электронная
180
печатная A4
727
16+
Литературный оверлок

Бесплатный фрагмент - Литературный оверлок

Выпуск №2/2019

Объем:
206 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-0050-3727-5
электронная
от 180
печатная A4
от 727

от составителя

Иван Иванович Евсеенко-младший родился в 1970 году в городе Курске. Окончил Воронежское музыкальное училище по классу гобоя. Служил в армии в оркестре Военной академии имени М. В. Фрунзе. Долгое время занимался авторской песней. Учился в Литературном институте имени А. М. Горького. Публиковался в различных литературных журналах и альманахах России, Украины и дальнего зарубежья. Автор книг прозы. Член Союза писателей России. Редактор-составитель литературно-художественного альманаха «Литературный оверлок». Живет в Москве.

Давно смущает рьяное желание творческой братии второго и третьего эшелонов брать бабло за своё так называемое «творчество». Касается сие по большому счёту музыкантов, хотя замешаны в этом неблаговидном поползновении также художники и литераторы. Дело тут прежде всего в профессиональной недоподготовке «творца», иначе говоря, ремесленничестве, которое в силу лени и ряда иных необъяснимых причин освоено, мягко выражаясь, не в полной мере. То есть Чел, конечно, вместо десяти тривиальных аккордов выучил пятнадцать, взял пару-тройку уроков по вокалу и даже отличает доминантсептаккорд от параллельных квинт и кварт! Но этого явно недостаточно для того, чтобы заявить устроителю концерта, что «меньше чем за пятёру я выступать не буду». И вот почему! В любом захудалом урюпинском музыкальном колледже мальчики и девочки занимаются на различных инструментах по три-четыре часа в день, шлифуя сонаты и концерты, скажем, Генделя, и, поверьте, в силу жестокой самоэкзекуции играют уж куда более профессионально, чем доморощенные говнорокеры. Но, увы, они даже не промышляют о том, что наработанное можно как-то преобразовать и продавать. Ведь скорее всего их участь — унылый препод ДМШ спального района родного города.

С писателями и особенно поэтами, вообще, худо! Мне еженедельно приходят сообщения в ВК купить сборник «гениальных стихов» «гениального автора». Причём ещё добавляют, что я могу не успеть это сделать, так как осталось, например, всего двадцать пять экземпляров. О стихах подобных и говорить лень. В основном это подростковые переживания о неразделенной любви, сдобренные отборным матом, построенные на патологическом самокопании и самобичевании. Или же это поэтессы постбальзаковского возраста со «светлыми» стихами о ушедшей любви, где «эта самая любовь будоражит кровь, а розы — вянут в затяжные морозы». Хотя к последним (не к розам) я отношусь весьма снисходительно. Ведь старших нужно уважать! Есть еще род поэтов, который вводит меня в непреодолимую стойкую депрессию — это взрослые мужчины с проседью, упорно пишущие о Родине и неуёмной любви к ней. Пишущие, разумеется, плохо. В их многострофных опусах, как правило, присутствуют бескрайние поля, голубые небеса, рощи девок-берез, богатырей-дубов, красавиц-сосен, которые беспричинно, наяву и во сне, непрестанно радуют авторов. Все было бы ничего, если бы не язык на котором все это пишется: штампованные рифмы, травмирующие психику изъезженные метафоры… Ведь все вышеупомянутые красоты природы, только на несколько порядков лучше и глубже описаны и прописаны классиками отечественной поэзии. И уж если мне захочется почитать чего-то такого русского, патриотичного, то открою Тютчева, Бунина, Фета, Есенина… Зачем повторяться-то?! Живописцы, мать их за ногу, везде где ни попадя норовят устроить выставки-продажи своих полотен, написанных скорее всего путем макания члена в акрил с последующей процедурой его прикладывания к дорогому загрунтованному холсту. И всё это видимо для того дабы оставить-таки свой неповторимый след в искусстве… Самое же забавное, что находятся люди, которые с интересом все это рассматривают, находя в нелепых каракулях и мазках притаившиеся символы и знаки… Такие дела. А в принципе, творчество — это хорошо и я, конечно, «за», но за творчество без примеси коммерции, уж коли оно такого уровня.

