электронная
90
печатная A5
444
16+
Леокадия и другие новеллы

Бесплатный фрагмент - Леокадия и другие новеллы

Объем:
310 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4474-4910-0
электронная
от 90
печатная A5
от 444

Две сельские нимфы, пляшущие под сению мирт, ко­торую соединяет любовь венцом приятностей, украшают поприще жизни. Одна из них бросает цветы; другая — во­зобновляет свежесть оных; между тем гений времени в по­лутени картины, пуская пузырьки на воздух, делает горь­кую, но справедливую сатиру на пляску и на плач.

Сократ в Пиерии

Сократ в Пиерии

После того как «Архелай», поставленный на сцене пиерийского Диона с не­виданным до сих пор усердием и пышностью, завершился и всё — рукопле­скания, одобрительные крики и сужденья в публике — свидетельствовало о бла­госклонно­сти, с какою был принят спектакль, а избранные от царя мужи, чье вы­сокое по­ло­жение и образованность пользовались общей известностью, на­градили хорега и актеров первой наградой в состязании, совершив напосле­док благодарное возлия­ние гению Еврипида, хорег и Сократ отправились в одну городскую корчму, рас­положенную на отшибе, где докучные беседы по­сторон­них, любящих толковать с людьми известными, не могли бы им поме­шать. Со­крат ожидал нескольких фес­салийских знакомых, обещавших быть к самому празднеству, и, думая провести вечер за приятной беседой, они пока­мест не пили много и говорили о прошедшем спектакле; однако хорег, в радо­стном возбуждении, переживая все обстоятельства своей победы, был точно во хмелю и словоохотлив не в меру. Вспоминая, как был почтен Еври­пид, он вос­кликнул, что лучшего вина не следует жалеть, чтобы вы­разить бла­годарность человеку, которому при его жизни все они были обязаны отрадой мудрого об­щения и еще после его смерти — а тому почти десять лет, как он умер, — счаст­ливо пользу­ются уроками его вдохновения. Сократ заметил на это, что его все­гда удивляло, что ту силу и охоту, какие Еврипид обращал на тра­ги­ческие про­изведения, ко­торыми в Македонии справедливо гордятся, он не уде­лял коме­дии, видимо не любя и чуждаясь ее, так что ему кажется, нет ли здесь той од­носторонности души, которая обращает на себя неприязнь богов. Это возму­тило хорега, и он возразил с горячностью, что свою любовь к Еврипиду, словно провидя подоб­ные сомнения, боги свидетельствовали зримым для всех обра­зом, о чем и Со­крату довольно известно, и что заслуженно трагедия лю­бима молодежью, всему предпочитающей доблесть и славу и всегда внимаю­щей тому, что научает воз­вышенному. Видя, что хорег задет не на шутку, Со­крат отвечал ему с серьезно­стию, что, несомненно, «Архелай» вещь безукориз­нен­ная и он почти уже знает ее наизусть, так что еще немного и, приведись ему попасть в плен или потер­петь ко­раблекрушение в чужих краях, — он сумеет до­быть себе пропитание и почет, ис­полняя на память лучшие места и благодаря Еврипида как своего из­бавителя. Да и сам хорег, обязанный ему ежегодными победами, конечно, при­соединился бы к этой благодарности. Речь Сократа имела тон примирительный: еще с недоверчи­востию, ожидая от знаменитого собеседника той иронии, кото­рую он так искусно умел затаить, потешаясь над друзьями, хорег все же согла­сился с ним, неохотно промолвив, что, конечно, куда отраднее было бы побе­дить, будь в соревновании вторые и третьи участ­ники, — но все-таки, по его мнению, лучше чувствовать себя обязанным спра­ведливости царя, чем народ­ной благосклонности, прихотливей которой, как Сократу известно, трудно что-либо сыскать. Хозяин корчмы из сво­его угла слушал их с почтительным внима­нием. Сократ было заметил на это, что у него на родине был один знакомый меняла, который утверждал, что справедли­вость не всегда одно и то же, но раз­нится от случая к случаю: но хорег, с его непо­кладистым нравом, гнул одно, что ростовщиков у них не поощряют, гнушаясь их низменным занятием, обсу­ждать же распоряжения, происходящие от царя, он по­чел бы неприличием и неблагодарностью, которая, как Сократу известно, худший среди пороков. Впрочем самому Сократу, не связанному обязательст­вами, подо­бает думать как ему заблагорассудится.

