электронная
180
16+
Посмотри в калейдоскоп

Бесплатный фрагмент - Посмотри в калейдоскоп

Людей неинтересных в мире нет

Объем:
190 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-0050-6046-4

Посмотри в калейдоскоп

Людей неинтересных в мире нет.

Их судьбы — как истории планет.

У каждой всё особое, своё,

И нет планет, похожих на неё.


Евгений Евтушенко

Оглавление

ТАТКА-ХУДОЖНИЦА

Вся эта маленькая повесть —

попытка догадаться,

как вершит Художник тяжкий поиск

и что живет в его зрачках.


Белла Ахмадулина

— Татка, зараза такая, ты опять проспала, ути-куры не кормлены, а она дрыхнет, бездельница, — хриплый голос снова вырвал Татку из нервного забытья.

— Встаю, уже встаю, — привычно, самой себе, пробормотала женщина, помотала головой, села на кровати и открыла выцветшие от времени, но всё ещё голубые глаза.

Старый сон, как будильник, поднимал Татку с постели последние вот уже, страшно сказать, почти шестьдесят лет. Поначалу она пыталась с ним бороться: закрывалась подушкой, запивала спиртным, заглушала криком сына, а потом раннего внука, — ничего не помогало; снова и снова голос отца будил Татку каждое утро.

Татке шестьдесят пять, она легка на подъем, бодра и весела, как и тридцать лет назад. Лишь морщинистое лицо и покрытые пигментными пятнышками руки выдают возраст.

Наташей её никогда не называли. Весь свой немаленький век она — Тата, Татка, Татуся. Хотя нет, в дипломе художественного училища записано — Наталья Дмитриевна Вострякова. Да уж, и Востряковой она уже давно быть перестала. Как будто всё это случилось в другой жизни: художественное училище, любимый, единственный и неповторимый муж и грандиозные планы на будущее.

В жизни она так и осталась Таткой, даже внуки называют ласково Таточкой, Татусей, но никогда бабой Наташей.

Старый, надоевший, знакомый до мельчайшей картинки сон, вернул Татку в детство. Она редко поддавалась ностальгии: слишком больно было осознавать, что жизнь-то, поди, клонится к закату, слишком горько рассматривать в калейдоскопе лет своё прошлое… А сегодня накрыло полотном потрескавшихся воспоминаний, и не выбраться, ни вздохнуть.


До пятнадцати лет Татка с отцом и младшим братом прожила в деревне. Старый саманный домик с глиняным полом, низкий потолок, маленькие полуслепые окошки, неожиданно богатые резные ставни и запахи: свежего парного молока, влажного навоза и цветущих яблонь, — стоит закрыть глаза, и перед глазами стоит картинка из далёкого детства.

Таткин отец, дядя Митя, как величала его вся деревня до самой смерти, был плотником. Тысяча девятьсот тридцатого года рождения, он не участвовал в Великой Отечественной войне, хотя и хлебнул лиха в страшные, кровавые, голодные годы в оккупации. Но аккурат в мае тысяча девятьсот сорок пятого, когда вся страна, покалеченная, но не сломленная, выдохнула полной грудью, нарвался в поле на оставленную фашистами мину и остался без ноги…

Каково это, деревенскому пацану, единственной надежде и опоре овдовевшей матери и трёх младших сестёр, в одночасье оказаться обузой? Стать нахлебником, пусть и временно? Заставить мать снова лить слёзы? И самому выть от боли и беспомощности?

Татка иногда, когда отец крепко принимал на грудь и позволял себе говорить о прошлом, жалела его как маленького, баюкала у себя на груди, рассматривая на знакомом морщинистом лице полустёртые черты лопоухого, загорелого до черноты, худющего мальчишки, попавшего в беду.

Из рассказов тёток, отцовых сестёр, Татка знала, что их Митька, кусая губы до крови, чтобы не орать от боли, в самодельном деревянном протезе, пахал и косил, ставил забор и клал саманные кирпичи, восстанавливая покосившуюся хату. По ночам не мог уснуть, втирая в пылающий огнём обрубок ноги пряные травы, приготовленные сельской знахаркой, столетней бабкой, выходившей десятки раненых во время войны.