К чему я все это? К тому, что в литоверлоке упомянутого непотребства мало, а если и есть, то проникло в него по чистой случайности или злому року.

Читайте альманах "Литературный оверлок" и будьте здоровы и счастливы!

Иван Евсеенко

ПРОЗА

Мария Молодцова

Молодцова Мария Михайловна родилась в 1987 г. в Москве. Работала администратором сериалов на «Мосфильме». Училась в Литературном институте им. А. М. Горького. Публиковалась в журнале «Октябрь», «Сибирские огни». Живет в Москве.

Чужое горе

Бабушка Маня сидела на скамеечке возле печи и привычно ворчала, не обращаясь ни к кому конкретно:

— Заладили все одно. Зима — зима, а что эта зима? Земля промерзла, дров не напасесся, ноги гудят, кость ломит…

Возле нее стоял мешочек с жареными семечками и миска, куда она плевала лузгу. Когда миска наполнялась, бабушка, кряхтя, вставала и относила ее в сени, чтобы перевернуть в ведро.

От семечек бабушке Мане почти сразу же становилось плохо, жуткой резью сводило желудок, но она только сильнее горбилась, будто старалась скрыть боль от посторонних глаз. Сидела -лузгала еще несколько минут, и лишь потом ложилась.

Таня только тогда подходила к матери, с опаской вглядываясь в побледневшее лицо. Она незаметно проводила ладонью по животу, делая вид, что поправляет одеяло или шаль, а сама ощупывала опухоль.

Даже ей, медику, было странно. Что вот сейчас, когда тысячи ежедневно умирали под пулями и от разрывов снарядов, под гусеницами танков и под огнем артиллерии, от голода и обморожения, можно просто заболеть. На фоне ужасов войны, о которых нельзя было не думать, видя до отказа наполненные госпитали, ампутации, изуродованные телаи лица, эта болезнь казалась какой-то невозможной, ненастоящей, случайной.

Бабушка Маня умерла утром, во сне. За сутки до того, как наши войска окончательно отступили из города. За две недели до своего шестидесятилетия. И ничего больше не видела.

Мгновенно, за какой-то день, если не час, город изменился. Улицы не пустовали, но не было на них привычной толчеи, суеты, жизни. Город наполнился немцами -солдатами и офицерами, штабными автобусами, машинами и техникой. Город стал черно-серым.

По сарафанному радио мигом разлетелся слух, будто немцы где-то в центре раздают детям шоколад. И вот уже неслась по Красной улице, заглядывая во все переулки, неуправляемая ватага мальчишек.

Аля и Валя стояли возле запертых дверей под большой вывеской «Галантерея», дожидаясь мать. Условились встретиться здесь. Они-после училища, она- сговаривалась с гробовщиком. Валя испуганно таращила глаза, оглядываясь по сторонам, то здесь, то там мелькала незнакомая военная форма, невиданные автомобили. Чего ждать от этих людей, которые вдруг вошли в чужой город и ведут себя теперь совсем не как гости? Она взглянула на младшую сестру — та что-то возбужденно зашептала, делая заговорщицкое лицо и постоянно откидывая ручкой в варежке жесткие кудри со лба. Что она говорит? Валя не понимала, не могла сосредоточиться. Она будто оглохла, а все мысли ее сейчас были о непрошенных гостях. Врагах. Фашистах. О тех, против кого дерется на фронте отец, все отцы, братья и сыновья.

— Что? -вырвавшись из морока этих мыслей невпопад спросила Валя.

— Тыне слушаешь? -округлила глаза сестра.

Вдруг послышался странный стрекочущий звук. Девочки разом повернулись. Неподалеку, возле булочной, собралась толпа, человек двадцать, беспризорники, подростки. На тротуаре стояла рослая светловолосая женщина с киноаппаратом, возле нее суетились какие-то немцы. Один, с мешком, что-то раздавал.

— Валька, глянь! Шоколад дают! Может тоже возьмем?

Аля уже было дернулась в сторону толпы, но сестра жестко и больно схватила ее за локоть.

— Стой, дура! -громко, сквозь зубы зашептала Валя, -брать фашистские подачки? Не видишь, глупая, они специально фильм снимают, мол, благодетели. А на самом деле никто не знает, что теперь с нами будет. Может они, вообще, отравлены! Страшно как!

