электронная
36
печатная A5
377
18+
Пещера

Бесплатный фрагмент - Пещера


4
Объем:
244 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4496-1865-8
электронная
от 36
печатная A5
от 377
Купить по «цене читателя»

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Комплекс спасителя — это явно не индивидуальный мотив;

это распространенное по всему миру ожидание…

Карл Густав Юнг

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Диана

ГЛАВА ПЕРВАЯ. Дыхание

— Дождь идет?

Голос звучал совсем тихо — шепотом вырывался из слипшегося, почти неподвижного женского рта. Его обладательница, сухая и бескровная, томилась в кровати, наглухо, до подбородка закрытая одеялом. Окна в комнате тоже были закрыты, и тоже наглухо.

Тучное одеяло стелилось ровно и лишь в некоторых местах едва горбилось складками, словно согревало не живую плоть с запечатанной в ней душой, а плоский скелет, лицо которого и голова почему-то до сих пор не утратили покровов. Лицо это было горячее, с лихорадочным румянцем, блестело от жирного слоя пота, ужасно худое и совершенно белое там, где синюшный румянец не распространился — даже губы белые. Глаза женщины утратили прежний цвет, роговица распалась, смазалась, растворилась от жара. Отрешенное, неживое выражение иногда сменялось крайним беспокойством — в эти мгновения возвращался разум. В остальное же время разум блуждал где-то поблизости: обследовал просторы города, от закоулка к закоулку, от пустыря к пустырю, минуя канавы и рваные ямы, через повсеместное запустение, бесхозность и заброшенность, считал волны на беспокойной поверхности реки, а может быть — кто знает — устремлялся в жадное небо и дальше, дабы спросить, не пора ли наконец покинуть бессильную насовсем.

Нет, не пора — отвечали.

Комната, где покоилась мученица, была зашторенная, вся напрочь закупоренная и оттого темная. Воздух как будто кончился — не продохнуть. Кроме койки, обстановку дополняли низенький прикроватный столик с двумя чашами и табурет в дальнем углу — все потрепанное.

Запах. Был ли в комнате запах? Да, и весьма сильный, так что никакой не представлялось возможности от него отвязаться — сырости, пота, болезни, дурноты и тошноты; он был настолько назойлив, что как будто примешивался к мыслям, нарушая стройное их течение.

У самой кровати расположился тощий мужчина с длинными конечностями и обостренными, неправильными чертами. Узловатые черты эти выдавали нервозность. Взгляд, пепельный, прожженный, беглый и одновременно впивающийся, дырявил лицо больной.

В помещении, словно подчиняясь негласному указу, сгустилась непроницаемая тишина, нарушаемая лишь бессмысленными вопросами, и все в комнате — завешанные окна, табурет, столик, сгорбленное одеяло — эту странную, тягостную тишину старалось соблюдать. Если какая-нибудь доска в полу вдруг нечаянно гудела, то, умолкая, тут же оттенялась, пропадала из виду, как бы пристыженная.

Нервозный мужчина редкие вопросы больной вовсе не слышал, а если и прорывалось что-либо сквозь пелену безмолвия — отвечал сухо, все больше шепотом, боясь потревожить некую сущность, ему самому неведомую. Ответы оттого выходили либо невпопад, либо чрезмерно грубо.

— Нет никакого дождя. Это тебе так слышится.

Женщина хотела улыбнуться, но странная онемелость не позволила.

— Жаль…

Она прикрыла бесцветные глаза, сделала тяжелый, надрывный вдох и — тут же, без остановки — выдох, хриплый и скользкий, как бы выскальзывающий из горла.

А мужчина в комнате вслушивался в ее дыхание и ощущал, как этот влажный свист заполняет сначала его голову, а потом и все помещение целиком, желая разрушить, поглотить, насытиться, и не в силах насытиться.

— Я хочу дышать, — сказала женщина, едва ли заботясь о том, чтобы быть услышанной, едва ли понимая, что говорит теперь вслух. Сознание в очередной раз ускользнуло от нее, стремясь к вожделенному небу.

— Что?

— Дышать.

В отдалении что-то тихонько скрипнуло, дернулось, но никто не обратил внимания на посторонний звук. Минуты шли одна за другой, наслаиваясь друг на друга и образуя подобие вечности, и ничто не могло разрушить размеренно-удушливой атмосферы.

