электронная
180
печатная A5
422
12+
«Крыльями меня накроешь...»

Бесплатный фрагмент - «Крыльями меня накроешь...»

Биография Хаима Нахмана Бялика. Серия «Серебряный век ивритской поэзии»

Объем:
96 стр.
Возрастное ограничение:
12+
ISBN:
978-5-4493-4862-3
электронная
от 180
печатная A5
от 422

Гномы, «зефиры» и книжный шкаф

«Вавилонские реки» черты оседлости были чудесными мелкими потоками с небольшими водопадами, пенящимися вокруг преграждавших их устье камней. Их берега возносились вверх и были покрыты густыми лесами. Название городов и местечек звучат для многих из нас, как музыка. Там наши корни, там наши прадеды жили в своем собственном измерении, в своей сказке, отделенные от внешнего мира, в своей Субботе и в своих заполненных заботами нелегких буднях. На ивах, которые росли на берегах лесных потоков, протекающих в этой самой сказке, на тех ивах, которые нельзя было разглядеть в реальности, уже почти два тысячелетия висели арфы…

Пора было эти арфы снять. Уже можно было тронуть их струны. Уже близка была отмена взятого народом на себя обета — не петь песен Сиона в чужом краю. В тот самый момент, когда поэты конца девятнадцатого века по собственной инициативе, ведомые непреодолимой высшей силой, не побоявшись судьбы, не страшась окриков тех, кто по-своему понимал значение слова «традиция», коснулись струн этих незримых арф — именно тогда и распахнулись врата Сиона.

Мальчик, родившийся в 1873 году в деревне Рады в окрестностях Житомира, наверняка прекрасно различал очертания сказочных ивовых деревьев, увешанных арфами. Они его притягивали. Так же, как его притягивали и его друзья — гномы, водившиеся в окрестных лесах. Это были самые настоящие гномы, можете не сомневаться. Если бы вы спросили о них Хаима Нахмана Бялика даже в день его смерти, постигшей его в возрасте 61 года, он ответил бы вам без тени сомнения — да, он играл в детстве в лесу с реальными гномами. Просто его реальность была немного другой, чем у большинства из нас.

Первые шесть лет жизни Хаима Нахмана прошли в настоящей сказке, в деревне, окруженной лесами. Его отец, Ицхак Йосеф Бялик, принадлежал к большой семье лесоторговцев. В Радах он занимался семейным бизнесом.

У Хаима Нахмана был старший брат Шефтель от первого брака отца, а также старшая сестра Хана Йегудит и младший брат Берл (видели ли они тоже гномов? Об этом официальные биографии поэта умалчивают…)

Через двадцать лет он напишет стихотворение под названием «Зефиры»:

С птичьим посвистом — маминых уст поцелуй

От ресниц отгоняет виденье ночное.

Я проснулся, и свет в белизне своих струй

Мне ударил в лицо необъятной волною.

Лезут сны на карниз, и покуда хранят

Тени сладкой дремоты прикрытые веки,

Но уже пронеслось ликование дня

По булыжнику улиц в гремящей телеге.

Из сидящего в раме окошка гнезда

Раскричалась птенцы, опьяненные светом,

И уже за окном началась суета —

То друзья-ветерки заявились с приветом.

И зовут, и лучатся, сияют светло,

Торопливо мигают, снуют, намекают,

Как птенцы озорные, стучатся в стекло,

Ускользнут, возвратятся и снова мигают.

И в сиянье их лиц на окошке своем

Различу я призыв: «Выходи же наружу!

Мы ребячеством радостным утро зальем,

Мы ворвемся повсюду, где свет обнаружим:

Мы растреплем волну золотистых кудрей,

По поверхности вод пронесемся волнами,

В сладких грезах детей, и в сердцах матерей,

И в росе засверкаем — и ты вместе с нами!

В детском плаче, в изогнутом птичьем крыле,

В мыльном радужном шаре, на пуговке медной,

И на гранях стакана на вашем столе,

И в веселом звучании песни победной!»

Над кроватью снует их прозрачный отряд

И щекочет меня в полусне моем сладком,

И сияют их глазки и лица горят,

На щеках зажигая огни лихорадки.

Я брежу, и тает плоть…

Омой меня светом, Господь!

Эй, зефиры прозрачные! Ну-ка, ко мне,

Залезайте, мигая и делая рожи,

Пробегитесь по белой моей простыне,

Воспаленным глазам и пылающей коже,

По кудрям, по ресницам, по ямочкам щек —

И в глубины зрачков сквозь прикрытые веки,

Омывайте мне сердце и кровь, и еще —

Растворитесь в душе — и светите вовеки!

И горячая дрема меня обоймет,

И наполнится сладостью каждая жилка,

Кровь сметает преграды, и в сердце поет

Изначальная радость безмерно и пылко.

Как сладко, и тает плоть!

