Жил-был Емеля…
Пятилетний сын устроился на коленях царя.
— Батюшка, расскажи сказку.
— Сказку? — государь взъерошил волосы наследника. День выдался тяжелый, вечер предстоял еще хуже, но сын важнее государственных забот. А те, кто думает по-другому, могут провалиться в тартарары. Царь встретился взглядом с женой, лукаво улыбнулся:
— Сказку? Ну, слушай. Жил-был Емеля-дурак, ленивый-преленивый…
— Опять он на печи сидит! — мать в сердцах швырнула дрова на пол. — Да за что ж мне на старости лет такое наказанье! Старшие — сыновья как сыновья, а этот…
Я вздохнул. Снова-здорово. Ну кто ж виноват, что я такой уродился — ни одно дело в руки не дается. Старшие давно прозвали дурачком, отчаявшись научить хоть чему-то путному. Дрова рубить — так топор то и дело вырывался из рук, норовя вместо полена прилететь по ноге. Пахать — поглядеть на то, какие загогулины выписывает в моих руках соха, сбегалась вся деревня. Не только поглядеть, посмеяться тоже, как без этого. Вот разве что ложки да игрушки мне удавались — братья потом их на ярмарке продавали. Да сказки умел рассказывать — вечно ребятишки сбегались послушать.
— Не сердись, матушка. Видишь, младшие сказку попросили.
— Сказку… А ты и рад — лишь бы с печи не слезать. Сходи хоть за водой, обормот.
Я снова вздохнул — стоило лишь подумать о том, что сейчас придется плестись на лютом морозе к речке, и сразу стало не по себе. А потом еще тащиться обратно с тяжеленными ведрами, а вода будет выплескиваться на штаны, обжигающими струйками стекать в валенки… И деваться некуда — когда мать в таком настроении, перечить себе дороже.
Прорубь обросла широченным ледяным валиком. Я покрутился вокруг так и этак, чуть было не утопил ведро, потом сам едва не плюхнулся в реку. Наконец, справился с первым ведром, аккуратно пристроил его на лед, принялся за второе. И тут же подпрыгнул от грохота за спиной. Выругался, на чем свет стоит проклиная собственную неуклюжесть, обернулся и остолбенел — на льду в растекающейся луже билась здоровенная щука.
— Вот дома-то обрадуются, — восхитился я вслух. — Знатная уха выйдет.
И лишился дара речи, услышав:
— Пожалей, Емелюшка! Отпусти…
— Эт-т-то кто?
— Я, щука. Не губи…
Вот развелось шутничков! Я завертел головой — но вокруг простиралось ровная снежная гладь — не больно-то спрячешься. Неужели чудо? Или просто я спятил окончательно и бесповоротно? Но как ни крути — отправить эту рыбу в котел, а потом ощущать себя людоедом… Я осторожно спустил щуку в прорубь, чувствуя себя круглым дураком и каждую секунду ожидая глумливого хохота за спиной. Рыбина плеснула хвостом:
— Спасибо. Должок за мной — все твои желания выполнять буду.
Желания? Знать бы еще про те желания. Все вроде как у людей: сыт, одет-обут. Есть, конечно, что попросить — так ведь вслух не скажешь, на смех поднимут.
— Ну так что ты хочешь, Емеля?
А, будь что будет, скажу. Ну, посмеется — впервой что ли? Помочь-то все равно больше некому. Когда-то давно дедок, живший в нашей деревне, собирал ребятню, доставал огромную книгу и читал — выдумка то была или нет, не знаю — про дальние страны, про людей в них живущих, про истории, с ними приключившиеся. И с тех пор была у меня несбыточная мечта:
— Читать хочу научиться, — выпалил я, и замер, ожидая заливистого хохота. Как когда-то смеялась матушка, услышав.
— Читать? — странно, но в голосе щуки не было насмешки — лишь безмерное удивление. Я ведь озолотить тебя могу. Книги — дело хорошее, но сыт ими не будешь. А у вас из всего хозяйства — курей десяток, да лошаденка. Хорошо ли ты подумал, Емеля?
