электронная
200
печатная A5
587
18+
Мутные слезы тафгаев

Бесплатный фрагмент - Мутные слезы тафгаев

Объем:
414 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4485-6495-6
электронная
от 200
печатная A5
от 587

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

1

Редину все равно, о чем поется в хорошей гренландской песне. Он питает свое эфирное тело пахучими каплями мудрости из своей же головы, из находящейся в ней сахасрарачакры; эти капли охлаждают его внутреннее солнце, и Редин нередко сопереживает чужим людям — посмотрев кинофильм или семичасовые новости. Стоя с озабоченным видом.

Щурясь: «во избежанье страшных диссонансов ты, крошка, не давай авансов. Иди вперед и не смотри. Назад, где старый черт вдали мурашками исходит. И из себя выходит… входит» — у элегантной брюнетки в юбке-карандаше богатый обертонами визг. Свои полегшие соски малайской корицей она не посыпает.

Редин сопереживает им одинаково.

Что людям из фильма, что из новостей. Он совершенно не разделяет, где горе настоящее, а где придуманное: не видит никакой разницы.

Поскольку настоящее горе тоже кем-то придумано.

Редин примерно предполагает кем: он бы предполагал с большей уверенностью, однако ему не хочется верить в немилосердное устройство Всевышнего. Но факты, на Редина нещадно давят объективные факты, он скрывается от них за выключенным звуком новостного выпуска, и это ему не помогает, Редину достаточно одного изображения. Чтобы сказать — горя на сегодня придумано довольно много. И Редин подозревает, кем.

Ему не хочется в это верить, и он вставляет в видеомагнитофон залитую майонезом кассету: некоторые дамы полностью излагаются лишь в сексе втроем, а я лучше посмотрю как Хопкинс с Алеком Болдуином, однофамильцем короновавшегося октябрем 1099 года царя Иерусалима, спасаются от здоровенного медведя. Прослежу за невеликим действом не в первый раз, но по-прежнему сопереживая. Постановке. Такой же постановке, как и освещаемые в новостях события. Только более человечной.

Редин смотрит фильм про медведя с немецкого велотренажера; голливудские звезды медведя в конце концов прикончили, но в случае резкого ухудшения всего и везде наиболее реальные шансы выжить как раз у медведей; на ручке бара вяло покачивается красный вымпел университета «Nihon», Редина можно оглушить первым же добрым словом, он не желает пить. Растворять свою личность в сорокоградусной стерве.

Если ему предложат, распылять из архаичного пульверизатора коктейль Молотова он не станет.

Сам он себе выпить не предлагает.

Этого мало — среди его дышащих на ладан знакомых есть патлатый, неугомонный маркетолог Станислав Зинявин, получивший в юности травму головы и окостеневший в своей разносторонней развитости — индивид с очень сильными мышцами.

Сильными мышцами лица.

Он не распрашивает Редина о белом пилеолусе Папы: о том, может ли эта шапочка быть вышитой воспитанным вне святых стен шимпанзе; Зинявин не выдерживает напряжения наставших внутри холодов и не связывает особых перспектив с повальным прощением всех и вся; провоцируя Редина держать курс на Калужскую площадь, дальше по Якиманке и через мост, Станислав планирует ночь напролет не вспоминать о дневных неудачах.

Велотренажер Редина под книжными полками, на них «Речи о религии» Шлейермахера, «Архипелаг ГУЛАГ», венецианская гондола — под золото, меньше крысы, сувенир; Редин, умножая свои гражданские годы на всеобщие лунные дни, дает пристанище нищенствующим поэтам, и ливень в засуху, капли на ветвях, слезы.

Они плачут от радости, Редину внезапно слышится звонок.

Не в дверь. Телефон. Стас Зинявин.

Он далеко, но уже здесь.

— Собирай свое время в пространство, — сказал Станислав, — и давай-ка мы прошвырнемся по нашим привычным точкам, и забудем о биржевых схватках зеленого — схватках в том же значении, что и родовые. Заодно подетальней обсудим ту тему, которую в прошлый раз не добили.

— Способен ли анализ крови определить ее национальность? — спросил Редин.

— Эту самую.

