от составителя

Иван Иванович Евсеенко-младший родился в 1970 году в городе Курске. Окончил Воронежское музыкальное училище по классу гобоя. Служил в армии в оркестре Военной академии имени М. В. Фрунзе. Долгое время занимался авторской песней. Учился в Литературном институте имени А. М. Горького. Публиковался в различных литературных журналах и альманахах России, Украины и дальнего зарубежья. Автор книг прозы. Член Союза писателей России. Редактор-составитель литературно-художественного альманаха «Литературный оверлок». Живет в Москве.

Давно смущает рьяное желание творческой братии второго и третьего эшелонов брать бабло за своё так называемое «творчество». Касается сие по большому счёту музыкантов, хотя замешаны в этом неблаговидном поползновении также художники и литераторы. Дело тут прежде всего в профессиональной недоподготовке «творца», иначе говоря, ремесленничестве, которое в силу лени и ряда иных необъяснимых причин освоено, мягко выражаясь, не в полной мере. То есть Чел, конечно, вместо десяти тривиальных аккордов выучил пятнадцать, взял пару-тройку уроков по вокалу и даже отличает доминантсептаккорд от параллельных квинт и кварт! Но этого явно недостаточно для того, чтобы заявить устроителю концерта, что «меньше чем за пятёру я выступать не буду». И вот почему! В любом захудалом урюпинском музыкальном колледже мальчики и девочки занимаются на различных инструментах по три-четыре часа в день, шлифуя сонаты и концерты, скажем, Генделя, и, поверьте, в силу жестокой самоэкзекуции играют уж куда более профессионально, чем доморощенные говнорокеры. Но, увы, они даже не промышляют о том, что наработанное можно как-то преобразовать и продавать. Ведь скорее всего их участь — унылый препод ДМШ спального района родного города.

С писателями и особенно поэтами, вообще, худо! Мне еженедельно приходят сообщения в ВК купить сборник «гениальных стихов» «гениального автора». Причём ещё добавляют, что я могу не успеть это сделать, так как осталось, например, всего двадцать пять экземпляров. О стихах подобных и говорить лень. В основном это подростковые переживания о неразделенной любви, сдобренные отборным матом, построенные на патологическом самокопании и самобичевании. Или же это поэтессы постбальзаковского возраста со «светлыми» стихами о ушедшей любви, где «эта самая любовь будоражит кровь, а розы — вянут в затяжные морозы». Хотя к последним (не к розам) я отношусь весьма снисходительно. Ведь старших нужно уважать! Есть еще род поэтов, который вводит меня в непреодолимую стойкую депрессию — это взрослые мужчины с проседью, упорно пишущие о Родине и неуёмной любви к ней. Пишущие, разумеется, плохо. В их многострофных опусах, как правило, присутствуют бескрайние поля, голубые небеса, рощи девок-берез, богатырей-дубов, красавиц-сосен, которые беспричинно, наяву и во сне, непрестанно радуют авторов. Все было бы ничего, если бы не язык на котором все это пишется: штампованные рифмы, травмирующие психику изъезженные метафоры… Ведь все вышеупомянутые красоты природы, только на несколько порядков лучше и глубже описаны и прописаны классиками отечественной поэзии. И уж если мне захочется почитать чего-то такого русского, патриотичного, то открою Тютчева, Бунина, Фета, Есенина… Зачем повторяться-то?! Живописцы, мать их за ногу, везде где ни попадя норовят устроить выставки-продажи своих полотен, написанных скорее всего путем макания члена в акрил с последующей процедурой его прикладывания к дорогому загрунтованному холсту. И всё это видимо для того дабы оставить-таки свой неповторимый след в искусстве… Самое же забавное, что находятся люди, которые с интересом все это рассматривают, находя в нелепых каракулях и мазках притаившиеся символы и знаки… Такие дела. А в принципе, творчество — это хорошо и я, конечно, «за», но за творчество без примеси коммерции, уж коли оно такого уровня.

К чему я все это? К тому, что в литоверлоке упомянутого непотребства мало, а если и есть, то проникло в него по чистой случайности или злому року.

Читайте альманах "Литературный оверлок" и будьте здоровы и счастливы!

Иван Евсеенко

ПРОЗА

Мария Молодцова

Молодцова Мария Михайловна родилась в 1987 г. в Москве. Работала администратором сериалов на «Мосфильме». Училась в Литературном институте им. А. М. Горького. Публиковалась в журнале «Октябрь», «Сибирские огни». Живет в Москве.

Чужое горе

Бабушка Маня сидела на скамеечке возле печи и привычно ворчала, не обращаясь ни к кому конкретно:

— Заладили все одно. Зима — зима, а что эта зима? Земля промерзла, дров не напасесся, ноги гудят, кость ломит…

Возле нее стоял мешочек с жареными семечками и миска, куда она плевала лузгу. Когда миска наполнялась, бабушка, кряхтя, вставала и относила ее в сени, чтобы перевернуть в ведро.

От семечек бабушке Мане почти сразу же становилось плохо, жуткой резью сводило желудок, но она только сильнее горбилась, будто старалась скрыть боль от посторонних глаз. Сидела -лузгала еще несколько минут, и лишь потом ложилась.

Таня только тогда подходила к матери, с опаской вглядываясь в побледневшее лицо. Она незаметно проводила ладонью по животу, делая вид, что поправляет одеяло или шаль, а сама ощупывала опухоль.

Даже ей, медику, было странно. Что вот сейчас, когда тысячи ежедневно умирали под пулями и от разрывов снарядов, под гусеницами танков и под огнем артиллерии, от голода и обморожения, можно просто заболеть. На фоне ужасов войны, о которых нельзя было не думать, видя до отказа наполненные госпитали, ампутации, изуродованные телаи лица, эта болезнь казалась какой-то невозможной, ненастоящей, случайной.

Бабушка Маня умерла утром, во сне. За сутки до того, как наши войска окончательно отступили из города. За две недели до своего шестидесятилетия. И ничего больше не видела.

Мгновенно, за какой-то день, если не час, город изменился. Улицы не пустовали, но не было на них привычной толчеи, суеты, жизни. Город наполнился немцами -солдатами и офицерами, штабными автобусами, машинами и техникой. Город стал черно-серым.

По сарафанному радио мигом разлетелся слух, будто немцы где-то в центре раздают детям шоколад. И вот уже неслась по Красной улице, заглядывая во все переулки, неуправляемая ватага мальчишек.

Аля и Валя стояли возле запертых дверей под большой вывеской «Галантерея», дожидаясь мать. Условились встретиться здесь. Они-после училища, она- сговаривалась с гробовщиком. Валя испуганно таращила глаза, оглядываясь по сторонам, то здесь, то там мелькала незнакомая военная форма, невиданные автомобили. Чего ждать от этих людей, которые вдруг вошли в чужой город и ведут себя теперь совсем не как гости? Она взглянула на младшую сестру — та что-то возбужденно зашептала, делая заговорщицкое лицо и постоянно откидывая ручкой в варежке жесткие кудри со лба. Что она говорит? Валя не понимала, не могла сосредоточиться. Она будто оглохла, а все мысли ее сейчас были о непрошенных гостях. Врагах. Фашистах. О тех, против кого дерется на фронте отец, все отцы, братья и сыновья.

— Что? -вырвавшись из морока этих мыслей невпопад спросила Валя.

— Тыне слушаешь? -округлила глаза сестра.

Вдруг послышался странный стрекочущий звук. Девочки разом повернулись. Неподалеку, возле булочной, собралась толпа, человек двадцать, беспризорники, подростки. На тротуаре стояла рослая светловолосая женщина с киноаппаратом, возле нее суетились какие-то немцы. Один, с мешком, что-то раздавал.

— Валька, глянь! Шоколад дают! Может тоже возьмем?

Аля уже было дернулась в сторону толпы, но сестра жестко и больно схватила ее за локоть.

— Стой, дура! -громко, сквозь зубы зашептала Валя, -брать фашистские подачки? Не видишь, глупая, они специально фильм снимают, мол, благодетели. А на самом деле никто не знает, что теперь с нами будет. Может они, вообще, отравлены! Страшно как!

— Да Валя! — Аля попыталась выдернуть руку, но вдруг замолчала и замерла, пусти, больно же, -попросила она чуть погодя, -извини, ты права… Да где же мама, Валя?

— Стой тихо, ладно? Сейчас придет.


Таня быстро шла по улице, увязая в снегу и грязи. Здесь явно сегодня не чистили. В зимних сумерках она высматривала дочерей: хоть бы уже увидеть их.

Таню охватило необъяснимое волнение. А вот и они, слава богу! Таня подняла руку, помахала. Лицо ее осветилось невольной улыбкой, как и всегда, когда она видела дочерей. В коротеньких пальтишках, с одинаковыми пластиковыми кульманами, с деревянными этюдниками, розовощёкие от мороза, и такие разные. Рыжеволосая пухленькая Аля, и тонкая, осанистая, с двумя русыми косичками, Валя. Погодки, они были совершенно не похожи друг на друга. Разве что глаза. Круглые, почти черные. Как у отца.

— Мама, мама! Ну что ты так долго?

— Ну что долго? В больнице задержали, не знаем ведь, что с ранеными делать… Много тяжелых. А потом с этим Левиным.

— С кем?

— С гробовщиком. Просила, чтобы завтра.

— И что же он, -деловито уточнила Валя.

— Согласился. Завтра с утра на кладбище.

А что за народ там, что за повод?

— Да ничего интересного, мама! Пойдем скорее домой, -подхватила Валя мать под руку.

— Мам, а мы голову Аристотеля нарисовали! Знаешь, знаешь, как меня хвалили, -заверещала Аля.

— Да умница моя!


После смерти бабушки Мани стало пусто в доме. Не хватало ее совета, ее мягкого голоса, ее сухих морщинистых рук. Марья Семеновна здесь прожила всю жизнь, и этими руками были вышиты рушники, вытканы половики. Даже горшки и посуду она лепила сама -в сарае стоял гончарный круг. И хотя все вокруг еще хранило ее дыхание, но оно с каждой минутой становилась все прозрачнее, улетучивалось. Это ощущение становилось тем сильнее, чем больше чужаков в последние дни заходило в дом. Почти ежедневно теперь приходили немцы. Спрашивали яиц, молока, кур. Таня объясняла, что скотину никогда не держали, не богаты. Счастливо складывалось, что девочки не застали ни одного такого визита: были на учебе или в гостях у тетки. В одиночку Тане было легче спокойно и хладнокровно выпроводить чужаков. Так было не страшно. Она врала, что живет одна. При мысли о том, что они узнают про девочек, ее охватывало беспокойство. Вот увидят их, точно быть беде.

Как-то днем, на Крещение, в дверь постучали. Таня выглянула в окно — на улице стояли, переступая с ноги на ногу на морозе, двое немцев. Сердце екнуло: у нее был отсыпной после дежурства в отделении, и девочек она ждала с минуты на минуту, к обеду. В печи стоял, чтоб не остыл, пирог с капустой. По случаю большого праздника.

Таня отворила дверь, кивнула.

— Дохтор?

— Да, я врач, — Таня была удивлена, но тут она заметила, что второй немец стоит полусогнувшись, держась за живот. Это был еще совсем юнец, лет 18—19. Его безусое лицо было сейчас искажено болью.

— Проходите, — отступила Таня от двери и сделала жест рукой в сторону дальней комнаты. Она уложила парня на лавку, осмотрела, хотя ей было ясно стразу- острое пищевое отравление. Таня налила воды из ведра в два больших кувшина и поставила перед немцем их и эмалированный таз.

— Пейте все это, -показала она на кувшины.

— Потом его должно травить сюда, в таз.

Второй немей удивленно поднял брови, что -то перевел молодому, потом переспросил: травить?

Да-да, -закивала Таня и показала жестами, -ясно?

— Йа. Йа. — он снова перевел, и молодой начал пить.

Когда ему полегчало, немцы стали собираться. Молодому все еще было нехорошо, он еле шел. В дверях повернулся:

Данке, — улыбнулся он.