— Да Валя! — Аля попыталась выдернуть руку, но вдруг замолчала и замерла, пусти, больно же, -попросила она чуть погодя, -извини, ты права… Да где же мама, Валя?

— Стой тихо, ладно? Сейчас придет.


Таня быстро шла по улице, увязая в снегу и грязи. Здесь явно сегодня не чистили. В зимних сумерках она высматривала дочерей: хоть бы уже увидеть их.

Таню охватило необъяснимое волнение. А вот и они, слава богу! Таня подняла руку, помахала. Лицо ее осветилось невольной улыбкой, как и всегда, когда она видела дочерей. В коротеньких пальтишках, с одинаковыми пластиковыми кульманами, с деревянными этюдниками, розовощёкие от мороза, и такие разные. Рыжеволосая пухленькая Аля, и тонкая, осанистая, с двумя русыми косичками, Валя. Погодки, они были совершенно не похожи друг на друга. Разве что глаза. Круглые, почти черные. Как у отца.

— Мама, мама! Ну что ты так долго?

— Ну что долго? В больнице задержали, не знаем ведь, что с ранеными делать… Много тяжелых. А потом с этим Левиным.

— С кем?

— С гробовщиком. Просила, чтобы завтра.

— И что же он, -деловито уточнила Валя.

— Согласился. Завтра с утра на кладбище.

А что за народ там, что за повод?

— Да ничего интересного, мама! Пойдем скорее домой, -подхватила Валя мать под руку.

— Мам, а мы голову Аристотеля нарисовали! Знаешь, знаешь, как меня хвалили, -заверещала Аля.

— Да умница моя!


После смерти бабушки Мани стало пусто в доме. Не хватало ее совета, ее мягкого голоса, ее сухих морщинистых рук. Марья Семеновна здесь прожила всю жизнь, и этими руками были вышиты рушники, вытканы половики. Даже горшки и посуду она лепила сама -в сарае стоял гончарный круг. И хотя все вокруг еще хранило ее дыхание, но оно с каждой минутой становилась все прозрачнее, улетучивалось. Это ощущение становилось тем сильнее, чем больше чужаков в последние дни заходило в дом. Почти ежедневно теперь приходили немцы. Спрашивали яиц, молока, кур. Таня объясняла, что скотину никогда не держали, не богаты. Счастливо складывалось, что девочки не застали ни одного такого визита: были на учебе или в гостях у тетки. В одиночку Тане было легче спокойно и хладнокровно выпроводить чужаков. Так было не страшно. Она врала, что живет одна. При мысли о том, что они узнают про девочек, ее охватывало беспокойство. Вот увидят их, точно быть беде.

Как-то днем, на Крещение, в дверь постучали. Таня выглянула в окно — на улице стояли, переступая с ноги на ногу на морозе, двое немцев. Сердце екнуло: у нее был отсыпной после дежурства в отделении, и девочек она ждала с минуты на минуту, к обеду. В печи стоял, чтоб не остыл, пирог с капустой. По случаю большого праздника.

Таня отворила дверь, кивнула.

— Дохтор?

— Да, я врач, — Таня была удивлена, но тут она заметила, что второй немец стоит полусогнувшись, держась за живот. Это был еще совсем юнец, лет 18—19. Его безусое лицо было сейчас искажено болью.

— Проходите, — отступила Таня от двери и сделала жест рукой в сторону дальней комнаты. Она уложила парня на лавку, осмотрела, хотя ей было ясно стразу- острое пищевое отравление. Таня налила воды из ведра в два больших кувшина и поставила перед немцем их и эмалированный таз.

— Пейте все это, -показала она на кувшины.

— Потом его должно травить сюда, в таз.

Второй немей удивленно поднял брови, что -то перевел молодому, потом переспросил: травить?

Да-да, -закивала Таня и показала жестами, -ясно?

— Йа. Йа. — он снова перевел, и молодой начал пить.

Когда ему полегчало, немцы стали собираться. Молодому все еще было нехорошо, он еле шел. В дверях повернулся:

Данке, — улыбнулся он.

«Шел бы ты к черту», -сказала про себя Таня, и схватив с крючка мужнин тулуп, поспешила выйти на крыльцо, встретить дочерей.


