электронная
72
печатная A5
400
18+
«Не наше дело»

Бесплатный фрагмент - «Не наше дело»

Объем:
274 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4490-3906-4
электронная
от 72
печатная A5
от 400

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

предисловием

Нет, я и вправду понятия не имею, что это.

Хоть и не хочется распинать прозу на плакате биографических выдержек, всё же, кратко представлюсь.

Я Артём. Я обычный студент из обычной российской семьи. Из Питера, «северной столицы», мать её — хотя нельзя сказать, что я исконно житель городской; во мне полно, так сказать, «вологодской» и провинциальной крови, закалки.

Блуждал по разным творческим тропам, и вдруг наткнулся на прозу. Давно с ней не встречался — поговорили за жизнь, поспрашивали друг друга, как дела, и всё в таком духе.

Из этого и родилась книжка. Из небольшого разговора с прозой, как с другом, с которым давно не виделся и не списывался, но который всё ещё остается тебе другом. Как ни странно. Потом поймете, к чему это «как ни странно».

А написать, ох, написать-то есть о чём на Руси! Всегда было, есть, и я этой книжонкой приложил усилия к тому, чтобы с уверенностью сказать: «всегда будет!».

Тут о многом; не обо всем, конечно. Просто «о многом».

По большей части, основана книжка на реальных событиях. Даже мистика тут вполне себе реальна. А кусочки моей личной истории — лейтмотив происходящему вокруг, не более. Однако, если кому-то покажется, что я таки затмил собой округу, то… значит, для своих-то девятнадцати лет я действительно слишком большой для происходящего. Повод выебнуться.

Жизнь свою сюда я не изливал, как может показаться; так, несколько раз хорошенько плюнул. Некоторые плевки — очень мне дорогие, но сейчас они беспокоят меня не сколько даже с точки зрения биографии, кроме парочки из них, но до боли беспокоят с точки зрения творящегося в мире. Именно «в мире» — тоже поймёте потом.

В общем, эта книжка не обо мне, а о вас — читайте, не пожалеете, товарищи.

Или как к вам лучше сегодня — «братья и сёстры»?

мой неокоммунизм

Долгое время я жил да был, и всё не верил какой-то там строчке из Высоцкого, где он говорил, что зарылся в книги, разочарованный людьми. Как вообще можно умудриться сосредоточиться на чтении, если тебя разочаровал какой-то человек?!

Уму моему было сие непостижимо. Ведь ты — если ты действительно один из тех, кто способен вообще разочароваться в людях, — а для этого надо уметь ими очаровываться, — придется тебе с нечеловеческой силою вдалбливаться глазами в буквы, собирать их в слова, а слова в словесные конструкции, и всё в этом духе.

И спустя полстраницы же, или даже больше, — да хоть спустя десять страниц, и такое бывало у меня в часы попыток принять этот способ побега от людей, — ты обнаружишь, что всё это время сам писал книгу. В своей голове. О своих проблемах. О тех самых людях, от которых ты бежишь в книгу.

То есть, ты и не читаешь творения какого-то автора — ты считываешь сами по себе думающиеся тебе слова поверх того, что написал вот тут и вот тут вот Пелевин Виктор. Так, орк Грым превратился в Крым, а отсюда недалеко и до насущных полемических рассуждений о Донбассе, который две знакомые тебе мрази, рифмующиеся с этим словом только по праву вечного противоборства, сегодня назвали «политическим пушечным мясом».

Мясо, кстати, тоже рифмуется, но уже словно бы в месть за предыдущую рифму, и видятся мясом уже эти самые мрази. Впрочем, я отвлекся.

Если же «уходящий» читатель устал мысленно расписывать витающие в окружающей его пустоте листки формулами жизни, непонятными никому, кроме какой-то крохотной частицы себя самого — то он начинает просто отвлекаться на мысли о тех, от кого так усиленно бежит, зарывается в кротовую ямку литературы. Не в силах прогнуться под неофашизм мысли, не в силах взять и наплевать на этих людей. Пусть сами они и стократ — неофашисты.