«Шел бы ты к черту», -сказала про себя Таня, и схватив с крючка мужнин тулуп, поспешила выйти на крыльцо, встретить дочерей.


Они прошли прямо навстречу друг другу. Аля и Валя почти бежали, окутанные клубами белого пара. Мороз стоял крепкий, под тридцать, но они, неугомонные, все равно беспрерывно болтали на бегу, прикрывая рты варежками.

— Мам, что ты тут? Мороз какой!

— Вас жду, опаздываете, -как можно веселее сказала Таня, хотя на душе было неладно.

Только сели за стол, Валя, Валя, схватив было ложку, положила обратно.

— Мамуль, а нас сегодня переписывали…

— Что значит? Зачем?

— Да не знаю я. Списки составили. В один тех, кто 1926 года рождения, в другой -кто 1927го, имя, адрес…

— Странно. А кто переписывал?

— Учителя. Но приходил какой-то немец. По его приказу.

Таня задумалась. Что это значит? Она понимала, что от оккупантов ничего хорошего ждать не стоит. Хотя ничего страшного еще не происходила, но везде писались какие-то списки: на заводах, в больницах, ходили по домам, якобы, перепись населения. В душе у Тани нарастала тревога.


«Германия зовет тебя! Ты живешь в стране, где заводы и фабрики разрушены, а население -в нищете. Поехав на работу в Германию, ты сможешь изучить прекрасную страну, познакомиться с просторными предприятиями, чистыми мастерскими, работой домашней хозяйки в уютном жилище. Отход первого транспорта в ближайшее время. О нем будет своевременно объявлено. Будь готов к поездке. Готовь с собой ложку, вилку, нож, смену белья…», — похожие объявления с неизменным черным германским орлом были теперь развешаны по всему городу. На стенах домов, заборах, афишных тумбах возле театра -везде! Люди подходили, читали листовки и быстро-быстро уходили. Будто хотели скрыться от всего этого: приказов комендатуры, поборов. Будто от этого можно спрятаться.


Слух о том, что на работы в Германию угоняют насильно и предпочтение отдают молодежи от шестнадцати лет, разнесся молниеносно. Сообщали друг другу шепотом, и только дома, затворив двери, возмущались уже в голос. Таня теперь думала об этом постоянно. Ни в силах, ни на чем другом сосредоточиться.


На днях в коридорах больницы она встретила лаборантку Нину Трухину, молодую еще женщину, с которой раньше, до войны, ходили после работы на рынок, взять что-нибудь вкусное детям.

— Нина здравствуйте! Давно не видела Вас!

— Здравствуйте, Таня, -подняла голову лаборантка, и стало видно как странно поседели за какой-то месяц ее волосы -полосой надо лбом в несколько сантиметров шириной.

— Ниночка, -обняла Теня ее за плечи, сразу заметив, что лаборантка вот-вот расплачется, — что с вами?

— Вальку моего угнали! -выдохнула она.

И прямо в том больничном коридоре она, всхлипывая, рассказала, как пришли домой вечером. С переводчиком из местных. Объяснили — утром надо прибыть на распределительный пункт. Оттуда повезут на вокзал. Один транспортный уже убыл в Германию. Это будет второй поезд. Говорили вежливо, но лица -злые. Всю ночь глаз не сомкнули, думали, как быть. Утром Валька хотел улизнуть, пешком уйти в деревню. Его поймали и увезли.


Господи — боже- если ты есть. Ведь ты же есть? Прошу тебя, помоги моим девочкам! Господи, да я ведь редко прошу, да почти никогда! Но сейчас я в отчаянии, не знаю, что делать, кроме как молиться. Господи, ты же видишь все, эти ужасы! Да что ж происходит, ведь мы так не грешили! А они совсем маленькие. Возьми меня, только их убереги! Да что же делать-то, господи!


А что она скажет мужу? Что скажет, когда он вернется с фронта? Что не защитила, не смогла? Да как же так, Таня, верно скажет он, ну почему не спрятала, не уехала вовремя? Ведь хуже нет, чем к врагу попасть. Он всегда говорил, что нет ничего хуже, чем сдаться в плен. Лучше уж застрелиться, но избежать унижения. Не сдаваться. Не думала раньше Таня, что согласится с ним, потому что самым большим страхом для нее был страх смерти. Но есть и другой страх, сильнее. Гнуть спину, не сметь поднять глаза. Страх, что твои дети станут не хозяевами жизни, талантливыми и смелыми, любящими и любимыми, а попадут в рабскую зависимость. Не боязнь умереть, а страх жить так.


— Нина, Нина Павловна, стойте! — окликнула Таня лаборантку сквозь завывание метели.

— Ниночка, мне надо с Вами поговорить!

— Таня, да что вы, замёрзнем же, пойдемте ко мне в лабораторию, там нам никто не помешает, а я смогу согреть чаю.

В тесной лаборатории было промозгло, нетоплено и раздеваться сразу совсем не хотелось. Таня сняла только шапку. Нина зажгла какие-то горелки и еще примус, поставила чайник. Она встала у окна, тоже в пальто, и стала дышать на стекло, чтобы стало видно улицу.

— Лекарства-то еще есть, не кончаются, начала Таня, чтобы хоть с чего -то начать, — нам-то выдают, а как дело обстоит, мы не знаем.

— Ну, как сказать… Заменяю, мешаю… Я же химик по образованию.

— Да, я помню, вы говорили мне.

— Так что Вы хотели сказать, Таня? — Нина вежливо улыбнулась, но глаза ее оставались словно мертвыми.

— Ох, Нина, Я ведь совсем сон потеряла. Да и рассудок, кажется. Ни минуты не проходит… У меня ведь две дочери, знаете?

— Знаю.

— И что же делать?

— Тянуть время. Учатся?

— Конечно. В художке. Такие умницы…

— Срочно бросить. Временно. Не появляться на улицах. Уезжать в деревню, пока можно уехать. Теряться, не попадаться на глаза соседям, -чеканила Нина давно продуманное. Она знала этот урок назубок.

— Бросить? Прятаться? Уйти? Но… Нина, зачем такая жизнь? Уж лучше никакой, чем эта!

— Сплюньте! Что Вы?! Лучше любая, но жизнь. Ведь она одна-цепляться надо.

Засвистел чайник. Нина разлила заварку и кипяток.

С минуту молчат.

— Вы простите, Нина, что я к Вам со своими истериками. Просто не с кем поговорить. Их самих пугать не хочу.

— Ничего, Вы, главное, не убивайтесь так. Выглядите плохо. Извелись, видно.

— Да голова все болит. Не перестает. Не сплю. Брала обезболивающе — на десять минут отпускает только.

Лаборантка на секунду задумалась.

— Я дам Вам препарат. Поможет. Мне один раненый еще в январе оставил. Который прошлый год у нас восстанавливался. Помните, Боголюбов, усатый, казачий атаман?

— Не припоминаю.

— Хирург. Помогал нам. В общем, Таня, я Вам напишу дозировку, ее превышать нельзя. Иначе лекарство превратиться в яд.

— У него побочные эффекты?

— Побочные! Остановка дыхания, сердца, летальный исход. Запомнили?

— Конечно, спасибо, Нина.

— Идите, Вам, верно, пора в отделение.

Таня засобиралась, спрятала капли и клочок бумаги с дозировкой. Надела варежки. В дверях она остановилась:

— Ниночка, Ваш сын обязательно вернется. Вы верьте.

— А я верю. Я — верю. Вернется. Но только уже совсем другим человеком.


Днем Таня отстояла очередь за мукой, которую заняла еще со вчерашнего. Когда она пришла домой, девочки уже суетились на кухне: на печке грелось ведро воды, а Валя уже мыла волосы над тазом.

— Да у вас тут баня!

— Мам! А мы всей группой ходили за хворостом! Мы привезли целые сани и два бревна.

— И еще кое-что, -подмигнула Аля и поставила на пол кувшин, из которого поливала сестре на голову, — зайца!

Только мы боимся его доставать, он мертвый.

— Господи, а заяц откуда?

— Григорий Петрович подстрелил двух. И одного нам отдал, -объяснила Валя.

— Потому что у нас этюды — лучшие. На Ивана Грозного, мам!

— На какого Ивана? — запуталась вконец Таня.

Ее мысли уже замкнулись на неизбежности горя, и она с трудом воспринимала то, что происходило здесь и сейчас: улыбки дочерей, мокрые волосы, натопленную печь.

— Ну, на картину Репина. Иван Грозный и его сын.

— Да, — опомнилась Таня, — ясно. Вы теперь не будете ходить на занятия.

— Почему?! — в один голос воскликнули девочки.

— Потому, что это опасно. Потому, что я не хочу, чтоб вас у меня забрали и отправили на фашистский завод делать бомбы. Потому… потому…

— Понятно, мам, — положила ей Валя на плечо руку -мы никуда не пойдем.


Таня, всегда спокойная и рассудительная, была теперь все время напряжена. Она оглядывалась на улице, вечно выглядывала в окно-никто ли не идет. Она вызнавала все-за кем пришли, кого расстреляли или повесили, кого забрали в полицию, в котором часу проходят немецкие патрули. Страх за дочерей доводил ее до безумия, за себя же она бояться и не думала, как-то не приходило в голову. Поздней ночью, затворив все окна ставнями, она выпивала каплю лекарства и проваливалась в глубокий сон. Часто снилась мать- как она была перед смертью — больная, худая. Она все качала головой, что-то приговаривала. Но слов было не разобрать, не расслышать.


Беда, как дворовая собака. Если не ждешь ее, не трусишь, то она пробежит стороной, виляя хвостом. Но когда страшишься одного ее лая и оскала — чувствует, так и норовит укусить.


Это все уже было, а потому тем неожиданно казалось. В дверь постучали. Выглянула. Два немца-фельдфебеля. Автомат. Кто-то третий, как тень, за их спинами. Она где-то их уже видела, но где? Вот он — безусый, которого лечила здесь, в доме от отравления, делала промывание желудка.

Словно во сне Таня открыла.

— Ну все, я показал, я пошел, -юркнула в метель фигура-тень. Сосед. Сволочь.

И дальше все отрывками, кадрами, словно она смотрела фотографические снимки. Протянутая рука с листком, имена дочерей. «Предписание прибыть…». Ничего не выражающие лица немцев. Ничего не выражающие, без кровинки, лица дочерей. Чемодан. Теплое белье. Чемодан у дверей. Черный холодный автомат на коленях немца.

— Фрау? Обед есть?

— Что?

— Еда. Еда есть? — показал он жестами, — обедать.

— Ах, да…

Кухня. Печка. Сковорода. Шкварки. Картошка. Пузырек. Принять по одной капле.

«Это, считай, яд, и летальный исход при тройной дозировке, -зазвучал в голове мягкий тихий голос лаборантки Нины.

Рука не слушается, как чужая. Опрокидывает пузырек в еду. Пусть так. Лучше так.

«Таня, все лучше, чем плен, лучше застрелиться, чем в плен к ним», — глухой низкий голос мужа откуда-то издалека.

— Фрау! Шнелле! Ком!

— Иду, иду…

«Прости, Господи».


Есть такие вещи, от которых никто никому никогда уже не расскажет. Потому что говорить об этом стыдно или страшно. Или никто не видел, как это было. Или видел. Но не захотел осознавать, что это происходит. Закрывал глаза. Но на жизнь нужно смотреть, широко раскрыв глаза и внимая всему. Если ты останешься слеп и глух к чужому горю, то оно не исчезнет, а будет лишь множиться.


Когда войска шли по освобождённому Краснодару, город был похож на открытую рану, со следами старых и новых бомбежек, с рубцами воронок на разбитых улицах, которые приходилось аккуратно объезжать. Стены некоторых домов были изрешечены снарядами разного калибра, и от этого похожи на какое-то страшное кружево. Другие стояли совсем целые. Мосты были взорваны. Вместо них устраивались переправы.

На центральных улицах было много самодельных виселиц. Веревки болтались на фонарных столбах, а на земле возле них лежат тела. Многие — с дощечками, привязанными к шее. Женщины, больше всего женщин. Мужчины, старики, подростки.