Залей меня светом, Господь!

(Перевод Мири Яниковой)

Когда Хаиму Нахману было семь лет, семья переехала в Житомир — бизнес его отца разорился, и тот вынужден был искать другие способы заработка. Его жена, Дина Прива, собрала их пожитки и, утирая слезы, посадила на повозку детей. Уезжать никто не хотел…

Большая семья в Житомире приняла их дружелюбно. Братья помогли Ицхаку Йосефу открыть магазин. Хаим Нахман пошел учиться в хедер. Он возвращался оттуда с синяками, полученными от меламедов, которые не могли втолковать непоседливому мальчику даже алфавит. Гномов нигде поблизости не было…

Когда магазин его отца разорился, дяди Хаима Нахмана развели руками и предложили своему незадачливому брату перебраться в бедный пригород Житомира и открыть там корчму. Тот согласился, особого выбора у него не было. Семья опять переехала. Отныне Ицхак Йосеф сидел в своем заведении за стойкой, погруженный в книги Талмуда, а часто и Каббалы. У него была своя тайна, свое духовное убежище — эти самые книги. Ведь он был отцом Хаима Нахмана. Возможно, в детстве он тоже видел гномов… Когда заходили посетители, крестьяне или извозчики, он поднимал голову от фолианта и наливал им рюмку. Затем опять возвращался в своей мир.

А мальчик пошел в новый хедер, и на этот раз ему повезло. Он попал к известному в городе меламеду рабби Меиру, у которого был особый подход к детям. Хаим Нахман не просто быстро усвоил наконец алфавит, но и начал проявлять настоящие задатки гениального ученика. А самое главное — хедер был расположен в лесу! После занятий он возвращался домой через лес. Это был недолгий период возврата к детскому счастью.

Приоткрыто окошко в ночной тишине,

Волны ветра чредою заходят ко мне.

Тихо-тихо текут, их шаги не слышны,

Будто только вернулись из тайной страны.

Как неслышно порхают, садясь на постель,

Будто полные тайной пропавших земель.

Видишь, как их пугает огарок свечи,

Как дрожат они, света коснувшись в ночи,

Как пускаются дружно они наутек,

Если вдруг моя тень в полумраке растет?

Кто они, эти духи без лиц и имен,

Из неведомых стран, из неясных времен,

Что пришли они выведать здесь в этот час,

Оставаясь незримыми, в тайне от нас?

И вообще, где живут они, духи? Секрет.

И бессмыслен вопрос, и неясен ответ… […]

(Перевод Мири Яниковой)

Но однажды, вернувшись с учебы, он обнаружил за стойкой мать вместо отца и узнал, что тот заболел. От этой болезни Ицхак Йосеф так и не оправился. После его смерти Дина Прива осталась вдовой с тремя маленькими детьми. И поцелуй маминых уст с первым утренним посвистом птиц удалился для маленького Хаима Нахмана в область воспоминаний, в далекое раннее детство. Его мама больше не могла прокормить их троих. Кроме того, она понимала, что ее Нахмони по-настоящему гениален. Она была уверена, что у него есть все данные для того, чтобы стать большим раввином. Нахмони должен получить образование! И мальчика соглашается взять к себе в дом его дед, талмудист Яаков Моше Бялик.

Реб Яаков Моше воспитывал внука сурово и почти ничего ему не разрешал. Для мальчика, который не мог справиться со своим живым характером, толкавшим его на разные шалости, за которые ему доставалось от окружающих везде, где он до того жил — от родителей, от меламедов, от дядей и двоюродных братьев, — вдруг попал буквально в ежовые рукавицы.

Первым делом Хаим Нахман нашел в доме деда книжный шкаф. И внезапно обнаружилось, что читать книги из шкафа дед ему не запрещает! Это было отдушиной, это было спасением. Уже в одиннадцать лет он погружается в книги Мишны, да и каббалистические фолианты у Яакова Моше в шкафу присутствовали.

— Где душа твоя, сын мой?

— Там, на свете широком, о ангел!

Есть на свете поселок, огражденный лесами… […]

В летний полдень, бывало, там резвился ребенок,

Одинокий душою, полный грезы невнятной,

И был я тот ребенок, о ангел… […]

…и душа моя тихо в слезе утонула…

— И чрез миг испарилась?

— Нет, упала на Книгу!

Был у деда косматый фолиант обветшалый… […]

И душа одиноко в тех безжизненных буквах

Трепетала и билась…

— И она задохнулась?

— Нет, о ангел, запела!»

(перевод Зеэва Жаботинского)

А кроме этого, у него появилась бабушка, жена деда, для которой он стал приемным внуком и которая хранила в своей памяти множество народных сказок, навеянных сюжетами из мидрашей…

«Последний»

После бар-мицвы умного мальчика отправили изучать Гемару в соседнюю деревню к одному из дядей. А когда он вернулся оттуда через несколько месяцев, стало ясно, что учителей больше для него не найти — он и сам уже кого хочешь научит… И Хаим Нахман отправляется в местный бейт-мидраш — продолжать учебу самостоятельно.

