электронная
180
печатная A5
521
18+
Русское народное порно

Бесплатный фрагмент - Русское народное порно

роман-соитие

Объем:
244 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-5460-9
электронная
от 180
печатная A5
от 521

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

1

— Замысловатое объявление! — вздохнула женщина, тщательно изучив мои расскакавшиеся востроногие словеса на бумажном клочке.

— Ещё бы не замысловатое, любезная Анна Львовна, — подтвердил я. — Это вы удивительно справедливо приметили. Но надеюсь, это не послужит помехой? Хотелось бы непременно такой текст… — молвил ещё с некоторым беспокойством. Не приведи бог, чтоб сокровенное моё предприятие, чтоб милое моё мракобесие с первого своего шага пошло не по задуманному.

— Какие у нас тут студии? — развела ещё руками. — Откуда?

— Сам удивлен и не знаю подробностей. Лишь выполняю данное мне поручение.

— У нас — и кино! — делая пометку на бумажном клочке, сказала женщина.

Анна Львовна — птицевидная дамочка тридцати двух лет, мать-одиночка пигалицыного росточка; я знал её немного, поскольку приходил не так давно в редакцию с объявлением о продаже последней своей коровушки с телёночком. Всего же некогда было у меня их четыре (коровушки), это ежели не считая двухлетнего быка, коего я продал раньше. Выручкой за всех шестерых я распорядился с толком, в соответствии с планом. Но об том позже, милые мои.

«Новая студия приглашает сногсшибательных юношей и юниц шестнадцати-восемнадцати годков от роду — и никак не более того — на съёмки эстетического кино человеколюбивого содержания за некоторое неброское вознаграждение. Отбор по результатам собеседования. Некрасивым просьба не беспокоить: всё равно не подойдёте, а времени жаль — уж не обессудьте, драгоценные. Записываться по телефону…» — было объявление. Телефон, понятное дело, прилагался.

— Может, и для меня небольшая какая роль сыщется? — несмело любопытствовала Анна Львовна. — Никогда в жизни в фильме не снималась. Даже не знаю, как это делается.

На миг вообразил себя демиургом, вершителем и даже полковником и легионером.

— Не могу за тех отвечать, — сказал я, — но они были категорически настроены на непомерную юность и телесную смазливость, в просторечии прозываемую красотой.

— А роль матери главного героя? Или героини? Есть же там главные герои? Или старшей сестры?

— Не могу знать, — настаивал я.

Мысль об Анне Львовне показалась мне неприличной. Что эти старухи о себе воображают! Я, положим, тоже не юноша, но я — другое дело. Обо мне нечего и говорить. Я, может, вообще не человек, а какая-то престаревшая ложная отрыжка, самородная рухлядь, оплошливый реликт.

— Ладно, это я так!.. — сказала женщина. — Просто обидно: у кого-то праздник, кто-то в кино снимается…

— Да, праздник.

— Объявление в среду выйдет, — сухо сказала она. — Послезавтра.

В среду так в среду — это даже раньше, чем я ожидал. Но я готов и к тому, чтобы оно вышло хоть сегодня.

Улица встретила меня блистанием нашего беззастенчивого майского солнца. Городишко будто зажмурился и взирал на насельников своих вполглаза. На меня он не взирал вовсе. Я ему платил ответной монетой презрения и многих задних мыслей. Подлинных же моих мыслей ему не следовало знать. Городишки и мысли несопоставимы.

Возле моста я постоял минуту-другую. Дерева с молодыми шевелюрами уставились здесь рядком да ладком, горделивые словно заглавия. Спешить мне было некуда, сердце же моё стукало. Прежде мне не приходилось быть верховодой и главарём — и как вдруг я теперь оными сделаюсь! А если не сделаюсь, разве не рухнет моё нынешнее начинание, моя подспудная махинация? Да и хватит ли мне языка для обуздания молодых наглецов, коих я положил всячески привечать? Не спасует ли, не умалится тот, не окажется ли куцым, малахольным да тонкошеим? Не зазмеятся ли в нём двусмысленность и пошлость? Не проступит ли сальная подоплёка? Впрочем, что пошлость! Пусть разливается она нумерованными валами, возмутившимися пойменными водами да беспредельными потоками! Пусть нагнетается приливами и паводками! Пошлость — лучшее украшение языка, его счастливая начинка и незаконная бижутерия. Пошлость, пошлость! Ей никогда не смутить и не покоробить меня! Ей не образумить и не остановить меня! Какой-то там пошлости!.. Какого-то там меня!..