«Я занимался антигерманской пропагандой».

«Я воровал имущество германской армии».

«Я устраивала покушения на германских офицеров».

«Я отравила своих двух детей и двоих германских солдат». Последняя женщина застыла навеки в странной позе. Она сидела с ровной спиной и прямыми ногами, прислонившись к стене. Руки ее как-то устало лежали на коленях. Пальто было наглухо застегнуто. И широко раскрытые глаза на посиневшем от удушья и мороза мертвом лице.

Никто уже не расскажет, что видели эти глаза. Лишь можно представить.


Возле женщины затормозил выкрашенный в белый цвет «виллис». С подножки соскочил молодой подполковник в полушубке, перетянутом ремнями. Он быстро подбежал, закрыл носовым платком лицо незнакомой ему женщины, постоял с полминуты быстро вернулся к машине.


— Сашка, брось снимать чужое горе. — сказал он капитану с фотоаппаратом, уже три пленки горя в сумке! Трогай, поехали!

Цивильск. Январь, 2019г.

Маленький хлеб

рассказ из трилогии «ПАМЯТЬ»

Надя рывком села в кровати. «Экскурсия» -сразу прозвучало в голове, как часто бывает со сна, когда долго готовишься к чему — то важному. Внимательно вгляделась в циферблат часов, чтоб не ошибиться. Восемь. Уф! Упала назад на подушки. До музея бегом — несколько минут. Дети едут из Тихвина, сбор возле школы у них в десять, еще пробки.

Сегодня была ее первая настоящая экскурсия. Как финиш какой-то долгой -долгой дороги, который на самом деле только старт.

Надя выпуталась из одеяла, встала, потянулась, открыла шторы. Комнату наполнил серый прозрачный свет, от которого всегда немного грустно, сыро. Еще не облетели листья — метались яркими оборвышами на ветру.


Тогда тоже все было в мокрых листьях, пахло прелым, перегноем, дождевыми червями. Все они, старшеклассники, прятались за углом, курили, кто- стоял на «шухере», посматривая, как бы из школы кто не вышел.

— И что ж вы это делаете, дети? — грустно позвал голос за спинами.

Это был директор Юрий Владимирович Всеславский. Его уважали даже последние хулиганы. Все побросали сигареты в листву.

— Вот мы, мальчишки, в блокаду собирали бычки, сушили, крутили «козьи ножки» и «курили», чтобы есть меньше хотелось. Потому что есть было нечего. А жить-то хочется. А так, вроде, подымишь, вроде, живой.

Все молчали. Было стыдно. Надя тогда подумала: лучше ведь и не объяснишь. Это запомнилось на всю жизнь, вспоминалось часто, как рана, которая не рубцевалась.

Насыпала кофе в турку, поставила на огонь. Газовое пламя обволакивало медное дно. Турка урчала, как сытый кот.


Другая осень, конец сентября, мелкий дождь. Толпа возле большого серого камня в Киеве. Молчаливая толпа в плащах, под зонтами и без. По очереди подходили к микрофону — произносили имена, у кого-то было одно имя, у других -целые списки. Речитатив за упокой. Орлов Александр Самуилович, Орлова Анфиса Самуиловна, Бельчицкий Иосиф Львович, Плискерман Анна Михайловна, Антоневич Константин Георгиевич.

Надя ждала своей очереди, смотрела на носы сапог, по которым капли стекали, как слезы по черным щекам. Сквозь подошвы сапог, сквозь землю, траву, асфальт она чувствовала что-то такое… большое, приглушенное, страшное, стонущее, как голос. «Мы здесь», — будто вибрировала земля, — мы здесь. И наши, наши имена скажите. Наши, наши имена.

В нескольких десятках метрах под землей лежал пепел, лежали кости, замурованы навечно были тысячи душ. Убитые, искалеченные, сожженные. Под землей был засыпанный давно овраг, Бабий Яр. Одно из самых страшных мест на Земле.

— Девушка, вы — следующая, — мягко произнес голос за ее спиной.

Надя шагнула на деревянный помост каким-то широким, одним, будто солдатским шагом к микрофону. Оглядела ряды.

— Чабаненко Борис Игнатьевич…

ЧабаненкоНаталья Борисовна…

Чабаненко Алексей Борисович…

Макаревич Лилия Константиновна…

…и пошла дальше, к толпе отговаривающих.

И слова упали, как похоронные цветы, четыре красные гвоздики. Куда-то вниз, вниз.

Кофе закипал. Надя трижды «подняла» его. Раз, два, три. Налила в чашку, залезла с ногами на широкий деревянный подоконник. Время еще есть. За окном дул ветер. Листья летели, мокрые коричневатые, лепились к стеклу. Стучались, просились зайти.

Как-то летом ехали по Белоруссии. По тем дорогам, где когда-то шли войска, по тем деревням, откуда уходили в партизаны, сожженным потом дотла, стертым. В Хатыни остановились. На паре километров из земли, вытоптанной тысячами ног земли, торчали печные трубы -скелеты деревянных изб. На каждой трубе-колокольчик. Колокольчики единственные голоса в Хатыни. На ветру они звенели тонко. Говорили: здесь никого нет… здесь никого больше нет.

Надя глазами «достраивала» деревню, рисуя в воображении хаты, дворы, заборы, поросят, кур, женщин в платьях, детей, играющих в салки. И картина постепенно проявлялась, но было тихо. Не кудахтали куры, не звучали голоса, только колокольчики звенели: здесь никого нет, никого больше нет.

Уезжали молча. Ослепительно ярко светило солнце. Только выехали на дорогу, увидели еще один указатель: Дольня. Живописная тропинка вела вглубь леса, пока не вывела к неровной земляной площадке со следами шин. Разворот. Дальше дороги нет.

Невдалеке виднелся памятник. На заросшем бурьяном фундаменте, могиле чьего-то дома, стояла фигура скорбящей матери, был камень. Никаких имен, только цифры. Сожженные жизни. Столько-то женщин, детей, стариков.

В Дольне нет печных труб.

В Дольне некуда прицепить колокольцы.

Здесь никого больше нет.

Сквозь остатки разрушенных изб,

Сквозь пепел сгоревших заживо,

Заросла эта рана прошлого цветами и травой.

Надя села на корточки-заплакала.

Где-то стрекотал кузнечик.


Девять часов. Одеваться. Чашку в раковину. Открыла шкаф-оттуда высыпался ворох одежды. Надя стянула футболку и надела заранее выглаженное платье. Собрала волосы в пучок на затылке. Сгребла в сумку все, что было на тумбочке.

Детей, наверное, уже подводят к школе. Родители, бабушки. По дороге покупают им булочки, йогурты. Бабушки наказывают внукам что-то вроде: Ванечка, веди себя хорошо в музее, руками ничего не трогай, не бегай, не хулигань. Это — музей блокады Ленинграда! Запоминай, что экскурсовод будет говорить, расскажешь мне потом. Ты помнишь, что такое блокада? С чем булочку будешь, с маком или с повидлом? Ваня, куда ты побежал!?

Память. О том, чего ты никогда не видел. Только слышал. Сколько она может жить — лет? веков?

Чтобы помнить, нужно осознать, что это было. Нужно уметь прибавлять и вычитать. Складывать цифры с мрамора могил неизвестных. Вычитать мертвых из числа живых. Чтобы помнить, нужно видеть эти гигантские следы, отпечатки подошв великана. Внутри них все заросло бурьяном. Там тихо. Там не слышно больше голосов. Там нет крестов. Но нужно нарушать тишину: говорить, говорить, повторять каждый день, каждый год имена. Вешать колокольчики, приносить цветы. Ведь только память о страхе, о смерти — этом страшном големе, которого создали озверевшие от собственной важности человеческие особи, позволят любить каждый день так бескорыстно, как младенец своих родителей, как веселый пес хозяина. Лишь бы не было войны.


Надя повернула ключ в два оборота. Вызвала лифт, но передумала, и стала спускаться пешком. Каблуки гулко стучали по ступенькам.

Под козырьком подъезда остановилась. Дождь был сильнее, чем казалось из теплой квартиры. Пахло мокрой землей, холодной свежестью, выпечкой из вытяжки кондитерской, которая выходила во двор.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте, — соседка с намокшим пуделем.

С козырька, с водостока где-то струилась, где-то лилась, где-то капала часто дождевая вода. П-п-п -падали капли.

Несколько лет назад они приехали а Аджимушкай, под Керчью. Спустились в старые каменоломни. Внизу было тихо, эхо, темно, холод пронизывал до костей. На протяжении долгих месяцев этот холод, эта темнота давали приют сотням людей. Здесь выхаживали раненых, здесь набирались сил, выживали. Здесь совсем не было воды. И здоровые отказывались от питья, собирая дождевую воду, подземную воду для раненых. В одной из пещер Аджимушкая стоит на камне каска красноармейца. Она перевернута. Раз в несколько секунд с потолка пещеры в нее стекает одна капля воды. П-п-п-п-п. Как часы, в которых в несколько раз замедлилось время.

В Аджимушкае нельзя говорить громко. Наде вообще не хотелось говорить. От тяжелого воздуха сковывало легкие. Она шла, ориентируясь на пляшущий свет фонарика где-то впереди. То и дело ей казалось, что этот свет выхватывает их темноты фигуры скорчившихся от боли раненых солдат, пропитанные кровью повязки, пыльные вещмешки.

Когда вышли на поверхность, под палящее крымское солнце, Надя, наконец, вдохнула полной грудью. Чтобы помнить, надо уметь считать капли воды, упавшие в каску. Делить на число раненых, которым, как жизнь, нужна эта вода.


Идти уже пора. Она раскрыла яркий зонт. Специальный веселый зонт, который, открывшись, окрашивал пространство под ним в уютные теплые тона. Идти под таким зонтом было сухо и не грустно. Стало спокойно и хорошо. Быстрым шагом, посматривая на отражение неба в лужах, она дошла до улицы Марата. Отсюда, от поворота, уже виден был музей.

В гардеробе стояло несколько полусфер зонтов.

— Доброе утро, Таисия Павловна!

— Доброе, Наденька! А у Вас ведь сегодня, так сказать, дебют! -улыбалась гардеробщица. Не переживайте! Все получится!

— Спасибо!

Несколько последних месяцев Надя провела в закрытых залах музея, отцифровывала архив: фотографировала и сканировала документы семидесятилетней и более давности, продлевая им жизнь.

Повесив намокший плащ, Надя прошла в кабинет и присела у окошка, чтобы видеть, как подъедет школьный автобус. Можно пока проверить почту.

Среди коммерческого спама и технических писем она быстро отыскала нужное. Mail из редакции журнала, куда она не так давно отправила рассказ о днях блокады. Они, ура! были согласны напечатать его, а в письме уточняли номер карты для перевода авторского гонорара. Вот это удача! Надя расплылась в улыбке. Еще был mail от мужа, где он сухо, в нескольких словах отвечал на ее большущее, эмоциональное, все в смайликах, письмо с извинениями.

Во всем должен быть баланс, -подумала Надя. Нет чистой радости и чистой грусти. Есть новый день-получай по порции и того и другого.

Краем глаза она заметила движение на улице. Серый пейзаж, до этого слегка подкрашенный охристым — кучками неубранных листьев, вдруг расцвел цветными пятнами: куртки и шапки школьников, высыпавших из автобуса, -яркие мазки кисти импрессиониста.

Надя прошла в начало экспозиции. Отсюда было отлично слышно, как дети раздевались, смеялись, визжали, а кто-то из взрослых шипел на них: тише! Тихо! Я сказала же-тиш-ше! Это особенный музей, дети! Ведите себя тише.

И вот она уже стоит перед ними: здесь целый класс. Большие, маленькие, серые, голубые, карие, внимательные, веселые глаза, смотрели прямо на нее.

— Здравствуйте, меня зовут Надежда Михайловна! Я ваш экскурсовод. Сегодня мы с Вами совершим путешествие в прошлое — во времена, когда школьниками были ваши бабушки и дедушки, в блокадный Ленинград. А для начала давайте вспомним, когда же началась Великая Отечественная война?