Редин не ожидал, что у Станислава Зинявина будет такой узнаваемый голос; не совсем понятно каким образом, но перелом челюсти не внес в него ни малейших изменений.

Челюсть сломал ему Редин. Из-за противоречий в отношении к письменному ответу Иисуса правителю Эдесы Абгару Пятому — Зинявин настаивал на реальности его существования, Редин держался обратного и не оплатил операции даже частично.

Зинявин в суд на него не подал: Станислав не признавал современных светских судов — действовали бы сейчас Челмсфордский и Дорсетский суды над одержимыми дьяволом, он бы еще задумался, но не в Савеловский же народный.

— Где встречаемся? — спросил Редин. — Исходя из того, что я могу выйти из дома уже через десять минут. И минут через пять вернуться назад.

— Никуда выходить не надо, — сказал Зинявин, — я сам за тобой заеду. А ты пока освободи морозилку — разгреби ее вручную. Потому что тебя я заберу, а рыбу оставлю.

— Ты что, прямо с рыбалки?

— С рыбалки, но уже переодевшись. На этот раз, Редин, я рыбачил без тебя, но с воспоминаниями о нашей предыдущей рыбалке, когда я с удочкой, а ты с сигаретой и бутылкой темного «Афанасия».

— Еще был ветер, — никому не возражая, выразительно пробормотал Редин.

— И он разбивал морду о наши спины.

— Не насмерть, Стас. Будь объективен. Кстати, мне непонятно почему тебе нужно оставить свою рыбу именно у меня. Отвез бы ее к себе, потом за мной.

— На рассвете, — пояснил Зинявин, — мы вернемся к тебе, и я ее пожарю: нормальная же рыба. Особенно под водку и первые лучи общего солнца.

Ужас во мне, свеча на голове, над ней огонек — мой дорогой Будда, не доставай меня больше с этой навязчивой идеей освобождения. Промок ботинок, пал Ирак, до сумасшествия два шага. Я первый сделал. Просто так — в Кремле увидев глянц барака.

— Первые? — удивился Редин. — Совсем недавно ты бы сказал «начальные». О лучах ты бы сказал именно так.

— А ты бы сказал: «дервиши все еще кружатся, но теперь они в деревянных сабо, а я сметаю дым с теннисного стола — я сохну на солнце, но само солнце…

— Сохнет по мне, — усмехнулся, перебивая, Редин.

— Ты бы так и сказал.

— Как и ты о лучах.

— Я сказал о них иначе, — промолвил Зинявин.

— Розовая чайка? — осведомился Редин.

— Прилетала, но не ко мне.

— Но прилетала, — пробормотал Редин.

— Несомненно.

Но только не к Политехническому музею, где в 1913 году зарвавшиеся сторонники новых форм травили старика Репина: я принял к сведению, у трех-четырехлетних детей тоже бывают любовники… заканчивай, Стас… не в обычном смысле этого слова: бесы, демоны — и тут, и там отдыхают твердолобые трудоголики, проводятся конспиративные собрания словоохотливых нетопырей, поганая скучная заводь, неотрепетированная остановка дыхания, кто же здесь поставит Тома Петти?

Редин трет мелом конец неудобного кия, Станислав Зинявин раздраженно сплевывает на пол; он только что, выпив рюмку водки, зажевал пагубные ощущения долькой лимона — у него спросили: «Что же ты, мудак, на пол плюешься?», и Станислав Зинявин сорвался на гортанный крик: «А какого лешего вы мне лимон с косточками подсунули?!».

Косточки он и сплевывал. У него не было женщин, которые бы работали на текстильных комбинатах и душевно изнывали от хэви-металла; Станислав бы пил слабую голубичную настойку, если бы не время — он неплавно перешел в следующий век. При государственной думе вряд ли будет создан комитет, регламентирующий позы изображаемых на иконах светочей — это уже никого не волнует, и жутко подумать, что же станет актуальным, когда на обращенном к востоку приделе разложат исчерпывающую карту загробного мира и в заваленном засохшими куличами притворе устроят ночлежку для сбежавших из зоопарка пингвинов.

— Человек, как зажженная сигарета, — собирая после проигранной партии шары, заметил Зинявин, — сверху огонь, голова, но по мере горения появляется все больше пепла. На месте головы: в ней еще что-то горит, но процесс необратим.