Надеюсь, привыкшие к сладостям «противувсешной» метафизики и к веселым рассказикам о сказочных похождениях выдуманных людей уже закрыли эту книгу при слове «неофашист». Не будет здесь выдумок, не будет и той метафизики, к которой вы привыкли из-за неправильно понимаемого вами Вити, будет кровавое постпублицистическое буйство мысли, будет скотобойня посреди двора свиней и жирафов, приватизировавших себе приставку «пост» и другие особенности эпохи, обратив их в свинства и жирафства.

В стихи мои мысли уместиться не смогли, в неостихи тоже, а высказывать их двум-трём людям уже, откровенно говоря, заебало. Кстати, приставочек «пост», «нео», и даже пресловутой «мета», а так же — «псевдо», и «полу», здесь будет предостаточно. Вернемся к чтению.

И вот, на смену этому состоянию побега от современного фашизма, настроившего своих Освенцимов у дорог социальных, культурных, бытовых, философских и всех других возможных связей текста и мысли, — постепенно на смену приходит неокоммунизм, еб… ей-Богу. И ты с некой особой силой, с чувством ответственности за дальнейшую боль, которую будешь испытывать, сделав этот выбор, перешагиваешь через себя и расстреливаешь этих людей в своей голове. Среди них, кстати, замешался-таки один, кому приговор потом придется оправдать — но это будешь ты сам, так что волноваться по этому поводу нет причин. Ведь какой-нибудь да поэт все же нюхнёт сырость земли… такой всегда должен быть.

Только так! Видимо, только пройдя колоссальную боль духовного самобичевания, возможно зарыться в книгу. Зарыться в нее, черт подери. Вместо той самой сырой земли.

Да, и вправду, выбор между автоматом и уничтожением всего мира обогащается дополнительной опцией. Не нужно биться о крюки нелепо сформированных экраном букв, а может и вовсе бумагой — так и порезаться ведь можно. Нужно просто читать. Потому, принимая тем самым жуткий грех на душу, я с глубокой уверенностью выдвигаю тезис: все умеющие по-настоящему решать свои проблемы в книге (по-настоящему, это значит не просто пробегать глазами Донцову или ленту ВКонтакте, но притом и не филологически потрошить любое попавшееся на глаз слово — а просто читать), все, все, все эти люди — неокоммунисты. Вынужденные расстрелять. Порой, как тут водится, и читатели-скоморохи попадаются, но увы, от этого никуда не деться.

Плохо, правда, что я продолжаю развитие этого полного идиотизма стереотипа, где первым же синонимом к слову «коммунизм» приплетается, нервно покуривая в его тени, слово «расстрел». Увы — но, возможно, клин клином вышибают и, используя этот модный способ, я сотру эту же самую традицию со страниц нашей современной литературы. Всей Литературы — от того же ВКонтакте и прочей телеэкращины до самих таки книг.

Правда, проблемой становится тот факт, что, как говорил один современный непризнанный (к сожалению, даже самим собой) поэт, вопреки выставленным орудиям юмора карма-то все равно настигает… И, увы, история так сложилась, что некоторые из расстрелянных в ТУ Эпоху — к сожалению, расстреляны раз и навсегда.

А вот расстрелянные мной убивающие меня же мысли — навсегда не расстрелять. Даже сотней юмора пулеметов. Возможно, этому способствует своеобразный реванш кармы — еще даже не двадцатилетний дурачок, пытающийся косить под недавно прочитанного им Лимонова, расхваливает в философских беседах то, что, все-таки, резало человечество. Однако же, этот дурачок все еще ходит по лесу — тогда как другие дурачки, занимающие канавы, болота и ветки совсем других философских концепций, уже даже не ходят. Мне претит часто произносимая в таких случаях «чуть менее либералами, чем либералы „чуть совсем“» присказка про «наименьшее из зол», но для самых слабых глаз оставим эту присказку.

В итоге, в общем-то, из непонимания того, как товарищ-некоммунист Высоцкий умудрялся зарываться в книги, выросло то, что я теперь эти самые книги пишу. Из неостихов в нео… не буду повторять это слово, а то либеральные глазки начнет щипать.

