электронная
360
печатная A5
507
18+
(Ре)АнИмАтОр пришельцев

Бесплатный фрагмент - (Ре)АнИмАтОр пришельцев

Объем:
222 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4493-9290-9
электронная
от 360
печатная A5
от 507

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Букинист

Раскрыл тебя, где загнут уголок:

листвой дыхнуло палой, сном, больницей.

Промеж страниц забытый, мотылёк

наружу выпорхнув,

растаял тенью птицы.


Распахнутый твоей любви словарь —

на лепестки распавшаяся роза.

Чернил застыла выцветшая гарь,

желтея в старческих прожилках целлюлозы.


Тебя глотали — жадно!

пусть вразброс.

Ещё гудит захватанная флейта —

разводы жирные от пальцев, и засос

коричневый,

помадой номер чей-то.


Лесов нехоженых мелованная синь —

чуть тлеет в глубине, под мёртвой кожей,

а сверху по линованному ложу —

крючками ржавыми

аптечная латынь.


Достанься ты мне раньше прочих книг,

спалил бы тут же

остальные фолианты!

И в декольте твоём бы вырезав тайник,

припрятал все свои наганы и брильянты!


Снесу тебя обратно, в «Букинист»,

откуда вынул наугад, из-под развала.

На память — папиросный вырву лист,

пропахший табаком и снегом талым.

Охота на лис

Туман вишнёвый, чайка ранняя,

рассвета вымокший кисет.

Ползут лисицы подсознания

из чёрных дыр на белый свет.


Бегут растрёпанные, тёплые

из лабиринтов душных нор,

туда, где над корнями волглыми

стада скитаются озёр.


Зверьки без племени, без имени

лакают грёз прозрачных кровь.

Меха серебряные, синие

глаза — из песен и снегов,


и смысла лопнувшего бусины,

сверкая, сыплются с небес

в опавший лес, на лист искусанный,

седой и вылинявший весь.


Всплывают первые охотники

в деревьях и, напряжена,

дрожит, кружась листами нотными

пустыми, злая тишина.


Рожок зари, борзы́е бóрзые,

кувшинки алых облаков,

и шкурки лисьи, глазки вострые —

сквозь вспышки пышные хвостов.

Nirvana Rehab

Курт Кобéйн уехал в Простоквашино.

В полосатом свитере своём.

Воздух там морозный, небодяженный.

Хаза е — с собакой и котом.


Пей себе вино из одуванчиков!

Бегай по окрестностям с ружьём.

Вечерами зарубайся в танчики

С корешем по кличке Почтальон.


«Кортни, хай! Какого хрена лысого,

жизнь моя, иль ты приснилась мне?

Хочется мне светлого и чистого

белого размазать по весне!»


Русская Нирвана незалежная!

Гранжевый лохматый Гамаюн.

Дети, не стреляйте в Пересмешника.

Может, это птица-говорун.

Оттаяли глаза

Оттаяли глаза мои — я выпал

на свет бездомный, в прошлогодний снег —

набухшей семечкой. Наколотые рыбы

паслись над городом, выгуливая мех,

на шпильках цокали в тумане незнакомки,

хрустели льдом затёкшим кисти рек,

зима, застигнутая на излёте ломки,

в меня смотрелась, словно человек

попавший в переплёт горящей книги,

ему выклёвывали пепел из-под век

сороки времени. Бездушный, многоликий,

ещё не загустевший, вязкий мир

за шиворот стекал, двоились крики,

рассвет в тулупе душном, конвоир,

а ну пошёл, кому сказал, собака

лизнула в нос пахучим наждаком,


и я проснулся, оттого что плакал.

Февраль, чернильница,

весны прозрачный сон.

SuperNova

Разбит кувшинчик. Дудку потерял.

Дела житейские! И лес непроходимый.

В груди — воронка, ямка для костра,

а спички вышли все, и дождь всю ночь галимый.


И я ослеп от вспышек. Не нова

игра моя. И я — не Супернова.

Я — сорная бездомная трава

на пустыре за баней. Мне кайфово


от каждой загнанной под ноготок иглы

рассвета дымного, безумного заката.

Туман облизывает снежные холмы

и шепчет:

«что стоишь???

(..а дальше — матом)».

Бестиарий

Перебираю выстроившийся в круг,

ставший ручным и беспомощным,

бестиарий —

теплый ещё, киммерийца молочный зуб,

с вольницы крымской на север сбежавший парией.


Две или три плащани́цы степных стрекоз —

спутавшиеся души небесных тварей

гладит смычок саранчи, голубая кость.

Остывает куриный бог, обращаясь в камень.


Танго трофейным в рапане застрял прибой,

выгорел фантик, подцепленный на бульваре —

в нём, обезглавлен, летит махаон домой,

как астронавт в тускнеющем саркофаге.


Мои обереги, хранившие берега,

сняты, будто с утопленника в «нуа́ре».

Покидают язык обезвоженные слова,

уснув в Судаке, просыпаются в Нарьян-Маре.