Взъерошенный мальчуган из задних рядов сразу выбросил руку вверх, по-ученически подпирая локоть другой рукой. Он поджал губы и застыл в ожидающей позе.

— Да?

— Двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года, ровно в четыре утра, без объявления войны фашистская Германия напала на Советский Союз! — выпалил на одном дыхании мальчик.

— Молодец, солдат! Как тебя зовут?

— Кирилл, -очень серьезно, слегка смутившись от внимания.

Началась экскурсия. Надя ждала этого долго, годами изучала, обдумывала, старалась как можно глубже прочувствовать. Класс попался дружный. Дети-внимательные. И, быть может, они запомнят этот день, и то, что она им расскажет, и оживет Память: даты, имена, голоса?

Они шли по музею, проходя зал за залом. Везде: возле стендов с фотографиями и документами военных лет, среди мебели и вещей из ленинградских квартир времен блокады, Надя старалась словами оживить прошлое, застывшее здесь, растопить его, привести в движение. Показать этим новым людям страшную картину войны.

Помнить-это чувствовать. Уметь чувствовать то, чего ты никогда не видел, и, дай бог, не увидишь. Голод, снедающий желудок, голод, как слепая крыса. Холод сквозь ветхую одежду, когда на растопку ушло все: стулья, рамы, картин. Слезы, замерзшие жемчугом на щеках. Вкус кипятка-у него есть вкус. Боль, сжимающая ребра, когда близкого, вчера живого, в пальто, под покрывалом, увозят на детских саночках, в ночь.

Помнить — хоть какая-то гарантия не повторить.

В последнем зале Надя рассказывала о дневнике. Дневнике ленинградской школьницы. День за днем она вписывала в тетрадь холод, голод, смерть, боль, страх. Факты блокадных будней. На каждой странице из дневника — смерть, соседи, родные и знакомые. Когда Надя закончила свой рассказ, дети завороженно молчали.

— Извините, — пробрался через толпу к Наде Кирилл и замялся, видно, забыв имя экскурсовода.

— Надежда Михайловна, — подсказала она.

— Надежда Михайловна! Я просто хотел спросить, начал мальчик тихо, — а вот витрина у вас за спиной, что там за маленький хлеб.

В стеклянном прямоугольнике был выставлен символичный набор: стоял метроном, лежала продовольственная карточка образца 1942 года и маленький кубик хлеба. Хлеб был темный-темный, коричнево-серый и такого размера, что больше походил на сухарик.

— А это, Кирилл, дневная норма хлеба, в самые голодные времена. Столько выдавали человеку на один день. Двадцать восемь грамм. Ты можешь себе представить, как выжить, когда у тебя только такой «маленький хлеб». И больше сегодня ничего не найти, потому что еды в городе нет.

Представь себе: мороз, многочасовая очередь из голодных людей, все ждут, ждут, а в итоге получают сущие крохи. Но ведь надо как-то жить! Не сойти с ума, как было в коллективизацию, когда, бывало, становились людоедами!

Надю распирало от гнева, лицо ее раскраснелось, негодование захватило ум, как бывало всегда, когда она на шаг глубже погружалась в советское прошлое — безвременье — говорила она про себя.

Мальчик подошел к стеклу вплотную и смотрел, смотрел, смотрел. Другие дети уже шли к раздевалке, смеялись, а он все стоял и смотрел.

— Кирилл, дружок, твои одноклассники уже одеваются, сувениры покупают. Идем? — тихо предложила мальчику Надя.

— Сейчас, я минуточку постою. А то все увидят и смеяться будут, -он повернулся вполоборота, и Надя увидела, что глаза мальчика полны слез. Крупные, как капли дождя, они стекали по щекам ребенка.

Помнить — это слышать голоса в немых залах музеев. Это складывать и вычитать. Тени в многочасовых очередях. Делить на всех двадцать восемь граммов хлеба. Прибавлять свои слезы к другим пролитым слезам. Они упадут цветами к подножию мраморных плит. Красными гвоздиками куда-то вниз, вниз.

ноябрь 2018 г.

Антоний Наукин

Живу в Подмосковье (ныне Новая Москва). Работаю строителем. Учился в Литературном институте им. А. М. Горького, но отчислился по собственному желанию. Печатался в «Вестнике Европы» и «Тверском бульваре 25».

Исход

(рассказ)

Всё осточертело. Собрал вещи. На работе — за свой счет. Перекрыл газ и воду. Послал ей сообщение: «Скоро вернусь». Прыгнул в вагон и умчался к чертовой матери.

Нашел деревню. Глушь, да и только. Спросил, где можно поселиться. Занял дом на окраине. Методично навел порядок. Натаскал воды, дров. Разложил свои манатки. Ни телевизора, ни интернета, ни даже электричества — красота!

До заката читал, потом слушал ночь. Спал как младенец. Проснулся с первыми петухами. Ощутил прилив сил и энтузиазма.

Весь день ухаживал за садом. Вырывал сорняки, пропалывал грядки. Изводил себя примитивным трудом. Натер мозоли. После работы на свежем воздухе отдыхал в тени. Ел за троих. Вечером смотрел на закат. Старался запомнить его. Шумел легкий ветер.

Готовить на костре было неудобно. Собрал подобие очага. Купил у местных удочку. Ничего не поймал.

От тишины звенело в ушах. Забыл мелодию телефона.

Одним вечером пришел мужик. Уговаривал дать на водку. Дал лишь бы отстал. Через полчаса он вернулся, уговаривал с ним выпить. Еле прогнал.

На следующий день мужик пришел днем. Местные сказали: «Зря денег дал, теперь не отделаешься». Пробовал договориться с ним по-хорошему. Он оказался больным человеком. Пришлось собрать вещи.

Спозаранку ушел в лес. Заблудиться не боялся. Было все равно — вернусь или нет.

Нашел очаровательную поляну. Неподалеку бил ключ. Устроил небольшой навес на случай дождя.

Целыми днями только шорохи леса. Ни речи, ни лая. По утрам песни птиц. Погрузился в себя. Много медитировал. Вечерами думал о будущем. Книгу сжег.

Решил основательно здесь обосноваться. Сделал вылазку в деревню за инструментами для строительства. Отдал последние деньги.

Подготовил место. Выбрал деревья для сруба. Пометил, чтоб не потерять. Упорно работал. Заложил венец будущего дома.

Стер руки в кровь, но от цели решил не отступать. Дом потихоньку рос вверх. Во время отдыха размышлял над тем, как буду затаскивать бревна на самый верх. В одиночку это казалось неосуществимо. Вдохновлял себя опытом древних египтян.

Световой день сократился. У дома уже были настоящие стены. Раны на руках зарубцевались. Покупная еда давно закончилась. Скоро надо будет делать вылазку: спички, бумага, теплые вещи…

Укладывая последний ряд, упал. Следом упало бревно. Ровно посередине бедра. Внутри тонко хрустнуло, кость вышла наружу. Нога оказалась зажата брусом. Кричал, звал на помощь, да какой там…

Высокие отношения

(рассказ)

Весь сыр-бор начался с небольшой статьи в сети, в которой рассказывалось о некоем Иванове А. И., объявившем об отказе от традиционных отношений с женщинами. Заметками о таких персонажах всегда пестрели новостные ленты, но в данном случае это было что-то действительно новенькое. Мужчина заявлял, что идеальными спутниками жизни, по его мнению, являются не люди, не какие-нибудь животные или предметы (чем в наше время уже никого не удивишь), а представители флоры. А в его случае — цветок.

Сам Иванов был профессии далеко не романтической, а именно учителем физики. Пожалуй, этот факт и стал ключевым в популяризации его персоны. Мало ли каких фортелей не выкидывают приверженцы творческих ремесел и, бесящиеся с жиру, предприниматели. Их выходки, совершающиеся зачастую исключительно для поднятия собственной известности, давно стали для всех чем-то само собой разумеющимся. Другое дело Иванов — мужчина средних лет, проживающий на периферии в захолустном городишке с труднопроизносимым названием. Вышедший из среднестатистической и благополучной семьи, мало того, сам бывший в браке, да ещё и имеющий влияние на неокрепшие умы своих подопечных. Фактурный персонаж, нечего сказать. Неудивительно, что журналисты с жадностью вцепились в его персону, и он вмиг стал известен не только в своем городе.

Его заявления относительно взаимоотношений строились на простом фундаменте под стать его профессии. «Любое существо, имеющее ноги, — говорил он в интервью. — Рано или поздно уйдет. Поэтому не стоит доверять ни людям, ни собакам, ни птицам, ни гадам. Каждый стремится к своему собственному эгоистичному счастью на своих собственных конечностях. И лишь создания, прочно пускающие корни, способны хоть на какую-то преданность». Каково, а? Как приверженец точной науки, Иванов основательно строил свое доказательство, учитывал все мелочи и нюансы. Его продолжительные рассказы беспощадно сокращались журналистами, ибо поговорить он умел и любил. Он запросто мог заполнить любой эфирный промежуток. Правда, не всегда имел такую возможность, но если уж дорывался, то использовал возможность максимально, на сто двадцать процентов.

Лавина его популярности базировалась на банальном приёме — негодовании окружающих. Как говорят рекламщики: не бывает черного пиара. Чем хуже, тем лучше. В родном городе против Иванова тут же поднялись защитники традиций и устоев. Обвинения против него сыпались градом. Беспокойные родители пикетировали школу, в которой Иванов преподавал, соседи по подъезду использовали любую возможность, чтобы насолить нерадивому жильцу. И если бы не пристальное внимание СМИ, наверняка, дошло бы до рукоприкладства или чего похуже. Все выпады в свой адрес Иванов переносил с мужеством и достоинством. Парировал, если была такая возможность. На фоне беснующейся вокруг толпы, он выглядел современным доном Кихотом, благородным рыцарем спасающим честь своей дамы. И неважно, что в роли дамы выступала альстромерия. И вот об этом стоит рассказать чуть подробнее.

После первых публикаций в сети, ещё до телевизионной огласки, нашлись пользователи из родного городишки Иванова, которые его высказывания перенаправили на локальные форумы, с прикрепленными фотографиями главного героя и соответствующими комментариями. Поборники морали тут же отреагировали, хотя у большинства из них не было даже навыков общения в интернете. Новость распространялась мгновенно, и в самом скором времени недовольство, как говорится, выплеснулось на улицы. Против жителей города, стоявших напротив школы с плакатами, начинающимися со слов «Долой» и «Прочь», незамедлительно появились члены ЛГБТ движения. Тоже с плакатами, только уже в защиту Иванова. Откуда они взялись в таком небольшом городке, да еще в таком количестве, сказать трудно. Скорее всего, этот десант прибыл из близлежащих мегаполисов, дабы в очередной раз засветиться и побороться за права. Естественно, что перепалки между воинствующими лагерями только накаляли и без того недружественную атмосферу в школе. Завуч и директор открыто просили Иванова убрать с улицы толпу, но что он мог сделать. Любой его выход наружу мгновенно сопровождался воплями с обеих сторон, и призвать к разуму в этом шуме было нереально. Вскоре появились журналисты, пытавшиеся взять интервью у всех и вся, от мала до велика. Директору школы позвонили из РОНО с настоятельными рекомендациями немедленно решить проблему. И только дети с удовольствием наблюдали за всем происходящим, и имели теперь почти легальную возможность прогуливать уроки. Стоило, проходя мимо пикетов, сказать что-нибудь вслух на подобающую тему, как ребенка утягивали в тот или иной лагерь, стараясь защитить от соперников. Митинги грозили перейти в беспорядки. По приказу администрации города на место прибыл участковый с нарядом милиции и быстро всех разогнал.

На следующий день после позорного разгона митингующие предприняли попытку собраться вновь для продолжения выяснения отношений, но проблема была тут же решена проверенным способом. С тех пор у здания школы дежурила машина служителей порядка. Разочарованию школьников не было предела.

