Неродная речь
Самые живые воспоминания о моем художественном училище связаны для меня с образом и речью Оганеса Асиляна. Эта яркая личность поступила на оформительское отделение, владея исключительно своим родным языком. Как ему это удалось — загадка, потому что сносно изъясняться по-русски Оганес смог только через год-полтора. А вскоре он, по иным причинам, расстался с училищем навсегда. Но на первом-втором курсе его «университеты» обеспечивали нас ежедневными лексическими откровениями и радостями. На самых первых занятиях он, как и остальные, подписывал свои работы в углу листа. Делал это по-русски, с невыгодными для себя ошибками, в его написании получалось: «А. Ослиян». Когда ему пытались помочь, внести какие-то исправления, — обижался так, что готов был вступить в неравный бой.
Русский язык Оганес изучал в двух направлениях. Но — параллельно и неразрывно. Одно направление давало ему официальную лексику, другое подбрасывало живой язык масс. Первые шаги обеспечили его самым емким и необходимым — формулой защиты «Поставь на место!» и универсальным «Блин». Разнообразное сочетание этих двух элементов позволяло сносно общаться в течение первых недель. Дальнейшие приобретения относились к сферам географии и политики, профессиональной и обсценной лексики. «Доска песочная» расшифровывалась как родной микрорайон «Дашково-Песочня», любимая собака оказывалась «арчавкой». Бесцветный пигмент окрашивался южной агрессивностью, превращаясь в «бурлила». Сложные ругательства обретали сказочный восточный акцент: «Чудо в перьях!» — задирали его грубияны. «Сам перий!» — возмущался Оганес.
Он любил ходить в кино. Ходил самостоятельно, потом мы разгадывали, какой именно фильм он смотрел, например, «Очки черные» это были «Очи черные». Лучше всего удалась невольная шифровка картины с его любимцем «Жана-поля-бельмондо» — «Одноножка». Кто бы мог подумать, что столько драматизма скрывается в названии боевика «Одиночка»!
Наш комсорг Таня, мучаясь необразованностью Оганеса, искренне пыталась помочь ему написать «Личный комплексный план» — обязательную форму отчета для комсомольца горбачевского периода. В общественно-политическом плане Оганес оказался невменяем либо абсурден. В его изложении даже фамилии политических лидеров обескураживали красотой и загадочностью: «Рекена летела на встреча Редявик» — о визите президента Рейгана в Рейкъявик. «Самолет зривался, умер три человека…» — изложение международной авиакатастрофы. Название одной из братских республик звучало слегка неприлично: «Абиздержан». Зато его мнения в областях истории и литературы были конкретны до непоправимости. Таня устроила Оганесу нечто вроде устного катехизиса, из которого я помню только две позиции: «– Кто такой Чапаев? — Всадник», «– Кто написал «Войну и мир»? — Кутузов».
Единственный его доклад по истории искусств вызвал у всех такой хохот, который напрочь отбивает память. Вспоминается только, что речь шла о крито-микенской культуре: «Рядом вход в дом, где жила Минотавра, нашел четыре могилка малчика и один девочка…». Дальше — провал, к сожалению. Еще помню у него в руках тетрадку с интригующей надписью «Поля Сезанна» и многочисленными рамочками, нарисованными шариковой ручкой вокруг приклеенной открытки с пейзажем Коро. Иногда Оганес приходил, замотанный шарфом: «Я балэю». Как-то, после месяца в колхозе, рассказывал о танцах: «девки приходили деревянные» (то есть — деревенские).
Была у нас однажды постановка — натюрморт в интерьере: стол, рядом стул с драпировкой, на столе чайник, стакан, еще что-то. Оганесу в любом рисунке трудновато давались блики, прямо говоря, он не понимал их смысл. А наш преподаватель Козлов имел привычку объяснять принципы освещения на примере, отчего-то, своей головы, на которой он демонстрировал распределение теней, полутеней и пр. Оганес очень быстро, как обычно, зарисовал все пространство листа и мучился с этими бликами, причем сложнее всего было угадать их место на блестящем боку чайника. Ввиду этого тупика выходит на видное место наш учитель, требует общего внимания и начинает «мастер-класс». Для чего снимает очки и крутит своим наглядным пособием — глядите, дескать, вот свет, а вот тень. Оганес внимательно слушает, смотрит поочередно на свой натюрморт и голову демонстратора. Потом, «по школе», педагог задает бестолковому Оганесу самый важный итоговый вопрос: «Ну, и где-же блики?». На что Оганес быстро и точно отвечает: «На чайнике!».