Несмотря на увечье, он слыл завидным кавалером в деревне, парней ведь после войны почти не осталось, выбор и без того невелик. А что без ноги, так это ничего. Голова ведь на месте, руки работящие, спина крепкая. Только Митька, пока двух сестёр замуж не пристроил (младшая Танька так и осталась в девках), сам не женился. Дождалась его школьная зазноба, Таткина мать, Валя, родила одного за другим двух детей, Татку и Витьку, да и померла вторыми родами. И остался Митька один с двумя детьми на шее. Сёстры, конечно, брата не бросили, младшего Витьку и вовсе выходили, выкормили, Татку женским премудростям научили, да только без матери всё равно несладко. Мачеху в дом Митька не привёл, как сказал сразу: «Сами справимся», — так и прожил бобылём весь свой век.

Отец работал плотником, умел починить или сделать заново всё, начиная от табуретки и заканчивая узорчатыми воротами перед правлением колхоза. Татка росла помощницей, к шести годам лихо управлялась на кухне, скребла пол и мазала саманные стены дома. Витька же, сто раз лупленный отцом за безделье, так и норовил убежать с друзьями на реку или в лес, опасаясь родительского гнева и тяжёлой руки, возвращался затемно, просачивался на полати и затихал, как мышка. Татка, жалея брата, оставляла ему еду и тихонько кормила непутёвого мальца. Так и выросли у дяди Мити двое детей: работящая Татка и Витька-балбес.


Сколько себя помнит, Татка всегда рисовала. Палочкой на песке, угольком на стене, дефицитными цветными карандашами на серых листочках, выпрошенных у соседки, потом в школьных тетрадках, за что не раз получала нагоняй от строгой учительницы начальной школы.

Иногда за рисованием засиживалась допоздна, утром просыпала, вот тогда-то отец и будил свою «хозяюшку» неласковыми словами: «Татка, зараза такая, ты опять проспала, ути-куры не кормлены, а она дрыхнет, бездельница». Татка не обижалась, да и отец не зло кричал, так, для порядка, воспитывал. Но вот врезались в память слова, и хоть что им, будят, тревожат постаревшую Татку, возвращают в покрытое густой дымкой времён прошлое.

Ещё Татка шила. Время-то было какое: где уж там новые вещи купить, особенно в деревне. Вот и шили бабы всё, начиная от нательного белья и заканчивая пальто из колючего драпа. Тётка Таня, самая младшая сестра отца, научила Татку всем премудростям кроя и швейного дела. Сама она обшивала полдеревни, тем и жила. Хроменькая с детства, девушка стеснялась своего уродства и предпочитала не выходить со двора. А за допотопной ножной швейной машинкой Танька преображалась: придумывала фасоны, выкраивала и строчила, из любой дерюжки могла сотворить шедевр.

— У тебя, Татка, руки из правильного места растут, — приговаривала тётка Таня, видя, как племянница, которой приходилось подкладывать подушку на стульчик, чтобы она видела строчку, высунув язычок от усердия и нахмурившись, ведёт ровнёхонькую строчку. — Вот окончишь девять классов, поедешь в швейное училище, будешь большие деньги зарабатывать.

— Я рисовать хочу, а не шить, — серьёзно, как старушка, качала головой Татка.

— Да что твоё рисование, так, одно баловство. Вот портниха — это уважаемая профессия в городе, я в газете читала, — хроменькая Таня мечтала когда-нибудь побывать за пределами родной деревни.

— А ты сама поедешь в город? — с любопытством замирала Татка.

— Куда мне? — вздыхала тётка. — Я свой век буду здесь куковать, — и смахивала некстати набежавшую слезу.

Жалостливая Татка прижималась к хромоножке, всем своим детским сердечком сочувствуя чужой печали.

Школьная учительница химии, физики и ещё парочки предметов (в их девятилетке было всего три учителя старших классов) первой обратила внимание на способности Татки к рисованию. Поначалу девочка оформляла стенгазету, отдуваясь за всю школу, потом её рисунки стали вешать на стены в правлении колхоза, так сказать, для несения культуры в массы.

— Девочка подаёт надежды, ей бы в город поехать, в художественное училище поступить, — убеждала учительница дядю Митю.

— Да какое там художественное? Малевать всю жизнь красками? А кормить её кто будет в этом училище? Да и нравы там небось не для деревенской девчонки, — отец сердился, стучал своей палкой по полу, а Татка недоумевала:

— Как можно подавать надежды? Кому? Вот в баскетболе, там «да», подают. Ну так это мячик, и его принимает другой игрок. А надежду кто? — удивлялась девочка, несмотря на маленький рост играющая в баскетбол. У них в школе принимали в команду всех. А где после войны вырастали высокие дети? На каком корме?