Беженцев табор, нелепый в чужом снегу,

В пестром тряпье из ложных воспоминаний.

Листья сгребают.


Снова в моем саду-

осень разбила игрушечный колумбарий.

Дворник

Медовым мякишем ворочается время

под языком дворняги.

Снег скрипит

под сапогом.

Ржавеющее семя.

Каналов лезвия.

Пустых небес карбид.


Тускнеет фонарей изюм январский.

Елей течёт из окон, из дверей —

мороз-канатоходец пал на царство,

сорвавшись

из-под куполо́в церквей.


Зажмурились от снегирей рябины,

и дворник,

приложив топор к губам,

прищурился.


Из-под снегов мякины,

обуглившийся,

полыхает храм.

Индейский велосипед

Велосипед гудит упруго — полной грудью.

По лужам медью — скачет воробей,

и ключ поёт своей скрипичной ртутью

приоткрывая на мгновенье дверь

над пропастью степной —


безумный синий

зрачок темнеет летнего дождя

с неясным профилем застывшим посредине

последнего индейского вождя.

В кольце

Мы — запертые заживо в кольце —

чешуйки речи в мёртвом языке,

Мы — в катакомбах первых христиан —

кузнечики подобные богам.


Стрекочет кровь рисунок свой под кожей,

восьмёркой тянет сердце в два конца.

Мы — след от колеса в пыли дорожной,

и тоньше волоса —

рассвета полоса.


В гусиной коже теннисных мячей —

изнанка раскалённая печей.

И под ребром — заделана копьём

дыра в плотине,

что зовётся языком.

Эммануэль

А теперь о погоде…

Помнишь, Эммануэль,

заметали снега голубые твою постель,

и апрель, как утопленник синий, влезал в окно,

и распутывал инок иней

зарниц руно?

и детей своих рвал, от счастья, безумный май,

и над сопками булькал чаек солёный лай,

и свернувшись клубком, мы спали, как брат с сестрой,

и стучался июль бездомный:

Свои! открой!


Зуб молочный качнулся до донца прозрачных дней.

И всё глубже, и глубже солнце

и холодней.

Оленьи тропы

Белеют в темноте оленьи тропы.

В ковре лесном —

мерцает смысла нить.

В осиных гнёздах сбитые пилоты

любви лакают

предрассветный спирт.

На винт зари наматывает небо

хрустальной ночи сброшенную плоть.


Зарозовели сопки.

Сна плацебо

глотает дождь —

от жизни антидот.

Beaujolais Nouveau

Мне на грудь стрекозою уселась с бокалом, моргаешь,

ноздри хищно наморщила:

— нет, не раскрылся бутон…

Вверх закинула голову, горло вином полоскаешь:

— да… букет слабоват и (..пробулькала что-то…) при том.


Это ж, мать, Божоле!! молодое, дурное! в помине

там букетом не пахло, вино это прям из горла

хлещут, ночью танцуя, в чём мать родила, на могиле,

ещё свеженькой; любятся там же; блюют из окна —


на рассвете, на бошки пасущихся псов и баранов,

и занюхав зарю топором, едут резать свиней,

и швыряют охапкой кишки прямо в лица тюльпанов,

и стрекоз распугав, пьют из сосен сочащийся клей…


Я опять малодушно молчу и небрежно киваю.

Да, дурное винцо… не раскрылся букет, и вообще..


Улетела под утро.

Я горлышко саблей сбиваю,

и бонжур!

Вся каморка — в кровавых слезах Beaujolais.

Из подсмотренного

— I-

Созвездий блекнут полустёртые тату —

ковши, медведицы, горгоны и горгульи,

полузажившие следы зубов акульих

на спинах душ, пирующих в Саду

в ночи.


Июль.

Как из лито́й резины,

лоснятся беглых каторжников спины,

иссиня-чёрные,

лиловые к утру.

Не видно лиц —

направлены к костру.


Сжигают нас, заснувших в лимузине

небесном,

и очнувшихся в аду.


На ужин подадут нас Господину,

Уж горечь яблок — приторна во рту.

— II-

Приземлились уже за́ полночь.

Иней,

хво́я —

в мокасины.


Мы ножом кривым

Блестящие

вскрыли души апельсинов.


Тени ожили, задвигались

за иконами, в витрине.

За стеклом —

сгорают заживо

души,

спящих в в лимузине.

Бабочка

Бесхозная лопата — во дворе,

и чайник ржавый. Дело — в ноябре.

Сосредоточенно, распухший, тру смеяльник,

свернувшись бубликом в простывшей конуре.

Дыханье вытянулось худеньким тире,

как-будто сзади вставили паяльник.


В цветастой миске — плавает паук.

И жук свисает майский на стропилах,

без головы, без ножек и без рук —

откинувшийся.

Крыльев парашют.

Читает «Жесть» московский рэппер Шило.


Скрипят качели. Вытоптан газон.

Мой господин с меня гуманно снял ошейник.

Светило щурится сквозь вытертый озон.

Не Ruby Tuesday, a банальный понедельник.

Я возлежу, как цоевский бездельник,

обычный беспородный пустозвон.