Можно еще рассказать, как Оганес был способен изрисовать ватман (с обеих сторон), выписанный на всю группу на неделю за пару часов своего вдохновенного творчества… Как его смущали развязные девушки вопросами типа: «А у тебя волосы на груди растут?»… Как его живопись взяли в методический фонд, потому что преподаватели были в полной растерянности от такого авторского стиля… Как его самодельная папка превысила по диагонали его компактный южный рост (померили!) … Как он занимался бартерным обменом, раскрашивая чужую живопись, пока ему взаимообразно строили рисунок… Однако это не относится к родной или неродной речи, так что — достаточно. Как говорил Оганес: «Кто хорошо смеялся — смеялся последний раз!».
В мастерских
Когда я был рязанским художником, мы очень много времени проводили в мастерских. Многие там жили подолгу, некоторые постоянно. Бывало, что мы там и работали, хотя такого слова у нас не было, например, живописцы говорили: «Пойду, покрашу немного». Но сейчас не об этом, сейчас — три эпизода из рассказов о художниках девяностых годов прошлого века.
1.
К этому времени Ника Васильевна пришла с огорода и увидев Толю, через открытую дверь позвала его рукой, свободной от тяпки, домой. (Вообще-то про Толю и Нику Васильевну нужно написать отдельную сагу — про любовь, про то, как он, редчайшей доброты человек, стал жить в мастерской, оставив все жилье любимым женщинам, и как одна из этих женщин через много лет пришла, точнее, стала приходить к нему и помогать по хозяйству, которого у него почти и не было… — но это в другой раз).
Толя не сопротивлялся: выпивать он не мог, а пик афористичности был им уже взят. Минут шесть назад он говорил о любви. Старые знакомые встретились у нас в мастерской на фоне мужского застолья.
— Валя! — сказал Толя.
— Толя? — не узнала Валя.
Несмотря на свой больной указательный палец, обернутый голубой изолентой, Толя сжал Валину ручку и спросил у нас всех:
— Ты помнишь, как я тебя любил?
— Не меня одну! — уточнила Валя.
— Неважно, вспомни, как я тебя любил! И сейчас, стоя последней ногой в могиле, могу сказать…
Сказать ему не дали. Валя оказалась единственной дамой в компании и ее берегли. Она давно обещала зайти и интуитивно угадала. Появившись с двумя бутылками вина, пакетом сока и кофе за опустошенным мужским столом, она стала неминуемо популярна.
2.
— Валя, хочешь, я тебя познакомлю с гениальным художником? У него такая графика! — предложил радушный Газаватин.
— Хочу!
— Знакомься! — и газаватинская рука указала на Валиного соседа слева, художника Кроткого. Гений слева задумался.
— А что он нарисовал? — оживилась Валя.
— Сейчас увидишь! — Газаватин закопался в серой лохматой папке.
— Вот! — и прикнопил цветной лист к стене.
— Это чье? — опередил Валю талантливый график.
— Твое, — отмахнулся Газаватин, ожидая замедленной женской реакции.
— Гениально! — кивнула головой Валя и, слегка подумав, вдруг решительно добавила:
— Я — проститутка!
— Я — проститутка? — заинтересовался график.
— Нет, я — проститутка, я в газете работаю, — пояснила Валя.
— Тогда я тоже — проститутка, отозвался гениальный график, — я матрешек рисую.
Диалог завязывался, Газаватин довольно раскачивался на стуле.
3.