В интервью, последовавшем после инцидента, Иванов призывал всех к разуму, как противников, так и сторонников. Он заявил, что не имеет никакого отношения к ЛГБТ и впредь просит их не оказывать ему подобной поддержки. «Мы все должны подумать о детях, в первую очередь» — ляпнул Иванов на свою беду. Впоследствии эту фразу, вырванную из контекста, затерли до дыр, припоминая ее в подходящих и не совсем случаях.

Как бы ни хотелось Иванову устранить огласку и снизить внимание к своей персоне, журналистский процесс раздувания скандалов был запущен. В скором времени на сцену вышла его бывшая жена. Проживала она в том же городе, на соседней улице, и поначалу не придавала значения выходкам бывшего супруга. «Он, знаете, всегда был горазд» — туманно, но весьма характерно высказалась она в одном из своих первых интервью. На всеобщее обозрение были вынесены подробности совместного проживания четы Ивановых в годы их союза, в которых он естественно представал не в лучшем свете.

С ее появлением на сцене сразу же выяснилось, что бросила именно она его, а не наоборот. По логике вещей это должно было бы сыграть на руку Иванову в доказательстве его «постулатов». Но горе тому, кто возьмется спорить с женщиной или просто захочет перехитрить её. После выпадов Иванова в адрес его бывшей, она стала обнажать факты их супружеской жизни (интимные и не очень) один другого краше. Естественно, что представал он в них слабосильным чудовищем, тираном, неспособным к половой жизни, и так далее, и тому подобное.

К тому времени, администрации школы порядком надоела известность их сотрудника, и его мягко попросили. Мол, если уж ты с бывшей женой справиться не способен по-тихому, давай-ка собирай вещички. Портить трудовую Иванову никто не желал, поэтому и пошли с ним на компромисс — заявление по собственному и частичная компенсация. Хотя с легкостью могли и по-другому, так как поводов и причин хватало.

Потеря стабильного дохода подкосила современного дон Кихота. Зарплата учителя и так не велика, ну а без нее и вовсе придется туго. И понесло нашего героя во все тяжкие. В переносном смысле. Понесло его на все ток-шоу, где подобные темы изрядно ценились. До того времени Иванов старался избегать совсем уж крамольных передач, но оставшись без средств к существованию он продержался недолго. Час-полтора позора перед телекамерами, и он клал в карман один-два своих месячных оклада, которые позволяли ненадолго забыть о трудовой несправедливости и предвзятости. В промежутках между съемками Иванов настойчиво искал нормальную (по его мнению) работу, но всегда безуспешно. Над ним либо открыто смеялись, либо находили мало-мальски достаточный повод для отказа, хотя настоящая-то причина итак была всем ясна.

Именно в тот период телевизионной популярности Иванов исторг свое очередное крылатое выражение. На скользкий вопрос ведущего относительно интимной жизни с цветком он выдал: «У нас высокие отношения». Очень быстро эта фраза превратилась в интернет-мем и запестрела в пабликах. Одним неосторожным движением Иванов задал новый толчок своей скандальной популярности.

Так же в это время на экранах стала появляться и сама виновница торжества — злосчастная альстромерия. Для подогревания интереса зрителей директора каналов настаивали на том, чтобы цветок обязательно появлялся в кадре. Лучше всего если в процессе съемок в его сторону будут предприниматься попытки нападения и всяческие проявления агрессии со стороны ивановских недоброжелателей. Скрепя сердцем Иванов шел и на эту уступку, благо все неожиданные повороты телешоу были тщательно спланированы и отрепетированы, так что цветку ничего не угрожало. Но, даже не смотря на это, с каждым разом платили все меньше, звали на съемки всё реже. Под самый конец Иванову пришлось стать лицом торговой марки сельскохозяйственных удобрений. Он счастливо улыбался с плакатов, расклеенных в электричках, держа одной рукой горшок со своей ненаглядной.

Развенчалась история самым неожиданным образом. В одном из репортажей было зафиксировано проникновение в квартиру Иванова в его отсутствие. Было ли это постановочным действием или нет, остаётся невыясненным до сих пор. Иванов утверждает, что ничего не знал об этом, хотя возможно его уста сдерживает подписка о неразглашении. На кадрах запечатлено, как неизвестные, войдя в жилище, обнаруживают, что несчастный цветок содержится в бесчеловечных условиях: вынут из горшка с землей и наполовину окунут в вазу с мутной жидкостью. После анализа выяснилось, что жидкость была ни чем иным как мочой самого Иванова. Вот такие вот «высокие отношения»! При содействии защитников природы растение было тут же вызволено из плена и помещено в полагающиеся условия. Всякие свидания Иванова с альстромерией сведены к минимуму. Против него даже пытались возбудить уголовное дело, но не нашли подходящей статьи. Звезда Иванова в последний раз ярко вспыхнула и пошла на угасание. Позже освещались его никудышные попытки вернуть любовь всей своей жизни, но цветок бдительно охраняли от его посягательств. Официальные тяжбы успеха тоже не дали, как не дали и прежней огласки. Были ещё короткие репортажи о том, как Иванова видели пьяного с букетом мятых роз, его замаскированные посещения цветочных рынков, и даже попытки проникнуть в государственную оранжерею. Однако прежней славы они уже вызвать не могли. Жизнь вернулась на круги своя. Как, наверное, и полагается быть.

Оптимист

(рассказ)

Витохин родился в полдень. Он нутром чувствовал, что это время наиболее благоприятно подходит для его появления на свет. Еще за несколько часов до родов, он ногами начал колотить мать, изнутри давая ей понять, что час пробил. Рвался к выходу, барахтался, боялся опоздать, словно чувствовал, что после обеда в больнице начнется пьянка, и уж потом вынуть его правильно акушеры будут уже не в силах.

Витохин предвкушал жизнь. Он знал, что там, снаружи его ждет что-то необыкновенное, что-то воистину прекрасное. И, не смотря на то, что мир встретил его пронзительным холодом и слепящим светом, Витохин был рад. Рад настолько, что закричал от счастья, опередив шлепок акушера по крохотным ягодицам новорожденного. Холодный воздух обжигал девственные легкие, но он не закрывал рта, пока не обессилел. Песня во славу жизни была спета.

Его дали матери, и он впервые почувствовал родное тепло рук, груди и губ, а не чрева и плаценты. Ему хотелось вернуть этому волшебному существу всю любовь, которой он, Витохин, наслаждался девять месяцев, гладить и целовать, тесно прижиматься, найти заветное слово, которое выразило бы все его восхищение и преданность. Витохин тихо всхлипывал, окунаясь в блаженство, и вскоре забылся сном.

Акушерка спеленала Витохина и отнесла в детскую. Он занял свое место в рядах новорожденных и получил личную бирку, на которой были отмечены его фамилия, дата рождения и вес. Соседи по детской часто просыпались, начинали кричать и выражать свое негодование. Кто-то в сердцах ругался, кто-то просился назад в материнскую утробу, кто-то требовал кормления и свидания с родителями. Один лишь Витохин, открывая глаза, радостно вопил, приветствуя окружающий мир и людей. Он от души желал всем счастья и долгих лет жизни.

Кормить младенца грудью матери Витохина запретили. Приходилось перебиваться сухими смесями из рук нянечек. Несколько раз в сутки он глотал необходимую для жизни химию, предвкушая яства, которые ожидали его впереди.

Периодически он навещал мать. Или мать навещала его. Витохину трудно было сориентироваться в пространстве. Оказавшись в родимых объятьях, Витохин судорожно кряхтел и постанывал от наполнявшей его душу неги. Он с нетерпением ждал того часа, когда все вокруг исчезнут и он останется наедине со своей мамой навсегда. Навсегда заканчивалось прежде, чем Витохин успевал этим насладиться, и он вновь оказывался в детской среди недовольных краснолицых истериков.

Во время одного из визитов к матери его поднесли к окну. Витохин увидел мир. Бесконечное движение красок отзывалось в нем новой волной восторга. Он мог смотреть на эту картину всю оставшуюся жизнь, не отрываясь. Такое количество цветов и предметов Витохин не видел даже во сне. Потом мать направила его взгляд ниже, и он увидал человека, радостно размахивающего руками. Какая-то невидимая нить связывала Витохина с этим человеком. Он чувствовал это единство, но не мог осмыслить причину. Человек смотрел ему в глаза и что-то кричал. Разобрать слов Витохин не мог. Махнув рукой чуть сильнее, человек упал и на четвереньках пополз прочь. Сила и мужество этого человека, сопротивлявшегося стихиям мира, передалась Витохину и он загадал желание хотя бы еще раз в жизни встретить этого мужчину. Витохин и не подозревал, что всего через пару дней человек придет за ним, возьмет его на руки и скажет: «Здравствуй, сынок!», а после вынесет его на улицу, на свежий воздух и увезет прочь от больницы.

Путешествие до дома Витохин помнил слабо, его постоянно клонило в сон. Осталось лишь впечатление необъятности мира и череда разглядывающих его лиц. Дома было уютно и шумно. Играла музыка, кто-то разговаривал, снова мелькали лица. Завернутый в пеленку, Витохин лежал и смотрел в потолок. Лишь изредка в его поле зрения попадала чья-то рука или другая конечность тела. Вскоре скучная картина ему надоела и он уснул.

Проснулся он в полной темноте. Никто не разговаривал, и было лишь смутное ощущение присутствия кого-то рядом. Витохин подал голос, но никто не ответил. Тогда он громче и настойчивее стал спрашивать, куда ушли гости и почему праздник кончился. В ответ на его расспросы послышалась невнятная речь и шумное движение. Витохин испугался и примолк. Рядом был кто-то незнакомый. Витохину хотелось есть, но от греха подальше он решил не спрашивать об этом сейчас, а дождаться утра.

Праздник в честь приезда Витохина продолжился и на следующий день. И на следующий. И на следующий. Приходили разные люди, дарили замечательные бутылки, вокруг которых потом собирались взрослые и шумно их обсуждали. Гости частенько развлекали младенца. Водили перед его лицом пальцами, хватали за нос и уши. Витохину это нравилось. Он входил в азарт, пытаясь уклониться от заботливых рук. Он снова и снова требовал продолжения игры. В такие моменты отец обычно говорил заветное слово — «заткнись». Это означало, что игра окончена. Витохину становилось немного грустно, но он знал, что у взрослых есть дела поважнее. Он переворачивался на бок и со стороны наблюдал, как родители и гости, словно по чьему-то принуждению, морщась, пьют неведомую жидкость, произнося речи в его здравие, как стараются говорить громче (конечно же, для того, чтобы Витохин запоминал и учил родную речь), как в конце каждого вечера отец нежно гладил мать кулаками.

Каждое утро Витохин пел песни собственного сочинения, на что отец ласково называл его «выродком» или «засранцем», что, несомненно, означало признание его музыкальных способностей. Отец просил мать быстрее кормить сына, и это стало уже почти ритуалом в их семье.

Однажды отец сильно устав от разговоров с гостями упал и сломал детскую кроватку. Витохин весело покатился по полу и завопил. Радость новых ощущений распирала его изнутри. Однако его энтузиазма никто не разделил. Витохину следовало бы в первую очередь подумать об отце, который сильно ударился. Тем вечером Витохин остался без ужина. Это была расплата за его эгоизм. Это было справедливо. Но, не смотря на проступок, спать Витохина положили на родительскую кровать.

Посреди ночи Витохин почувствовал, что ему трудно дышать. Мать слишком крепко обняла его, навалившись всем телом. Витохин хотел было сказать ей, что не стоит так сильно проявлять материнские чувства, но не смог произнести ни слова. Давление постепенно нарастало, дышать становилось тяжелее, и вдруг Витохин почувствовал, что в его груди что-то хрустнуло. Легкие сдавило еще сильнее, и дышать стало совсем невозможно. Как назло Витохин не мог пошевелиться под натиском материнского тела. Но какая-то неведомая сила вдруг заставила Витохина подняться вверх. Он увидел себя и мать со стороны — спеленатый младенец в объятиях грузной женщины. Витохин чувствовал, что должен лететь выше, но что-то держало его рядом с телом. Неощутимый груз не давал ему подняться.