Они прошли прямо навстречу друг другу. Аля и Валя почти бежали, окутанные клубами белого пара. Мороз стоял крепкий, под тридцать, но они, неугомонные, все равно беспрерывно болтали на бегу, прикрывая рты варежками.

— Мам, что ты тут? Мороз какой!

— Вас жду, опаздываете, -как можно веселее сказала Таня, хотя на душе было неладно.

Только сели за стол, Валя, Валя, схватив было ложку, положила обратно.

— Мамуль, а нас сегодня переписывали…

— Что значит? Зачем?

— Да не знаю я. Списки составили. В один тех, кто 1926 года рождения, в другой -кто 1927го, имя, адрес…

— Странно. А кто переписывал?

— Учителя. Но приходил какой-то немец. По его приказу.

Таня задумалась. Что это значит? Она понимала, что от оккупантов ничего хорошего ждать не стоит. Хотя ничего страшного еще не происходила, но везде писались какие-то списки: на заводах, в больницах, ходили по домам, якобы, перепись населения. В душе у Тани нарастала тревога.


«Германия зовет тебя! Ты живешь в стране, где заводы и фабрики разрушены, а население -в нищете. Поехав на работу в Германию, ты сможешь изучить прекрасную страну, познакомиться с просторными предприятиями, чистыми мастерскими, работой домашней хозяйки в уютном жилище. Отход первого транспорта в ближайшее время. О нем будет своевременно объявлено. Будь готов к поездке. Готовь с собой ложку, вилку, нож, смену белья…», — похожие объявления с неизменным черным германским орлом были теперь развешаны по всему городу. На стенах домов, заборах, афишных тумбах возле театра -везде! Люди подходили, читали листовки и быстро-быстро уходили. Будто хотели скрыться от всего этого: приказов комендатуры, поборов. Будто от этого можно спрятаться.


Слух о том, что на работы в Германию угоняют насильно и предпочтение отдают молодежи от шестнадцати лет, разнесся молниеносно. Сообщали друг другу шепотом, и только дома, затворив двери, возмущались уже в голос. Таня теперь думала об этом постоянно. Ни в силах, ни на чем другом сосредоточиться.


На днях в коридорах больницы она встретила лаборантку Нину Трухину, молодую еще женщину, с которой раньше, до войны, ходили после работы на рынок, взять что-нибудь вкусное детям.

— Нина здравствуйте! Давно не видела Вас!

— Здравствуйте, Таня, -подняла голову лаборантка, и стало видно как странно поседели за какой-то месяц ее волосы -полосой надо лбом в несколько сантиметров шириной.

— Ниночка, -обняла Теня ее за плечи, сразу заметив, что лаборантка вот-вот расплачется, — что с вами?

— Вальку моего угнали! -выдохнула она.

И прямо в том больничном коридоре она, всхлипывая, рассказала, как пришли домой вечером. С переводчиком из местных. Объяснили — утром надо прибыть на распределительный пункт. Оттуда повезут на вокзал. Один транспортный уже убыл в Германию. Это будет второй поезд. Говорили вежливо, но лица -злые. Всю ночь глаз не сомкнули, думали, как быть. Утром Валька хотел улизнуть, пешком уйти в деревню. Его поймали и увезли.


Господи — боже- если ты есть. Ведь ты же есть? Прошу тебя, помоги моим девочкам! Господи, да я ведь редко прошу, да почти никогда! Но сейчас я в отчаянии, не знаю, что делать, кроме как молиться. Господи, ты же видишь все, эти ужасы! Да что ж происходит, ведь мы так не грешили! А они совсем маленькие. Возьми меня, только их убереги! Да что же делать-то, господи!


А что она скажет мужу? Что скажет, когда он вернется с фронта? Что не защитила, не смогла? Да как же так, Таня, верно скажет он, ну почему не спрятала, не уехала вовремя? Ведь хуже нет, чем к врагу попасть. Он всегда говорил, что нет ничего хуже, чем сдаться в плен. Лучше уж застрелиться, но избежать унижения. Не сдаваться. Не думала раньше Таня, что согласится с ним, потому что самым большим страхом для нее был страх смерти. Но есть и другой страх, сильнее. Гнуть спину, не сметь поднять глаза. Страх, что твои дети станут не хозяевами жизни, талантливыми и смелыми, любящими и любимыми, а попадут в рабскую зависимость. Не боязнь умереть, а страх жить так.