На голых яблонях тусуются скворцы.

Со мной играть соседский кот не хочет.

И облака текут как леденцы

— на север,

скрытым смыслом между строчек.


Не знаю, бабочка ли снилась Лао-Цзы,

или он ей.

И пофиг, между прочим.

Река — в смирительной рубашке

Не отзывается на ласки

земля и полыньёй горчит

река в смирительной рубашке.

В решётке звёзд — рассвета нить.


Мороз-сапожник утром ранним

латает времени каблук.

Слюнявит гвоздик с придыханием

и молоточком:

Тук!

Тук?

Тук…


Дней перевёрнутые блюдца

дрожат чешуйками слюды

и в такт —

звенят созвездий люстры,

мигая из-под наста тьмы.


Луна в натопленной теплушке

небес заваривает чай.

Чаинки кружат снегом в кружке,

заварки топится янтарь.

Телега Ивана Предтечи

Один хотел во всём до сути,

другой хотел -, а впрочем пох,

из головы поэта — студень

сварить бы! сердце — на пирог

пойдёт, осталось только печень

пристроить… сторожем в саду?

подкармливать бездомный вечер

печенькой, осень какаду,

заката астры и пиа-а-стры!

и бамбарбия киргуду

и неба вытекший фломастер

кислотным факелом в лесу

светила гулкий стратокастер

гудит, пылая на ветру

и голова моя на блюде

в дыму сиреневом, в простуде

в полночном дёргается флуде

с последним яблоком во рту


Земли поглаживая груди

из головы выходят люди

зачатые в небесном блуде


Остановите! я сойду

Берлин, Баяртэ!

С таксофона на Цо́о — Кобейну и Цою:

белый шум,

коробейник,

кочевник в седле.

Из подземок дохнуло нерусской весной, и

в груди позывной прозвенел —

Баяртэ́!


Над Ку-дáмм лепестки сбились стаями — души

отлетают на север,

из подземок — торчки.

Вавилон, как обещано, будет разрушен,

и под липами снова —

пергаменты жгли.


В лёгких — пепел осядет и снег — вперемешку,

в бисер фрицы банкуют,

вдоль Шпреи — шприцы,

под мостами — белками мерцают ночлежки,

электрички снуют —

в них летят мертвецы.


Отлетевшим —

разносят свой чай проводницы,

подстаканники вяжет имперский стигмат,

родничок зарастает сожженной столицы,

и всё чётче сияет сквозь дым —

Халифат.

Классификация видов

Мухи, очнувшиеся весной,

в панцирях пыльных, сто зим небриты,

за стойкой посасывают, двойной,

он — Лагавулин, она — Маргариту.


Вот, — произносит одна. И вот, —

вторит другая. Молчат, друг дружке,

залипнув, смотрят в пунцовый рот,

морщинки исследуют, ранки-мушки.


«Отрываю лапки, твои, мои!

Ты не дёргайся, жизнь это — только повод.

Корочка высохшая любви

зубами содрана, сердца провод


шарахает, схемы дымят в груди.

Вот оно тебе надо — схемы эти?

Сгорайте ржавые бигуди,

накрученные на вербальный петтинг


Мухи под мухой — в бутылке дней.

Фасеточны блюдца, стакан гранёный.

За гранью граней — лукав Линней,

затеявший переучёт учёный.

Из подслушанного

Изьела осень снов изнанку. Небо

во рту катает солнце

костью вишни.

Я загадал,

что ты придёшь к обеду.

Дверь приоткрыл

и в тишине расслышал,


как ангелы вполголоса шептались,

тянули нить за нитью разговоры,

в любовь сперва играли,

позже — в жалость,

от скуки маялись, разбрасывали споры,

и ты текла

из ангелова сердца

бесшумно,

в поле растворяясь ветром.


Сквозняк скулит,

печной придавлен дверцей.

Извёстка с неба сыплется и пепла

лохмотья снежные,

рассвета лепестки.

Rendez-Vous

Молча обедаем.

Мясо. Вино.

Мы — как герои немого кино.

За шторкой заката уснувший тапёр

в дымке растёкшихся по небу Blur.

Будда пластмассовый в пыльном серванте.

Круги под глазами — восьмёрками Данте.


Далее —

по расписанию случка.

Ты — мой кобель.

Я — твоя сучка.

Ты — моя Тучка.

Я — твой Медвежонок.

В горле застряла упрёков колючка.


Далее — надо немножко напиться.

В зеркале — слишком мультяшные лица.

Бриться не надо.

Яда не пей.

Я — не принцесса.

Ты — не злодей.


В мутном бокале потухло Аи.

Ну, до свидания. Вот и такси.

Анатом

Под костью грудной

нащупать можно

провод, вилочку и розетку.

Сердце под шкуркой стучит бесхозно

у любого зверька,

даже самого мелкого.


За провод потянешь — искрит!

Красота!

Жизнь розовым дымом

течет изо рта.

//

Границы тел давно размыты,

где ты, где я? сплошной двойной

двух жизней спутанные нити

петлёю стянуты одной.