Котя среди художников обладал неоспоримым преимуществом. Он, единственный на втором этаже бывшего барака, кто поставил у себя в мастерской унитаз. Унитаз красовался на возвышении в коридоре и был декорирован занавесью из расписного шелка. Посетившие наш этаж дамы через несколько часов неизбежно находили Котину достопримечательность.
— Северное сияние… — начал издалека эстет Котя.
— Рекомендую… — бросал он в пространство рядом с Валей.
— Натуральный шелк, авторская роспись, — не скупился владелец унитаза.
Такой рекламы не выдержал сидящий рядом ювелир Бобов:
— Можно я пойду?
— Дамы — вперед! — пояснил Котя.
— А мне не хочется, — увиливала Валя.
— Так можно мне? — нервничал Бобов.
— Дамы — вперед! — настаивал Котя, отпихивая наивного ювелира.
— Валя, ты — женщина эпохи модерн! — объявил Котя после возвращения простодушного Бобова.
— У меня есть картина, которую ты должна увидеть! — и они удалились.
Следом, в направлении «северного сияния» двинулся завистливый Бобов. Вернувшись, он с уважением сказал:
— Сидят рядом, у стены — холст. Молчат, смотрят как кино, уже минут десять.
Здравствуй, дорогой!
— Здравствуй, дорогой! — услышав это, я поворачивался и знал — Женя Каширин.
Его взгляд — внимательно и слегка сквозь, улыбка — одними яркими губами, лицо — по-особенному бледное в сравнении с черными густейшими кудрями. Громадная фотосумка и пара фотоаппаратов на ремнях создавали чувство, что он прихрамывает только из-за их веса, идя узнаваемой походкой — неровной и будто уступчивой. «Женя» — так его называли все, кроме учеников в фотостудии, там он был «Евгений Николаевич». Общался он со всеми ровно, бодро, уже в процессе приветствия (порой продолжительного словно кавказский тост) самовозбуждаясь от знакомства с таким удивительным человеком, как ты.
— Здравствуй, дорогой! Как я рад тебя видеть! Как ты выглядишь прекрасно, такой весь энергичный, целеустремленный, но, правда — и задумчивый немного. Но ты ведь у нас не только прекрасный художник, но и талантливый искусствовед! А взгляд какой у тебя — как у философа! Вот как ты повернулся, очень хорошо (Женя уже подкручивает объектив), прекрасно! Ракурс какой интересный! Давай я тебя так сниму (давно щелкает затвором без остановки), и руку — вот так, да. Отлично, и — взгляд! И лицо одухотворенное! Ну, спасибо тебе большое (убирает аппарат), привет передавай — Анатолию и Галине! И сам — будь здоров, дорогой!
Всё! Женя пошел дальше, можно приходить в себя, возвращаться к реальности и размышлять, что для этого человека не существует понятия «грубая лесть». Что чувствовали от такого фотонапора девушки — можно только догадываться.
Он был из тех людей, которых знает весь небольшой город: «Да! Женя-фотограф! Конечно!». Его знали не только люди, но сам город, его домики, квартиры, заборы, переулки — все то, что Женя ежедневно фотографировал, печатал и показывал. Хотя больше всего его интересовали люди — как типажи, характеры, персонажи, личности. Он обладал бесстыдным обаянием и мягкой настойчивостью. Прикрываясь фотоаппаратом, почти исчезая за ним, превращаясь в облако комплиментов, Женя просачивался в самые недоступные места города и в самые тайные уголки квартир.
Историй, соединенных разными нитями с Женей Кашириным — клубящееся путано-кружевное множество. В позднюю советскую эпоху, когда фотографирование было подцензурным промыслом, Каширин предвосхищал собой сервер хранения и передачи данных, как в формате текста, так и картинки. С ним происходили истории, он фотографировал ежедневные истории, он рассказывал и пересказывал истории, сопровождая их черно-белыми отпечатками или диафильмами. Информация, соприкасаясь с Женей, начинала плодиться, расходиться и расти, причем это происходило неостановимо и непрерывно. Женя сочинял небольшие тексты, вначале как подписи к фотосериям, оформляя их в виде альбома или диафильма, затем, в постсоветское время, печатая тексты побольше в перестроечных журналах или рассказывая их по телевизору.