Вдруг несчастная пришла в себя, окинула комнатушку осмысленным взором и хрипло спросила:

— Утро сейчас? Или вечер?

— Утро.

— Так… кислятиной воняет.

— Хочешь, я окно открою?

Ответить женщина не смогла — она сделалась беспокойной, высвободила левую руку, тоненькую, как древесная ветка, стала слепо шарить по своему горлу, по груди, будто искала чего-то. Голова ее против воли повернулась набок, окатила подушку волной слюны и пены, дважды дернулась и замерла, заставив шею противоестественно, на излом, согнуться.

— У тебя опять судороги. Я еще раз схожу за врачом.

— Не нужно.

Вдох — ды… Выдох — ша…

Комната — дышащая тварь.

— Их ужасно много, этих тварей, — больная подверглась нападению шейной судороги, однако продолжила, дрожа и извиваясь, подобно змее на горящих углях. — Все они внутри, во мне. Все эти твари.

— Успокойся, хорошо?

— Нет, послушай! Я порой спрашиваю их: «Кто вы?». Знаешь, что они отвечают? Они говорят: «Единость», потом говорят: «Множество», потом: «Ты, ты сама». Понимаешь, во мне есть что-то… кто-то неведомый. Тьма.

Тьма. Последнее слово она произнесла с бешенством, с нестерпимой ненавистью, всем телом подавшись вперед.

Замерла. Рухнула головой на подушку, залитую пеной, и навечно умолкла. Разум теплился в ее глазах еще несколько секунд, затем устремился ввысь, как ему того хотелось, или отправился в небытие.

Появился врач, человек сгорбленный, престарелый, осмотрел пациентку, подтвердил ненасильственную смерть и забормотал:

— Сестру вашу сейчас унесут. А она уж не мучается — ей хорошо теперь, покойно. Вы об этом подумайте. Больше ни о чем, ни о чем думать не следует…

— Ведь ее так же… как остальных?

Врач поглядел недоуменно, пролепетал что-то вроде извинений, так что мужчине пришлось уточнить:

— В печь?

— Иначе никак, Андрей Михайлович, иначе никак нельзя…

— А что же… панихида? Разве не полагается?

Врач замялся.

— Говорите смело, чего вам! Боязно, что ли?

— Вы, разумеется, можете пригласить отца Тимофея — это здешний священник. Почтенный старец, правда, знаете ли, несколько слеп да, поговаривают, безумен. Только в церкви никак невозможно.

— Почему?

— Гниют они в церкви-то. Хиреют, — доктор опасливо огляделся, сделал многозначительное выражение лица, будто намекая на какую-то никем не замеченную очевидность, и поспешил вернуться к усопшей.

Андрей Михайлович последовал за ним. Отбросил одеяло, увидел посреди обнажившейся койки желтую, плетеную куколку, бывшую некогда живым человеческим телом, и принялся это тело слепо, в беспамятстве, разглядывать — не видя, но и не смея отвести взгляд.

Мертвую вынесли во двор. А он все глядел в опустевшую койку — оторваться не мог от этой пугающей пустоты.

Мерзко. Все расклеилось, разлилось, расхлябалось. И, в конечном счете, разверзлось под ногами, обнажив очевидность этого мира. И все — расклеенное, растворенное — в этой пустой койке. И весь мир, целиком — в корке засохшей слюны на влажной, серой от пота подушке…

Очередная жертва смертоносной лихорадки, свирепствующей непонятно отчего в здешних краях. В этот день наверняка кто-нибудь еще попадет в печь… или уже попал, сгорел дотла и теперь приветственно кричит сестре из самого жерла: «Не бойся, ты не одна!» Но крик его не слышен, не различим в столбах черного, зловонного дыма. И что это за лихорадка такая? Начинается с нервных припадков, затем отбирает способность двигаться, перекраивает тело на собственный лад, невозможно сушит, поражает горло страшными язвами и, наконец, изгоняет из тела душу, устанавливая свое долгожданное господство. Не иначе, чертовщина…

ГЛАВА ВТОРАЯ. Зачатие (предыстория)

1. Лигнин

Андрей Михайлович Лигнин приходился покойной сводным братом по отцу. В детстве он даже довольно долго испытывал к сестре определенные чувства, но, разумеется, это не имело никакого продолжения.