Двух душ — чернеющая копоть.

Наружка, спи!

Нам не уйти.

Друг в друге мы — по грудь, по локоть,

по обе ра́дужки пути.

Осенних дождей вода

Жизнь набрала в рот осенних дождей воды,

чтобы с нами молчать,

или наоборот — говорить с нами,

привыкшими всё сглаживать, упрощать,

прятаться за случайными именами,

вымучивать раз за разом натужный о-о-м,

закусывать водку земную небесным хлебом,

спрашивать раз за разом, всё не о том,

вприпрыжку лететь за сгоревшим уже рассветом.


Жизнь набрала в лёгкие тишины,

наслала порчи на все наши планы, схемы,

чтобы ты, наконец, услышал сквозь шум воды,

как шуршат тараканы

в твоём, не твоём?

Эдеме.

Ей

На вкус ты вполне земная.

Тёплая как земля.

В теле твоём — сырая

извилина от червя́.

Пурпурный, дождя и солнца,

незаживающий след.

Медлительнее эстонца,

быстрее, чем звёздный, свет


негаснущей твоей Розы

в волосах Ариадны. Нить

натянутая. Вопроса

царапина. Жить да шить

из кож твоих лягушачьих

воздушный, за шаром, шар!

На ощупь ты — одуванчик,

которому ветер — мал,


он выдуть тебя не может,

не может в тебя не дуть.

Прямая кривых дорожек

неисповедимый путь —

навылет — насквозь — наружу,

под каждый невскрытый код.

Ты в каждой мерцаешь луже,

ты знаешь всё наперёд.


Возьми меня! Съешь на ужин.

Я тоже вполне земной.

Бери меня, если нужен.

Пока я ещё живой.

Тремсь

Смерть — обстоятельна, сука.

Косит без лишнего звука.

Подкравшись, обнимет и — чмок.

Летишь, улыбаясь, в лоток.


«Лоток» — это просто приём.

Я мог бы сказать «водоём».

Всё это — пустые слова.

И смерть — это просто глава

в истории про никого,

нигде, никогда, ничего.

Гуляя по Питеру

Выгнул шею немытую Невский.

Жемчуг грязный висит облаков.

Проплываю, нечёткий, нерезкий

в серых радужках мёртвых домов.


Нос вытягивают по-кошачьи

Сфинксы, нюхают синий туман.

Просит Цой: Пожелай мне удачи!

Вторит Вите над Мойкой баклан.


Щами сложными фейс славянина

свой несу, не боясь расплескать,

и о дней спотыкаюсь руины,

вспоминая без нежности мать.


Пусть меня конвертирует в бабки

время, падкое на лавандос,

и душа моя — лишь опечатка

в глянце жёлтом дорожных полос —


разорутся грифонами дали,

расцарапают сердце во сне:

«Мы с тобой ещё не доиграли!»

и идёшь себе, счастлив вполне.

Колдырь юродивый закат

Колды́рь юродивый закат,

волдырь багровый солнца, кляксой

луны намеченный стигмат —


все повторяется, прощаться

бессмысленно — пора: прощать,

расформировывать структуры,

и голубятни распускать

и расплетать заветов суры,

любить гусей и ждать гудка

ответного комендатуры.


Но это — завтра, а пока —

глоток небесной политуры.

Первична

Ты — первична.

Под ноготь зрения —

ключ скрипичный, и до щелчка.

В ледяное твоё течение

под удары лечу

смычка.


Ты — привычно-

непреходящая.

Сна корпускула.

Крюк зрачка.

Жабры тусклые, сеть блестящая —

меж ресничек седых

сверчка.


Обтекающая, растворенная.

Капля каплей.

Повсюду — ты.

Дверь — за дверью, приотворённая

за пустóтами

пустоты́.


Часовые твои сменяются

поясами.

Бессменна — ты.

Пальцы — цепко

за горло палицу,

в цепь тугую

замкнув посты.


Безымянна.

Первичка времени.


Сфинкса голову, кляп во рту —

вынимаю —

темнеет в темени.


Ты — бессмертна,

а я умру.

Отзываться перестал на имя

Отзываться перестал на имя

старый пёс. Поблёк и поскучнел.

Снег ложится хлопьями густыми.

Застилаю свежую постель.


В сапогах резиновых соседка

выбивать затеяла ковёр.

Пацаны ломают с хрустом ветки.

Собирают во дворе костёр.


Дымом тянет. Мусор жгут. Рассыпал

спички, сигарету надломил.

А над крышей скачут чаек крики.

Или мне послышались они?


Сонный полдень.

Незаметно — вечер.

Из кармана — по полу пятак.

Ставлю чай — как будто с кем-то встреча

впереди мигает, как маяк.


Двери на́ ночь закрывать не стану.

Свет на кухне.

Темень ни к чему.

Ночью вдруг ко мне на чай заглянут?

Кто-нибудь решит, что я их жду.