2

Весь вторник — стыдно признаться — я репетировал. Я воображал каверзные фразочки, те, что могли прозвучать, и учился их парировать. Я оттачивал находчивость. Дом мой изнутри блистал после недавнего ремонта и рьяной уборки — здесь подкопаться было не к чему. И всё ж я не был спокоен. Спать лёг смурной, почти в ужасе. Ещё можно всё отменить, соображал я. Например, выключить телефон, и пусть пропадёт всё пропадом — планы, расчёты, артикулы, сигнатуры, сублимации и поползновения.

В среду встал засветло и ходил из угла в угол. В газету больше не пойду, твёрдо решил я. Даже если она не выйдет, или телефон напечатают с ошибкой, как у нас нередко случается, всё равно я не стану разбираться. Посчитаю свершившееся за фортуну и успокоюсь навсегда. Буду жить тихо и смирно, поедать себе скромную зелияницу, попивать вертлявый, простонародный квасок да дерзкую, промозглую водочку. Припасы мои позволяют. Уж просуществую себе как-нибудь остаток дней, более не желая переменить ничего в моей гнилоумственной, бессимптомной жизни, не замахиваясь впредь ни на какие богоизбранные мануфактуры.

К обеду, когда газета уж точно должна выйти, у меня не было ни единого звонка. Может, всех отпугнул мой стиль, поедом ел себя я. Люблю себя есть именно так. Ведь, вправду: стилю не следует быть ни рытвинным, ни ухабистым. Ни холмистым, ни пригорочным. Но лишь умытым, изящным, напомаженным, коленкоровым. Блистательным и благородным.

И тут вдруг карманный мой телефон задрожал на столе, затренькал свой козлиный мотивчик. То ли из Моцарта нам что-нибудь, то ли из Таривердиева кусочек — в мотивчиках я не разбираюсь. Я и в музыке-то не очень…

— Это у вас кино снимается? — услышал я голосок, сразу меня настороживший. — А я хочу в нём запечатлеться!

— А кой тебе год, милая? — прянично спросил я.

— Двенадцатый, — ответствовала девица. — Одиннадцать совсем полных лет и ещё два частичных месяца.

— Ну, тогда приходи через пять совсем полных лет. Можешь даже без двух частичных месяцев.

— Через пять лет вы уже ничего снимать не будете.

— Как знать, золотце, — возразил я. — Наше кино вечно востребованное. И не я, так другой кто-нибудь…

И сбросил звонок малолетней сей претендентки.

3

Но тут же позвонили ещё. Первым делом я выспросил возраст. Оказалось: двадцать один год. Я снова был неумолим. Этого созревшего, спрямившегося человечества нам никак не надо было в нашем восхитительном начинании, в нашей сверхъестественной мерехлюндии.

И вдруг телефон мой словно взбесился. Покуда я разговаривал с одной, тут же ко мне пыталась пробиться другая. Звонили и юноши, хотя числом порядком поменее. Я ликовал и сбивался с ног, вернее, со счёта. За три часа мне позвонило около восьмидесяти соискателей. Если возраст был подходящ, я непременно спрашивал: а хороша ли ты собой, милая? Или — хорош ли ты внешне, юноша? Отвечали по-разному. Кто-то был самокритичен, и таких я без колебаний отсеивал. Кто-то отвечал: да-да, хорош (хороша), ну, так, ничего себе, и оным я назначал рандеву или… тьфу на вас!.. кастинг. Или — опять тьфу!.. собеседование с элементами кастинга. В общем, мне надо было на них посмотреть.

— А что с собой брать? — спрашивали меня. — Может, паспорт да четыре фото?

— Сама приходи, милая, — ехидственно и квазинародно возражал я. — А я не отдел кадров и не миграционная служба какая-нибудь. Трудовой книжки тоже не надобно. Впрочем, фото в купальном костюме, пожалуй, будет приемлемо и даже поспособствует отчасти. Если имеется, конечно.

Юношам я ответствовал в том же рассудительном духе.