А, пожалуй, все-таки буду. Неокоммунизм. Неокоммунизм!

НЕОКОММУНИЗМ!!!

Буду орать гремящей свободами улице именно это слово, орать, не рисовать символ на стенах домов, а просто орать. Ведь свастику-то куда легче рисовать, чем знак молота и серпа; я и сам-то этот знак рисовать не умею. По рисованию я заслуживаю твёрдую тройку.

Неокоммунизм!

И страх по синеве их вен!

Сладкий, истеричный страх, оправдываемый рваными фразами «Он че, ебнутый?», «Что за диванная критика…», «Это же не художественное произведение, максимум публицистика какая-то…» — о да, о да, о да! Но подождите-подождите, будет вам художественное, с метафизикой обещанной и со всем прочим.

На секунду можно представить, что я — прикованный к батарее человек, которого пытают либералы и монархисты. В сущности, если воспринимать это все как метафору — то это кристально чистая правда. Отопление в этом году дали вполне себе вовремя, так что кричать мне еще удобнее, голосу не приходится превозмогать хриплость горла или что-то еще. Да и наручники — так, фикция; скорее я сам себя ими сковал, чтобы не дай Бог не ударить в зубы ни одному из моих истязателей. Не хочется невольно получить срок за, пусть и потенциальную, но все-таки — защиту Родины. Некоторые получают.

Наверное… нет, не наверное, а безусловно — это не лучший способ начинать прозу, но определенно и не худший, на фоне засилья слуг Сатаны в литературе. Человечество любит отказываться от ангелов, но постоянно плодить чертей, неверно поняв фразу «Люби да рожай». Увы.

О чем это будет? И почему это так похоже на вторую, публицистическую аннотацию?

Потому что не могу иначе. Как вообще существовать островку жизни посреди океана смердячего смога смерти — и без публицистики? Как? И без мата, за который я, кстати, забыл извиниться — выше одно словечко уже прогремело. Пожалуй, опять забуду.

Вы можете представить себе не матерящегося Эдичку, или Эдичку, не рассуждающего о политике, или Эдичку, не рассуждающего о социуме и политике посредством публицистики, оформленной единственно честным в мире способом — русским матом?

Я, если честно, Эдичку представить и без нескольких сцен, которые я благополучно пролистал, не могу. Оттого, что я их пролистал они, кстати, только сильнее укоренились в сознании самим фактом того, что они были. Ну да ничего. Это, так-то, создало ряд интересных метафор, и среди них я выберу, наверное, один из самых слабых вариантов метафорических интерпретаций тех сцен: «В принципе, вся жизнь типичного современного русского эмигранта в Америке — это ебля с негром-маргиналом». Нет, не извинюсь.

Вытеснить это бытовое для эмигрантского насекомого состояние может только факт реальной необходимости эмиграции, — и то, глядя на сегодняшних тараканов, которых таковыми можно назвать и без всяких метафор, уже и этот факт кажется не достаточно прочным, — либо же литература. Русская литература. Но, опять же, смотря, как читать. Некоторые читают так, что уж лучше бы добровольно арендовали какую-нибудь фавеллу в каком-нибудь американском гетто, полном негров, и устроили бы там бордель. А русская литература — это, между прочим, даже известный нам майский жук подкласса «Нате!» признает, — лучше половых сношений. Тем более, вот этих вот — таких не свойственных русскому духу.