Бегущей строкой

Бегущей строкой:

«недовольство земли

июльским сменилось дождем

и в бухтах заката горят корабли,

в полях — земляника» — со льдом

посланий твоих:

«всё нормально. не злюсь» и сыпь многоточий


окей!

любви моей в задницу клюнутый гусь

воды не боится твоей

и лезет под ливень бессмысленных «ну?»,

и щиплет глаза (и в носу),

созвездий черничные листики гну,

сгоняю рассвета осу

с багрового Мака, погасший экран,

надкусано яблоко, «спать!..» —

рогами свиваясь Glennfiddich, баран

души моей просит


не спать!


а утром свинцовая мерзость морщин

на небе, ягнята молчат,

по графику сердце кричит (муэдзин)

молитвы на -уй и на -ять.

Достоевский

Дремлет страж.

Из-под забрала

приоткрытый глаз чухонца.

С бороды стекает солнце

вниз желтком, на дно колодца.


От чахотки щёки впалы,

тонкогубый, тонкопалый.

Питер, рельсы, шпалы-шпалы.

Клевер, ливер, иван-чай.


Ты не ной,

что бабок мало —

Достоевского читай!

Constanta

Война.

Дорога.

Всё как прежде.

Не изменилось ничего.

И горло сдавливает нежность,

и в сердце чавкает стекло.


Под языком растаял берег,

и снега прыгает искра

по ржавым клеммам батареек,

излизанных от А до Я.


И между шёпотом и криком,

где снегирём горит земля —

рассвет воскреснет земляникой

в густой сметане февраля.

Не об этом

В сетке нотной — ночи виноград

гроздьями разбросанный аккордов

блюзовых. Несдавшийся солдат.

Бруствер слов. Любви кривая хорда.


Я —

чешуйка огненная льда

у тебя на языке. Кусает, жжётся

талая, горит во рту вода.

Голубеют радужки колодцев.


Я —

на дне зрачка. В зрачке — темно.

Отражений — волны, всё — чужие

тени, как костяшки домино,

сыпятся в глазах твоих. Большие!


Ветрено-песчаные — они.

Если утро. Синие — под вечер.

Маячков беснуются огни.

Маются без поцелуев плечи.


Я —

веснушка на твоей щеке

снега, марсианина в июне.

Сплав луны разбитой по реке.

Плач ножа — по материнской руне.


Ты —

приставший к сердцу волосок

солнечный. Негреющий, колючий.

И не снимешь! Бьется проводок.

Ток течёт, искрится. Ясный, жгучий.


Мечемся, не в силах уберечь

хрупкое. Сливаемся, взлетаем.

Снов кавычки. Дней прямая речь.

Порознь вновь, мы

ждём свои трамваи.

Ц-Й

Неподвижно уставился Цой —

шевели́тся беззвёздное небо

над косматой его головой —

проплывает последнее лето.


Девяностых зажглись светляки.

Масло прóлито, песенка спета.

И повсюду возводят ларьки,

усыпальницы с прахом поэта.

На Белом

Снова отлив.

Берег вскроется бритвами глаз.

Серый хрусталик на дне — станет зрячим на час.

Окаменеет отвергнутый небом калым.

Белого моря хрусталь переплавится в дым.


На́ берег спустятся из облаков чужаки

драить песками до блеска свои котелки.

Гранками вымерших книг подберут и сожгут —

белый от соли плавник и крошащийся трут.


Моря прозрачные волосы — в ржавчине дней

треплют беспомощно духи тотемных зверей.

Снова стоять босиком на пустом берегу.

Час мне отпущенный — вспомнить куда я иду.


Вот и прилив и вода наползает на дно.

Тара пустеет, распито земное вино.

Плавник догорел и хрустальный рассыпался дым.

Месяц подрос, не успев умереть молодым.

Аве, Август!

Шнобель римский, овал рязанца,

август вылез отлить, с крыльца.

Морда — наглая, и в багрянце,

от раздавленного винца.


Аве! он теперь император!

В термах душных — июль хрипит.

Доорался… любви оратор.

Край попутал —

фак-оф! —

Убит…


Достаю коробок заветный,

пожелтевший «Крестьянки» лист.

Упокойся, срединнолетний!

Аве, Август, мой финалист!


Раскурился косяк не сразу…

Машинист, ты, давай, не спать!

О…!

По трубам пошла, зараза,

и пошла, и пошла гулять…


Опостылевший шум столицы

струйкой кверху из косяка.

В дымке синей — знакомых лица.

Где-то очень издалека


громыхнуло, и снова хлещет,

как из лопнувшей дыни слизь,

липнет дождь.

Голышом помещик

в поле носится.

З-а-ш-и-б-и-сь!


Безволосый, как у индейца,

подбородок безволен, бел

член, не принятый в иудейство,

смотрит ввысь, невредим и цел.


На глазах — поволока, в льдинках

перезревшие вишни…

..ЛЯ!!!…

Рубанулся, слетев с тропинки,

в копья ржавые ковыля́.


А ковы́ль — молодой, колючий!…

Как помещик,

ему под стать!

Ржёт над сценкой — мужик из тучи,

а упавший не может встать.