В общем, собирал я сию молодую, многозначную, животрепещущую поросль на другой день с десяти часов утра и до шестнадцати, поврозь, когда кто сможет, без точного времени. Если встретят других соискателей — чтоб ничего промеж собой не обсуждать, всем наказывал я, и догадок дурацких не строить. Всё в своё время узнают. Я так и говорил им всем: «Догадок дурацких». Когда придёте, телефоны карманные свои чтоб выключили, а дощечки эти ваши электронные, (знать не хочу их прозваний) в которых вы сидите с утра и до ночи, чтоб даже с собой и не брали, ибо прогоню без жалости, присовокуплял ещё я.

К вечеру я и сам выключил телефон.

А какие ещё, по-вашему, догадки, ежели не дурацкие? Сами-то сообразите! Ну, вот то-то и оно!..

4

День был не день, а так себе — какая-то неуёмная вешняя сволочь. Во дому же моём свершалось великое. Хотя покамест его трудно было распознать таковым.

Я подглядывал через занавеску: собираться стали утром часов этак с восьми. Понемногу толклись на участке, боками мои густолиственные вишнёвые дерева околачивали, в дом не пёрлись — робели, что прогоню. Я и впрямь, впрочем, не пощадил бы.

Хороши ли были они — через занавеску не разглядишь. Но молоды точно. Собралось их штук близ пятнадцати — полуоперившееся племя, кто-то из них громко кричал для утреннего часа, спорили из-за очереди, пришлось начать пускать в дом прежде времени, чтобы чего-то у меня не разнесли.

Хотя, если б и разнесли, я бы сильно не переживал: ибо до всяческой частной (и даже общественной) собственности равнодушен. До идей же своих охоч. В умыслах своих жаден и лихорадочен. Вот уж таков я во всей красе (и во всём безобразии), ничего здесь не попишешь.

Первой на кастинг ко мне прорвалась… толстуха.

— Что такое? Нет! Зачем это? Я же просил!.. — простонал я. — Нет-нет, уходи скорее!

— А мне все говорят, что я обаятельная, — смутилась та. — В прошлом году в театральное училище поступала, только не поступила, а лет мне всего семнадцать.

Врала, врала подлая насчёт семнадцати лет. Наверняка все девятнадцать, надо было мне всё-таки с них паспорта спрашивать.

— Ладно, милая, ты уходи, — примирительно говорил я.

— А можно, я вам басню прочту? — крикнула она.

— Не надо никакой басни.

Но она всё равно прочитала. «Ворону и лисицу», какую ж ещё (сочинение господина Крылова)!.. Попеременно превращаясь то в нахальную, пронырливую лисицу, то в глуповатую, напыщенную ворону, то в шмякнувшийся на землю сыр. Лишь после басни мне удалось выставить толстуху. Она хотела ещё сплясать что-то разбитное и развесёлое, но этого я уж ей не позволил.

Устал я после неё одной, как после двадцати обычных соискателей.

Потом вошла-впорхнула башкирочка шестнадцати лет, звали её Гулей. Гулькой. Гулечкой. Прехорошенькая! Птицеименитая! Вся из себя декоративная, раскосенькая, маленькая, подвижная, вроде мартышечки. Волосы чёрные, гладенькие, блестящие, глазки тёмные, бесенятские.

Я хищно разглядывал эту славненькую обезьянку. Велел ей походить, станцевать, обсмотрел всю сзади, с боков — ни малейшего изъяна! Эк их господь устраивает в юности!..

— Что ж, — со вздохом сказал я, — мы возьмём тебя, пожалуй…

— Правда? — радостно завопила та.

— Только и ты, милая, помоги мне немного, а то мне самому не уполномочиться в русле гуманности и домодельной юрисдикции, — витиевато продолжил я.

— А что надо делать?

— Ты не уходи, ты ещё здесь побудь — за старшую у меня сойдешь. За правопорядком моим последи! Чтоб не орали на дворе, не шумели. Чтоб кому скажу уходить — уходили сразу, а остальные по одному в дом заходили, когда позову! Кино вообще дело деликатное — тишину любит. Управишься?

— Конечно, — даже немного подскакнула она. — А можно мне им сказать, что меня взяли?

— Можно, — кивнул головой я.