— Нина, Нина Павловна, стойте! — окликнула Таня лаборантку сквозь завывание метели.

— Ниночка, мне надо с Вами поговорить!

— Таня, да что вы, замёрзнем же, пойдемте ко мне в лабораторию, там нам никто не помешает, а я смогу согреть чаю.

В тесной лаборатории было промозгло, нетоплено и раздеваться сразу совсем не хотелось. Таня сняла только шапку. Нина зажгла какие-то горелки и еще примус, поставила чайник. Она встала у окна, тоже в пальто, и стала дышать на стекло, чтобы стало видно улицу.

— Лекарства-то еще есть, не кончаются, начала Таня, чтобы хоть с чего -то начать, — нам-то выдают, а как дело обстоит, мы не знаем.

— Ну, как сказать… Заменяю, мешаю… Я же химик по образованию.

— Да, я помню, вы говорили мне.

— Так что Вы хотели сказать, Таня? — Нина вежливо улыбнулась, но глаза ее оставались словно мертвыми.

— Ох, Нина, Я ведь совсем сон потеряла. Да и рассудок, кажется. Ни минуты не проходит… У меня ведь две дочери, знаете?

— Знаю.

— И что же делать?

— Тянуть время. Учатся?

— Конечно. В художке. Такие умницы…

— Срочно бросить. Временно. Не появляться на улицах. Уезжать в деревню, пока можно уехать. Теряться, не попадаться на глаза соседям, -чеканила Нина давно продуманное. Она знала этот урок назубок.

— Бросить? Прятаться? Уйти? Но… Нина, зачем такая жизнь? Уж лучше никакой, чем эта!

— Сплюньте! Что Вы?! Лучше любая, но жизнь. Ведь она одна-цепляться надо.

Засвистел чайник. Нина разлила заварку и кипяток.

С минуту молчат.

— Вы простите, Нина, что я к Вам со своими истериками. Просто не с кем поговорить. Их самих пугать не хочу.

— Ничего, Вы, главное, не убивайтесь так. Выглядите плохо. Извелись, видно.

— Да голова все болит. Не перестает. Не сплю. Брала обезболивающе — на десять минут отпускает только.

Лаборантка на секунду задумалась.

— Я дам Вам препарат. Поможет. Мне один раненый еще в январе оставил. Который прошлый год у нас восстанавливался. Помните, Боголюбов, усатый, казачий атаман?

— Не припоминаю.

— Хирург. Помогал нам. В общем, Таня, я Вам напишу дозировку, ее превышать нельзя. Иначе лекарство превратиться в яд.

— У него побочные эффекты?

— Побочные! Остановка дыхания, сердца, летальный исход. Запомнили?

— Конечно, спасибо, Нина.

— Идите, Вам, верно, пора в отделение.

Таня засобиралась, спрятала капли и клочок бумаги с дозировкой. Надела варежки. В дверях она остановилась:

— Ниночка, Ваш сын обязательно вернется. Вы верьте.

— А я верю. Я — верю. Вернется. Но только уже совсем другим человеком.


Днем Таня отстояла очередь за мукой, которую заняла еще со вчерашнего. Когда она пришла домой, девочки уже суетились на кухне: на печке грелось ведро воды, а Валя уже мыла волосы над тазом.

— Да у вас тут баня!

— Мам! А мы всей группой ходили за хворостом! Мы привезли целые сани и два бревна.

— И еще кое-что, -подмигнула Аля и поставила на пол кувшин, из которого поливала сестре на голову, — зайца!

Только мы боимся его доставать, он мертвый.

— Господи, а заяц откуда?

— Григорий Петрович подстрелил двух. И одного нам отдал, -объяснила Валя.

— Потому что у нас этюды — лучшие. На Ивана Грозного, мам!

— На какого Ивана? — запуталась вконец Таня.

Ее мысли уже замкнулись на неизбежности горя, и она с трудом воспринимала то, что происходило здесь и сейчас: улыбки дочерей, мокрые волосы, натопленную печь.

— Ну, на картину Репина. Иван Грозный и его сын.