То ли ноги сломал (везунчик!),

то ли спину…


Пойду-ка спать.

Утром рано (ещё костюмчик

гладить) завтра в Москву опять.

Готэм-сити

Нас погубят в этом городе.

Сварят заживо в сиропе.

В рыбьем жире, водке, солоде.

Растворят в томатном соке.


Скоморохов губы алые.

Зубы жёлтые пророков.

Откровенья запоздалые,

и судьбы невнятный рокот:

Бэтман, мать твою. Ну где же ты?

Крылья носишь, полумесяцы?


Звезды вытянули хоботы.

Мышь летучая повесилась.

A Moveable Feast

Утонувший в щетине рассвета, урчит Париж,

Сену сигарой катая по бёдрам неба.

Тлеет под тучи цинком простудный прыщ,

мостов хвосты русалочьи — в ржавых скрепах.


Знаешь, моя неиспорченная Ассоль…

Это — не город! Это —

одышка!

жажда!

В устрице каждой грассирующая боль

сладостная и горькая,

боль оргазма,

лезвием мажешь по вспухшему языку —

не насытиться, не напиться! Стрела под копоть

сердца, поселившегося в мозгу,

вырви наружу сердце! — любить и лопать:


лёд переулков не тающий никогда


заживо погребённые под туманом

улиц улитки — замёрзшая дней вода

в гипоталамусе мёртвого наркомана


калачиком пригревшегося у ног

о чем-то женском задумавшейся горгульи,

с лицом безобразно состарившейся Суок


бульваров Больших —

тринадцать невскрытых стульев


клошар Пер-Лашез, насилующий тебя

перегаром прохладным великих своих

мертвецких


на Елисейских — праздная голытьба


Сакре-Кёр, из кости воздушной нэцке


Латинский квартал, присобаченный головой

лошадиной к телу кузнечика озорного,

растоптанный, раскатанный — в пыль толпой,

и воскресающий занова (полшестого?)


Всякий лобстер в Париже — Хемингуэй,

в кофейне каждой — Моррисон в дупель пьяный,

Миллер, похотливый ты воробей,

слышишь крик утробный моей нирваны?


Т-р-а-х-а-т-ь-с-я! в гланды долбиться и в каждый дом!

все подворотни забрызгать, залить по крыши!

Город — сплошной н-е-ч-л-е-н-о-р-а-з-д-е-л-ь-н-ы-й стон!

как-будто весь мир — издохнуть приполз в Париже!


Знаешь, Ассоль… подумай, кого ты ждёшь.

Капитан твой Серов — подонок, позёр,

дешёвка.

Возвращайся ко мне!

У меня и Луна, и грош,

и солнца картавого сношенная подковка.

Я пропишу тебя — в каждую свою ложь,

милая моя,

нежная

снов воровка.

В провинции, у моря

Быкует ветер. Испито́е море.

Заката перепончаты мускаты.

Вокзал. Провинция. Глухое подзаборье.

Суставчаты матрёшчатые маты.

Перроны скошены. Платформ надбровны дуги.

Золотозубы коммерсы. Упруги

ночные бабочки, рельефны. Креозотно

шибают шпал сплетённые полотна.


Под меамуры закольцованные Круга

подругу лижет беспородистая сука.

«Cоюзпечати» размалёванные окна

звенят от рельс густого перестука.


Вот — проводница, беленькая-в-синем,

глазок блудницы — пепельно-закатен,

надула губку, ждёт, пока мы вынем

по ксиве, по билетику (накатим,

как только сядем), брать бельё желаем?

Конечно, нет, ведь мы с Пьеро — бомжи!

вальты залётные, картонные пыжи.

Встреча

Дверь приоткрыл, и посветил

в лицо мне фонарём:

— Не вижу, ты или не ты…

— А что, кого-то ждём?


— Ну, проходи..Пальто давай.

Да ты совсем промок.

Уже ноябрь на носу.

Легко одет, сынок..


— Вот, дед, бутылка.

— Да не пью.. А впрочем, открывай…

Тебе нехитрый смастерю

пока —

обед да чай.


— Один живёшь?

— Ну да, один.

— Рыбачишь?

— Да, порой…

Да что мне нужно старику?

и он махнул рукой.


Зашевелилась темнота.

И замигал фонарь.

Мне жалко стало старика.

Ведь не меня он ждал..

Napoli

Нáполи — полый. В полости — лабиринт.

Переулков кишки. Подземных ходов погосты.

Улицы липнут — небес размотался бинт.

Площадей альвеолы и базилик наросты.


Некролóг нараспев.

Тарантелла.

Не спит Аид,

метастазами в сердце сирены проросший улей.

И нестрашный совсем, двугорбый над ним парит

пририсованный Экзюпери к облакам — Везувий.


Чавкают жабры —

объедками Маргарит.

Череп — подмышкой,

снятый с души скафандр.


Нáполи вечен!

Бесполый гермафродит,

в море по грудь закопанный Ихтиандр.

2-Я

В стихах не очень-то ищи

своё второе «я»,

там — закорючки и крючки

от дамского белья.