В общем, к чему это я — да будет эта книга, — назло искреннему добру майского жука, радующегося солнышку Ивана Шмелёва, — легендой… — «живой» легендой! — легендой о русской злобе. О моей маленькой, — роста я небольшого, хотя в контексте «русской злобы» это еще более символично, — злобе, которая того и гляди заставит меня вскинуть конечность к солнцу, да, да, жук, ты почти правильно всё угадал!…

Но вскину я ее не по-нацистски, а так, чтобы солнце, которое уже лет так тридцать нам намекало на необходимость ему помочь, скатилось в мою раскрытую, а вовсе не выпрямленную, ладонь, и, прокатившись по предплечью, прыгнуло за шею, затем под футболку — и согрело спину. Я, такой злобный и оттого, разумеется, такой русский, слишком долго держал на спине ледники вашей безумной грызни. Особенно тошно стало, когда я осознал, что эти ледники давным-давно сформировали свастику. Солнце вытеснит пародию на солярный символ себя самого, растопит ваш поганый лёд — лёд, в сущности, даже и не холодный.

Этот лёд… он просто по факту — лёд. Просто по тому факту, что конкретно я, и еще пара-тройка людей, дрожим от холода при его приближении — или привыкаем, когда он слишком долго пролежал на наших спинах.

Но, в сущности — он даже не несет холода. Если ситуацию больше чем полвека назад, наверное, когда этот лёд был еще не льдом, но огнём окровавленных печей Германии, — если эту ситуацию перенести в сегодня, то, наверное, евреи даже не почувствовали бы жара, не почувствовали бы пламени. Они бы почувствовали только вползшую в души смерть.

Ведь, к сожалению, огонь, в отместку которому (и в горе по пожарам от которого) предки в России разожгли Вечный… не просто к сожалению, но к глубочайшему сожалению, этот огонь имел какой-то смысл. Ужасный, мерзкий, аморальный, уничтоживший моего предка, уничтоживший твоего предка, уничтоживший мир такой, каким его знали до этого, — он имел убийственный смысл — но имел. Слепая ненависть, обусловленная типичным льдом европейского сознания, но тогда еще не столь явно обретшим форму — вот, что было главным тогда. Конечно, абсурдное убийство по национальному признаку на стадии непосредственно обращения нации в пепел является уже не ненавистью, а просто похуизмом солдата, запихавшего в печь якобы ненавистное ему существо. С таким же похуизмом некоторые наши соотечественники порой выходят изничтожать «треклятых татаро-монголов» — только почему-то берутся не за тех, кто реально сделал что-то плохое, а за подметающих их же двор дворников. И берутся не из ненависти, нет — им просто похуй. Просто есть мода, и ей просто надо, не задаваясь вопросами, следовать.

Но тогда, в том веке, это все-таки было пламя. Костёр, зажженный тварями на крови наших родных — но все еще костер.

Теперь же мы имеем дело только со льдом, льдом неофашизма, который так тщательно и так неуместно пытается приписывать нашему прошлому бесчеловечность, а нашему настоящему — фашизм, без всяких «нео».

Мне, маленькому злобному русскому! Только оттого ведь я такой маленький, такой злобный и такой русский, что треклятая фашистская Русь посмела посредством евгеники вывести вот этот вот народ карликов, которому наши, опять же, непризнанные поэты посвятили несколько песен. «Карлики победили!». И этот лёд, по своим свойствам и вправду нехолодный — в нем нет ничего. Его самого-то нет, и даже не только потому, что это всё — какая-то вполне унылая метафора с уклоном в метафизику. Просто его нет.

Неофашизм — это похуизм. И это слово вам всем, твари, должно быть знакомо более чем. Мы так часто сетуем на этих поганых ватников, которые якобы клеймили себя слоганом «не наше дело» и не ходят на искренние протестные акции — нет же? Мы так часто оскорбляем эту русскую апатию, эту погань, эту скверну, не позволяющую людям во славу борьбы, как нам деды завещали, выйти на улицы!… Интересно только, как забавно совмещаются у этих «мы», в которых к счастью нет «я», «русская апатия» и «русская злоба». Но не суть.