— Да, — опомнилась Таня, — ясно. Вы теперь не будете ходить на занятия.

— Почему?! — в один голос воскликнули девочки.

— Потому, что это опасно. Потому, что я не хочу, чтоб вас у меня забрали и отправили на фашистский завод делать бомбы. Потому… потому…

— Понятно, мам, — положила ей Валя на плечо руку -мы никуда не пойдем.


Таня, всегда спокойная и рассудительная, была теперь все время напряжена. Она оглядывалась на улице, вечно выглядывала в окно-никто ли не идет. Она вызнавала все-за кем пришли, кого расстреляли или повесили, кого забрали в полицию, в котором часу проходят немецкие патрули. Страх за дочерей доводил ее до безумия, за себя же она бояться и не думала, как-то не приходило в голову. Поздней ночью, затворив все окна ставнями, она выпивала каплю лекарства и проваливалась в глубокий сон. Часто снилась мать- как она была перед смертью — больная, худая. Она все качала головой, что-то приговаривала. Но слов было не разобрать, не расслышать.


Беда, как дворовая собака. Если не ждешь ее, не трусишь, то она пробежит стороной, виляя хвостом. Но когда страшишься одного ее лая и оскала — чувствует, так и норовит укусить.


Это все уже было, а потому тем неожиданно казалось. В дверь постучали. Выглянула. Два немца-фельдфебеля. Автомат. Кто-то третий, как тень, за их спинами. Она где-то их уже видела, но где? Вот он — безусый, которого лечила здесь, в доме от отравления, делала промывание желудка.

Словно во сне Таня открыла.

— Ну все, я показал, я пошел, -юркнула в метель фигура-тень. Сосед. Сволочь.

И дальше все отрывками, кадрами, словно она смотрела фотографические снимки. Протянутая рука с листком, имена дочерей. «Предписание прибыть…». Ничего не выражающие лица немцев. Ничего не выражающие, без кровинки, лица дочерей. Чемодан. Теплое белье. Чемодан у дверей. Черный холодный автомат на коленях немца.

— Фрау? Обед есть?

— Что?

— Еда. Еда есть? — показал он жестами, — обедать.

— Ах, да…

Кухня. Печка. Сковорода. Шкварки. Картошка. Пузырек. Принять по одной капле.

«Это, считай, яд, и летальный исход при тройной дозировке, -зазвучал в голове мягкий тихий голос лаборантки Нины.

Рука не слушается, как чужая. Опрокидывает пузырек в еду. Пусть так. Лучше так.

«Таня, все лучше, чем плен, лучше застрелиться, чем в плен к ним», — глухой низкий голос мужа откуда-то издалека.

— Фрау! Шнелле! Ком!

— Иду, иду…

«Прости, Господи».


Есть такие вещи, от которых никто никому никогда уже не расскажет. Потому что говорить об этом стыдно или страшно. Или никто не видел, как это было. Или видел. Но не захотел осознавать, что это происходит. Закрывал глаза. Но на жизнь нужно смотреть, широко раскрыв глаза и внимая всему. Если ты останешься слеп и глух к чужому горю, то оно не исчезнет, а будет лишь множиться.


Когда войска шли по освобождённому Краснодару, город был похож на открытую рану, со следами старых и новых бомбежек, с рубцами воронок на разбитых улицах, которые приходилось аккуратно объезжать. Стены некоторых домов были изрешечены снарядами разного калибра, и от этого похожи на какое-то страшное кружево. Другие стояли совсем целые. Мосты были взорваны. Вместо них устраивались переправы.

На центральных улицах было много самодельных виселиц. Веревки болтались на фонарных столбах, а на земле возле них лежат тела. Многие — с дощечками, привязанными к шее. Женщины, больше всего женщин. Мужчины, старики, подростки.

«Я занимался антигерманской пропагандой».

«Я воровал имущество германской армии».

«Я устраивала покушения на германских офицеров».

«Я отравила своих двух детей и двоих германских солдат». Последняя женщина застыла навеки в странной позе. Она сидела с ровной спиной и прямыми ногами, прислонившись к стене. Руки ее как-то устало лежали на коленях. Пальто было наглухо застегнуто. И широко раскрытые глаза на посиневшем от удушья и мороза мертвом лице.