Это был низкорослый человек с каким-то совершенно нескладно скроенным, угловатым и узловатым туловищем, длиннющими руками и заостренными чертами лица. Теперь ему тридцать с небольшим лет, и при столь тщедушной комплекции он мог бы, пожалуй, выглядеть моложе своего возраста, но вдумчивый взгляд из-под отяжелевших, как бы налитых век всегда выдавал истину.

Лигнин работал горным инженером, и когда пять лет тому назад в одной удаленной пустоши, на северо-востоке, в краю лесов и болот обнаружили месторождение угля — его пригласили для проектирования шахтных подъемов. При этом оговаривалось выделение жилья как для него самого, так для многочисленного семейства, на тот момент состоявшего из втайне любимой сводной сестры, Анечки, двух родных сестер, весьма капризных да неугомонных, матери (мачехи для Анны) и отца. Отец, правда, все время чем-то болел и потому до переезда не дожил.

Его в безумной спешке похоронили и отправились в захолустный городок, дабы не потерять полученное жилье. Городок был совершенно серый, убогий, для будущих шахтеров в нем понастроили тесных бараков, но ничего толком не обустроили.

Лигниным, впрочем, повезло больше — им достался хотя деревянный, но вполне просторный двухэтажный дом со всеми удобствами. Жилые комнаты — все, кроме той, что принадлежала самому Андрею Михайловичу — располагались на втором этаже. Первый же занимали, по порядку от прихожей, слева — кухня, кладовая, нужники, справа — несколько тесных помещений, назначение которых остается невыясненным, да вот еще одна жилая комната, наиболее просторная из всех и доставшаяся единственному мужчине.

На второй этаж вела лестница, которая сильно кренилась вправо, как бы заваливаясь набок. Однако она почти не скрипела и не имела повреждений вплоть до февраля текущего года, что при здешней сырости, губительной для деревянных построек, весьма почтенный срок службы.

Кроме жилища Лигниных, поблизости было разбросано еще несколько десятков бревенчатых построек для будущих шахтеров, а также старые избы коренных жителей.

В дальнейшем предполагалось расширить поселение, изрезать транспортной сетью и соединить таким образом с местным административным центром. Центр же представлял собою весьма развитый Город, к западу от реки. Столица хаоса, безумия, технического роста, человеческого вырождения — в общем, самый обыкновенный крупный город. Удивительно только, почему этот каменный гигант, как кровеносными сосудами перевязанный электропроводами, не поглотил те крохотные, убогие поселения, что, подобно назойливым мухам, окружали его со всех сторон.

Красив был Город и необъятен: огни его вокзалов и ночных улиц ослепляли всякого неподготовленного зрителя, толпы снующих по улицам людей поражали воображение, а окна исполинских зданий, бесподобных с точки зрения архитектурного гротеска, глядели прямо в небеса, словно им не терпелось вызвать небожителей на поединок. Поединок, раз навсегда определяющий, кто же людям нужнее — они, горделивые камни, порождения рук человеческих, или неопределенные сущности, страданием, бессилием сотворенные, один внешний вид которых не внушает ничего, кроме ощущения хилости и непростительной беспечности…

2. Отец Тимофей

Селение, куда прибыл Андрей Михайлович с матерью и сестрами и коему в скором времени предстояло сделаться шахтерским городком, находилось на берегу реки, в некотором отдалении. Река, кажется, нередко разливалась, приносила разрушения, но такая участь грозила лишь деревням, расположенным на другой стороне (там всего только одна деревня, в роковой близости от берега, вверх по течению). Здесь же место было возвышенное, потому вполне безопасное.

И хотя многие здания соорудили только тогда, пять лет назад — существовало поселение и раньше, нищее, убогое, задавленное традиционным укладом. Оно возникло вокруг монашеской пустоши, некогда священной да, поговаривают, наделенной исцеляющей силой. Сам монастырь, правда, уже полвека как сожгли, но церковь, к нему прикрепленная, стоит до сих пор.