И всё-таки отец отпустил Татку учиться. Помогла, как ни странно, старенькая бабушка, Митькина мать. Она жила с младшей дочкой, хромоножкой Танькой. Ногами к старости слаба стала, а разум сохранила ясный до самой смерти. Как-то раз зазвала она Татку с отцом в гости, да и вытащила из старенького, чудом сохранившегося альбома с ветхими рассыпающимися страничками несколько рисунков на пожелтевшей от времени бумаге. Татка с восхищением разглядывала чёрно-белые портреты деревенских девчонок и мальчишек, до мельчайших деталей прорисованные черты, оттенки эмоций, различимые на детских мордашках.

— Баб Мань, кто это рисовал?

— Я, Татка, по молодости везде рисовала, на стенках, как ты, угольком картинки всякие выписывала, а мать меня хворостиной за то лупила. Отбила всякую охоту рисовать. А эти листочки мне солдатик один подарил, он у нас в сорок первом после ранения отлёживался, прятали мы его от фашистов. Я после похоронки на мужа и старшего сына сама не своя была, вот он мне и подсунул бумагу, рисуй, мол, боль свою. Я и рисовала. Он даже парочку портретов с собой забрал, на память. Говорил, что талант у меня. А эти остались. Ты, Митька, у девчонки-то своей карандаши не отбирай. Пусть рисует. Может, толк какой из этого будет.

— Пусть сначала школу окончит, — бурчал отец, но уже не зло, а, скорее, по привычке.

В училище Татку собирали всей родней. А как же: первая из Востряковых уезжает в большую жизнь. И вернётся ли: ещё вопрос. Тётки плакали, отец и тот потирал глаза, то ли от невесть откуда взявшейся соринки, то ли и впрямь слеза набежала. Баба Маня не дожила, но успела взять с Митьки слово, что отпустит дочку учиться на художника. Даже шалопай Витька, понимая серьёзность момента, не сбежал, как обычно с пацанами на реку, а стоял, переминаясь с ноги на ногу, нахмурившись и почёсывая вихрастую голову грязными пальцами.

Хромоножка Танька обняла Татку и на ухо прошептала свой наказ:

— Ты мне там рисуй всё, что видишь, хоть на картинках посмотрю, какой он, город.

— Я вот обустроюсь и в гости тебя позову, — уткнувшись ей в плечо, бормотнула Татка и всхлипнула.

— Не хнычь, Татка, у тебя впереди целая жизнь.

— Ты давай там, дочка, не подведи Востряковых, учись хорошо, да смотри у меня, парней близко не подпускай. Мала ещё, — отец обнял маленькую, как воробышек Татку, а тётка Танька втихаря перекрестила племянницу.

Сосед отвёз Татку на бричке до соседней деревни, откуда девушка рейсовым автобусом добралась до железнодорожной станции, и поезд увёз её в новое настоящее, неведомое, но оттого ещё более удивительное и манящее.


В училище Татку приняли сразу. Отсутствие техники рисования с лихвой компенсировалось талантом и поразительной работоспособностью: девушка могла рисовать часами, забывая про еду и сон. И без того худенькая, за первый месяц учёбы она отощала совсем и стала почти прозрачной. Одна из преподавательниц, старушка с манерами великосветской дамы, Инна Васильевна, взяла Татку под своё крыло и почти силой заставляла девчонку ходить в студенческую столовую и регулярно питаться. Она единственная, кто называл студентку Натальей.

— Какая Татка? Это не имя, а кличка какая-то. Ты же собираешься стать художницей, а где ты видела художников с прозвищами? Наталья Вострякова — вот это, я понимаю, имя.

Татка в ответ слабо улыбалась и пожимала плечами, ей было всё равно, как к ней обращаются, лишь бы не отнимали краски и холст.

Жила Татка в общежитии, деля комнату с тремя другими юными художницами. Существовали мирно, еду готовили сообща, по субботам устраивали в душевой банно-постирочный день; радовались успехам друг друга, восторженно глядя на новый мир распахнутыми от удивления глазами. Письма и посылки с продуктами из дома приходили регулярно. Чаще всего писала тётка Танька: о том, что скучают они по Татке, что Митя прибаливает сердцем, что Витька вдруг одумался и стал помогать отцу, что у старшей сестры внук родился. Татка и плакала, и смеялась над этими немудрёными новостями, в ответ подробно описывала свою городскую жизнь, и рисовала для тётушки высоченные здания с башенками, старенькие трамваи и зелёные скверы с лавочками.