Тут Сократ, улыбнувшись, заметил хорегу, что их беседа, которую, каза­лось бы, само место обязывает быть упрямой и неуступчивой, как осел на гор­ной тропе, превратилась в одни обоюдные любезности, так что они с изуми­тельным благодушием уступают друг другу во всех спорных вопросах, — не объяснил бы он, от чего это происходит? Хорег, как знаток в подобного рода вещах, не долго думая высказался, что это от музыки, нечувствительно влияю­щей на душу, и они обратились к нанятой ими флейтистке, которая на своей двойной флейте, дейст­вительно, играла мелодию на лидийский лад. Вид у де­вушки был спокойный и кроткий, и Сократ заметил, что, пожалуй, такая игра ей наиболее пристала; од­нако ж хорег, по роду занятий знавший в округе боль­шинство людей, способных искусно играть, рассказал ему, что обыкновенно эта девушка, в самом деле, кротка на характер, но в вакхических хороводах, когда они скачут как лани по дебрям и когда Дионис, как говорится, поднимает в них пламя яркой сосны, она разительно переменяется, так что в ее упоении есть что-то поражающее и ужас­ное, и в то время, памятуя печальные рассказы о бедствиях, связанных с этими играми, лучше ее и ее подруг обходить стороной. Видя, однако ж, что Сократ со­бирается, остановив девушку, получше расспро­сить ее об этом, хорег сказал ему, что мало кто из них помнит потом бывшее, так захватывает их беспамятство, ко­торое в самом деле выше человеческой природы и как бы причастно божествен­ному. Тут содержатель корчмы, сле­дивший за их беседою, счел возможным вме­шаться и подробно рассказал, что ее отдали учиться флейте, потому что в детстве она была дурнушкой, а теперь учиться лире, упуская твердое ремесло, вроде бы поздновато: да и не прогне­вишь ли этим богов, которые, однажды поставив чело­века на место и как бы привыкнув к его служению, не радуются, когда человек бросает его и ищет другого. Но чтившего их боги и по смерти отмечают особым знаком, как отме­тили они великого Еврипида, когда в могилу его ударила молния. Сократ заме­тил, что видел его могилу, и ему кажется, что она расположена в очень краси­вом месте, на большой прогалине у дороги, под старым дубом. Хозяин приба­вил к тому, что множество людей, приходящих из разных горо­дов, желает при­близиться к ней, — но, как священное место, могила обнесена теперь оградою и соблюдается с величайшим тщанием.