Ещё, конечно же, прыщи

и муть небытия,

под корку времени клещи

ползут из-под былья:


чудак косматый с фонарём:

«Ау! Е кто живой?»

и оборзевший постовой,

и кошки под дождём.


А если взять, перевести

с кириллицы в латынь,

столбцов отвалятся хвосты

и где там будешь

— «ты»?


Там от тебя — одно пятно,

засохший таракан,

заляпанное снов окно

и порванный баян.

Sioux

Над дорогами осени стелется пряный дым.

Трубка мира раскурена и поплыла по кругу.

Облаков племена, хорохорясь, летят — на ты!

Разноцветные полчища, с диких окраин юга.


Наступают на север. Мутные бельма дней

стекленеют, и кляксами растекаясь,

закружился пó небу табор, театр теней —

заметался подстреленный, солнца безумный заяц.


Сердце моё! растаможенное весной,

где-то в Берлине, штемпель ещё не высох,

стынет на пристани — перед ковчегом. Ной

носится взад и вперёд

корабельной крысой.


Сборы последние перед потопом. Дождь.

Войско распущено. Город — как на ладони.

Сдался без боя. Спившийся, спит Гаврош

в астры

сентябрьской

выдохшемся бутоне.

Земля наощупь

Зелёный, пьяный март

упал в апрель.

Май — выгорел.

Июнь — дорожкой пепла

весны втянул палёный белый мел,

окуклился и помер незаметно.


В календаре — нет поля для чудес,

и не отмечено такое время года,

когда, с похмелья будто, мир облез,

и мается и стонет, как при родах.


Неряшливый, закутался в пальто.

На теле голом — дыры и ожоги.

Ни молоко не лезет, ни вино,

и сон не прячет больше от тревоги.


Всё тоньше лёд.

Всё тяжелей вода

наваливается — на льда покрышку,

и пузыри срываются со дна,

в тугие небеса наметив с вышки.


Икарусы плывут вдоль ржавых трав,

и новорожденных и мёртвых — вперемешку,

берёзы — карлики качают на ветрах

в устах серебряных недобрую усмешку.


В домах растрескавшихся

окна все — в пыли.

По валунам рассыпал кто-то руны.

На волоске подвешенные дни

гудят как перетянутые струны.


На пустырях жгут мусор.

(Жарят снег?)

Прохожие — в тяжёлое одеты

и долгим взглядом липнут из-под век.

Все на лицо — осенние приметы.


А где-то —

сорокпять в тени, и дождь!

Кусает жадно, до засоса. Тёплый!

Пока мы здесь — всё остальное ложь.

Земля наощупь оказалась плоской.

Мутабор

Бродит цаплей в болотах печали

грустный жэнщин с невнятным лицом,

будто вылеплена к Биеннале

арт-субьектом — большим подлецом.


Разве муза должна быть такой?

а не с детской припухлостью глаз,

и не с прелестями напоказ,

с приоткрытой пикантно спиной?


Нарисована словно на спор,

этот жэнщин сутулой вдовой,

что немытой трясёт головой,

а за пазухой носит топор.


А в руке она держит ведро.

И в него подбирает с болот —

то истлевшей собаки ребро,

то морошковый куст,

коль найдёт.


Исподлобья уставившись вбок,

муза в грязных бредёт сапогах.

Сочно чавкает сонная топь,

и пульсирует ви́ски в вискáх.


Ну зачем я тебе, почему?

Что ты ждёшь от меня, не пойму.

Я ведь с детства любил красоту,

а с такой вот — по жизни иду.


Я твержу: Мутабор! Мутабор!

Только женщине не до меня

То достанет зачем-то топор,

То рукой зачерпнёт из ведра.

Volver

Вернуться — можно,

если мы — в кольце,

и deja vu — «религиозный» опыт,

когда на неизвестном языке —

в метро все станции,

наскоком и синкопом.


Вернуться — можно,

если сбить свой шаг,

и задержав во рту — пузырь посланья,

раскачиваться

океану в такт,

за край переливаясь,

и за гранью

рассвета —

разгадать число любви,

в нас вложенное

севера дыханьем.


Вернуться можно.


И на счёте три —

мы возвратимся.


Как воспоминанье.

Лафройг-ланфра

Йодом пахнет и ядами односолодовый туман.

Варит «винт» в подсобке усатая дворничиха.

С необьявленных войн невернувшийся ветеран —

на ступеньках Ка-семь-шестнадцать. Светлеет. Тихо

и циа́нисто в горле —

миндаль, Мандельштам и штамм

дрожжей — в башке неразорвавшаяся шутиха.


Землю мёрзлую роет носом бездомный пёс,

виноградную ищет косточку Окуджавы.

И ему невдомёк, что век наш — Уроборос,

за хвостом своим гоняется для забавы —

то под осень Есениным чешет в прощальный чёс,

то из дома блочного взглянет Прекрасной дамой.


На ходу в сбежавший запрыгиваю трамвай.

Проездной бессрочный подтаял в грудном кармане.

