электронная
96
печатная A5
353
18+
Один

Бесплатный фрагмент - Один

Объем:
192 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-1823-6
электронная
от 96
печатная A5
от 353

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Романьола. Как филолог по образованию могу вас заверить: такого жанра нет.

Но как автор утверждаю: именно в этом жанре и написан текст. Его герои существуют преимущественно в придуманной ими же реальности — в реальности собственных чувств, фантазий, грёз. Причём порой даже не по прихоти автора, а сами так решив. В общем, жанр для всего этого выдуманного безобразия тоже пришлось выдумать. Нормальные жанры сопротивлялись, как капризные женщины.

Романьола, в отличие от классического романа, — произведение сравнительно некрупное: слово «роман» для него было бы пафосным. Но ещё оно и не эпическое. Скорее, лирическое. Оно сообщает читателю не столько о событиях из жизни героев, сколько об их отношении к этим событиям: переживательном, эмоциональном, чувственном.

«Мир существует только в моих ощущениях» — это, так сказать, кредо героя романьолы. Реальность, понятное дело, время от времени норовит ворваться в эти эмпиреи страстей и субъективностей. Но наш герой, как правило, быстренько из неё сбегает: скучно, некомфортно… а то и даже враждебно.

Глупая и безответственная, кто спорит, позиция. Но смиритесь нею. Если, конечно, намерены дочитать мою романьолу до конца.

От автора. Один (или Вотан) — верховный бог в германо-скандинавской мифологии, мудрец, воин и шаман, знаток рун и сказов, покровитель военной аристократии и повелитель валькирий.

К образу главного героя отношения не имеет. Хотя… кто знает.

А ещё ко всему ниже описанному не имеют никакого отношения мои друзья, родственники, знакомые, незнакомые, бывшие и нынешние возлюбленные. Усомнившихся призову посмотреть замечательный фильм Вуди Аллена «Разбирая Гарри»: гений, как водится, сказал всё.

Эпилог

Однажды, в минуты тихого, бесстрастного отчаяния, когда надежды на любовь в очередной раз совсем уж оставили его, он придумал Бога, своего, особенного — на библейский вроде манер, но с евангелистской сентенцией. Представим (представил он), что человек, оказавшись в исходе своей жизни перед Господом, увидел его в облике не забавного дедушки с бородой из-под карандаша Жана Эффеля. И не в образе грозного наказующего перста, который застрял в нашем подсознании, наверное, под влиянием античных мифов. А в воплощенном облике мечты всей своей жизни. В этом случае я имею право думать (подумал он), что окажусь перед своим Богом, у которого будут лик и тело прекрасной юной девушки. Чьи губы будут излучать нежность, а глаза — понимание.

Я скажу ей:

— Здравствуй, Господи!

Или:

— Это я, Господи!

А она ответит:

— Я рада тебе.

— Виноват перед тобой, Господи: слишком много любил, но умел распорядиться своей любовью.

— Я прощаю тебя: ты — любил.

— Что ждет меня здесь, Господи?

— Любовь.

— Кто будет любить меня?

— Я. Ведь ты любишь меня.

— Как ты будешь меня любить?

— Душой и телом. Они во мне едины.

— Но разве ты способна подарить и телесную любовь? Ты же — Бог. А Бог бесплотен.

— Я — дух и плоть одновременно. Всё во мне. Всё от меня. В том числе и то, чего вы, земные, почему-то стыдитесь. Разве ты не видишь, что во мне есть всё, о чём ты мечтал? И свет любви, и наслаждение любви.

— Ты удивительно красива. Такой красоты и, да, такой чувственности на Земле нет.

— Есть. И ты сам это знаешь. Иначе ты бы не влюблялся в такое множество мелькавших пред тобою женских ликов. Все, в кого ты влюблялся там, в земной жизни, тоже были мной. Не бойся меня — иди ко мне. И обними. Я люблю тебя.

1. Автобус

Много лет назад, в командировке, выйдя из поезда на маленькой литовской станции, он ненароком идентифицировал себя. Почти всерьёз. Надо было добираться куда-то ещё дальше — в посёлок, на ферму, и он обратился к случайному прохожему с банальным привокзальным вопросом: как доехать?