Но тут, прервав их разговор, с шумом вторглась в корчму веселая компа­ния фессалийских друзей Сократа, которые, видимо, вовсе не позаботились со­хранить себе трезвости на длительную беседу. Завидев их кроткое времяпре­провождение за одним кувшином вина, пришедшие со смехом воскликнули, что верно говорят поэты, Пиерия блаженная страна, и чтит ее Эвий, учреж­дающий здесь свои таин­ства. Видя их легкомысленное настроение, Сократ, впрочем и сам с усмешкою на лице, предупредил их, чтобы в этой стране они судачили о богах поосторожнее — ведь это все равно что пересказывать сплетни о царе рядом с его троном — и когда будут на рынке сбывать свое прокисшее вино, пусть не клянутся бессмертными именами, а приберут что-нибудь безо­пасное. Как бы привлеченная его словами, над склонами Олимпа из густых ле­сов вышла луна, озарив божественную гору и ее непроходимые дебри своим таинственным сиянием. Кто-то из фессалийцев предложил, если Сократ не про­тив и если все попросят у него разрешения, в особо торжественных случаях и при наиболее удачных сделках клясться его де­моном, ведь это он выручал его во всех трудностях и так счастливо привел его сюда. Сократ начал было гово­рить, что демон всегда выручал его, когда он нахо­дился в областях, чуждых рассудительности, — но заметив, что хорег смотрит на него с недоумением, спросил, не обидел ли его чем, и тот ответил, что высокоме­рием и предубежде­нием кажется ему теперь говорить в таком духе о Македонии, уже давно вспо­минающей времена варварской простоты как седую древность; Сократ же, сме­ясь, возразил ему, что под областью, чуждой рассудительности, он понимал от­нюдь не Македонию, а, скажем, поэтическое творчество, о котором известно, что в нем важнее всего некое чудесное наитие, или попытки угадать бу­дущее, которые выйдет из того или другого решения, — а мирная торговля, пусть даже это будет торговля фессалийцев, достаточно управляется обычным благора­зу­мием, чтобы ей искать еще покровительства демона; к тому же, добавил Со­крат, с улыбкою глядя на фессалийцев, его демон, видимо, хоть и божество, но низшего рода, и в близком соседстве с высшими богами он никнет и как бы смущается, а потому поэтическое творчество для него закрыто, если, конечно, не считать им ту причастность восторгу, которую переживаем мы, слушая про­изведения трагиче­ских поэтов и дифирамбы Пиндара. Услышав это, старший среди фессалийских купцов и самый рассудительный между них вымолвил, что чудно ему, как можно сторониться поэзии в стране, наиболее предназначенной для творчества на по­прище Муз, — ведь, как говорят, здесь они родились и это место выбрали для сво­его пребывания, и совсем в недавнее время все они, бы­вающие в этих краях, ви­дели живущими здесь и трагика Агатона, и Мелани­пида, и Зевксиса италийца. Но его степенная речь была прервана хозяином кор­чмы, который, сам будучи под хмельком, услышав знакомые имена, тут же ввернул, как они бывали у него и ос­тавались довольны и что он не находит слов славить свое время, когда его страна знаменита гостеприимством, любовью к мудрости и строгим надзором за спра­ведливостью, так что люди, знающие толк в образованности и празднествах, сте­каются в Дион более чем эпироты в Эфиру Феспротийскую, где, как говорят, при входе в Аид стоит прорицалище мерт­вых, если позволительно такое сравнение. Это неожиданное замечание показа­лось всем слишком метким для корчмы, точно подаренным корчемнику, по его благочестию, кем-то из близких богов, и вызвало спор, в каком смысле можно сравнить поэзию с царством мертвых: ведь вдохно­вение, заметили фессалийцы, что в оракулах, что в поэтах, — одно и то же. Хорег, подумавши, важно присо­вокупил, что сами законы Аида, где душа пребывает в чистоте, питаясь божест­венным в меру своего разумения, суть то же, что законы поэзии и всякого вос­торга: но хозяин, опять ввязавшись в бе­седу, добавил, что не только состя­заться, но и жить поэты, прославленные среди современников, оста­ются здесь навеки, а на родине у них, как бы в пори­цание государству, которому ревность не дала достойно почтить человека, лю­безного богам, остается пустая гроб­ница. Не считаешь же ты, спросил Сократ, что любезен богам всякий, кто умел угодить публике? Нет, отвечал за хозяина вдохновленный спором хорег, — но кто умел жить в подлинной добродетели, тому уделом любовь богов и бессмер­тие; а первое умение, необходимое чело­веку добродетельному, — достойно управлять государством и домом, и таковое благоразумие самому Сократу, без сомнения, не покажется мнимым.

Старший из фессалийцев заметил, что, как кажется, хорег говорит им о цар­ской добродетели, на которую намекал еще и их радушный хозяин, под­линно жи­вущий в славное время, если в своей корчме он воочию может видеть знаменитых людей изо всех государств просвещенного мира. Фессалийцы под­твердили, что и у них на родине все говорят, как выгодно и безопасно иметь дела с Македонией, воистину чтущей эллинские добродетели ради них самих и более, нежели сами эллины. Тогда польщенный хозяин, а за ним и хорег, пред­ложили, пустив боль­шую чашу по кругу, почтить божественный гений царя, как днем был справед­ливо почтен гений Еврипида, и фессалийцы живо с ними согласились, благо хо­зяин, расщедрясь, обещал отыскать такое вино, какого никому не давал. Общее веселье, оставя разговор о понятиях, закипело с ожив­ленною силой; а поскольку вина в этих краях не принято разбавлять, да и хо­зяин счел бы это себе обидой, еще прежде полуночи Сократ оказался один ме­жду полусонных друзей, из кото­рых ни один не мог связать с ним приличную беседу. Он еще хотел поговорить с девушкой, заинтересованный рассказами о ней, но поскольку она оказалась нераз­говорчива, как это обыкновенно бывает с флейтистами, то, оставя ее, он решил было прогуляться до могилы Еврипида: но по темноте, в которой скрылась захо­дящая луна, по тому, как умолкли ци­кады и издали поднялся тяжелый шум Фра­кийского моря, он понял, что того гляди соберется гроза и находиться рядом с мо­гилой было бы небезопасно.

