18+
Сумерки эндемиков

Бесплатный фрагмент - Сумерки эндемиков

Сборник фантастики

Объем: 570 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Любое использование текста, оформления книги — полностью или частично — возможно исключительно с письменного разрешения Автора. Нарушения преследуются в соответствии с законодательством и международными договорами. For information address: Copyright Office, the US Library of Congress.


© S. Vesto. 2009—2023

© S. Vesto. graphics. 2009—2023


TXu 1-647-222

TXu 1-870-830

TXu 2-100-174

the US Library of Congress


0324

.

Наибольшее количество оборудования способен вывести из строя наиболее компетентный состав сотрудников.

— Предел Шенберга

Отраженные сумерки

Эволюция нуждается в нашем

самообладании и поддержке.

— Легенды о Шагающем камне

Глава Первая

1


Старый заброшенный мостик торчал из тишины, как старческая рука. Озеро под ним отражало небо, раннее утро и что-то еще, оно медленно блестело, плыло, как плывет небо, если его перевернуть, а потом смотреть — долго, пока не надоест и ты не поймешь, что на самом деле это не оно плывет, а ты уплываешь. Вода тихо качается, на ней тихо качаются тени и отражения, голые, круглые, одинаково усеченные листья растений бредут мимо. Позади ничего нет, там тихо и хорошо — и впереди, и вокруг, и на много времени вперед. Тебя нет тоже, ты спишь, но еще об этом не знаешь. Ты сливаешься с небом, небо сливается с водой, вода сливается с побегами испарений, с остатками тумана и пятнами леса, и опять не понять, ты движешься к ним или они движутся к тебе.

Тени длинные и чужие спали на отражающей воде. Тростник, дремля, стоял, как стоят скучные призраки сна, дожидаясь скончания всех времен. Все спало в этот слишком ранний, медленный, предутренний час, и только спина полуголого мальчишки в коротких штанишках на сгнивших стапелях мостика беспокоила тени, отражения и память.

Собственно, мостика не было. Над водой сохранились лишь несколько проросших почерневших перекладин, их подпирала пара бревен и воздух. Покрытые лишаем концы торчали из листьев кувшинок, их тени лежали на отражениях далеких небес, прячась от света. Мальчишка двигался, как во сне.

Он ступал осторожно, пробовал голой пяткой и пальцами остатки старых жердей, перекладины бревен, потом переносил на них вес тела. Он был здесь один. Я видел только его спину, одну отчужденную полуголую фигурку в траве над водой, я смотрел туда же, куда и он, мне почему-то тоже хотелось постоять рядом, хотя бы в мыслях, где маленькое озеро лениво потягивалось и утро потягивалось вместе с ним.

Там, где далеко и не разобрать ничего, висела граница между утром и сном. Мои глаза смотрели, но больше не видели торчавшей из тишины руки и длинных пятен на темной воде. Отражения подсказали, где я видел мальчишку раньше. Это был я сам: пролегомены чужого забытого дня — лучшее время, когда можно трогать ладошкой воду и притом не потерять ничего…

Этот сон преследовал меня, как тень, начинаясь одним и тем же и заканчиваясь тем же самым. Ночь заслоняла день.


2


Понятие «день клонился к своему закату» в применении к местным ненормальным условиям широко использовалось во вступительных и заключительных частях обзорных сеансов связи. Смысла в нем содержалось не много, поскольку он тут, строго говоря, все время куда-то клонился, никуда не уходя, но из вновь прибывших мало кто мог устоять перед искушением включить свое остроумие, не подозревая, что выглядит болваном. Неподвижно замерзшее над горизонтом солнце рано или поздно начинало вызывать неуютное ощущение иррационального дискомфорта, которое зачастую заканчивалось еще более иррациональным желанием, чтобы оно в конце концов куда-нибудь провалилось и больше не появлялось. Впрочем, к этому привыкали. Те, кто привыкнуть не мог, быстро исчезал. Солнцестояние обещало новую полосу покоя — довольно сложный процесс миграции всего, что могло двигаться, включая растительный покров лесных массивов, и к этому нужно было быть готовым. Новые осложнения означали новый сезон. И к нему обычно не был готов никто.

Я хорошо понимал неудовольствие своего соседа. Его утятник неоднозначно относился и к нему, и к его исследованиям, и, чтобы довести их до конца, требовались идеальные условия. Здесь все требовали идеальных условий, словно они включались в условия предоставления визы. Мы обсудили с соседом создавшееся положение и нашли, что спесь немногих соизмерима разве только с наивностью остальных. «Чья бы дверь скрипела». — злорадно заключил сосед, вряд ли имея в виду свой сарай с утятником.

Мой новый партнер по дежурной шахматной партии на ночь с чашечкой горячего чая оказался неожиданно интересным собеседником. Он был вечно недоволен по какому-нибудь метагалактическому поводу, но его интроинспекции в глубь истории зачастую озадачивали. Вскоре я поздравил себя с тем, что одинокий коттедж, что пустовал до того по соседству с моим, теперь оккупирован, и мне не нужно больше играть в шахматы с самим собой. После того, как выяснилось, что сосед смотрел на создавшееся положение вещей теми же глазами, мы взяли обыкновение ездить без приглашения один к другому в гости. «Знаете, — сказал он мне на днях. — Вы не умеете проигрывать. Это легко эксплуатировать».

Впереди лежали прерии. Там все молчало. Я знал, что это значило. Когда организм, взобравшийся на вершину пищевой цепи, отправляется на охоту, всем остается только хранить молчание. Галерейные леса с карьерами и прибрежными плитами глянцевых камней шли дальше, и туда нужно успеть добраться раньше, чем их коснется холодный фронт. Ближе, совсем рядом с неподвижной черной водой, осыпая позади себя созревшие плоды с растений, прошла стая гиппопотамов. Тряся ходовой частью, она пылили, как всегда, не глядя по сторонам. При свете дня опасны они были только поодиночке.

Я свинтил пробку с пузыря с водой, невольно щуря глаза на чуть теплое крохотное солнце. Там, где оно зависло над далекой кромкой леса, что-то происходило. В воздухе точками двигалась стая птиц, и предстояло выяснить, что их могло встревожить. Бывают такие дни, которые надо просто пережить. Просто перетерпеть, вытянуть, сделать над собой усилие, приобрести пожизненный иммунитет, чтобы в следующий раз делать все то же самое, не закрывая глаза, говоря себе, что больше некому. И если приобрести пожизненный иммунитет не удается, то этот день возвращается. Наверное, у всех бывают такие дни. Ты смотришь и не знаешь, кто кого переживет, ты его или он тебя, и вот тогда ты говоришь себе, что с этим ничего не поделать — такие обстоятельства, в конце концов у каждого рано или поздно бывает день, который не дано пережить. Но глядя вот так, как сейчас, сверху и далеко вдаль, в мыслях вновь переживая масштаб пройденного и непроизвольно сопоставляя его с тем, через что пройти предстояло, — вот в такой момент невольно хотелось закрыть глаза. Забыть дорогу домой и навсегда стать частью непроницаемой местной ночи.

Мимо, треща ветвями, на неожиданно высокой скорости пронесся одинокий гиппопотам-цера — словно неожиданно настигло, бухая и разбрасывая камни, незапланированное тектониками сотрясение почвы. Все-таки чем-то невыносимо нравилось мне вот это время суток. Невзрачное пятно остывшего солнца виснет в прозрачных пластах горизонтальных сумерок, все замирает в ожидании прихода жестокой ночи, и ты не знаешь, что ждет за следующим поворотом.


Лес торчал, подпирая небо, и было сразу видно, что хозяин здесь он. В рваной дымке лес проступал гигантской стеной, неприветливый ко всему и мрачный в самый знойный полдень. Вот там приходилось быть осторожным. Тяжелые заросли лежали длинными тенями, пряча мертвую котловину, высохшее давным-давно русло водоема с отвесными прямыми склонами. По дну пустых ложбин тянулись глубокие трещины, и в них лучше было не падать. Места дальше шли нехорошие, где-то здесь были не выявленные участки микроволновой радиации, стандартная опасность в зонах залегания активной магматической руды. Электромагнитная лакуна могла ослепить, могла просто умертвить, но не обязательно сразу, путем генетических нарушений. Отчетность геологической разведки оставляла желать лучшего. Впрочем, на такой случай имелся свой талисман. Иногда лакуну удавалось предвидеть заранее, если поведение человека менялось.

…Над лесом, подобно облачку мошкары, на фоне солнца все также висела стая какой-то летучей напасти. В амбразурах сенсорного видоискателя прицела видно ничего не было, мешал свет, но я и так знал, что там. Здесь это всегда означало одно. Ополоснув, я похлопал ладонями, стряхивая капли, убрал подальше воду, взгромоздил на плечо надоевший за день неудобный двуручный самострел охотника и направился туда, где висело приклеенное солнце.

Решительно пристроившись по левую руку, меня сопровождало крошечное загадочное создание, бабочка каббро, неизменная спутница надвигающихся влажных ночей. На сердце у меня заметно потеплело. Бабочка была не только редка сама по себе и скрытна, она еще предвещала отсутствие всяческих затяжных неприятностей вроде мокрого снега со льдом и относительную стабильность магнитных полей-лакун. На мой взгляд, крылоглазое само по себе представляло аномалию, это кроткое создание обладало способностью посредством синтеза пигментов на своих крылышках создавать прямо-таки шедевр иллюзии.

Всякий раз новый рисунок воспроизводил уменьшенное до микроскопических размеров зеркальное отображение всего прилегающего рельефа со всеми подробностями — небом, облаками, лесом, лугами, включая мельчайшие особенности лица глядящего. Но загадочность бабочки состояла не в этом. В действительности, зеркальный сочный рисунок крыльев никогда не передавал буквального отражения окружения, но в нескончаемой череде искажений, сменяющих одно другое, едва заметных глазу и живых, так что рельефная поверхность лица наблюдателя в интерпретации ее пигментов очень скоро как бы начинала существовать самостоятельно, словно оживая.

Это выглядело как микроскопическое надругательство над временем, оторваться было невозможно. Каждый отдельно взятый момент твоей удивленной мимики словно имел собственную последовательность фрагментов: он как бы играл со множеством намеков на то, чего нет. Всё происходило с заминкой по времени, напоминая рябь на воде. Ее даже тестировали, кто чем мог, но без большого успеха. В среде экзоморфов ходили даже сплетни, что стандартная амплитуда подобных темпоральных микросмещений включала не просто запаздывание по времени — оно сочеталось с небольшим, но достаточно заметным его опережением. Как вообще такое возможно, никто не знал. Я сам при случае однажды интересовался у знающих людей, но мне принимались долго и непонятно лить что-то насчет свойств восприятия моего собственного глаза и с тем содержанием, что это просто такая форма иллюзии: на самом деле крылья каббровой бабочки никогда ничего не отражают с опережением по времени, это просто невозможно. Глядясь в них, человек в каждый следующий момент времени попросту наблюдал ту стадию собственной мимики, то утрированное подергивание уголка рта, малейшее движение складок на лбу, крыльев нависающего носа или, скажем, брезгливо поджатого подбородка, которых в реальном времени еще не было, но все они по отдельности или вместе уже содержались у наблюдающего где-то в подсознании. Микроэкспрессии никогда не лгали. Насекомое элементарно использовало человека, отражая в преувеличенном виде рефлекторную деятельность мускульно-двигательного аппарата, как кривое зеркало использует придурка, чтобы показать ему его истинное содержание.

Как конкретно крылоглазое исподобилось такое отражать — внятно не говорил никто. По-моему, они и сами ждали, кто бы им это объяснил. В общем, всякое может быть, как кому, на мой взгляд, такое объяснение ничуть не менее сумасшедшее, чем вариант с опережением по времени. Впрочем, особо никто этим специально не занимался, насекомое было безвредно, и это уже хорошо. Так что, попрыгав какое-то время в воздухе у самых кончиков травы, беспечное создание обычно уходило по отвесной траектории прямо вверх, куда-то под ядовитые небеса, унося с собой загадку мимикрии и разбитое на части изумление нечеловеческого лица.

.

3


Вислощекие мрачные звери с квадратными подбородками у меня над головой обеспокоено встряхивались, вперевалку грузно перебираясь с ветви на ветвь, расправляя крылья и надсадными голосами гавкая. Пока сверху гавкали, я пытался проложить в уме маршрут. Ошибиться было нельзя. Если я ничего не путал, где-то здесь начинались территории, некогда объявленные зоной закрытого биологического контроля. Обнаружились некие скромные на вид невзрачные растения, при неблагоприятных условиях буднично изменяющие свой химический состав листьев и концентрацию феромона, способного разрушать ДНК человека. Почему носитель расположен был активизироваться именно после наступления темноты — непонятно, как долго сохранял активность сам феромон — тоже не ясно, однако все, как можно было заметить, успели уже несколько раз об этом забыть и заняться более важными делами. Вот что мне никогда не нравилось в лесу, так это то, что его никогда не бывает мало. Ты приезжаешь, работаешь, а потом выясняется, что он работает над тобой. Или куда-то ушел. Или кто-то в нем изучает тебя. В общем, зря я сюда ехал.

Я обходил водоем, уже в общих чертах представляя себе весь распорядок дня. Стоя по колено в воде, дикие сутулые кошки провожали меня отсутствующими долгими взглядами. Я отвечал им тем же.

Когда эволюция находится в раздумье, для катаклизма может быть достаточно одного неосторожного сомнения. Не помню, кто это сказал. Кто бы он ни был, этот явно тоже был из неистребимых оптимистов, твердо знающих, что у добродетели мозолистые руки и загорелое лицо и если немножко поупрямиться, то все в конце концов как-нибудь образуется. Все можно расставить по местам, включая мироустройство. Если бы только кто-нибудь знал, как эволюция от всех них устала. И я вместе с ней.

Сегодня уже трудно даже поверить, что когда-то меня занимали совсем другие вещи, и в каждой нащупанной цепи свойств и явлений я склонен был усматривать загадку, направленную против меня лично, против моего разума и призванную на свет исключительно в целях пошатнуть мой авторитет прежде всего в глазах меня самого. Мне как профессиональному этологу весь материк был интересен в первую очередь с точки зрения его заселенности миром зоофитов высокой организации. Это не всякая там эволюционная экзоморфология, одной энциклопедии тут мало, на одной голове и систематике тут далеко не уедешь, были уже прецеденты. Я даже, выбирая тему будущих исследований, пропустил мимо ушей два чрезвычайно выгодных предложения со стороны биологической Миссии заняться чем-нибудь более полезным. То есть более отвечающим ожиданиям экспертной комиссии. Получая визу-допуск на Материк Конгони, я примерно уже знал, что тут меня ждет. Точнее, думал, что знаю. Я был готов к какому-то неслыханному изобилию скорой на решения фауны и был удивлен, такого неслыханного изобилия здесь не найдя. Сказать правду, я был озадачен. Так не бывает. То есть сломя голову носящихся в кронах растений всяких гибких неуловимых созданий хватало всегда, но все оказалось совсем не так, как я ожидал. Моим первым тогда впечатлением было, помню, что здесь как-то необыкновенно тихо. В то время мне легко удавалось списывать это на предвзятость оценок специалиста, твердо верящего в расчеты. Тогда я еще не знал, что этот сияющий мир шагает в пропасть.

Я, конечно, до прибытия сюда пытался более или менее подготовиться, я хотел понять, откуда в посезонных данных отдельно взятых биоценозов такая видимая устойчивость несоответствий.

О да, тогда я был оптимист. Прямо на ходу надеялся осмотреться привычным глазом и сразу же вплотную заняться своей темой. Черта с два дадут тут заняться своей темой. Правда, какое-то общее представление, которое укладывалось в некое подобие систематики, я все-таки составил. При этом замечательно, что, с одной стороны, рабочая схема в первом приближении оказалась не так чтоб уж очень далекой от реального положения вещей. С другой же, можно только удивляться, как мне на ней до настоящего момента удалось дожить.

Первое, что бросалось в глаза, здесь отчего-то полно сумчатых. Логично было предполагать некоторую засушливость в дельтах части рек, а также заниженную биопродуктивность. Что я и сделал. И на чем едва не попался, и не только один я. Пока в Миссии выясняли, кто за чей счет живет, я решил, что мне лучше заняться своим делом. Здесь даже один подкласс псевдохвойных растений проходил как сумчатые: не споровые, не с дуплом, а именно сумчатые. Опять же — принятая здесь система классификации.

О ней говорили много, в самых разных выражениях, но никогда вполголоса. Если о ней говорили, то только громко, так, чтобы слышали все.

Когда до меня дошла суть предмета, я едва не присоединил свой голос к общему хору возмущений, но быстро понял, что это бесполезно. Только по одной ней, системе классификации, можно было сделать вывод о контингенте сотрудников, их уровне интеллекта, а также о приоритетах естественников вроде эволюционных антропологов, периодически ошивавшихся здесь на чужих хлебах, причем все под эгидой Миссии. Что они тут забыли, никто сказать не мог. Экзоморфы не утруждали себя в выборе того, как следует назвать то или это. Предполагалось, исследователи исходили прежде всего из понятных всем аналогий: они как бы довлели.

Говорят, проблема нашего мира в том, что мы не умеем говорить просто: простые вещи нам неинтересны. Я бы сказал, что проблема нашего мира в том, что мы не умеем мыслить просто: вещи, которые мы ценим, слишком важны. Но вот чего, спрашивается, не хватает людям, создающим другим проблемы ввиду явной безнаказанности?

Конечно, я писал письма в инстанции, и не только в научных выражениях, и не только я. Стало признаком хорошего тона вновь открытым видам давать земные наименования, присовокупляя туда свое имя, имя всеми любимого шефа или его ручного хомячка. Причем бесстыдство стало принимать характер пандемии.

Названия никогда не возводимых объектов; названия объектов возводимых, но так никем и не возведенных; оглавления сомнительных книг; отитулование первой попавшейся на глаза страницы технической документации, не имеющей ничего общего с экзоморфологией, — это лишь кончик айсберга тех возможностей, как максимально осложнить жизнь другим исследователям. И никто ничего не может сделать.

А делать что-то нужно. Есть такая вещь, периодическая экзосистема Наго-Хораки. Очень полезная, если знать, как ею пользоваться. Кто-то в отчаянии назвал ее скотодраматическим переложением сюрреальной действительности для чайников, и, к сожалению, для отчаянья были основания. Предполагалось, оная экзосистема своей периодичностью должна была весьма упростить взгляд здравомыслящего человека на события окружающей жизни и просто своей полезностью стать той путеводной нитью, которая поможет сохранить рассудок. Большой упсс FGP65780003216786669. «Упсс» и в самом деле получился большим — и это еще не самое худшее, что ждало в справочнике. Лошадь Гамински, скажем. Она же болотная тригора 66FG1435K (попросту трясатка). Зеркальный полухорд-богомол Ра, он же странный ложноног Тутмоса. Терпкая выпухоль Плятто. Она же тварь Плятто WW-8456662FG-09090923546. Тварь 34508/145. Тварь lh45lh. Тварь Парсонза 13465.1345/. «Водоплавающая скотина с ушами». Это было последней каплей. Зачастую трудно было избавиться от впечатления, что умирающие от скуки научные иждивенцы торопились первыми внести свой посильный вклад в свод энциклопедических данных Внешнего Конька, давясь от предвкушений и хихикая в ладошку. Вначале я в силу долга службы пытался с карандашом в руке все это терпеливо, водя пальцем, с присущей мне добросовестностью переносить, потом попробовал найти, кто этим занимается. При этом, повторяю, срочные, я бы даже сказал, панические меры никто принимать как бы не собирается, у комиссии экспертов попросту не доходят руки.

Рептильно-большой снежный засунец Хораки. «Снежного» в котором столько же, сколько в нем от рептилий. Говорят, когда наше общее начальство наверху узнало об этой последней эволюции мысли референтов, оно поклялось своими руками сжечь последнюю редакцию справочника на ягодицах автора открытия. Может, хоть эти крайние меры возымеют действие. Ну ведь невозможно же работать. Иседе Хораки, конечно, зверь, но в хорошем, конструктивном смысле.

Был стеклянный перистальт — симбиот Сцилларда (так прямо и стоит), он же гвозди конгони. И так далее, и так далее. Как можно понять, всё делалось больше по причине недостатка воображения, чем из каких-то там энциклопедических соображений. Поскольку «лошадь» уважаемого мэтра гносеологии в силу своего обыкновения проветривать на солнцепеке орган, который (следуя дальше традиции аналогий) по своим отправляемым функциям следовало бы определить как печень, скорее напоминает жерло водоплавающего камина с полуобвалившейся штукатуркой.

Так, «выпухоль» некоего хитроумнейшего из лаборантов здесь на Капри вообще представляла собой отдельную культуру-конгломерат — редкий случай, когда в симбиоз вступали организмы, едва удаленные друг от друга.

По поводу же некрофага, перистальта или вот еще, скажем, «засунца» вообще остается только качать головой. Когда я, отложив дела, что называется, с фактами на руках попытался пробиться на аудиенцию к полномочному представителю Миссии, то он слушал, глядя на меня глазами законченного бюрократа. Он молчал все время, пока я пытался донести до него суть и неотложный характер мер. Прилагая максимум усилий, чтобы выглядеть сдержанным, хладнокровным, последовательным очевидцем событий, опирающимся на разум, а не на эмоции, я говорил спокойно и сухо.

Он меня даже ни разу не перебил.

В ответ я услышал речь, которую уже я слушал с тем же самым выражением, из которой я узнал, что самой лучшей политикой в создавшихся условиях будет оставаться сдержанным, хладнокровным, последовательным очевидцем событий, опирающимся на разум, а не на эмоции, и что согласно Конвенции Независимых Культур каждый вновь открытый вид, подвид и так далее может приобретать уникальное наименование, данное ему первооткрывателем и только им, равно как этого и не делать. Было невооруженным глазом видно, что речь он выучил давно и здесь за столом я у него сидел не первый.

Но вот что возмущает. Другое дело, когда народ, как предполагалось, искушенный, начинает и вести себя так, как называет. Мне самому однажды приходилось чуть не за шиворот оттаскивать партию палеобиологов, рвавшихся покормить с ладошки неприкаянную стайку ушастых «тушканчиков» Умбунги, рыболова Брауна, злейшего врага древесных гиен. Я могу объяснить, в чем дело.

Темный участок надбровной линии, высоко сросшейся над блестящими увлажненными глазами, в сочетании с полуопущенными концами придавали скорбной мордочке хищной скотины именно то выражение глубокой скорби, пережитой совсем недавно невосполнимой утраты, призывающей к немедленному участию. На это выражение можно было купить щемящее сочувствие всей Миссии на сезон вперед. Это, кстати сказать, не единственный случай, когда безвольно сложенные на груди пушистые лапки легкого на подъем создания и мордочка, помятая со сна, вызывали у свидетелей этого чуда неодолимое желание снять с себя последнюю рубашку и немедленно накормить. Эта машина-убийца, которая делала свою работу исключительно хорошо, держала в напряжении всю биоту. Все-таки удивительно, насколько бывает сильна инерция мышления у всезнающих ученых дядей, одичавших от безнаказанности. Я говорю, все взрослые, казалось бы, люди.

В какой-то момент я перестал обращать внимание на то, куда ступаю. Я больше не видел перед собой черной зеркальной воды и призрачных голубых кряжей по горизонту. Я перемещался, как профессиональный охотник, шагая мягко и непринужденно, теперь всегда уже шагая только мягко и непринужденно, как ветеран героической эпохи освоения, как заслуженный старожил земли, подспудно задумавшись, уйдя с наезженной колеи мыслей, прислушиваясь больше к внутреннему чувству, словно лишившись чего-то, груза необременительного, но обязательного, о котором даже забыл думать.

За те последние несколько лет здесь я, пожалуй, только сейчас до конца смог прочувствовать содержание того, что был тут совсем один. Прервалась какая-то нить. Остался позади прежний туннель реальности, и произошел переход в иное состояние. Если я все оцениваю трезво, если я с самого начала не ошибся в исходных посылках и кто-то еще более хитрый, чем я, не водит меня за нос, никто в целой Вселенной даже приблизительно не догадывается в эту минуту, где я мог быть. Когда-нибудь каждого, наверное, тут однажды посещает в конце концов чувство вроде этого, раньше или позже; не знаю как кому, во мне оно не вызвало ничего. Никакого отклика. Ни хорошего, никакого. Ощущение было новым, с ним надо будет тоже сжиться, и все. Я не думал, что будет выглядеть так, как выглядело, как работа, — неприглядная, стыдная, неизбежная и оттого еще более невыносимая, которую предстоит выполнять день за днем, из года в год. До конца жизни лишь потому, что в свое время тебе не сиделось на месте. Я любил это время, я имел к нему отношение, я любил это плывущее, нескончаемое, чужое небо над собой и все, что было под ним, их нельзя было не любить. И я ненавидел их. Временами я просто уставал от ненависти к ним, я был болен этой усталостью, я откровенно их боялся. И дело было уже не в том, что на планете пропадали люди, то там, то тут, в последние годы как-то особенно часто, которые, правда, потом вдруг могли оказаться живыми и здоровыми где-нибудь за тысячи километров на совсем другом краю материка. Все было много хуже. Здесь все-таки уже не беспризорный Пояс Отчуждения, и было очень легко убедить себя, что ты нашел свое место в жизни. Но на землях любой Независимой Культуры новоприбывший делал то, чего не делали даже в секторе Зеленой Зоны.