Следует признать, обезьянка правопорядок навела быстро. Егоза такая! Уже не шумели по поводу очереди. В зал ко мне входили тихо-тихо — юницы и юноши — вся эта разнородная генетическая моложавость. Первые были застенчивы и заглядывали мне в рот. Другие же держались пободрее, некоторые даже позволяли себе острить. Но это ничего, это для смелости. Я понимал.

Юноши ныне часто острят. Другого же они ничего не умеют.

5

И ещё пришла… она. Она, она!.. та, быть может, ради которой и было затеяны всё наше судопроизводство, весь наш неистовый волюнтаризм и изящные погремушки. Сванова Лариса. У меня даже сердце на минуту заболело при виде нагрянувшего ко мне чуда.

Шесть недель назад она вдруг стала мисс нашего замурзанного городишки, нашего подлого Гражданска, её портрет в короне победительницы — богини, богини, невероятной, ослепительной, статной, гордой, виолончельной и лебединой! — напечатали на первой полосе районной газетёнки.

В конкурсе писаных красавиц она победила будто играючи, никто даже и близко не мог подступиться к ней. И оттого я теперь возносился в надскальные выси и низвергался в бездну на головокружительных качелях, в диапазоне промеж триумфом и отчаяньем: с одной стороны, она — сама она! — ныне стоит предо мной, с другой же, ей нет даже сколько-нибудь внятной альтернативы. А я в такой альтернативе нуждался. Иначе всё предприятие, в которое вложено столько средств и трудов… чёрт! Чёрт!..

Она и держала себя теперь не так, как все соискатели.

— Вы мне написали? — спросила меня эта лебедица, эта совершенница, эта роскошная заноза и зазноба.

— То мои ассистенты и прочие приспешники, я даже не знал ничего, — смущённо ответствовал я.

Красавица моя лишь усмехнулась.

И правильно, что усмехнулась. Ибо позавчера, к ночи ближе украдкой собственноручно в почтовый ящик богини опустил с лобызанием личное приглашение сниматься в фильме, заключённое в изящный конверт с каллиграфически выписанными словесами. Адрес её я разузнал сразу после конкурса, натурально проследив за ней на улице прямо до парадного. Она меня тогда, разумеется, не заметила. С чего бы ей, собственно, заметить меня? Я бы на её месте тоже себя не заметил.

Газету же она, должно быть, вовсе не читала. К чему вообще красавицам газеты читать! Поди удивилась, придя и увидев столько гнусного соперничества!

— Ну, так что, я принята? — спокойно спросила она.

— Принята, принята, сногсшибательная! Принята, помрачительная! — заторопился я. — Теперь завтра к девятнадцати часам приходи сюда — все отобранные соберутся посмотреть друг на друга ещё раз, и мы об нашем кино совокупно рассуждение поведём.

Так сказал я.

— А со сценарием ознакомиться можно?

— Что ты! Что ты! — замахал я руками. — Этого даже тебе не положено. Строжайший секрет! За семнадцатью печатями! Завтра приходи, милая! Будет тебе и сценарий, будет и кино!

— Хорошо, я приду, — сказала она и вышла.

6

Чёрт, чёрт! С каким изяществом, с каким блеском она поддела меня, окрутила и выкрутила. На что мне все прочие, если она будет со мной? Но нет, нет, прочие мне тоже необходимы!

Я продолжил мой — тьфу! тьфу! — кастинг. Теперь я вёл его ещё циничней и бесцеремонней. Ещё подлее и безжалостнее. Немало слёз девичьих было пролито в сей день отвергнутыми соискательницами. И правильно, и пусть льют! Пусть себе ревут и рыдают! И волоса страдательные на себе ретиво прореживают да искореняют.

В итоге во «второй тур» у меня прошли трое юношей и девять юниц, от шестнадцати до восемнадцати лет. «Золотая дюжина», окрестил я их про себя. Всем я назначил на завтра, на одно время. Мордашка милой обезьянки моей была покрыта бисеринками пота, когда я отсмотрел последнюю кандидатку, и юная помощница моя пришла сообщить мне, что больше никого нет. Смотрела же она по-прежнему живо и довольно. Я поблагодарил Гулечку за содействие, угостил заранее припасённым мороженым, да и отправил себе восвояси.