Ловцы

Владиславу Николаенко

Когда я заговорил о том, как Вергилий в своей поэме изображает царство те­ней, соразмеряя посмертную участь с былыми поступками, на мои пыл­кие рассу­ждения Петроний улыбнулся и спросил:

— Ты помнишь о человеке, что купил, да еще по полной цене, землю под сте­нами Рима, в ту пору как она занята была лагерем Ганнибала? Так же точно мы относимся к смерти. В областях, ей подвластных, мы распоряжаемся своевольно. Мы наполняем их всеми вымыслами своего беспокойства, не имея ни терпения подождать, когда увидим эти края своими глазами, ни мужества принимать смерть в ее нагой простоте.

— Неустанная любознательность, — отвечал я, — нам дана порукою нашей бо­жественности; не хочу смеяться над нею, ибо нахожу в ней и утешение, и при­чину для гордости.

Тогда Петроний спросил, помню ли я историю о Сулле и сатире; я сознался, что не помню, и он рассказал мне ее.

Отправив сенату письмо, где он исчислял свои победы над внешними вра­гами и обиды от римских неприятелей, Корнелий Сулла, оставивший Афины, где он принял посвящение в таинства, через Фессалию и Македонию спустился к морю и, наме­реваясь на тысяче кораблей переправиться в Брундизий, подошел к Аполлонии, чтобы разбить лагерь подле мыса Нимфей. В его-то лесах, славных неиссякающими потоками огня, что струятся там из утесов, и был, как говорят, схвачен спящий сатир, точно такой, каких изображают живописцы, и приведен к Сулле, который хотя и пребывал в беспокойстве и вседневных раз­думьях о том, что ждет его в Италии, однако же не утратил любопытства к вещам диковинным и попадающимся не каждому. А поскольку сатир дичился людей, как пойманный зверь, Сулла велел при­вести в шатер флейтистку, из тех, что он всюду возил за собою, и велел ей, севши перед сатиром, играть мелодии нежные и спокойные, чтобы понемногу успокоить его и приучить к человеческому обществу. Однако стоило девушке начать игру, как сатир, оставленный с флейтисткою наедине, бро­сился к ней и, если бы на ее крик не вбе­жали воины, сторожившие у входа, со­вершил бы над ней насилие без всякого стыда. Суллу это лишь позабавило, но тут философ-перипатетик Калликрат, быв­ший в его свите, принялся просить у него, как особой милости, позволения про­вести некоторое время с сатиром: на вопрос же Суллы, зачем ему это, отвечал, что если флейта, способная лишь разнеживать или вводить в исступление, поднимает в этом существе вожделения, срод­ные всем живот­ным, то человеческая речь, возможно, прояснит в нем разум, как в че­ловеке, встающем от сна или беспамятства; что упустить такой случай было бы величай­шею небрежностью и что все усилия надо приложить, чтобы, так сказать, разговорить самое природу, попавшуюся им в руки, и выпытать некоторые из ее тайн. Сулла, благоволивший Калликрату, разрешил ему, однако с тем условием, что с ним в шатер войдут и будут при нем неотлучно два солдата, на случай, если в сатире проснется его необузданная ярость. Калликрат про­тивился, но наконец, видя, что Суллу не переубедить, с неохотою согласился. В шатер он вошел, оде­тый в простой темный плащ, воинам велел вести себя смирно и не греметь ору­жием, а сам, севши перед сатиром, сказал ему по-гречески, чтобы тот ничего не опасался, ибо ему не желают зла, а просто хотят спросить кое о чем: кто он таков, рожден ли в этих краях или пришел откуда-то и чем здесь живет. Сатир, некото­рое время внимательно следивший за речью философа, вне­запно закрыл лицо ру­ками, подскочив с места, отвернулся к кожаному боку шатра и стоял так не шеве­лясь, покамест Калликрат, расточив все свои ласковые слова и увещеванья, не принужден был выйти из шатра, раздосадованный неуда­чей. Из-за этого среди людей, окружавших Суллу, поднялся спор, насмехался ли сатир над усилиями Калликрата, давая ему понять, сколь самонадеянно взялся тот пытать природу, или же испугался блеска мечей, грозного вида воинов и чело­века, твердо и неот­рывно смотревшего ему прямо в глаза.