Вам всем оно знакомо — но не потому что вы думаете, что протестуете ему, друзья мои — друженьки. А потому что вы пластом легли под одну из столь стремительно ныне вертящихся сторон неосвастики — и она вращается куда стремительнее, чем расположенная под ней сансара. Ваш стазис жизни дает ей вертеться в небе, насмехаясь солярностью символики над солнцем, которое она загораживает. «Не наше дело» — вот главный девиз повседневности, поколения, которому я приписал бы какую-нибудь полухудожественную детальку, навроде: «девиз, прогремевший в мире…", «девиз, заложивший своим свитом уши, глаза и многие прочие отверстия», или «девиз, шумящий западными, прогрессивными лишь по факту увеличения их скорости, ветрами…» — но идите нахуй. Не может издавать звук девиз, негласный и безэмоциональный. Ибо родился он из отсутствия голосов и звуков, отсутствия эмоций и чувств. Так и наступает смерть. Наступила.

Как последний выстрел ломких оправданий, пьяно шатающихся ненужной тратой слов, скажу, что и мне самому противненько от своих попыток умничать, уже предпринятых и тех, что будут далее. Но от вашего заумства мне было тоже противно. Я слишком долго его жрал, слишком долго. Жрите теперь и вы, ответным, гостеприимным блюдом. Русское гостеприимство, ебать.

А теперь, если вас не отпугнул весьма, признаюсь, ломаный язык — с дурацким, почти либеральным обилием тирэ, с попытками смешать стили, казалось бы, несовместимых авторов, с все более и более явно видимым упором на публицистику — милости прошу к столу!

Мы, как раз, с моими дражайшми друзьями, — чуть не добавил впопыхах «дроидами», — сели за стол кафэшки… Ну, скажем, кафэшки «интернационального ВЫСШЕГО учебного заведения „Школы Интеллигенции“», или далее, в отместку за местную моду поливать дерьмом колледжи, «Низшего Колледжа» — и принялись за поданное нам черт знает кем блюдо, безусловно, главное на этом пиршестве — просто потому что блюдом оно стало сравнительно недавно, будучи приравненным, наконец-таки, к бутербродам и кофе. Мы принялись за общение!

Цюррюбикс

Убейте, но не хочется давать описания происходящему. Хочется просто вести хронику, «постжурналистскую», так сказать, хронику. Картинки рисуйте сами, пародируя единственно свободных художников, рисовавших на скалах. Там они, к сожалению, и остались. Хотя мне кажется порой, что нынешние любители порисовать, особенно когда это делается напоказ, отправляются со своими художествами на те же самые скалы, в замурованную древность, где люди говорили, наверное, даже чуть поживее. Ну, сами всё увидите.

Немного контекста: только что к нам подходил один наш однокурсник, весьма странный молодой человек — хотя со стороны, по-моему, не особо более странный, чем все кто вокруг меня; просто он не оказался с рождения на стороне всепобеждающей улыбки какого-то мудака с банкноты гринписовского цвета.

Но, как говорится, где родился, там и пригодился. Задавая какие-то казавшиеся всем нам, и в том числе и мне, культурному терпиле, нелепые вопросы и рассказывая полные еще большей нелепости истории, он постоянно как-то озирался и произвольно шевелил руками вдоль тела. Потом он поспешил на пару, и тут то и началась третья мировая.

— Абсолютно… — начал Макар, то и дело, как будто бы боясь, что услышат, нервно поглядывая в ту сторону, где уже скрылся за углом тот парень, — Десоциализированные люди. Я угораю, что у нас еще и вводят уроки православия — если людей стиснут еще и в рамки религиозных норм, они вообще разговаривать не смогут даже годам к двадцати. Грустно, короче, — и он с той же уверенностью, с какой сейчас все это проговорил, отпил кофе из стаканчика, за временную негласную аренду которого для питья уплачивалась большая часть цены этого кофе. Рыночная экономика.

— Ну хэзэ, — вставил свою реплику Семён; простите мне употребление информационного новояза, но слово «хэзэ» уже в обиходе эдак несколько лет; к тому же, я благодаря этому слову не вынужден ставить тоталитарных цензурных звёздочек. — Вроде его даже как-то слишком обошла с какой-то стороны социализация, а с какой-то слишком вошла… в него. И вошла неправильно. Теперь он социально гиперактивный, а говорить с ним тошно — как вспомню эти разговоры про еду постоянные… социализация тоже должна преподаваться правильно, в меру, — на последних словах он театрально приподнял указательный пальчик с ногтем, подозрительно красиво остриженным; уж не с маникюра ли ты сегодня, чудик… — Ты ж не знаешь, может у него в школе аж какие-нибудь там семинары по коммуникабельности обязательные были, и он оттого таким вот вылез. В России во многих школах эти траблы.