Летом Татка поехала на каникулы домой. На сэкономленные от скудной стипендии деньги накупила подарков родне, с восторгом предвкушая радость встречи и долгие разговоры с отцом и тётушками.


И успела аккурат к похоронам… Отец умер от инфаркта прямо за станком, так и замер, уронив голову на выструганную доску. Дядю Митю хоронили всем селом, его любили и уважали за золотые руки и покладистый характер.

Татка, отцовская любимица, словно застыла. Молчала на похоронах, стоя у гроба, молчала на поминках, не в силах поднять ложку с лапшой, молчала дома, куда привели её заливающиеся слезами тётки.

— Ты поплачь, миленькая, поплачь, — уговаривала тётя Танька. — Легче станет, душа-то она слёз просит.

— А я папке мазь для ноги привезла, — разжав зубы, проронила Татка, и, словно река подо льдом, прорвались потоки боли; девочка сотряслась в рыданиях, не в силах справиться с одиночеством и самым горьким на свете горем.

Витька, сразу повзрослевший, ставший единственным мужчиной в маленькой семье, гладил сестрёнку по худеньким плечам и приговаривал:

— Выдюжим, Татка, выдюжим. Я папке пообещал тебя защищать, — и, сдерживая рвущиеся наружу слёзы, судорожно сглатывал, запихивал обратно своё пацанячее горе.

— Витька, как же я тебя здесь одного оставлю? — шептала Татка, вцепившись в брата. — Как мы теперь с тобой будем? Мне, наверное, надо училище бросить и вернуться.

— И думать не смей! — отрезал Витька, и Татка с удивлением услышала в его голосе отцовские интонации. — Ишь чего удумала, учёбу бросать. Ты, Татка, у нас талантливая, так папка говорил. Вот и рисуй себе. Будешь художницей, а я стану тобой гордиться, и за мамку, и за отца. А за меня не беспокойся, тётки мне с голоду умереть не дадут. А на следующий год я на агронома учиться пойду. Мы с батей так решили. После армии в село вернусь, работать буду. Ты не боись, я не пропаду и тебе ещё стану помогать, ты, главное, рисуй, — как старичок, уговаривал сестру пятнадцатилетний Витька.


Весь следующий год Татка почти не рисовала. Послушно выполняя домашние задания, девушка оттачивала технику, но писала не сердцем, а руками. И только то, что задавали.

— Наталья, — увещевала её Инна Васильевна, — ты это дело бросай. Где твои чувства? Где слияние с рисунком? Пишешь, как под копирку. Всё вроде бы правильно, но без души.

— Да не чувствую я ничего, Инна Васильевна, умерло во мне что-то вместе с папкой.

— Значит так, дорогая моя, — жёстко оборвала её педагог. –Послушай меня внимательно. Больше повторять не буду. Не видела ты настоящего горя, когда у тебя на руках дети умирают от голода, не жила в землянке, не таскала раненых под снарядами. Ишь, нюни распустила. Отец бы обрадовался? Гордился бы дочкой-плаксой? Запомни: ты уже взрослая, тебе решать, какой будет твоя жизнь. Потеряешь сейчас себя, потом долго будешь собирать по кусочкам. И не злись на меня за эти слова. Кто тебе ещё правду скажет?

— Да я не злюсь, ­ — сквозь слёзы прохлюпала Татка. — Я соберусь, вот увидите.

— Вот и славно.

Как ни странно, подействовал на Татку не этот разговор, а неожиданный приезд в город тётки Тани и Витьки. Поняв по письмам, что дела у племянницы неважнецкие, тётка, пересилив природный страх появляться на людях со своим «уродством», поехала возвращать девчонку самой себе. Собрав по родственникам нужную сумму, тётка купила с рук швейную машинку и чертыхающийся Витька всю дорогу волок на себе «этот комбайн».

— Вот увидишь, Татка обрадуется. Ткань — она успокаивает, по себе знаю. Начнёт шить, глядишь, и снова станет прежней Таткой. И рисовать начнёт снова.

— Вот откуда ты знаешь? — бурчал Витька, взмокший от тяжёлой ноши.

— Я, Витенька, много чего знаю. Читаю книжки разные. Посидишь в четырёх стенах с моё и не такое поймёшь.

Татка, обнаружив родственников на пороге комнаты, поначалу не поверила своим глазам, а потом кинулась обниматься, чуть не задушив тётку и брата в объятиях.

— Да будет тебе, Татка, дай в комнату пройти, устали мы с дороги, сил нет.

Витька смотрел на худенькую сестрёнку и сердце заходилось от жалости. Он-то в деревне не один, там тётки, братья-сёстры двоюродные, а Татка здесь одна-одинёшенька, наедине со своей бедой. Именно с этого момента они поменялись ролями: Виктор словно стал старшим, взяв на себя ответственность за Татку, и пронёс эту заботу через всю долгую жизнь.

Гостили родственники неделю. Уступив тётке свою постель, Татка перебралась на кровать к подружке, благо обе худенькие, ещё и место осталось. А Витьку определили спать к ребятам на другой этаж. Татка с удовольствием показала родным город, свозила в те места, которые так тщательно зарисовывала для любимой тётушки, сводила в цирк и на представление в театр. Цирк тётке не понравился, а в театре она сидела, заливаясь слезами от жалости к бездетной главной героине, вместе с ней проживая и своё женское несовершенство.

Витька же, на удивление, рвался домой, торопя тётку с возвращением.

— И как ты здесь живёшь, Татка? Воздуха нет, шумно, гарью несёт, от людей аж голова кружиться начинает. То ли дело у нас в деревне: вольготно, птицы поют, река рядом, лес под боком. Вот где жизнь настоящая!

— А я бы с удовольствием осталась, — пригорюнилась тётка. — В театр бы ходила. И никто, оказывается, не смотрит, что я хромоногая. Тут разных полно: и косых, и кривых, и слепых. Никому нет дела до меня.

— Я тебя обязательно заберу, — обняла тётушку Татка. — Вот выучусь и заберу.

— Ты, главное, рисуй, Татка. Я тебе картинку привезла мамкину. Ты спрячь её, а как худо станет, возьми да и посмотри, вроде как наказ бабки своей вспомни, тебе и полегчает. И шей обязательно. Я тебе и ткань на первое время купила. Вот мы уедем, а ты садись и строчи.

И Татка послушалась. Кроила, вырезала, смётывала и строчила. Всё свободное время проводила за швейной машинкой. И вместе со струящейся из катушек ниткой уходила боль, разматываясь вокруг сердца, освобождая его от душившей печали, давая возможность дышать… И рисовать…

Швейная машинка на долгие годы стала лучшим другом Татки. Мало того, что она спасала от плохих мыслей, давала возможность носить вещи, которых ни у кого не было, так ещё и выручала Татку в трудные безденежные времена. Девушка брала заказы от студенток, а те расплачивались продуктами, позволяя протянуть до следующей стипендии.

Татка снова рисовала, и её картины стали ещё более пронзительными. На третьем курсе её пейзаж удостоился первого места среди студенческих работ училища. И в день оглашения результатов конкурса случилась у Татки та самая встреча, которая рано или поздно происходит в жизни каждого человека: знакомство с судьбой.

На студенческие сабантуи по случаю или без всякого случая Татка ходила редко. Пить она не любила, её тщедушный организм пьянел от напёрстка портвейна, слушать пьяные бредни молодых гениев было неинтересно. Но в этот раз соседка по комнате затащила подружку, несмотря на её сопротивление.

— Нас выпускники пригласили к себе в мастерскую. Пойдём послушаем, посмотрим, как они живут. Интересно же.

Ничего из того, что говорили другие художники, Татка потом так и не смогла вспомнить. Войдя в мастерскую, сизую от сигаретного дыма, Татка почти сразу увидела его: высокий, чуть сутуловатый, с буйной гривой смоляных кудрей, из-под которых блестели неожиданно синие глазищи, с нервными пальцами, живущими отдельно от хозяина, Егор производил впечатление чужеземца. Сигарета, зажатая в уголке губ, не мешала молодому гению пейзажа не просто говорить — вещать, завораживая аудиторию бархатным баритоном с хрипотцой от постоянного курения. Заляпанная красками рубашка на выпуск, клетчатый платок на шее и жёлтые ботинки довершали образ хозяина мастерской. Едва кивнув вновь пришедшим, он жестом указал на свободные места на полу и продолжил свой монолог. Говорил Егор об истории пейзажа, и не так, как рассказывали преподаватели на лекциях, а легче и проще, и знания, как кирпичики, укладывались в голову, образуя живую конструкцию с ящичками, из которых можно было быстро достать нужное. Его способность объяснять здорово потом выручала Татку. Попросишь Егора перед сложным экзаменом, и готово: знания уже лежат упакованные. Бери и пользуйся.