Я знаю историй про Каширина совсем немного, не вполне точно и сознаюсь в этом. Но других историй не будет: несколько лет назад Женю сожрала та смертельная болезнь, что чудовищно распространилась в последнее время и забирает дорогих мне людей. Итак, несколько эпизодов.
Начало 1980-х. Женя, груженый своей обычной фотоношей, идет где-то в центре города и слышит за своей спиной, совсем близко — хрипы милицейской рации. Как человек опытный, он старается делать вид, что ничего не происходит, не оборачивается и даже шагу не прибавляет. Что доносится из рации — разобрать нельзя, зато хорошо слышен ответ невидимого милиционера, который рапортует: «Вас понял. Иду на Каширина, иду на Каширина!». Женю ошарашивает такая определенность в намерениях советской милиции и он замедляет свою небыструю походку. Идущий сзади между тем приближается вплотную и снова докладывает по рации: «Есть! Иду на Каширина!». Женя не выдерживает, приостанавливается и его сразу обгоняет сосредоточенный милиционер, шагающий дальше по улице. Женя провожает его взглядом до угла, сам доходит до перекрестка и в некотором оцепенении осматривается по сторонам. Людей в форме нигде не видно, город выглядит как обычно, а над собственной головой Женя совсем по-другому, чем раньше, читает табличку с надписью «ул. Каширина 13–19».
В советскую эпоху долгом считалась помощь государству — собирать ему старые газеты, сливать помои в спецбачок для госсвиней и вообще — выискивать любые излишки в своей зажиточной жизни и отдавать нуждающейся стране. В журнале «Химия и жизнь» напечатали статью про технологию получения серебра из отработанных фотореактивов. Призывали фотолюбителей проявить сознательность и методом несложных действий получить несколько грамм драгметалла, который требуется сдать на благо народного хозяйства. Женя был сознательным и работящим гражданином. Он совершал необходимые опыты с реактивами, но сдачу невесомых металлических чешуек все откладывал на потом. Однако через полтора года банка серебряного шлама стала тяжелой и Женя понял, что он готов отдать государству грамм восемьсот ценного металла. Что и сделал, доставив серебро по указанному в статье адресу. Через день, вернувшись домой, Женя узнал, что милиция приходила за ним и не застав, взяла его тестя. Фотограф-бессребреник побежал сдаваться и выручать родственника. Там ему были рады и сразу предложили рассказать схему, по которой он наладил кражу фотопленки, с которой смывал эмульсию и обращал ее в серебро. Вместе со следователем они долго занимались прикладной арифметикой, комитетчик с цифрами в руках объяснял, что такое количество шлама можно было получить из отходов крупной фотолаборатории лет за восемь работы при семидневной рабочей неделе и двухсменном производстве. Женя объяснял про свою загруженность в одной фотостудии и двух кружках, а также поведал про воскресные бесплатные съемки у знакомых художников и редкие халтуры. Даже обещание оформить явку с повинной не влияло на изменение его показаний. Из тупика следствие вывело то, что Женя вспомнил, кого из высшего руководства органов он фотографировал в домашней обстановке, предложил помощь в оформлении стендов к грядущему юбилею ОБХСС и — серебряное дело начало таять.