Утром началась паника. Родители, обнаружив посиневшего Витохина, стали ругаться и кричать друг на друга. Отец называл мать «неповоротливой коровой», снова, кривясь, пил и лупил кулаками стены. Мать плакала и не отвечала на обвинения. Витохину, который кружил вокруг них, хотелось обнять родителей и успокоить, но бестелесная сущность его не позволяла этого сделать. Он говорил, что все не так страшно. Если он еще здесь, то выход должен быть. Витохин просил родителей вернуть его в ненавистную больницу, но они его не слышали.

Под вечер отец завернул тело младенца в пакет и вынес на улицу. Витохина понесло вслед за отцом. Он воспарил надеждой, что папа, наконец, решился обратиться к врачам, но пройдя пару кварталов, отец украдкой выкинул пакет в мусорный бак и ушел. Витохин остался совсем один. Даже будучи отделенным от собственного тела, Витохин не падал духом. Может быть, кто-нибудь найдет его и спасет, и он сможет вернуться к родителям. Но когда первая помойная крыса вцепилась в его ухо, Витохин понял — это конец.

Александр Векшин

Александр Векшин.
Родился в Таллинне 27 октября 1987. Проживаю в Москве.
Поступал на журфак в Таллинский педагогический. Писал статьи для местных коммерческих изданий.
Публиковался в Чешском журнале «Чешская звезда»
В Чехии (и в Словакии) вышел мой сборник рассказов.
Номинировался на премию «Дебют» и «Писатель года» от портала Proza.ru.

Отрицание

1


Снег падал тихо, намекая на пустоту. Небо своей чернотой затягивало в абсолютную тишину. Фонарь, мерцая, заставлял снег замирать. Дыхание казалось бессмысленным. Очень тихо. Спокойно. Мертво.


Но долго игнорировать все я не мог. Я смотрел в небо, на мертвецки спокойный снег и заставлял не замечать яркие, оранжевые вспышки и языки пламени дальше по улице. Не знаю, что там случилось, но это вернуло меня на землю. Там могло быть все что угодно. Банальный поджог. Суицид. Да все что угодно, от рокового стечения обстоятельств до Коктейля Молотова, который попал в цель и заставил толпу в припадке неистовствовать.


Было жутко холодно. Мороз заставлял заколоченные окна оживать. Людей было не много. Скорее были только тени пробегавших мимо, вернее убегавших.


У меня была одна сигарета, которую я берег со вчерашнего вечера и ей суждено было меня спасти. Благодаря ей я остановился. Просто стоял в переходе смотря на босую пожилую женщину, которая стоя на коленях улыбаясь, молилась за любого. Я так ждал этой минуты, что, сделав одну затяжку, не посмел сделать вторую. Было страшно думать, что сигарета закончится. Просто держал ее, позволяя дыму слегка греть ладонь.


— Не много денег. Совсем не много…


Она улыбаясь смотрела на меня. Между просьб вставляла строчки из библии.


— Я тебе не верю. Вообще не верю в милостыню.


Ее ноги были опухшими и почерневшими. Она словно специально не скрывало их состояния. Видимо ей было плевать. Плевать, как и всем. Мир уже вышел из-за кулис лицемерия. Теперь все стоят у «стены плача» в ожидание расстрела и скрывают свой страх под гримом.


Перед тем как выбросить окурок, я затянулся уже фильтром. Обжог нёба горячим пластмассовым дымом пошел на ту сторону улицы по подземному переходу. По поверхности пройти было невозможно. Еще в том году там построили баррикады из покрышек и мешков с песком.


«Пусть Всевышний простит тебе все грехи и откроет глаза… Уверуй… Он милостив и приютит тебя. Прости юношу, ибо слеп пока» Мне в спину летели просьбы и мольбы, а метрах в пяти на лестнице вверх, двое негров снимали пальто с только что убитого. Увидев меня — они выпрямились в ожидание.


— Мне абсолютно похрен на вас. Мне насрать на то что вы черные ублюдки делаете. Можете его даже сожрать.


Они продолжили, не обращая на меня внимания. Эти обезьяны не поняли не единого слова. Как бешеные собаки они совершали свои деяния понимая, что им не угрожает ничего в потенциальном прохожем.


Старуха с отмершими ступнями начала орать — «Опомнись! Молись! Молись сукин сын и тебя простят, безбожная тварь… Выродок!»


Я вышел на улицу. Там стояли машины и, уже прохожих было в разы больше. Вот оно, новое, свыкшиеся поколение. Уцелевшие в мире «правды», в эпоху где толерантность — преступление.


В дали эхом звучали выстрелы. Из машин играла громко музыка. Мимо галопом пробежало несколько наездников в форме полиции. Город, под брусчаткой которого кости и кровь, доживал последние свои недели. Мир был за следующей запятой в глубокой навозной яме. Ни завтра так через неделю прекратят электроснабжения, перекроют газ. Чистой воды осталось «литра полтора» и то в магазинах, где люди все меньше платят, все больше грабят.


Идя по улице старого города, я то и дела перешагивал мешки с мусором, тележки из магазинов, покрышки. Фонари мерцали и также заставляли все на мгновение умирать. Послышался крик в рупор. Я был почти на месте. На площади. Там должны были собраться люди, которых осталось совсем не много, или совсем не осталось. Сбор людей с одной идеей. С правдой. Люди, у которых осталось правда самая глубокая. Правда — страх. Страх умереть. Это единственное, где люди лицемерили как и прежде. И да, приветствуйте мир, где нет вранья. Где нет лжи перед собой. Нет лицемерия. Никто не вспомнит уже когда это все бл*дское время началось. Словно проснулся и понял, что по ящику уже нет рекламы, нет новостных программ и прогноза погоды. Где никто не ходит на работу, на которую ходить не хочется. Где никто не заводит будильник. Где люди не терпят приезжих и тех, кто как-то отличается. Где в лицо говорят о желание убить. Где убивают и делают это с чистой совестью. Где понятия «геноцид» стерли из программы «ПЛОХО». Мир принял на себя последние сражение, а вернее отвернулся и позволил людям сожрать себя с потрохами без вмешательства извне. Где колокол снят и зарыт в землю. Где люди перестали «верить». Перестали молиться и жертвовать. Мать их, перестали смотреть в зеркало. Эпоха искренности уничтожила последние прекрасное в мире и люди захлебнулись в эгоизме, смешанном с ожирением. И да, осталось одно. Смерть. Отсутствие «масок» заставило людей встать на порог вымирания. Но все бояться одного. Боятся смерти но, также боятся признаться. Мы приняли условия игры, но приняли их полностью. Нас не много. Мы в меньшинстве, как впрочем, и мир. Нет лжи — нет человека. Другими словами, мы абсолютно честны. Мы боимся умереть. А мир, люди, говоря «правду» врут, что смерть — это чистое действа, последовательность бытия, мать их бл*дь.


«Эти ублюдки должны понять, что жизнь осталось на земле и кроме нее нет более и не будет НИЧЕГО!»


На этих словах, что донеслись до меня из рупора, меня толкнули в спину. Это был мой товарищ Рако. Да. Странно, мир гаснет, но понятия дружбы живет, не смотря на то, что в нее не верят. Инстинкты, инстинкты, инстинкты, вместо — «скидки, скидки, скидка» теперь по телевизору. Да, вещания по-прежнему не прекращается, на удивление, просто давно за него никто не платит. Пропаганда и агентирование сменились лишь текстом.


Мы стояли на ратушной площади. Нас было человек сто. Горели шины, размахивали белыми флагами. Крики смешивались и гул полз по тротуару. Рако стоял рядом и выкрикивал что-то о гордости, честности. Он выглядел нерушимым. Пальто в пол, рваные перчатки, длинный грязный шарф, небритый и лохматый, точная копия всех нас. Люди давно перестали обращать внимание на то, как выглядит прохожий и тем более как выглядят сами.


— Рако, откуда ботинки?

— Я его чуть не задушил, — он кричал мне на ухо, шум стоял оглушительный.

— Что случилось?

— Они налетели на меня на вокзале… Один черный орал, что я зарезал его брата. Я ели отбился. Я снял с него ботинки.


Он был весь в рванье но в абсолютно новых ботинках.


Тут мимо площади пробежало десять, а то и пятнадцать наездников. Послышался взрыв, такой глухой, а за ним свист в ушах. Я не заметил как закрыл голову руками. Все также шел снег и я увидел половину людей лежащих на брусчатки. Кого-то ранило. Рядом горел угол дома. Со всех сторон на нас бежали люди. У всех в руках были палки, дубинки, куски арматуры. Я начал искать Рако. Началась паника. Под ногами уже были лужи крови, которых впитывал снег и превращал поле битвы в кровавое болото. Я спотыкался. Падал. Кто-то падал на меня.


«Сука, гаси эту мразь»! Голос в рупор оглушал и без того звеневшую голову.»


Я почувствовал, что лежу лицом в снег. Боли не было. Было тихо и все как в замедленном воспроизведении. Шапка была натянута на глаза. Встал на колени. Снял перчатки. Опять-таки без боли я дотянулся до головы и снял шляпу. Кровь полилась на глаза и звуки происходящего разом вернулись с режущей болью в области лба. Звон в ушах от взрыва усилился.


— Вставай, надо идти! Уносим нахер ноги! Хотя пошел ты…


Меня подняли и тут же бросили. Со второй попытки я смог встать. Вокруг царило безумие. Горы снега превращали все это в парадную Сатаны.


Мимо, сбиваясь с ног, пробегали люди в полном оцепенение. Крик отчаяния, вспышки огня, редкие выстрелы.


— Уходим отсюда!


Это был Рако.


— Все, не теряем времени, уходим, — сказал я и схватил Рако за рукав.


Тут послышалась автоматная очередь. Мы пригнулись. Люди хаотично разбегались, кто-то в панике врылся в землю.


Встал я уже один. Рако изрешетило от паха до рта. Кровь вылилась на сугробы всей своей краской. Прежде я не видел столько крови никогда. Он был в полуметре от меня.


— Встаем, бл*дь, встаем! — я тащил его тело метров пять. Кто-то меня схватил и потащил. За нами слышались выстрелы. Я падал. Мир перестал врать, поверил в правду, но стал врать больше прежнего. Стал врать про жизнь, а вернее про смерть. Конечно это рук дело большого брата. Затуманить мозг о «чистой правде», мол и смерть вранье. Все «забыли», что смерть — одета в ложь. Бояться смерти стало не актуально. Человечество подтолкнули к истреблению своими «чистыми» руками. Абсолютная правдивость заключается в том, чтобы в первую очередь сказать о страхе кончины. Высказать свое мнение об иммигрантах — это одно, для начала нужно создать их, позже почву для ненависти, а сказать, что СТРАШНО, в мире где сила играет первую скрипку — невозможно.


— Отпусти меня, отпусти, бл*дь, отпусти, я сказал!


Он бросил меня. Я лежал на снегу и видел толстые подошвы пробегавших. Закрыл голову руками. Кто-то, останавливаясь что-то орал мне на ухо. Кто-то, пробегая бил меня в область паха. Кто-то пытался меня поднять. Я лежал. Все стихло. Я чувствовал свой пульс. Встал. Просто встал и пошел по улице с походкой полностью целого и счастливого человека не обращая внимание на происходящие. Не поднимая ног я шел вперед. Меня огибал поток людей боясь словить случайную пулю или боясь быть забитыми до смерти палками или, если угодно, копытами лошадей с людьми в форме блюстителей ТАКОГО порядка. Последнее, что помню, глаза пробегавшего мимо совсем молодого парня. Его глаза были ясными, откровенными, трезвыми, избыточными, белыми. Он взмахнул рукой и я почувствовал как ноги подкосились.