Егор поначалу не обратил внимания на невысокую девушку в длинной юбке. И лишь когда ему сказали, что именно её пейзаж был признан лучшим на конкурсе, соизволил обратиться к гостье.

— Куришь? — не спросил, а скорее вложил сигарету в руку Татке, обомлевшей от внимания хозяина мастерской.

— Да, — судорожно сглотнула девушка, ни разу до этого не сделавшая ни одной затяжки.

Этот день стал началом хронической дружбы-войны с никотином, и сигареты в конце концом победили, оставшись с Таткой на всю жизнь, в отличие от многих людей.

­ Татка влюбилась, как кошка, ходила в мастерскую, как будто именно в этом месте в целой вселенной заключался смысл её существования. Егор поначалу посмеивался над студенточкой в бесформенной одежде. Татка никогда, ни в юности, ни в старости не носила обтягивающие майки и брючки: только рубашки, длинные юбки или широкие штаны из струящихся мягких тканей. Сначала скрывала худобу, а потом сделала такую одежду своим фирменным стилем, который копировали многие подружки.

Разглядел Егор Татку лишь спустя год, когда, наконец-то, удосужился посмотреть её работы. Восхищённый манерой неопытной художницы, увидел её другими глазами, слой за слоем снимая с девушки всю её застенчивость, робость и вылепляя из неё настоящую боевую подругу гения. А Егор был, на самом деле, если и не гением, то талантом, художником с большой буквы, замечательным пейзажистом. А его натюрморты, написанные в стиле фламандской школы — одной из самых известных школ в написание натюрморта, заказывали высокопоставленные партийные работники для своих квартир.

Когда Татка окончательно перебралась к Егору в мастерскую, при которой была небольшая комнатка, в которой и обитал Егор, она стала, как ни странно, меньше рисовать. Всё её свободное время было отдано любимому Егорушке: накормить, проследить, чтоб не напился до поросячьего визга, не курил больше трёх сигарет на голодный желудок, убрать в мастерской после нашествия очередной партии гостей и ходить на цыпочках, пока гений творит.

Татка после окончания училища работала в музыкальной школе, учила детвору рисовать простенькие акварели. А что было делать? Тунеядцев в то время не было, ну или почти не было. Да и постоянных заработков у Егора, как выяснилось, не случалось. Официально он работал дворником, метлой за него махал местный забулдыга за бутылку водки, а Егор рисовал исключительно по вдохновению. Получив гонорар, мог прокутить его за два дня и сесть на шею добровольно подставившей её Татке.

Официально расписались они, когда Татка уже была беременна сыном Макаром. Да и то потому, что Витька, приехавший после армии посмотреть, как живёт сестра, намекнул будущему зятьку, что шутить с Таткой он никому не позволит. Пудовый кулак и широкие плечи Виктора сделали своё дело, и Егор отвёл изрядно пузатую невесту в загс.

— А ты что, совсем не рисуешь? — сидя на неудобном вращающемся стуле за тарелкой наваристого борща, спросил Витька, с тревогой вглядываясь в отёкшее Таткино лицо.

— Ну почему совсем. Иногда пишу картины, времени только мало. Да и тяжело мне сейчас. Вот рожу, тогда и за мольберт можно.

Мечты остались несбыточными. Когда родился Макарушка, слабенький, недоношенный малыш, Татке стало и вовсе не до рисования. Отец из Егора был никакой, помощи ждать не приходилось. Женщина разрывалась между младенцем и мужем с его нескончаемыми компаниями. Денег не хватало катастрофически, и Татка вытащила на свет свою верную помощницу, палочку-выручалочку, швейную машинку. Егор хоть и возмущался, что в мастерской теперь стоит вечный стрёкот, но Татка, впервые повысив голос на своего гения, пообещала перестать строчить только в том случае, если муж станет обеспечивать сыну нормальное питание.