Хруст под рельсами —

Аннушка!

Каравай —

в катакомбах делят первые христиане.

Мир сдвинулся

Мир сдвинулся вдруг со своей оси,

с невидимого соскочил домкрата,

и осы, дремлющие в яблоках заката,

в нас частоколом — ощетинили штыки.


Пушинки навалился полным весом

мир на пупок,

где все срастаются пути,

и створки выбив, утонул под звёзд навесом,

барахтаясь, моллюск.

Из пустоты —


гогочут, лают чайки, надрываясь,

кругами носятся, вынюхивая кровь

над городом —

как над мясным базаром,

или над биржей —

под закрытие торгов.

В черепках небес

В черепках небес — ржавеет мёд.

Духота уселась тюбитейкой.

В горле — то ли известь, то ли йод.

Крым на вкус — как клеммы батарейки.


Чинят аргонавты корабли —

навсегда исчезнуть в океане.

Красный волос лезет из земли.

Полуостров — захватили марсиане.

Made in China

Слеплена святым слепым

в Китае?

жизнь течёт из отгудевших сот

и в столбец —

лишь некролóг читает,

а поэтам всяким — не даёт,


а Господь,

о! заграничный папик!

снежный китель с лунною каймой,

мёд таскает волосатой лапой

из разбитых ульев

над землёй.

Что снится осени

Я — старик, борода голубая,

грудь — в колючей сгоревшей траве.

Задыхается, кашляет лаем

осень, дёргая лапой во сне.


Я ей снюсь?

Молодой, красивый,

ясноглазый, на красном коне,

листопады хватаю за гривы.

Два трепещут крыла́ на спине.


Или снится квартал ей китайский,

лавка «Тысяча сто мелочей»,

осень там порубают на части

и налепят бенгальских свечей.


Зашипят эти свечки по свету,

полетят огоньки над землёй,

а погаснут когда — на планету

вдруг дыхнёт аммиачной весной.


Осень всхлипывает по-щенячьи,

закопалась в ладони листвы,

Снится ей, что она —

это мальчик,

потерявший от лета ключи.

5:0

— 5-

Опять — на «вы».

Глазок любви закрашен

помадой чёрной.

Мой разъём дверной

уже не совместим с разъёмом вашим.

В ресничек сеть

распался свет земной,

иглой застряв в цепи замочных скважин.

Стою.

Одна.

В «стекляшке» проходной —


— 4-

Вертушка.

Все входящие — бесплатно.

Через меня

текут по кольцевой —

статисты.

Лиц мелькающие пятна.

Опять не он…

Неона неживой

на ниточке истлевшей, Ариадны

хрусталик —

притворившаяся мной

царевна спящая,

и речь сквозь сон невнятна:


— 3-

…мне, травести́,

себя самой вести?

одной-за-двух, свой танец чёрно-белый?

Мужчин, всплывающие в памяти, пробелы.

Истлевших прописей чернильные мечты.

Наполовину высохшее тело.

Зубов сведённые над безднами мосты.


— 2-

Стихает дрожь,

немеют эхолоты,

и рыбы щурят обезвоженные рты

сквозь рёбер вынутых темнеющие соты.


Пустоты дней.

Несросшиеся ноты.

Друг в друга вложены стаканы пустоты

и в сердце — прочерк жирный —

это —

Ты.


— 1-

На блюдце времени заиндевел мате́.

Веретено.

Морщин клубок.

Котэ́.

В квартале фонарей голубоватых

бутоном розовым чернеющая вата.

Янтарной дымкой на седом хвосте —

запекшаяся трещина заката.


— 0-

Из раны — дождь. Одна я не останусь.

Он словно поджидал. Из-за угла

катящийся за шиворот, под старость,

с той стороны зеркального стекла —

забытых грёз

нечаянная радость.


Взъерошенные ветром семена,

захлопнутые створки-имена,

и лёгкая,

осенняя усталость.

Летнее

Язык болтается сиреневый

над морем — облако повесилось,

зажмурилось, слетело лесенкой,

качается, щекочет дерево.


А мы в закат идём по берегу,

совпав по месту и по времени,

и нам вполне себе сиренево

до моря, облака и дерева.


Лилово нам, и фиолетово

торчит топориком из темени

луна, тараща зрак базедовый —

на звёзды, брызнувшие семенем,


на море, кипарисы, лётчиков

подбитых, выбитых из стремени,

с резьбы слетевших и со счётчиков,

с учёта снявшихся из племени,

 на доколумбовое облако.


Любви язык поймав сиреневый,

летаем с дерева на дерево

как два язычника-безбожника.

Заклинание

Успеть бы, успеть, успеть до зари!

Пока ещё живы мои снегири,

пока вместо улиц ещё пустыри,

пока не завязаны судьбы в узлы,

пока лишь намечены мелом мосты,

и каждое имя — густое как кровь,

и можно довериться стае ветров!

Ночь Народного Единства

Соседка глядит в окно:


Река утекает в небо

сквозь пальцы. Закат весло

занёс над землёй свирепо.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 360
печатная A5
от 507