— Так и я тебе о том — то же православие могло вот так голову разутюжить. У меня много пгмнутых знакомых, которых нормальная социализация обошла.

Социализация. Социализация. Социализация. Сколько раз за день я слышал это поганое слово. Сколько раз за этот диалог я услышал его. Еще и это вездесущее слово «православие», и даже «пгм» промелькнули — так и вовсе начнешь проникаться религией и верить, что какой-то черт следует за тобой, втыкает вилы в окружающих людей, спазмом душевной боли заставляя извергать слова, которые и из меня выталкивают бесов. Ну, хорошо, чёрт. Мой ораторский псевдоангел тоже не дремлет.

— А что, сука, по-твоему, вообще такое «социализация»? — вдруг задал ребяткам я вопрос, прозвучавший ни капли не излишне грубо; да, да, еще раз простите, но в информационном новоязе мат вползает в большинство даже самых обычных конструкций, ну и, как известно многим из вас, слово «сука» давно уже стало синонимом слову «бл*ть»; иногда я с этим борюсь, а иногда откровеннейшее лень. — Только, пожалуйста, без определений из учебников по обществознанию. Я ЕГЭ тоже сдавал, — в голове на последней фразе мелькнуло ненужное, ввиду сотни раз трактованной очевидности для меня же, «к сожалению».

Посмотрели на меня как-то смутно. Впрочем, к этой смуте я уже привык — особенно когда, с забавным безумством ухмылки, заметил, что проявляется она в их глазах уже практически в любой ситуации. Даже просто в разговорах друг с другом. А так как они друг друга считают весьма близкими людьми, то я со всей смелостью полагаю, что и «смута» эта, и следующая за ней, — а точнее, кроящаяся внутри ее первоосновой, — пустота присутствует в быту даже между самыми близкими и любимыми.

А я так-то не Чапаев. Кстати, за эту мысль я сразу, пожалуй, себя уколю — не люблю делать якобы заумных отсылок. Но делаю, и буду делать их — потому что… что ж, чтобы не утонуть в черт знает зачем возникшей череде мыслей, я решаю продолжить диалог.

— Типа социализация это возможность вести вот эти ваши разговорчики «за жизу» с каждым встречным? Называть каждого человека близким? Обнимашки между теми, кто друг друга и не знает? — начал я осыпать вопросами одновременно всех сидевших за столом, прекрасно зная неизменный результат.

Прежде чем перейдем к ответу одного из моих дорогих будущих экс-сограждан, — в нашем чудесном заведении все ведь так хотят получить эту великую приставку «экс» к гражданству Российской Федерации, хотя в итоге получают лишь «эксжизнь», — отмечу очень важную деталь — один из принимавших участие в диалоге меня просто не услышал. Вообще. Он продолжал о чем-то говорить, о чём-то своём, причем я не мог понять, кому. Вроде как даже мне.

Но вот он не будет считаться фриком — он свой, за счет двух-трех совместных тусовок и панибратских объятий, с теми самыми разговорами «за жизу»; хотя, не из богатой семейки пацан. Вроде бы даже не о социализации говорил он, или, по крайней мере, о ней, но в контексте столь отдаленном, что как бы его присутствие в диалоге одобрялось (в силу того, что, разумеется, члены его сидели за одним столом и ворочали в руках одни и те же стаканчики из-под кофе), но как бы он был одновременно далеко вне его.

Но это все — вода, чепуха, ерунда, обгрызенный зубрежом карандаш, ведь главное, чтобы слова лились из глоток — и тогда этим маленьким чертятам, втыкающим заряжающие вилы в аккумуляторы людей в их спинах, заплатит их работодатель, чьё имя назвать очень хотелось бы, но немножко боязно.