— А скоро эти приедут? — несмело спросила она, прощаясь.

— Какие?

— Ну, которые нас будут снимать…

— Скоро. Уже, можно сказать, что приехали.

— Завтра?

— Пожалуй, и завтра. Это как посмотреть.

— Ой, скорей бы! — шепнула она. — Уже так хочется.

— Да, — сказал я.

7

На другой день Гулечка прибежала сразу после обеда, как я ей велел. Я подсунул ей книжку и усадил читать на веранде. Заодно следить за правопорядком. Последнее оказалось нелишним. Пришло несколько вчерашних отвергнутых, чтоб вновь попытать лихую, одногорбую свою судьбинушку. Пришли и те, кто вчера не был. Обезьянка выпроводила и тех и других. Лихо выпроводила, даже у меня самого так бы не получилось.

Книжку я ей нарочно подсунул дурацкую, какого-то там Кафку, моя раскосенькая красавица изрядно мучилась, ту читаючи. Я видел это. Видел, ибо подглядывал. Сидел в кабинете и наблюдал за Гулечкой через одну из электрических камерок слежения, во множестве секретно натыканных мной по дому во время ремонта. Но об том знать никому не положено. Я и вам-то, может, сообщаю напрасно.

Иногда я барственно выходил на веранду.

— Вот, умница, что читаешь, — говорил, гладя её по голове. — Не то, что нынешние бестолочи, что сутками сидят в дрянных социальных сетях. Мозги себе высушивают.

— Я тоже сижу, — тихо говорила она.

— Сейчас-то не сидишь, потому и умница. Как книжка? — спрашивал ещё я.

— Ничего, только скучно, — доверчиво отвечала она. — И ещё тут пишут про то, что не бывает.

— Всякое бывает, милая, — возражал я. — Иногда даже и такое, что невозможно.

— Если б невозможное случалось, мы бы сделались другими, мы бы стали шире и беспощаднее.

— Ой, не дай бог нам стать такими, как ты говоришь, — говорил я ей, выходя.

Кажется, я понемногу её приручал. И так же приручить мне предстояло всех остальных.

К семи часам подтянулись званые и почти уже избранные. Обезьянка впускала их в дом, рассаживала в зале и наказывала сидеть тихо.

Наконец, заявилась Лариса. Сердце моё сжалось. Зал же будто озарился.

Лариса села на скамью. Босая, как все остальные. «Разувайтесь! В доме чисто», — наказывала моя помощница всяк сюда входящему.

В ней, в богине, не было ни малейшей заносчивости. Даже старшинство моей обезьянки она принимала как данность. Негромко спросила у Гульки, нет ли каких-то известий о приезде съёмочной группы. Та серьёзно отвечала, что, возможно, сегодня появятся.

Я большебратственно и неотрывно взирал на Сногсшибательную. О, если бы сегодня всё разрешилось! Если бы всё получилось! Я приблизил изображение. Рассматривал это удивительное лицо!.. Хотелось сидеть и смотреть, только сидеть и смотреть!.. И ничего более!.. Хотя от чего-то большего, разумеется, всегда нелегко удержаться!..

Мест всем не хватило. Парни — их было трое — стояли у стеночки, девчата сидели. Так распорядилась мартышечка. Сама она тоже стояла.

Я собою гордился. Хороши были все — каждый по-своему. Я собрал самый цвет городишки, самую его пыльцу, самую его красоту, самую эссенцию, самую позолоту. Другой бы попробовал сделать то же, так непременно бы претерпел неудачу, это уж точно. Теперь задача моя — их всех удержать!

Я потомил их немного, решительно погасил монитор и вышел в зал.

8

— Внимание на мой голос! — прежде всего сказал я и сотворил на лице своём этакий студенистый оскал, этакое прохладное заливное блюдо. — Вы все меня уже видели, теперь видите сызнова, — ещё сказал я, — и вот приспело время нам всем познакомиться, а потому здравствуйте!

Юницы дружно поднялись. Как школьницы в классе. Да они все, собственно, и были школьники и школьницы, последнего или предпоследнего класса. Кто-то учился в профлицее нумер два, скудной достопримечательности нашего куцего, бесноватого городишки.

И она, она — Лариса! — также стояла передо мной!