— Большинство людей, — сказал Редин, — с головы начинают гаснуть. Если только у них не голова крокодила… а тело льва. Я бы не включил в этот список только служителей культа.

— Голова крокодила? — не скрывая своего праздного интереса, спросил Зинявин. — Это откуда?

— Один из сценариев Страшного суда. Кажется, с египетскими корнями — на одной чаше весов твое сердце, на другой чье-то перо, и когда что-то чего-то перевесит, тебя тащит в преисподнюю данный урод. С телом льва, как у сфинкса, и с головой крокодила. Между прочим, Стас, ты не обращал внимания, что у тебя на рубашке большое пятно?

— Обращал.

— ….

— Это курица, — пояснил Зинявин.

— Плюнула?

— Я плевался не в силу безнадежной испорченности моей натуры, а из-за лимона, — сухо ответил Зинявин, уловив в вопросе Редин неприемлемую для себя интонацию. — Куда мне его косточки девать? Не в свои же дупла языком утрамбовывать? Я же не дубина… А курица в меня не плевалась. Что ты, Редин! Нет, не плевала — если и было, то я об этом ни сном, ни духом. Но когда я ехал к тебе с рыбалки, в меня из проезжающей машины бросили обглоданной куриной ногой. И я видел, кто.

— Какой-нибудь братушка? — осведомился Редин.

— Батюшка. Я его неплохо разглядел — он в прошлый вторник благословлял меня в том храме, что на Полянке. Мы с ним тогда еще поспорили по поводу служебной просфоры для проскомидии — я предложил ему некоторые добавления в ее состав, чтобы было удобней вырезать агнца, а он ответил мне, как какой-то дзэнский мастер: «За окном дожди, на стекле паук». Ну, а сегодня он попал в меня обглоданной куриной ногой: не целился, конечно, но рубашку испортил. Гад, конечно…

— Конечно, — усмехнулся Редин.

— Рядом с ним сидела грудастая блондинка.

Женщине мало одного мужчины, мужчине много даже одной женщины; в бесконечных мифах об Исиде и Осирисе — в тех из них, где их матерью считается небесная богиня Нут, — Исида с завидным постоянством пыталась воскресить мумию своего возлюбленного: у них общая мать, но она хотела от него ребенка, ее мозг кокетничал и не подпускал к себе кровь; возводя критичность в ранг абсолюта, Редин помнит, как в четырехкомнатной квартире на Беговой его попросили продегустировать несколько сортов вина, налив в каждый бокал по чуть-чуть.

Размышляя о даосском ощущении неба, о том, что небо — это великая сеть, Редин слил все вино в большую кружку: «Чтобы нормальный глоток получился». Так он сказал. Окинул собравшуюся публику долгим взглядом и не посоветовав им искать утешения в религиозной литературе.

«Я приблизительно предполагаю, Олег Сергеевич, кем ты останешься в памяти потомков».

«Только не надо, Редин, переходить на личности!».

Придет конец. Уже пришел. Когда за свечкой отошел: сделав нормальный глоток, Редин в тысячный раз убедился в своей неготовности окосеть от столь слабой дозы. Неназойливо владея ситуацией, усваивая Марину Егорову под «Bridge over troubled water», пикируясь с ней по поводу Человека — каким он должен быть, с кем ему следует спать, на что ему позволено положить.

Сейчас у него дома лежит нормальная рыба, и утром он будет ее есть; на его знаменах траурный крап — не теперь, но тоже будет. Пока еще ночь… сияй же жемчужная река, подступай рвота, прыгай по натянутым кривым моего взора расхристанный дрозд. Как по проводам.

Словно бы по линейкам нотной тетради узнавшего о переизбытке невесомости алеута.

— Батюшка с грудастой блондинкой? — поинтересовался Редин у вновь проигравшего Стаса Зинявина. — Пускай… Ради бога. Я не вижу в этом никакой патологии. Какая у него была машина?

— Вроде «десятка».

— «Десятка» ему по карману. Да и блондинка, если и не по карману, то чем-то он ее все-таки привлек — модернизируется, Стас, наша православная церква. Оставаясь верной постановлениям семи первых вселенских соборов, идет себе…

— Они, — нехотя вмешался Зинявин, — не очень не признают слово «модернизируется».

— А что признают?

— Им нравится, когда говорят «актуализируется».

Станислав Зинявин говорит с таким уклоном, чтобы в голову Редина даже на секунду не пришла мысль его избить. Взвешивая каждый издаваемый звук — тем же тоном, который выбирает уже уволенный тренер для беседы с психованным звездным форвардом: «Ты снова ничего не забил, но не кори себя, Саша, поверь на слово стрелянному воробью: сегодня ты хорошо не забивал»; Зинявин запарывает сложнейший удар от трех бортов, Станислав бы с удовольствием принял приглашение женщины, услышав от нее: «Добро пожаловать в меня» — у Станислава прекрасный шанс занять призовое место на конкурсе «Кто тише всех занимается любовью».

Он бы пришел на него в фланелевой ночной рубашке, она бы распустила свои чувства, как волосы: Зинявин и она. Он и мрак — в свете же нет тайны. И в дневном, и в электрическом.

Станислав включает сюда и Вышний.

Включает, выключая.

— Батюшка, — сказал Зинявин, — мог привлечь ту блондинку не только деньгами. По собственному опыту знаю, что не только. Я про старика и морковный сок не рассказывал?

— Вслух еще нет.

— Ну, и пусть…

— Ладно, ладно, — сказал Редин.

— Два года назад у меня была охочая до этого дела женщина; я ее… как же я ее, рьяно, в натяг, не зная предела, ну так… приблизительно — когда она от меня ушла, старик в моей кровати ее не сменил. Тут будь спокоен. Даже мысленно не представляй обратного. — Зинявин нарочито угрожающе замахнулся кием. — Пробелы в памяти у меня случаются, но не в упомянутом мною случае. Не в нем.

— Слово?

— Честное, благородное, — сказал Зинявин.

— Продолжай, — промолвил Редин.

— С данной милашкой я придерживался своего обычного принципа, имеющего существенные различия с обычными для остальных — я закоренело полагаю, что мужская сила состоит не в том, чтобы причинять женщине как можно больше проникновений. Как можно больше и как можно дольше: я исхожу из того, что лично мне надо совсем немного — раз, два и доволен. А она не довольна. В этом и есть мужская сила. Подтверждение характера, если угодно.

— Харизмы, — кивнул Редин.

— Не знающей предела…

— И характера.

— Непреклонного характера, — сказал Зинявин. — Но несмотря на всю мощь моего характера, она от меня ушла. К гнусному старику… по материальным соображениям — я пытался играть со стеной в китайский безик, набивал брюхо фаршированной брюквой, занимал себя преображением: в начале марта мы встретились с ней в одной компании. Эта женщина, старик, потом подошел и я. Пил горный дубняк…

— Сорок градусов? — уточнил Редин. — Калгановый корень, дубовая стружка?

— Имбирь, можжевеловая ягода — помимо перечисленного тобой. Я, закипая, злюсь, пью вяжущую дрянь, старик что-то шамкает о мятеже Веницелоса и лакает исключительно морковный сок: в его возрасте все уже обычно пропиты до полной бесполости, однако он держит себя в форме — одет бедно, живет явно на одну пенсию, но еще мужик. А у меня вполне серьезная зарплата, иномарка и золотой гвоздь в подошве. Но она с ним.

— Получается, — сказал Редин, — она ушла от тебя не из-за материальных соображений.

— Когда я это понял, Ильин уже поставил «Don «t worry, be happy» — старик попросил. Я эту песню и так ненавижу, а тут еще и понимание причины ее ухода… Тяжко.

Но не более тяжко, чем когда ты пробуешь уснуть, а за окном скрипят качели. Они тебя бесят.

Ты еще терпишь. Впрочем, той же ночью идешь к ним с ножовкой по металлу. Пилишь опору — всего одну, но силы кончаются, ее ты не допилил, за подозрения в вызывании бури сейчас уже никого не казнят… это сон… вешайтесь, любите… это нет: с утра тебя будит страшный крик.

Кто-то качался на качелях, опора рухнула, и он убился. Он или она, по крику не определишь; ты этого не хотел, и что бы ни говорили не обладающие собственным стилем или наигрывающие его наличие сделанным из соболиного меха шлемом, опора качелей была тобой не подпилена.

Недопилена.

Только лишь.

— Я, — сказал Редин, — не видел Ильина уже несколько лет. Как он там? По-прежнему разгадывает предысторию огня? Все так же не разгибается со своей йогой?

— Да. Немалого достиг — у него даже собака может свою заднюю лапу за голову закинуть.

— Ха! — усмехнулся Редин. — Жива еще?

— Старается.

— Прошлое всмятку, — пробормотал Редин.

— Сам Ильин старается подкрасться поближе к смерти — я к нему как-то зашел. Принес в голове недавно переведенные легенды гуронов… дверь открыта, Ильина в прихожей не видно: задержав дыхание, он лежал в комнате. На спине. Я его и кипятком облил, и стоящую под столом коробку с колокольчиками ниже пояса сбросил — поднял и сбросил, колокольчики зазвенели, забрякали, но Ильин не шелохнулся. Потрясающий мужик! И я… сорвал с мясом штору, накинул ему на лицо, навалился сверху всем весом…

— Вес у тебя небольшой, — поморщился Редин.

— Но Ильин вскоре очнулся. Отпихнул меня в сторону и минут десять продышаться не мог.

— В зубы не дал? — спросил Редин.

— Размахнулся, но видимо вспомнил, что челюсть у меня еще после предыдущего перелома не срослась. — Станислав Зинявин слегка насупился. — Когда ты мне ее сломал.

— По делу, Стас, — строго заметил Редин.

— Возможно. Ну, а Дима Ильин меня не бил — он даже избавил меня от занудной проповеди, касающейся его способа освобождения Пуруша от оков Практити. Просто сказал, что со шторой я все же перегнул палку. Взвалил на себе несколько лишнее.

Редин не ходит к женщине взяв с собой хлороформ и не взмывает в прогулочном темпе к Молочному Холму; он никак не думал, что Дмитрий Ильин так быстро дойдет до упражнений по контролю дыхательного ритма — это уже пранаяма, четвертая стадия, всего в йоге подобных стадий восемь, и сам Редин не пошел дальше первой.

Она подразумевала отказ от воровства, лжи и алчности.

С этим бы он как-нибудь справился, но в том же ряду было и насилие. Редин прибегал к нему нечасто, но случалось — сломанная челюсть Станислава Зинявина, нерегулярные избиения нагадивших ему в душу ди-джеев… насилие, а главное, секс.

Красивого юношу Гермафродита полюбила нимфа Салмакис.

И что, Редин, что?

Нимфа затащила юношу под воду и, беспрепятственно изнасиловав, вымолила у богов сделать их одним двуполым существом — пересказывая своими словами рассказ Овидия, Редин не испытывал никакого желания предстать перед очередной нетрезвой принцессой «цветущим молодым человеком с женской грудью, по-женски пышными ягодицами и мужскими гениталиями»: Редина привлекал секс не как нечто происходящее между двумя, десятью, двенадцатью людьми: его интересовала в нем лишь роль мужчины.

Роль второго плана.

Его роль.

— Я, — нараспев сказал он, — читаю свою роль с древнейших скрижалей; они намного старее, чем в Ковчеге Завета, и я очень плохо разбираю буквы. Мне предстоит играть ее без согласования с предначертанным нам в помощь сценарием…

— Что за роль? — перебил его Зинявин.

— Не важно. Помолчи. Скрась для меня сегодняшнюю ночь этой малостью — придержи свое скрытое дарование представать перед всеми нами настырным ублюдком… ты перед Ильиным хотя бы извинился? Или открыл рот, но передумал?

— Я не ворона с куском сыра, чтобы с открытым ртом передумывать, — проворчал Зинявин. — Ишь ты, догадки какие… А извиняться я к нему на той неделе приходил. С поллитрой и апельсинами.

— С апельсинами? — нахмурился Редин. — Почему с ними? Отчего как к больному? Что еще случилось?

— Ильин, на мой взгляд, однажды сказал гениальную фразу: прошлым летом мы делали шашлык в Битцевском парке, и он кадрил каких-то плоских женщин, а я сжег весь лук и разозлил громким произношением некой мантры двух легавых. Стержневой звук мантры где-то походил на «Ёеее-б», и нас с Ильиным замели. Но он отнесся к этому, как мужчина.

— Сцепился с легавыми? — потирая руки, спросил Редин.

— Ни слова им не сказал. Но мне сказал — как верному другу. Рассеянно усмехнувшись. «Когда мне будет нечего есть, я буду есть одни апельсины» — вот что он мне сказал.

— И правда, красиво, — уважительно пробормотал Редин.

— По существу! Что существенней!

Явная тавтология, но бывает: Редин видел скульптуру «Женщина, укушенная змеей», и, если бы он умел обращаться с гипсом, он бы изваял «Змею, укушенную женщиной». Это бы смотрелось намного ужасней.

Будь, титанида, благой, и не глумись над моим внутренним зовом; ядом не утолишь жажды жизни, свиные шашлыки временами готовят в гаражах — на запах мяса сбегается кодла бродячих собак, и испуганные люди бросают им не лезущие в горло куски, но этим уже не откупишься, спровоцированные на безумие собаки начнут атаковать с минуты на минуту, действуя не зависимо от сигналов отступающего разума — Редин бы им мяса не кидал. Сам бы съел.

Если его мясо все равно окажется у них в зубах, то мясо выкормленной для смерти свиньи побудет в его. Бежит Редин.

Бежал бы в случае необходимости.

— Я пришел к Ильину с апельсинами, — продолжал рассказывать Зинявин, — но его не было. Ни комнате, ни в прохожей, ни на спине, ни подбородком на подоконнике. И я прождал его до позднего вечера. С его женой.

— Ух ты.

— Да-да! — воскликнул Зинявин.

— Она не сопротивлялась?

— Мы ждали его не в одной кровати. Даже спали в разных: заночевать у них она меня уговорила. — Станислав Зинявин порядком оживился. — Тебе это странно?

Мне? пожалуйста. Странно? сколько скажешь — ты затмеваешь собой ночь, что очень просто, если б знала, кого любить, кому помочь. Упасть к тебе под одеяло.

— Насколько я в курсе, — сказал Редин, — Наталья неплохая женщина. Симпатичная. Не затворяющаюся в ущербном сарказме.

— А мне можно доверять, как мужчине: она в своей комнате, я не с ней, и мне не спалось — по телевизору показывали вполне эротический фильм, и я не сдержался: лежу и слегка мастурбирую. — Вспомнив, как все это было, Станислав Зинявин издал нездоровое сопение. — И тут входит она.

— Вау, — пробормотал Редин.

— Наташа сразу догадалась, чем я занимаюсь. По глазам, наверное. Да что там, конечно, по ним… Сделав надлежащие выводы, она сказала: «Поверишь ли ты мне или нет, но я, Стасик, сейчас удовлетворяю себя под тот же фильм». Так и было… И я ей поверил.

— Не мудрено, — хмыкнул Редин. — Но Ганг, нисходя на землю, течет к нам, утекает с небес — объедини в одно все, что ты знаешь, все, что ты помнишь…

— Знаю я немного. А вот помню до хрена — ракетой в сон, скорей бы уснуть… неприятная улыбка. Наталья не уходит, мои щеки рдеют от затянувшейся лихоманки: уединения я не дождусь и в загробном мире.

— И Наталья…

— И она, — кивнул Зинявин.

— Она, разумеется, предложила тебе залезть в их постель, и без помощи этого фильма…

— Не говори глупостей, — резко осек его Станислав. — Она не такая. Определенное предложение она мне сделала, но Диме она изменять не собиралась. — Стас Зинявин не сделал даже слабой попытки перебороть внезапно навалившуюся грусть. — Во всяком случае, со мной.

— И что за предложение? — спросил Редин.

— Смотреть этот фильм и совместно мастурбировать. В одной комнате, но друг к другу, само собой, не прикасаясь. А сама лишь в тапочках… Ну, и как ты думаешь, пошел у нее на поводу? Подумай, перед тем, как ответить. От твоего ответа будет зависеть твое ко мне отношение. Надеюсь, не пренебрежительное. Но решай сам.

Начинай же думать, я начинаю, особого душевного подъема, слыша в московской подземке, что на работу в метрополитене срочно требуется аккумуляторщик, не испытываю; голуби, попрошайки… за изношенность вашего оптимизма я не ответственнен; расставшись с напряжением души, я не пришел к благоденствию тела: могла ли Наталья доставить ему удовольствие быстрее, чем он сам себе? не одеть ли Бита Китано, выпуская его на корриду с танком Т-72А, в отделанный кроликом ропон и оранжевые ласты? не начать ли снаряжать экспедицию на тот свет?

Вероятно, еще рано — апрель, невроз, сам по себе крутящийся штурвал, элегантные дамы с усами, негромкий смех в дикой выси, в едущем по Югорскому проезду автобусе Редин водил взглядом по невнятному старику, на груди у которого краснел значок «Пятьдесят пять лет….». Чему пятьдесят пять лет, Редин не рассмотрел — это было написано очень маленькими буквами, а самую нижнюю строчку у окулиста Редин не видел уже давно.

Заметив его интерес, старик спросил: «Вам хочется знать с чем связана эта надпись про пятьдесят пять лет? С каким-нибудь заводом или воинской частью? Нет, молодой человек, там написано другое… Там написано «Пятьдесят пять лет в полной жопе!».

Старик, конечно, врал, но вкупе с принимающими в штыки концепцию пансексуализма кочегарами и бодрящимися любителями морковного сока, он принадлежал к тому поколению, чьи люди с радостью научились отвергать эффективный синтез между собой и Господом. Он их крестил, они выкручивали ему руки: этого старика легко вывести из себя. Но еще легче убить — застав его в том состоянии, в каком он общался со снисходительно усмехнувшимся Рединым.

«Не кричите, отец… а вы слушайте!…слушайте!… слушайте слова конченого человека!».

— Машина с открытыми дверьми, — сказал Редин, — похожа на кого-то ушастого, а если у нее поднят багажник… багажник, как хвост, то она похожа на готового к драке…

— Ты мне еще не ответил, — глухо проворчал Стас Зинявин.

— Принял ли ты ее предложение? — не сразу откликнулся Редин. — Я думаю, нет.

— Правильно думаешь! Но когда я ей отказал…

— Отказал? Звучит как-то не по месту.

— Но я ей все-таки отказал, — сказал Зинявин. — Она приняла это, как сильная выдержанная женщина и обрисовала мне ситуацию, при которой я узнал бы вкус своего семени: Наташа заставила меня представить, что я иду по Кызылкумской пустыне, умираю от жажды и вижу ее. Возбуждаюсь… Она согласна принять в себя мое семя. Но оно тоже жидкость, а мне, как ты понял, страшно хочется пить, и я использую свое возбуждение вручную — я спросил у нее, нельзя ли мне сначала потрахать ее, и только затем извлечь и спасаться от жажды, но Наташа без раздумий ответила…

— Ты должен идти непременно по Кызылкуму? — крепко опираясь на бильярдный стол, спросил Редин.

— По-моему, это не было обязательным условием. Но разве в Гоби или Регистане я бы меньше страдал?

— Едва ли, — сдержанно пробормотал Редин. — Регистан вроде бы на юге Афганистана?

— А что?

— Да я тут вспомнил, что в рамках борьбы с наркоторговлей у ООН есть специальная программа по изменению его агрокультуры. Звучит дико, но в Нью-Йорке надеются, что под влиянием созданных для них условий афганские крестьяне будут сажать что-нибудь помимо мака.

— Всерьез надеются? — Станислав Зинявин был очень близок к тому, чтобы рассмеяться. — И что они будут сажать вместо мака? Редиску, что ли?

— Я и говорю, что бред.

Окоченевший упырь ходит по Красной площади, бубня себе под нос: «О, Боже, Боже, как я мертв» — Редин не вмазывается героином даже когда ему кажется, что он в люльке: ее качает задумчивый ангел, нередко со всего размаха лупящий ею об стену; от Редина здесь ничего не зависит, он причудливо дергается в осиновой люльке, и на его эрегированном члене крутятся, как на турнике, крошечные женщины: «Останься в живых, умоляю, останься» — это предложение, от которого можно отказаться, но где же та работающая на дому портниха Макарова, говорившая Редину: «Когда ты в меня входишь, у меня появляется впечатление, что Купидон пронзает меня стрелой»; сегодня ему вслед не смотрела ни одна женщина. Редин этого не знал, но он это чувствовал.

Из плеча торчит шприц, осоловелые глаза шастают над заливом, во вспыхивающие леса галдяще перелетают кучи пустых бутылок; подзабыл… растерял. Убрался из человеческой семьи — именно так становятся медиумами.

Сейчас Редин не о себе: как писал некий француз, провидение чаще всего дает о себе знать в Париже — неподвижность дождевых стен, форсирование возбуждения, томительное свербение ниже ватерлинии; не стараясь перекричать шумных переговорщиков, Редин признавался Светлане Макаровой: «касательно провидения чухонец бы настаивал на Хельсинки, безумец на Нью-Йорке — мы тут и не там, не там и не там, да, заговариваюсь… в Париже я мог бы говорить о тебе, но в тебе я могу говорить исключительно о Париже. Бульвар Итальянцев, усыпальницы «Пантеона», заурядный Музей человека, где Редин отнял у румынского туриста его дешевый плейер — не из-за давнего отказа Румынии бойкотировать Олимпиаду в Лос-Анджелесе, а для того, чтобы узнать его музыкальные вкусы.

Соотечественник Дракулы слушал «Blur».

Еще ничего.

— Однажды я переминал в руке желтый, увядший лист, — пустился в воспоминания Зинявин, — и я думал, моя рука будет пахнуть листом. Но нет. Не листом.

— Не надо, — с отвращением поморщился Редин, — не надо мне говорить, чем она пахла.

— Она пахла табаком. Сигаретой. Не знаю в результате чего, но я не переношу этот запах, когда он у меня на ладони. — Станислав Зинявин неакцентированно задумался. — Как и «Апокалипсис от Иоанна Феолога». Его я тоже не переношу.

— Почему? — недоуменно поинтересовался Редин. — Там же ключи от бездны, дракон, двадцать четыре старца, огненное озеро…

— Не люблю голый реализм, — пояснил Зинявин.

— А-аа…

— В моей голове только мысли.

— Больше ничего? — осведомился Редин.

— Человек я ординарный. Не берущий Хромого на испуг.

— Еще лучше…

— Я и комаров убивать не люблю,, — не доверяя искренности его замешательства, импульсивно добавил Зинявин. — Не хочу вызывать зависть у остальных.

— Людей? — заранее зная его ответ, спросил Редин.

— Комаров.

Редин не ошибся — Станислав Зинявин не полюбил жизнь. Не нашел оснований, не вызрел душой, Станислав опять не готов к сильному чувству; кровь проникает разлагающее неведение ее назначения, стая голубей присаживается на развалившийся на балконе организм, выдающийся музыкант может позволить себе остановиться в кульминационный момент исполняемого им произведения и поковырять мизинцем в обеих ноздрях: «У меня, Редин, есть записная книжка, в которую я записываю некоторые идущие от сердца ощущения…».

«В незаполненном виде она стоила больше, чем сейчас».

«Гмм! Хмм… Ну, ну! мне так грустно, что даже весело!»

Брамс вырывает аристократов из рук повседневности, Люцифер готовит из них сильные кадры, Редин с Зинявиным выходят из бильярдной.

Станислав за руль, Редин за ручку приемника — дерьмо, дерьмо, нытье, снова дерьмо, «Rock and Roll». «Лед Зеппелин».

«Теперь с богом, Стас. Смотри сколько вокруг притихшей Москвы… не смущай Планта своим бэк-вокалом — поворот, еще один, впишись хотя бы в этот… не очень удачно, но пойдет — рули, Зинявин, выпучивай глаза и не противься безмятежному течению ненависти, а я расскажу тебе о женщине, которая не носила белье: в сумке у нее всегда лежал выкидной нож. Ну, разумеется, с запекшейся кровью… говорю, как на духу — чтобы музыка оказалась внутри, тебе совсем не обязательно жевать магнитофонную пленку… не о том ты, Редин, говоришь, это же радио… а это кто?… это?… у меня никакого желания относиться к ним, как к факту, но это, Стас, легавые».

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 200
печатная A5
от 587