— Да вон она, остановка. Вам «Одинка» нужна.

Сначала Один просто не «въехал». Какое-то странное полурусское слово. Но, подкрепив свои пояснения снисходительной улыбкой — ох, уж эти русские, родного языка не понимают, человек повторил:

— «Одинка», — и покрутил перед носом вопрошавшего вертикально выставленным указательным пальцем.

Благодарно кивнув, Один направился к стоявшему «на парах», будто специально дожидавшемуся только его, ветхому автобусику №1. И ещё не ступив на подножку, с благодарность мысленно повторил подаренное ему словечко: «Одинка». Ну, прямо про меня…

Бог его знает, откуда взялась эта его фамилия — Один (с ударением, он всегда подчёркивал, на первом слоге). Может, пьяный дьячок когда-то — по рассеянности либо по лености — сократил какого-нибудь Сковородина. Мама об отце говорить не любила. Уже ближе к старости, в один из приездов Алексея к ней «на побывку», за бутылкой терпковатого итальянского вина, которое они оба любили, она обмолвилась со знакомой ностальгической интонацией о теплоходе в большом приморском городе, где он, Лёша, вырос. На теплоход нанялась она, 18-летняя, спасаясь от бабушкиного неусыпного надзора, помощницей повара — как она говорила, «поварёшкой». С того времени сохранилась одна лишь коричневатая, в сепии, фотография из маминого альбома. На ней трое: совсем юная, очень хорошенькая мама, рядом — мордастая тётка (судовой повар) и нескладный улыбчивый парень в наброшенном на плечо кителе. На обороте — короткая выцветшая подпись маминым уже тогда аккуратным, учительским, почерком: «Олежка Один». Рядом — явно в более позднее время — приписаны три буквы «О»: «ООО».

Он спросил тогда маму, что это за «общество с ограниченной ответственностью», и она криво усмехнулась: да вот такой, ограниченно ответственный, он и был… а вообще-то звали его Олег Олегович. Потом всё куда-то сгинуло — и тот теплоход, и ООО, безответственный Лёшин папаша. И вот тогда уж бабушка с присущей ей авторитарной мощью и недюжинной энергетикой отыгралась на маме, превратив всю её последующую жизнь в отработку угрызений «запятнанной» совести. Внука, правда, вырастить помогла — не то слово: подняла. И, вот что интересно, вся её суровость к непутёвой маме, вскоре, кстати, поступившей в местный педвуз на филфак и с грудным дитём исправно ходившей на лекции и экзамены, преломилась по отношению к Лёшику в ураган любви, который уже вскоре и Алексея-то самого, даже в малолетстве, стал смущать, а то и просто пугать: таких бабушек ни у кого из сверстников не было и быть не могло.

Бабушка, чья деятельная натура не удовлетворялась статусом пенсионерки, подрабатывала тогда тем, что, как в их приморском городе говорили, «водила детей» — то есть была кем-то вроде няни-гувернантки с дошколятами. Детишек, а их обычно было 3—4, по утрам закидывали к ним домой запыхавшиеся родители. Днём все малыши аккуратными штабельками укладывались спать на широченный диван в «гостиной», а после сна на пару часов гурьбой выгуливались в Приморском парке — за два квартала от бабушкиного дома. Родной внук выводился «за компанию» на эти прогулки всенепременно, уже даже когда пошёл в школу: ребёнку нужен воздух!

А как-то раз, ещё до школы, случилась ужасающая история, которая запомнилась 6-летнему Одину на всю оставшуюся жизнь — именно после неё он и уверился: такой бабушки (прекрасной? кошмарной?) точно ни у кого больше нет! Некий хулиганистый пацан невесть за какие «заслуги» насыпал тихому и неагрессивному Лёшичке за шиворот аж целое ведёрко мокрого приморского песочка. С трясущимися от обиды, а паче того от унижения губами малолетний Алексей притащился к скамейке, где бабушка как раз с гордостью орлицы выкармливала своих «птенцов» полдничными фруктами — полдником тогда почему-то называлась не полуденная еда, а та, что после дневного сна. Выпытать у него, что произошло, ей не составило труда.