Церковь была каменная, от времени серая, необыкновенно изнутри просторная; устройством нефная, в виде прямоугольника с устремляющимся на восток закругленным выступом, внутри которого размещался алтарь. Вокруг всех стен громоздились арочные галереи, сверху крытые, во многих местах порушенные, истерзанные дождевой водой, эрозией камня и оттого обрисованные незатейливым узором трещинок, звездочек, язвочек. Из сердцевины храма вырастала шатровая колокольня, увенчанная золотистым куполом — ее, вероятно, пристроили позже, потому как она совершенно не вписывалась в архитектурный стиль здания. Такие же купола, только меньше в размерах, украшали все четыре угла здания, удобно примостившись на коротеньких, округлых башенках с птичьими оконцами. В стороне, у самого края церковного двора, огороженного кирпичным забором, распласталось около двадцати, может, чуть меньше, могильных плит, без крестов, без памятников — под ними почивали основатели храма, первые послушники канувшего в летах монастыря. Сквозь кирпичный забор имелось три входа: две неуместные, хлипкие калитки да массивные ворота чугунного литья

Чужаков, предпринявших попытку наладить здесь добычу каменного угля, эта цитадель древности пугала. По вечерам, изуродованная шаловливой игрой света от заходящего солнца, и позже, ночью, располосованная неверным, мерцающим светом луны — она напоминала невероятных размеров чудовище, а узенькие оконца, причудливо оттененные лунными бликами, выглядели как ощерившиеся пасти, напоказ выставляющие острые, крестообразные клыки. Чужаки старались отогнать этот страх, неведомый, первобытный, но безуспешно. В конечном счете им приходилось как можно раньше забываться сном, прислушиваясь к волнообразной тишине. Такими ночами (то есть во всякую почти ночь) им казалось, будто место действительно обладает магической силой, и сила эта стремится прогнать непрошеных гостей.

Заправлял храмом отец Тимофей, человек старый, как всё в пустоши, медлительный, флегматичный, уже тогда почти незрячий. Сама церковь, с ее кладбищем, широким двором да скудным имуществом, принадлежала епархии, однако архиерею, данную епархию возглавлявшему, никакого не было дела ни до конкретно этого столпа православия, ни до прочих, разбросанных по левому берегу, одиноких да умирающих. Потому когорта благоухающих, прилизанных служителей нижнего звена отсутствовала — службу, таким образом, нес единственно отец Тимофей. Сознание его постепенно мутилось, темнело; силы иссякали, однако все их остатки он безвозмездно отдавал делу, которому был предан — прославлению, обереганию Бога, столь бесцеремонно потревоженного приезжими, а также, по возможности, приобщению к вере новых последователей — в лице случайных прихожан, сумасшедших проповедников, людей, сломленных горем, надломленных болезнями.

Про отца Тимофея местные говорили, будто он сумасшедший. Впрочем, над болезнью его, вызванной старостью, не смеялись, даже наоборот, воспринимали как нечто печальное, противоестественное и крайне нежелательное — одним словом, пожилого служителя скорее жалели, а поступки, совершаемые им в периоды особенного помутнения, старались не замечать либо оправдывали. Да и, кроме того, ничего чрезмерно странного, агрессивного священник не предпринимал; никаких признаков одержимости, указанных у Левия Матфея, за ним замечено не было (разве что потеря зрения, но этого едва ли достаточно) — так, расскажет иной раз о встрече с бесами или древней богиней Дианой, или Бахусом, постыдно обнаженным, но все совершенно спокойно, не повышая тона, словно желая донести до слушателей тайный смысл подобных встреч, обратить внимание на детали, подробности. Некоторые (весьма немногие) действительно пытались отыскать в откровениях Тимофея скрытое, спрятанное между слов нравоучение, однако до сих пор никто ничего не нашел и ничего не понял — вероятно, намек оказался неясным, а мораль слишком умело запрятанной. Большую же часть бывших и нынешних прихожан в качестве объяснения вполне устраивали домыслы о помутнении рассудка. Относились к старику с неизменным почтением, даже теперь — ведь, в конечном счете, он совершенно не виноват в том, что многочисленные изломы жизни оставили в его мозгу повреждения. Стоит отметить, что, несмотря на все пересуды, значительная часть которых лепились из воздуха, священника не покидали ни здравомыслие, ни накопленная за долгие годы мудрость. Что же до его видений — либо то было проявление неизбежного старческого бреда, либо дар божий.