— Подумал. С детства мечта у меня, а помочь некому. Братья только о деньгах и говорят — глядишь, когда и заработают, сколько им хочется. Мне и так хватает.
— Странный ты… Денег-то где на книги возьмешь? Дорогие ведь они.
Деньги? Когда дед тот умер, в доме у него целый сундук книг нашли. Непростой, видать, был старикан. Мужики книги на растопку хотели пустить — все равно читать никто не умел — да я отстоял. Волок потом этот тяжеленный сундук через всю деревню, под насмешки да ядовитые поношения матушки — мол, все дети как дети, а этот опять невесть что домой приволок, место только в избе занимает. И с тех пор частенько разглядывал страницы, покрытые причудливой вязью, стараясь хотя бы по редким картинкам догадаться, о чем же история.
— Ладно, — голос рыбы был задумчив — или это мне лишь казалось? — Многая знания — много печали… Но поймешь ты это нескоро. Будь по-твоему, читай сколько душеньке угодно. Да, если еще что захочешь — вслух скажи, я сделаю. Только чтобы полюбила тебя какая девица сделать не смогу. И убивать никого не стану — хотя не похож ты на того, кто такое попросит. Спасибо, Емелюшка…
— Эй, — запоздало удивился я. — А как ты разговариваешь-то?
В ответ раздался негромкий смешок:
— Есть такое слово — телепатия. Книжки почитай, узнаешь.
Всплеск — и тишина. Я немного постоял, глядя в мигом успокоившуюся воду, и снова начла прилаживаться к проруби. Чудо-не чудо, а воду домой принести надо, а то матушка окончательно взъярится.
Дома я никому не рассказал о странной щуке. Сперва потому, что сам не был уверен — не примерещилось ли. Потом… потом оказалось не до того. За странными значками на книжных листах открылся целый мир — и куда до него было нашей деревеньке! Я отрывался от чтения только когда в доме гасили лучину и темнота не давала разглядеть ни строчки.
— Да что это такое — опять он в книжку пялится! — матушка снова была не в духе. Вчера братья уехали на ярмарку, и мать волновалось, кабы не приключилось чего. — Сходил бы хоть за дровами, все бы толк от тебя был.
Я пожал плечами, и начал собираться. Впряг в сани лошаденку, прихватил топор. Спрятал под тулуп книжку — пока туда, да обратно еду, глядишь и прочитаю что. Лошадка у нас смирная, дорогу знает — трусит себе и трусит.
Март выдался по-зимнему холодным, и пока я добирался до леса, продрог основательно. Вылез из саней, неловко разогнулся, подпрыгнул пару раз, хлопая себя по бокам. Подумал вслух:
— Эх, печку бы сюда!
И почти не удивился, когда из-за поворота лесной дороги выбралась печь и остановилась рядом с санями.
— Щука, твоя работа?
— Да, — прозвучало в голове. — Ты ведь, почитай за месяц и не попросил ничего.
— Ну, спасибо. А дров нарубишь?
Топор взмыл в воздух и занялся ближайшим деревом. Я довольно улыбнулся, взгромоздился на печь. Пригревшись, раскрыл книгу. Дрова тем временем проворно складывались в сани.
— Хватит! — сказал я наконец.
Печь важно двинулась к дому. Лошадка послушно потрусила следом.
— Да что же это делается, люди добрые, — голос матери был слышен еще на околице. — Ни с того, ни с сего печка угол избы выломала, да уехала куда-то. Как зиму-то теперь доживать?
Вокруг покосившегося штакетника вились взбудораженные соседи. Я слез с печки, озадаченно уставился на развороченную избу. Хорошо хоть, крыша не обрушилась.
Соседи, онемев, вытаращились на меня.
— Твоя работа? — матушка ничуть не удивилась. Дочитался? Это ж в какой-такой книжке написано, как печку из дома выволочь? А о том, как теперь избу топить, ты подумал, ирод этакий? А как теперь в той избе жить?
Я помотал головой. Нет, ну кто бы мог подумать…
— А надо было — раздался в голове знакомый голос. — А то книжки читать научился, а думать за тебя кто будет?