— Ну, типа, умение просто хотя бы разговаривать, обнимать никого никто не заставляет, близким, мм, называть тоже, — слегка заминаясь на некоторых поворотах и снова нервно поглядывая на своих Друзей, проговорил Макар, — Ну согласись, это же не нормально, когда он рассказывает вообще не заинтересованному человеку, что сразу, кстати, видно, человеку про то, как он сегодня позавтракал.

Почти верно, малыш. Кто-то уже наверняка закрыл книгу, потому что посчитал этот ответ слишком карикатурным; пух прахом, скатертью дорога.

А ты, сука, вчера рассказывал, где из опробованных тобой восьми ларьков лучшая шаверма в центре города. Но это вслух я не сказал — лень и осознание очевидных, но невероятно долгих ответов в стиле «но я по-другому это делал», и так далее. Да и к тому же от ответа меня спас телефон, который, как и у еще двух людей за столом, все это время был в руках — там ведь невероятно важные дела у нас. А пытаться дальше разговаривать — смысл? Не мое дело.

Тут я резко, пошатнувшись от последней, весьма неожиданной мысли, вновь перевел глаза с экрана на продолжавшийся рядом диалог — ушедший, кстати говоря, уже совсем в другое русло, словно бы из него вычеркнули мою реплику, да и ответ на нее, да и то, что было до нее, и того «странного парня» вычеркнули, и угол, за который он свернул, и все на свете вообще вычеркнули.

Ведь не дай Бог тишина закупорит наши рты мыслями. Возможно, что и вправду вычеркнули, и я все это время просто задумался, отвлекаясь с чтения в телефоне книжки, — что по-своему символично, «Солнца Мёртвых» Шмелёва, — представляя в голове как бы я ответил… будь это Моё Дело. Но это не моё дело. Не. Моё. Дело.

Все эти разговоры, перепалки, попытки споров, выяснений истины — это все не наше дело. Вообще не наше. Чёрт знает, — я опять покосился за спину сидевшего рядом человека, — чьё теперь это дело — говорить, спорить… жить.

Оно перестало быть «нашим», когда мы хоть раз, но сказали дьявольскую, но часто почему-то выдаваемую за христианскую, фразу: «не наше дело». Пока мы шептали эту реплику, плюя на возможность попытки шагнуть в необъятное «куда-то» — в необъятное кратковременное, минутное будущее спора, диалога, мысли, жизни. Или, того хуже, говоря эту же или любой из сотен синонимичных этой фразе вариантов, отворачиваясь от того как кто-то кого-то щемит, как кто-то, по кому видно что не мошенник, молит о милостыни, и тому подобное прочее.

Тошно, аморально описывая такие ситуации, говорить «тому подобное прочее», но, увы. Жить с тошнотой я вполне себе привык — как минимум те некоторые часы, которые вынужден проводить с осколками людей. Потом, когда я от них отстраняюсь и вновь выхожу в просторный, счастливый, многообещающий и, несмотря на крики цивилизованных индейцев, свободный и добрый мир, за пределы тридцати трёх стен помещения вуза, я улыбаюсь небу, вынужденному сиять, или, в случае Питера, хмуриться, нашему веку-кукле.

Я улыбаюсь ему, улыбаюсь сам себе, а потом, приходя домой, понимаю, что дает о себе знать ни за что репрессированная мной в течение нескольких часов рабства тошнота. Начинается внутренняя перестройка, и я проблевываюсь. Раньше блевал только стихами, потом к делу подключились модные ныне неостихи, а теперь и проза.

Но все это — мое будущее на несколько часов вперед — я видел, пока еще сидел здесь, в стенах свободы Школы Интеллигенции, или «Низшего Колледжа». И все бы действительно спокойно перетекло в то же самое русло, насмехаясь над потенциальной полезностью каких-то минут, как вдруг я понял, что зря раззадорил мозг, играясь со словом «чёрт».