Одним из мест работы Каширина был «Институт усовершенствования учителей» — детище профсоюзов, где работникам средних школ повышали квалификацию. Здание института включало обязательный актовый зал с киноаппаратной, в которой Женя устроил небольшую фотолабораторию. Это было время, когда в моду начала входить аэробика (ее переводили как «ритмику») и по вечерам на пустующей сцене собиралась группа крепких интеллигентных женщин, истязающих себя под звуки казенного магнитофона. Однажды технику безнадежно заело и аэробическая тренерша милым голосом крикнула через дверь аппаратной: «Евгений Николаевич! Вы не могли бы нам помочь? Поставьте какую-нибудь пластинку для нас, повеселее!». Женя, отлипнув в красной полутьме от увеличителя, взял первый попавшийся пестрый конверт и, торопясь, уронил иголку проигрывателя куда-то в центр дорожки. Стало слышно, как на сцене ожили динамики, и можно было вернуться к проявке. Но не прошло и минуты, как в дверь постучали: «Знаете, что, Евгений Николаевич! Мы, конечно, не так давно занимаемся, и мы — не идеалы! Но — мы работаем над собой, а вот от Вас мы такого никак не ожидали!!!». Неудавшийся ди-джей открыл дверь, увидел пунцовые щеки любительницы аэробики и услышал слова ритмичной песенки: «Тридцать три коровы, тридцать три коровы, тридцать три коровы — свежая строка!». Как комментировал сам Женя: «Такой конфуз со мной случился…».
Женя буквально был вездесущ, он мог сфотографировать то, что даже увидеть простым невооруженным глазом было решительно невозможно, поскольку сначала надо было узнать об этих городских тайнах. Один из каширинских диафильмов назывался «Золотое точило» — про точильщика, который работал на центральном городском рынке почти всю свою жизнь и весь его нехитрый промысел, казалось бы, был на виду. Женя сумел разговорить и расположить к себе работягу так, что тот пригласил его к себе домой и это оказалось только подступом к пещере Аладдина. Кадры диафильма-комикса последовательно погружали зрителей в интимный мир точильщика, приводя, в конце концов в тайную комнату, полностью заставленную фарфоровыми фигурками. Эта огромная коллекция собиралась мастеровым человеком всю жизнь и становилось понятно, что точильный промысел приносил ему немалые деньги, большую часть которых он тратил на покупку человечков из фарфора. Пожилые супруги жили особой жизнью: присматривали по комиссионкам, покупали, и — самое главное — создавали и совершенствовали тайный мир из человечков, между которыми они выстаивали разнообразные социальные отношения и приключения. У каждой фигурки было имя и история любви, развивающаяся во времени и даже в пространстве — изменения в личной жизни фарфорового народца приводили к перемещению на другую полку или в дальний шкаф. Супруги помнили весь этот гигантский сериал наизусть с самого начала и развивали его, переставляя «одинокую Лизоньку» к «влюбленному Паше», а «провинившегося Виталика» отправляя на отдельную пустую тумбочку. Сотни их окаменевших подданных не успевали запылиться, ежедневно участвуя в этой тайной мистерии демиургов — точильщика и его верной жены. Причем отец не доверял даже своему сыну (наследнику точильного колеса и промысла) и не пускал его в тайную комнату. А Женя сумел отснять об этом серию фотографий.
Жить вместе с Кашириным, я полагаю, было непросто. Он все время на работе, причем работа эта проходила то в фотостудии за плотными шторами и закрытой дверью, то в кружке с молодыми девушками любого возраста, то вообще в мастерских знакомых художников или на квартирах пьющих друзей. С другой стороны, его супругу все знали по многочисленным фотографиям: от эпической дачной композиции с тяпкой до интимного заплыва в домашней ванне. Когда в перестроечные времена гражданам разрешили «обмениваться рабочим опытом» и ездить заграницу, Женя побывал в Германии, а оттуда симметрично приехал немецкоподданный. Его покорила личность Каширина, его «лаборатория», «фотосессии» и, после целого дня общения, немец никак не хотел отправляться в свою гостиницу. Женя позвонил домой и со вздохом сказал супруге: «Ставь картошку, придется его к нам вести, такой активный попался!». В прихожей, будучи представлен «фрау Каширин», иностранец решил козырнуть манерами и сунулся целовать ручку. Хозяйка ловко увернулась и, стыдясь, воскликнула: «Что он делает, я только что унитаз хлоркой помыла!». Немец действительно оказался активным: застолье показало, что он горазд выпивать и закусывать, ввиду чего Женя дал команду открыть припрятанную банку тушенки. В спешке супруга порезала палец крышкой, а утративший немецкий самоконтроль гость попытался зализать ей рану. Тут открыл рот, прежде занятый едой, их сынишка и просвещенно заметил: «Мама, это же иностранец, у них там СПИД везде!». Как подытожил Женя: «Такой смышленый мальчик оказался, представляете?».
