электронная
162
печатная A5
430
16+
Полуостров Робинзона

Бесплатный фрагмент - Полуостров Робинзона

Объем:
238 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4496-7678-8
электронная
от 162
печатная A5
от 430

Повесть была опубликована в альманахе «Ковчег» 2008, №№20—21, слегка доработана.

Памяти Киры Георгиевны Филоновой

Лягва в колесе (вместо пролога)

Луна, которой предстоит, потакая разнузданной старомодности авторских вкусов, частенько появляться над местом действия этой повести, перекосившись, мчалась над полем. Раздраженно продиралась сквозь серые рваные облака. Более чем сомнительным сиянием намечала контуры недальнего бора, чуть видную дорогу, заросли полыни и гранитные валуны у обочины, покатые холмы свалки, фигуру в длинном, метущем траву плаще. А деревню даже и не намечала. Затянутая мраком, с потухшими окошками, деревня отсутствовала. Утонула, незримая и незрячая. Никто не видел, какая странная шастает по непаханому полю фигура, какая черная бежит за ней собака, какое мультипликационное привидение зыбко пристроилось на плече белым треугольником, посверкивая холодными гляделками. А увидели бы, небось, сразу бы смекнули, почему так бесплодна тощая пыльная земля и небо опять третью неделю не посылает ни капли.

— Я знаю, лес ночной далеко вкруг меня простер задумчиво свои немые своды…

Еще и бормочет! Колдует! Вот где страсти-то!

Это женщина. Она молода и дивно, таинственно хороша. Ей весело ночью посреди кочковатого, бурьяном и кустарником зарастающего поля. Так сладко и так грустно, будто — да почему, собственно, «будто»? — она не кто-нибудь, а владетельница этих ветреных и в темноте тоже прекрасных пространств, говорящих, каждым облаком, бормотаньем прошлогоднего бурьяна, камнем на дороге все время говорящих с ней. Их шепот — такая музыка, что с ума сойдешь от счастья. Она бездомна, потому что кров ей не нужен. Она…

Нет, все же повернула, потопала туда, откуда смотрит в ночь последний огонек. Подобрав полы плаща, шагнула через поваленный забор. Нащупала ржавую скобу, заменяющую дверную ручку. С грохотом споткнувшись о мусорное ведро, вошла в единственный на всю деревню домишко с горящим окном. Люстра, смолоду блиставшая тремя пластмассовыми рожками, а последние десять лет обходящаяся одним, тускловато, но не в пример луне вразумительно осветила вошедшую. Это я. В миру Александра Николаевна Гирник. По-здешнему тетка Саша. Дачница плотного телосложения, пятидесяти с гаком лет с физиономией, на которой так и норовят проступить добродетели честной рабочей лошади. Широченный не по росту плащ, эксплуатация коего допустима только в потемках, придает мне форму разлапистой незавидных размеров копны. На плече, вцепившись когтями в погончик, сидит крошечная черная кошка с белым треугольным жабо в форме мультипризрака и желтыми сердитыми глазами. Ее зовут Аспазия, фамильярно — Спазма. Она не одобряет моих ночных прогулок, но увязывается за мной, опасаясь, что без присмотра я собьюсь с пути и могу не вернуться. По ее понятиям, я утомительно глупа.

— Когда-нибудь ты переломаешь себе ноги на здешних колдобинах.

А это муж. Ученый и взъерошенный. Для местных — дядя Гаврик, то бишь Гавриил Абрамович Симкер. Любитель старых книг, пауков и камней. Не драгоценных — на эти ему плевать, а тех серых и розовых гранитных глыб, в прожилках и зализанных столетиями выбоинах, что разбросаны вдоль здешних дорог. По части переламывания конечностей они куда страшней рытвин, оставленных гусеницами танков, которые несколько десятилетий притворялись здесь тракторами. Но Гаврила не скажет плохого слова о камне.

Свою реплику, не блещущую новизной, он подает, не отрывая глаз от монитора. Он тоже не ждет добра от моих томных блужданий. Но не настолько, чтобы пойти со мной. Ради этого пришлось бы прервать ночную вредную для здоровья работу, а он, чего доброго, смакует ее так же греховно, как я — свои вылазки. И, смею надеяться, больше Спазмы полагается на мое благоразумие. Но я не отвечаю ему взаимностью.

— Это только возможно. А то, что ты доконаешь себе глаза, по восемнадцать часов торча за компьютером, неизбежно.

