает искания наших предков — изменить тело и дух.

— Когда мы только нащупывали путь к свету, — подтвердил Иса. — Тоже бушевали, обуздываемые общественным договором.

— Опыт всей истории еще не сублимировался в светлую энергию, — загадочно сказала Нефертити. И повернулась ко мне:

— Мы тренируем не тело, а весь организм, включая мозг и сознание. Не гимнастикой, а игрой энергии. И не испытываем тяжести, не стареем. В озарениях не замечаем, когда приходит конец. Это как чудесно-беспамятный переход в сон.

Наверно, так и есть. После «коммуникативных таблеток», которые дала мне Нефертити, я был в состоянии искомой легкости в движениях, исчезли заторы в теле, не надо думать о гимнастике.

Мне хотелось защитить землян.

— Наши отношения сложнее. Это тайна. Тайна любви и равнодушия. Когда откроем тайну, будет уже не интересно.

Нефертити удивленно распахнула изумрудные глаза.

— Ничего подобного! Твоя тайна любви — это страдания молодого Вертера, из нашей библиотеки древностей. Уходите в слепую и неутолимую энергию притяжений и разрушений. И потому мучаетесь.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.