Еще есть знаменитая история, как Каширин позировал для портрета Сергея Есенина. Его просила заслуженная художница и Женя мягко отказывался: «Ну, какой из меня рязанский поэт, непохож совсем». Но та настаивала: кудри-то есть, от них и будем идти! Сначала мыслилось, что Женя будет лежать рядом с Кремлем в центре города и ждать появления стихов, но была поздняя осень и любопытные экскурсанты. Потом решили, что позировать можно в помещении, однако не хватило жизненной правды в виде березы, к стволу которой поэт прижимается в минуты творчества. Потом стало понятно, что каждый день Каширин позировать не может — дела, работа. Тогда он сам и предложил выход: делаем снимок, и — можно не торопясь работать с отпечатком. А вместо ствола березы художница предложила использовать скатанный ковер. Фотоаппарат поставили на штатив, Женя прижался щекой к «березе», поэтически возвел взгляд, как просили, и — кадр был снят. Неожиданным был визит супруги Жени в лабораторию именно тогда, когда «проба на Есенина» мирно ждала заказчицу: «Ты совершенно опустился! Раньше хоть такого не было! Мало того, что ты пьешь и позволяешь себя снимать в пьяном виде! Так ты еще и печатаешь эту гадость, эту оргию, где ты валяешься на полу в обнимку с ковром и с вытаращенными глазами!». Пришлось звонить заслуженной художнице.
Вообще-то, фотографии Каширина совсем не были так комплиментарны, как его приветственные речи. В них присутствовало и довольно прохладное созерцание провинциальных картинок, и шаржированная фиксация характерных жестов и мимики, и любовное перебирание подробностей чьей-то, текущей совсем рядом, жизни. Трудно отследить художника в процессе, Женю считали по отдельности: краеведом, летописцем, фотографом, отзывчивым человеком, не суммируя качества в целое. Мои неровные эпизоды остались от нескольких встреч, разговоров, воспоминаний, по касательной задевающей его целое.
Он приснился мне недавно, впервые. Мы шли рядом, по тому еще городу, по каким-то тем еще делам, он сказал, что ему нужно по дороге «на фабрику» — кинофабрику? Женя шагал не хромая, свежий, красивый, с ярким фотоконтрастом белого лица и черных волос на фоне цветного осеннего пейзажа. Мы поворачивали с улицы Ленина на Есенина, когда он резко ускорил шаг — синхронно моей мысли — я понял, что он существует только в этот миг, в этом моем сне, и уже под эту мысль я видел только его спину. Я спешил за ним и — безнадежно отставал: чем полнее я понимал его отсутствие в яви, тем быстрее он исчезал от меня во сне. Не смог его догнать, как ни старался. Спросонья такое бессилье всегда кажется ужасно обидным, до слез.
Попробовал теперь догнать его, как мог.
Не те дрозды
Художник Сергей Кроткий мог, как он выражался, «дать дрозда». В Доме художника однажды собрались отметить день рождения. Именинник ходил в магазин и дорогой встретил Кроткого. Обратно вернулись вдвоем. Скоро праздник уже шел накатанной дорогой, а Сергей оставался подозрительно тихим. Хотя совсем не отставал. Даже наоборот. Так получилось, что его усадили рядом с Леной, напротив председателя Кривенкова. Сергей, не мигая, глядел на председателя. С плохим выражением на хорошем лице. Тертый председатель, как всегда, улыбался сквозь очки. Сергей шепотом спросил у Лены: «Что за рожа там, напротив?». Шепот не удался и очки Кривенкова заметно вздрогнули. Лена тихонько разъяснила и вроде бы Сергей успокоился. И взяв неострый сервировочный ножик, тут же, коротким фехтовальным ударом через накрытый стол, пытался достать маленького Кривенкова. Сергея вывели из зала с предосторожностями, оправданными для молодого неученого слона.