Егор всё чаще напивался в компании или без, «на бровях» приползал домой, с пьяной улыбкой приставал к жене, обслюнявливая её и сына. А потом муж в поисках вдохновения начал погуливать. Сначала втихаря, потом вполне открыто, объясняя законной супруге, что он — талант, а ему, как известно, всё нужно прощать. Татка и прощала, глотая слёзы, прикуривая одну сигарету за другой, смешивая ревность пополам с сигаретным дымом и травясь этой гремучей смесью. Что там говорят про любовь: «Полюбишь и козла»? Так вот у Татки получалось «Не разлюбишь и козла».

Отдав сына в садик, Татка вновь стала рисовать, с детьми в музыкальной школе, для себя и даже на продажу. Её пейзажи изредка покупали ценители хорошей живописи; обывателям была непонятна глубокая грусть, тенью лежащая почти на каждой работе. Ведь что нужно простому человеку? Чтобы глаз радовался, душа отдыхала, глядя на картинку. А тут — сплошная мука да затаённая тоска.

А как тут не затосковать, если любимый ненаглядный Егор вёл себя как холостяк, а вовсе не законный муж. Он мог сорваться на неделю на Байкал с друзьями, привезти оттуда ворох впечатлений и неделю не отходить от мольберта, мог забуриться в пятницу в баню, а вернуться… во вторник, ничего не объясняя и не считая нужным извиниться. Именно тогда Татка и стала называть его исключительно по фамилии — Привозов. Так было немного легче: вроде как не к близкому человеку обращаешься.

В этот период Татка жила, кажется, вообще только на кофе и сигаретах, отпустила длинную чёлку, чтобы скрывать вечно опухшие от слёз глаза от вездесущих знакомых. В один из таких горьких дней, отведя Макарку в детсад, Татка взяла мольберт и вышла в свой любимый парк. Изумрудная зелень с россыпью серебряных капелек росы, трепетные разноцветные тюльпаны с бархатными лепестками ненадолго заставили забыть о муже, который только вчера в открытую привёл «натурщицу» и заперся с ней в мастерской.

— Как вы красиво рисуете. Глаз не оторвать.

Татка вздрогнула от неожиданности. Рядом с ней стоял невысокий крепенький мужичок и восхищённо смотрел на мольберт.

— Да вы не пугайтесь, я просто смотрю. На вас так приятно смотреть, век бы не отходил, — он улыбнулся, обнажив парочку золотых зубов.

— Я и не пугаюсь, с чего бы? — Татка повела плечами. — Только я не люблю показывать неготовые работы.

— А я подожду, пока вы дорисуете, можно? Вон там, в сторонке, — он кивнул на лавочку под деревьями.

— Ждите, мне-то что. ­

Татка продолжала писать, изредка поглядывая на добровольного зрителя. Тот послушно сидел на лавке, один раз сбегал за грушевой водой в стеклянной бутылке, галантно предложив Татке первый глоток. Пришлось выполнить обещание и показать ему законченный пейзаж. У мужчины от восторга даже голос прерывался.

— Вот бы мне такую картинку на стенку повесить! А вы можете мне её продать? Вот прямо сейчас, — отчаянно жестикулируя, уговаривал он художницу.

— Да, пожалуйста. Я, собственно, так и делаю: рисую и продаю.

Мужчина, представившийся Василием, отдал за пейзаж ровно в два раза больше стоимости, озвученной Таткой. И попросился приходить ещё, когда Татка будет рисовать. Теперь художница практически все свои работы продавала Василию. Если у него было время, он приходил и смиренно ждал на лавочке, в перерывах подкармливал Татку дефицитным шоколадом и рассказывал о себе. Холост, детей нет, занимается торговлей, живёт в соседнем с Таткой доме. Образование неоконченное среднее, рано пошёл работать, не до уроков было. Постепенно Татка к нему привыкла и даже стала делиться своими проблемами.

— Если б ты только кивнула, я бы твоего художника, — презрительно скривился Василий, — за шкирку сушиться повесил. ­ — Такую бабу обижать. Да я б для тебя небо достал, — простой и грубоватый Василий не скрывал своего мужского интереса к Татке.

— Не надо его трогать, — вздыхала Татка, — он гений, ему можно, — повторяла она слова супруга.

— Глупости всё это. Гад он, а не гений. Кобель и сволочь.

Татка поначалу обижалась, прогоняла Василия, а сама всё чаще думала, что он прав. Тем более, что Привозов совсем распоясался после того, как его приняли в члены Союза художников N-ской области. Привёл и поселил в мастерской девицу, практически открыто спал с ней, усмехаясь, что ему теперь положен гарем. И ни капельки не стеснялся даже подросшего сына.


Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.