Что тут было! Первым делом она, конечно, решительно вытряхнула из внука всё это безобразие, обтёрла ему слёзы и сопли. А потом произнесла одно-единственное слово: «Кто?» Он стыдливо повёл мокрым ещё носом в сторону берега, где рядом с такими же маленькими обалдуями запускал в море камешки тот самый обидчик, убеждённый, как видно, что инцидент исчерпан и можно почить на лаврах. Не тут-то было! В секунду бабушка оказалась рядом с мелким извергом и, к ужасу или восторгу тех или иных окружающих, схватив мальчишку за шиворот, стала возить его физиономией по тому самому увлажненному солёной морской пеной песочку, которым он только что опрометчиво унизил её внука. Сбежались, конечно, тётки-бабки, поднялся групповой ор, пацана из бабушкиных цепких рук вырвали, были крики, в том числе и про милицию, которой надо передать хулиганку-бабушку.

Гордым «Варягом» развернувшись, бабушка направилась строевым шагом к своей скамейке, по-гвардейски стремительно собрала пожитки — и вся их компания удалилась. А в ответ на кошмар в глазах внука она весело отрапортовала: «Будет знать!»

Та незабываемая история впоследствии пояснила, расшифровала уже взрослому Одину многое — нет, не в бабушке, а в нём. Почему, например, выросло то, что выросло. Почему и откуда взялось в нём это ненормальное, гипертрофированное желание любви. Безоговорочной! Всепрощающей и всепоглощающей!

2. Невозможное

«Если нельзя, но очень хочется, то можно». Промелькнув еще в годы его детства на 16-й, юмористической странице «Литературки», газеты советской интеллигенции — сомневающейся, но при этом фрондирующей осторожно, умеренно, без демонстративно протестных стояний на Красной площади, была воспринята Лёшкой и даже в некотором смысле им «присвоена» (это — моё!) с горячей благодарностью к неизвестному её автору. Чужие, но именно что присвоенные мысли как раз и формируют в детстве нашу картину мира, и Лешину они сформировали всерьез и надолго — ну да, он был тем самым «книжным мальчиком», которому «навеяло», а он и поверил. А насчёт «нельзя, но… можно» — не было в этом для него вовсе никакой вседозволенности, безответственности вроде папенькиной, никакого «хочу и буду». Хотя… кто знает: может быть, так Один-старший «перебродил» в Одина-младшего, для которого это была, скорее, надежда: чудеса всё-таки случаются. Пусть даже в виде редчайших исключений. Хватило бы духу пренебречь правилами. Если веришь и ждёшь, — случится.

Да, то была наивная, детская надежда. При этом совсем не нравились ему одноклассницы, а потом и однокурсницы — эти гладко зачесанные девицы с одинаково невыразительными глазками и брезгливо искривленными губками, выражавшими равнозначное презрение как к синусам-косинусам, так и к бесстрашно вызубренным пушкинским строкам.

Зато сердце снималось от нежности, когда с киноэкрана на него глядели не просто красивые, но еще и наполненные душой и чувством лица Ариадны Шенгелая в «Гранатовом браслете» или Одри Хепбёрн в «Моей прекрасной леди». Потом их в его подростковом воображении сменила совсем юная, 14-летняя Танечка Друбич из соловьевских «Ста дней после детства», чья не по годам грустная и душой осенённая красота заставляла его сердце выпрыгивать из груди, а в голове, когда он в который раз прилипал лицом к Таниному лицу в телевизоре (а показывали фильм одно время довольно часто), была лишь одна заполнявшая его мысль: вот она — моя женщина, на-сто-я-щая!

Фильмы с возлюбленными разных эпох своего взросления Алексей смотрел бесконечное число раз, переживая бесчисленное количество восторженных фантазийных слияний с их героинями. Конечно же, прекрасно осознавая, что вероятность не то что соприкоснуться — даже просто встретиться с ними на реальном жизненном пространстве была у него, сначала обычного провинциального школьника, а затем и студента второсортного гуманитарного вуза, — ничтожно мала: в пределах, как тогда говорили, статистической погрешности.