— Или какой-нибудь пьяный…

— Все спят. И со мной Мадам.

— Которая давным-давно скрылась в неизвестном направлении.

Что верно, то верно. Никто из домочадцев не печется о моей безопасности так мало, как моя собака. На свой манер она тоже владеет полями, вот и сейчас где-то вдали ее торжествующий лай оповещает цепных псов, что она свободна, ей принадлежит мироздание, а им — только клочок мертвой земли, вытоптанный перед будкой. Она вернется на рассвете, когда пастух с грозными воплями погонит мимо дома стадо. Мадам нервна, ее приводят в смятение истошные матюги, щелканье кнута, коллективный топот коровьих копыт. Прибежит, как миленькая, и разыграет перед слипающимися ото сна мутными очами покинутой хозяйки сцену душераздирающего раскаяния.

Засим следует загадочная, но мало аппетитная фраза:

— А ты вытащил лягву из колеса? Небось, забыл?

— Отнюдь. Вон она. На подоконнике.

Кощей, если верить преданию, не принял достаточных мер предосторожности, когда прятал свою смерть. Да послужит аллитерация на «пр» напоминанием о его прискорбном провале. Мы с Гаврилой, когда что-нибудь хотим уберечь, прибегаем к колесу. Оно, громадное, принадлежало какому-то великанскому средству передвижения, а ныне упокоилось в нашем сарае под грудой изъеденных жучком досок, дырявых ведер и прочей дряни, способной, по мнению моего супруга, однажды пригодиться в хозяйстве. Извлекать припрятанное на свет божий — обязанность Гаврилы. Боясь ожесточиться и в состоянии аффекта утащить все это на помойку, я его баррикады не разрываю. Воры, каждую зиму наведываясь в наше опустевшее поместье, тоже обходят колесо стороной. Дачник-сосед Юра Труханов, преисполненный познаний этого рода, утверждает, что там «сгущаются темные энергии»: надо полагать, именно их леденящее присутствие отпугивает похитителей. «Лягва» рядышком с запасным молотком, клещами и бутылкой спирта времен перестройки пролежала в этом непрезентабельном тайнике пять лет — не поздоровилось бы ей, будь она маленьким зверем с перепончатыми лапками, беззащитной жертвой людской жестокости. Но она — всего лишь черновая рукопись, к которой я давно собираюсь вернуться. Пачка страниц, пожелтевших от сырости и погрызенных мышами, будто и впрямь много воды утекло, так что уже пора уважать ее старость.

К осени я потихоньку перечитаю ее и дополню. Вот сейчас и возьмусь.

«Лягушка в молоке. Оптимистическая хроника» — так она тогда называлась. Я ее сочиняла все лето. Уж никак не потихоньку — лихорадочно. Потом даже пристроила отрывки в журнал под видом публицистики. Сущее жульничество: где там публицистика… Положим, гонораришко очень не помешал. Но поначалу за всем стояла Августа. Только слово не больно к месту: она не вставала уже, слегла, и надежды не было. Августа умирала в Москве, а я заталкивала в конверты главку за главкой и отсылала ей. По два толстых конверта в неделю. Не сбавляя темпа. Потому что оттуда, от родни, приходили вести: положение хуже некуда, рука пухнет, ноги не держат, а моя писанина ей все равно нравится. Она моих конвертов ждет, измочаленная болью, требует, чтобы ей это читали и перечитывали, и левой здоровой рукой — гордо — на полку с растущей бумажной грудой:

— Моя «Лягушка»!

Стыдная в подобной ситуации, мелочная щекотка авторского самолюбия… Да, кажется, я и любила-таки эту ядовитую умную грымзу, коллегу и помощницу мужа, соседку по даче, сестрину свекровь. Хотя поныне при воспоминании о таком родстве вздох «Бедная Вера!» сам собой рождается в глубине организма: люби не люби Августу, ее невестке не позавидуешь. Но главное, я трусила. До темноты в глазах. Потому что был разговор:

— Шура, я не боюсь. Но не хочу превратиться в животное, воющее от боли. Если я пойму, что не выдерживаю, ты поможешь мне умереть?

— Да.

— Ты узнаешь, какие нужны таблетки и сколько? Достанешь и принесешь их?

— Да.

— Спасибо.

Я обещала. И если потребуется, исполню. Но времена, когда я сделала бы это в твердом сознании правоты, ушли. А вдруг запрет, налагаемый большинством религий, — нечто посущественней, чем замок, которым общество, испокон веку ценя покорность, запирает от беглецов черный ход? Взломала бы, глазом не моргнув. Еще и гордилась бы, что не дрогнула. Но страшно нарушить закон, смысл которого скрыт, причинить зло, не ведая, какое… Зло бессмертной душе, которой почему-то — почему?! — вредно по собственному произволу отдираться от тела. Я в это не верю — верила бы, не давала бы слова. Но и в обратном уже не убеждена. Может, просто старею, и то, что мне кажется сомнением, — не более чем возрастная дряблость характера? Правда, Августе семьдесят, а ничего похожего… Но она сотворена из какого-то очень звонкого материала. И вот я кропаю «оптимистическую хронику», что было сил забавляю Августу, будто своим усердием надеюсь заслужить милость — избавление от сознательно взятого на себя долга сделать для нее другое.

Говорят, «Лягушка» — самое веселое из всего, что я когда-либо написала.

Часть первая. Черт или паралич?

Глава 1. Домик

Жизнь в наши времена совершенно несносна. Если умудришься забыть об этом факте, непреложном в глазах масс, тебе напомнят — достаточно вступить в любого рода контакт с внешним миром. Заходишь, ну, хоть в булочную. Место обыденное, к драматическому самовыражению не располагающее. Но дама, стоящая в очереди впереди или пристроившаяся за спиной, вдруг начинает восклицать вибрирующим сопрано посредственной трагической актрисы:

— Что за цены! Не могу видеть этих трехзначных цифр! До какой наглости надо дойти, чтобы хлеб — хлеб!! — продавать так дорого! Нет, как хотите, а подобная жизнь невыносима!

Или выйдешь на бульвар, ведя на поводке собаку. Вон сидит на скамейке надутый зеленый дядька, похмельем мается. Если поравняешься с ним, забубнит:

— Дожили! Людям жрать нечего, а эти собак поразвели, сволочи. Теперь всюду собаки, только народу жить нельзя, оголодали…

Прибавив шагу, спешишь проскочить мимо, пока он не успел поделиться своим желанием «всех бы вас перестрелять вместе с вашими псами». А он долго не унимается — слов уже не разобрать, но все доносится вслед раздраженное сиплое:

— Бу-бу-бу…

Извольте, пульс участился. Что за жалкая нервозность. Пора бы привыкнуть. Нет, дома лучше. Можно прилечь на диван. Расслабиться. Телевизор включить. И вдруг с отвращением услышать собственный нудный голос:

— Опять реклама! Черт бы их побрал с их памперсами! Нет, так жить невозможно…

— Надо застрелиться, — тихо отзовется в памяти не совсем еще забытый Чехов. Это Каштанка у него так говорит. Она последовательнее нас, даром что четвероногая. Ведь если существование впрямь так уж нестерпимо, подобает не пустословить, а принять решительные меры.

***

…Любопытный пассаж. Всего курьезнее, что я о нем забыла. То, что было запрятанной мукой, с первых же строк в эдаком непринужденном виде всплыло на поверхность. Я, стало быть, подтверждаю обещание. Притом без надобности — мы обе, и Августа, и я сама, знали: оно не нуждается в подтверждениях.

***

Мы ничего подобного не делаем. Ни страдающая от вида цифр покупательница, кстати сказать, отменно элегантная, ни собаконенавистник, как-никак на выпивку раздобывший и, судя по всему, раздобывающий регулярно, ни даже я. «Даже» — потому, что семейство, где и муж, и жена — литераторы, со скрипом дотягивающие от одного гонорара до другого, не может позволить себе пристрастий ни к нарядным одежкам, ни к спиртным напиткам.

Пустяки. У каждого свои утешения. А наше — одно из лучших. У нас есть домик. Едва сойдет снег и проклюнется на помойках свежий бурьян, происходит наша ежегодная миграция. Мы запихиваем в рюкзаки кипы книг и словарей, пакуем в картонные коробки два старых громадных компьютера и, прихватив домашних зверей, на все лето сбегаем из столицы в деревню Кузякино, за три сотни километров от Москвы.

— На фазенду! — вздыхают знакомые. Со времен телесериала «Рабыня Изаура» это называется так. И не беда, что нежная Изаура даже в бытность рабыней едва ли пожелала бы ютиться в нашей рассыпающейся на глазах хибаре. Нам и эта не по карману — если бы не стечение счастливых обстоятельств десять… нет, уже двенадцать лет назад, никогда бы кузякинский домик нам не достался. Его прежние владельцы, очаровательная семья московских филологов, собрались покинуть пределы отечества. Решая такую задачу, по тем временам не только головоломную, но и опасную, они хотели продать домик не подороже, а поскорее. Тем, кто не настучит. И на кого не противно оставить милый сердцу уголок.

Случилось так, что, оформляя куплю-продажу, мы подружились. До сих пор переписываемся. Они в Швеции, им там хорошо, и сын, славный, серьезный мальчик, ради которого, собственно, все и затевалось, учится в Сорбонне. А мог бы воевать в Чечне. Вместе с домашней утварью мы унаследовали его письменный столик. Летом я обычно работаю за ним. На краю стола рукой бывшего хозяина самокритично нацарапано: «Олег Ч. — дурак».

Тени прежних владельцев еще живут здесь вместе с нами, хотя сами они во плоти обитают в далеких краях. Эти занавески с бабочками выбирала не я, но никакого желания их заменить у меня нет. И наивные пейзажики на стенах — работа не то их покойного дяди, не то дедушки. А синее покрывало на диване, теперь уже совсем ветхое, было подарком какой-то Корины: я случайно слышала, как, увязывая чемоданы накануне отъезда, они толковали об этом. Они умели создавать уют, и при всей нашей с Игорем разрушительной безалаберности домик второе десятилетие хранит его остаточное тепло.

***

…Да, муж повествовательницы здесь, в той давней рукописи, — Игорь. А ее самое величают Нонной. Выбор имени персонажа — не пустяковая штука. Почему, мне не объяснить. На сей счет имеются всякого рода теории, судить о которых не берусь — просто чувствую, что это не безразлично. Дурно подобранное имя в тексте мешает, как гвоздь в подошве. Нонна с Игорем были безобидными гвоздиками, маленькими и тупыми. Их следовало вытерпеть. Как и многое в повести вплоть до ее названия, это неведомым образом зависело от подспудной обращенности всего, что тогда писалось, к Августе. Я перебрасывала мостик к чужой, если начистоту, очень далекой душе. Наугад приноравливалась к слуху, не по-моему устроенному. Такая завязалась игра. Признаться в этом теперь можно, а вот нарушить те правила не смею. Комментировать, прибавлять, что захочу, — да, не премину. Но старого текста не трону. Потому что вы правы, Августа Леонидовна: то была ваша «Лягушка».

***

Когда наступает весна, в Кузякино тянет по-страшному. Хотя переезд — всякий раз испытание. Налаженная жизнь обрывается, начинаются долгие сборы, прощальные звонки и визиты, неразбериха, мелкие потери и крупные траты. И малодушные надежды на родню, в первую очередь на мужа сестры:

— Петр обещал достать машину. Ты уверен, что ему это удастся?

— Эрик тоже предлагал помочь.

— Его может не быть аж до июня…

Эрик — старший брат Игоря, давно гражданин США, но теперь завел в Москве фирму и, наезжая, раз в полгода вваливается к нам, таща в пакете ломоть свежайшим соком капающей вырезки. Для собак и кошки. Нежно воркуя, он кусочками скармливает кровавую пищу нашим бедняжкам, прозябающим на ячневой и перловой каше. Он проникновенно любит всякую живность за исключением человечества, поголовная гибель которого ни в малой степени его бы не удручила. Более, чем всех прочих, он мечтает истребить парижан и римлян, чтобы паршивые французишки и безмозглые итальяшки не портили своим кишением Париж и Рим, города, повествуя о красоте которых, он обретает неожиданный в его устах язык поэта. Покончить с американцами также весьма желательно: до чего ж они, суки, ему обрыдли! Впрочем, со времени возникновения московского офиса он успел вспомнить, что россияне еще того гаже. Из поездки в Израиль он вернулся антисемитом, хотя смолоду заслышав где-нибудь, даже в общественном транспорте, слово «жид», поворачивался и бил, не вникая в подробности, благо владел приемами бокса, а по весовой категории всегда был ужасающ. На тщедушного братца-«интелегопа» массивный Эрик поглядывает с неприкрытым сарказмом. Да я-то знаю: под покровом рассеянной чудаковатой учтивости в Игоре язвительности не меньше. А если считать на кило живого веса, так больше.

Симпатия жива, гармония душ отсутствует. Стоит иссякнуть спасительному разговору о животных, и милиционеры начинают рождаться целыми подразделениями. Выручают анекдоты из кузякинского быта, однако и они не бесконфликтны:

— А давайте я вам ротвейлера подарю! Во зверь! Я из-за своего Билла два раза судился! Он в этой вашей деревне за полчаса всех на хрен передушит!

— Нет-нет! Пожалуйста, не надо. Да нам его и не прокормить.

На этот счет у Эрика высокие принципы: Билл вкушает с вилочки, подобострастно поднесенной к его пресыщенной пасти, только первосортное мясо, приправленное ореховым маслом. А когда у него нет аппетита, большой дом в штате Коннектикут погружается в траур. Да что там ротвейлер, когда и мне, оказывается, надлежит обеспечивать совсем иное меню:

— Знаешь, что сказал про тебя Эрик, пока ты выгуливала Мадам? Напер на меня пузом: «Да ты соображаешь, поц, какую ты бабу закрючил? Тебе досталась баба, которая сама вовсю мозгой ворочает и себя может содержать! Понимаешь, как ты при этом должен содержать ее?! Мне такая не по карману, ясно?! Мне! А ты, мудило, на своей жопе сидишь и не чешешься, будто так и надо!»

Игорь блаженствует. Бывают минуты, когда он горд фамильной колоритностью.

Запах ссоры тем не менее витает в воздухе постоянно. Мне не стоит отлучаться во время этих визитов: мое присутствие смягчает взаимную досаду, длиннющими перепутанными корнями уходящую в детские годы двух плешивых братьев. Но Эрик чтит узы крови — только они еще связывают его с погрязшим в ничтожестве родом людским. Хотя и эта слабая связь его, похоже, тяготит:

— Может, оно лучше, что у тебя детей нет. Сказать тебе, что такое родительские чувства? Это когда все время хочется убить, а нельзя.

Процветает фирма богатого родича или дышит на ладан, нам не понять. Насколько вызрело в бурном Эрике желание предпринять наш отстрел, уразуметь тоже не просто. Его бесит, как мы живем — без гроша, без надежды разбогатеть, без отчаяния, что мы такие лохи. А сам чувствует: все так, да не так, и мы, чего доброго, в этом говенном мире ловко устроились, завидно даже, хотя чему тут, мать-перемать, завидовать? Замешательство выражается выпучиванием чудесных печальных глаз и громовыми раскатами сквернословия. Мы их пережидаем спокойно, как грозу за окном. Будет ли машина — вот в чем вопрос.

***

…Легко сказать — ничего не вычеркивать! Он же здесь ни к селу ни к городу, живописный американский брат, чем-то милый моему сердцу. Нет ему дела в моем повествовании. Мелькнул, сейчас исчезнет и уж больше не появится. Года три не видались. Фирма прогорела при дефолте, бедняга Билл во цвете собачьих лет сдох (не от обжорства ли?) — приезжать стало незачем и не о ком рассказывать. В осадке смутное ощущение вины, хотя мы ничем Эрика не обидели, это, напротив, он ни с того ни с сего орал и бранился. Но зато какое волшебное платье он мне подарил! Довольно простого вроде бы покроя, шерстяное, темно-синее. Незабываемое. В нем я, всю жизнь слегка смахивающая на кикимору, могла бы смело претендовать на британский престол. Талантлив, чертяка!

На полке забытая (если когда-нибудь заедет, вернем) кипа диковинных фотографий — то рожа крутого кинематографического негодяя, то физиономия добрейшего из смертных, какого днем с огнем не сыщешь. На этих портретах вопреки очевидности лица одного и того же персонажа. Ах, Эрик! Обаятелен, как три Винни Пуха, но эти медведи, похоже, не в ладу друг с другом.

***

Кстати, о колоритности: в свое время Эрик громогласно планировал «кокнуть на хрен» или как минимум избить не знакомую ему Августу Леонидовну Филиппову, специалистку по французскому языку и театру, за то, что, трам-тарарам, старая шлюха в свои пятьдесят уводит от семьи этого двадцатитрехлетнего дурня Гаврилу. Семья состояла из матери и сестры, столь кипучих, что вдвоем они стоили многолюдного клана. Беспомощным женщинам полагалась мужская поддержка. Эрик, в силу нестабильности нрава и многосложных амурных перипетий не склонный обеспечивать ее сам, тем ревностнее пекся о том, чтобы не дать младшему брату уклониться от стези долга. Гаврила хоть и понимал, что угрозы пустые, едва их заслышав, пошел на разрыв. Не разговаривали несколько лет: примирение состоялось почитай что у самолетного трапа. Разлука предполагалась вечная — старший собрался туда, откуда не возвращаются.

Никто из Симкеров так и не согласился поверить, что Августа была Гавриле не любовницей, а другом. Когда из дому уходит сын и брат, так хочется предположить вражеские козни и греховные соблазны, что угодно, лишь бы не понять, что уходящий делает сознательный выбор. Впрочем, это уже не имело значения: недотепистый, но упрямый младший успел превратиться в отрезанный ломоть, ничье влияние больше ничего не решало. Дела давно минувших… Так о чем это я? Да о машине же. Пора в Кузякино.

— А если за нее придется платить? Сколько, по-твоему, запросят?

Ответ на роковой вопрос всегда приходит в последнюю минуту. И оглушает: инфляция, ничего не попишешь. В конечном счете переезд, независимо от цифры, съедает примерно двухмесячный семейный доход. Бедствие усугубляется, если я, не устояв перед искушением, начинаю забредать на рынок и выискивать редкостные саженцы. Делать этого не стоит. Во-первых, чтобы тебя не обманули, подсунув, скажем, беспородный жасмин под видом сногсшибательного махрового сорта «Снежный вихрь», лучше обратиться в питомник, а это далеко — ни сил добираться, ни времени. Во-вторых, на песчаной кузякинской почве капризные гибриды приживаются плохо. Деревенские утверждают даже, что те места прокляты богом: в тридцатые годы там разрушили монастырь, вот и не родит земля, вот дожди и обходят деревню стороной. В-третьих.., об этом после.

Итак, собираемся. Надо съездить напоследок в две-три редакции. Отнести дружественным соседям кактусы — при всей неприхотливости они не выдержат до октября без поливки. Не забыть сделать животным прививки, как минимум от чумы и бешенства. В ближайшей клинике за это требуют 150 тысяч, а у нас их трое. Стало быть, 450. Правда, по слухам, на Цветном бульваре берут дешевле. Но так ли это, еще вопрос, а везти их туда сущее мученье. Соседка, ссылаясь на полувековой опыт собачницы и кошатницы, советует положиться на судьбу и вообще прививок не делать:

— А вы знаете, что они бывают некачественными? Я потеряла мою любимую собаку из-за такой прививки, и больше ноги моей не будет в ветпункте! Не связывайтесь с ними!

Заманчиво, что и говорить. Но ведь рискованно…

— Ура! Звонил Петр! Будет машина, большая и бесплатно. Но — послезавтра, надо все успеть, а то он потом не сможет.

Две бессонные ночи. Бесконечные списки того, о чем надо не забыть, кому позвонить, и за телефон заплатить, а то отключат, и к родственникам заехать, и… Всюду громоздятся раздутые рюкзаки и тяжеленные коробки. Мы же голодранцы, почему у нас столько скарба?

— Именно потому. Это наши нищенские бебехи.

— Давай все выбросим. Ну, ладно, кроме словарей и компьютеров. А хорошо бы их тоже…

— Сначала чаю. А то спятим.

Крепкий чай — только он и спасает.

Наконец едем. Машина колесит и колесит по московским улицам. Игорь еще находит в себе силы обсуждать с шофером, какой дорогой лучше ехать, я неудержимо засыпаю, город все не кончается… кончился! Поля. Перелески. Начинается новая жизнь.

— Ой! Я забыла на холодильнике кабачковую рассаду!

Пропала рассада: не возвращаться же. Ну, пусть это будет самая большая потеря.

— Хватит спать, хозяйка! Приехали! — незнакомый мужик бесцеремонно трясет меня за плечо. Что это еще такое? А, ну да, шофер… Игорь выпускает из корзинки возмущенную кошку, наскоро, чтобы не мешали выгружаться, привязывает к бетонным столбикам забора маленькую черную дворняжку и рыжую колли — собачонку и собакевну… Вот уже наши пожитки свалены на траве перед калиткой, автомобиль разворачивается — все. Мы дома.

— Это ты заколотил дверь досками?

— М-да… Не помню.

Забыть можно было, мы ведь уезжали отсюда семь месяцев назад, как всегда, в спешке, и кажется, под холодным дождем. Но эта дверь, заколоченная крест накрест, не пробуждает никаких воспоминаний. Переглядываемся. Так и есть, это снова произошло. А вон и баба Катя бежит, она сейчас все расскажет.

— Ну, воротились, слава богу! А то уж три раза к вам забирались. Мы с Нюрой дверь заколотили, чтоб раскрытая не стояла, а замок-то сломан, он не закрывается больше. Но внутрь не заходили, что там они взяли, не знаем. Вам и Нюра подтвердит: даже в сени ни ногой! Нам чужого не надо…

Вот наказанье: теперь она раз десять повторит, что ничего у нас не украла. Когда вор толкует о своей незапятнанной честности, это куда ни шло, его дело такое, но когда порядочный человек с жаром убеждает, что он не вор, впору провалиться сквозь землю. А протестовать бесполезно, здесь так принято.

— Катерина Григорьевна, вы не знаете, кто бы это мог сделать?

— Да что ж тут знать? Само собой, Уткины, кому ж еще-то? Все они, падлы… или, может, Свиридов. Но ты им, Нон, не говори, что это я тебе указала. Еще подожгут, оборони господь.

Все это баба Катя говорит без волнения, почти машинально. Давно знакомы, она не сомневается, что я никому не скажу ни слова. «Ты, девк, нашла — молчишь и потеряла — молчишь». За это нас здесь отчасти ценят, но отчасти и презирают. Было бы понятнее и по местным нравам достойнее, если бы, обворованные, мы яростно бранились, угрожали предполагаемым виновникам земными и небесными карами, позоря своих обидчиков на всех углах. Естественно, что осязаемых последствий это бы не принесло, но обычай был бы соблюден.

В доме кавардак. Кажется, ничего не пропало — все, что можно, либо похищено за прошлые зимы, либо хранится у той же бабы Кати в ожидании нашего приезда. Но шкафы и ящики выпотрошены, одежда грудой лежит на полу, здесь же рассыпаны семена каких-то овощей, и видно, что мыши давно облюбовали эту груду: и жили в ней, и питались, и остальное тоже. Все придется стирать.

Дом, отсыревший за зиму, оскверненный нашествием мазуриков и бесчинствами грызунов, насквозь выстуженный, кажется чужим и немилым до слез. То есть слез как таковых, разумеется, не будет — еще не хватало! Но так и тянет зарыться под груду волглых одеял, закрыть глаза и долго не подавать признаков жизни.

— Нонна! — зовет из сада муж. — По-моему, у тебя тут опять что-то выкопали!

И точно. Здесь, на месте этой ямы, была сортовая облепиха. Опять остались одни мужские экземпляры! (Зато их целых три). Японскую айву оставили, но явно пытались корчевать — куст весь покалечен. Розовый пион тоже исчез. Вот она, причина, почему «в-третьих» не стоит покупать дорогие саженцы: их тоже крадут. Что всего противнее, каждый в Кузякине знает — стоит попросить, и я дам отводок, даже сама черенок выращу. Не от великой любви к ближнему: в сущности, мне это нравится. Но просить — с какой стати? Только себя ронять. Гордость требует более мужественного образа действий: прийти и взять… Ага, и клубнику тоже повыдергали, не всю, но порядочно. Так-то вот.

Поднимаю глаза. Вишня в цвету. От сердца немножко отлегло: хороша. Ягод она почти не дает, но цветов… Понимаю японцев. Однако впадать в созерцание некогда, время не ждет. Надо копать. Четырнадцать соток, и это все мне: у Игоря перевод горит. Впереди недели беспросветной, потной, каторжной работы — с тех пор, как у нас домик, май не бывает иным. Подумать только, что когда-то он был моим любимым месяцем, порой блуждания по лесам, бубнения стихов и неистовой мечтательности… Так. Лопата заржавела. А грабли? Где грабли? Неужели тоже украдены?! Ну, это катастрофа… нет, вот они. Рассохлись малость, но сойдет.

…Почему-то вспомнилась объятая депрессией, но не утратившая остроумия московская приятельница. Кто-то, желая подбодрить, вздумал рассказать ей притчу про двух пресловутых лягушек, попавших в молоко: дескать, первая сразу утонула, а вторая барахталась и сбила масло.

— Ну да, — перебила она. — Знаю, знаю. Ты упускаешь важную деталь: вторая предварительно сбила масло.

Глава 2. Вздохи в огороде

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 162
печатная A5
от 430