Проснулся я от головной боли, а точнее от туго затянутого бинта на голове. Он стягивал мне виски. Я лежал на автомобильном пассажирском кресле в подвале оперного театра. Большое пространство напоминало госпиталь в рассказах Хемингуэя, вперемежку с наркопритоном. Отсутствие ограждений, всяческих перегородок, очень высокие потолки для низов такого величественно сооружения смешивало звуки со всеми вибрациями и создавало некие телевизионные помехи. Вокруг стояли столы с обугленными стойками покрыты черными мусорными мешками на которых были завтраки в картонных пакетах из-под вчерашнего ужина. Сотни пустых баллонов из-под воды, холодильники с откровенной коррозией, газовые плиты. Редкие колоны были покрашены свежей желтой вонючей краской, где уже были наклеены плакаты со всяческими лозунгами и профилями новых кумиров, но до ужаса узнаваемыми. Песок под ногами. Лужи разного рода, от мочи до подсолнечного масло. Диваны с торчащими пружинами и компании людей на них, что всхлипывая и захлебываясь соплями пили что-то из темных бутылок. Были еще другие. У догорающих покрышек они орали на не разборчивом языке, и поднимали вверх руки.


Тут одновременно принимали роды, зашивали раны, извлекали пули, ширялись тяжелым, работали телевизоры, слышался звук открывающихся банок пива, а сигаретный дым в жидком виде стекал с потолка. Но это не было, что ли, тайным местом. Это было нормально. Просто люди именно так и жили.


Встал. Нужно было найти сигарету. Я увидел большое скопление людей в углу этого гребанного «периметра» у лестницы ведущий на улицу через фае главного входа. Там у стены, на полу, друг на друге стояло пять, а то и шесть телевизоров. Все они были настроены на один канал. Я направился к ним.


— Сигареты есть? — спросил я полностью пьяного старика в телогрейке.


— Деньги есть? Если есть, то иди на верх. Там в фае какие-то азиаты разбили магазин что б их ****ь. Даже нальют, если что…


«… входе вчерашнего очередного артиллерийского обстрела южной границы, погибло по меньшей мере 230 человек и еще сто получили тяжелые ранения. НО! Граница была захвачена. Это не большая территория, не большая победа ведь скоро все границы будут уничтожены.»


Новостную программу не переключали, даже сделали громче: «… запасы питьевой воды на исходе. Западная элита и правящая коалиции поддался на провокации. Но очередная диверсия не позволила…»


— Как думаешь, ты можешь вспомнить когда все это началось?


Я обернулся. На меня смотрел какой-то на вид очень молодой парень. Полностью лысый. Яркий электрический свет за его спиной стер его глаза. Я видел только контуры его головы.


— Конечно! Так было всегда…


«… массовое самоубийство. Триста пятьдесят человек по очереди шагнули вниз с двадцатого этажа.»

— Тебе нравится наш мир где нет лжи?


— Нет, — почему-то я сказал это с опаской. Словно украл шоколадный батончик в небольшом супермаркете. Чувство полупрозрачной стыдливости.


«… по прогнозам численность на земле уменьшится на 85% уже через пятнадцать лет.»


— У тебя сигареты есть?


— Без проблем. Так вспомни… когда все это началось?


«… это был поджог. Десятки свидетелей… школа горела несколько часов. Без жертв не обошлось…»


— Такое ощущения, что я тебя где-то видел.


Сказав это, я попытался разглядеть его лицо. Уже солнце, поднимаясь к пику своему врезалась в окна и пропускала яркие лучи и обнажало столбы пыли в воздухе. Видимость упала до нуля. Его очертания пропали совсем.


«… уже пол года прошло с обрушения мировой биржи и отключения… люди свыкшись… золотые резервы разграблены или, если угодно, отданы на чистые, честные…»


Он пропал. Я огляделся. Никаких лысых чудаков вокруг не было. На секунду я почувствовал жуткую вонь очень напоминавшую вонь стоматологического кабинета. Где еще не приступили к работе, где еще не зашипели сверла, но запах стерильных орудий для пыток и запах только что вымытого линолеума. И на миг перед глазами возникли странные образы. На одно лишь мгновения. Но очень яркие, детальные, с привкусом во рту, даже с тревогой, что была тогда, прежде, не сейчас. Я увидел, как сижу на кухне и моя мама, которую я вспомнил словно портрет, стояла на пороге и кричала, «- Ты пойдешь я сказала к врачу! Прямо сейчас! Я устала слышать это!» А я сидел и заливал стол слезами, протестовал. Да. Именно так. И я даже почувствовал как у меня болят зубы. Потом я сижу в кресле, в лицо бьет яркий свет сквозь закрытые глаза, я увидел силуэт и почувствовал тяжелые руки зубного врача. Вскочил. Пнул ногой дверь и почти в припадке я побежал по длинному, бесконечному коридору на свободу, которая казалась недосягаемым спасением. И потом снова стол, слезы и огромная коробка очень вкусных конфет и мама. Которая стояла над о мной и заставляла есть конфеты. « — Не хочешь зубы лечить? Тогда давай, ешь, ешь! Что же ты не ешь?»


Это все всплыло так внезапно и быстро перед глазами, как и пропало. Я даже забыл это все сразу. Это было прекрасным уроком. Была другая жизнь…

— Так, другая жизнь, — я сказал это вслух пустой лестнице. За моей спиной, метров десять вниз, также стояли люди и смотрели новости. Вокруг не было никого. — Какой-то бред.


На улице уже вовсю был день и на редкость безоблачный. Я толкнул старую тяжелую деревянную дверь и оказался на воздухе. Меня ослепило. Прищурился и начал растирать опухшие веки. Зачесался нос и еще мгновение я бы чихнул но я увидел нечто совершенно нереальное. Меня парализовало.


Яркое солнце позволяло смотреть ели открытыми глазами. Я стоял в толпе людей в ожидание зеленого сигнала светофора на перекрестке. Опустив голову, чтобы как-то прийти в себя, я заметил чистый тротуар. Кто-то убрал снег. И чистую обувь рядом стоящих. И школьника с развязанными шнурками, очень большим рюкзаком и с расстёгнутой курткой держав в руке шапку. Смех. Сигналы проезжавших машин. Выхлопные газы. Телефонные звонки…


Не понял как, но я начал переходить дорогу вместе со всеми. Глаза постепенно привыкли к яркому свету. Подняв голову я увидел живую улицу. Толпы людей. Огромный торговый центр со всей палитрой красок и вывески новых коллекций. Перейдя дорогу увидел оперный театр с афишей во весь фасад здания о грядущей премьере труппы «Большого театра».


Как вкопанный, я стоял и смотрел на это все, как вокруг меня начали скапливаться люди жаждущие перейти на ту сторону, обратно. В толпе ко мне обратился знакомый голос.


Снова зеленый свет светофора обратил всех в движения. Мы пошли обратно. Я шел обратно, не опуская головы в массе людей абсолютно счастливых.


— Ну, так что, когда это все началось? Где ты сейчас?


Я узнал голос того лысого «безликого» парня.


Меня подталкивали и не давали возможности остановиться. Я видел, как он шел за мной в трех — четырех метрах. Также без лица, также контурно. Резко стало очень жарко. Я почувствовал неловкую холодную влажность в области ступней. Вспотели ладони. И ощущение простыни, которую давно не стирали. Тягучую боль в суставах как будто я лежал, не вставая много дней. И запах лекарств вперемешку с хлоркой.


2


Вокруг стало очень ярко, но я не открывал глаза. Мгновение назад я был на дне какого-то очень глубокого колодца и кто-то включил резко вспышкой пронзительно мерзкий электрический свет.


Я лежал. Подо мной была мокрая от пота простыня и скомканная подушка. Пахло пылью и салом. Я был там не один. Были люди. Кто-то очень громко и неразборчиво разговаривал. Я не понимал где нахожусь.


— Ну, где ты сейчас?


Не сразу поняв, что обращаются ко мне — я открыл глаза.


Передо мной был силуэт. Источник света оказался по ту сторону окна, позже только я заметил на окнах решетки. Свет стирал все краски оставляя белизну и контуры превращая все в иное измерение. Но я снова узнал его. Тот лысый без лица.


— Очень светло… — удивляясь своей хрипоте, тихо сказал я.


— Ты снова не узнаешь меня? — вставая и опуская жалюзи, спросил он.


Я обернулся. Я понял, что лежу в общей палате некой больницы. Моими соседями было несколько мужчин. Один из них стоял лицом у стены, два других с угловатыми ртами и аккуратно причёсанными волосами играли в карты не поднимая глаз. На нас были одинаковые пижамы. Весьма стильные. Черные, с воротничками поднятыми вверх и белыми пуговицами, которые к слову ничего не застегивали. И рядом с кроватью я обнаружил белые кроссовки. Стены были пусты. Была раковина и идеально чистое зеркало над ней. Но вонь стояла дежурная для таких мест. И я первый раз увидел своего преследователя.


Это был человек в белом халате с татуировкой во весь лысый череп. Из нагрудного кармана вырывалось пять, а может и шесть ручек. На нем были надеты строгие брюки и узкий длинный нос и большие висящие уши. В правой руке он держал планшет и размахивал им как веером. Я вспомнил его. Это был наш лечащий врач, Доктор Пучинский.


— Почему я здесь?


было странное чувство de javu. Я знал его но я не понимал где я. Я слабо помнил кто я и что вообще происходит. Кто эти люди в палате я тоже не знал.


— Как дела с Рако?


Его уголок рта чуть заметно приподнялся, словно он знает ответ и слышал его множество раз.


— Не понимаю о чем вы.


— Ты вчера, когда вы смотрели телевизор твердил, что он мертв. Кто он?


— Мало ли что я говорил. Все нормально. Можно поесть?


Он задал мне еще несколько нелепых и не ясных для меня вопросов о площади, правде, городе и мире где люди говорят правду и наконец позвал нас в столовую.


Мы шли вчетвером по коридору вдоль скамеек с абсолютно обреченными психами на них. Все было знакомо и привычно. С каждой минутой я понимал где и что я тут делаю. Я лежал в этой больнице уже второй год. Порой меня отпускали на неделю домой, это я помнил, но как я возвращался — это было загадкой, и «дом» со всеми событиями и реалиями был размазан некой вселенской «стерательной резинкой», все мутно, без контуров, словно все есть туман и я являюсь его частью. Всегда после так называемого отпуска я просыпался в агонии на койке весь в поту и почти полной амнезии. Я псих. Я, как говорит Пучинский, теряю почву восприятия и реальности.


Мы сидели в столовой. Те же голые стены, решетки и отсутствие чего-либо постороннего. Все было на своих местах и весьма логично. Все даже ели синхронно. Все движения были выстроены до мелочей. Наш стол был ровно по середине и я все никак не мог притронутся к супу. Оглядываясь по сторонам и пытаясь снова привыкнуть я почувствовал, почти физически, что на меня кто-то смотрит. Это был тот человек, мой сосед по палате, который стоял лицом к стене.


— Ведь они все врут. Это эксперимент. Они делают из нас новых людей. Рабов, потребителей, как угодно. Миру кранты. Общество уничтожило «хомут» и теперь непредсказуемо.


Он говорил это все одной интонацией и без остановок. Его глаза были прозрачны но выражение лица пугало своей твердостью. Он был похож на пловца перед стартом. Его глаза выпрыгивали из орбит.


— Это ничего, что ты не помнишь меня. Это пройдет. Мы все ничего не помним после того, как нас отпускают «домой». Но я то знаю, я все знаю. Я знал все это еще до того как попал сюда.


Была абсолютно не ясна природу его слов. И тут все звуки пропали. Я слышал только свое дыхание. Он продолжал говорить, и удалялся от меня все дальше. Я будто оказался в до блеска отполированной трубе удаляясь, словно падая, только горизонтально. Почувствовав признаки невесомости — я отключился.


Меня разбудил смех, причем громкий и неестественный. Я лежал на своей койке в палате. Все мои соседи были на своих местах. Я не мог пошевелится. Руки и ноги были привязаны к железным краям кровати. На табуретке рядом сидела медсестра и широко улыбалась. Смеялись двое. Они лежали также привязаны и на головах у них были надеты некие картонные коробки от которых вели провода в аппарат, что стоял ровно по середине палаты. Моя коробка стояла на столе. Тут дверь раскрылась и зашел наш лечащий врач.