Но — реальность реальностью, а фраза «Если нельзя, но очень хочется, то можно» — совсем не о ней. А о мечте. Где-то в ином мире, в ином пространстве (а, на самом деле, он там-то и «жил» — настоящей, а не обыденной своей жизнью) эти порой почти физически, «до судорог в кистях» ощущаемые им встречи происходили — как наяву. Более ярко и, по-своему, более правдиво, чем наяву. В реальности — нельзя? И пусть! Но ведь очень хочется — да так, что душа рвется из тела навстречу несбыточной любви. Значит, можно, непременно можно: в моём воображении.

Место светлого и желанного идеала, «гения чистой красоты» занимали в «мыслях и чувствах» Лешика то Белла Ахмадулина, то Елена Соловей. А потом и, странное дело, к тому времени недавно умершие, а оттого ещё более неземные, волшебные Надя Рушева и Ника Турбина. Возрастной последовательности, заметим, в его влюблённостях не было никакой. Но каждая из них была для Алексея Олеговича не только неким художественным, намысленным образом, придуманным им на основе того материала, что дает нам этот великий обманщик — искусство, но ещё и вполне даже женщиной во плоти, с руками, с губами и со всем остальным, куда с безнаказанностью тайного мечтателя рвалось его воображение.

Как пишут классики, шли годы. Нет, Лешик не «исправился», не отрёкся от своего, как бы сейчас сказали, виртуального безумия. Воплощением «той самой» женщины всей его жизни, женщины на «сегодня и всегда» в разные периоды жизни становились… да стоит ли всех перечислять? Сему процессу не помешали ни созданная и распавшаяся семья, ни нашествие седин, мизантропических складок на лбу.

И все же он взрослел. Этого очень не хотелось, но, увы, это было неизбежно. Он не был законченным идиотом и с годами все сильнее переживал свой заведомый, запрограммированный им же самим отрыв от реальности. Переживание это, в конце концов, сам и сформулировал фразой, получившейся заметно короче той, первой, из «Литературки». Фраза звучала приговором: «Невозможное невозможно». Её даже на какое-то время подхватили в интернете — видимо, похожие на Лёшика разочарованные экс-романтики, вдруг, как неизбежность наступления зимы осознавшие нереальность нереального, каждый на своём опыте, в своей жизненной теме. Для Леши это стало неким итогом пути: от точки А («Если нельзя, но очень хочется, то можно») к точке Б («Невозможное невозможно»).

3. Девочка

Мальчиком Один был странным. Таких обычно называли книжными: слово «ботаник» появилось позже, да и не ботаник он был вовсе — уж скорее, «географ». Книги он и впрямь читал «километрами». Однажды был даже задержан за это милицией, отведен в отделение. Причём не за самиздат какой-нибудь (мал для него ещё был), а за «Графа Монте-Кристо», которого он читал, переходя дорогу в неположенном месте. Дежурный в отделении пристально рассмотрел странного мальчика и, подумав, отпустил с миром, даже не вызвав родителей.

А читал Лёшик в свои 12—14 лет не только романтического Дюма-пэра, который, говорят, в отличие от сына своего Дюма-физа, был не слишком удачлив в любви, а потому отыгрывался на бумаге, где фантазировал безумную любовь, сформировав несколько поколений таких же фантазёров-интровертов, подменявших грёзами любви сам любовный процесс. Но читал он и гедонического фантазёра-экстраверта Жюля Верна, который путешествовал и писал, писал и путешествовал, а в последние двадцать лет жизни, полностью ослепнув, продолжал путешествовать мысленно и надиктовывать «увиденное».

Из двух этих реалий — дюмаперовской и жюльверновской — и создал мальчик Лёша свой мир. И поселился в нём. Нет, он при этом вроде как существовал и в мире реалий, где его окружали непонятные, а потому скучные химические формулы и алгебраические уравнения. Там существовала и железная мясорубка, через которую он, по просьбе бабушки, прокручивал будущие вкуснющие котлеты: жилы с завидным постоянством наматывались на крестик ножа, и мясорубку надо было развинчивать и очищать каждые пять минут. Словом, всё, как у людей — повседневность. В ней, конечно, существовали и ежедневные 20 копеек на школьные завтраки, из которых за 5 ученических дней складывался рубль, и на него в выходной можно было купить маме букетик цветов. Но эти 20 копеек располагались уже на границе между двумя мирами.

И всё-таки жил Лёша там, за этой «границей», в своём, намечтанном, мире. Там, где юнга с горящими глазами, упросив капитана взять его на борт, отправлялся в дальнее плавание к неизведанным берегам. В океане он усмирял бунт команды и, сменив погибшего капитана, благосклонно высаживал злодеев-бунтовщиков на необитаемый остров, а сам с верными ему людьми устремлялся вперёд, к новым берегам и открытиям.

И, конечно, в его мире восторженные и ироничные юноши дрались на дуэли за право поймать благосклонный взгляд прекрасной девушки. Во всех передрягах, во всех схватках и дуэлях побеждала только любовь.

Годам примерно к 16 мальчик придумал свою девочку. И не просто придумал — он ни на минуту не сомневался, что она есть, и он обязательно встретит, найдёт её. Надо только хорошенько поискать. И всегда верить. Ведь он знал про неё самое главное. У неё были лучистые и тёплые глаза. Они как-то особенно искрились — нет, не как бенгальские огни: те холодны. Скорее, как медленно парящие над пламенем искры вечернего костра. Но только не глупого пионерского костра, сложенного под наблюдением взрослых правильным «колодцем», а того, что жгут в лесу или на поляне туристы, сбрасывая в него хрустящий сухостой, недосохшие буро-зелёные листья и даже остатки какой-нибудь снеди. Искры от такого костра взлетают в небо вовсе не стремительно: они медленно плывут в дымке, и в них можно разглядеть овал девочкиных глаз.

Когда его девочка смеялась, на лоб её накатывала волна утреннего морского прибоя, в ней плавали маленькие смешинки, каждую из которых мальчику хотелось подхватить указательным пальцем и тихонько понюхать: ведь они пахли океаном и дальними странами.

А губы девочки напоминали кисть живописца. Подвижные и яркие, будто смоченные бледно-алой краской с божественного мольберта, они, стоило девочке произнести любое, неважно какое слово — просто разомкнуть кисть своих губ, рисовали причудливый и нежный узор прямо на его сердце. Ведь оно было белым листом, не отмеченным ничьей любовью.

И ещё у его девочки были пальцы. Подумаешь, пальцы, — скажете вы: пальцы есть у всех. Но у неё были особенные пальцы. Они тоже лучились — но не так, как глаза, а по-своему, невидимыми, осязаемыми волнами нежности и прохлады. Стоит взять эти пальцы в свои ладони (а Лёшик мысленно проделывал это много раз), как ощущаешь, что в тебя входит любовь. Любовь к миру — сущему и вымечтанному. Любовь к ней самой — его дДевочке.

Он знал: когда он найдёт свою девочку, он сразу поймёт, что это — она. По искоркам в глазах. По волнам на лбу. По живописи губ. А главное — по пальцам: это будет последний «опознавательный знак» — да, это ты, моя любимая. Да и она непременно узнает его по этому прикосновению. И поймёт: он.

4. Кино

Его первой детской влюбленностью была, однако, вовсе не девочка, а, не подумайте плохого, мальчик. С каштановыми кудрями красавец Роберт из старого советского фильма «Дети капитана Гранта». И не было тут ни эротики, ни влечения — какая уж там эротика в 8 лет! Влюбленность же была взаправдашней: в образ («А ну-ка песню нам пропой веселый ветер!» — и по канатам, по мачтам, вверх, вверх!) да и просто в облик — влекомые морским ветром волосы, пацанское мужество глаз, улыбка в пол-лица… Много позже Лёша поймет, что тогда ему впервые предъявили живую красоту — и по чистой случайности она оказалась не в девичьем, а в мальчишеском, по сути же, вполне бесполом воплощении.