В коридоре, около пыльных ящиков и арматуры, Сергея решил воспитать здоровенный формовщик, бывший десантник. Он начал говорить со вкусом, медленно и уверенно. Что и было ошибкой. Сергей не прислушивался. И не раздумывал. Он сразу дал воспитателю в глаз. И тот сразу завалился, цепляя ногой ближайшую витражную раму. На звон сбежались все. Кажется, разнимали. Возможно, заступались. Сергей потом ничего не помнил. Как и обычно, в подобных случаях, его спасала искренняя амнезия. Он всегда ровно беседовал со своим вчерашним дуэлянтом. Ничего не прощал. Не обижался. Просто не помнил.
В этот раз он запомнил темное утро и шершавый снег. Встал, дыша ртом. Придерживая левую руку, направился к Марине, с ней поехали в травмпункт. Доктор сказал закрыть глаза. Сергей открыл раньше и некстати увидел перед носом ланцет. Потом занимались рукой. Что-то выжимали из нее. И после этого, наконец, Марина везла его домой. «Я был как воздушный шарик, а ниточка — у Марины, — говорил Сергей. — Она меня вела за ниточку и я летел… Так здорово даже после канабиса не бывает».
А именинник на следующий вечер обошел Дом художника. С кувшином и тряпочкой. Пятна крови на стенах обнаруживались в разных, необъяснимых местах. После этого события Кроткому официально запретили находиться в Доме художника. Издали что-то вроде приказа. За подписью уцелевшего директора Кривенкова.
Котя и Лёля
Котя обладал интригующими качествами: маленький, мужественный, рыжий, при этом расписывает батики в горячей и холодной технике. Он был художником по ткани, которого завистники звали тряпичником, а острословы батиканцем. Еще он покровительствовал кошкам и решительно относился к женщинам. Все знали, что из-за стола за второй, тем более — за третьей и последующими, Котю посылать не стоит. Как бы ни был короток путь до ларька или магазина, по дороге обязательно встречалась интересная женщина. Тогда Котя обаятельно улыбался, кланялся в пояс и произносил убедительным голосом: «Женщина, я знаю, как вам помочь!». Такой редкостью, как знающий мужчина, предлагающий целевую персональную помощь, никто из вменяемых женщин бросаться не собирался.
Котя, на первых курсах института, был малый озорной. Как-то, по выпавшему снегу, под окнами студенческого общежития, струйкой написал: «Зоя, я тебя люблю». Зоя была комсоргом и девушкой обидчивой. Котю вызвали на бюро. Осуждали, говорили о моральном облике, но наконец не выдержали: «Как же, говорят, у Вас мочи хватило, столько букв написать?». А Котя отвечает: «Чего же тут хитрого, взял большой чайник, пошел и написал». Выговор Коте заносить не стали, ограничились устным порицанием. А он после этого взял чайник и написал: «Зоя, я тебя не люблю!».
Все девушки, посещавшие наши мастерские, через несколько часов неизбежно становились Котиными гостями: только он в бывшем бараке оборудовал у себя теплый сортир. Остальные художники посещали деревянный двухочковый домик во дворе, пока наши соседи из кооперативного дома медиков не снесли его в честь пасхального субботника. И с тех пор дворовые пыльные джунгли принимали нас со всеми нашими нуждами, как городских Маугли.
Унитаз, водруженный на специальном подиуме и окруженный ширмой из расписанного вручную шелка, появился вследствие эмоциональной травмы. Как-то, после успешного праздника, Котя проснулся в своей мастерской, попил воды, посмотрел на природу, причесался вилкой, и решил немного порисовать. Но что-то противостояло хорошей творческой атмосфере. Сосредоточившись, Котя обнаружил в коридоре свое индивидуальное хозяйственное ведро. «А оно, — сокрушался Котя, — вровень с краями! Ну и как после этого работать?».