Я изумленно пялился за спину Семена, смотря прямо в глаза хищно улыбавшемуся мне, как губами, так и глазами, черту. Создавал чёрт впечатление какого-нибудь «римского боевого бакалавра» — того, что в жаре какой-нибудь Сирии учился в престижной сельской школе (давайте допустим, что они там были), и для того чтобы ему было не очень жарко, как в доспехах воина, ему наделали определенных «отверстий» между ними. Только у воинов было, таким образом, множество железок на теле, а у черта — обрывков тканей костюма из какой-нибудь италии.

Он держал в руках виллы, длинные, как бы двуручное оружие, хоть и казались они весьма легкими (с другой стороны, и он был очень небольшого роста; с половину меня, а я и сам небольшой), и резко воткнул их в пацана. Тогда изо рта Сёмы вылезла, похожая на обмотанного в черные балахоны террориста с Ближнего востока, фраза «Да свалить бы поскорей».

Черт улыбнулся еще шире и подмигнул мне, а я встрепенулся, встряхнул голову, зажмурил глаза и снова раскрыл их — и вдруг понял, что время остановилось.

Ничего не происходит.

Я попытался повернуться, и обнаружил, Что тело мое не двигается — двигается какая-то прозрачная его конструкция, словно бы дух мой вылез из бренной плоти.

День, наконец-таки, начал удивлять.

Немного сориентировавшись в пространстве, оглядев кафе, которое выглядело в этом мире еще более ужасным, чем в том, физическом, я понял, что вижу эфемерные оболочки всех людей вокруг слегка отделенными от них. Этот эффект создавал впечатление, будто бы у меня в глазах двоится. И я видел, что виллы были воткнуты не в физическое тело, но в дух Семена. Куда больше я был тут удивлен наличию вообще какого-то духа, души, или чего-то еще в теле морального террориста.

Но ведь кто я такой, чтобы хотя бы на секунду не спародировать распятие, спасая тех, кому это и не нужно, ценой, может, своей жизни?! Подумав об этом, я ринулся к черту; он отшатнулся, а виллы остались в Семёне — ну или том, что можно было бы назвать его душой, будь я готовым к такой лжи. Недолго думая, или не думая вообще, я выдернул оружие, отошел на пару шагов от демона, — понятия не имею, о ком из них, черте или человеке, я сейчас подумал с характеристикой «Демон», — и, встав в боевую позу, как я давно мечтал, нацелив виллы на их хозяина, молча остался стоять.

Было весьма пафосно, но на стихи все еще не тянуло.

Между тем, почти без удивления отметил, что мое физическое тело осталось за столом.

Черт поглядел на меня взглядом, вмещавшим буквально вселенскую злость, приправив это поистине уместной от ее неуместности улыбочкой, совсем неожиданно доброй для багрового

демонического лица.

— Ты зачем это сделал, придурок? — спросил он столь же не подходящим к нему голосом, одновременно сотрясающим бытие и вместе с тем каким-то детским. Причем, в голосе сквозила несказанная обида — я уже, в принципе, воображал в его глазках слезки, которые способны прожечь пол, если они скатятся с лица. Давай, плачь, тварь, я хочу, чтобы местная падаль пообсуждала хотя бы что-то новое — эти неожиданные сквозные отверстия в полу от твоих слез, например.

— Хватит мне нервы трепать. Мне надоело слушать их поганый трёп, — отвечал я, пробуя вилы на ощупь со всех их сторон и граней.

Если я воткну их в черта, он начнет читать «Отче наш»?

— Ты че, хочешь, чтобы они вообще молчали? — выдал он удивившую меня своей адекватностью и осмысленностью реплику, — Ты же первый подохнешь от скуки, наркоман.

Последнее слово меня вовсе не удивило — то, что я по жизни вкалываю шприц социальных связей, для меня ничем новым не было. Хочется регулярно это дело бросить, но не могу, не могу и всё тут!

Да и не хочу. К тому же, еще со школы в новоязе, в диалекте нашего поколения, слово «наркоман» было синонимом слову «придурок», и всему вроде этого, столь безобидному и весьма даже панибратскому.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 72
печатная A5
от 400