Другая, перестроечных времен, говорухинская телеверсия романа — фильм «По следам капитана Гранта», при всем своем добротном романтизме и вполне деликатно сохранённой великой музыкальной теме Дунаевского, уступала старому фильму в главном: дети не те. Милые, грамотно играющие. Но — кукольные, ходульные. Тот Роберт взрослого Лёшу разочаровал.

5. Душа

Когда душа поселяется в теле? Принято считать: при рождении. Но ведь в этом случае только что выбравшийся на свет младенец должен испытывать ту самую гамму чувств и переживаний, что свойственна (увы или к счастью?) лишь зрелой человеческой натуре.

Или душа «вызревает» постепенно, как бы в параллель с телом: год за годом, опыт за опытом? Сегодня — одна ячейка, неделей позже — другая, а следующая, может, даже через год: у каждого, говорят, своя динамика. Но тогда почему она, душа, зрелая и утомленная познанием, покидая плоть на смертном одре и поскитавшись затем, неприкаянная, в неведомых нам эмпиреях, избирает новое тело — и при этом вдруг оказывается той самой tabula rasa, чистым листом бумаги, не обремененным горестными заметами прошлого? Душа-младенец в теле-младенце.

А если идея о переселении душ, на самом деле, придумана человеком в качестве терапевтической сказки, смиряющей его с неизбежностью смерти? И никуда, ни в кого она, наша душа, потом не инкарнирует? А каждая новая душа возникает в каждом новом теле просто как некое Божье послание, мессидж, чистая матрица, которой предстоит обогатиться индивидуальным и, увы, разовым, не передающимся от тела к телу, опытом? А то и вовсе, вдруг нет её, души?

В этом, конечно, наблюдается определённая схоластическая логика. Только вот почему она, душа наша — возлюбленная и треклятая, иногда так болит? Ведь знакомое же всем чувство: болит душа. Если болит, значит, она есть. Или, по крайней мере, была. Фантомные боли ампутированной души — тоже, знаете ли, многих замучили до смерти.

Поэтому пусть уж болит. Пусть изнемогает под невыносимостью реалий. Всё лучше, чем вовсе без неё.

6. Прощание

Забегая вперёд нашего сюжета, произнесем ещё раз эту банальную фразу: шли годы. Да, они шли, а мальчик всё не находил свою девочку. Какие-то девочки бродили вокруг, какие-то — около. Но не было у них ни тех самых глаз, ни тех самых пальцев. Наверное, это были очень даже хорошие, а порой и красивые-раскрасивые девочки. Но чужие. Не было среди них его девочки.

А в «обязательной программе» внешней жизни Алексей взрослел и… выглядел совсем уже не мальчиком. Он учился, работал, что-то познавал, что-то терял. Он даже однажды женился — ведь все вокруг ждали от него этого, а он не хотел обижать окружающих. Он очень старался разглядеть в жене свою девочку. Но не случилось. Разрушился брак, и эту вину за эту жизненную неудачу он всегда носил в себе и даже немножко мазохистски лелеял. Ну и хорошо. Наличие чувства вины, как известно, один из признаков: душа жива.

Только вот вина — очень неблагодарный и капризный сожитель. Особенно для живущего в одиночку. Одиночество располагает к размышлениям, которые могут и к себе привести, и от себя увести. «Не оставляй мечты!» — подсказывали ему в два голоса Жюль Верн и Дюма-пэр. И вот, в очередной раз «проконсультировавшись» с «голосами», Один надумал: не там я ищу свою девочку. Просторы родины хоть и прекрасны, но рождают, наверное, не тех девочек, всё в которых как бы и есть, но они какие-то чужие, другие. Или он — другой.