— Ну что, приступим, — он обращался ко мне — Ты пока не вспомнил меня? Ну чтож, давай я тебе расскажу снова в двух словах, что сейчас будет происходить. Видишь это устройство? Это мое изобретение. Я назвал его «эхо настоящего». Так как вы все здесь с одним и тем же недугом, это штука поможет вам вернуть себе единственно верное ощущение реальности.


Он сел на мою кровать, взял мою руку и начал слегка поглаживать ее.


Двое санитаров, которых я не заметил сперва, надели на меня коробку, и стало абсолютно тихо. Я почувствовал, как игла проходит сквозь кожу. Это было слишком чувствительно. Я даже ощутил как кожа сначала натянулась, как будто сопротивляясь и позже лопнула под давлением пустив инородное тело прямиком в вену. Я даже видел это все. Видел как в крови смешивается вещество синего цвета и окрашивает все в темно синий, почти черный. Все вокруг резко потеряло цвет, запах. Я растворился в темноте.


Какое-то время ничего не происходило. Я чувствовал только как по проводам утекает мое сознание. Описать это сложно. Просто понимание, что из меня высасывают все ресурсы здравого рассудка. Это чувство усилилось, сопровождаясь яркими вспышками и сразу после я оказался на улице. На площади. Приступ de javu такой силы, что можно было сойти с сума повторно. Я знал и видел эту площадь раньше. Совсем недавно. Знакомые запахи, веяние ветра, холод, сырость. Вокруг не было ни души. Слышно было только мое дыхание и усталое, почти больное дыхание ветра и резко я снова оказался в палате. Я почувствовал влажное белье и спертый запах вперемешку с липким привкусом во рту, словно после глотка очень сладкой теплой воды.


Опять вспышка и я снова оказался на площади. Но теперь все было иначе. Был ясный безоблачный день. Ветер еле дул без порывов, как будто некий большой вентилятор поддерживал один микроклимат. За старыми многовековыми домами ратуши врывались в небо разрезая его бесконечно высокие стеклянные небоскребы, от бликов которых небо становилось просто белым. Все вокруг имело прямые линии, абсолютно идеальные и ровные поверхности. Воздух был прохладно свеж и совсем немного увлажнен, именно увлажнен. Почувствовав присутствие я обернулся и никого не обнаружил за спиной, что не скажешь о том, что я увидел перед собой после. Через одно мгновение я оказался в толпе людей. Все они были одинокого одеты, одного роста (примерно на две головы выше меня) с слишком прямой осанкой. Над головой пролетело несколько самолетов. Медленно, плавно даже, и напоминали скорее малометражки с крыльями.


— Что происходит?, — спросил я рядом стоявшего и ужаснулся. Я не мог говорить. Вопрос возник в себе. Ну, абсолютно в себе. Я слышал свой голос. Хрипату, интонацию, даже как я касаюсь языком своего неба. Вокруг началось движение. Люди строем, сперва первые ряды, начали синхронно двигаться в том направление куда летели самолеты. А у меня в голове заиграла музыка. Я был уверен, что кроме меня ее никто не слышит. Этот бред усиливался. В небе появилось несколько радуг. Музыка, которая была похожа на ту, что играет в лифтах торговых комплексов, становилось громче и за ней, как бы позади неразборчиво, по нарастающей слышался голос, словно актер на сцене театра начинает свой монолог с шепота постепенно переходя на эмоцию.


«ПОРЯДОК!, — закричал голос, -порядок, правила, процветание, жизнь, порядок, правило, процветание, жизнь, — и еще громче, — ПОРЯДОК…


Меня парализовало. Я ощущал как через меня прогоняют электрический ток.


«Есть только один верный шанс жить. Один шанс, одна возможность. Это возможность верить в мир. Одно усилие, поверить в настоящие. Дать слово себе в веру этому миру. Предательство — это удар в спину самому себе. Есть только одна возможность, — этот голос был уже абсолютно четким, резким, и казалось, что его обладатель получает удовольствие и почти счастлив, — ЕСТЬ ТОЛЬКО ОДНА ВОЗМОЖНОСТЬ. ЭТА ВОЗМОЖНОСТЬ — ВЕРА. ПОВЕРЬ, УВЕРУЙ В МИР. ВЕРЬ В ПОРЯДОК. ПОРЯДОК, ПОРЯДОК, ПОРЯДОК…


Я очнулся ночью. В палате было тихо и свежо. На полу сидел один из моих соседей по пояс голый разглядывая пальцы на ногах.


— Не пойму, — начал он, — как так получается. Вот посмотри на мои туфли, — он был босой, — они же одинаковые, а левый вечно мне натирает мозоли. Ноги тоже одинаковые, а башмакам никакого урона не приносят. Может быть они живут в разных мирах?


— Может быть, — сказал я.


— Я вот что подумал. Я не стану этого делать. Я больше не буду обманывать себя. Я хочу жить в настоящем. Меня достала эта дыра, эта вонь, я слышу запах этого проклятого мира даже во сне. А может я не сплю? А может моя голова спит, а тело нет?..


Я оставил его на полу в его рассуждениях, а сам вышел в коридор. Ведь он прав. Незачем страдать если есть такая возможность выбора. Неужели площадь, та знакомая площадь — это мои больные фантазии? Нет, я не псих! Я буду жить в настоящем мире. Мне плевать на их игры. Они проиграли. Они просрали свою систему где живут потребители с последней стадией ожирения, которые набивают им карманы. Просрали мир со своими лозунгами и привлекательными процентами на ипотеку. Упустили возможность продавать и свой порядок скидок на эту жизнь. Почему я должен им поверить? Нет, с меня хватит. Но… если подумать, нет ничего простого поверить в другую жизнь. Там нет подвалов битком набитых ранеными и обдолбаными калеками…


С меня сняли короб и отключили провода. Я вернулся в тот день, тот час, в свою палату, где на койках сидели мои соседи и мирно улыбались. Мне показалось, что все ждали меня одного.


— Ну как вы себя чувствуете?, — спросил меня наш врач.


— Прекрасно. И очень сильно хочу домой.


— Вот и славно. Сегодня же вам дадут пропуск и справку на неделю «отпуска».


3


Сколько прошло времени после моего последнего разговора в той палате? Не скажу точно, но не меньше трех лет однозначно. Я поверил в настоящие тогда, я выбрал его. Думаете мне стыдно, что я предал самого себя? Нет. Я не ощущаю никаких терзаний на этот счет. Я живу в порядке, в гармонии. В чистом светлом будущем, где настоящие есть, но в нем больше грядущего, чем былого. Я счастлив. Нет больше той площади, холода, снега и стрельбы. Нет никаких калек и босых старух в переходах. У меня теперь своя комната. В ней два окна и есть даже несколько настольных игр. Правда я пока не научился в них играть. Ко мне теперь приходят реже. Уколы остались, но их также стало меньше. В моей комнате есть даже душ, так что выходить из своего настоящего мне приходится разве что в столовую. Хотя это не проблема. Ведь там тоже нет площади.

Обменник

Началось все с недоброго утра и звонких воплей будильника. Разлепив глаза и прислушиваясь к звукам льющейся воды, было, мягко сказать, непонятно, что происходит. «Надо же было поставить на телефоне будильник со звуками льющейся воды», — подумал я. И через пять секунд меня посетила головная боль.

Что было вчера? Звонок Андрея. Его квартира, какие-то люди. Переполненная пепельница. Десять минут до закрытия магазина.


Как я попал домой? Где мои штаны? Самолет!


Я проснулся со вкусом просроченных шпрот во рту и прекрасным послевкусием выдохшейся колы. Похмелье набирало обороты. Таблеток от головы не нашлось. Чемодан ждал меня в коридоре. Слава Богу, я собрал вещи заранее. Было полпятого утра, и это означало почти катастрофу. Самолет должен был оторваться от земли в шесть.


Через десять минут я уже ловил машину.


Не успел я сказать, к какому терминалу везти мой полутруп, как почти тут же уснул.


— Амбре что надо! Успеем, — сказал добрый человек и мы тронулись.


Мне снились чудесные сны. Я плескался в океанах минеральной воды с дольками свежего лимона, где солнце мягко ложилось на живительную гладь с натуральной газацией и заставляло слегка прищуриваться.

Где не болела голова, не надо было никуда спешить, не надо было ничего ждать.


«Конечно, — подумал я, — сдачи у него не было».


Я выполз из машины у входа в аэропорт Шереметьево. Над головой гудели воздушные корабли. Сигналили машины. Крики таксистов и споры грузчиков не уступали шуму с неба. Я закурил.


Войдя внутрь, я столкнулся с безумием. Там царил хаос. Там не существовало мира. Там была четко выстроенная система выживания. Стрелки указывали, что и как тебе делать. Ты становился ячейкой механизма, который управляет тобой. И в воздухе, как приговор, звучали объявления, которые умножали безумие.


«Вам помочь? Покажите посадочный билет. Давайте я помогу!» Кто все эти люди? Откуда они взялись?


Неоновые вывески закусочных резали глаза; желание остаться, дабы пропустить всего лишь один маленький бокальчик светлого холодного свежего пива, как инстинкт самосохранения, подталкивающий к свершению сего поступка. «Ох, как бы помог мне этот чертов бокал», — подумал я тогда.


Я прошел регистрацию и тут же отправился к выходу на посадку, минуя все соблазны.

Через какое-то время я оказался на борту. Я один из первых рухнул в кресло. Люди в спящей суете размещались и то и дело роняли свою ручную кладь. Плакали дети. Где-то молились. Куда же без этого. Кто-то перепутал место. Поднялся совершенно бессмысленный и очень громкий спор. Кто-то толкал меня в плечо, желая поменяться местами, я сказал, что уже пристегнулся. И вот толчок, легкая претензия на невесомость, гул в ушах, головная боль, белизна в иллюминаторе, и слабый запах страха с нюансом уверенности, а если прозаично, то пахло вареной рыбой.


Мы набирали высоту.


«Дамы и господа, наш самолет набрал высоту, за бортом столько-то градусов, время прибытия…» — эти слова разбудили меня, я, оказывается, на миг уснул. Я, хотел было, встать, но не смог.


Между рядами понеслись тележки. Зачем они это делают? Стюардессы возят телеги с напитками туда-сюда и ничего никому не предлагают. Как будто они выбирают нужные позиции перед атакой. Следят за нашими глазами, за искрой. И все же раздались голоса.


«Рыба, мясо?»


Мясо до меня не дошло, как и томатный сок с минеральной водой. Я довольствовался треской, которая выглядела жалкой даже по сравнению со мной, и теплым персиковым соком. Из этого всего я употребил только влажную салфетку, которую нашел в ланч-боксе.


Все же пришлось встать. Я с доблестью перепрыгнул через трех пассажиров и крикнул на весь салон, чтобы кто-нибудь остановил стюардессу. Долгожданная прохладная бутылка воды оказалась у меня в руках.


Лететь оставалось чуть больше часа, а плач детей не прекращался ни на миг. Нет, я, конечно, люблю детей, но не на высоте десять тысяч метров над землей, тем более не своих, тем более плачущих, и еще более с похмелья.


Я смотрел в крошечное «окно», будто у меня паралич всего тела, на протяжении минут двадцати.

С другой стороны был мир в полной наготе. Без присутствия человека. Истинные краски. Правильные вибрации в воздухе без страха, лжи, предательства, продажности, убийств, рекламы, политики. И даже цена на нефть небесам и обнаженному солнцу была не интересна.

Можно было думать о многом, о великом, глядя на все это чистое великолепие. Но не в моем положении.


Я играл на чужом поле. Я играл в меньшинстве и безнадежно проигрывал.


Я обернулся. Сценарий все тот же, в ролях все те же.


Настроение поднималось. Объявили, что скоро мы «вторгнемся» в воздушное пространство аэропорта города Хельсинки. И с настроем поднялся шум, плач детей, и под ногами покатились пустые бутылки из-под выпивки. Книги в мягких переплетах захлопнулись с закладками в виде посадочных билетов. Глаза спящих были протерты пальцами, и из туалета чуть несло сигаретным дымом.


Хотелось пить и еще больше есть. «Сейчас бы огромный бургер с пивом», — подумал я.


18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет