электронная
90
печатная A5
281
18+
Место для года

Бесплатный фрагмент - Место для года

Рассказы о времени долга


Объем:
110 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4490-2856-3
электронная
от 90
печатная A5
от 281

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

«Всему и всем — одно:

одна участь праведнику и нечестивому,

доброму и [злому],

чистому и нечистому,

приносящему жертву и не приносящему жертвы;

как добродетельному, так и грешнику;

как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.»

(Еккл. 9:2)

Ракета уходит на цель

Памяти Эриха Марии Ремарка

— человека, ненавидевшего войны

Как поют соловьи…

Сидят, серенькие и невидимые, на веточках орешника и заливаются. Каждый о своем, но все об одном и том же. Свистят и щелкают, щелкают и свистят — то хором, то попеременно.

За ореховыми кустами, обступившими лощину — болото. Точнее, заболоченное озеро.

На мелководье булькают голубые от чувств лягушки. Квакают, пытаясь перекричать соловьев. Как квакали за миллион лет до нашей эры, за сто веков до появления человечества… И как будут квакать еще миллион после его исчезновения — если, конечно, человек после себя оставит на Земле хоть что-то.

А откуда-то издали, с чистой воды, долетает короткий кряк проснувшегося селезня. Он зовет утку, готовую заняться с ним природным делом. Чтобы спустя месяц или бог знает сколько у них там все… Чтобы через некоторое время эта утка плыла по озеру, а за ней, словно катера за линкором, шли бы серенькие утята с круглыми пушистыми головками. Плыли врассыпную, глядя по сторонам и пытаясь за чем-то нырнуть. Но при тихом кряке своей пестрой мамы замирали бы все сразу, становясь невидимыми на рябящейся воде среди стеблей тростника, листьев кувшинок и остатков рассыпавшейся сплавины.

Но сейчас все это еще впереди.

На весь мир заливаются соловьи в предрассветно сером орешнике.

И напоминают о том, что жизнь прекрасна и удивительна.

* * *

Черт бы побрал этих соловьев!

Старший лейтенант со скрещенными пушками на зеленых полевых петлицах поежился от озерной сырости.

Причем тут соловьи… У соловьев жизнь действительно прекрасна; это у людей она удивительна.

Черт бы побрал эти новые сапоги! Вот их-то действительно стоило предложить самому черту; старые, удобные и мягкие развалились после того, как он облил их окислителем, а новые, выданные старшиной накануне… Эти оказались твердыми, как колодки для испанских пыток, в них было больно не только ходить, но даже стоять. Старший лейтенант, конечно, знал, как с ними бороться. Еще в начале пути старослужащие заявили, что бесполезно разбивать задники молотком: новые сапоги надо бросить под танк, чтобы тот размозжил дубовую кирзу. Тогда он принял слова за глупую шутку над офицером с еще не облупившимися звездочками на погонах. Но ротный старшина — не нынешний равнодушный, а прежний, пропитый и мудрый — сказал, что в самом деле нет лучшего способа очеловечивания новых сапог. Танков в их дивизии не водилось, но имелось несколько гусеничных вездеходов. Однако вчера началась такая кутерьма, что было не до того. И теперь приходилось терпеть до возвращения в расположение части — или… или терпеть осталось уже совсем недолго.

Старший лейтенант обернулся.

Пусковая установка оперативно-тактической ракеты с дальностью удара 300 километров и радиусом поражения, зависящим от боевой части, темнела на краю лощины.

Тягач «Ураган» — стальное чудовище с восемью колесами в человеческий рост и двумя разнесенными водительскими кабинами — стоял почти мирно и что-то влажно серебрилось на его слоисто раскрашенном корпусе.

Сама же ракета смотрела в зенит, выпрямившись на пусковом столе и прячась под оливковым брезентом. Сверкающие от росы растяжки говорили о том, что в нужный момент будет достаточно дернуть шнур — чехол распадется и половинки сами собой съедут на стороны, обнажая ее жадное тело.

Он невольно улыбнулся — вспомнил, как укрепили эту конструкцию механики-водители, синхронно выскочив из своих кабин. Воткнули колышки, натянули тросы и не преминули отпустить заезженную шутку относительно того, какую природную сущность напоминает эта ракета, поднимающаяся из лежачего транспортного положения в стоячее пусковое.

Эти два механика-водителя, два вчерашних первогодка из средней России, два школьных друга, давали пример кровным братьям. Были близки настолько, что на двухэтажной казарменной койке висело расписание, по которому они поочередно принимали услуги немолодой любвеобильной недевушки из военторговского «чипка».

Сейчас они спали — каждый на своем месте — урывая минуты солдатского сна между боевым развертыванием и всем, что за ним последует.

Старший лейтенант сделал глубокий вдох, пытаясь посильней насладиться тонкими ароматами земли, лесных гнилушек, болотной сырости и какой-то незнакомой травы.

В какую эпоху происходило то, что ощущал он сейчас, пропуская все через себя? в последней четверти двадцатого века, или в первой двадцать первого?

Наверное, все-таки в двадцатом: старший лейтенант носил сапоги. А не шнурованные ботинки, в которых солдаты среди российской грязи напоминали героев американского боевика для малолеток.

К тому же в его распоряжении не было GPS, ракета наводилась по старинке: у самого озера торчала вешка ориентира.

Ведь только пушка с открытой позиции могла стрелять прямой наводкой — через панораму или даже «по-пехотному» через ствол. А гаубица била непрямой или по карте, используя полярные координаты. Точнее это он, математик, принципиально отличал координаты Декартовы — широту и долготу — от полярных, направления и расстояния. Расстояние и у военных остается расстоянием, а направление — которые никчемные штатские…

Именно штатские, сам он себя давно считал военным.

Старший лейтенант проводил глазами белую бабочку-капустницу — первую этой весной. Потом поправил очки от близорукости, сквозь которые все предметы казались в полтора раза меньше, чем были на самом деле.

…Никчемные штатские зовут «азимутом» и определяют в градусах, артиллеристы называют «угломером», поскольку в градусах меряют только крепость спирта.

Кроме того, в ствольной артиллерии существует возвышение ствола — значение прицела, где одно деление равно пятидесяти метрам дальности… А для больших калибров еще и номер заряда, по числу закладываемых картузов пороха… При стрельбе осколочным есть дистанционная трубка, назначающая количество секунд до разрыва в воздухе… И для всех нужд толстая — в руку — таблица стрельб, в которой учитываются факторы условий. Географическая широта местности: вращающийся снаряд отклоняет Кориолисова сила, разная для каждой параллели… Весовые знаки, показывающие заводскую погрешность снарядов… Износ лейнера — по счетчику на лафете, перескакивающему при каждом выстреле…

И еще три черта в ступе.

Непонятно только, почему вся эта премудрость отрывочно пришла на ум.

Возможно, старший лейтенант цеплялся за всплывающие из памяти числа, не зная, чем еще спастись от нарастающего отчаяния.

В бою он не бывал и из пушки никогда не стрелял.

Впрочем, из ракеты он тоже еще не… ракету он не запускал. Но знал, что тут все делается куда проще.

Что по координатам цели ракета наведется подвижной частью стартового ствола. Сержант-наводчик приложит съемный прицел к стальной пластинке около первого стабилизатора и прильнет в окуляру. А потом, сипло матерясь, будет нажимать эбонитовые кнопки пульта — мирного до невозможности, как на каком-нибудь строительном подъемнике — и снаряд станет вращаться, пока в перекрестье не попадет светящийся глазок ориентира, который сейчас уже висит на вешке.

А после этого останется только ПУСК.

Ракета, которой командовал старший лейтенант, называлась управляемой, но на самом деле была лишь программируемой

Ей задаст условия полета электронно-вычислительная машина — железный ящик размером со стиральный автомат — высветив числа на огромном красном табло после того, как обработает исходные данные и трижды получит одни и те же значения.

Этих чисел будет два. Время работы двигателя и момент перекладки газовых рулей — четырех пудовых болванок из прессованного графита, торчащих у сопла на пути вырывающегося огня. После их отработки ракета, поднявшаяся до нужной высоты, начнет падать в нужном направлении.

Все сделает автономное устройство; после пуска ракета неподвластна ничьей воле. Она полетит, как смерть на крыльях мечты; остановить ее можно, лишь сбив с перехватчика, но и тот не всегда успеет ее сбить.

Правда, пока все было зачехлено. И «Ураган» — чудовищная машина смерти — напоминал пару колхозных тракторов, соединившихся в любовном экстазе.

Все кругом напоминало о вечной любви, все пело и кричало о ней — и лишь железный корпус ракеты молчал о неутоляемой ненависти.

Старший лейтенант вздохнул.

Видимо, все-таки сейчас был век двадцать первый, поскольку в прошлом веке такой пуск мог готовиться лишь среди каких-нибудь Египетских песков. В счастливом двадцатом не томилась бы так душа и не такой грустью сжималось бы сердце…

Впрочем, было ли это вообще?

По крайней мере могло быть в любой момент на той шестой части суши, которая считала себя территорией мировой справедливости.

И возможно, когда-то ею была.

Но с тех пор, как родился старший лейтенант, все до одной войны, ведущиеся по инициативе этой самой территории, были изначально несправедливыми, поскольку представляли собой лишь игры высочайших негодяев.

И, кстати, с какой стати он оказался тут, будучи старшим? Командир пусковой установки ракеты «ОТР-22» по расписанию был просто лейтенантом. А почему он командовал боевым расчетом, имея на погонах целых три маленьких звездочки?

Из-за которых именовал себя «поручиком» и с особым изяществом кланялся, спев под гитару песню о Голицыне… Умиравшем совсем не за ту Россию, которой был вынужден служить он.

Впрочем, о причинах всего этого не стоило вспоминать.

Равно как не стоило думать и о том, почему он таится сейчас в кустах на краю европейской лощины, а за спиной громоздится развернутая ракета.

Готовая к пуску, какого поручик не осуществлял еще ни разу.

Да и вряд ли кто-то вообще мог осуществить боевой пуск иной, кроме первого, являющегося последним.

Страшная пусковая установка казалась незыблемой, как «Титаник», еще не вышедший из Саутгемптона… — но со времен цикла №2 военной кафедры Ленинградского университета он помнил, что ее стол рассчитан на семь стартов, после которых требовал замены. На вопрос о том, почему изготовители не подумали о жаропрочном материале, майор-преподаватель сказал, что установка, сумевшая в военных условиях запустить семь ракет, будет водружена на золотой пьедестал до скончания века. Поскольку будет чудом, если она сумеет осуществить хотя бы третий пуск.

Сейчас старший лейтенант понимал, что современными средствами ПРО его установка будет подавлена уже после первого.

Вся она есть просто одноразовый шприц.

Весь его расчет — группа смертников. Заложники позиции, они не успеют даже разбежаться в разные стороны, как какая-нибудь шпана от милиции… — точнее, уже от полиции — в надежде спастись поодиночке.

После пуска им останется не больше двух минут на каждого.

Выполнив один приказ, даже получить второй они уже не смогут.

И что отношение к ним с тактической точки зрения было тем, какое еще в страшнейшей войне минувшего века озвучил для своих генералов кровавый маршал «победы»:

— Солдат не жалеть! Бабы новых нарожают!

И генералы не жалели; лишь для того, чтобы взять Берлин ко дню соединения пролетариев всех стран, положили 10 дивизий — сто тысяч человек…

В этой стране не жалели никогда и никого.

Да впрочем — и в любой другой тоже, когда дело касалось не генералов, а солдат.

Но тем не менее первый и единственный приказ солдаты собирались выполнить добросовестно.

Старший лейтенант знал, что по команде из своего закутка в железной туше «Урагана» выкарабкается сержант. Угрюмый и красноглазый; до приказа оставалось всего ничего и перед ним стояла дилемма: возвращаться в опостылевшую деревню, к нищим родителям, двум братьям и трем сестрам — или пройти курсы прапорщиков и устроиться на сверхсрочную. Но тем не менее наводку он выполнит по инструкции, перед установкой прицела как следует протрет стальную пластинку ветошью, смоченной техническим спиртом. Даже малая песчинка могла сбить наводку и направить ракету не туда, куда надо.

Хотя сейчас ей в любом случае предстояло упасть именно не туда.

Ведь ракетчики собирались громить не киношных фашистов, а просто людей…

Людей, не насиловавших их женщин и не убивавших их детей.

Людей, не грабивших их домов, не жегших их лесов, не топтавших их землю.

Людей, не собирающихся посягать на их территорию.

Людей, объявленных врагами лишь потому, что они находились за границей и были одурманены своими мерзавцами правителями.

Бабочка, кружившаяся над лощиной, не переменила бы цвет, перелети через границу, а осталась бы нежно-белой, и трава сохранила бы зелень.

И люди по обе стороны были одинаковыми людьми, равно как министры и правители везде оставались отъявленными мерзавцами.

Ведь лишь негодяям, сидящим у власти, выгодно натравливать простых людей друг на друга.

А уж генералам каждый убитый солдат — неважно, с какой стороны! — всегда приносил новые звезды.

Но почему старший лейтенант служил своим генералам?

Служил, хотя присягу в свое время давал не тем генералам и не этому правительству?

Почему не сорвал он с фуражки двухголовую курицу в бело-сине-красном обрамлении и не уподобился герою одного из любимых романов, понявшему априорную преступность войны, в которую втянут?

Думать от таких вещах было не к месту. Видимо, старший лейтенант до них еще не дорос. Или наоборот — перерос все возможности что-то изменить.

Соловьи продолжали заливаться, лягушки бурлили, но селезень уже не крякал. Видимо, подозвал свою утку и удалился с нею в кусты.

Старший лейтенант повернулся. И, хромая на обе ноги, зашагал к машине.

Дверца в борту между второй и третьей осями «Урагана» была распахнута, оттуда лился мягкий голос Вахтанга Кикабизде:

— По аэродрому, по аэродрому лайнер прокатил, как по судьбе

Ефрейтор-радист — человек, от которого зависел последний моментистины: передать командиру приказ на пуск или распоряжение сворачиваться — слушал лирическую музыку.

Как слушал ее постоянно.

Старший лейтенант остановился прежде, чем его фигура могла показаться в дверном проеме. Он не хотел нарушать зыбкого состояния, в котором сейчас находился радист, скрюченный в железной тесноте рубки. Слушавший старую песню и представлявший, как меньше, чем через год будет сидеть в дембельских аксельбантах у иллюминатора. А лайнер прокатит по аэродрому, пробежит по полосе, оторвется и полетит к его родному городу.

Ефрейтору было девятнадцать лет и далеко на Урале его ждала любимая девушка.

Старшему лейтенанту было двадцать девять и в военном городке его любимая жена ждала второго ребенка.

Девочку — пятую по счету среди офицеров части — и этот факт говорил всем, что серьезной войны в обозримом будущем не предвидится.

На западной границе все оставалось без перемен.

* * *

Если бы солдаты всех армий вместо того, чтобы целиться друг в друга, перебили собственных генералов, то на Земле настало бы счастье — для всех и на все времена, поскольку все люди изначально рождаются братьями.

Увы, эта простая мысль до сих пор никому не пришла в голову…

* * *

Механики-водители прятались в задраенных стальными листами кабинах. Каждый в своей, не слыша и не видя друг друга, но одновременно думая о той, чьего имени ждало чье-то другое расписание небоевых дежурств.

В рубке стояла тишина гробницы.

Ефрейтор двумя руками прижимал наушники и никто не знал, что он сейчас слушает — но по скуластому лицу катились крупные слезы.

Запрокинув голову, сержант лил в себя денатурат из протирочной емкости. Синяя жидкость текла, текла и текла; на дело ее потратилось всего чуть-чуть.

Старший лейтенант протянул руку к панели управления и закрыл глаза.

Где-то что-то щелкнуло.

Грохнули ключи в железном ящике.

Засвистело пламя.

Дрогнула земля.

«Ураган» качнулся, но все-таки удержался на своих восьми колесах.

Полетела в озеро не нужная больше вешка с ориентиром.

Всплыли кверху брюшками голубые лягушки, куда-то сдуло серых соловьев, раскинули круг черные ветки орешника.

Ракета пошла на цель.

Погребение

Безымянников летел на похороны.

Бронетранспортер стлался по разъеденной воронками дороге. Свистел ветер, яростно обдувая угловатую броню и торчащий вперед дулом пулемет. А за откинутой крышкой люка неслась назад пустыня — белая, сплошь занесенная неласковым снегом, который сверкал под солнцем, как мыльная пена. И не осталось в мире ничего, кроме этого стремительного, прямого и безостановочного движения к нерадостной цели.

Но где-то за спиной две неизвестно откуда взявшиеся девки — судя по характерным тягучим интонациям, обычные гостиничные проститутки — делились впечатлениями о поездке на отдых. Их голоса вспыхивали перед глазами словно строчки трассирующих пуль.

Они раздражали Безымянникова. Мешали сосредоточиться. Бронетранспортер летел вперед сам по себе, но он напряженно думал, сидя на своем качающемся месте — и посторонние звуки сбивали его, не давая сложиться в единую фигуру зазубренным, как осколки мыслям.

И он не выдержал. Вслепую протянул правую руку за автоматом. Чтоб сунуть дуло назад между спинок и выпустить, не целясь, короткую очередь наугад. Но рука схватила пустоту — оружия на привычном месте не оказалось.

Безымянников встряхнул головой. И наконец понял: автомата нет и не может быть. Потому что он не в бронетранспортере. И вообще не там, а давно уже здесь. Летит в обычном пассажирском самолете, который подрагивает и вибрирует, проходя воздушные ямы. И за бортом не странная снежная пустыня, а оставшиеся внизу облака.

К нему вернулось нормальное восприятие. Но девки остались. И голоса их: нахрапистые и непотребные, выдающие дешевых шлюх — по-прежнему стучали в спинку его кресла. Безымянников молча стиснул зубы. Попытался ничего не слышать — уйти в себя и отключить слух.

Он сидел, некрасиво сгорбившись и уронив голову. И, не находя иного занятия, зацепил пальцем сетку, прикрепленную снизу к спинке переднего кресла. Резинка тянулась, и ровные квадраты клеток деформировались, образуя причудливые геометрические узоры.

Безымянников тупо разглядывал их, силясь пробиться сквозь сумятицу, царящую в чугунной от недосыпания голове.

Он думал о том, насколько все дико: уже происшедшее, равно как и происходящее сейчас. Дико, что он, тридцатипятилетний, дважды раненный и неизвестно сколько раз прощавшийся с жизнью, пережил своего, не до конца разменявшего шестой десяток, невоевавшего отца. Пережил и летит сейчас на отцовские похороны — хотя там был твердо уверен, что случится обратное. Где — «там»?.. Ощущая внутри себя какой-то бессознательный запрет, Безымянников даже мысленно не произносил названия пустыни, высосавшей из него жизнь. Просто там — в проклятой, проклятой богом и людьми чужой стороне…

Дико… Безымянников криво усмехнулся, отпустил сетку — она щелкнула и обвисла бесформенно, как простреленное тело. Нет — наверное, дико именно то, что ситуация кажется ненормальной. Ведь так заведено природой. Потомство должно переживать предков, иначе остановится и заглохнет сама жизнь. Просто бытие его современников, все больше наполняясь ложью, деформировалось до такой степени, что признало обыденным явление, когда родители переживают детей. И что в самом-то деле неестественным оказалось бы, свершись все так, как думалось Безымянникову тогда: если бы отец его пережил.

Если бы отец пережил… А ведь он был жив всего три дня назад.

Пытаясь успокоиться, Безымянников сунул руку за пазуху, пощупал плоскую фляжку. Она была пластмассовой, и ему удалось без проблем пройти с нею магнитные ворота в аэропорту. И теперь он ощущал, как прямо против сердца тихо плещется нагретый телом коньяк. В последнее время Безымянников без него обходился с трудом.

Он вполне осознанно чувствовал, что жизнь его кончилась — кончилась там, в пустыне, под смрадным чужим солнцем; и сейчас продолжается не жизнь, а качение по инерции. Да и можно ли вообще нормально жить после всего: крови, грязи, зверства, изуродованных человеческих тел, никому не нужного страшного насилия и еще более ужасного насилия над насилием — что было привычным целых восемь лет?!.. Можно ли?.. Ему казалось, что нельзя.

К тому же, он просто не знал, как устроить жизнь; ведь он не умел делать ничего путного, абсолютно ничего — только убивать и защищаться. А это здесь оказалось совершенно не нужным.

Впрочем, другие как-то жили. Наверное, они оказались более стойкими. Сейчас — или тогда, в свое время, замкнув себя наглухо и не впустив внутрь ледяную всесжигающую жестокость, не дали душе омертветь? Или они точно такие же, только делают вид, будто жизнь течет нормально? Безымянникову казалось: сам он сможет жить лишь в случае, если сумеет все забыть.

Путь к забвению был один.

Он подумал, что прямо сейчас можно отстегнуть ремень, пройти в хвост, запереться в алюминиевом садке туалета — и свинтить крышку. И сделать из фляги глоток. Или даже два… Чтобы блаженное тепло ожгло приятно и легко, и растопило кусок льда, который постоянно ворочался в груди, раня и калеча его изнутри.

Это было доступно. Фляжка податливо круглилась под ладонью. Туалет находился в нескольких шагах. И тогда… Безымянников с усилием заставил себя сидеть на месте. Он знал, что один первый глоток сорвет лавину. А этого нельзя было допускать — еще не пришло время. Все будет можно потом. Сейчас перед ним стояла цель, которую требовалось благополучно достигнуть. И выполнить сыновний долг.

Для себя лично: отцу-то это было уже все равно…

Словно трезвея от угарного сна, он думал о том, что пока все идет кубарем — эта поездка, как и сама его жизнь.

— —

…Сестра позвонила вечером. Давя в горле слезы, без предисловий прокричала о смерти отца. Безымянников выслушал почти молча. Относительно твердым голосом отдал приказания: отца немедленно перенести с постели на что-то жесткое и крепко связать ему руки на груди, иначе потом будет трудно уложить в гроб. И лишь опустив трубку на аппарат, вдруг почувствовал тяжесть, придавившую его плечи.

Надо было лететь на похороны. Срываться с места тот же час. Как назло, начинались школьные каникулы, и самолеты уходили, заполненные под завязку. Он знал, что при той расторопности, какой обладает сестра, официально заверенная телеграмма придет в лучшем случае на следующий вечер. Но рейсы в тот город были каждый день. И, наверное, стоило-таки перемаяться, укротить себя на сутки — всего лишь на одни сутки! — чтоб лететь потом по брони, прямо и без проблем.

Однако Безымянников чувствовал, что внутри уже пляшет недоброе пламя. Он не мог ждать целых двадцать четыре часа. Вообще не минуты не в состоянии был бездействовать. Сходу наказал жене, чтобы завтра утром позвонила на работу. Торопливо оделся, не взяв ничего из вещей, сунул лишь необходимую флягу с коньяком. И, как безумный, рванулся в аэропорт.

Улететь, разумеется, не смог. Он бесновался там целую ночь, наливаясь холодной злобой на весь белый свет. Утром пробился на московский рейс, надеялся, что оттуда улетит скорее. Потом были почти двое суток в Москве, когда он, выбитый из жизни, мотался по чужому беззаботному городу, не в силах выпутаться из его объятий. Не смог даже сообразить, что из Москвы уже быстрее добираться поездом — хотя, возможно, и на поезд тоже не было билетов.

И наконец сейчас он летел к отцу — уже на третий день.

Похороны были назначены на сегодня: он звонил из Москвы домой и узнал у жены, которой сообщила сестра. Безымянников время от времени подносил к глазам часы, а потом слушал, идут ли они. И прикидывал, что должен успеть с запасом.

Жена по телефону не преминула укорить его за глупость и упрямство. Он ничего не ответил, сознавая ее стопроцентную правоту. Действительно, поступил он глупо, не так надо было лететь на похороны отца, не так! Стоило, конечно, надеть форму и все награды. И взять ветеранское удостоверение. Оно — вкупе с майорскими погонами, двумя Красным Звездами, Боевым Красным Знаменем и медалью «За отвагу» — позволило бы улететь в ту же ночь прямым рейсом.

Но Безымянников давно спрятал в самый нижний ящик стола свою книжечку «Участника боевых действий». Ордена сложил в красную коробочку и тоже засунул поглубже в шкаф. И не надевал их даже по праздникам.

Нет, он не намеревался, подобно некоторым, отказываться от наград и бросать их в позорную кучу. Напротив: Безымянников знал, что швырять ордена может лишь тот, кто заслужил их дружбой со штабным писарем. А для него каждый боевой орден как превратившийся в металл сгусток крови. Своей и товарищей; крови своих солдат, с привычной для России щедростью пролитой на чужую землю в бессмысленной и никому не нужной войне.

Да. Безымянников не считал свои ордена обесцененными. Хотя сам уже после нескольких недель там понял полную безысходность начатой войны. Но он никогда не был бунтарем и правдоискателем. Он был просто военным. Давал присягу и остался ей верен. Исполнял свой долг перед солдатами. Именно так понимал он сам смысл своего нахождения там. Не он начал войну и не его стараниями суждено было ей закончиться. Но раз уж он выбрал такую профессию, и раз родная страна принудила его к кровопролитию, то он чувствовал обязанность воевать хорошо. Чтоб нести меньше потерь и сберечь главное богатство, попавшее в его офицерские руки: присылаемых из Союза мальчишек. Не жалеть себя с одной целью: помочь им продержаться положенные семьсот тридцать дней ада и по возможности отправить невредимыми домой.

И еще была твердая, как бронебойная головка, уверенность, спасавшая и потом в самые тягостные минуты. Он знал, что не совершил там ничего, что замарало бы честь русского офицера.

«Я вас туда не посылал!» Сколь часто слышал он эту фразу в последние годы — в военкоматах, собесах, профкомах, отделах кадров… Их правда. Они — эти люди, спавшие в своих домах все бесконечных восемь лет, проведенные им в кровавом песке — лично они его никуда не посылали.

Но всякий раз услышав такое, Безымянников чувствовал, как окружающее подергивается розовой пленкой. И он боялся, что не выдержит — схватит что-нибудь, первым попавшее под руку, и пойдет крушить столы, стулья, окна и шкафы, умные лица перед телефонами и портреты, висящие над ними…

И он отказался от льгот. Жил как все, скрывая свое прошлое. Нигде — даже в школе, куда удалось в прошлом году пристроиться учителем труда — не показывал он своих орденов. Таил их даже от сына. Хотя тому было уже девять лет, и он мог кое-что понять. Безымянников попросту опасался, что сын станет хвастаться героем-отцом, и будет жестоко бит сверстниками. В этом Безымянников не сомневался, читая газеты. Он предчувствовал, что скоро начнется открытая травля тех, кто воевал там, исполняя ошибочный приказ — который, как выяснили теперь журналисты, можно было игнорировать. И он отложил разговор с сыном на долгий срок. До тех времен, когда все окажется на своих местах. Когда уйдет в небытие вранье о той войне — как прошлое, так и нынешнее. И останется правда. Простая и горячая, словно стреляная гильза.

Он верил, что такие времена придут; иначе просто незачем было продолжать жизнь. Прямой военный человек, он даже на секунду не мог представить себе, что пришедшие времена могут оказаться еще худшими…

Сейчас мысли его возвращались к отцу. Безымянников пытался представить его неживым, но вместо этого почему-то приходил на память один день собственной жизни. Самый первый бой — в восьмидесятом году, когда Москва чествовала олимпийских героев.

Он вспоминал тот бесконечный, полный крови день. Себя самого — еще необстрелянного, подобного солдату-первогодку, распластанного под густой сетью свинца. И мгновенные думы, что вспыхивали в промежутки между посвистом самых близких пуль. В тот день он, еще лейтенант, прощался с жизнью, искренне и всерьез. Был уверен, что не доживет до заката. Мысль о смерти пришла со всей простотой внешней неизбежности. И он скорбел об одном: что не оставил в Союзе наследника. Что канет во тьму, оборванный чужой пулей, Безымянниковский род. И эта скорбь мучительно грызла его изнутри, принуждая бояться смерти.

После первого ранения, которое случилось гораздо позже, чем думалось, Безымянников получил краткосрочный отпуск — к жене, оставшейся в том самом городе, откуда его направили туда. Ему казалось, что он едет прощаться. И действительно, при расставании он по-настоящему с нею простился, дал наказ помнить о жизни и не засиживаться во вдовах навек… А через несколько месяцев получил письмо: у них родился сын! Сын… Безымянников долго катал на губах это незнакомо сладкое слово. По логике вещей, ощутив на себе такой груз, он должен был больше опасаться за себя. Но получилось наоборот. Страх смерти ушел: теперь он уже не боялся, что прервется род. Хотя и по-прежнему был уверен, что живым с войны не вернется.

— —

Однако судьба распорядилась иначе. Он вернулся к жене и подрастающему сыну. И даже пережил своего отца И теперь летел на его похороны.

На погребение, — уточнил он, вспомнив слово, мелькавшее в газетах. — Звучит более весомо. Погребение — предание земле. А предание — от слова «предать». И от того же, кстати — предательство.

Погребение — предание — предательство.

Три слова, сцепленные частями между собой.

В детстве была игра, — подумал Безымянников. — Взять слово и, меняя по одной букве, превратить в совсем другое. Здесь тоже нечто подобное. Каждое отличается от соседних своей частью. Но первое и третье говорят о разном. Получается цепочка: от погребения через предание — к предательству.

Погребение — предательство?! Что-то воспаленное и злое опять шевельнулось в мыслях. Да, предательство. Потому что погребение — не обязательно в землю. Иногда это просто предание забвению. Вычеркивание из жизни. Расчистка площади под новое строительство.

Безымянников почувствовал, как кулаки его сами собой сжимаются. Он встряхнулся, пытаясь не впадать в состояние быстро краснеющей злобы. Поерзал, поудобнее устраивая в щели между креслами свою раненую ногу.

Девки за спиной продолжали свой тягучий разговор. Безымянников натянул на голову капюшон куртки и попытался расслабиться. Лучше всего было бы, конечно, уснуть.

Но напряжение последних дней не отпускало. Он чувствовал, как его жестоко колотит изнутри. И главной была не скорбь по отцу. Нет, конечно, скорбь грызла его сама по себе. Но на первом месте стояла злоба.

Тяжелая, свинцовая, разрывная злоба. Она вспыхнула красным светом еще два дня назад, когда он только услышал испорченный шумом переговорного пункта рассказ сестры. О смерти отца, вернее о случайности ее. Злоба мутила, не стихая, наливаясь за эти дни перестоявшейся ненавистью. И он летел сейчас не только хоронить отца — все равно хлопоты должна была уже завершить сестра — но еще и мстить за его смерть.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 90
печатная A5
от 281