И он отправился путешествовать. Он объездил если не полмира, то уж, по крайней мере, его треть. И в каждой из стран, в каждом океане, на каждом острове вглядывался в женские лица. Девушки от него порой шарахались: немолодой господин так пристально смотрит. Их лица часто были очень часто прекрасными: ведь именно женщина — венец творения. Но опять чужими. Да и мальчик Лёша, собственно, всё больше становился чужим — самому себе. Вглядываясь в отражаемое зеркалом незнакомое лицо седеющего мужчины с усталым взглядом, он спрашивал себя: я ли это? Но потом смотрел внутрь — туда, где сердце. И отвечал: так ведь я, настоящий — там.

Однажды он прилетел на очередной остров — большой и красивый. Деревья на этом острове ласкали взор и руки зеленью листвы, воздух пряно щекотал гортань, а вино наполняло грудь свежестью желаний. Именно с островами связывал он особые надежды в своём поиске. Ведь что есть остров, как не поздняя, несколько «новодельная», но модель Рая? А Рай без Евы — какой же Рай?

Это произошло случайно и, казалось, неотвратимо. Когда-то Лёшик вычитал у Томаса Манна: если на дерево твоей судьбы садится птица случайности, поверь, уж птица-то знает, когда, куда и для чего. Девушка подошла к нему сама на деловой встрече. Что-то сказала (губы!). Потом улыбнулась, почти засмеялась его ошарашено-вымученной шутке (лоб, глаза!). И они долго-долго стояли в толпе, искоса поглядывая друг на друга. Вечером они встретились — столь же невообразимым, случайным образом. Говорили и молчали. Говорили о чём-то хорошем, но совсем не о том, о чём он хотел бы ей сказать. Молчали — каждый о своём. Весь вечер он не мог оторвать глаз от её прекрасного лица. И время от времени скашивал взгляд на пальцы. Он думал, вот будем прощаться, я возьму её пальцы в свои ладони, и она поймёт, узнает: это я. Она ведь тоже искала меня всю жизнь, точно знаю.

Пришло время прощаться. Они сказали друг другу вежливые, но наполненные у каждого, возможно, своим смыслом слова. Она протянула ему ладонь для дружеского рукопожатия. Он взял её пальцы двумя руками.

Такого счастья он не испытывал никогда. В него вливался прохладный и нежный поток многокрасочной, бескрайней любви. Он наслаждался этим счастьем недолго: ровно столько, сколько приличия позволяли держать руку малознакомой вообще-то (по законам того, реального мира) девушки, хоть и его девочки. А хотелось не отпускать всю жизнь. Он встретил ту, которую вымечтал.

Но девушка увидела лишь немолодого мужчину, как-то странно вглядывающегося в её глаза, лоб, губы.

Наутро его унёс в небеса серебристый пассажирский дракон. Сидя меж драконьих крыльев, мальчик Лёша медленно умирал.

С трапа самолёта сошёл пожилой господин.

7. Альбом

Нет, он вовсе не был в детстве испорченным мальчишкой — в том смысле, который обычно вкладывают в это понятие взрослые. Разглядывая в очередной раз мамин старый альбом, на три четверти заполненный, конечно же, его фотографиями, в свои 50 с лишним лет он вдруг задумался над этим. И даже попытался вжиться в образ того себя, отделённого от нынешнего, казалось, даже не десятилетиями, а тысячелетиями. Это, как выяснилось, было совсем не просто. И он мысленно отметил, что немного завидует маме, которая по-прежнему способна называть его детским именем или обращаться к нему «сыночек», а значит, воспринимать как ребёнка. Ведь именно это ощущение — себя мальчишкой — он без особого успеха пытался нащупать. Похоже, именно рассматривание старых фотографий, за которым он частенько в последнее время заставал маму, ей в этом и помогало. А ему что-то не очень. У неё, наверное, есть ещё иллюзии насчёт прошлого. У него нет. Они молча листали потрёпанные альбомные страницы (он потом об этом пожалеет: опять дал себя втянуть). Интересно, подумал он, осознаёт ли она наивность этой иллюзии — иллюзии нерушимости его, сына, личности: из детства, отмеченного отнюдь не одной лишь лучезарностью, к статусу немолодого человека, давно уже имевшего своего взрослого сына? Может, и осознаёт. Не стоит спрашивать.