— Ладно, понял. Сделай как было, милая.
Печь стремительно въехала на то место, где стояла отроду. Бревна споро начали складываться обратно. Не прошло и полминуты, как изба снова стояла, как будто ничего и не было.
— Еле соседей разогнала. — Мать устало опустилась на лавку. — Что же мне с тобой, непутевым делать? Думала, женю по осени — образумишься… да кто ж после такого за тебя, остолопа, пойдет? Теперь, считай, до смерти твоей поминать будут, как Емеля на печи приехал.
Я пожал плечами. Жениться вовсе ни к чему, а соседи… ну что соседи — почешут языками и перестанут.
Кто ж мог знать, что через месяц пересуды дойдут до царя, и тот затребует «колдуна» пред свои очи?
— Ну что, Емеля? Неужто не перевелись в тридевятом царстве волшебники? — Голос царя был строгим, но в глазах плясали смешинки. — Расскажи-ка, с чего вдруг печки по улицам разъезжать стали?
Я вздохнул, и выложил все, как на духу. Царь рассмеялся:
— Ну, потешил, парень! Горазд сказки сказывать. А еще знаешь?
Не поверил. Конечно — я бы и сам не поверил, расскажи кто такое.
— Знаю, государь — поклонился я.
— Так рассказывай. Хотя, погоди. — Царь обернулся к служанке. — Кликни-ка Машу, пускай послушает.
Царевна Марья вошла — и я напрочь забыл, о чем собирался говорить. Огромные серые глаза, коса толщиной в руку, походка плывущей лебедушки… Голос царя прозвучал словно издалека.
— Вот теперь рассказывай.
Я помедлил, отгоняя наваждение, и начал:
— Жил-был в Великом Новгороде купец…
Вернуться в деревню царь не позволил:
— Славные сказки у тебя, Емеля. Поживи-ка при дворе, потешь старика. Горницу тебе покажут, есть-пить дадут, коли надо чего будет — скажешь… вон, хоть Прасковье, горничной твоей она будет. Да, есть во дворце книжный чертог — там можешь читать, сколько душеньке угодно. И вот еще, — царь протянул увесистый мешочек. Это тебе награда за труды, да за беспокойство.
Я низко поклонился:
— Спасибо за доброту, царь-батюшка. Только мне ведь много не надо. Нельзя ли матушке награду твою передать?
— Отчего ж нельзя? Передадут. Странный ты, Емеля.
— Какой уж есть, государь.
— Ладно. Маша, проследи, чтобы гостя обиходили, как должно.
Царевна поднялась, жестом подозвала служанку и обернулась ко мне:
— Пойдем. Горницу твою покажу.
— Государыня, — смутился я окончательно. — Пристало ли тебе за мужиком ходить?
Марья улыбнулась:
— Батюшка говорит: нет стыда в том, чтобы гостю услужить. А я добавлю: плох тот царь, что от народа, который его кормит, открещиваться станет.
Я прожил в царском тереме до осени. Со временем неловкость прошла. Когда рядом не было бояр, царь становился веселым стариканом, падким до чудесных историй. А царевна… я не сразу понял, почему при одном ее появлении начинаю улыбаться во весь рот, и теряю дар речи, стоит ей со мной заговорить. А когда понял — перепугался до полусмерти и запросился домой, но царь не позволил. Нравились ему мои сказки. Да и царевна частенько приходила послушать. Или заглядывала в книжный чертог, где я проводил все свободное время. Марья всегда была приветлива, в разговорах время летело незаметно, и готов был прозакладывать душу, лишь бы это не кончалось. Но ничего не бывает вечным.
— Емельян Иванович, — Прасковья немилосердно толкала в плечо. — Проснись, Емельян Иванович! Марья-царевна тебя зовет!
Я разлепил непослушные веки
— Что случилось? Посреди ночи?
— Беда у нас. Царь-батюшка помер.
— Как помер? — вскочил я. — Вечером же здоров был!
— Был, — всхлипнула Прасковья. — А ночью удар случился. Нету больше государя нашего. Царевна плачет, тебя просит, страшно ей.
— А девушки где? А вельможи?
— Тело прибирают. Похороны готовят. Гонцов рассылают, чтобы всех собрать, кого надо. Потом Марью на царство венчать будут — тоже, говорят, дел невпроворот.
Маша с порога кинулась мне на шею:
— Емелюшка! Худо мне, посиди рядышком. Один ты живой во всем этом дворце проклятущем! остальные не люди — куклы. Заходят, вроде сочувствую, слова какие-то правильные говорят — а у самих одно на уме — кто теперь царицей молодой крутить будет. — Она зарыдала. — Ведь вечером весел был, а ночью худо стало… за лекарем послали — то и добежать не успел.
Я бережно обнял ее за плечи. Наверное, Марья вцепилась бы сейчас в любого, с кем не была связана дворцовыми церемониями. Негоже царице высказывать слабость перед подданными — но я был всего лишь гостем ее отца, деревенщиной, умеющим складно сказывать. Утром его можно будет попросить вон из дворца и забыть.
— Емелюшка… Ну почему так всегда получается: только тогда ценить начинаем, когда вернуть нельзя? Я ведь не попрощалась даже с ним. Прибежала, а он уже…
Я баюкал ее на руках, точно ребенка, пока рыдания не сменились тихими всхлипываниям. Царевна так и уснула, прижавшись к моему плечу, уставшая от слез и горя. Я бережно отнес ее в спальню, вернулся к себе, собрал немудреные пожитки. Зашел к царю попрощаться. Бояре и слуги ушли, сделав все, что нужно. Покоившееся на ложе тело в пышных одеяниях совсем не походило на того человека, что смеялся вчера над очередной побасенкой.
— Прощай государь, — низко поклонился я. — Спасибо тебе за доброту. И за дочку твою… по гроб жизни теперь за тебя молиться буду. Присмотри там за ней… Мужа бы хорошего, чтобы за ним — как за стеной каменной. И чтобы государство в руках удержал.
Всякий знает, что умершие родители продолжают оберегать своих детей. Потому что родительская любовь, в отличие от всего остального, вечна. Даже когда мы не хотим этого замечать…
Дома все стало по-другому. Построили новую избу. Хозяйство на лад пошло.
Старший брат женился, и начал жить своей семьей. Мать готова была пылинки сдувать с вернувшегося «кормильца», и уж подавно не собиралась гонять меня с печки. Казалось, живи да радуйся, а я готов был завыть с тоски. Однажды вечером пошел к речке, сел на бережку.
— Щука, покажись. Поговорить не с кем.
Из воды показалась голова:
— Здравствуй, Емеля. Тяжко тебе?
— Тяжко. Знаю, что ничем не поможешь. Сам виноват, нечего было на царскую дочку заглядываться. Просто поговори со мной, ладно?
— Ладно. Что-то ты ничего у меня не просишь, парень.
— А ничего и не надо. Ступай себе с богом. Больше, чем сделано, уже не выйдет. Спасибо.
— Странный ты, Емеля.
Я невесело улыбнулся:
— И ты туда же. Какой уж есть.
В свой черед очень сменилась зимой. Время ползло размеренно и однообразно. До тех пор пока перед нашей избой не остановилась богатая карета. Я понял, что творится что-то неладное, только услышав, как охнула матушка. Выглянул в горницу, и оторопел: посреди избы стояла Марья.
— Ты? — ничего умнее в голову не пришло.
Она смущенно улыбнулась:
— Я, Емелюшка. Проведать приехала.
Мать суетилась, собирала на стол, а я не видел ничего, кроме серых бездонных глаз.
— Как ты?
Она пожала плечами:
— Живу. Привыкаю царствовать. Батюшки не хватает.
— Знаю. Замуж тебе надо. Неужто ни один царевич не сватается?
— Сватаются, как не свататься, — Марья махнула рукой. — Да только им не я, корона нужна.
— Господи, дураки какие! — не выдержал я. — Кому та корона сдалась!
— Так уж и никому? — прищурилась царевна. — А сам примерить не хочешь?
На пару минут я лишился дара речи. С трудом отдышавшись, выговорил:
— Смеешься? Не подходит корове черкасское седло. Куда мужику корона?
— Не смеюсь, Емеля. Спрашиваю. Ума у тебя больше, чем у любого царевича, что свататься приезжали. А то что ты этой короны не хочешь — тем лучше. Будешь о стране думать, а не о власти. Ну, а я помогу, чем смогу.
— Нет, — отрезал я — Не нужна мне корона. Ничего мне не нужно, кроме…, — я осекся.
Маша лучезарно улыбнулась:
— Кроме? Так чего же ты хочешь, Емеля?
— Да ничего мне не надо, кроме тебя! — заорал я. — Хватит издеваться!
Царица улыбнулась еще шире.
— Дурак ты, Емеля! Неужели так ничего и не понял?
Серые глаза сияли. Не смея поверить, я медленно шагнул, осторожно склонился к ее губам. За спиной мать выронила крынку. Но этого уже никто не услышал.
Государь Емельян Иванович устало стащил с головы корону. День выдался тяжелый, вечер предстоял еще хуже — иноземные послы могли уморить кого угодно. Царь плюхнулся в кресло:
— Пропади оно все пропадом! Отрекусь и уеду в деревню, коров пасти.
Марья засмеялась:
— Перебьешься. Кто править-то станет, Ваня, что ли?
— Да хоть бы и Ваня, — хмыкнул Емеля. — Парень не по годам смышлен.
«Не по годам смышленый» мальчишка, забрался на колени к отцу:
— Батюшка, расскажи сказку.
— Сказку? — Царь встретился глазами с женой, лукаво улыбнулся: — Ну, слушай сказку…
Иван — Царевич — Серый Волк
В тот кабак меня затащили приятели. Не друзья — друзей у меня никогда не было, да и не могло быть, если хорошенько подумать. Ребятам хотелось развлечься, им казалось, что нужна компания, и я согласился, благо полнолуние только что миновало и на какое-то время я мог вздохнуть спокойно. Как всегда бывает в таких местах, компания распалась, стоило ее участниками пропустить по паре стопок и приглядеть себе девиц посимпатичнее. Я в одиночестве сидел за столиком, тянул пиво из кружки, слушал дикие скрипы, которые сейчас гордо именуются музыкой, и пытался понять, чего ради я вообще сюда заявился и почему до сих пор не ушел. Все равно ведь не получится ощутить себя таким, как все — и чем старше я становлюсь, тем реже это удается.
За мой стол плюхнулась ярко накрашенная девица, дохнула густым пивным перегаром.
— Скучаешь?
— Отнюдь.
— Я давно за тобой наблюдаю. Сидишь, на девок не пялишься, не танцуешь. Ты чё, голубой?
Я внутренне поморщился от этого «чё». Нет, при желании я мог бы говорить на подобном жаргоне часами — в каждое время он был свой и каждый раз старики хватались за голову и вопрошали, куда катится мир. Куда-то катится, наверное…
— Я не голубой, — ответил я. — Я оборотень.
— В погонах? — она пыталась быть остроумной.
— Нет. Обычный оборотень.
Нравятся мне нынешние времена. Лет пятьсот назад за подобную фразочку бы спалили моментально. Лет пятьдесят назад — смирительная рубашка была бы гарантирована. Сейчас же молча крутят пальцем у виска и уходят. Или принимают за желание проявить оригинальность. Вот и эта девица…
— Че, правда? А прям щас перекинуться можешь?
Разумеется, смеется. Ох, девочка, убереги тебя твой господь от встречи со мной через три недели.
— Прям сейчас не могу. Народ перепугается.
Она понимающе улыбнулась. В ее глазах я обычный болтун. Пусть думает — поболтаем. Смыть с нее эту жуткую раскраску, наложить приличный макияж, была бы красавицей. А, впрочем, какая мне разница — главное, что еще какое-то время можно будет просто разговаривать и не возвращаться в пустую квартиру и ждать неизвестно чего.
— Пиво будешь?