Тогда и сам Сулла решил поговорить с сатиром, уповая на свою удачливость более, чем на красноречие философа. Вседневно занятый мыслью, сколь опасны окажутся для него Карбон и младший Марий (ибо к прочим своим врагам он не испытывал ни уважения, ни страха), он надеялся, что сия добыча послана ему бла­госклонною судьбою и что гений, присущий этой породе сельских божеств, по­зволит ему заглянуть в грядущее, чтобы уверить его в непобедимости или же ос­теречь от больших опасностей, а кроме того, поднимет дух в войсках, растрево­женных будущей войною. Ввечеру полководец с немногими друзьями вошел в шатер, где дер­жали сатира, и, обращаясь к нему через перево­дчиков, назвал свое имя и сказал, что, освободив эти края от претерпенных ими обид и тягот, он те­перь возвращается к себе на родину, чтобы там заняться тем же, и хотел бы знать, что ему предстоит и увенчаются ли его предприятия ус­пе­хом.

Но покамест Сулла таким образом беседовал с сатиром, его воинов охватил вне­запный ужас, прокатившийся от одного конца лагеря до другого и никого не оста­вивший спокойным. Люди выбегали из палаток безоружными, метались, сшибая в темноте друг друга, и кричали, что враг подходит к ним, что он уже одолел ров и что надо покидать лагерь квесторскими воротами, чтобы спастись. Заслышав смя­тение, Сулла бросился вон, выхватил факел у одного из стражников и пустился по лагерю вслед за растревоженным роем своих солдат, хватая их за руки, называя по именам, одних пытаясь образумить, к другим обращая гневные речи, а против иных обращая меч. Лишь к утру волнение улеглось, не столько благодаря усилиям Суллы, сколько потому, что люди отрезвились от помрачения и увидели, что все кругом спокойно, кроме них самих, и никакой угрозы для ла­геря нет. Видя, что это дело не связано ни с каким тайным умыслом и что сами его участники от смущения не знают, куда смотреть, Сулла ограничился тем, что, собрав войско на сходку, отпустил несколько шуток о прошлой ночи, велел всем крепиться, ибо скоро-де они получат отдых и воздаяние своим трудам, и усилил охрану лагеря. С несравненной досадою узнал он, что сатир воспользовался об­щей сумятицей, чтобы выскользнуть из шатра и пропасть бесследно; однако но­вые заботы вскоре заставили его забыть об этой затее, ибо неожиданно появив­шийся подле берега большой флот встревожил всех и вновь обратил помыслы к италийским делам. Эти корабли, ведомые враждебными флотоводцами, шли к апу­лийскому побере­жью на подмогу консулу Гаю Норбану, двигавшемуся с легио­нами из Кампании, и если бы не благовременное попечение Суллы о дисци­плине и охране лагеря, могли бы стать для него источником больших опасностей.

Здесь Петроний замолчал, расхаживая по библиотеке.

— Говорят, — прибавил он, — что сатиры не хуже самого Пана умеют заставить «ум трепетать от страха», по выражению нашего Горация. Не знаю, искал ли хит­рый божок лишь случая ускользнуть из тяжелой руки полководца или хотел на­последок вну­шить ему, чтоб тот не дерзал знать больше своей меры и лучше за­нимался тем, что ему пристало.

— Зевесовы кости всегда хорошо ложатся, — отвечал я пословицею.

Тут пришли объявить нам, что ужин готов.

В защиту Тимофея

Тимофей, сын Конона, афинский полководец, отцовскую славу умноживший своими доблестями, так плохо сносил нападки противников, приписывав­ших его победы одному счастью, что однажды, вернувшись из успешного похода, обратился к народу со словами: «А в этот поход, о мужи афинские, счастье не вмешивалось». Божество, говорят, отомстило ему за это: более не совершив ни­чего славного, Тимофей в старости был обвинен в измене, и народ, непостоянный от подозрительности, приговорил его к штрафу и вынудил удалиться в изгнание на Халкиду, где тот и скончался.