И у этих мальчиков и девочек с фотографий — уже внуки… странная штука жизнь. Вот такие же, возможно, «кудрявые бэби», как он на этом зеленоватом альбомном фото. Он вспомнил, что и сам когда-то колдовал над ванночками со снимками в тускло освещенной красной лампой кухне, тонируя отпечатки — такая тогда была мода — то бежевой сепией, то неким мутно-зеленым, с оттенком перестоявшего болота. Цветное фото станет доступным нескоро, и, видимо, так они, послевоенные дети, пытались разукрасить серость и нищету запечатляемых ими пейзажей и семейных портретов в неброских интерьерах.

Кудрявый бэби в зелёных тонах был, на самом деле, в гораздо большей мере её, маминым, «сыночком» — его внутренне передёрнуло, потому что как раз именно в этот момент она так к нему привычно обратилась. К нему?

Когда же сии поэтические кудри спрямились и — нет, не поседели, это потом, совсем потом, — а пока ещё почернели? Наверное, к школе. Проблески седины же мелькнули к университету. И нашествие лысины — к первой записи в трудовой книжке. Далее многолетнее многоточие — и мы имеем то, что имеем. Не очарователен. Увы.

Очаровательным, впрочем, бывает только детство. Ну, и отрочество, юность — не зря же их воспел классик. Никто же не скажет: что за очаровательная старушка! Или: до чего прелестный дед! В университете, помнится, он писал по толстовской трилогии курсовую и, купаясь в нежности её текста, поочередно влюблялся в героя на всех этапах его взросления. Какое счастье, что классик не написал «Зрелость», «Старость» — очарование неизбежно пропало бы. Детство, отрочество, юность даются человеку один раз, и прожить их надо так… Как?

До чего же они, дети, невыразимо красивы — причём абсолютно все, ведь не бывает некрасивых детей. Классно всё-таки придумал Господь Бог — то, что нам, человекам, дано поначалу воплотиться в ангелоподобное существо, которое гораздо ближе к Создателю (и его свите), чем к себе будущему — сухожильному, с жёстким глазом взрослому.

Ему показалась забавной мысль, что может, и сам Бог — вовсе не старичок с облачной бородищей и даже не измождённый страдалец на кресте, а прекрасный ребёнок. Или девушка? И какой же это был бы кошмар, если бы люди рождались в виде матрицы своего будущего взрослого образа — всё то же самое, только пока меньших размеров. Такой же злобненький прищур, те же властный, хамоватый рот и облезлый череп, те же загребущие ручки-ножки, но маленькие. Попробуйте представить, к примеру, какого-нибудь «любимого» вами политика таким вот «дитятей» — концентратом себя, взрослого. Что, страшновато? Нет, Господь знал, что делал: дитя — это надежда. На красоту, естественность, трогательность. На всё то, что, увы, скорее всего, не сбудется во взрослости.

Не оттого ли все мы, взрослея, испытываем к детям, особенно совсем маленьким, какое-то особое влечение — отчасти даже, скажем себе честно, эротическое: их хочется потискать, погладить, поцеловать. Конечно, для собственного спокойствия мы оправдываем эти невинные желания (невинные? но ведь — ведь нам так приятно к ним прикасаться!) умилением или иными, не эгоистическими вроде эмоциями. Но, по правде говоря, при этом не чураемся наслаждений лаской, не сильно заморочиваясь насчёт побудительных мотивов. Взрослые-то врут себе регулярно. Дети — только по необходимости. Либо по творческому порыву: фантазируют.

— Мама, а меня в детстве тискали? — спрашивает он как бы между прочим; мама уже не в том возрасте, чтобы всерьёз напрягать её нервы размышлизмами на столько двусмысленную тему.

Мама (нет, он явно её недооценил!) заговорщицки улыбается в ответ: мол, а как же? Не растеряла ведь с годами ироничность, способность подглядеть Игру Бога даже в самой вроде бы банальности, в обыденном сюжете. И потому ей можно задать и такой, вполне дурацкий вопрос:

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 96
печатная A5
от 353