Отец Тимофей был худощавый, высокий старец, с немного желтоватой кожей и желтыми же, как бы выжженными на солнце волосами. Говорят, в молодости взгляд его обладал особой подвижностью, красотой и проницательностью — разумеется, вся эта прелесть давно угасла. Левый глаз почти полностью затянуло белой пеленой — пелена начала образовываться лет шесть тому назад, капельками собираясь у краев разбитой, треснутой роговицы, и ныне превратила око в бездонный молочный колодец, в котором ни вечности, ни выражения — один блеск слепоты. Правый глаз оставался до сих пор зрячим, однако к пугливому зрачку подбирались такие же бледные щупальца, распарывая серую поверхность. Иеромонах, таким образом, видел крайне плохо, почти даже совсем ничего не видел. Труднее всего становилось различать оттенки, оценивать расстояния и размеры. Выходить на улицу он мог лишь в светлое время суток, у себя же в келье (так же, как в служебной части храма) ориентировался преимущественно по памяти, не желая разбавлять царивший там полумрак электрическим светом.

Тимофей практически всю свою жизнь прожил монахом — даже от соратников держался особняком.

Был внебрачным сыном одного поддавшегося искушению настоятеля и уличной девки, и такое происхождение, вероятно, доставляло ему в былые времена немало хлопот. С рождения обитал в детском доме, под негласной опекой отца своего, а по достижении четырнадцати лет был прикреплен к здешнему монастырю, опять же по желанию отца. В монастыре его приютили, взрастили, дали должное воспитание, обучили кое-чему, однако особенной благодарности нелюдимый юнец не проявлял — от окружающих веяло скорее не заботой, но холодом, надменностью. Праведные вообще впадают иногда в подобные крайности, почитая себя выше всяких богов. Здесь юноша впервые столкнулся с одиночеством, не подозревая, что оно станет его спутником до самой смерти.

По достижении зрелого возраста воспитанника постригли в монахи, против чего тот не возражал, и определили за ним место пономаря. Обязанности его оказались до крайности скудными (разжигать, подавать кадило, носить свечу и прочее), потому вскоре он сделался также певчим церковного хора, почти лишенный музыкального слуха и голоса. Ему без труда удавалось подражать другим певчим, так что он приноровился. Карьера будущего священнослужителя ползла вверх крайне медленно и, вполне вероятно, совсем бы остановилась на должности иподиакона, если бы не постигшее обитель разорение. Сам монастырь, как уже говорилось ранее, сожгли около полувека тому назад при невыясненных обстоятельствах. Церковь, стоявшую возле монастыря, оставили — голую, обожженную, непригодную. Приверженцы христианства все как один сгинули, отыскав безутешный приют в иных обителях.

Тимофей никуда не бежал — наконец он мог наслаждаться общением с извечным спутником своим, грустным, но в некотором роде приятным.

По прошествии двух лет принялся постепенно, шаг за шагом, не тратя лишних сил, но и не проявляя лености, восстанавливать священное место. Два или три раза приезжал прежний епископ, с благословением, после наведывался его преемник, именем Теофил. Этот лицемерный человек, обладавший недюжинным интеллектом, невиданным умением плести всяческие интриги, необходимой властностью — вручил Тимофею митру. Так иеромонах, некогда считавшийся выродком, получил сан архимандрита и был навечно забыт.

Былое величие пустоши так не восстановлено. Прозябание, выживание вопреки всему — с момента разорения, минуя высокие награды, минуя забвение, ненавистные шахты, последующий мрак, до нынешних дней, сухих, жарких дней в начале июня. Архимандрит не жаловался, всерьез полагая, что такие напасти приближают его к Богу. Ну так что с того — сказано, каждому по вере.

В конечном счете, несмотря на все перипетии, отец Тимофей действительно предавался своему делу со страстью, преисполненный надежд да сыновней любви. Ибо отцом его являлся единственно Бог — настоящий пожелал остаться неназванным. И матерью его, вероятно, можно считать одну лишь Богородицу, защитницу сирых, заступницу отверженных, — мать же по крови давно сгинула, пьяная, задавленная нищетой, нисколько не раскаиваясь и только жалея, что так дурно, так противно оно вышло…

Каждому по вере его. Так неужели каждому по вере его?..

Наконец мы лицом к лицу столкнулись с нынешним отцом Тимофеем — безвестным монахом, награжденным митрой, затворником и то ли безумным, то ли прозревшим старцем. Вспоминал ли священник о своем происхождении, потрясениях жизни прошедшей, тревожила ли его судьба родителей, так никогда им не увиденных?

О нет! Теперь он об этом не вспоминал.

Местные относились к священнику с должным уважением — по крайней мере, те из них, что обитали здесь испокон веков и сами теперь сделались старцами. Вновь же прибывших мало интересовали душевные порывы или проблема необратимого загнивания здешней религиозной ветви, но — залежи угля, но — сытость, но — бесконечное расширение, сметание любых преград на пути этого злополучного расширения, даже если в роли таковой окажется ветхая церковь, сооруженная в священном некогда месте за три или четыре века до их, ломателей, пришествия…

3. Город

Ближе всего к заложенному городу располагалась деревня на противоположном берегу, на расстоянии что-то около восьми-девяти километров вверх по течению — пожалуй, самая крохотная, ничтожная из всех прочих. Еще одна стояла как раз между предполагаемым населенным пунктом и главным Городом. И еще две или три в северной стороне, на значительном отсюда отдалении. Большей частью то были деревни поселенцев, отправленных в ссылку либо после длительного заключения, либо за малые проступки перед обществом, которые не принято наказывать лишением свободы, да старообрядцев — если таковые еще существуют. На враждебность местных ровно никакого внимания никто из вновь прибывших не обращал — считалось, что их собственная застройка впоследствии поглотит прочие селения с их убогим почитанием обычаев, примкнет к Городу, и ничего прежнего, довлеющего над ними, не останется. Благодатная, среброносная промышленная зона окутает прежнее черным дымом, окропит грязью, изваляет в пепле, вырвет, вырвет с корнем…

Первые постройки, в основном деревянные (впрочем, иногда руководство не скупилось на камень), нахально пялились своими скучными, скученными облицовками на мрачную церковь, огражденную крепким забором и все же неспособную укрыться от разрушительного невежества. Именно тогда отец Тимофей в припадке ярости заколотил дубовыми досками все окна своей обители, чтобы ни одна живая душа не могла потревожить заключенного в ней Бога. В церкви сделалось темно, как в склепе (она, в сущности, всегда напоминала склеп), и прихожане исчезли… на несколько лет, до самой весны нынешнего года.

Наконец, когда городок разросся настолько, чтобы вместить в себя достаточное количество рабочих, приступили к сооружению надшахтных зданий.

Местные жители, понятное дело, стройки сторонились. В их громогласных, ядовитых восклицаниях сквозила ненависть. Говорили, что город сей, до неба вознесшийся в собственном самомнении, когда-нибудь непременно низвергнется в ад, или вот: земле Содомской отраднее будет в день суда, нежели этому новому смраду со своими глыбами и бесхитростными животными! Вероятно, под глыбами подразумевался уголь, к добыче которого только-только собирались приступить, или строительный материал, под животными — рабочие. Какой-то бродяга, не слишком запущенный, долгое время ходил по домам с вестью, будто бы в соседней деревне повстречал некоего провидца, и тот говорил: «Я уже вижу огненный столб, в котором сгорит новый город. Множество таких столбов родится, и даже людей огонь не пожалеет». Бродягу, впрочем, не слишком доверчиво слушали, а если слушали, то ничего не подавали, так что вскоре он прекратил свои проповеднические мытарства и даже — более того — бесследно пропал.

4. Шахты

На северной окраине землю продырявили тремя неглубокими шурфами. По кромке берега вырыли водоотливные каналы, сконструировали несколько многоканатных подъемных машин для перемещений под землей рабочих (это уже под чутким руководством Андрея Михайловича), принялись постепенно углублять ствол первой шахты, извлекая из нее порции почвы и грязи. Поначалу все это сбрасывали в речное русло, однако когда уровень воды поднялся до опасной отметки, стали оставлять на берегу — так за месяц-другой образовался довольно высокий терракот. После окончания работы его предписывалось разровнять, но почему-то никто не захотел тратить на исполнение данного предписания ни силы, ни время — он и до сих пор высится на берегу, слегка обветренный, усевший метра на полтора-два.

Прошло полгода или около того с момента приезда Лигниных, когда все три рытвины на разной глубине достигли наконец месторождения. Сам город вырос ненамного, а после того, как наладили поставку угля, расти перестал вовсе — все средства направлялись на техническое обеспечение шахт, дальнейшее их углубление и найм новой рабочей силы.

При прохождении ствола второй шахты с самого начала возникли осложнения в связи с большим скоплением подземных вод, потому к ней пришлось подводить систему водооткачки. Тогда почему-то не учли, что в здешних краях, влажных, повсеместно заболоченных, чрезмерная сырость может принести немало хлопот.