Часто думают, что тщеславие — лишь другое название для скудоумия: в са­мом деле, не оно ли заставляет человека презреть насущные дела и гоняться за пустяками, обрекая его на посмеяние и подвергая прямым опасностям? Но будь это так, от человека, наделенного таким изъяном, в важных занятиях нельзя было бы ждать большего, чем от последнего глупца, а между тем мы знаем, что люди тщеславные не лишены ни проницательности, ни умения жить в свете и что Ти­мофей заслужил свою славу не только неутомимой предприимчивостью, но и ис­кушенностью в военных и гражданских делах: fuit enim disertus, impiger, laboriosus, rei militaris peritus neque minus civitatis regendae. Можно ли думать, что этот порок есть некая запинка ума, вообще быстрого и точного, что-то вроде заколдованного места на дороге, где ломаются телеги и валятся лошади? Ведь мы видим, что тщеславие, жалкое и смехотворное, стоит в окружении столь многих вещей, ценимых общим мнением, — слава, почет, уважение к себе, неизменно хранимое достоинство — а вместе с тем обладает для нас обаянием не меньшим, чем каждая из этих важных вещей, меж которыми оно затесалось. В наших краях рассказывают на этот счет одну притчу, которая скажет всё, что я думаю, куда складней, чем мог бы сказать я сам.

Один крестьянский сын, прозывавшийся Длинным Жаном, за некие провин­ности попал в тюрьму по распоряжению епископа Орлеанского, где и пре­бывал на хлебе и воде, пока не почувствовал, что эта епитимья сделалась для него не­сносною, и не принялся оглашать тюремные своды жалобами на свою участь. Тут является перед ним некий человек, вошедший запертой дверью, и в темноте глаза его пылают, как угли; роста он выше человеческого, и вид его вну­шает тре­пет:

sublime caput maestissima nubes

asperat et dirae riget inclementia formae,

хотя ужасные свои черты он, как мог, смягчил и прикрыл, ибо пришел сюда не пу­гать, а действовать вкрадчивостью. Дьявол (а это был он) спрашивает Жана, что он делает здесь и чего дожидается, на что малый отвечает, что, поскольку его поймали за воровством, то, скорее всего, вздернут на виселице, когда пройдут праздники. Тогда дьявол, от всего сердца возмущенный, принимается укорять Жана, что он пре­дается постыдным сетованиям, которые не облегчают его стра­даний, вместо того чтобы возложить свои заботы на того, кто сумеет с ними сла­дить, — а тот, навост­рив уши, спрашивает, к чему это клонит прекрасный госпо­дин.

— Отдай мне свою душу, — говорит дьявол, — и я тотчас выведу тебя отсюда на белый свет и впредь не оставлю своим попечением, когда бы оно тебе ни понадо­билось.

Жан мигом согласился, считая, что схватил свое счастье за хвост, удалившись от большего зла и придя к меньшему, и дьявол тотчас раскрыл перед ним все затворы и прямо из тюрьмы повел в амбар к одному богатому мужику, откуда Жан вынес все, что можно, без всяких препятствий. С этого дня его жизнь пошла лучше некуда, ибо всякий раз, когда ему приходило на мысль украсть что-нибудь, дьявол был к его услугам, стоило лишь обратить к нему мольбу о помощи:

da mihi fallere, da iusto sanctoque videri,

noctem peccatis et fraudibus obice nubem.

Своим благоденствием Жан мог бы наслаждаться долгое время, если бы прилагал усилия быть осторожным; но поскольку в проделках своих он не знал удержу, а непрестанные удачи довели его до безрассудства —

ni mirum quia non cognovit quae sit habendi

finis et omnino quoad crescat vera voluptas —

то наконец его и накрыли, как птичку, завязшую в смоле, в одной конюшне, где он выбирал себе хомут, в то время как дьявол, видимо, загляделся на кого-то дру­гого из подопечных; а поскольку Жан и прежде был славен ревностью о добре своего ближнего, то судья ему

caelumque videre

iussit et erectos ad sidera tollere vultus,

сиречь отправил его в петлю, наказав палачу совершить всё немедля. И вот Жан, стоя под виселицей, обращает жалостную мольбу к дьяволу, до которого пришла ему крайняя нужда, и наконец замечает своего приятеля замешавшимся среди толпы, собравшейся посмотреть на казнь: тот велит Жану быть храбрецом и дать себя вздернуть, а там он, дьявол, подста­вит ему плечи. Тут Жан ободрился и постарался, чтобы все было честь по чести: когда палач вывесил его, как рубаху на ветер, он поклонился публике и показал ей язык, как это заведено, и утих не сразу, но поболтал ногами, чтобы люди не думали, что зря приходили. Земляки его постояли немного и разошлись, и Жан с дьяволом остались вдвоем. И вот стоят они; на дворе с утра ударил мороз, а им даже переминаться с ноги на ногу нельзя. Дьявол, которому эта шутка давно прискучила и который считал, что сейчас самое время забрать Жана согласно договору и вернуться к себе до­мой, в тепло, спрашивает его, косясь через плечо:

— Скажи, куманек, что ты там видишь? Поведай мне в подробностях, ничего не упуская, — ведь вид у тебя там отменный, я полагаю.