По завершении серии формальных процедур, он имел право не оставлять разрешения, дающего санкцию службам личной безопасности автоматически начинать его поиски после потери с ним контакта. Но интересно было не это.

За всю историю материка Конгони, единственного на планете и самого большого во всем Внешнем Коньке, с момента приобретения планетой статуса протекции независимой культуры Дикого Мира был зарегистрирован всего один случай, когда новоприбывший подтвердил такое полномочие Миссии знать о его местонахождении. Да и то, как выяснилось, транзитный пассажир тот вскоре, не задерживаясь, благополучно отбыл за пределы юрисдикции планеты, перепутав директорию Конгони с Догоном 77, мертвой как сковородка землей Внешнего Конька. Каким местом он думал, осталось загадкой.

Нужно сказать, любителей страшных историй здесь хватало. Рассказать и еще со значением подмигнуть, так чтобы у слушателей не оставалось сомнений, что если все хорошо, то это ненадолго. Генератором особенно разрушительных для оптимизма слухов у нас работает мой сосед, он их где-то намывает ведрами. Иногда мне кажется, что он использует меня, как полигон для сюжетов для своей книги.

Есть на болотах Конгони одна бабочка. Согласно реестру, обычная бабочка, только пустая внутри. По свидетельству очевидцев, самое страшное дело — вот эта бабочка на лесных топях. Нельзя на нее смотреть. Без привитого иммунитета она становится угрозой существования здравого смысла. Красива до такой степени, что, раз увидев, уже не отвести глаз. В ротовой полости все пересыхает, нарушается нормальный обмен веществ, а иммунная система не справляется с возложенными на нее обязанностями. И кончается это одним и тем же: уводит за собой туда, откуда не возвращаются. Вот какая закономерность: чем глубже топи, непроходимее болота и грязнее грязь, тем красивее экземпляр.


…По прямой вдоль кромки леса, треща сучьями, прямо передо мной и совсем близко, камнем пронеслось темное пятно. Я успел отчетливо разглядеть стремительно несущуюся поверх зарослей травы голову, потом всё решали доли секунды. Трижды проклятый феномен Геры пролетел, не задерживаясь, мимо крайних деревьев, двигаясь прямолинейно, по своему обыкновению, резкими толчками, ни на что не отвлекаясь. Я мог бы поклясться, что был быстр как никогда, заученным движением матерого охотника срывая лямки с пояса и рук, и все равно не успел. Не переставая напряженно следить за деревьями, я на два счета упер в ладонь и предплечье суставы самострела, вскидывая прицел навстречу траве и солнцу. Я знал, что рядом могли быть другие. Стадный инстинкт никогда не врал, и не было случая, чтобы их видели по одному. Увесистый инструмент удобно лежал, готовый к тому, что умел делать лучше всего, я в мыслях уже видел примерную траекторию другой особи. Мы оба ждали. Если бы не его детонация, я бы, наверное, не почувствовал ничего. Ни сожаления, ни раскаяния. Все они остались в далеком прошлом. Торопливо совмещаясь, в оптике плясали тени и параметры перспективы, цифровые огоньки знали всё, что им было нужно, но ничего не происходило. Я плавно и аккуратно, стараясь ничего не потерять, проводил корпусом инструмента кромку леса. Терпение всегда относилось к лучшим достоинствам хищников. Важно было с ходу поймать соответствие периметра сенсоров и траекторию своего движения, но я уже знал, что не успею, слишком близко. И никто бы не успел. Холодно и много света. С тем же успехом можно ловить руками свою тень.

Вот в том-то и дело, подумал я, отправляя самострел назад за спину, об этом и речь. Голым желанием их не достать, скорость реакции у них как у мух.


Помнится, вечно энергичные и неприятно жизнерадостные экзоморфы проводили аналогии, объяснявшие непривычно высокий уровень интеллекта всего многообразия местной фауны. Я бы от себя добавил, что они забыли про лес. Парагормональная система с зачатками нервной организации растительного мира была тем целым, часть которой составляла фауна. Все основные горные экваториальные цепи с низовьями Конгони в той или иной степени затронула, один за другим, череда ледниковых периодов. Их сопровождала сильнейшая тектоническая активность материковой коры и, соответственно, вулканические извержения. Стрессовый фактор был тем всё решающим моментом, который стоял с кнутом и подхлестывал защитные механизмы организмов. В результате, вся целиком биосистема до сих пор пребывала в напряженном ожидании, чего мать-природа выкинет еще. Тяжелые на подъем и медленно думающие составили длинный список вымерших видов.

Предполагалось, когда-то здесь была одна и та же бесконечная, леденяще глубокая ночь с редкими вкраплениями сумеречно бледного рассвета. Позднее хронические подвижки плит, эрозия с осыпанием гор, шарахающие груды вулканов до неузнаваемости изменяли ландшафт, когда одна долина под вечер могла выглядеть еще равниной, а наутро вместо нее стоял отвесный обрывистый склон, проросший тропиками. На страшной глубине не росло ничего, а на еще более страшной высоте лежал снег и лед. Чтобы выжить, каждому отдельно взятому живому организму приходилось просчитывать совсем не типовые логические задачи. И не делать ошибок. Живое, постоянно существовавшее в ожидании больших неприятностей, трудно было удивить чем-то еще. Элементы биоценозов, разумные в недостаточной мере, склонные к поддержанию традиций и в повседневной жизни опиравшиеся на проверенные временем решения, не оставляли себе шанса. Это нужно, чтобы приблизить свет понимания к тому, что произошло дальше.

4


Во всей этой истории важно то, что те же перипетии на типе организации и специализации насекомого мира сказались самым драматичным образом. Лишь на небольшой островной гряде Шельфа Пенк-Гуан были обнаружены эндемичные формы оккамов рая, кровососущих гвоздей размером с ладонь, но был лишь вопрос времени, когда они окажутся на материке.

Вообще, я уже примерно видел, как будет выглядеть конец света. Когда в один прекрасный день океанским течением из-за горизонта принесет какое-нибудь вырванное с корнями дерево и на нем — мирно дремлющих в щели оккамов. Бывают москитос, которые держат под охраной пределы лесов лучше, чем колючая проволока. Но этот паразит не знал ни чувства меры, ни совести. Для него не было ничего святого. В среде экзоморфов даже ходила теория, призванная объяснить отсутствие в настоящее время данной разновидности сетчатых неполнокрылых на самом Материке. Оккамы тут были, как не быть, но давно и очень недолго. Поскольку все съели и в самые сжатые сроки благополучно вымерли вместе со всем остальным миром. Она объясняла даже причину массового вымирания живых видов в геологическом прошлом материка. Если возможно какое-то переложение принципов организации микробиологии и вируса на более высокую ступень развития, то оно лежало за ближайшей лагуной. Солнечно сияющие кущи Падающих Гор спасала только полоса рифов. Зеркальноглазый стайных паразит, вкрадчиво гудя, служил напоминанием о том, как хрупок может быть мир. На островной гряде оккамы выживали главным образом посредством анабиоза, который на материке не работал. Ими занимались вплотную, но в цепи их превращений оставалось много неясного. На подотчетный период москитос тут не было. Зато были кошки.

Кошки были природным бедствием для того, кто после напряженного трудового дня настраивался на отдых. Они не давали уснуть, копошась где-то рядом, вопросительно взмурлыкивая, устраивая друг другу засады и ломая зеленые насаждения. Причем каждый раз складывалось впечатление, что копошиться, устраивать засады и ломать насаждения ночами они со всей акватории Озера собирались почему-то исключительно у моего коттеджа. Проблема состояла в том, что я не любил спать под крышей. Я любил спать именно под открытым небом с большим количеством звезд. Низкие кроны скрывали, что делалось под их покровом, но я не хотел знать, что там делалось, я хотел спать. Я задавал соседу вопрос, сталкивался ли он с проблемой крепкого здорового отдыха. Отложив дела, приняв горделивую осанку и надменно вздернув подбородок, он заявил, что, несмотря на свой возраст, крепкий здоровый отдых — одна из привилегий, которой его организм не намерен себя лишать. Я тогда же решил, что так дальше продолжаться не может.

Стоило мне закрыть глаза, кошки принимались шуршать листвой. Они, не стесняясь, невидимо отирались где-то совсем рядом, нагнетая атмосферу, начиная вести себя как дома. шумно встряхиваясь и взмурлыкивая из темноты. Надо сказать, спать в гамаке у себя на лужайке, как это делал я, прямо под открытым небом решались немногие.

Прямых свидетельств нападения на людей именно кошек не имелось. И это обстоятельство было исключительно важным в противостоянии автономных поселений экзобиологов политике Миссии. Здесь все исходили из презумпции, что мы не у себя дома, но каждый при этом хранил взгляд со своей позиции. Настоящее положение вещей в плане сдержанности умонастроений устраивало прежде всего нас, обитателей автономных коттеджей. Согласно Презумпции Исходного, известной как права независимых культур, вопрос личной безопасности целиком лежал на нас самих. И Миссии это сильно не нравилось. Невозможно сохранить бюрократический показатель летальных инцидентов на одном уровне, когда каждый делает, что хочет.

Скептики, правда, еще сумрачно огрызались с тем содержанием, что таких свидетельств нападений и некому было бы давать, случись что, а покажите нам хоть одного вооруженного биолога. И это тоже было правдой. Люди на Материке в самом деле пропадали, и по самым разным причинам. Нам всем был знаком энтузиазм в столкновении с новым и истерия первооткрываний. Наша работа никогда официально не числилась в списке безопасных, но мы выбирали ее сами. И сами для себя решали, что «хорошо» и что «плохо».

Но руководство всю эту философию решительной рукой отодвигало в сторону, как оно выражалось, «для биологии с более мягким климатом». Давя на свое право вето, оно заявляло, что вынуждено исходить из того, что в условиях удручающей бесконтрольности обслуживающего персонала биостанций, затерянных по лесам и горам, когда народ то и дело сам по своему усмотрению, не спросясь, пропадает вдруг неизвестно куда, как это у экзоморфов вошло уже в нехорошую традицию, было бы наивно утверждать, что все конгонийские бестии мягкие и пушистые. Люди пропадают? Пропадают. Без спросу? Без спросу. Никто и не утверждает. Просто сведений обратного ни у кого нет. Презумпцию Исходного пока никто еще не отменял. Версия о нападениях парапода звучала бы тут с большим правдоподобием. Но меня никто не спрашивал.

Мы знали, что это значит. Право вето означало, что каждый твой контрольный образец будет тогда сам по себе. Сам по себе будешь ты сам и твое будущее как ученого.

По здравом размышлении, нужно было бы согласиться, что вероятность столкновения с представителем легко и быстро убивающей среды здесь никогда не равнялась нулю. Однако каждый из нас, опять же по здравом размышлении, предпочитал об этом благоразумно хранить молчание. Человек не забывал, что сюда его никто не звал. Конечно, никто тут не слышал о прирученной кем-либо озерной кошке, если не считать Батута, но, во-первых, Батут был не совсем кошка, по мнению многих, он был просто скотиной, и потом, возникни у них такое желание, они все очень скоро могли бы копаться и встряхиваться там у себя в полном одиночестве. Рассказывают, эти бестии в силах воспринимать даже электрическое поле, возникающее в результате чьей-либо посторонней мышечной активности. Не говоря уже о том, что о местных ужасах годами плели и мололи вздор все, кому не лень.

Сосед, кажется, был первый, кто взялся это собрать и издать. В назидание поколениям, идущим следом. Он не то чтобы после этого как-то сразу вырос в моих глазах (все героические эпопеи скромно проходили под его именем, при его тесном участии и под его непосредственным руководством, где он с негромким мужеством переходил из одного народного эпоса в другой), но теперь, по крайней мере, мы лишились последних иллюзий.

В общем, здесь все еще далеко от полной ясности. Где-то писали, у сумчатых кошек интеллект выше, чем у дельфораптора. Пресноводная разновидность касаток, плескавшихся в озерах, озадачивала, но то же можно было сказать о многих других. Всякого рода благоустроенные клетки и загоны для живых организмов высокой организации тем же статусом Независимой Культуры запрещены, я боюсь, сейчас по всему Конгони если найдется несколько человек, вживую видевших озерную кошку, — уже много. Считалось, это одни из самых скрытных и осторожных созданий. Я снова подумал, как неудачно встал мой коттедж.

Вот только сегодня ждал, что что-то произойдет. Твари так были увлечены собой, что подняли меня с постели прямо посреди ночи, вылетев мне на траву чуть не под самый гамак встрепанным клубком, опрокидываясь, лягаясь и пинаясь. И пока я чудовищным усилием пытался отодрать реальность от сна, клубок распался, образовав пару гибких теней, которые с мягким дробным топотом растворились в темноте. Было ясно, что надо менять или коттедж, или свое мировосприятие. Я не знал, что труднее.

У этих тварей какой-то особенно тонкий слух; мало того, что он у них особенный, так они и слышат как-то иначе, чем родственные виды. Если верить скупым абзацам справочника таксономии, у одной из самых опасных из них, у водяной гиены, слух достаточно разборчив, чтобы воспринять отдельные соприкосновения в волосяном покрове руки человека при, скажем, сокращении локтевого сустава. Интенсивность соприкосновений человеком воспринималось бы приблизительно как стук в лесу друг о друга отдельных сухих ветвей под весом зверя. Как он с этим живет, осталось без пояснений.

Но ни один экзоморф не мог сказать, какими они видят нас.

Я обернулся назад, щуря глаза на низко висевшее солнце, и стал спускаться к тесным фьордам ложбины. Время пахло теплом.

День клонился к своему закату.

Глава Вторая

1


На тесной тихой полянке перед соседским коттеджем стало уже совсем темно, когда мы с соседом приканчивали по второй чашечке нежнейшего конгонийского чая с личных наделов ближайшей экспериментальной станции, лелея на шахматной доске новое побоище. Сосед был уверен, что нанесет непоправимый урон моему самолюбию, выиграв именно сегодня. Я без особой радости слушал тихую музыку, прикидывая, куда разумнее будет лечь спать. Кругом неподвижно стояли заросли, за ними слоями ложились сумерки, воздух пах ночью. Ослабленные расстоянием звуки доносились, гасли, потом не осталось и их. Тишина невольно заставляла понижать голос. В непроглядном лесу все стихло, как умерло, даже в курятнике соседа в зарослях за коттеджем больше никто не кашлял и не гремел посудой. Голограммы жутких тварей, поселившихся в старом сарае, не выглядели домашними даже днем. Ночью там лучше было не стоять. По фоносети поисковиков шло сообщение, что по непроверенным данным на представителей геологической разведки совершено нападение, предположительно, камышовой гиеной. Подчеркивалось, данные предварительные, но персоналу всех директорий, биостанций и сотрудникам обособленных коттеджей предлагалось на всякий случай не отпускать детей одних далеко от дома.

В заключение фоносеть прокрустовым голосом Иседе Хораки воззвала к совести отдельных сотрудников поисковых партий не заниматься покрывательством и немедленно сообщать обо всех, всех случаях неспровоцированно агрессивного поведения диких животных. Башенные эстакады конденсаторов магменной электроцентрали, висевшие на горизонте над кромкой леса далекими слипшимися пузырьками, были видны с крыши коттеджа соседа, и мы оба чувствовали себя как-то не очень уютно.

Камышовая гиена была последним представителем исчезнувшего подвида кошек, исчезнувшего практически на наших глазах, я даже не знал, что она еще есть. Я почему-то сразу поверил, что это была именно она. Я прямо видел, как самый последний зверь своего племени в эту минуту где-то неслышным призраком пробирается сквозь листву, мягко ступая, сливаясь с ночью, привычно становится с ней заодно, хмурый, неуловимый и приговоренный, и кто-то, быть может, в эту же минуту молча и бесполезно щелкает, цепляя одна за другую, стрекала в обойме покрытого пылью табельного парализатора, а кто-то ступает за освещенный порог, щурясь в темноту и продевая руку в рукав куртки, и где-то, быть может, сейчас смолкла у огня неспешная беседа, и все рассеянно смотрят в огонь, сцепив пальцы, и никто не знает, где он может быть. Тому, кто никогда не переступал порог ночи и вместо живого леса натыкался на мертвую тишину, этого не понять. Когда лес молчит, значит, чего-то не хватает. Дело не в том, что одна кошка была чем-то лучше других. Это трудно объяснить. Жизнь была редкостью в этой вселенной. Она была так редка и так непредсказуема, что граничила с недоразумением, и любое ее проявление, каким бы случайным оно ни казалось, в восприятии работавших здесь уже на уровне первых рефлексов понималось как что-то, что трогать нельзя. Мы сами находились в положении такого исчезающего вида и многие из нас сами были такой последней дикой кошкой, крадучись и осторожно пробиравшейся сквозь ночные заросли враждебной среды, и нам не нужно было объяснять, на что это похоже и как это выглядит.

На полянке неподалеку, едва различимый уже за глубокими фиолетовыми тенями, сложив на груди лапки, сидел, чего-то высиживая, неподвижный шаронос, полуночный молчаливый зверек, совершенно безвредное потайное глазастое существо, способное часами вот так мирно медитировать при свете луны и стечении благоприятных обстоятельств. Мы с соседом сидели за низким столиком в траве. Сосед разглядывал небо, я слушал тишину, иногда отвлекаясь на незнакомые линии пасмурной музыки. Из-за сдвинутой вбок темной стены стекла доносились радиопомехи; там в глубине коттеджа разговаривали чужие голоса, перемежались коротким шипением фрагменты дежурных включений интеркома вахтовиков с орбитальных станций — бесцветные голоса, убитые от скуки и огромных расстояний. Мы молчали. Мы сейчас оба были заняты вышиванием, и это дело требовало внимания. Сосед терпеливо садил шнурок за шнурком оптико-волоконные концы, я, мучительно щурясь на последний свет, падавший с неба, без видимых успехов пытался вдеть идеальный во всех отношениях, неоднократно прослюнявленный уже кончик стеклистой нити в совсем уж неестественно узкое ушко уникальной по своей тонкости иголки. Ушко выглядело издевательством.

Иголку предложил сосед, и только теперь до меня стала доходить вся глубина его черного замысла. Сжав зубы, я принял вызов, но свет в конце туннеля выглядел таким недосягаемым, что я мысленно пообещал, что соседу он дорого обойдется.

Голоса вахтовиков обсуждали последние события: возмущение части населения нашей далекой прародины-планеты в связи с выдвижением на соискание престижной премии мира «Украшение планеты» некой кошки Ностромо. Возмущенная часть (главным образом, владельцы других домашних питомцев) требовала пересмотра условий отбора кандидатур, комитет призывал к спокойствию. Этой новости был уже почти год, но страсти эхом отдавались по всем уголкам обитаемой ойкумены до сих пор. Кис и в самом деле был хорош. Я видел его в целой эпопее ракурсов — особенно подробно его снимали, когда он лежал вытянувшись, со скромным выражением ожидая внимания со стороны растроганных любителей животного мира. Впрочем, его настроение быстро портилось, стоило только появиться на горизонте еще одному коту (поскольку в действительности он был котом, а не кошкой, впрочем, массовая пресса в такие детали не вдавалась). Вполне вынося лишь свое присутствие, он довольно скоро закрепил за собой титул едва ли не самого скандального и немногословного претендента за всю историю всемирной премии. «Единственный и неповторимый» — кокетливое обращение ведущих радиотрансляций с церемонии вручения этому по натуре сварливому украшению планеты было довольно близко к теме. Мерзавец даже не давал себя гладить.

Ностромо не был природной аномалией, как пытались уверить его противники. Не был он и генетической модификацией. Просто у матери-природы, когда она его делала, случился приступ хорошего настроения. Это бывает.

Когда у лауреата той же премии, маленькой девочки, сыгравшей роль самой себя в блокбастере, в котором она пережила массу неприятностей на околоземной орбите и лишь в силу своей склонности к научному анализу сумевшая остаться в живых, спросили, как она относится к партнеру на роль «Украшения планеты», она ответила, что «неплохо». «У нас с ним характер копия — один к одному».

Впрочем, строгий отец все эти беседы решительно прикрыл, забрав свою знаменитую на всю планету пятилетнюю кнопку из-под умиленных взглядов. «Не портите мне ребенка».

Нужно сказать, сидя здесь, на Конгони, в тени еще одной неслышно подбиравшейся ночи, когда у тебя за спиной в темноте кто-то шуршал ветвями, со странным чувством можно было слушать о проблемах чужого далекого мира, в котором не могло произойти больше ничего, кроме кота как категории системы ценностей. Сосед с кислым выражением разглядывал горизонт в сумерках перед собой. У меня тоже не было желания комментировать.

Я был уже на грани замешательства: ушко иголки стояло насмерть. Меня не то чтобы это начало заводить, но по моим убеждениям, если кто-то его создавал, то, логически рассуждая, предполагалось также, что и нить в него должна пройти тоже. Пусть не сразу, пусть с рядом условий и оговорок, но все в конце концов должно счастливо разрешиться. Я просто знал это с высоты своего опыта и просто так отказываться от своих убеждений не был намерен.

В свое время замечательная многофункциональность этого архаичного, но весьма полезного в жизни и быту инструмента могла поразить воображение. Скажем, им можно было не только аккуратно пришить пуговицу или достать занозу, но и зашить края раны, сделать из него при помощи несложных подручных средств самодельный компас, намагнитив один кончик иголки и поместив в ванночку с водой на лист растения; не только подколоть у себя на стенку в изголовье фотоснимок любимого начальства, чтобы, открыв глаза, уже с утра знать, в чем состоит смысл жизни, — но и даже легким движением руки прикрепить у своего окошка уголок занавески. Еще позднее все та же поразительная многофункциональность этого скромного оплота эволюционного развития до такой степени впечатлила специалистов, что решили шагнуть еще дальше, открыв новые горизонты и пустив иголку уже непосредственно в сферу информации и информационных технологий, доверив ей самое дорогое, подкалывая с уголка документы самого разного свойства. В среде историков этимологии даже ходили слухи, что само выражение «подшить документ» в нотариальной области отношений носило буквальный характер. Я подозреваю, что мир в те времена был не лишен самоиронии.

Иглу в качестве носителя памяти стали использовать исключительно в походных условиях и лишь ограниченное время: ими можно было утыкать что угодно. В условиях, когда снабжение поисковых партий оставляла желать лучшего, серия из них с успехом справлялась с задачей создания голограмм небольшой мощности. Но такой роскошью снабжались только сотрудники в режиме поиска. Все остальные трудились на системах биокомпов: системах связей и носителей информации, основанных на коммуникативных свойствах мицелия. Грибы в качестве компьютеров повсеместно по большей части были единственными доступными средствами связи.

Сделав столько хорошего, дав миру осознать себя единым, обутым и одетым и выведя эволюцию на новый уровень, инструмент до настоящего дня скромно оставался в тени всех своих возможностей. В общем, о приспособлении были сказаны еще не все теплые слова, но сейчас оно интересовало меня только в одном качестве. Ушко не торопилось сдавать позиции. Я никогда не жаловался на зрение, но нигде, думаю, ни в одном уголке всего материка и Шельфа не удалось бы найти что-нибудь, подобное этому. Проще, конечно, было бы просто признать поражение, но к простым решениям у меня враждебное отношение с раннего детства, такое свойство организма. Меня останавливало лицо соседа, с которым мне потом предстояло жить до конца своих дней. Кроме того, я уже начал испытывать нечто вроде ревнивого недоумения пополам с изумлением. Не производилась еще на свет такая иголка, которую бы в конце концов не удалось обуть. Потом я на минуту отложил все приготовления, закрывая ладонью глаза и сдавливая пальцами виски. Передо мной до сих пор стоял образ застрявших в камыше тел и вид медленно падавшей в грязь головы, поднимая вверх брызги. Я все еще был в тисках дня, и честно мог сваливать технологический неуспех процесса на непослушные пальцы.

«Вот в таком мире мы теперь живем», — с горечью заключил сосед, разглядывая иголку в пальцах. Это была старая тема всех старожилов. Иголка как памятник регресса. О том, насколько плохо все обстояло со статьей снабжения в секторе Периферии, говорили все. Я был так сыт сегодня болотами и грязью, что предложил соседу отложить партию. На что деликатный сосед мой предложил еще чашечку горячего чая. Здесь есть над чем подумать, сказал я, глядя на него и чувствуя страшную усталость во всех мышцах на десять лет вперед. Меня до сих пор подташнивало.


Так мы сидели, дыша свежим воздухом, слушая и не слушая дежурный треп вахтовиков, оба не вполне соответствуя вечеру, оба не совсем еще в своей тарелке, я — болея и отдыхая душой, сосед — всерьез обеспокоившись сегодня за жизнь сотрудников и сокровищницу научного потенциала планеты перед лицом нависшей со стороны дикого мира угрозы. Сидя, если сказать честно, сейчас больше как на иголках, — он всегда как-то особенно чувствительно реагировал на сообщения, подобные сегодняшнему. И вот тогда у нас в самый неподходящий момент на полянке без всякого предупреждения объявилась местная достопримечательность, Батут со своими бандитами. К настоящему времени уже половина экспериментальной станции голосемянников была знакома с ним лично, а вторая половина требовала принятия жестких мер.

Батут, некая неуправляемая помесь тяжелого и легкого, трудно передаваемое сочетание лоснящейся от блеска пантеры и ушастой гиены, невыносимо широкоскулый, черный, как полночь, в своей обычной манере без всякого предисловия неслышно возник позади соседа, сидевшего спиной к зарослям, неожиданно накрывая его и обнимая всеми своими килограммами, тиская лапами, щекоча паутиной щетины и приникая зубами к затылку. И сосед едва не лишился рассудка. Сбросив с себя лапы, на глазах теряя привычную пигментацию лица, он открытым текстом стал ставить в известность, насколько сейчас такое поведение неуместно.

Он ставил в известность так подробно, размахивая свободной рукой, что его поняли даже конденсаторы магменной электроцентрали. Покойно сложив в струнку большущие лапы, Батут благосклонно жмурился. Он наслаждался звуками родного голоса. Его бандиты тоже держались, как у себя дома, один бродил поодаль тенью из угла в угол, каждый раз выжидательно разворачиваясь в нашу сторону низко подвешенной мордой, чтобы быть в курсе событий, другой лежал, флегматично разглядывая новые лица. Я видел его первый раз.

Меня, кстати, всегда занимало, насколько тяжелыми и грузными могли казаться сородичи Батута, спускаясь с деревьев на землю. Где-нибудь в каньонах Рыжего До они выглядели утомленными узниками сытого покоя, непропорционально массивными в отдельно взятых частях тела, упрямыми и хронически мрачными — до тех пор, пока они не переходили на бег. Вот тогда все сразу вставало на свои места. Вид мато даже среди кошек был знаменит умением оставаться незаметным, пока не становилось слишком поздно. Он даже мог быть заметным, все равно оказываясь рядом не тогда и не там, где по логике вещей его следовало ждать.

Честно говоря, я и половины сказанного в этот вечер не решился бы произнести в присутствии Батута. Сосед же видел всё однозначно, совершенно точно зная, что за ту пару месяцев, что сосед имел удовольствие занимать свой коттедж, все вокруг самым недвусмысленным образом успело проникнуться присутствием человека, фактически являясь четко помеченной феромонами чужой территорией — со всеми проистекающими из такого обстоятельства последствиями. Притом сосед был уверен, что и Батут все это хорошо знал. Я со своей стороны подозревал, что все обстояло именно так. Я сказал бы от себя иначе: Батут хорошо знал то, что сосед это знает. Единственное, чего не знал сосед, что Батуту было наплевать. Я сам как-то однажды рано поутру, застигнутый в шезлонге соседа, был невольным свидетелем сцены, как вездесущего детергента, накануне разбомбившего со своими ухоемами курятник, сосед за уши и мохнатые щеки пытался вернуть на место преступления, а тот упорно прикидывался хорьком, не даваясь, делая вид, что оказался тут совершенно случайно, и они ходили так по орбите вокруг коттеджа, шумно дыша, кашляя, огрызаясь и пинаясь, пока Батут не утащил соседа в кусты. Голоса голограмм и раньше привлекали жителей леса, и инцидент явно был не последним.

Еще до появления здесь сосед выхаживал его котенком в числе нескольких братьев, мать которых куда-то ушла и, как здесь часто случается, больше не вернулась. По его словам, сосед вряд ли бы решился на такое, если бы своими глазами не видел ее, вбитую в землю парой провалившихся камней, попавшуюся на обычную уловку местных парапитеков. Эксперимент, можно сказать, удался. Протокол предписывал в таких случаях строгую процедуру подготовки будущих репатриантов к естественным местам обитания, но утомительно подвижных инсургентов он не интересовал. И это было проблемой. Без нужной подготовки после столкновения с естественной средой обитания воспитанник погибал очень скоро. Одной диеты и информационно обогащенной среды было явно мало, и сосед отложил все остальные дела. Его записи мато, решающих задачи на экстраполяцию, составили единственную известную программу исследований способности мато к принятию самостоятельных решений.

Они не спали рядом с человеком, они не ели с рук и они не получали еду готовой. И вроде бы все складывалось благополучно, подросшие и возмужавшие мато в свое время ушли, и больше их никто не видел. И только не наладилось что-то с ничем абсолютно до того не выделявшимся среди других Батутом.

Батут нисколько не огорчился отсутствием единомышленников, благоразумно решив, что солнце везде светит одинаково, прекрасно изучил повадки людей и теперь ведрами хлестал крайне дефицитное в наших краях обогащенное молоко. Батута можно было встретить не часто, но всегда в самом неподходящем месте. Его морда, помятая со сна, стала эмблемой неприятностей. Я предпочитал с ним не связываться.

Человек сам по себе его не интересовал. Его интересовали в этом мире только две вещи: крепкий здоровый отдых в тени и спелые яблоки — круглые, крупные, с наглядно обозначенными по меридианам прожилками, удушливо пахнущие, сочные и чтоб они хрустели.

Яблоки, понятно, на Конгони в естественном виде не росли, поэтому он вечно отирался где-нибудь поблизости от экспериментальной станции голосемянников. Однажды там прямо при мне в административный бокс вся в слезах прибежала молоденькая младшая научная сотрудница (та, что уж из совсем младшеньких). От нее разило таким страданием, что поначалу нельзя было добиться ничего, она только всхлипывала, указывая пальчиком на бронированную дверь аварийного погружения, потом, не переставая всхлипывать, выбежала наружу, и мы, все кто там был, за ней тоже — кто-то по пути на всякий случай задействовал центральную систему периферийной защиты.

В дальнем конце одного из многочисленных открытых вольеров с произраставшими там агрокультурами, за зарослями и завесями не то заградительных, не то маскирующих сетей младшая научная сотрудница уже сидела на корточках, горестно склонясь, водя перед собой ладошкой по земле, робко поросшей невзрачной сорной травкой и заботливо помеченной кое-где цветными флажками. Как стало ясно из сбивчивых объяснений, здесь призвана была произрастать чрезвычайно капризная поросль-гибрид типа симбиотической ассоциации, над которой бились общими усилиями три года и которая наконец-то вроде бы дала о себе знать жизнеспособными спорами. И даже не капризная поросль-гибрид здесь должна была произрастать — наполовину готовая диссертация, с далеко идущей перспективой и просто смысл всей научно-исследовательской жизни убитого горем сотрудника.

Посидев тоже на корточках, поводив ладонью по земле с отчетливыми следами обширных пролежней самой свежей консистенции, руководитель всего проекта, массивный, как наливной танкер, мужчина с обожженным лицом поднялся и решительно зашагал обратно, к боксам административной части, по пятам преследуемый сотрудниками в строгом белом и в строгом защитно–зеленом. Вскоре все вернулись тем же порядком: длинными шагами шагавший руководитель проекта впереди, остальные сзади, толкаясь и наступая на пятки. Теперь научный состав сопровождал новое лицо, младшего лаборанта.

Окружив злосчастный надел, кое-кто немедленно уселся на корточки, остальные склонились, нетерпеливо раздвигая руками загораживающие головы, наблюдая, как лаборант быстро бегает пальцами по цветным проводкам и заглядывает в торчащие нашлепки. Все молчали.

«Лежит… — дрожащим голосом сообщила сотрудница, зажимая тонкий носик двумя перламутровыми пальчиками. — Он лежит… Я ему говорю: у нас не лежат здесь, пошел отсюда, иди туда лежать, здесь не лежат… Он лежит…»

На тщательнейшим образом просеянной, унавоженной и взрыхленной почве невооруженным глазом было видно, что здесь действительно лежали: раскинувшись привычно, широко, отдав отдыху всего себя целиком, удобно и явно долго. Все знали одно бриллиантовое правило Батута: отдых должен быть продолжительным.

Я прямо тогда же сразу едва ли не во всех возможных подробностях представил себе, как все это происходило: вот научная сотрудница, онемелая от предчувствий, осторожно опускается на корточки, не сводя круглых от ужаса глаз с разлегшегося в тени Батута, наглое выражение морды которого уже успело стать притчей, шепча: «Котик, брысь… кыш… иди отсюда, у нас нельзя здесь лежать…» — и тыча своим перламутровым пальчиком в мускулистый атласно поблескивающий подшерстком бок мерзавца. А мерзавец, сладко зевая, изредка поправляя затылком и мордой землю, находя то оптимальное положение, когда бы больше не возникало необходимости поправлять, откидывает голову назад, чтобы посмотреть, кто тут к нам сегодня пришел, невзначай выставляя на свет весь набор влажных полированных зубьев, — неспешно, умиротворенно и в целом приветливо.

Наверное, что-то такое тоже сейчас прошло перед глазами руководителя проекта. «Так… — мрачнее тучи вздохнул он, поднимаясь. — Вы что же, к совести тут его взывали?»

«А что я, по-вашему, должна была делать, — ответила сотрудница довольно резонно. — Вытаскивать за ноги и бить морду?»

Все, как на проводах в последний путь, с сочувствием смотрели на несчастный свежевскопанный надел.

Я тогда подумал, что если бы спросили меня, на мой взгляд, в данном (в данном) случае Батут, несмотря на свою известную натуру, действовал вовсе не по наитию и без всякой задней мысли. С какой стати он должен лежать где-то еще, когда тут полно тенистых мест. Другое дело, что, по мнению лаборатории, ареал агрорариума не располагал тут к какому бы то ни было лежанию вообще, с чем Батут мог бы решительно не согласиться. Это была не первая диссертация, к которой прислонился Батут. Как он сюда попал, еще предстояло выяснить.

«Теперь она не выйдет, — дрожащим голосом прошептала сотрудница. — Я ее знаю…»

«Ага?! — закричал нетерпеливо кто-то в белом, обернувшись ко всем сразу и торжествующе окидывая взором лица. — Ага?! Я что вам говорил!.. Я говорил вам, что он умеет по заборам перебираться! Что ему ваши сети и висюльки?..»

Все загалдели было разом, но тут же притихли озадаченно, а младший лаборант, тот, кого научный состав сопровождал к месту трагедии, перестав бегать руками по проводкам и трогать, устало сжал двумя пальцами переносицу, закрыв глаза, то ли собираясь с мыслями, то ли подбирая нужные и доступные всем слова. Затем он отнял пальцы от глаз.

«Геллочка, — холодно произнес он. — Я что вам говорил насчет палиноморфем-сектора?»

«Что вы мне говорили насчет сектора?» — отозвалась младшая научная сотрудница враждебно, не переставая убирать пальцами влагу со щек.

«Вон там ваш споронос, — сказал лаборант, ткнув рукой куда-то в другой конец лабораторного пространства с насаждениями, сетями и загонами. — Идите туда сидеть и орошать».

Геллочка, повернув голову, с минуту рассеянно смотрела туда, потирая щеку, потом убежала, быстро набирая скорость и ловко лавируя между раструбами и турникетами. После чего до всех донеслись визг и крики, загнавшие, надо думать, споронос в состояние депрессии на сезон вперед.

Все опять загалдели было, заулыбались, но тут прибежал еще лаборант, уже старший, в сопровождении администратора станции. Младший лаборант сидел, снова прижав пальцы к переносице и закрыв глаза. Я уже примерно знал, что будет дальше. Все сразу облегченно вздохнули, зашевелились, кашляя и заглядывая друг другу через головы, но вскоре старший лаборант предложил кому-нибудь послать, наконец, за руководителем лаборатории, когда выяснилось, чья диссертация произрастала здесь.

Перед стесненными чувствами всех причастных снова завис неотступный образ. Контрольный надел, насколько можно было судить, не содержал в себе ничего интересного. Землю, местами до неестественности гладкую, местами безжалостно вспаханную, кое-где покрывала редкая поросль молодой зеленой травки, травка походила на сорняк. Она и была сорняком, точнее, хозяином с функциями катализатора, при определенных условиях призванным задействовать и вытащить на белый свет капризный рассадник грибов. Грибы, как ожидалось, своими свойствами гипногена должны были потрясти воображение научного мира. Конечно, эксперимент всегда можно воспроизвести, даже такой тонкий, как этот. Но для того требовалось найти что-то, без чего что-то еще не имело смысла готовить в течении многих дней и еще несколько лет ожидать прибытия на орбиту дежурного грузовика с партией экстракта нужной кондиции. «…Меня вахтовик-снабженец за грудь двумя руками держал, раз десять спросил, уверен ли я, что все экстрагоны задействованы и больше ничего не понадобится», — хрипло гремел руководитель станции, ломая себе руками затылок, обнажая зубы и обращаясь взором к небесам. Пока они таким образом бились головами в грядки, демонстрируя различные степени отчаяния, я уже размышлял над тем, насколько все может однажды усложниться, дойди до Комиссии сюжет инцидента. И, посмотрев вокруг, я подумал, что мысль эта пришла одному мне. Некоторые аспекты бытия могли усложниться прежде всего для нас, если еще точнее, для меня, сотрудника обособленного коттеджа. Я не сомневался, что новость дойдет в форме надгробной речи на тему о реликтовой фауне, беспризорно разгуливающей туда и обратно через периферию кодированной внешней защиты, как к себе домой. Один вид мато неподготовленного, свежего человека мог ввести в состояние обморока. Я не пробовал даже представить, как, в каком контексте тут проходили бы слезы младших научных сотрудниц и перепаханные земельные наделы. При всем при том Батута нельзя было просто отшлепать или надавать по морде, он все-таки принадлежал к вымирающей расе черных мато, при сохранении нынешних темпов сокращения популяции им оставалось в самом лучшем случае лет сто, и через несколько лет процесс будет уже необратим: статус Независимой Культуры запрещал оказывать кому бы то ни было помощь. Таким образом, диссертация целой лаборатории об уникальности свойств уникального спороноса укрылась Батутом и приказала долго жить. Батута нигде не было видно. Батут, яблочная душа, даже не подозревал, что вымирает.

.

Когда длинные неподвижные тени легли на траву перед моим коттеджем и потемневшее небо согнулось под тяжестью созвездий, я взял стакан и пошел постоять перед сном у себя на пороге, приобщиться мысленно к ночной тишине. Пристроив плечо на привычное место к косяку и подняв глаза, я помимо воли придержал дыхание. Над затуманенным лесом снова висело апатичное проклятие ночи, нестерпимо яркий спутник Конгони. Их было несколько, но этому отводилось особое место. Весь в прожилках и тлевших плазматических пятнах, он выглядел, как приближение катастрофы. Ему даже дали официальное имя, но его так никто не звал, а звали только Пронус Ягуара. Несколько лун Большого Кольца выглядели бледными карликами, но эта своими приливами создавала проблемы. Названо было довольно точно. В этой ведьме в самом деле проглядывало что-то нехорошее, тяжелое, как от внимания древесной кошки. Мне всякий раз делалось не по себе, когда она застревала вот так у меня перед коттеджем, заливая все холодным светом, пялясь прямо в лицо. Нечто необъяснимое и притягательное содержалось в этом куске недоделанной эклиптики, как может быть притягательным вид отвесной пропасти, начинавшейся сразу у тебя за спиной и которую ты чувствуешь даже пятками и голым затылком. Спутник надвигался настолько близко, что его прожилки и тлевшие сине-багровым светом плазматические пятна у старожилов служили прогностиками погоды. В пределах дельт ей лучше было не попадаться на глаза.

И всякий раз, когда она у меня вот так зависала, нагнетая напряжение, то и дело чудилась мне сопровождавшая ее неразборчивая, стоявшая непрерывно в ушах, траурная музыка без начала и конца. Музыка натягивала нервы на тишину, заставляла бегать по затылку мурашки, низко держать голову и готовиться к худшему.

Я, приветствуя, загородил себя от этой страшной штуки, поднял стакан выше уровня глаз. Игравший блестками стакан, до половины заполненный темной жидкостью, брызнул прямо в лицо и во все стороны разбитым на множество частей светом. Примерно так могла выглядеть полость кишечника у шаровой молнии. Ужас.

Укладываясь спать, я глядел на звезды прямо над собой и думал, что будущее мира стало слишком определяться людьми, исходившими из какого-то космического понимания реальности, что все идет так, как идет, и значит, все в конечном счете не так уж плохо. Наверное, это очень удобно. Ты приходишь в этот мир, как приходишь в жизнь, лишь на время, и никому ничего не должен. Я всех их хорошо понимал. Но иногда, в такие дни, как этот, я их почти ненавидел. И мы тоже хороши. Тут все, кого ни возьми, чего-нибудь придерживаются, последовательно и с посезонными данными на руках. Было в этом что-то бесполезное, оцепенелое, как внимание водяных ос. Между уютом духа и свежим воздухом пролегала пропасть непростых решений. Под занавес еще одного сумасшедшего дня, помучившись сомнениями и тщательно все для себя взвесив, ясно отдавая отчет о возможных последствиях и принимая на издерганную совесть грех еще одного компромиссного решения, я сделал выбор в пользу звездного неба, отправившись спать на крышу коттеджа. Пусть они там трижды завернутся моим гамаком, мстительно подумал я.


2


При всех своих несомненных достоинствах ночной отдых на крыше имел тот недостаток, что с темнотой, где-то уже ближе к последней луне, вся зеркальная поверхность моей играющей спектром крыши с рядами фотоэлементов покрывались россыпью росы, включая то, на чем я лежал. Здесь все блестело и сияло, как после дождя.

Зеркало крыши можно было, конечно, периодически сушить, но, во-первых, объема моих энергозаборников едва хватало, чтобы сектор систем обеспечения поддерживать хоть в каком-то подобии боевой готовности, предписанной здравым смыслом, а не только нашим начальством Иседе Хораки; кроме того, мне и в течении остального дня тепла хватало с избытком. Мой приученный к снегам организм во сне как-то излишне чутко и беспокойно реагировал на излишки теплового излучения — и потом еще нагретое стекло начинало в конце концов привлекать внимание светлячков, игнорирующих даже область постоянного магнитного поля. Мой коттедж не был создан для осады. В общем, вопрос достаточно спорный, где лучше спать, — здесь или там.

Я сам давно заметил за собой эту детскую привычку избегать оставаться на ночь в замкнутом помещении. Даже когда оба стекла стен-окон были забраны в стороны, все время чего-то не хватало. Когда в коттедже принимались бродить из угла в угол сквозняки, я включал запись падающего дождя и потеплее укутывался в одеяло. Спать в изолированном от среды помещении я не мог.

Специалисты говорили, что предубеждения нашего дня против искусственных ограничений и любых скоплений людей имели вид наследственной идиосинкразии. Неприязнь к замкнутому пространству с наступлением темноты была записана в генах. Так выглядела парадоксальная реакция организма на чуждую среду.

Я полежал еще, разглядывая звезды. Весь сон куда-то ушел. После пережитых за день нагрузок организм переходил какой-то порог возбуждения и начинал гореть, делая невозможным то, в чем сейчас нуждался больше всего. Это было надолго. Хуже всего, что именно завтра нужно было встать как можно раньше и именно завтра мне нужно будет легкое, послушное тело, которому я смогу полностью доверять.

Самый сильный удар по противникам экспериментальных открытых поселений на враждебном материке был нанесен несколькими стереослайдами, обошедшими в свое время сеть всех изданий: на одном была пара сутулых, черных и мрачных карбоновых кошек, длинными языками обрабатывающие полуголого малыша в коротких штанишках, барахтающегося в траве, задыхаясь от щекотки. На фоне этого согласия молодая мамочка беспечно накрывала под деревьями столик. По большому счету, прием был не совсем честный. Если кошки ручные, то от них трудно было ждать другого. Впрочем, кому-то это нужно было сделать. Еще рассказывали, что по-настоящему оценить и понять на расстоянии такое трудно. Попросту так чувствует себя хищная особь, включенная в стаю единомышленников.

Впрочем, за новичком здесь всегда сохранялось право на пребывание в огороженных вольерах. Как и на обычные средства индивидуальной защиты «волчьи когти». Модельный ряд табельных парализаторов — вплоть до многозарядного тяжелого автоматического оружия с оптикой сенсорного наведения — еще и до сих пор пылился на складах в нераспечатанных контейнерах. Трудность состояла в том, что местная агрессивная среда редко бывает представлена одной особью. И они совсем не боятся оружия. Сочти древесная кошка, едва различимая даже при свете дня, что пришелец представляет угрозу ее миру, человеку все это может просто не успеть помочь. Поначалу все обрадовались «щупам», компактным штучкам моментального действия, парализующим зрительную мышцу. В результате нефасеточный глаз терял способность к перемещениям и постоянный сигнал от объекта переставал восприниматься. Другой эффект обрушивал на зрительный нерв воздействие, подобное кратковременному ослепляющему свету, который сменяла полная темнота. Нововведение воспринималось как панацея от неприятностей, пока не выяснилось, что «щупы» имели побочные действия по типу нарушений обратных связей и паралича соседних воспринимающих систем. Дело в том, что в условиях этой среды любое сколько-нибудь продолжительное нарушение обонятельной системы или слуха неминуемо вело к гибели. Раз наблюдавший, как зверь без конца бродит по одному месту, тычась во все деревья подряд, больше никогда инструмент с собой не брал. Здесь все старались обходиться своими силами. Контейнеры стояли нераспечатанными.


Кроме того, существовал целый подотряд «не хищников-не животных-не растений», к которым вообще было непонятно, как относиться. В особо лунные ночи те выбрасывали патоген, исключительно стойкий феромон, направляющий жизненно важные процессы жертвы по патологическим путям.

В предгорьях Падающих Гор было найдено невысокое пушистое растение с мягкими голубоватыми лапчатыми иголками и крохотными шишечками, радующее глаз и приветливое, группирующееся местами целыми зарослями. Растение поразительно напоминало земное, разновидность кипарисовых.

Точнее сказать, растение до ужаса напоминало самый заурядный вид дикого можжевельника, некогда распространенного в не слишком холодных лесах и горах далекой прародины — нашей исходной планеты. Так все потом как с ума сошли: едва ли не вся Миссия в полном составе со всем обслуживающим персоналом бросилась обсаживать и обстраивать свои «отшельники» и коттеджи этим совсем неброским растением, которое и не растением оказалось вовсе, а было ближе к зоофитам. У человека, правда, патоген затрагивал больше пути психических реакций, но от этого зачастую бывает не намного легче.

Последовавшее внезапное, без каких-либо видимых причин повсеместное вымирание организма побудило даже обратиться к радикальной идее — об эволюционно сложившейся системе организмов симбиотического типа на ином, отличном от известных, принципе: тесном союзе биоединиц, принадлежащих единому пространству, но разному времени. Открытиям кто-то аплодировал стоя, кто-то угрюмо ждал продолжения. По каким-то причинам Конгони был обойден вниманием вездесущего принципа Оккама. Это влекло за собой следствия, из-за которых плохо спал не один я.


К слову, идея эта в свое время так впечатлила руководство, что ее отцам урезали свободный доступ в зоны расселения симбиота. Тем, правда, руководство не ограничилось, и позднее перед теоретиками-фундаменталистами стали сами собой закрываться двери. Теперь уже я в свою очередь аплодировал Миссии за грамотный подход к грубым реалиям дня. Проблема отделения науки от вздора как никогда остро стояла именно у нас, на Конгони.

По поводу же секторов безопасности и огороженных вольеров подотчетная ведомость с легкой укоризной (явно заготовленная для комиссии экспертов) отмечала, что «они пустуют». Они пустовали, насколько я мог вспомнить, всегда. А вот это уже было серьезно. Фактор риска всем стал смертельно необходим, как обязательный комплекс вакцинации.

Что до отдельных случаев столкновения с местной средой, всегда слишком быстрой и слишком умной, то здесь приходилось касаться весьма деликатной и болезненной темы системы ценностей. Разумных приоритетов, темы, которую не обсудишь так просто ни с кем, и обсуждать которую невозможно и не принято стало вообще. Каждый это для себя решал сам. Решал про себя, в меру отпущенного времени, вынужденный молча готовить свои стереотипы на все случаи жизни, делая это, как требовало время, — без всякого воодушевления. Разумные приоритеты, я заметил, вообще не умеют вселять воодушевления. Я действительно не знал здесь никого, кто бы сознательно стал посредником в уничтожении неповторимого мира — живого вида или подвида, которому и без того в лучшем случае остается на один вздох, еще сомневаясь, часто неподвижно глядя в глаза не задумываясь убивающей среде, оттягивая выбор до последнего и думая не столько о деле, сколько о том, как потом предстоит жить с сознанием своей правоты и убийством зверя пугающе высокой организации — почти сапиенса.

В конечном счете все будничные рекомендации экспертов по выживанию в нечеловеческих средах сводились к элементарной наблюдательности. «Это — не акулы, — как с мрачной решимостью учил один путеводитель по местным достопримечательностям. — Но чем чаще вы будете видеть в них акул, тем проще и безопаснее будет ваше погружение в мир ваших иллюзий…»

Глава Третья

1


На полянку перед моим коттеджем, и прямо под мои заспанные глаза, но еще как бы держась в тени, снова приперся ухолов, матерая особь эрасмиков. На настоящий момент подотряд эрасмотазовых, можно сказать, до какой-то степени процветал здесь, ставя в тупик экспертов. Ухолов чем-то напоминал то ли дерево, то ли рослого горбатого двуногого лося с шапкой крепких рогов.

Этот ходячий ужас успел в свое время устроить настоящую панику в среде специалистов своей способностью использовать солнечную энергию для развития отдельных частей и органов. Ухолов был настолько вынослив и непробиваемо дремуч, что мог жить в горах на диком холоде на сумасшедшей высоте, где не росло ничего, кроме содержания углекислоты. Именно поэтому, впрочем, там никто ему не мешал, и на всей суше это был едва ли не единственный случай адаптации, за судьбу которого, по крайне мере, на ближайшее будущее, можно было не беспокоиться: согласно последним данным посезонного анализа численность эрасмиков оставалась прежней. Удивительно, как такой теплолюбивый организм переносил гипоксию у себя в горах. Вместе с тем, в сердитом виде эрасмик сам по себе мог быть опасен и быстр, а стая из нескольких особей объединенными усилиями могла противостоять даже непревзойденному аппетиту парапитека. Правда, эрасмики редко объединялись в стаи.

Нынешним экземпляром я только на днях был уже единожды посещаем, тогда он тоже молча шуршал травой, маячил перед домом, ненадолго застревая на одном месте, и я глазом не успел моргнуть, как обстановка, в исходном виде мирная и изучающая, перешла к до крайности взрывоопасной. Эрасмик угнетенно таращился мне на ступеньку крылечка, тяжело дыша, складывая безразмерные уши дельтапланом, угрожающе втягивая голову в плечи и пригибаясь к земле с явным намерением встретить стену головой. К счастью, я вовремя сообразил, что ему мешало жить. О нет, вскричал я и побежал сдвигать стекло, пока он не разнес мне половину коттеджа и не убился сам. В часы наивысшей остаточной радиации я держал внешние стены своего ти-пи открытыми, и сквознякам было где побродить.

Сегодня эрасмик выглядел заметно спокойнее. Не торопясь обострять ситуацию, он скромно торчал у меня на тенистой полянке, с достоинством ожидая появления в дверях соперника. Сколько он мог так стоять, флегматично пялясь и встряхиваясь, я выяснять не стал.

Сегодня по программе у меня было предаваться унынию и коротать очередной выходной, томясь от вынужденного безделья. Ожидалось, оба нестационарных спутника почти весь день будут висеть на орбите над душой, и передвижения ни одного вездехода не смогут остаться не замеченными. Конечно, это, не означало сразу, что такие передвижения начнут тут же замечать и отслеживать, но при необходимости выполнить нужные операции задним числом было можно. Меня это не устраивало.

База исследований Миссии пока оставалась далека от понятия зажиточности. Стоял даже вертолет, но все знали, что получить к нему доступ было реально не иначе как с кровью вырванным разрешением наперевес, продав свое тело и все остальное в рабство на несколько перевоплощений вперед и только перешагнув через трупы ближайших конкурентов, — обычная история на землях любой Независимой Культуры. Так что всем прочим рядовым исследователям приходилось рассчитывать на свои тренированные мышцы. И, как предел ожиданий, на стандартный поисковый глайдер. На болотах, а также в зонах повышенной вулканической активности, без него делать было нечего. Совсем другое дело — океанологическое отделение Миссии.

Вот у них этого добра было столько, что враждебность по отношению к соленой воде со стороны всех директорий стала общим местом. Они держали себя, как любимое дитя в окружении медленно умирающих. О том, как жили они, стеснялась вспоминать даже отчетная ведомость. Эти предприимчивые всегда хорошо загорелые и неприятно жизнерадостные особи мало того что непринужденно перехватывали последний кусок хлеба, у них еще хватало наглости составлять сметы, от которых терялась даже комиссия экспертов. Где-то еще на заре периода Освоения, в пору административной безнаказанности каким-то залетным экспертом в полузастольном настроении была однажды безответственно обронена фраза о приоритете океанологических исследований — и теперь половина биологической Миссии должна была бегать на радиовызов начальства по поводу каждого носового платка. И это при том, что, как сообщал один путеводитель, акватория Конгони — «официально наихудшее место обитаемых миров, которое вы могли выбрать поплавать с аквалангом».

Все сходились во мнении, что такое положение не может продолжаться бесконечно. Как написал на своей двери один аспирант, «ты сможешь забрать справочник, только выковыряв его из моих холодных, мертвых, негнущихся пальцев». Даже среди наблюдающих экспертов есть трезвые умы, понимающие, что на одной воде далеко не уедешь.

Компьютерные архивы строились на грибах — их соединяли электродами на носитель с главной загрузочной записью. Мицелий был широко известен как непревзойденный коммуникатор: в систему связи им включались не только ему подобные, но и бактерии, вся доступная корневая система и растения. Каждый элемент работал по принципу прямых-обратных связей нейронных цепей, все выполняли лишь две главные функции: сигнала связи и памяти. Когда грибов не было, их заменяли органеллами и всем, что только в принципе было способно имитировать мицелий.

По таким вот самопроизвольным выходным и по вечерам я, как правило, бездельничал, предаваясь унынию, иногда созерцательному и тихому, иногда самоироничному; временами я безысходно пялился на звезды, не двигаясь часами, либо просто валялся мешком в темном углу, с мертвым остервенением отсыпаясь сразу на несколько дней вперед, просыпаясь только, чтобы сменить бестолковому головному сенсору программу внешнего предела на темное время суток; в такие моменты я лежал, не в состоянии предсказать текущий день недели и была ли на самом деле задействована защита периферии или же то было только осуществление во сне насущного желания и нет ли уже в доме кого-то из посторонних. В особенно теплые дни, как сегодня, я просто грелся под солнцем. Я знал, что это пройдет. Обычно это проходило. Вот, скажем, иголка. Никто не говорил, что будет легко. Можно каждый провал оправдывать стечением неблагоприятных обстоятельств. Можно этого не делать, взять себя в руки, сделать над собой усилие и пойти постоять под душем, смыть настоенный пот и остыть.

Уже через пять минут стояния под водой мне пришло в голову, что радиус перемещений парапитека напоминал тактику «быстрого реагирования» ассоциаций прибрежных речных водорослей. Я даже перестал подставлять лицо воде, боясь, что догадка исчезнет, оказавшись новым призраком. Водоросли, индифферентные, казалось, ко всему на свете, в период сезонных изменений частоты излучения светила вели себя непредсказуемо. Они словно умнели на глазах. Водоросли словно знали, где нужно быть, когда этого не знал еще никто. Именно так вел себя питек. Если заурядная подчиненность популяции цикличному изменению внешней среды окажется общим правилом, я больше не буду метаться в поисках предположений и висящих над лесом мошек. Я смогу строить программу поведения. Делать прогнозы. Это стоило проверить. И это могло дорого обойтись всей программе исследований.

На этом месте я открыл глаза, полоща рот, и еще успел заметить сквозь бившие со всех сторон брызги, как за полупрозрачной спектральной ширмой меркнет на секунду в полутемной ванной слабая подсветка и тут же загорается вновь, чуть тусклее. Закрыв глаза, я постоял, подставляя лицо воде, ожидая, не придет ли в голову чего-нибудь еще, но ничего не приходило. Подсветка вела так себя уже не первый раз, это означало только одно: рабочая программа периферийной защиты делала попытку переключиться с одного блока питания на другой. Не преуспев, через полминуты она сделает повторную попытку и вернется в исходное положение, восстановив режим освещения. Либо же нет, не вернется, и тогда придется выбираться, шлепать наружу и переключать вручную. С другой стороны, не из чего не следовало, что перемещения питека не являлись обычным совпадением. Не говоря уже о том, что набивший оскомину феномен терпеть не мог открытой воды. Мне теперь казалось, что я начинал понимать, как эта химера без всякой помощи механизмов умудрялась сдвигать такие большие камни.

Мы видим лес и не видим отдельных деревьев. Глядя на них с высоты своего опыта, далеко не всегда можно с твердостью поручиться, что это действительно лес, а не, скажем, мегапопулянт-плазмодий, сосредоточенно мигрирующий куда-то по своим делам и чужим головам. На следующее утро могло оказаться, что псевдорастительный покров-сообщество неслышно отцвело между делом куда-то в неизвестном направлении. Голый лес стоит, словно так задумано от основания мира, и ты стоишь тоже, разводя в стороны руками. Потом начинается самое интересное. Когда с большим трудом воссозданная таксономия идет на сырье, это ставит упрек не твоему будущему, а будущему того мира, что лежит вокруг. Но дело тем обычно не ограничивалось. Так как сразу вслед за свалившим верхним растительным покровом менялась не только влажность грунта, содержание солей, организация других растений с корневой системой и потребление света, но и наступали самые серьезные климатические изменения. Сквозило так, что перед лобовым стеклом пролетали деревья. И возникал естественный вопрос.

Если мы не в состоянии достаточно уверенно делать прогноз развития даже отдельной части, то как можно судить будущее биологического мира в целом? И вообще, как понравилось спрашивать моему соседу, какое право вы имеете быть печальным, не зная, куда мы падаем?

За ширмой в жилом отсеке что-то происходило. По лицу бежала вода, и я не сразу понял, что. Полоща рот, я смотрел сквозь мутное стекло, вода хлестала, и я убавил напор. В душевой кто-то стоял. Неопределенные, двусмысленные очертания, что начинались и тянулись за забрызганной ширмой черного стекла, были как сюжет пережитого ночного сна: ты знаешь, что что-то не так, но ничего не делаешь, ожидая, когда течение сна тебя смоет. Очертания стояли, и я стоял тоже. Потом неясный силуэт сдвинулся с места и медленно стал тянуться через весь отсек, осваивая его частями, со многими предосторожностями: это всегда разумно делать в пределах всякой чужой территории. Так надвигаются маленькие неприятности, когда большие заняты делом. Тени напоминали о ярком солнечном утре, что стояло за порогом, о невезении, что преследовало, как неудачное расположение звезд. О неисправности периферии они напоминали тоже. Это не могло быть игрой света. Я перестал полоскать рот.

Выглядело так, словно под крышей коттеджа находился кто-то лишний, который сам хорошо понимал, насколько он тут лишний. Сдвинув стекло ширмы, я выглянул в щель и с некоторым удивлением обнаружил прямо по курсу пару особей полосатого крабчатого ямеса в полный рост, прославленных своей осторожностью и наглостью. Их звали так за манеру передвигаться боком, обследуя по пути все, что представляло интерес. Каждый был размером с хорошего гуся, и оба недоверчиво нюхали воздух, готовые при первых же признаках надвигающейся угрозы вернуться на исходные рубежи. Они одинаковыми движениями теснились, вперевалку заглядывая под всё, что лежало. Комната со снятыми окнами была полна света и сквозняков. Всё недвусмысленным образом говорило за то, что защита периферии, перетрудившись за ночь, ушла отдыхать. И это могло кончиться совсем неприятно. Вот ведь паразиты. За все время моего пребывания тут ямесов вживую мне удавалось видеть только два раза, и оба раза у себя в ванной.

Я выбрал, не спуская глаз, на ощупь мочалку побольше, помял в руке под водой, чтобы дошла, вместе с тем стараясь не тянуть и не опоздать, я уже понял, на что они нацеливались. Мышкующий тандем дружно, как застигнутые врасплох насмерть перепуганные куры, вылетел на свежий воздух беспорядочными растрепанными комьями, разбрасывая кругом себя фрагменты обстановки и опрокидываясь на всех поворотах. Больших крабчатых ямесов я не любил даже заочно. После них оставалась тонкая невыносимо колкая шерсть со специфической структурой строения. Рассказывали, попав в дыхательные пути хищника, такая шерсть могла наделать массу бед.

На полу валялись копии печатных раритетов. Даже реликт соседа, череп «Хомо кто-то», тоже лежал на полу, отполированный временем и реально откопанный где-то на далекой прародине — нашей исходной планете, который я выиграл у того в партию го. Пейте из него земляничный мусс, посоветовал сосед. Переживете всех злых духов.

Вытираясь полотенцем, я прошлепал по полу, стараясь смотреть под ноги и вспоминая, куда дел карандаш. Я глядел на пленки и уже чувствовал, что угадал. Питек в самом деле повторял миграции водорослей, и это могло означать только одно. Я уже знал, где он будет следующим утром.

Отнеся полотенце, я переключил программу защиты периферии, потом решил сделать влажную уборку. Снаружи возле полянки, покойно сложив перед собой лапки и оседлав проросший грибами сук, снова тихо сидел, глядя на меня, шаронос. Вот заразы, подумал я, засовывая веник в ведерко с водой. Ведь только же помылся.

Залитая солнцем полянка исходила прохладными утренними запахами. В траве за проемами снятых окон в тени тонкими голосами звенели, готовясь к жаре, вьюны. Добросовестно проделав влажную уборку, я снова принял душ, потом, не вытираясь, встал в дверях со стаканом в руке, привалясь плечом к косяку.

Я стоял и смотрел, как беспечный ухолов-эрасмик с хрустом вламывается в мертвые сучья висячих трав, покидая меня и пределы периметра под защитой, прокладывая себе путь там, где никто кроме него еще не ходил и, надо думать, ходить не станет. Невидимый отсюда ухолов, удаляясь, тряс ветвями, со стуком роняя на землю перезревшие плоды, цепкие коконы сыпались за ним, сгоняя с насиженных мест мотыль и пугая прилипшие к грунту спороносы. В последние дни что-то происходило, то ли во мне, то ли рядом со мной, мне не хватало темноты ночью и света днем; иногда мне казалось, что я стал терять что-то из прежней своей созерцательности. Я заметил, что во мне прибавилось самомнения и неприязни; проклятое время распоряжалось мной, даже когда я спал. Я снова вспомнил последний разговор с соседом проливным вечером, он говорил об амнезии детства и ее удивительной схожести с беспамятством детства цивилизации: о странной способности современного человека не держать в памяти практически ничего, что хоть как-то касалось периода истории до того порога, за которым начиналось наше время — утреннее, синее, теплое и умытое. Детство человечества мертво. Оно похоронено и давно забыто. Детство человечества, по его словам, так же, как и раннее детство отдельного человека, покрывается непроницаемым спасительным туманом амнезии, и это, говорил он, закономерно, это хорошо. Взрослый человек, за исключением редких бессвязных обрывков, без посторонней помощи не в состоянии вспомнить первые несколько ключевых лет своей жизни. И взрослеющее человечество преодолевает ту же черту, где открываются совсем другие виды и за которой остается переход в иное состояние. И совсем другое измерение диктует совсем другие правила. Все, что было до, очень незаметно тонет в беспамятстве времени. По его мнению, это единственное, что свидетельствует в пользу пресловутого прогресса. Человечество еще очень молодо. Все еще только начинается. Вообще, я много занимательного смог для себя почерпнуть из бесед с ним, раньше я даже не задумывался, что все обстояло даже хуже, чем можно было себе представить.

Кто-то раньше заметил, как мимо нашего, обычно такого цепкого, внимания уж очень устойчиво, просто и без усилий с нашей стороны, проскальзывает эпоха средневековья, — вся целиком. Она без остатка уходит в колодец небытия, и глубина этого колодца настораживает.

Удивительное дело, теперь мало кто даже знает, что эпоха Темных Веков вообще существовала. Вопрос, заслуживает ли такое положение вещей академического недоумения — или пришло время видеть в нем категорию симптомов? Вот исходная диспозиция.

Нездоровое сознание, вся вселенская грязь, нечистоты и мерзость, больная, мрачная, ликующая вонь первичных отложений, все инстинкты, все рефлексы раннего нового средневековья остались словно бы ниже порога нашего брезгливого сознания. Перед вами — заросший пруд. Старый, неподвижный и чужой. И вы не плещетесь в нем не потому что боитесь плавать, а потому что попросту его не видите. Сосед склонен был усматривать в том один механизм. Своего рода естественную защитную реакцию повзрослевшей, наконец, цивилизации. Мы оттолкнули шестом чужой берег нечистот истории и отправились в свободное плавание.

Да перестаньте, возразил я, обычная история. Так было всегда. Зачем плескаться в старом гнилом пруду, когда времени не хватает даже просто осмотреться вокруг. Вот вы здесь уже сколько времени? А вы можете сказать, к какому виду относится ухолов и вообще что он такое? К тому же наследственное умение напрочь забывать, что происходило там когда-то с кем-то где-то давным-давно по никому неизвестному сейчас толком поводу, — исключительно счастливое свойство лишь наше, если вы говорите об отвращении к Истории вообще. Наверняка, если хорошо поискать, где-нибудь еще можно найти остатки культур, всем сознанием и всеми корнями сидящие в Прошлом, для которых смысл жизни — в заботливом перебирании крупиц того, что следует давно забыть. Я подумал, что это просто такая присущая особенность организма и что опять он свел все к своей натершей уши системе ценностей. Если заниматься одним только чужим, темным, огромным Прошлым, оно рано или поздно съест. Человек сегодня предпочитает заниматься крайне не простым и весьма любопытным будущим. С другой стороны, я вынужден был признать, что вот так с ходу не мог сразу припомнить из знакомых никого, кого бы интересовало подряд всё и кто бы к тому же занимался еще неквантовым разделом исторических процессов. Это просто было никому неинтересно.

В том-то все и дело, отозвался сосед сухо. Об этом и речь. Вот вы спорите, совершенно не понимая сути того, о чем спорите и что сами подтверждаете то, с чем спорите, — лишь бы поспорить.

Я счел нужным как можно более обольстительно и извиняюще улыбнуться, откидываясь на спинку. С настоящего времени вся ответственность за историю лежала на нем. Я установил локоть на подлокотник, удобно подпирая ладонью щеку. Пусть теперь спорит сам с собой. Временами я бывал убежден, что никакой сосед не экспериментальный философ. Найдя во мне благодатную почву, он просто валял бревно. Поймать его была проблема. Это был подвиг, достойный богов. Вот вы сами-то сильно осведомлены в структурной истории, спросил сосед, хоть сколько-нибудь отдаленной от этого вот стакана?

Это был запрещенный прием. Пепел прошлых миров меня ничуть не трогал не из каких-то там идеологических соображений, а в силу чисто органического неприятия всего, присущие функции статичности чего сами по себе физически не способны изменяться. Тут не я один такой, я сам же и сказал по неосторожности об этом соседу. Это запрещенный прием, объявил я, поднимая на собеседника указательный палец и прицеливаясь. Делать мне больше нечего.

В том-то все и дело, снова произнес сосед с горечью. Об этом я и рассказываю. И всегда мы так. Симптом времени. Стоит только чуть-чуть потянуть откуда-то со стороны горелым ветерком Давно Ушедшего, как наше подсознание сразу же настораживается, ничего не беря на веру, чувствуя неясную угрозу в перемене погоды, где-то в дремучих глубинах совести вздрагивают пережитки, непоправимо и в незапамятные времена уже вроде бы отмершие, и мы немедленно вскидываем что попало наизготовку и берем под прицел. Вот, скажем, отбор личного информационного фонда каждого из нас отмечен неповторимым принципом избирательности. И что же? Информаторий Культур может подтвердить то же самое. Не существует ничего, что касается исследований истории. Вообще.

По данным Общей Позиционной Системы даже специалистами любая информация, не затрагивающая напрямую разделов истории Освоения, востребуется в последнюю очередь. Специалистами, друг мой… Мы теряем некую часть самих себя.

Не стоит спорить, возможно, и в самом деле реальная стоимость ее не намного выше, чем у прошлогодней шкуры, сброшенной змеей. Речь о другом. Кое-кто на этом основании успел дойти до мысли, что совсем скоро Культурам действительно будет не под силу вспомнить, что там — за Завесой Молчания и Ночи. Но есть еще умы, настроенные скептически. И они занимаются своим любимым делом: проводят аналогии.

Берется аспект ранней физиологии. Вам тоже рекомендуется внимательно следить за собственной инерцией мышления. Чем вот занимается, скажем, на взгляд нормального взрослого ребенок в отсутствие надлежащего присмотра? Изучением полового прибора, ответит он, чем еще. Вначале своего, потом того, что радикально его не напоминает.

Потом берется старое доброе Средневековье. То было время, говорят нам, когда половые отправления как таковые полностью отделялись от остальной физиологии. И даже ведь не просто отделялись — их выделяли, вокруг них не стихал ажиотаж, с живейшим интересом сгущались краски, водились хороводы и пели долгие, запоминающиеся мелодии. Потом это проходит. Для дальнейшего понимания нужно усвоить одну простую вещь. Вокруг именно тех отправлений физиологии вращалась практически вся культура, вся жизнь, вся цивилизация.

А сегодня стоит только кого-нибудь попросить завершить простенькую транспозицию, которая напрашивается, то всякий тут же начинает смертельно скучать и выглядеть утюгом.

И здесь, на мой взгляд, симптом. В том и состоит нормальная физиология исторического процесса. Естественный пережиток, вроде сосредоточенной игрушки мальчишек управлять процессом мочеиспускания. Нам предстоит потерять некую часть самих себя. Мы этого не любим помнить, однако всякий раз, когда нам что-то вдруг об этом напоминает, мы непроизвольно переживаем приступ недоумения пополам с ощущением горечи: как если бы перед нами открыто начинали вывешивать наши собственные испачканные ползунки.

.

2


Интересная аналогия, сказал я. Я не знал, что еще сказать. Я снова подумал, что сосед рассказывал все это не просто так. Он словно пытался что-то донести.

Вот симптом забывания. И он всегда один и тот же. Под покровом детской амнезии сохраняется все, что имело место когда-то. То же, что проскальзывает на поверхность сознания, не имеет ничего общего с реальностью. Его попросту редактируют вымышленные события. Темные Века даже не абстракция. У всех опрошенных период Позднего нового средневековья упорно ассоциировался с героическим освоением верхних слоев атмосферы планеты и нездоровой средой обитания. Лишь единицы смогли сказать, что в то время существовали орбитальные станции.

И по-вашему, отсюда следует, что человек как вид сегодня стал забывчевее, сказал я. По-моему, вы сгущаете. Не знаю, вокруг чего там вращалась цивилизация, но любой ребенок вам, не задумываясь, на пальцах покажет несколько ракурсов, с позиций которых будет доказано, что это как минимум спорное умозаключение.

Вот этого не надо было говорить, но уж больно уверенно чувствовал себя сосед. Временами его голос здорово донимал этой своей уверенностью. Когда сосед принимался отделять главное от наносного, он начинал напоминать металлорежущий агрегат. Он не сдавался никогда. Он был уверен во всем. Временами это начинало заводить.

Сосед медленно и с удовлетворением откинулся на спинку, собирая кончики пальцев перед собой вместе. Это высказывание мы отнесем на счет нездорового пессимизма, заявил он. Вы даже не подозреваете, насколько жестоки в своем пессимизме.

Далее я принужден был выслушать целый экскурс на тему что такое трезвый взгляд, холодная голова, умеренный, здоровый оптимизм и его роль в истории. Много ты понимаешь в пессимизме, подумал я, несколько сбитый с толку поворотом сюжета. У меня перед глазами все еще висела картина с одинаковыми телами, беспорядочно лежащими в камнях и траве до самых опушек черного леса. Все-таки сосед умел уходить из-под любого удара, оставляя после себя сразу несколько теней и выворачивая наизнанку любое свойство явлений, этого не отнимешь. Всякая Версия исторических событий, по его компетентному мнению, всегда определяется лишь одним простым набором человеческих голов. Назовем их памятью цивилизаций. Причем данный набор строго ограничен и всегда взаимозадан единой текущей функцией.

Комбинируете обе переменные, набор упомянутых гениев и их склад, — и получаете Новую Версию Истории. Это именно то, чем занималась история раньше.

Конечное число голов в изложении соседа варьировалось от одного этапа к другому. Все поголовье у него в целом и частном сводилось к: головы торопливые, головы холодные, головы скептические и головы пессимистически настроенные к чему-то конкретно одному либо, чаще, совершенно к чему бы то ни было вообще. Я слушал его без всякой радости, мучительно раздумывая, куда будет разумнее разместиться на ночь на этот раз, под навес на веранду или под крышу у окна. Сосед бывал иногда трудно усвояем со всеми своими информационными вывертами, и сегодня был не самый лучший день моей жизни.

В общем-то, послушать стоило. Я не мог бы сказать, что понял его вполне, но что-то там было, что-то из послесловия. Случайные сумерки на воде, когда их давно нет. Что-то неприятное. Правду делает неприятной готовность к жертве. Не помню, кто это сказал. Сосед не говорил что-то исключительно новое, чего не говорил раньше, но посылки ко всему, что шло дальше, теперь выводил какие-то странные. Я помнил еще время, когда официально было объявлено о наступлении периода «Ознакомительного затишья». В фундаментальных космических исследованиях период потом даже получил название «Стратегии неоперативного вмешательства», когда все вдруг стали демонстрировать редкую учтивость по отношению ко всему, что способно повлечь хоть какие-то отдаленные последствия.

Тут было что-то новое. Целый ряд концепций, казавшихся ранее исключительно смелыми, жесткими, громкими и историческими, прошли в жизнь как-то уж совсем буднично, по-деловому, без этих трагических недомолвок и шумных, на полмира, праздничных пожеланий дальнейших успехов. Ситуация еще позднее напоминала то, как если бы кто-то в окопе дальнего рубежа, пользуясь коротким затишьем канонад, надвинув на самые глаза козырек испачканной в земле каски, низко согнувшись, щуря мужественный взгляд и крепко сжимая челюсти как бы в ожидании того, что могло произойти в любую минуту, был готов прямо сейчас, в едином рывке, вот так же сжав зубы, уйти вслед за тем, кто уже ушел и кто сейчас там, один, далекий, беспристрастный и открытый всем космическим ветрам; и вот он осторожно расправляет напряженные плечи, непослушной ладонью утирая пересохшие потрескавшиеся губы, а то, смертельно опасное, чего он ждал, к чему готовился и шел всю жизнь, было занято чем-то другим, оно где-то заблудилось; и он расслабляет мышцы лица и переводит дыхание, с обшлагов каски стекают струйки песка, и кто-то рядом тоже поднимает голову, и в прищуренном взгляде тот же холод и то же недоверие, кто-то откашливается чужим голосом, он тоже не сводит взгляда с того, ради кого они все здесь молчали, готовые один за другим уйти вперед; а поверх камней дальше, там, где тот, далекий и открытый всем ветрам, полный глубоких судьбоносных раздумий, вместо того чтобы заниматься делом, сидит, опершись рукой о чужой непроницаемый горизонт, собирает песок в горсть, поднимает, пропускает сквозь пальцы и рассеянно смотрит, как он оставляет длинный пыльный след… Космос оказался терпимым к присутствию человека.

И даже не терпимым — космос, вопреки ожиданиям, оказался невероятно, просто космически к нему равнодушным. Еще не выйдя за порог дверей привычного мира, человек успел нагрести к ногам и награбить к пьедесталу своего любопытства столько, что требовалась некоторая пауза, какой-то период вдумчивого созерцания, чтобы прийти в себя. Привести все в соответствие с устоявшимися представлениями и чувствами. Очень скоро начали говорить о Глубоком Кризисе в концептуальности современного мировоззрения и вообще всякого поступательного развития, когда выяснилось, что даже человеку с его беспрецедентными способностями усваивать и сохранять рабочий настрой понадобится какое-то время, чтобы в сколько-нибудь приемлемой форме усвоить из этого хотя бы часть. И решить, не ошибся ли он дверью.

Сразу же нашлись расторопные умы, немедленно подсчитавшие, что только на то, что уже есть, понадобилось бы до двадцати тысяч лет лишь на предварительный этап освоения и изучения, не включая даже сюда всё на статусе Независимых Культур.

И теперь, поскольку энергоресурсов заведомо ни на что больше не хватало, а также ввиду качественно иного измерения новейшего времени, было официально объявлено о концепции прогрессивных уровней сознания: о наступлении посткосмической эры. Осмотреться. Задуматься. Перевести дыхание. И не ошибиться. Переводить дыхание предполагалось долго. Особого ажиотажа, впрочем, не получилось, все были заняты кто чем, обычными неотложными делами, катастрофическим износом оборудования, склоками по рабочим вопросам, войнами лабораторий, невероятными климатическими условиями, будничными надоевшими всем скандалами по поводу дефицита снабжения, так что какие-то официальные пертурбации в эволюции идеологии были встречены больше с недоумением. Здравый смысл стал путеводителем по мирам сюрреализма; оправданный ситуацией риск стал нормой приличия; экстремальность условий — едва ли не исторической средой обитания. Это не могло не оставить следов.

Как бы то ни было поначалу, скоро все свелось к тезису одной мудрости: Осмотреться, Не ошибиться, Десять раз все взвесить — и Осмотреться еще раз. Человечество стало весьма чувствительным к новым ошибкам, бережным к самому себе и на редкость благоразумным. Человечество соревновалось само с собой в степени благоразумия. Человечество теперь просто потрясало своим благоразумием и предусмотрительностью, стоило сейчас лишь появиться на горизонте одной скептически настроенной голове и надрывно, с болью в голосе вопросить, что же это мы делаем? — как все с трагическим выражением на лицах сейчас же принимались размышлять, что же это мы, в самом деле, делаем.

Еще бы не быть благоразумным. Синдромом благоразумия человечество тоже занемогло не вдруг, любой архитектоник науки, говорил сосед, с ходу мог бы привести с десяток доводов, чего бы ему, человечеству, наконец, не поумнеть. Друг мой, этот урок чужой истории стоит хорошей чашки чая. Неприятности, от едва заметных до недвусмысленных симптомов, случались то тут, то там, оно едва не вымерло в один прекрасный день, когда самая обычная нормальная бактериальная среда человеческого организма без всякого предупреждения преодолела гематоэнцефалический барьер, давно заниженный технологической цивилизацией, за которым открывалась прямая дорога к мозгу.

Собственно, перспектива вымереть маячила не для всех, а лишь для большинства, поправлялся сосед. В том-то и дело. Сегодня мало кто уже знает, что так называемые зеленые зоны с охранным генофондом появились как раз в то время. Тогда площадь территории всех зон охватывала что-то около пяти процентов общепланетарной территории.

Нужно сказать, даже я при всем своем невежестве в углубленной структурной хронологии, не соотнесенной с квантовой историей, что-то такое о событиях тех дней слышал или читал. Я не знаю, какая связь между одним и тем, что последовало дальше. Тем более что вот и некоторые, достаточно компетентные лица придерживались того мнения, что никакой связи не было. Однако я вполне допускал, что такая связь все же была. Тут не разглядели, там оставили без внимания, тогда не туда нажали, нарушилось что-то в природе систем неведомых равновесий — и поехало по наклонной.

Все началось с биоценозных зон, обширных заповедников с заданными границами. Их охраняли так, что сравнивали с общественными институтами самого строгого режима. Вообще именно этому обстоятельству позднее вменялась решающая вина в нарушении давно привычного соустройства себя и природы. Это было тем последним водоразделом, что отделил все Прошлое от всего Последующего. Технологической цивилизации по большому счету было не до леса, всех больше волновала проблема перенаселения, поэтому существовала некая неправительственная программа по поддержанию экосистем в их естественном состоянии. Программа мало того что была частной, то есть сама определяла статус территорий, создавала собственный низкотемпературный генетический банк зародышевых клеток практически всего живого на планете и снабжала всем необходимым; она брала всю ответственность по охране границ с юрисдикцией Зеленых Зон. И делала это так решительно, что инциденты с применением военной техники на границах выглядели, как вторжение инопланетного мира. Руководство программы ссылалось на исключительную важность проекта для всей экосистемы планеты, а также на то, что традиционных природоохранных мер было недостаточно. Им не возражали. Территории благосклонно удостоились титула «Зеленых Зон»; сами же экосистемы довольно быстро оказались отрезанными от технологической цивилизации. Пока все шло согласно плану.

В этом была своя логика. Ежечастно на планете синтезировались неизвестные ранее химические соединения, их биологическая активность в лучшем случае была слабо изучена. Ежегодное же количество таких соединений в масштабах планеты составляло порядка нескольких сотен тысяч. Притом относительно их биологической способности вступать в реакцию человечество зачастую пребывало в абсолютном неведении. Мало того, в сочетании с грунтовыми водами, почвой и воздушной средой тот бульон окружал экосистемы в каком-то уж совсем труднопредставимом виде химических смесей. Методы биологии развития, межвидовые трансплантации эмбрионов уже тогда позволяли надеяться на сохранение редких геномов и планетарного генофонда; развитие же с последующей интродукцией растений и животных в закрытые территории обеспечивали самоподдержание систем, так что поначалу в пределах Парков все сводилось к наблюдению. Далее сыграло свою роль то, чего, в общем-то, можно было ожидать.

Нормальный иммунный статус человеческого организма успел сильно измениться с тех пор, как человек перезимовал последний ледниковый период и покинул пещеру, чтобы встретить новый мир. Тотальная вакцинация, бережно передающийся от одного поколения к другому реликт загрязнения на всех мыслимых уровнях сознания и окружающей среды и просто техногенный образ мышления ослабили иммунитет до такой степени, что даже обычная полезная микрофлора кишечника стала искать доступа в кровь. Теперь уже и домашние микроорганизмы, считавшиеся ранее вполне безобидными, обитавшие обыкновенно в почве, грунтовых водах и водоемах и никогда специально не включавшие человеческий организм в круг своих интересов, начали проявлять беспокойство и протискивать себя один за другим в сферу эпидемиологии. Такое общество выжить без прививок уже не могло.


В исторической перспективе под любым срезом событий всегда можно отыскать процент населения, кто чем-то где-то по какой-то причине остался недоволен. Данный период в этом смысле был не лучше других. Очень скоро появились люди, категорически с таким положением не согласные. По всей видимости, именно то время следует считать началом расширения Зеленых Зон и началом цепной реакции. С расширением Зеленых Зон, или, как их тогда называли, Парков, конечно, никто не торопился, тем более, что расширять их вроде как было некуда, о переселении теперь говорили даже искусственные острова; однако тогда же произошла вещь странная, сама по себе удивительная и непонятная: какая-то часть некоторых самым тщательным образом охраняемых территорий по до сих пор не до конца ясным причинам оказалась не такой необитаемой, как считалось. Судя по всему, обслуживающий персонал увидел свою выгоду в тайном противостоянии миров. Сообщалось также об участившихся попытках нелегального проникновения на закрытые объекты зеленой программы при помощи средств воздухоплавания. Зеленые Зоны теперь составляли около восьми процентов от всей географии планеты, и их по-прежнему охраняли. Ввиду масштабов проекта, поиск нелегалов не всегда представлялся возможным. Мир за забором был поглощен решением новых проблем. Старожилы биостанций, вооруженные научным знанием, теперь на свое усмотрение руководили кланами, как потерпевшими крушение общинами на незнакомой планете: со своими правилами, своими законами и своими результатами. Этот эксперимент имел продолжение.

Как бы то ни было, данных о специальном внедрении антропных поселений в пределы закрытых Зеленых Зон не сохранилось. Сохранились лишь ссылки на программу еще одного эксперимента. Согласно ему всякий, прошедший жесткую предписанную всем проверку на некий комплекс психических и физических соответствий и удовлетворяющий неким характеристикам, получал приглашение оставаться в Зоне в продолжение любого времени.

Тут очень хотелось бы закончить так, говорил сосед: «Селекция началась». Ни черта она тогда не началась, это было слишком не вовремя, чтобы выжить. Территория Зеленых Зон к тому времени составляла уже больше пятнадцати процентов, и остальная география обратила на них пристальное внимание. Начались трения. Вот вопрос: если собрать вместе оплоты добродетели и ума, дать им все необходимое и перестать им мешать, то как много времени нужно, чтобы они вышли из-под контроля?

Это тоже был эксперимент, и любой результат признавался корректным. Изначально в целях гарантированного сохранения генофонда живого предполагалось отвести под заповедники до сорока процентов территории планеты. По всему, реакция началась, когда площадь зеленых зон достигла половины от проектируемой.

Можно предположить, что антагонизм между урбанистическим сознанием и теми, кто всю жизнь проводил в заповедниках, был заложен сразу. Слишком разными были установки, слишком разными были миры и слишком разными были категории ценностей, их населявшие. Представители одного мира и другого словно происходили из разных временных слоев. Теперь их можно было различить даже внешне.

Все заповедники осуществляли на практике один сценарий неприметного сосуществования. На протяжении длительного времени они проводили эту политику так вкрадчиво, что идее сохранения генофонда на каком-то промежутке событий аплодировали даже на уровне правительств. Однако вскоре, после принятия исторической «Хартии Свобод» прежний ажиотаж бесследно исчез, заповедники стали привлекать совсем другое внимание и отражать совсем другое понимание реальности.

Все чаще на самых разных этажах власти раздавались голоса, требовавшие восстановить в правах здравый смысл и принципы демократии, ликвидировать противоречащий духу равноправия режим непонятной избирательности, провести немедленную дезинфекцию зеленых язв на теле цивилизации, прижечь рассадники зеленого фашизма, открыть границы и предать чистилищу общественного мнения то, какую элитную заразу там выводят еще. Стандартная отчетность в свободном доступе больше не удовлетворяла. Под боком у общества аристократическая евгеника делала попытку произрастать, и это открылось теперь всем. На этом фоне даже прошедшие сообщения о снижении среднестатистической продолжительности жизни женщины не оставили какого-то особого отзвука.


В широком сознании массового обитателя бетонных городов чуждые и мрачные обитатели заповедных зон остались связанными с идиомой: «Человек — дитя ледникового периода». В том ключе, что положение обязывает. Ни один историк уже не скажет, как та же идиоматика выглядела на диалекте гоменов, однако внешняя политика зон вызывала недоверие. Никто из ее обитателей ничем не выдавал во внешнем мире свое происхождение: его выдавал их генотип. И уже никто не мог поручиться, что всякий заезжий незнакомец был именно тем, за кого себя выдавал. К какому бы то ни было постулированию основ своей политики, распространению учений, вербованию последователей и так далее гомены — или интрагому, как называли себя сами обитатели заповедников — расположены не были. В русле того, что сомнения начались, и они самым недвусмысленным образом стали влиять на политику уже отдельных правительств. В конце концов, экология экологией, но не увлеклись ли нации экспериментированием?

Между тем трудности психолингвистики как-то неожиданно стали температурой дня. Дело в том, что у себя во внутреннем пользовании интрагому использовали иное летосчисление, где за исходную точку отсчета для всех последующих культуробразующих пластов антропоцена бралось не время, принятое во внешнем мире, а время как раз исхода последнего ледникового периода. На их взгляд, последствия этого события для эволюции человека как вида имели несравнимо большие, чем что бы то ни было еще. Кое кому это здорово не понравилось. Эксцессы теперь уже имели место везде. Однако весь круг недоразумений тем не исчерпывался.

Если сказать только, что одни, в отличие от других, придерживались какого-то загадочного принципа взаимодействия со средой, оставаясь адептами экологии сознания, значит не сказать ничего. Все же, если бы возникла необходимость в некоем отправном моменте, из чего следовало исходить, наиболее расхожим тезисом было понимание того, как повысить устойчивость организма во враждебном окружении бактерий.

И они его повысили. До такой степени, что начали раздаваться голоса, обвиняющие в попытке искусственного выведения нового разумного вида. Ожил и пришел в действие механизм естественного отбора — того самого, о котором организм человека забыл давным-давно. Было много серьезнее, что о нем забыл генофонд технологической цивилизации.

Впрочем, на деле отбор тот никогда не был до конца естественным, им явно манипулировали. Что там происходило на самом деле, не скажет уже никто, интрагому не вступали в контакт и не занимались пропагандированием взглядов. Однако случилась вещь много серьезнее политических разногласий.

Эксперимент интрагому состоялся как культура.

Как бы то ни было, очень скоро стало ясно, что эксперимент удался, по крайней мере, на часть. Организм претерпел явное изменение обычного иммунного статуса. До тех пор, пока в природе существовали Зеленные Территории, эволюция пробовала себя в неофициальном качестве. Хотя массовый потребитель бетонных колоний об этом еще не знал.


Внешне мотив несовместимости лежал в различиях систем ценностей. Психолингвистика была подспорьем не только академически настроенных умов. Понятие «болезни», «больных привычек» «больного человека», «болезни духа», «грязи», «грязного», от которых всякое минимально привлекательное будущее предполагалось как бы быть свободным, не были абстракциями. Брезгливость может быть естественной, но она так же легко становится опасной. Как только массовый потребитель разглядел в интрагому другого, началась реакция.

Злые языки из среды внешнего окружения давно бренчали с тем содержанием, что мир имеет случай присутствовать при появлении на свет какой-то религии чистой воды; страсти между тем кое-где накалились до предела. Под давлением средств информации и части общественности, привыкшей мыслить дальновидно, последнее финансирование программы «Редкий геном» было закрыто. Однако было уже поздно.

Наблюдатели предсказывали не просто конфликт интересов — гражданско-военное противостояние. Идти походами, впрочем, по большому счету хотелось не многим, внешний мир как раз подходил к очередному экономическому кризису, и он выглядел много серьезнее всех остальных: любой минимально развитый регион был занят лихорадочным перераспределением ресурсов в свою пользу и поиском, к какому экономическому гиганту прижаться, чтобы не ошибиться. Оказаться в будущей большой свалке раздавленным не хотел никто. Трудно сказать, чем бы все кончилось и к чему бы в конечном итоге привело, не произойди то, что произошло потом.

В целом все свелось к воссозданию мощной ферментативной системы живых клеток, способных на порядок успешнее заделывать повреждения в молекулах ДНК. Такая клетка умела выдерживать несоразмерные дозы нечисти без большого вреда для себя. Гораздо примечательнее другое: репаразная система оказалась устойчивой не столько к направленному разрушительному воздействию отдельных веществ, сколько к непредсказуемой смеси разных химических компонентов — из чего, собственно, и состояла внешняя среда.

Теперь, чтобы добраться до молекул ДНК, агрессивный агент вынужден был прежде преодолеть хорошо укрепленную защиту клетки. Казалось бы, пришло время принимать поздравления.

Однако предложенный способ видеть мир не мог считаться пригодным для хоть сколько-нибудь широких слоев населения. Опыт противодействия и выживания выглядел приемлемым для элитных подразделений военизированных частей; для массовой аудитории он смотрелся предложением самоубийства.

Все обычные медикаментозные средства, исключая ряд случаев экстренного оперативного вмешательства, находились вне закона. Со всяким явлением заболевания, что случалось в среде гоменов крайне редко, организм заставляли бороться своими силами. Смерть являлась неотъемлемой частью жизни, и ее уважительно звали «братом». Хуже всего, на взгляд внешнего мира, было то, что воспитание детей доверялось только мужчинам. Притом воспитание детей даже малолетнего возраста проходило в условиях так называемой максимально открытой среды. Вообще, систематическое пребывание на той или иной стадии физиологического стресса, практика интенсивного воздействия на психические, мозговые и прочие физические функции стремительно развивающегося организма в довольно жесткой форме принесла плоды достаточно рано. Как при этом культура ингтрагому умудрилась не скатиться в культуру родо-племенных отношений — тайна, укрытая мраком времени.


Система культурных традиций — как привычка умываться. Она работает, даже когда о ней не думают. Но когда из той же системы делают инструмент, вздрагивает история миров.

Сказывалась ли в том общая для всех цивилизаций тенденция к аномальной индивидуации? Сосед уверенно говорил: «Да». Как показали дальнейшие события, изменить информацию в генах оказалось проще, чем считалось. Как только мать-природа сказала свое слово, всем оставалось только ждать. По-видимому, им просто повезло: в нужное время оказались в нужном месте. Если бы не то, что случилось дальше, если бы не мировой кризис именно в клиническом смысле как переходный этап заболевания, вполне может быть, все бы было иначе. И еще одна попытка заглянуть за горизонт доступного так и осталась бы попыткой, случайным отражением сумерок на сонной поверхности воды. Мы, экспериментальные философы, говорил сосед, именно в силу этого отводим уникальному стечению редких обстоятельств такое особое место.

Тем временем самые нетерпеливые уже поспешили провозгласить наступление эры «человека долгоживущего». Говорили о «новой расе», «человеке гордом» и прочем в том же духе, в смысле, склонном переоценивать собственные достижения и, тем самым, созревшем уйти. Еще позднее, когда живых гоменов по-прежнему мало кто видел, все вдруг стали говорить об их неслышном присутствии. Отношение к ним достаточно сильно изменилось. Складывалось впечатление, что зеленые безмолвные Объекты были свободными не столько от пагубного производства, сколько от остального человечества. В завершение всего как раз способность интрагому не быть обычным средним человеком с его всегда очень средним пониманием уместного, на уровне инстинкта закрепленная чуждость его средним удовольствиям стала раздражать сильнее всего. Любой случай аномально крепкого здоровья, случай удачных генов, нестандартного мышления, умозаключений, не совпадающих с мнением идеологий, просто характерных черт, отличных от большинства, в отдельных ареалах географии уже способны были вызвать последствия.

И их вызывали. Со всем комплексом последствий. Большинство защищалось. Тлевшее от события к событию раздражение остального мира становилось новой идеологией. Это было в истории и раньше, и не один раз, однако теперь в темной ветви культуры видели опасность все. Общественность жила ожиданием принятия самых жестких мер.

Когда случилось нашествие дней Длинных Железных Столов, это выглядело как вступление к тому, чего подспудно ждали давно, как иллюстрация к концу света: биологический вид, безраздельно господствовавший на планете, непомерно превысил свои полномочия, нарушил все мыслимые законы природы, которые только нарушить мог, засиделся и теперь подошло время уйти. Так это было воспринято. В конце концов, всё когда-то кончается. Удар явился не столько непредсказуемым, сколько исключительно жестоким по последствиям. Случаи, когда полезной микрофлоре кишечника человека удавалось преодолеть кишечный барьер, происходили и раньше, и не так уж редко, но лишь теперь целенаправленный выход микрофлоры за пределы гематоэнцефалического барьера непосредственно в мозг, сопровождавшийся непоправимыми разрушениями, приобрел характер пандемии.

Средний уровень иммунодефицита просто не позволял нежизнеспособному в таких условиях, убогому от самой природы техногенной цивилизации организму противостоять давлению, даже если то минимально превышало привычное. Все произошло настолько быстро, что тревожные предупреждения всемирных институтов здравоохранения оказались бесполезными. Словно некий механизм, подчиняясь одному ему известной механике, вдруг повсеместно пошел с нарезки, так что сгоряча стали искать мутанта-бактерию с функцией детонатора на стороне. Может, он и был, тот загадочный детонатор, но по степени отрезвления еще более пугающим выглядел неожиданный исход, когда всё вдруг завершилось, как и началось, без предисловия. Чтобы оставить озадаченных специалистов один на один с данными статистического анализа в недоумении, чего следует ждать еще и когда.

И пока общественное мнение пребывало в ступоре, не зная, чем всё закончится, интрагому действовали. На основе до сих пор живой «Хартии Свобод» была принята другая, «Хартия Культур», вошедшая в обиход как «Права Двух». Теперь культура интрагому официально находилась под защитой закона.


3


Нужно сразу заметить, что все, что произошло дальше, вряд ли происходило как следствие тайного вмешательства со стороны интрагому, как то пытался кое-кто показать. Акции подобного рода означали бы нарушение привычного обета молчания по отношению к экзистенциям внешнего мира, а это как-то мало увязывалось с тем, что они делали до сих пор.

Возможно, с учетом имевшего место разброда настроений, логично допустить, что самим гоменам стоило лишь произнести в тот момент несколько исторических слов, чтобы использовать ситуацию с новой выгодой для себя, внешний мир, сколько его ни было, покорно пошел бы за ними куда угодно. Однако они этого не сделали. Возможно, просто не стали торопить события. Возможно также, мы чего-то не знаем. Я со своей стороны сказал бы, что им это просто было неинтересно. Проведя несложную манипуляцию над внешним миром, перенаправив реальность в новую версию, они больше ни на что не отвлекались. В том числе, и на приближение конца света. Между тем события набирали обороты.

Уже геронтогенез, плевшийся до того в хвосте событий от одной среднестатистической возрастной отметки к другой долго, сонно и нудно, вдруг без всяких аннотаций, как лошадь, которой надоел один размеренный шаг и которая решила сразу покончить со всеми неосвоенными расстояниями, вдруг энергично пошел из-под контроля, причем во все стороны сразу, не отвлекаясь на панически вводимые ограничения и вотумы.

Довольно быстро выяснилось, что прежний процесс не столько даже утратил логику, сколько выявил новую. Логику менее явную, смущающую специальные умы, однако уходящую далеко, очень далеко — много дальше доступного здравому смыслу; но это стали выяснять уже потом, тогда же о логике великих тенденций размышлять старались меньше всего. Теперь глобальные изменения воспринимались в самом мрачном свете. Время пребывания биологического вида на планете подошло к своему завершению. Конечно, идея всем пожить долго, с удовольствием и дожить потом еще до 110—120 лет воспринималась всеми более чем благосклонно. Тем более что вот и геронтогенез скромно ставил в известность, что реальные посылки к тому имелись. С другой стороны, хорошие заделы генетиками с медиками были заложены во всех смежных областях знания именно с учетом таких реальных возможностей, без разного там надрывного самоотречения и драматизма. И потом, чего б, в самом деле, не жить еще человеку после и до 140 и до 160, — никто не видел, отчего бы ему не жить еще лучше и дольше. Более того, мало кто не был убежден, что со временем все так и будет. Но никто не предполагал, что эволюция способна принимать такие формы. Реальность спятила.

То, что с нормальным историческим процессом что-то не так и что надвигались большие дела, чувствовали давно. Об этом говорили и зачастившие что-то в последнее время всевозможные кризисы, и грамотно изложенные обещания всеобщего мировоззренческого сдвига, когда умершее прошлое однажды оторвется, уносимое течением, и больше не вернется; и многотомные наброски постиндустриализма; и удивительное явление, кодекс моральных норм в противовес этическим нормам Большинства; и торжественное объявление мистического опыта с таким же торжественным объявлением его надувательством; и лихорадочное перебирание бессчетных религий, и пандемии парарелигий, и релятивизация абсолютно всего на свете — и тут еще гомены со своим забором. Непонятно только было, причем тут геронтогенез. И причем тут события анаболического порядка.

.

Некоторое изумление в среде специалистов вызвала статистика — сообщения об отмеченном в части развитых регионов мира снижении средних показателей продолжительности жизни женщины. Они ставили в тупик. Они шли вразрез с прогнозами. В сравнении с мужским относительным коэффициентом неторопливой прогрессии в той же области, снижение выглядело небольшим, но вызывала недоумение его необъяснимая устойчивость там, где, казалось бы, к тому не имелось никаких посылок. Оно упало до отметки вековой давности — и словно бы решило там остаться.

Но совсем уж откровенное беспокойство всемирные институты здравоохранения начали проявлять, когда стало известно, что статистика медленно и неуклонно, словно не собираясь останавливаться на достигнутом, поползла к отметке еще ниже. Отметка выглядела нормой так давно, что на поиски объяснений аномалии отправились лучшие умы человечества. Самое странное, что явление имело повсеместный характер на географии ничем не связанных друг с другом регионов.

Скоро выяснилось, что сюда в качестве извинительных причин не могли быть включены вещи вроде стихийных бедствий, миграции населения, эпидемий и так после. Поголовно все данные экологического, эмиграционного, экономического, медицинского и геронтологического анализа в голос твердили, что дело в одном: в уровне смертности. Основная часть женщин этого возраста выказывала склонность расставаться с жизнью достаточно тривиально — в результате старческого истощения.

Какой ужас, бесстыдно пожимали плечами убежденные потомственные холостяки, открывая тем самым целую главу в нескончаемой череде мнений и суждений. Цивилизация не много потеряла. Смотрите на гоменов. С точки зрения физиологии покой должен иметь только один конечный результат — смерть организма. Любой грамотный физиолог мог бы сказать, что для минимально полноценного развития биосистемы определенная форма стресса жизненно важна. Но это именно то, что уже по определению противоречит самой природе женского начала. Все мыслимые высшие ценности его всегда ассоциировались исключительно с остановкой развития: со статичностью. Гнездо и избыток тепла — предел ее воображения, и он заложен природой. Вы что, собрались с ней спорить?

Делай как я, говорит женщина ребенку. Не открывай окно, от свежего воздуха болеют. Не бегай, упадешь. Не лезь в воду. Не забирайся на дерево. Не ходи далеко. Не спорь со старшими. А лучше ешь много. С любовью ваяя податливое сознание малыша по своему образу и подобию, женщина до последнего момента успешно защищала настоящее от будущего. Мы ничего не предлагаем. Нам просто нечего предложить. «Слабый должен уйти» — возмущение женского населения по поводу этого естественного закона природы не может не быть услышан с большим пониманием. Но так ли уж жестока культура гоменов, как объявила женщина?

Пока дети будут женоподобны, вы все в смысле своей жизнеспособности будете оставлять желать много лучшего. Впрочем, общественное мнение всего лишь давало возможность быть услышанным всем точкам зрения. Однако вопрос, поставленный культурой интрагому, заставил задуматься многих.

Тем временем фокусы эволюции с демографией окончательно уволили здравый смысл. Панические настроения стали преобладать, когда те же показатели рухнули до отметки 30—35, а кое-где и до двадцатитрехлетнего среднестатистического возраста, — это притом, что графа смертности, упорно карабкавшаяся куда-то наверх, по-прежнему касалась только женщин. Число долгожителей среди мужчин заставляло с изумлением пересматривать результаты отчетов.

Тут уже вообще ничего нельзя было понять. Означенные флюктуации обычный онтогенез не затрагивали никак. Девочки совершенно банальным образом становились вначале девушками, потом молодыми женщинами, расцветали, после чего как-то быстро увядали, не успев побыть бабушками и оставив на руках безутешных отцов малолетних жизнерадостно улыбающихся отпрысков. Мир чем-то напоминал человека, снова ошибшегося дверью и вышедшего в ближайшее окно на уровне последних этажей.

Сейчас можно представить такую ситуацию. Женщина развивается, достигает биологической зрелости, почти не задерживаясь покидает мир, вместе с тем показатель, катастрофически летевший на протяжении пары сотен лет вниз, практически обвалом, вдруг остановился, как лошадь перед дилеммой, достигнув отметки критического равновесия. И случилось это опять одновременно во всех регионах планеты. Специалисты держались руками за головы, биологический вид оцепенело смотрел в одном направлении то ли в пропасть, то ли на новую нормальность. Теперь среднестатистическая продолжительность жизни женщины составляла от девятнадцати до двадцати трех лет.

Нужно сказать, не все участники событий наблюдали сорвавшуюся с цепи эволюцию с трагическим выражением на лице. Культура перестраивалась настолько быстро, что отчаяться успевали только оптимисты. По законам военного времени реальность была воспринята как данность.

Оставалось выяснить, кто враг.

Исследователи, занимавшиеся вопросом, установили несколько твердо подтвержденных фактов. Во-первых, вопреки устоявшемуся мнению, увеличить продолжительность женщин оказалось возможно, и сделать это могли два фактора. Это неспособность женщины к детородной функции либо усилия медицины. Возможности медицины сразу признавались ограниченными. Во-вторых, «долгожительницы» же из числа тех, что добирались до тридцати и более лет составляли соотношение одну на несколько тысяч. От комментариев данных специалисты отказались. С другой стороны — мужчины.

Вначале, в самом деле, их среднестатистический возраст благополучно достигает рубежа 110—120 лет, уже ранее предсказанного и клятвенно геронтологами обещанного. И специалисты совсем было приготовились принимать поздравления, но он ничуть на этом не задерживается, совсем нет, — он со все той же нудной, сонной медлительностью ползет еще выше, без всяких видимых усилий переваливает полуторавековой предел и останавливается лишь, воссоздав своеобразное демографическое равновесие на другом уровне, на отметке 170—190, а у гоменов почти всех 260 лет среднестатистической продолжительности жизни. За этим могло стоять только одно. Естественно, первым делом стали обвинять вмешательство в генетический состав популяции — хотя генетики все вместе в одинаковых выражениях клялись самым дорогим, что никто ничего не трогал. Было предложено искать виновника среди белков, заведующих делением хромосом.

Пока компетентные лица под эгидой ассамблеи наций рука об руку со всемирной организацией здравоохранения, сбиваясь с ног, искали по лабораториям мира скрытых террористов, современность напряженно ждала, чем все кончится. Что принято делать в таких случаях, не знал никто.

Никем не предвиденное изменение типа демографического равновесия поначалу походило на катастрофу. Кстати, как раз тогда снова, уже в ином свете, вспомнили о зеленых территориях и идее криоконсервации («…На интрагому теперь смотрели совсем-совсем другими глазами», — говорил сосед). Вдруг сразу и повсеместно возобладало то мнение, что заповедники — это никакой не рассадник, а наоборот — колодцы в будущее.

На способности населения планеты к воспроизводству это отразилось шоком. Вообще, как отмечалось, женская половина все эти перипетии восприняла с замечательным самообладанием — не в пример мужчинам; новую свинью со стороны эволюционного развития они дружно встретили более ранним созреванием. Принято было считать, что исключительная привлекательность молодых женщин в период их искрометного расцвета нес лишь одну главную функцию, и она не менялась на протяжении многих сотен тысячелетий, — привлечение как можно большего числа жизнеспособных мужских половых клеток. Но то, как тот же вопрос работал теперь, целиком вменялось в вину новой реальности. Биология вида делала все, чтобы выжить. Остаться при своих интересах у самца этого вида не было шансов. Хроники событий тут достаточно невнятны.

Другое дело, что ситуация сама по себе плохо укладывалась в рамки общепринятых представлений об онтогенезе и требовала известного самообладания уже от самих исследователей, чтобы взять себя в руки и, наконец, решить, какую разумную стратегию в создавшихся условиях принять было бы лучше всего. И есть ли она вообще, тут какая-то разумная стратегия.

Внешне на клеточном уровне регрессирующее явление выглядело как нарушение стандартного правила скелетных мышц, которым определяется продолжительность жизни организма и тонус его жизнеспособности. Клетка, развиваясь, запасает энергии больше, чем тратит. Здесь же та же механика напоминала сбой, словно нормальная здоровая клетка переставала быть нормальной и здоровой: она теряла некую точку опоры и принималась кидаться в крайности. Сведения были разноречивы, но все сходились в главном.

Рост клетки практически полностью прекращался. Как будто весь организм вдруг разом лишался двигательной активности, а питательные вещества поступали в организм с перебоями. Так как для накопления энергии организмом необходима его активность, при опасном ее недостатке происходит цепная реакция энергетического голодания клеток. Примерно то, что можно было наблюдать в метаболизме женского организма.

В живой развивающейся системе усвоение веществ и энергии преобладает над распадом этих веществ и выделением тепла, а энергетический фонд приобретается. В случае женского организма напротив, процесс катаболизма превосходил анаболизм. В клеточной структуре накапливались разрушения, энергетический фонд истощался, все начинали жить мрачными предчувствиями надвигавшегося конца. Живая структура будто попадала в состояние угнетения патологическим стрессом, что рано или поздно отражалось на его развитии. Застойные явления в клетках приводили к ситуации, словно организм медленно выгорал в состоянии паралича.

По другим сведениям, клетка попросту разрушалась в ходе отравления продуктами собственной жизнедеятельности. Кровь — среда, окружающая клетку. От нее отделяет соединительная ткань. Как следствие бесконтрольного переедания нормальный обмен с окружающей средой нарушается: поверхность клетки и сама клеточная масса растут с разной скоростью. В результате ненормально быстрого увеличения клеточной массы в клетках скапливаются продукты распада.

Удивительно здесь другое. Тот же разрушительный механизм срабатывал в организме женщины, до конца своих дней служившей образцом умеренности.

Живая структура в результате обвального старения тратила половину всей энергии только на то, чтобы восстановить энергетический фонд. О каком-то нормальном функционировании жизненно важных органов и использовании накопленной потенциальной энергии речь не шла. Таким образом, что-то в самом преддверии 19 — не далее 23 лет, практически сразу после появления на свет первого ребенка, соединительная ткань клетки женского организма как по команде увеличивалась в такой мере, что остальное уже было лишь вопросом времени. Через такую преграду обмен в кровь продуктов распада становился невозможен. В свою очередь закрывался доступ к кислороду в крови. Клетка задыхалась. Такое, естественно, наблюдалось и раньше, непонятно только, почему сейчас это происходило так стремительно. Все в конечном счете заканчивалось необратимыми разрушениями генетической структуры клетки, и энтропия лишь доедала еще живой организм, но уже безостановочно падавший в старость.


Сравнения с подвешенным где-то исполинским вселенским топором приходили на ум всем. Теперь было очевидно, что, будучи раз неосторожно сдвинутым с места, топор начинал со свистом неторопливо отсекать все лишнее по принципу общекосмического неусложнения сущего. Говорили насчет видового отбора — как если бы с его точки зрения надобность в женщине отпадала. Функция биовоспроизводства вроде как выполнялась, смена поколений обеспечивалась — зато она, это смена, не обеспечивалась при неслыханно зажившейся мужской популяции.

Именно это положение позднее использовалось женщинами как обвинение, что мужчины своим не имеющим чувства меры и совести геронтогенезом нарушили изначально заданное равновесие демографических сил, и теперь оно почему-то выполнялось в одностороннем порядке. И что нам теперь прикажете делать? — агрессивно и не без смущения осведомлялась сильная половина планеты. Соседу это место нравилось особенно. Суть разночтений предлагалась секцией оппозиции в том ключе, что общая продолжительность жизни всего вида в рамках поколения — величина как бы всегда постоянная, материя крайне тонкая и совсем не приспособленная к резким движениям. Так что, увеличивая продолжительность жизни, мужчины сделали это за их, беззащитных перед произволом, женщин, счет. На что мужчины в свою очередь мрачно огрызались с тем содержанием, что женскому населению не следовало созревать так рано. Все остальное — только закономерный результат, и не надо в женской манере подменять причины и следствия.

Впрочем, что касалось основного контингента женщин, новые испытания не отразились на них никак. Все вместе и каждая в отдельности, как и за тысячелетия до всяких демографических казусов, сосредоточились на общем пожелании успеть самореализовать возможности, пока природа не успела реализовать свои.

Было предложено несколько основных концепций, в какой-то мере объясняющих подоплеку дней, а также чего от них ждать в отдаленном будущем.

Во-первых, биологическая механика с заданными свойствами была в качестве сценария событий заложена еще на стадии ранней эволюции в гены — как реакция на возрастание длительности жизни конкретного животного вида.

В противовес ему прозвучало мнение, сводившееся к тому, что современное общество — система, харизматически пронизанная каналами неких прямых и обратных связей.

Эволюция, конечно, до некоего рубежа всякий раз норовит усложнить структуру популяции, но теперь налицо уникальное положение, когда, невзирая на усложнение внутренних связей, вся популяция на каких-то уровнях вдруг вернулась в зависимость от внешней среды.

Более того, зависимость такая никогда никуда особо и не пропадала. Вряд ли это случайность. Где-то здесь под нами — Последний Порог.

Мы живем в новое время, и мы только в самом начале пути. То, что мы наблюдаем, — лишь видимая часть больших перемен. Метастазы времени не оставляют шансов прошлому и не дают надежды оставить все как есть. Мы должны быть готовы увидеть себя другими глазами. Мы ушли так далеко, что не можем узнать об этом, пока нам не скажут. Видимо, нужно просто перестать бояться выйти за Дверь, которую сами же открыли. Шуму тогда было много, несмотря на разброд умов, всем казалось, что надо немедленно что-то делать и принимать какие-то меры. Какие конкретно меры следует принимать в таких случаях, мнения расходились.

Не обошлось без крайностей. Предлагалось в поисках путей урегулирования создавшейся ситуации закрывать подряд все направления исследований, не касавшихся старения живых организмов, — вроде астрономических и океанологических. Но прямо тогда же некая ассамблея наций, прототип будущих Объединенных Культур железной рукой приостановила разработку программ в области лечения генетических заболеваний и вообще любого беспокойства генотипа. Решение, надо сказать, было достаточно запоздалым, все любопытствующие успели уже всё посмотреть и сложить обратно.

И вот тут на сцену выходят умы пессимистически настроенные. Примечательно, что тем отрезвляющим фактором, моментально остудившим настроения, явился некий психофизиолог едва ли не с двухсотлетним стажем научной деятельности, последователь так называемого направления «ограниченного рационализма» в науке, когда всё становящееся подвергается не столько рассмотрению, сколько осуществляется, и сторонник идей «узко-тропности» — «узкой тропы», что вела от опыта к истине, по которой можно протиснуться далеко не всякому, да и то лишь по одному; стоя уже одной ногой в могиле, он флегматично заметил как-то между делом, что из самых общих соображений насчет теории Маятника, системы, о сути которой никто толком ничего сказать не может, в случае новой ошибки в общем-то ничто не исключало вариант событий, почему бы тем же механизмам геронтогенеза, подчиняясь принципам константности, не занять по отношению к мужчинам альтернативную позицию — с точностью до наоборот.

Официально санкции действовали уже давно, как, например, пожизненное лишение субсидий, если какой-нибудь натурфилософ не находил в себе сил удержать любопытство в рамках дозволенного. Но лишь теперь могли приниматься меры, идущие еще дальше, вплоть до самых суровых. После таких слов проснулись даже находившиеся в коме.

Мораторий на исследования проходил как временная мера, но сохранялся на удивление долго. Всякое хоть сколько-нибудь углубленное изучение генома почти с суеверным ужасом воспринималось как поиск новых неприятностей. Умы, привыкшие мыслить трезво, предлагали не торопить события и обдумать все еще раз. На холодную голову, поднакопив побольше статистического материала.

Подумать тут, в самом деле, было над чем, тем более что все тот же двухсотлетний дедушка, свет альтернативной психофизиологии, снова решил поднять всем настроение, объявив, что во вверенном ему центре обнаружено явление так называемой вторичной активации иммунной системы. Оно сопровождалось некоторым падением интенсивности обмена веществ. Что можно было бы также трактовать как намек на слабое, еще ни к чему пока не обязывающее, но устойчивое сползание в сторону постепенного истощения энергетического фонда. После него всякое развитие и рост клеточной структуры подразумевались невозможными: метаболизм мужского организма как бы переставал быть обратимым процессом. Статистика касалась некоего отдельно взятого региона.

Свет психофизиологии не удержался, чтобы здесь же не заметить: весь период инварианта, в случае реального существования такого эффекта, мог бы занять в законченной версии фазу от ста пятидесяти лет до нескольких тысяч, в зависимости от вероятного сценария привходящих. Возможно, мы не знаем еще чего-то в основных законах, которым подчиняется живая структура, сказал он.

Когда все глядят на дверь, напряженно ожидая больших неприятностей, они скрипят досками и переставляют мебель. Умозрительный оттенок соображений, что, собственно, со всем этим знанием делать, ни тогда, ни позже не оставил за собой двойственного впечатления. Подчеркивалось, что все данные носят исключительно предварительный характер, но перед остановившимся взором общественности, не ждавшей уже от научного прогресса ничего хорошего, немедленно встала картина завтрашнего дня человечества. Вот, значит, с одной стороны мальчики, еще задолго до наступления всякой психологической зрелости целыми косяками вымирающие; и вот, стало быть, мир, населенный одними бабушками. Бабушки живут долго, очень долго, их много, их все время становится больше. Они тихо шаркают. Они надсадно кашляют и они нудят, нудят, нудят, нудят… Маятник качнулся лишь слегка, но слабость в ногах отдалась у всех.

Было предложено ничего больше не трогать и оставить, как есть.

Вплоть до дня Последней Тропы. Запрет распространялся на любые частные либо правительственные исследования, чем-то способные затронуть чувствительные нити генеза отдельной клетки, особи или же вида в целом. Тема оставалась непопулярной даже на уровне чисто теоретических изысканий. Спекуляции не приветствовались.

Закрылись все направления исследований, не касавшихся старения живых организмов, включая астрономические и океанографические. Это была последняя страница истории Человека скучающего, называвшего себя Человеком дважды разумным.


Во всей этой истории интересен урок, обобщенный опытом дней, и он хорошо смотрелся на закате дня всего вида. Тогда негласно остановились на мнении, что во избежание дальнейшей демагогии более других приближенным к истинному положению вещей нужно считать следующее:

На определенном уровне усложнения эволюционной структуры эволюция больше не подчиняется закону неусложнения сущего.

Что-то с нашим приходом всегда меняется, изменилось что-то и здесь. Бесшумно, холодно, равнодушно — пришли в движение мертвые механизмы, и никакие силы не могли их остановить, пока они не остановились сами. Надолго ли — не мог сказать никто, но все склонились к мнению, что если механизм не изучен и даже не различим, то не нужно его пока хотя бы ломать. Меморандум конфликта ни к чему не призывал, он лишь предлагал переосмыслить ценности тысячелетий. Конечно, это была попытка построить здравый смысл там, где его не было.

О любви вспоминают, когда не хватает воображения. Неизвестно, кто это сказал, но жестокая в самой своей сути максима стала исходным кодом Культуры, твердо намеренной выжить. Когда начинают выживать, даже любовь к себе перестает быть практичной. Любовь не есть свойство сурового климата нашей эпохи, с мужественным вздохом заключал свой меморандум здравый смысл времени Больших Сомнений. Оставим ее другим эпохам. Не таким грубым, не таким жестким, как наша, — более неторопливым, с более мягким климатом, более тонким, более нежным, более женственным…

С тех пор, как настоящее перестало быть женоподобным, многое в завтрашнем перестало быть обыденным и понятным. Здесь нет ничего принципиально нового, подчеркивалось там же. Культура ведь и раньше вся, сколько ее ни было, во всех своих проявлениях строилась исключительно лучшими из мужчин и на лучших мужских плечах.

Циничный подтекст Сдвига трактовался сторонними наблюдателями без жалости: миллионы лет назад где-то в неогене пути гоминоидов и людей разошлись, чтобы никогда больше не пересечься вновь. «Так с чего вообще кто-то взял, что эволюция когда-либо демонстрирует здравый смысл?»

Примитивное больное прошлое еще не умерло в нас. Оно далеко еще не мертво. Всякий раз, как только что-то заставляет нас перестать быть сдержанным, а мысль заменяется действием, которое рвется подменить собой мысль, — тогда мы видим его возвращение.

Но именно нашему миру грозит упасть в другую крайность — ограничить себя и то, ради чего мы живем, умными мыслями. Они у нас уже подменяют поступок.

В нашем избалованном, зациклившимся на простой идее чистоты мире одна голая мысль стала таким необратимым оружием, что достаточно лишь ее существования в природе — необходимости в самом поступке уже нет.

Нам понадобилось не так уж много времени, говорил сосед, чтобы мозг начал создавать новые отделы. Но нашего оптимизма не хватит, если мы будем полагаться только на осторожность. Серьезная проблема сегодня — не как искать общий язык, а зачем он мог бы быть нужен. Мы будем слишком разными. И мы должны быть слишком далеко. История тысячелетий никогда не была однородной. К перехлестам магнитного поля Конгони способна противостоять электрическая активность нервных клеток лишь нашего организма, и это не случайно. Зависимость от природы и навязанных условий ставили между сильным и слабым, умным и хитрым, свободным и больным — между будущим и настоящим разграничения, которым было трудно помочь. Но лишь теперь они стали приобретать черты Непреодолимой Пропасти. Никогда прежде среда не претерпевала таких изменений и не усваивала признаков выразительнее, чем эти. Характернее, чем расовые, подвижнее, чем наследственные, они предопределили весь масштаб последствий, которые открылись перед прояснившимся взором звездного человечества… Послушать соседа, так всем замечательным, что имелось в нас сегодня, мы обязаны исключительно инфекции тех дней. Что бы где бы ни случилось — у него всегда все к лучшему. Лишь в тени наставников, бесконечно мудрых и внимательных, закаленных собственными ошибками и опасностью, возможным оказалось усвоить понятия добра и зла и что нет ничего более абстрактнее этих понятий. И это решило всё.

Все это, конечно, хорошо и весьма поучительно, но сосед ни в чем меня не убедил. В таком ракурсе и в таком видении сути мы не далеко успели уйти от коллектива простейших.

Тогда было слишком грязно, и человек заведомо не мог там выжить. В известном смысле, человека тогда вообще еще не было. Был замысел. Вне навязанных условий никто не мог удовлетворить минимальной нужды. В паническом ужасе перед одиночеством каждый в меру своих способностей подражать соответствовал требованиям. Но нам-то все это неинтересно. Настолько, что мы плохо понимаем, о чем речь. Кто-то давно сказал, что знания не могут отменить человеческой природы. Это так. Но знания впервые дают то, что незнание дать не может: умение ставить правильные вопросы. И это решает все. В том числе, и судьбу человеческой природы.

У меня между делом появлялось такое чувство, что сосед не очень-то и хотел меня в чем-то убедить. И вся эта притча — лишь вступление. Мне все казалось, что он знал больше, чем говорил. Где-то на краю сознания я допускал даже, что мой последний радиовызов каким-то чудом смог пробиться к сознанию экспертной комиссии, — правда, не совсем так, как я ждал. И тогда, может быть, я правильно делал, что держал язык за зубами.

Человек карабкается, везде и всегда, все время куда-то наверх, и там, куда он карабкается, для человеческой природы остается совсем немного места. И никто до сих пор не может сказать, так ли уж это хорошо.

Говорят, человек — иерархическое животное. Вот вопрос. Сумел бы он пройти весь тот путь, который прошел, и подняться к звездам, не будь он животным иерархическим?

Последующая диспозиция мало располагала к философии: время изменялось. Оно перестало быть узнаваемым и понятным. Нам, кому интрагому приходятся прямыми предками, больше близки другие материи.

Дойдет ли вот, скажем, когда-нибудь до кондиции этот списанный орбитальный гроб у меня на кухне — или же мы ляжем здесь, сегодня и сейчас поутру, но не сойдем со своего места…

Не знаю, может, сосед в чем-то и прав — чисто по-соседски, своей соседской правдой, но нам-то от этого не легче. Нас это не касается никак: все начинается сегодня, здесь и сейчас.

Всё говорило за то, что то, что могло ждать дальше, могло быть историей лишь иронии с загорелым лицом и мозолистыми руками.

И каждый пошел своей дорогой.


Откуда-то с неба прямо мне на полянку неслышно свалилась пара черных пятен размером с болотные листья, беззвучно затряслись у самых кончиков травы, дразня собственную тень, и длинными косыми росчерками унеслись за бревенчатый угол коттеджа. Опять ненормальная жара будет, подумал я, заглядывая на донышко пустого стакана и отделяя затекшее плечо от дверного косяка.

Проходя мимо заскорузлых наростов декоративных гвоздей Парсонза, рогами торчащих из стены во все стороны, я подхватил еще влажное полотенце, плотно оборачивая себе застывшую задницу. В тот же самый момент из кухонного отсека привлекательно и как нельзя более кстати до меня добрался наконец запах зебристых голубцов, которые ни с чем больше не спутать. Ведь в нашем деле главное что, думал я, спеша вначале к себе в кухонный отсек, потом назад на полянку к столику в траве, прямо под сетчатую тень листвы посиневшего от жары ушастого дерева. В нашем деле главное — это вовремя успеть нарезать голубец. Всей стеной распахнутый в лес коттедж исходил токами тепла пополам с прохладой ночи. Стебли травы с крупными каплями росы шуршали, путаясь в пальцах ног, еще храня свежесть, еще помня ночь, но лужайка уже лежала под яркими теплыми полосами солнца.

Против ожидания, хотелось не столько есть, сколько пить. На завтрак у нас сегодня ожидались какие-то экзотические, мелкие и бледные яйца некой местной болотной бестии — личный презент дорогого соседа. До чего могут дойти люди на независимых культурах, тысячелетиям исследований еще предстоит узнать. Все было у этой экзотики при себе, только желтки почему-то упорно сохраняли вытянутый игольчатый вид. Болотная сапа его знает, почему они вытянутые, но сейчас я был занят другим, тем, что их окружало. Приправленные специей и тертой сочной травой, части предполагалось употребить строго самостоятельно, сообразуясь с общим замыслом, отдельно от желтков, с тем чтобы последние, не приведи случай, не испытали повреждений и не потекли, а первые бы легли в нужном заданному настроению месте. Прежде всего, как я это видел, следовало решительно отгородиться зубом прибора от желтка, после чего без промедления подцепить на несущую поверхность кусочек, присыпанный зеленью, и отправить в надлежащем направлении. Решительно отгородившись, я положил граненый прибор рядом и обеими руками взялся за холодный сосуд, пахнущий гектарами влажных земляничных полянок, и перевел дыхание. Глаза у меня увлажнились. Вот это я называю историей миров, в легкой панике подумал я. Ничего себе композит. Из прохладной росистой травы, словно застряв там, на меня не мигая смотрели несколько одинаковых глаз.

.

Глава Четвертая

1


— Некрофаг, — произнес сосед после длительного молчания. Он будто решился на опрометчивые действия. — Брауна.

— Было, — сказал я.

— Что — было? — не понял сосед. — Где это некрофаг был?

— Некрофагов не было. Браун был. «Животнорастения».

Сосед снова помедлил, вертя в пальцах пустой стакан.

— Каймановы водоросли, — сказал он, твердо глядя мне в глаза.

— Водоросли, — произнес я отчетливо. — Не морочьте мне голову. Водоросли даже вас предпочтут в свежем виде.

Сосед покачал головой, опуская глаза. Он сидел за столиком напротив прямо под мокрым ушастым деревом, сильно подрастерявший в прежней уверенности. Я, можно сказать, шел к этому дню всю свою жизнь.

— Крылатая водяная змея, — пожевав губами, сказал он. — Плоская. Стенораптор. Черви с этим… На ластах. Плоские рукокрылые змеи.

— Врете, — убежденно сказал я. — Учтите, тут вам не дебри Юф, искать вас никто не будет.

— Увари Гастуса. Палиноморф Гидо. Сумчатая куница. Прогимносперм Ругго. Антофил Ругго, что там еще…

— Было.

— Стеклянный Буб, ядозуб Ярроу… Но бахилав-то — равнинный?

— Равнинный, — сдержанно подтвердил я.

— Ну?

— Было.

Сосед изменился в лице.

— Вам это просто так не сойдет с рук, — сказал он. — Стик Оппенхаймера.

— Вот, — заорал я, хлопая ладонью по и так уже глубоко сидевшему в трансе столику. — Не было и не приведи случай, чтоб когда-нибудь был…

Сосед предостерегающе потряс указательным пальцем, прищуривая глаз.

— Этот… Эндемик Гракха. Реголитный бабун. Терапод Кики, равнинный разнопод, парапод Геры, ме-та-го-ми-ноид…

Я смотрел на него без всякой жалости, чувствуя, как в углу рта помимо воли нарастает некая тень злорадства и нехорошо начинают гореть глаза. У меня вновь появилось желание спросить у него про иголку. Иголка, как я имел уже случай убедиться на собственном опыте, не была создана для вышивания. Зато, вставленная нужным концом в приемник фоносвязи, оказалась весьма сноровистой передавать в красках стереоизображение известного специалиста по симбиотам и разноподвижным Эль да Бено Гастуса (специалист по разноподвижным на синем фоне воды, спрятавшись под козырьком ладони от бившего в глаза солнца, неприязненно всматривался во что-то поверх кадра). Я у него даже что-то читал, правда, уже не помню, что. Как оказалось, океанолог благополучно пребывал ныне здесь же на Конгони на одном из дальних шельфовых архипелагов. Стереограмма включала в себя весь более чем обширный послужной список мэтра, все рукописные издания, биофизические параметры, данные относительно основных географических транспозиций и юбилейный неприязненный профиль на невыразительной золотой университетской монетке. В самом конце приводились позывные личного кода связи. Мне непонятно было, причем тут такой архаичный способ хранения информации, но раздражение вызывало другое.

— Равнинная виверра. Карповый снежный питон… Знаете что, пойдите к черту с такой постановкой вопроса. При такой постановке уравнение не может иметь решения. Вы лучше скажите, я могу рассчитывать на ваше понимание?

Нависнув над столиком, я распределял по стаканчикам пахший земляничными полянками мусс, сразу став строже лицом и осторожнее в движениях. Процесс требовал строгости и осторожности. Передо мной все еще стояло изображение Бено Гастуса, неторопливо расхаживавшего по сцене в полумраке под исполинским экраном на стене.

— «…Говорят, что мы такие, какие есть, в силу образа воспроизведения нас как вида. Еще точнее, как класса. Очень похоже, что мораль акул весьма бы отличалась от морали млекопитающих, окажись они такими же разумными (что не приведи случай, как мы это имели наблюдать в ходе известных событий в акватории Шельфа). Взаимодействие матери и ребенка абсолютно исключает отсутствие эмоциональной эмпатии. В противном случае вся история воспроизведения нас как вида была бы совсем другой, и здесь сейчас шла бы дискуссия о совсем иной эволюции. Наш вид один из немногих, кто переносит на себя эмоциональное состояние других особей, будь то другой человек, другая особь или растение, делая это вне своих желаний уже на бессознательном уровне. Это, безусловно, коренным образом влияет на саму суть сюжета что есть «хорошо» и что есть «плохо». Разумеется, те из отдельных особей нашего вида, кто в силу какого-то случая делать это неспособны, справедливо относились и до сих пор относятся к отклонениям от нормы как представляющие для живой структуры определенную опасность. И вот исключительный по важности вопрос: способна ли данная картина меняться с течением тысячелетий? Привязан ли конкретно данный биологический вид к такой схеме — или же она меняется так же, как и он сам?

Посмотрите, какой сюжет имела биология родственных видов на протяжении миллионов лет. Все решало преимущество выживания в стае. И именно стая неизбежно приходила к определению того, что есть «хорошо» и что есть «плохо», поскольку каждый всегда старался урвать побольше себе и только себе. Те особи, кто правилам не подчинялись, подвергались остракизму: становились изгоями. Тем самым резко снижая шансы выживания своих генов и передачи их в тысячелетия, идущие следом. Так, тысячелетие за тысячелетием, шел жесткий естественный отбор вполне определенного пула генофонда. «Не плюй на коллектив», — и этот моральный закон стада до сих пор управлял эволюцией. Другими словами, фундамент морали, какой она была известна на протяжении миллионов лет, — в стадном инстинкте. И вот вопрос. Сегодня ввиду смены прежних позиций биологии нашего вида произошла смена едва ли не всей системы прежних ценностей. Сейчас каждый — изгой, и для современного разума нет большего испытания и нет большего повода гордиться разумом там, где не выживает больше ничто. Прежние связи со стадом уже далеко не те, что были на протяжении многих миллионов лет. Да и стадо уже не то, что было раньше. И теперь слишком часто каждый то и дело сам вновь открывает для себя фундаментальный вопрос:

Так что же есть такое «хорошо» — и что есть «плохо»?..

Я вспоминаю один эпизод из серии околокосмических исследований. В нем говорилось об острой, почти на экстремальном уровне индивидуализации всего нашего времени. Проистекавшие отсюда неувязки в плане разночтений обещали стать проблемой номер один.

Давайте набросаем с вами Историю Цивилизаций — в самом общем виде.

Вот тип схемы, пригодный для социологии на каждый день.

Общество по мере его развития и ступени прямых-обратных связей в нем.

Позиция первая — этап на заре гоминоидов: мир, поделенный между колониями общественных кланов-племен. Между собой абсолютно несовместимы и каждый плохо понимает о чем говорит другой.

Позиция вторая. Тенденция к консолидации.

Позиция третья. Мораль планеты: «Чистое сознание — чистая планета — наш общий дикий сад» и так далее.

Позиция четвертая. Эпоха экстремально выраженной индивидуализации современности. Так называемый посткосмический период Освоения. Конец детства.

Говорят об этом этапе много и так, словно никто никого не слышит. Человек сегодня на многие вещи смотрит иначе. И очень похоже, что смотрит он уже все чаще с позиции вечности, даже не слишком понимая, имеет ли она какое-то отношение к жизни.

…Самые наблюдательные сегодня говорят о том, что мораль, мораль человека в том виде, в каком она была известна ему на протяжении эпох и тысячелетий, теперь стронулась с насиженного места. И она куда-то меняется, только никто не может сказать, куда именно. Поставим еще раз тот же вопрос. Сейчас нас не интересует ответ, что есть «хорошо» и что есть «плохо», — только самые корни происхождения пресловутой оппозиции…»

Батут тоже любит все решать сам.

Я подумал, что если сегодня каждый сам по себе — клан и дикое племя, автономно скачущие по необъятным просторам чужих горизонтов, то как им понять друг друга? Как в непредусмотренных никакими нормами обстоятельствах, которыми полон каждый новый день любой из независимых культур, определить, что «хорошо» и что «плохо»?

Вот взять наших шишковедов. Умные люди не ждут возникновения проблем — они создают их сами. А потом мужественно их преодолевают. Плановые неприятности отодвигаются на задний план. Здесь все слышали про инцидент, произошедший на биостанции голосемянников. Творческий эксперимент по улучшению банана обыкновенного потерпел полный и сокрушительный провал: его можно было сделать менее обыкновенным, но невзирая на нечеловеческие усилия он не становился от этого лучше.

Так куда мы идем?

— Чего вы молчите сегодня, — сказал сосед, холодно глядя на меня поверх стакана. — Поправьте меня, если я ошибаюсь, на моей памяти это уникальный случай, когда я вас о чем-то просил. Каких-то три дня. Вы же обещали. Немного расположения, расслабленного терпения, позагорайте под солнцем, отдохните, а то выглядите, как пенкгуанский гвоздь в погребе. Послушайте, неужели я так много хочу от жизни?

— Я знаю, зачем вам вездеход, — ответил я, оставляя свой стакан и почесывая зачесавшееся колено. — На Падающие Горы. Вы в конце концов убьетесь там к черту, а я останусь тут, при своем стакане. Я подозреваю даже, что свой ровер вы успели похоронить там.

— Вовсе не обязательно, — горячо не согласился сосед, явно удержав в памяти только первую часть замечания. — Кроме того, если даже со мной что-то случится, шишкологи всегда готовы протянуть руку помощи. Но я убежден, что со мной ничего не случится.

— Только не надо воображать, — заметил я желчно, — что я беспокоюсь о состоянии вашего там здоровья. И потом, — добавил я, с трудом выворачивая руль воспоминаний на старую тропу и понимая, что элементарно застигнут врасплох. — С чего вы взяли, что я что-то обещал. Я вот сейчас мучительно прилагаю усилия и не могу вспомнить, чтобы я когда-либо имел неосторожность в вашем присутствии что-то обещать. Вы никогда не обращали внимания? Всякий раз, как только вы появляетесь у меня на крыльце коттеджа, весь мой внешний периметр автоматически переходит в состояние аварийной готовности.

— Перестаньте, — сказал сосед, махнув рукой. — Вам его ремонтировать давно надо. Чего вы вообще трагедию делаете, вас же самого не пугают Падающие Горы, до сих пор живы и гоняете со мной мусс.

«Так», — мысленно произнес я, мысленно же откидываясь на спинку.

Я осторожно снял со столика стакан.

— С чего вы взяли, что Падающие Горы меня не пугают? — спросил я.

— Ни с чего не взял, — ответил сосед, удивленно приподнимая брови. — По тому, как уверенно вы решили, что там можно разбиться, можно подумать, вы уже там были.

Сосед, развивая тему, принялся рассказывать о пропадающих людях, а я снова вспомнил случай, когда новоприбывший на Конгони ошибся дверью. Мы ни на день не забывали, что все вокруг нас — не наши зеленые полянки перед рабочими коттеджами. Говорили, в том проявляется повальная сейчас инфекция: детское опасение прослыть у своих наставников не достаточно мужественным. Стыд самой стыдной болезни, дефекта риска. Умирать в постели стало постыдным. Когда лопается последняя нить и ты остаешься один на один с огромной, чужой, практически не познанной Вселенной, ты меняешься. Над твоей головой — только пыль звезд. Привычка дышать таким воздухом может вызвать зависимость. Я не знаю, делает ли это тебя лучше, но это делает другим.

Что касалось конкретно нас, то мы безропотно и с благодарностью встречали каждый новый день, как если бы он был последним. Тут все условия для работы и отдыха, как говорит наш гнев богов Иседе Хораки. Все, что нужно, — это приспособить себя к правилам не до конца понятной игры. Делать все в свое время или не делать вовсе, отработать таймер тренированной психики и перенастроить в унисон местных организмов, слишком любящих заставать врасплох. Знать, когда нужно сидеть, не двигаясь, а когда, напротив, сидеть не двигаясь нельзя, нужно непременно сохранять динамику соотношений тела и среды, знать, когда потеть можно, а когда делать этого настоятельно не рекомендуется, беседовать, как беседовал, громко смеясь, — но самым важным было не ошибаться в выборе.

В большинстве случаев выполнение таких и подобных им условий было мало кому по плечу, потому приходилось сохранять готовность уносить ноги, но тоже — не без оглядки и далеко не со всех ног. Передвижение по пересеченной местности могло закончиться очень печально. Этот мир был смертельно опасен, и мы его любили. Его нельзя было не любить. Сосед продолжал давить на меня в своей обычной дипломатичной манере, успев перейти от ультиматумов к откровенному выкручиванию рук, замечая, что я ни в коем случае не должен воспринимать события последних дней как лишенные логики и не должен сомневаться, что лично им презентованное мне на днях блюдце с редким деликатесом — лишь случайный подарок судьбы. Вот скотина, думал я, кисло составляя в уме предстоящий горизонт событий. Текстограмма проклятой иголки помимо остального содержала код фоносвязи моего собственного коттеджа, где я сам фигурировал исключительно как «Сосед». Там еще были ссылки на ареал расселения каких-то уток. Спрашивается, причем тут утки. Какого черта ему надо, непонятно.

Меня не покидало такое чувство, будто сосед настаивал по инерции, чтобы доказать всем, что он не только может взять чью-то вещь, но потом еще и вернуть. Даже не поцарапав. Я не сразу понял, в чем причина такой неясно дремавшей во мне неуютности. Потом понял. Неприятным образом он напоминал мне меня самого. В конце концов меня охватила легкая одурь.

— Ладно, — сказал я сухо. — Я посмотрю, что можно будет сделать. Но не обещаю, что встречные условия обязательно покажутся приемлемыми.

Гукон тебе местный на крышу, подумал я, а не вездеход. Ногами походишь. Меня вдруг неприятно уколола мысль, что доблестный ровер свой сосед сподобился разбомбить как раз когда я был на Угольных Скалах.


Я был недалеко уже от спрятанного в зарослях чесучевых шишек вездехода, когда меня обогнала стая кистеперых лягушек и молча ушла дальше за сухостой полуповаленных растений. Рукокрылые явно куда-то спешили. Мягко похрустывая от сосредоточенности, эндемики шли, по обыкновению не отвлекаясь на незначительные препятствия, встречавшиеся на пути, сшибая вниз плоды и шишки. Я заканчивал еще один рабочий день в не самом лучшем расположении духа, уставший и грязный. Надоевший самострел с пустопорожним кассетником-обоймой за спиной не был приспособлен для транспортировки на дальние расстояния. Испачканный в земле, вечно тяжелый и пахнущий смертью бесполезный инструмент цеплялся за ветки и всё, что висело, но я уже почти дошел. Обстоятельства сегодня словно были настроены показать, что тоже умеют быть настырными. Они были дьявольски предусмотрительными, я отвечал им тем же, в результате я потерял день. Я едва не опоздал. Надвигался сезон локальных неприятностей, цветение местных лопухов. Чепушинки созревали, и ветер их таскал с места на место, как делал это со всеми остальными семенами и пухом. Сам пух не представлял опасности, но на их торчавших во все стороны невесомых цеплялках путешествовали колонии плотоядной бактерии. Она в буквальном смысле поедала мясо всего живого, не имевшего естественной защиты, и достаточно было одного вдоха, чтобы то же самое она сделала с мозгом любого организма. Я торопился. При свете дня пух виден невооруженным глазом, и это было хорошо. Но он ничем не отличался от пуха других растений, и это было плохо. Ко всему прочему я едва не угодил в пределы электромагнитной лакуны.

Где-то над головой, прячась, по ветвям осторожно пробиралась пронырливая особь стегуна-глядунца, небольшой собаки, бестолковый смысл всех жизненных устремлений которой сводился к тому, чтобы в неподходящий момент неожиданно с силой затрясти сучьями, крепко вцепившись в них пальцами, заставляя тебя непроизвольно вскидывать голову. Здесь главным было не дать застать себя врасплох. Стоило один раз встретиться с холодными ждущими глазами — и будет уже не отвязаться. Стегун будет всюду таскаться, ходить по пятам и где только можно с треском встряхивать листьями, жадно ловя взгляд, рывками пригибая морду все ниже и ниже, свесившись и всем своим видом показывая, что вот в эту минуту, вот прямо сейчас он решительно слетит вниз драконом, и все запомнят этот день надолго. Один в самом деле так сорвался, лишь в последний момент умудрившись за что-то зацепиться. Четверорукое создание могло так часами нависать, при этом мы оба хорошо знали, что никуда он прыгать не станет. Временами мне казалось, что из нас двоих хорошо это знал только один я.

Неуловимые светлячки крутились вокруг меня, гонялись за пылинками и друг за другом, пахло чем-то незнакомым. Все живое праздновало перепад давления, готовясь к наступлению грозового фронта, переживая приступ нездорового оживления, либо, как я, угнетенно сносило упадок сил.

Мимо гудящим сгустком энергетического заряда целеустремленно пронеслась пара шелкопрядов. Куда все так сорвались, подумал я. Вопреки расчетам, окрестности выглядели незнакомыми. Я почти физически ощущал неудовольствие пространства, что меня окружало. Время стандартной двигательной реакции растягивалось, на деснах липло само восприятие времени и координация движений забывала нормы приличия. Это было прикольно, пока до меня не дошло, в чем дело. Тени сливались в коридоры мрака, обзор дальше загораживали стволы деревьев, этой пересеченной местности раньше я не видел. По користой поверхности одного из деревьев отвесно вниз шел антофил-палиноморф. Растягивая и обрывая за собой одну за другой загустевшие отрезки клейких нитей, он вяз в водянистых органических образованиях, чтобы достичь грунта раньше, чем сверху рухнут осадки. Организм невозмутимо спускался к подножию дерева своим обычным ходом — под воздействием гравитации. В обрамлении липших ко всему подряд выделений он выглядел неживым.

Каменистая гряда дальше ушла в стороны. На поваленных стволах деревьев неподвижно стояли одинаковые угловатые фигуры, несколько матерых особей парапитека что-то делали, остальные смотрели.

Особи вели себя как-то странно. Те, что занимались раскопками, то и дело нервно склонялись, заглядывая куда-то под себя и тут же отскакивая. Все их конечности работали так, словно боялись обжечься. Они что-то исследовали, что-то, что находилось в каменистом разломе ниже предела их досягаемости. Сетчатые заросли эстакадных деревьев загораживали обзор, потом остались только отдельно стоявшие деревья. Я протиснулся сквозь стволы последних растений, и у меня заломило в висках от одинаковых угловатых пятен черного и серого. Парапитек, оказывается, был тут всюду. Мордатый головастый терапод покрывал собой едва ли не все подступы склона. Трава встряхивалась в самых неожиданных местах, пропуская любопытствующие взгляды, в коридорах темноты совсем близко кто-то стоял, они все чего-то ждали. Пресловутый феномен Геры в ожидании знаменитой местной грозы тоже явно чувствовал себя не в своих носках. Они практиковали один и тот же способ охоты: обездвиживали добычу, забрасывая камнями. Иногда удерживали цепкой паутиной корневищ, давя чем придется. Кто это был, они выясняли только после того, как пойманный больше не двигался.

Темный воздух над лесом начинал двигаться, галдящий рой кистеперых лягушек щелкал перепонками, вис в воздухе и на ветвях, ветви кое-где не выдерживали, пригибались и под тяжестью с треском срывались вниз, летуны снова поднимались вверх, кусаясь и цепляясь за что можно. Я с самого начала решил повернуть назад, обойти занятую территорию стороной и не искать неприятностей. Кассетник обоймы был пуст, и проблемы чужой охоты меня не касались, — что вообще могла значить преждевременная гибель одного зверя, когда в пропасть шагали целые виды? И меньше всего в мои планы входило связываться с питеком. В таком настроении и в таком количестве их лучше было не трогать. Сегодня был не мой день. Не знаю, почему я не свернул, головная боль, наверное, помешала.

Мной вдруг овладела страшная истома, невыносимая, нестерпимая скука и брезгливое чувство ко всем без исключения исходам со стороны моих перетрудившихся за день мозговых клеток. Моя дорога домой тоже никого не касалась.

Впереди, будто из-под земли, доносилось урчание далеко не кроткого зверя, многообещающее и сдавленное. Там что-то происходило, в тех камнях, что-то такое, что держало всё присутствие в напряжении. Пойманный явно не проходил по категории легкой добычи, даже из невыгодного положения заставляя всех разом дергаться назад и менять диспозицию.

Я шагал теперь как никогда спокойно, неторопливо и уверенно, равнодушными глазами глядя прямо туда, где лежала пара каменных глыб. Кто бы это ни был, тропа его жизни подошла к концу. Я снова чувствовал себя способным принимать взвешенные решения, труднопредсказуемые для всех и единственно возможные, на всякий случай распаковав на бедре стропорез. Я словно отмерял шагами смысл своей жизни, свою собственную территорию мучительных поисков, закрепленную за мной по праву рождения и не подлежащую двоякому толкованию. И словно не было прежде череды столкновений между ними и мной, и никогда не ходил я по краю пропасти.

Парапитек маячил то на камнях, то внизу, запуская длинные конечности куда-то далеко под обломки и тут же отдергивая их назад. Собравшиеся, казалось, стремились как можно скорее закончить со всем этим и отбыть куда-нибудь подальше переждать непогоду.

При моем появлении из заросшего травой разлома одинаковыми движениями вылетели одна за другой несколько фигур. Они сразу рассеялись далеко в стороны, уйдя с головой в траву. Мне еще на подходе показалось странным и каким-то удивительно знакомым то, с какими интонациями и коварством безнадежно упрятанный под каменные глыбы зверь пытался найти дорогу наверх. Потом перспектива обзора резко ушла вниз и вдаль, отдельные части сошлись в целое, и мне стало не до болей в пояснице. Еще бы этим интонациям не быть знакомыми. В узком углублении, проложенном по дну каменистого разлома, прочно запертый, почти целиком скрытый под двумя большими обломками камней, лежал никто иной, как неуправляемый катаклизм плато Рыжего До, угольно-черный детергент местного биоценоза и шальная клизма среднего радиуса действия, по определению ботанической станции, которая даже не подозревала, что как раз в эту минуту всем можно расслабиться и спать спокойно. Батут был жив, он просто не мог двигаться.

Терапод обыкновенно плохо переносил падавшую сверху воду. Сказать иначе, просто терпеть ее не мог. В особенно ненастные дни они являли собой вид смертной болотной тоски, они даже на водопое держались не так, как все. Я сразу понял их затруднение: все, что оставалось доступным взору, это самый кончик широко всем известного здесь короткого хвоста. Все же остальное в силу рельефа и набежавшего щебня находилось вне пределов досягаемости. Парапитек вился вокруг этого рельефа мухами, рассерженно фыркал ухоловами, бегал от одного камня к другому, как заевшая на одном месте пластинка повторяя один ряд возмущений, но процесс не двигался. Наименее обремененные благоразумием пытались достать Батута за ноги, но это дорого обошлось каждому из них. Взрыв ярости под камнями и серии новых раскапываний чередовались с глухим сдавленным воем, не обещавшим ничего хорошего. Батута спасло не столько мое появление, сколько то обстоятельство, что лапы добычи до сих пор сохраняли свободу действий. Ритуальность отношений животного на охоте была не соблюдена, и такой добычей будут пользоваться в последнюю очередь. Серьезному противнику, чтобы лишить возможности передвижений, они разбивали задние конечности. С учетом численного перевеса самого терапода, потом никто уже не представлял для них опасности. Однако тут задние лапы еще предстояло достать. Широко известная невероятная крепость организма больших мато здесь была ни при чем, конечно. Камни легли так, что теперь держали один другой.

Завидев меня, парапитек взял тайм-аут. Я никогда не доверял никаким сколь угодно глубоким аналогиям и впечатлениям от поведения представителей чуждой биологической организации, какой бы высокой та ни казалась, добросовестно уклоняясь от любых параллелей. Но здесь мог бы поклясться, что отчетливо видел одно и то же. Я прямо с необыкновенной отчетливостью читал на этих мордах желание не торопить события и достать зверя чужими руками. Макушки травы по ложбинам встряхивались, оттуда стреляли одинаковые глаза, собравшиеся держались на удалении, решив досмотреть, что будет. Вот и до тебя добрались тоже, подумал я с сочувствием, сидя на краю гребня на корточках и разглядывая весь объем проделанных работ. Камни преткновения могли сойти с места в любой момент.

На фоне уходящего дня я был виден, как на ладони. Этого было лучше не делать, но мне было уже плевать. Батут попался на обычную уловку парапода. Всех подробностей было не разглядеть, но на этот раз питеку определенно изменило чувство меры. Многокилограммовые глыбы не оставляли никаких шансов.

Перебравшись к камням ниже, я с удовольствием освободился от лямок бесполезного самострела, по привычке все равно пристраивая его на расстоянии вытянутой руки. Как дела, спросил я, осторожно опускаясь на корточки рядом с амбразурой, откуда выглядывала морда Батута, хищная, наглая и до предела недовольная.

У Батута при всех его недостатках было одно несомненное достоинство: он никогда не говорил много. Я держал руки на виду, давая возможность сориентироваться в знакомых интонациях, хоть и не мог вспомнить, слышал ли он когда-нибудь мой голос прежде. Вопрос был из категории «добрый день». Батут не отреагировал никак.

Едва видимый из-за щебня, он больше не ворочался, то ли собираясь с мыслями, то ли терпеливо ожидая, когда все кончится и он пойдет домой, к яблокам. Ему явно надоело здесь лежать.

Я щурил глаза, пытаясь заглянуть и оценить, как далеко все зашло, но без особого успеха. Гостеприимство Батута испытывать не стоило. Он не был похож на того, кто лежит с переломанным костным остовом. С другой стороны, все они, и мато, и весь остальной вымирающий мир вот с точно таким же каменным терпением, волоча за собой сгустки лап, раздробленных питеком, под его радостное гуканье могли ползком пробираться в направлении родного дома.

Я на всякий случай поднялся на ноги. Осмотревшись, опустился снова, и стал думать. Это был первый в моей практике дипломированного специалиста, профессионального психотерапевта нестадных экзоморфологических образований и систем случай самостоятельного оказания врачебной помощи. И меня это не радовало. Батут решительно заворочался, принимаясь выбираться.

Были еще несколько порезов на пальцах, оставленных стекловолокнистым тросом. У меня до сих пор на сильном холоде синели шрамы. Мой присущий моей натуре оптимизм на такую грубую действительность рассчитан не был.

В общем, я посмотрю что тут можно будет сделать, дипломатично сообщил я, стараясь заранее не обнадеживать. Я поднялся. Отряхнув с ладоней песок, я положил руку на затекший затылок. Здесь было над чем подумать.

Охрипшими голосами гавкавшие в ветвях головастые твари, хлопая крыльями, широкими шагами перебирались вперевалку с одного сука на другой, в воздухе стояли пыльные запахи. Запахи предвещали атмосферные изменения и большие неприятности. Нужно было уносить ноги.

Наблюдатели у меня над головой страшно кашляли, устраиваясь удобнее, сучья под ними вздрагивали. Мне они не нравились, я им, судя по всему, нравился еще меньше. Я совсем собрался взобраться по склону и вдруг наткнулся на застывший в траве прямо передо мной взгляд безжизненных немигающих глаз.

Мы смотрели один на другого долго, почти вечность, после чего неясный силуэт скатился в растения и исчез, но мне очень не понравилось выражение, с которым глядели эти ждущие не знающие тепла глаза. Меня они не помнили. А должны бы. Или помнили, но успели забыть. Это не предвещало ничего хорошего. Оставаться здесь было нельзя. В обычные дни все они демонстрировали мне чудеса своей осторожности, стоило только появиться в пределах их видимости, они исчезали, заставляя искать их следы в пределах нескольких директорий, — на этот же раз они уходить не торопились. Беспечность здесь стоила дорого. Если я промахнулся в своих прогнозах, я мог не успеть добраться до вездехода. Мне совсем не улыбалось оказаться тут употребленным в паре с Батутом, у меня на вечер были другие планы. Сегодня, после всего достигнутого, пережитого и сделанного с таким трудом, я не мог ошибиться. Однажды я видел ухоловов, готовых к нападению, и терапода, готового к скрытному перемещению. И что было потом.

.

Всех моих познаний в работе восприятия этого класса параподов хватало лишь на то, чтобы, случай сохрани, не усесться у них открыто на глазах на землю, а по возможности, напротив, всячески сохранять прямохождение; не передвигаться слишком быстро и не передвигаться слишком медленно, не выставлять открыто напоказ свое нестадное происхождение, не оставаться слишком долго на виду в одиночестве, стараться как можно реже поворачиваться к ним спиной, не ставить перед ними неразрешимых задач и не ставить в условия, выходящие за рамки приключений желудка и половых отправлений; держать рот закрытым и вообще стараться не показаться в их глазах умнее, чем они; пока присутствовал хоть какой-то элемент любопытства, ничего не делать, за любым незначительным действием с моей стороны могла пойти ответная реакция. На статичность они должны были отвечать статичностью. По крайне мере, в теории. Другое дело, что швыряться камнями они могли начать и без моей подсказки. Зря я тут сидел.

Я снова присел на корточки, разглядывая зазор в камнях. Мне в голову не приходило ничего, кроме стандартных ручных подъемников, поддетых под грани камней. Подъемников такой мощности ни в вездеходе, ни в коттедже не было. Батут весил не на столько много, чтобы его нельзя было вытащить за шиворот. Вот только неизвестно, как он будет при этом себя вести. И это обстоятельство заботило меня не в последнюю очередь. Чем больше я смотрел на камни, тем меньше они мне нравились. Пока раскопки не превратились в эксгумацию, надо было что-то делать.

В вездеходе лежала забитая под завязку запасная обойма для самострела. Она лежала там как раз на такой случай. Но вряд ли был смысл возвращаться с ним сюда еще раз, если до Батута доберутся одноноги, большие любители дождевых вод, ему уже не поможет ничто.

Первый камень ко мне прилетел, когда я забивал ногой обломки под края глыб. Если порода решит осесть, это даст какое-то время. Все-таки непонятно, как питек умудрялся настолько точно расставить все по местам прежде, чем западня накрывала их самих.

Выбравшись наверх, я посторонился, пропуская мимо еще пару летящих камней. Камни летели без особой цели, словно их разбрасывали местные птицы. Собранно и аккуратно продевая плечи в лямки самострела, я поискал глазами старшего. Я стоял, повернув голову в сторону двух главных красок мира, черной и серой, я знал, что он где-то здесь. Они все были здесь. Краски сливались, образуя горизонт событий, они точно знали, что такое «хорошо» и что такое «плохо», они были уверены, что лишь они представляли ценность под этими звездами, а все остальное подлежало полезной утилизации. Все остальное было только дополнение к ним и их пожеланиям, уверенным своей правотой, немножко снисходительным и всегда одинаковым. Не плюй на коллектив, говорили их взгляды. Мы вместе. Мы тебя не любим, нас много, и мы хорошие. Против коллектива не попрешь. Мы не хотим тебя, потому что мы хорошие. Когда тебя будет много, тогда ты будешь вместе. Все вместе не могут быть неправыми. Ты никогда не будешь, как мы, и мы не хотим тебя. Ты никогда не будешь вместе… Мне почему-то хотелось, чтобы показался старший. Он должен был стоять где-то здесь, но глаз нигде его не находил. Мои челюсти против воли сжимались, шерсть на загривке вздымалась и сжималась рука, лежавшая на бедре. Я знал, что это неправильно. Так не должно быть. Хотя бы просто увидеть, как он выглядит. Я сделал глубокий вдох и заставил себя расслабить плечи. Но это не помогло. Я только сейчас предельно отчетливо ощутил, что тут никому не было дела до моей созерцательности и моей иронии, до того, как далеко ты умеешь заходить в своей честности и возвращаться назад. Оставаясь живым назло двум главным краскам мира.

И вот именно в этот момент что-то с моим лицом случилось. И даже не с моим лицом, а вообще со мной. Я больше не улыбался. Я не почесывал больше пальцем кончик носа — иронично и всепонимающе. Я многое на этих странных землях пережил, успел даже за это время пережить свое миросознание, мировоззрение и что-то еще, истерлась не одна грань. Но никогда еще не было мне одновременно так плохо и так хорошо. Мурашки снова бежали по моему затылку, и чистая, нестерпимо ледяная ненависть в самых доступных образах диктовала свои условия. В лицо ударил жар невыносимого стыда от никому не нужных здесь самосозерцаний и самоироний; старший держался где-то поблизости, сволочь, всем во всём понятный, всем такой непреложный и безусловный, с обязательным широким затылком и с расширенными параметрами к размножению, но вся беда в том, что его нигде не было видно. Тут все было одинаковым.

Стараясь не поскользнуться на склоне, заросшем блинами грибов, я стал спускаться с гребня, затягивая на себе все пояса. До ближайших деревьев нужно добраться раньше, чем питек примется швыряться и настигать, но торопить события было нельзя. У меня перед глазами отчетливо, будто за промытым стеклом, стояла картина из двух красок. Я чувствовал необыкновенную легкость во всем. Свободу желаний. Оставалось расправить крылья.

Я прижал руку к бедру с пристегнутым стропорезом. Вакуумный стропорез из списанного снаряжения монтажника орбитальной станции был главным аргументом в поддержку самосозерцания и самоиронии. Я даже на секунду закрыл глаза. Гипноген чертов. Передо мной до сих пор стоял забор с рядами колючей проволоки и силуэтами неподвижных фигур за ним. Мне все еще хотелось действовать, а не взвешивать.

Я должен был сделать сегодня хоть что-то полезное. Скулы сводило от присутствия в воздухе раздавленного спороноса, в горле неодолимо свербело. Я набрал в грудь воздуха. Потом, повернувшись, с надрывом, открыто надсаживаясь, закричал, выкладываясь до предела, словно был один в лесу, так что позвонки на шее едва не разошлись. И потом еще пронзительно засвистел, пока не зазвенело в ушах.

В мертвых высохших рядах макушек гигантских растений мне немедленно ответил надвигавшийся циклон, ветер шел прямо над головой. Он гнул этот мир, как холст, кое-где падая бетонным пластом к самой земле. Я перевел дыхание. Уверен, я произвел нужное впечатление. Даже меня пробрало до пяток. Так мог кричать матерый, привыкший целиком полагаться на свои силы зверь с большим послужным списком за плечами и крепкими зубами. И без того низкое, подсвеченное изнутри злобным светом небо встало совсем рядом, порыв холодного воздуха теперь накрыл весь каменистый склон.

С треском уходя вниз и ломая все на своем пути, высоко вверху зашуршали сорванные с мест тяжелые ветви. Папапитек держался странно.

Все глядели сюда одинаковыми взглядами и все глядели на меня. Никто не двигался.

Сказать правильнее, силуэты выглядели жуткими изваяниями.

В свете сошедшего с ума неба очертания кладбища давно забытого дня словно постигли суть, укрытую до того мраком. Я был уже совсем рядом с деревьями, когда, подпрыгивая и пыля, мимо полетела щедрая россыпь тяжелых камней. Уйдя с головой в траву, я перешел на бег. Теперь все решали секунды. Не поднимая головы, я прыгнул вперед, провалившись во что-то податливое, потом поднялся и, вжимая голову в плечи, со всех ног бросился под прикрытие зарослей.

Из воды торчали деревья, дальше рельеф лежал еще хуже, теперь я не знал, где я. Там, где лужайка обрывалась и уходила в ложбину, ждал вездеход. Но той лужайки не было. Больше я не оглядывался.

Продираясь сквозь цепкие стебли, я почти не видел, куда ставил ногу. Обычно парапод десять раз думал, прежде чем начинать преследовать незнакомого зверя на чужой территории. Обнаглел питек, подумал я. Слишком много на себя берет.

Новая партия обломков прошла угрожающе близко, питек явно передвигался здесь быстрее. Шурша в низкой листве, камни ложились рядом, хлопая и ломая слежавшиеся сучья. За этой темнотой и выяснением кто бегает быстрее, я потерял нужное направление. Я не думал о том, зачем все это и стоило ли оно всех усилий: теперь я хотел одного, уйти отсюда живым. В ушах у меня стоял ветер.

Профиль специализации не раз предлагал полагаться на крепость тренированных мышц и реакцию. Мне часто приходилось передвигаться на повышенной скорости, но никогда еще прежде я не бегал тут так быстро. Камень прошел буквально в ладони от меня, как раз когда прямо надо мной ослепительно блеснуло белым и синим и тут же бабахнуло — за спиной ударило так, что меня повело вбок, заставляя непроизвольно присесть, но я удержался. Земля делилась с миром остаточной детонацией, сверху сыпались сучья и какой-то песок. Сухой холодный воздух лег сверху, закладывая мне оба уха, потом я услышал аплодисменты. Хлопали довольно громко, с теплым чувством, подробно оттеняя значительность момента. Я не оборачивался. Все мое внимание было занято только тем, чтобы не нарваться на обрывки паутины. Шальные фрагменты горячей отравленной субстанции, разносимой ветром, ничем не отличались от лезвия-проволоки, кроме наноструктуры. Их выдавал только блеск.

Я знал, что стоит провалиться во что-нибудь и повредить ногу, — и уйти мне не дадут. После стольких усилий. Стольких жертв. Такой грязи.

Шуршащие царапающие стебли стегали по лицу, оставляя саднящий привкус. Пара сосредоточенных, как заряженные частицы, светлячков пробовала держаться рядом, играя наперегонки, но вскоре отстали, один за другим осев на листьях. Сейчас я шел, перелетая через препятствия, забыв про самострел за спиной и боль в пояснице, строго в одном направлении. Мне нужен был любой склон. Любой естественный пандус этого рельефа должен был означать дельту. Когда я понял, где я, мне уже кто-то дышал в затылок.

Жуткие твари на ветвях озадаченно провожали меня глазами, мрачно гавкая, хлопая крыльями и теснясь. Следующий атмосферный раскат и слившийся с ним отблеск застали меня врасплох, было полное впечатление, что небо раскололось прямо на моей голове. Ничего себе, пробормотал я, откашливаясь. Местную грозу я любил встречать, сидя у камина с зажженным огнем. Я ее любил, как микробиолог любит редкий штамм больших неприятностей. Что-то непреодолимое было в том непонятном удовлетворении, с каким она встряхивала мое сознание, завязшее в депрессии, и потом отпускала. Обвал полной темноты настиг меня уже утопавшим в сиденье глайдера. Уютный и тихий, как порог родного дома после тяжелой дороги, вездеход услужливо перешел в режим аварийного самозапуска. Наверное, разряд застиг врасплох не одного меня. Пока я лихорадочно освобождался от лямок инструмента за спиной, нарастающий вой двигателей завершил процесс. Теперь оставалось немногое. В плоскости лобовой панели отражались детали окружения, в ней зажглись и стали один за другим гаснуть огоньки. Я всегда любил этот момент. Сколько бы раз я его не повторял, он всегда обещал долгую дорогу со счастливым финалом в самом конце.

Я захлопнул косынку выхода, и в нее немедленно что-то со страшной силой врезалось, раскачивая глайдер. Прилипнув к стеклу, с той стороны прямо из темноты на меня во всех подробностях пялилось надетое лицо. Пресловутый феномен Геры больше не играл в прятки. Этот экземпляр был особенно хорош. Я даже отсюда слышал его хриплое, тяжелое, вонючее дыхание.

Над головой что-то дробно простучало, перемещаясь из конца в конец, глайдер снова отчетливо качнуло, но я теперь был дома. Невозмутимо, с наглядным хладнокровием утираясь ладонью, я смотрел прямо в эти провалы неестественно человеческого взгляда. Наверное, никто, никогда и нигде еще не находился к загадке Конгони так близко. Мне все еще не хватало воздуха, но я уже на много парсеков вперед видел, что будет дальше. Того, чего не видел ни один из них. А ты думал, всё так просто, сказал я.

Я еще не разобрался, куда сунуть самострел, когда глайдер уже со стуком ломился через темноту. В лобовое стекло с размаху ударила горсть крупного снега и пошла медленными талыми потеками. За стволами растений лежала глубокая темнота. Я бросил взгляд на пустое гнездо стандартного блока бортовой связи. Это был первый в моей практике случай, когда я пожалел, что вездеход не имел обычного трассера. Внедрение в зеленую зону любой механической массы снабжалось нежелательным регистром. У меня давно вошло в привычку не брать с собой никаких включений аварийной связи, насколько бы необходимой та ни казалась. По любому такому автономному элементу при необходимости можно отследить сам носитель. Здесь я сам был себе регистр.

В луче света прыгали ветви, прямо на меня летел, кувыркаясь, поднятый с земли мусор, я едва не врезался в выросшую вдруг прямо передо мной из темноты заднюю ногу бахилава — вначале одного, потом другого ступавшего следом зверя. Чудовищная, огромная, как коренастое сморщенное дерево, нога неторопливо уплыла в темноту, за ней стояла ночь.

Равнинных псевдостакад здесь не было со времен сотворения мира. Все стакады любили воду, но лишь бахилавы при этом прекрасно чувствовали себя в грозу. Впрочем, если не стоять у них на дороге, они были безвредны.

Склон подо мной без всякого предупреждения оборвался и ушел вниз, так что я, прикусив язык, едва не вылетел из сиденья вместе с лобовым стеклом, камни здесь почему-то лежали совсем не те, которые я искал. Я вдруг узнал это место. Здесь лежали вовсе не камни — всё, что осталось от выполнявшего некогда аварийную посадку орбитального табуляра. Скромное надгробие целой полузабытой героической эпохе.

Небо окончательно испортилось. Оно угрюмо брело, нигде не задерживаясь, слоясь перьями, я нащупал в темноте самострел, не опуская глаз, положил под руку ближе, потом нашел над головой нужный карман и на ощупь включил запасную обойму в энергоцепь самострела. Вот теперь я был хорошим и меня было много.

Всё знавшее наперед, не знавшее слова «нет» и «зачем» дьявольское приспособление опять было готово к напряженному трудовому дню. Я не переставал держать комбинаторные функции бортового модуля на виду, я гнал вездеход, перехватывая инициативу и доворачивая гайки небывало осторожной сегодня периферийной системе сообщения со средой. Ее натуру я успел изучить на опыте, инициатива с ней на двоих не делилась. Вся эта привыкшая командовать и наставлять щепетильная заумь в полном составе ничего сейчас не делала, а только с угнетающим вниманием, боясь пропустить самое интересное, следила лишь за одним, за тем, как бы при малейшем удобном случае, при первом же душевном колебании с моей стороны — траектории поворота, неубедительно рассчитанной, непредсказуемом спуске, слишком буквально принятом к сведению — с задыхающейся радостью исключить человеческий фактор из цепи логических функций. Чтобы захватить всю полноту власти в свои руки, ей мешал избыток ума.

У меня из головы не шли неподвижные изваяния, парализованные в отсветах электрических разрядов. Была теория, что атмосферные колебания парапитек воспринимал не так, как родственные виды. Что-то там было, в той статье по стадным экзоструктурам. Экзоморф-гносеолог предлагал объяснение их странного поведения, распознавание отдельных звуков диапазона высоких частот будто бы зависело вовсе не от расстояния между ушными коллекторами. Такова плата за интеллектуальную производительность и стойкую наклонность к совместной трудовой практике стадного организма. Мне была нужна пауза.

2


Я неохотно должен был признать, что недооценил возможности комбинаторики, все-таки плохо, оказывается, я еще ее знал. Сенсорная надстройка не игнорировала совсем уж откровенно дестабилизирующий фактор, но в конечном счете все делала по-своему. В итоге всех нас выносило вперед в соответствии с некой усредненной компонентой тихой борьбы двух мнений — многоопытного и слишком много знающего. Временами я бросал это дело, чтобы не мешать и прийти в себя. Сенсорика не возражала.

Я уже ускоренным шагом пересекал полянку перед своим коттеджем, пробуя с ходу восстановить в памяти последовательность шагов, когда весь мой ти-пи вдруг осветился, слепя глаза, словно вынутый из тьмы сетью электрических разрядов, и на поляну наконец крупными каплями посыпал дождь. Слепящие росчерки изломанных нитей теперь стояли над всем лесом. Локальная катастрофа разрезала вывернутое наизнанку низкое небо на части, и это было надолго.

На пороге я встал. Делать все нужно было спокойно и быстро. Землеройка, потом обоймы и подъемники. Зажав под мышкой трос стеклокевлара, я сделал запрос на периферию защиты курятника соседа. Если сосед дома, он ответит, даже если лег отдыхать. Я бы вот не ответил, не вздрогнул бы даже, а он ответит — такой человек. Добрососедский и всегда готовый протянуть руку.

Станция шишковедов была не так чтобы уж слишком далеко, добраться можно, но не в такую погоду. Они всегда рады помочь Батуту в любое время — особенно ночью.

Они все не спят сейчас, только думают, как там Батут. Да, запоздало подумал я, спохватившись. Там вовсе не нужно знать, где я был. Не помогут сейчас шишкологи. Придется брать подъемники и обходиться своими силами. Вся надежда оставалась на соседа. Он единственный, владевший батутским разговорным. Пока я перебрасывал ручную землеройку и походный реаниматор в вездеход, я все ждал, что фоносвязь не выдержит и отзовется на весь дом хриплым со сна незнакомым голосом, но никто не отзывался. Пыльный, ни разу не вскрытый полевой блок-узел биозащиты, в просторечье гроб-ваген, я держал в руках второй раз в жизни. Проблемы я планировал разрешать по мере их возрастания. Я не представлял, зачем соседу ручные подъемники, но попробовать стоило. Сосед молчал. Хотел бы я знать, где он.

За порогом стояла стена воды. Задержавшись, я еще раз прикинул про себя, все ли взял, потом бегом пересек полянку. Брызги неслись навстречу вездеходу, хлопая в лобовое стекло и разлетаясь кляксами, впереди что-то упало, потом почерневшее небо осветил грозовой разряд. Перспектива одному ворочать тяжелые камни новых обстоятельств стала видеться мне в совсем ином свете. Соседский коттедж стоял тих и неприступен даже в мере, еще большей, чем мой.

Пока я на ощупь добирался до экспериментальной станции, ливень успел стихнуть, перейти в опрокидывающий деревья шквал и стихнуть снова. Знаменитую местную грозу никто не называл катастрофой только в силу традиций, предполагалось, так сознание быстрее адаптируется к реальности. Гроза — это что-то из области домашних явлений. Достаточно прикрыть окна и предаться размышлениям.

Над лесом дальше, показываясь и тут же пропадая, выступали из темноты очертания вертикальных гроздьев магменной электроцентрали, тяжелых слипшихся пузырей, пунцовых и ядовито-голубых от избытка холодной злобы. Электроцентраль работала в автоматическом режиме, и к ней лучше было не приближаться.

Прямо посреди большой лужи расселась стайка неподвижных мокрых собакоголовых животных. Я знал эти места как одни из самых безопасных, но теперь их не узнавал. Мне сильно мешали серии теней, они шарахали через заросли, их сменяли новые, над биостанцией ослепительными нитями стояли пауки грозы. Шишкологи не спали.

До меня стало понемногу доходить, что наглядная организация именно сегодня любой спасательной партии в пределы именно той географии могла поставить под вопрос завершение где-то в обозримом будущем невыносимого каждодневного труда. Дураков здесь не было. И даже не поставить под вопрос: Батут со свойственным ему похоронным юмором мог зачеркнуть исход многолетней, тяжелой, грязной, невыносимой работы. Я смотрел вперед, чувствуя, как во мне против воли поднимался ледяной холод.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.