— Сидите, сидите, — махнул рукой я. — Итак, кто не знает, звать меня Саввой, фамилия у меня горделивая: Супов, а вот отчество подгуляло немного: Иванович. Тьфу на такое отчество, скажу вам я! — сказал я. — Впрочем, мы здесь собрались не чужие отчества обсуждать. А собрались мы снимать кино! Не правда ли, драгоценные?

Тут Ослепительная, Ангелозрачная сделала небольшой жест, повела этак плечом, что ли!.. С некоторою такою детальностью. С некоторыми скрупулёзностью и вещественностью. Я мигом запнулся.

— Савва Иванович, — сказала Немыслимая, — а студия сама где находится — в Москве или Питере?

— Всё скажу, красивая моя, — густоголосо ответствовал я. — В своё время. Студия… — я немного сбивался и сам понимал, что сбиваюсь. — Она ещё пока не слишком известна и без достаточных денежных средств, хотя некоторые всё же имеются… но фильмы её смотрят… будут смотреть тысячи, а потом миллионы. И всё благодаря вам. Ну, и мне тоже немного. Из-за того, что вас собрал здесь, в этом доме. Вы-то поди думаете: вот снимем мы наше кино и все потом разбежимся, как будто не знаем друг друга? Но нет, мы вместе снимем один фильм, потом другой, пятый, десятый, даст бог, снимем и сотый… пусть они будут и небольшие… вроде этюдов… и никуда разбегаться у нас точно не будет намерения…

— А когда первый съёмочный день? — крикнул стоящий мальчик.

— Скоро, — ощетинился я. — Вы, хотя молодые, но сами видите, какой у нас империализм на дворе делается. При империализме кино обычно процветает, а у нас оно процветать никак не хочет, но — напротив: само не живёт и лишь мучается. Не то, не то! — немного даже прорычал я. — Это вы меня сбиваете, и оттого я говорю тщетно. А не надо говорить тщетно, надо говорить предвеличественно и золотословесно.

— А про что кино будет? — пискнула вдруг мартышечка, но потом, перепугавшись, что снова сбила меня, виновато зажала рот ладошкой.

— Про любовь, черноглазка, про что же ещё! — приветливо бросил я. — Есть ли разве предмет важнее и значительнее? О, кино наше будет откровенное, очень откровенное, — приосанился я, прямо как мачта какая-то. — Скажем, в одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году Луис Бунюэль в своей не слишком приличной «Дневной красавице» крупным планом показал целлюлитную спину Катришки Денёв, которую дурни французы отчего-то полагают такой уж прям раскрасавицей, и весь мир — дурак! — тогда восхитился!.. Спиной этой самой восхитился! Спиной целлюлитной, хотя он полагал, что самой Катришкой. За эталон красоты даже принял. Ну, не дурак ли, скажите по совести! Или другой пример! Любочка Орлова или Люсенька Гурченко… их тоже когда-то полагали эталонами красоты да женственности, а заставь-ка их сняться в кино откровенном, хоть бы даже и обнаженными и чтоб кричать и стонать надо было бы, ножки прекрасные раздвигать, да отдаваться — тут-то вся ихняя актёрская фальшь, все дичь, хмарь, телятина и сатисфакция вылезли бы наружу! Примерцы-то мои, может, слишком ветхие и ни о чём вам, молодым, не скажут, но вы уж, милые мои, на слово просто поверьте!

9

— Нас будут снимать в порно? — спросила вдруг Лариса.

Это прозвучало как выстрел. Всё на мгновенье стихло. Летай теперь в здешней вечерней атмосфере самая мелкая муха дрозофила, её бы все непременно услышали. Дрозофил же по счастью не было. Дрозофилы повсеместно летать не обучены.

— Как уж так это звучит определённо! — с мыльною скользкостью, с шампуневым расточением сказал я. — Порно!.. Словцо-то ведь выбрали! Наши-то умственники да законники додумались и определяют порнографию, как «непристойную, вульгарно-натуралистическую, циничную фиксацию сцен полового акта и самоцельную детализированную демонстрацию обнажённых гениталий», — без запинки продолжил я. — Ну, так а кто же вас заставляет фиксацию-то эту самую производить непременно цинично? Производите любовно, трепетно, с состраданием да сопереживанием. Сами сначала гадости да мерзости куда-то натолкаете сверх краёв, а потом удивляетесь, что и выглядит-то и пахнет всё мерзостно да гадостно! А уж, когда речь идёт о законе, так, сами знаете, буква его порой поважнее духа его выходит.