Никто уже не расскажет, что видели эти глаза. Лишь можно представить.


Возле женщины затормозил выкрашенный в белый цвет «виллис». С подножки соскочил молодой подполковник в полушубке, перетянутом ремнями. Он быстро подбежал, закрыл носовым платком лицо незнакомой ему женщины, постоял с полминуты быстро вернулся к машине.


— Сашка, брось снимать чужое горе. — сказал он капитану с фотоаппаратом, уже три пленки горя в сумке! Трогай, поехали!

Цивильск. Январь, 2019г.

Маленький хлеб

рассказ из трилогии «ПАМЯТЬ»

Надя рывком села в кровати. «Экскурсия» -сразу прозвучало в голове, как часто бывает со сна, когда долго готовишься к чему — то важному. Внимательно вгляделась в циферблат часов, чтоб не ошибиться. Восемь. Уф! Упала назад на подушки. До музея бегом — несколько минут. Дети едут из Тихвина, сбор возле школы у них в десять, еще пробки.

Сегодня была ее первая настоящая экскурсия. Как финиш какой-то долгой -долгой дороги, который на самом деле только старт.

Надя выпуталась из одеяла, встала, потянулась, открыла шторы. Комнату наполнил серый прозрачный свет, от которого всегда немного грустно, сыро. Еще не облетели листья — метались яркими оборвышами на ветру.


Тогда тоже все было в мокрых листьях, пахло прелым, перегноем, дождевыми червями. Все они, старшеклассники, прятались за углом, курили, кто- стоял на «шухере», посматривая, как бы из школы кто не вышел.

— И что ж вы это делаете, дети? — грустно позвал голос за спинами.

Это был директор Юрий Владимирович Всеславский. Его уважали даже последние хулиганы. Все побросали сигареты в листву.

— Вот мы, мальчишки, в блокаду собирали бычки, сушили, крутили «козьи ножки» и «курили», чтобы есть меньше хотелось. Потому что есть было нечего. А жить-то хочется. А так, вроде, подымишь, вроде, живой.

Все молчали. Было стыдно. Надя тогда подумала: лучше ведь и не объяснишь. Это запомнилось на всю жизнь, вспоминалось часто, как рана, которая не рубцевалась.

Насыпала кофе в турку, поставила на огонь. Газовое пламя обволакивало медное дно. Турка урчала, как сытый кот.


Другая осень, конец сентября, мелкий дождь. Толпа возле большого серого камня в Киеве. Молчаливая толпа в плащах, под зонтами и без. По очереди подходили к микрофону — произносили имена, у кого-то было одно имя, у других -целые списки. Речитатив за упокой. Орлов Александр Самуилович, Орлова Анфиса Самуиловна, Бельчицкий Иосиф Львович, Плискерман Анна Михайловна, Антоневич Константин Георгиевич.

Надя ждала своей очереди, смотрела на носы сапог, по которым капли стекали, как слезы по черным щекам. Сквозь подошвы сапог, сквозь землю, траву, асфальт она чувствовала что-то такое… большое, приглушенное, страшное, стонущее, как голос. «Мы здесь», — будто вибрировала земля, — мы здесь. И наши, наши имена скажите. Наши, наши имена.

В нескольких десятках метрах под землей лежал пепел, лежали кости, замурованы навечно были тысячи душ. Убитые, искалеченные, сожженные. Под землей был засыпанный давно овраг, Бабий Яр. Одно из самых страшных мест на Земле.

— Девушка, вы — следующая, — мягко произнес голос за ее спиной.

Надя шагнула на деревянный помост каким-то широким, одним, будто солдатским шагом к микрофону. Оглядела ряды.

— Чабаненко Борис Игнатьевич…

ЧабаненкоНаталья Борисовна…

Чабаненко Алексей Борисович…

Макаревич Лилия Константиновна…

…и пошла дальше, к толпе отговаривающих.

И слова упали, как похоронные цветы, четыре красные гвоздики. Куда-то вниз, вниз.

Кофе закипал. Надя трижды «подняла» его. Раз, два, три. Налила в чашку, залезла с ногами на широкий деревянный подоконник. Время еще есть. За окном дул ветер. Листья летели, мокрые коричневатые, лепились к стеклу. Стучались, просились зайти.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A4
от 727