Тонкая душевная конструкция мешала его и так нечастым заработкам. В период, когда российский капитал брал на абордаж продуктовый рынок, выгодной халтурой считалось рисование упаковок и этикеток. Коте предложили сделать серию картинок для разнообразных тушенок. Первые же акварельные композиции восхитили заказчика: на ромашковом лугу, овеянном розовым утренним туманом, прогуливались свежевымытые, застенчивые поросята. В следующей этикетке Котя пошел дальше, но коровы с телосложением мастериц гимнастического спорта и наращенными ресницами, выходящие из зарослей сирени к лесному ручью, отчего-то вызвали напряженное молчание директора мясокомбината. После того, как была нарисована компания пушистых цыплят, созерцающих одуванчики в облаках разлетающейся золотистой пыльцы, заказ бесповоротно отозвали. «Что мы — садисты? На такой картине напишем „Мясо молодых цыплят в собственном соку“? Лучше просто буквы побольше нарисуйте!» — сказали короли тушенки.
Главная любовь вошла в Котину жизнь как метеорит в тунгусскую тайгу. Лёля была большой, однозначной женщиной с астрологическим образованием. Эти знания стали тараном, проложившим путь к совместному счастью. «Мы с тобой родились в один год, одного месяца и числа, и даже день недели совпадает. Разве такое бывает случайно?» — вопрос, способный обезоружить любого мужчину, хотя бы на время. Когда это время прошло, Котя обнаружил Лёлю на своем диване с травяным чаем в чашке и вишневым вареньем в розетке. На видных ногах у нее были нарядные самовязаные гольфы. «Садись, остывает» — улыбнулась Лёля.
Чтобы мягко перевести Котю на режим общения с одной женщиной, Лёля приводила на переходный период свою подругу с подходящим по безопасности гороскопом. В мастерской они вместе пили чай и говорили о судьбоносных звездах. Котя погрустнел, стал полезно питаться отварными овощами и под присмотром расписывал шифоновые шарфы для Лёлиных знакомых. Подруга по фамилии Почучуева была флегматичной красавицей с удивительными пропорциями: ее урожайное купеческое тело венчалось очень маленькой головкой с очень правильными чертами лица. Контрастная почучуевская красота вызывала в созерцателе сразу чистое восхищение, минуя стадию вожделения — также, как ее голова, игнорируя шею, сразу крепилась на плечи, переходившие в бедра. Даже Котины шейные платки ее не привлекали, она драпировалась в шали, напоминающие скатерти.
Почучуева жила в новом районе и ездила на работу в центр, для чего в неположенном месте переходила дорогу, сокращая путь к остановке. Кроме утреннего потока машин ей нужно было преодолеть разделительную полосу. Но ей никогда не приходилось взбираться на высокий бордюрный камень самой — во все времена года и при любой погоде она уверенно ступала на проезжую часть, а когда подходила к препятствию, там уже останавливалась машина и джентльмен в кепке подавал ей руку: «Ничего не надо! Только тебе дай, сейчас помогу! И — иди, гуляй, красавица!». Когда подруги спрашивали у Почучуевой: «Что, прям всегда машина тормозит?», она честно вздыхала: «Ну, иногда две».
Однажды ко мне приехали знакомые художники из Питера, мы погуляли с напитками по городу и зашли в мастерскую. Через пару часов девушки ушли знакомиться с котиной сантехникой и тут же в мою дверь влетели запыхавшиеся Котя с Лёлей. Оказалось, питерская вежливость вкупе с прямотой, усиливают гостеприимные чувства — девушки, не теряя времени даром, сказали: «Здравствуйте, Вы — Котя, а мы — знакомые Антона, мы приехали из Ленинграда и очень хотим пописать!». Котя прикинул, как долго они уже в дороге, и не стал мешкать, прихватив с собой Лёлю, прямо в цветных гольфах. Чуть позже он постучал в мою дверь с пакетом картошки: «Они у тебя, наверно, еще и голодные…».
Минимализм
Газаватин одно время увлекался композиторами-минималистами. С интересом прослушивал их записи от начала и до конца. При этом его терпеливая жена закрывала дверь на кухню, где занималась хозяйством. Газаватин старательно собирал новинки богемного музыкального направления.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.