В самом деле, с высоты Жан видел всю свою деревню, так ясно, как никогда прежде, и много всякого в ее окрестностях. Смотрит он, а из его дома выно­сят добро, а тот мужик, в чьей конюшне Жан был пойман, суетится и вопит больше всех, указывая на вещи, что ему принадлежали; и тут видит Жан, что выносят седло, купленное им на честные деньги, и мужик, схватив его в охапку, клянется всеми святыми, что и это его. Стало Жану так досадно — ведь седло было совсем новое и хорошей кожи — что он хотел, набрав побольше воздуха, обличить своего противника, да вовремя удержался: как ни жалко потерянного, а, когда шея в петле, новой тяжбы не заводят.

— Ничего, — отвечает он дьяволу.

Постояли они так еще немного; морозец прижимает, у обоих ноги мерзнут. Дьявол снова спрашивает:

— Ну а теперь что видишь? Расскажи мне, чтобы время шло веселее.

Жан смотрит и видит девицу, за которой он, пока счастье ему улыбалось, ухаживал; теперь эта девица стоит за сараем, где отишие от ветра, и соседский парень шепчет ей что-то на ухо и лезет рукой за пазуху, а она и не противится. Жан дернулся было, да так что ноги едва не соскользнули. Отдышался и:

— Ничего, — говорит опять.

Постояли еще таким манером. Дьявол в третий раз принимается:

— А теперь что?

Жан смотрит, а по деревне идут две старухи, только что глядевшие, как его вешали, и судачат о нем, каков он был при жизни и сколько всякого беспутства учи­нил: и вот слышит Жан, что-де куда ему до Жака-пономаря: тот и в плутнях был не в пример находчивее, и лицом пригож, и в петле выплясывал уж так затей­ливо. Тут сердце в нем загорелось, и он как закричит:

— Полно врать, мне ваш пономарь и в подметки не годится! Он, даром что грамотный, и за околицу ни разу в жизни не вышел, а меня сам епископ Орлеан­ский посадил на цепь, а Орлеан — он вон в какой дали!

Тут-то, когда принялся он указывать, где, по его разумению, был Орлеан, и весь потянулся в ту сторону, ноги его съехали с дьяволова плеча, и он повис в петле, как ему и было предписано.

Не успела его грешная плоть утихнуть на веревке, как душа прямиком уго­дила в преисподнюю, где он первым делом встретил своего старого знакомца, ко­торый теперь, отбросив притворства, предстал ему в истинном виде:

vertice sublimis, cinctum cui nubibus atris

anguiferum caput et fumo stipatur et igni,

hirsutos iuba densa umeros errantibus hydris

obtegit et virides adlambunt ora cerastae.

Без долгих слов дьявол отверз свою пасть, подхватил Жана и бросил себе в утробу, чтобы навеки там похоронить. Жан, однако же, завидев у него гнилой зуб:

hic specus horrendum et saevi spiracula Ditis

monstrantur, taetramque exhalant opaca mephitim —

ухватился за край дыры и повис там. Дьявол задрал голову и мотал ею, чтобы Жан быстрее проскользнул вглубь, тот же завяз в зубах, подобно воскресной го­вядине, и, глянув вниз, дьяволу в гортань, увидел, что там, на дне брюха, нахо­дится обширная область, не меньше хорошего графства, где собраны грешники с миру по нитке, а столицею у них — Содом, перенесенный сюда в целости, так что и солонка на столе не дрогнула, и что вся эта область забрана отменной стеной с семью воротами, по числу грехов, чтобы каждый входил туда своей дорогой; Жан увидел также, что тамошние люди, хоть и сделались все без исключения

exsangues sine corpore et ossibus umbrae,

однако предаются тем же делам, что и при жизни, как камень, что катится с горы: видел он, как одни занимаются рыбною ловлею в хмельных болотах —

tum jacet in spatium sine corpore pigra vorago

limosique lacus —

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 90
печатная A5
от 444