Тем не менее, проблема была решена, и три года назад, после безупречной работы предприятия, обнадеженные столичные власти выделили некоторую сумму на строительство дробильно-сортировочной фабрики. И строительство тут же началось. Довольно быстро вырыли котлован, залили фундамент, сделали первый ярус, но до второго так никогда не дошли вследствие внезапно начавшихся по весне ливней.

Бороться с яростным потоком, обрушившимся на мир и в течение нескольких суток затопившим стволы всех трех шахт, не представлялось возможным. Работа прекратилась до середины августа. К тому времени один шурф невозможно размыло, и пришлось довольствоваться двумя оставшимися путями добычи. Но те были неглубоки, приносили угля гораздо меньше, чем пришедший в негодность (его называли «основной жилой»), а на восстановление, ясное дело, средств не нашлось — вложено, мол, в бесполезную фабрику.

Проект функционировал до октября, как бы по инерции, и полностью сошел на нет после возгорания складских помещений, причины коего не установлены до сих пор.

На тот момент в обязанности Андрея Михайловича, по странному стечению обстоятельств, входило управление всеми рабочими бригадами. Дело заключалось в том, что, кроме него, высших чинов, равно как инженерных кадров, не осталось — почуяв неладное, они исчезли один за другим. Андрей же Михайлович, никогда ранее не занимавший руководящих должностей, повышением ужасно гордился, поручения, присылаемые из столицы в письменном виде, исполнял усердно, с необыкновенным рвением, не понимая того, куда все катится.

Среди местных между тем вспомнили о сомнительном пророчестве — огненный столб и все такое прочее.

Обстановка накалялась. Всякий день мог завершиться расправой деревенских над праздно шатающейся группой рабочих или наоборот. Из глубин человеческого сознания на поверхность выполз страх — двери в домах стали запирать; каждая жена дожидалась мужа с нетерпением, панически боялась, что он не вернется, да грешным делом помышляла о том, как ей предстоит кормить детей и что с ними со всеми без защитника станется.

5. Побег

Пожар на складах унес восемь жизней. Через несколько дней опечаленному Андрею Михайловичу предстояло на общем собрании принести семьям погибших соболезнования и как бы невзначай объявить о решении властей закрыть предприятие, лишив работы порядка шестисот человек, шахты засыпать либо затопить. Андрей Михайлович предвидел неминуемые последствия такого решения и, кроме того, понимал, что рабочие непременно воспримут его как виновника выпавших на их долю бедствий.

Потому тем же вечером, то есть в день пожара, не дожидаясь рокового момента, он сбежал. Родне, оставшейся в шахтерском поселении, отправил письмо, где сообщал о причинах своего поступка и приглашал сестер вместе с матерью к нему присоединиться, когда те пожелают. Письмо получила Анна, но почему-то никому больше его не показала, приглашение не передала, а исписанный бумажный клочок отправила в печку. Впрочем, адрес брата она запомнила хорошо, и потому смогла впоследствии связаться с ним, приглашая на собственные похороны.

6. Рождение

Рабочие бесновались недолго. Около недели после объявления о закрытии предприятия и роспуске всех бригад. Вопиющих случая было всего только два. Один раз пьяная троица посреди ночи вломилась в избу какого-то старца, из здешних жителей. Хозяина избили, престарелую жену не тронули; порубили топорами кухонный стол да грозились «самого так порубить, на куски» — не осмелились, ушли. В другой раз женщину убили, вдову. А впрочем, женщину-то убили много позже и совсем по иным причинам; на тот период, таким образом, один лишь случай разбоя насчитывается, и то неотягощенный.

Больше ничего, никаких беспорядков. Местные, кажется, прониклись к чужакам сочувствием, ведь им приходилось жить впроголодь, без всяческих средств к существованию. Сами чужаки большую часть времени лениво, бессмысленно слонялись по поселку, не зная, куда приткнуться. Иные с тоской поглядывали в сторону фабричного скелета или в беспамятстве становились у края какой-нибудь из земляных ран и могли стоять так целыми часами, не желая ни шагать вперед, в бездну, ни возвращаться домой (дома, по сути, такая же бездна).

Утихло. Улеглось. Присмирели. Многие разъехались, как изначально предполагалось, расползлись, подобно саранче, по окрестностям. Немало было тех, которые остались, из опасения потерять отведенное жилище.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 36
печатная A5
от 377
Купить по «цене читателя»