— А можно без демагогии? — метнула вдруг молнию сногсшибательная Лариса. — Да или нет?

— Да! Да! Да! — ожесточённо крикнул я. — Или нет… — смиренно присовокупил я. — Захотите искать грязь там, где любовь, красота и счастье, будет вам «да!» А если трепет и нежность будете называть трепетом и нежностью, тогда «нет», «нет» и ещё раз «нет»! Выбор за вами!

Непреклонная, немыслимая Лариса восстала со своей скамьи. И ещё несколько юниц стали подниматься, зашевелились и юноши. Вернее так: задвигались все! Казалось, всё рушилось. Сказать ли, что я был в отчаянье? Что я был близок к тому? Но нет, я не был в отчаянье, я был напряжен. Все силы смысла своего старался я сбирать в кулак, я намерен был сражаться за своё кособокое предприятие, за мой изысканный оппортунизм.

— Думают, можно дурачков провинциальных и дурочек купить по дешёвке! — крикнула ещё Лариса. — Они только приедут из своих столиц — а тут уже все перед ними готовы расстелиться! А потом всякие старые извращенцы будут смотреть на меня в интернете и истекать слюнями!.. — тут она сделала паузу, будто призывая к всеобщему негодованию. И негодование действительно не заставило себя ждать: один юноша выбранился матерно.

— Да пошли вы! — снова крикнула Лариса, босая и прекрасная, и шагнула к выходу.

За Ларисой потянулись и остальные. Наверное, половина моей великолепной дюжины. Или почти половина. Я даже подумал: вот сейчас закрою глаза, а когда открою — в комнате останусь один. Даже маленькая моя обезьянка покинет меня.

Или обезьянка всё же останется? Бог весть, я не настолько хорошо знаю её. Я никого из них хорошо не знаю.

В прихожей шумно обувались, потом выходили из дома без лишних церемоний. Хлопали дверью. Будто считали её виноватой. Двери часто бывают виноватыми. Так полагают людишки. Сами двери так не полагают, естественно.

Я неприметно пересчитал оставшихся. В комнате были двое юношей и пять юниц.

— Кажется, нас стало немного поменьше, — спокойно сказал я.

Тут, кажется, забулькало что-то, зашумело, и младое да незнакомое, половозрелое племя начало вдруг… хохотать.

— Зато теперь место есть для всех, — весело сказал один юноша и уселся на прежнее место Сногсшибательной.

Прочие тоже расположились поудобнее. Так вот и начался мой «третий тур».

10

Значит ли это, что они теперь были совсем мои? Что они будут готовы делать всё, что бы я им ни предложил. Разумеется, нет. Наверное, кем-то руководило любопытство. В конце концов, ничего такого пока не происходило! Ну, сидим себе, болтаем о чём-то. Кто-то просто полагал излишним хлопать дверью и решил досидеть уж себе до конца. И уйти потом. Всё услышав. Такие тоже присутствовали несомненно. Мог ли я уже увлечь кого-то? Кого-то заинтересовать? Нет, я был далёк от такой мысли.

— Слишком она много о себе воображает! — кинула камешек в сторону ушедшей Сногсшибательной одна прехорошенькая юница.

— Напомни нам, красивая, как тебя звать, — ответствовал я.

— Тамара, а фамилия моя Шконько.

— А тебя, милый? — спросил я у усевшегося юноши. Голубоглазого, как собака хаски.

— Кладезев Василий.

— Васенька, Тамарочка, — удовлетворённо кивнул головой я, безвозвратно укладывая сии гипокористические наименования в свой заскорузлый мозг.

Начали представляться и остальные. Танечка Окунцова, Олечка Конихина, Сашенька Бийская, Гулькей Гареева (или попросту Гулечка), Алёша Песников — так прозывали членов моей «команды». Последний — Алёша — внешне был вылитый Игги Поп в самом бледно-зелёном своём юношестве.

— Много о себе воображает? — после переспросил я. — Я бы сказал по-другому. Ей просто… да и всем остальным… не хватило способности и готовности… к доверию. Что-то тебе кажется ужасным? Или возмутительным? А ты спроси у других, не делай поспешных выводов — и, может, ужасное покажется не таким уж ужасным. Или не таким возмутительным. А если ты встретишь прекрасное, так доверяй другим — поделись оным с остальными, пусть разделят с тобой радость от удивительной встречи! Но нет: мы разучились друг другу доверять, а значит, как ни крути, и любить тоже разучились. Итак, красивые мои, что мы с вами — мы оставшиеся — можем сделать для того, чтобы показать друг другу бесконечное доверие? Прямо здесь и теперь! Наше безграничное единство! Нашу любовь!..

Тут детки мои изрядно призадумались?

— Ну! Ну! — подгонял их я. — Что?

«Неужто никто из них не угадает?» — говорил себе я.

— Раздеться! — вдруг хмыкнул Васенька Кладезев.

— Верно, — хладнокровно сказал я. — Именно так.

— Раздеться? — удивились юницы.

— Принуждения никакого не будет, — жарко заверил их я. — И раздеться вам всем следует добровольно, спокойно, радостно. Нагота соединит, сплотит вас всех. Нагота — самое прекрасное, что есть у человека, да только тот сего не сознает, заплутавши в дебрях своих лживых цивилизаций и культур.

— Прямо сейчас? — спросил Алёша.

— В доме тепло, с улицы нас никто не увидит, — убеждённо молвил я. — Почему не сейчас?

Юницы переглядывались, не решаясь сделать первый шаг.

11

— А мне нельзя, я мусульманка, — сказала моя верная Гулечка.

— Жаль, моя хорошая, — скоропалительно сказал я. — Я рассчитывал и рассчитываю на тебя.

Обезьянка тогда расстегнула пуговку на кофточке и посмотрела на прочих юниц. Те всё ещё колебались.

— Ну, а вы, юноши? — хитроумно и иллюзорно спросил я. — Вы-то над чем призадумались?

Парни стали деловито раздеваться. Некоторое время было слышно только шуршание одежд, все молчали. Парни сняли рубашки, футболки, потом стянули и джинсы. Юницы тоже стали раздеваться несколько проворнее.

— Девчат, не бойтесь, это не страшно! — подбодрил их Васенька, стоявший в одних плавках. В серых спортивных трусах стоял и Алёша.

— А мы что, совсем раздеваться будем? — спросила Танечка Окунцова.

— Что говорить про «совсем», когда ты пока и «не совсем» не разделась? — возразил я.

— А я не знала, что раздеваться надо будет, я без лифчика, — подала голос Тамара. На ней был светлый топик, довольно тесный, и про лифчик-то я, положим, догадался.

— Ну и что? — сказал Васенька. — Представь себе, что ты на голом пляже, где все без лифчиков. — Так? — пихнул он под руку Алёшу.

— Ага, — солидарно хохотнул тот.

Тамара взглянула в мою сторону, будто ожидая поддержки от меня. Я же кивнул головой, соглашаясь с Васенькой:

— Верно. Действительно, представь.

И представил сам.

Представлять несложно: человечье воображение услужливо и подсказчиво, уклончиво и непроизвольно — таково оно у всяких двуногих. У прочих особей уж бог знает, каково!.. Посему прочие особи в рассмотрение не принимаются. С нас и одних человечишек — и то много!

— Допустим, мы разденемся, и что потом? — спросила Саша Бийская.

— Суп с котом, — ответил ей Алёша.

— Надо было раздевание на скорость объявить! — бросил неугомонный Васенька. — И приз — сто баксов.

— Не надо никакой скорости, — осадил я неумолчного юношу. — Надо чтоб вдумчивость была. И ещё осмысленность. Ну, и немножечко… трепет. А скорость… пусть она у дураков из Голливуда и прочего Пентагона будет!..

— Ну, это я так… — сказал Васенька.

— Конечно, «так», — согласился я.

Я смотрел на Гулечку. После некоторых колебаний она сняла кофточку, потом и блузку. Отчего-то виновато взглянула на меня и стала расстегивать юбочку. Сложена моя обезьянка была великолепна — плечи, живот, талия, бедра, коленки — всё точёное, юное, нежное. Всё крепкое, боевитое и упругое. До такого дотронуться — и то счастье!

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 521