Он обнаружил бейт-мидраш пустым. Кроме него самого, здесь иногда появлялся судья-даян, к которому приходили люди за советами. Но чаще Хаим Нахман учился в темном захламленном помещении совершенно один. Иногда он, вместо даяна, помогал людям, которые заглядывали, чтобы спросить о чем-то. Остальное время он сидел за книгами. Куда девалось его непобедимое влечение к шалостям, заставлявшее его еще совсем недавно, не боясь неизбежного наказания, залезать на крышу и кричать «пожар!» — чтобы потом наблюдать с высоты всеобщую суматоху? Куда делся его бунтарский дух? Куда делись гномы, в конце концов?..

В душе его ожила иная любовь, и это была любовь-сострадание. Он ясно видел в темноте пустого бейт-мидраша, в его углу, плачущую Шхину (Шхина (ивр.) — Божественное Присутствие). Она плакала от одиночества. Она потеряла свой народ… Это разрывало сердце будущего поэта.

Через полтора десятилетия появится его стихотворение под названием «Последний»:

Всех их ветер умчал к свету, солнцу, теплу,

Песня жизни взманила, нова, незнакома;

Я остался один, позабытый, в углу

Опустелого Божьего дома.

И мне чудилась дрожь чьих то крыл в тишине.

Трепет раненных крыл позабытой Святыни,

И я знал: то трепещет она обо мне,

О последнем, единственном сыне…

Всюду изгнана, нет ей угла на земле,

Кроме старой и темной молитвенной школы, —

И забилась сюда, и делил я во мгле

С ней приют невеселый.

И когда, истомив над строками глаза,

Я тянулся к окошку, на свет из темницы, —

Она никла ко мне, и катилась слеза

На святые страницы.

Тихо плакала, тихо ласкалась ко мне,

Словно пряча крылом от какого-то рока:

«Всех их ветер унес, все в иной стороне,

Я одна… одинока…».

И в беззвучном рыданьи, в упреке без слов,

В этой жгучей слезе от незримого взора

Был последний аккорд скорбной песни веков,

И мольба о пощаде, и страх приговора…

(перевод Зеэва Жаботинского)

…«Последний» встает со скамейки бейт-мидраша, разминает мышцы и оглядывается по сторонам. Помещение по-прежнему пусто. А ему пора идти, его уже ждут.

Его ждали в библиотеке новые друзья, с которыми он недавно познакомился. В этом помещении на полках стояли книги авторов Просвещения (Аскалы). В последние месяцы он делил свое время между бейт-мидрашем и этой библиотекой. Он и дальше будет делить свою жизнь между двумя гранями, не отказываясь ни от одной из них, и это станет секретом немыслимого успеха его жизненной миссии.

Если познать ты хочешь тот родник,

Откуда братья, мученики-братья

Твои черпали силу в черный день,

Идя с весельем на смерть, отдавая

Свою гортань под все ножи вселенной,

Как на престол вступая на костры

И умирая с криком: Бог единый! —

Если познать ты хочешь тот источник,

Из чьих глубин твой брат порабощенный

Черпал в могильной муке, под бичом,

Утеху, веру, крепость, мощь терпенья

И силу плеч — нести ярмо неволи

И тошный мусор жизни, в вечной пытке

Без края, без предела, без конца; —

И если хочешь знать родное лоно,

К которому народ твой приникал,

Чтоб выплакать обиды, вылить вопли —

И, слушая, тряслись утробы ада,

И цепенел, внимая. Сатана,

И трескались утесы, — только сердце

Врага жесточе скал и Сатаны; —

И если хочешь видеть ту твердыню,

Где прадеды укрыли клад любимый,

Зеницу ока — Свиток — и спасли;

И знать тайник, где сохранился дивно,

Как древле чист, могучий дух народа,

Не посрамивший в дряхлости и гнете

Великолепья юности своей; —

И если хочешь знать старушку-мать,

Что, полная любви и милосердья

И жалости великой, все рыданья

Родимого скитальца приняла

И, нежная, вела его шаги;

И, возвратясь измучен и поруган,

Спешил к ней сын — и, осеня крылами,

С его ресниц она свевала слезы

И на груди баюкала… —

Ты хочешь,

Мой бедный брат, познать их? Загляни

В убогую молитвенную школу,

Декабрьскою ли ночью без конца,

Под зноем ли палящего Таммуза,

Днем, на заре или при свете звезд —

И, если Бог не смел еще с земли

Остаток наш, — неясно, сквозь туман,

В тени углов, у темных стен, за печкой

Увидишь одинокие колосья,

Забытые колосья, тень чего то,

Что было и пропало, — ряд голов,

Нахмуренных, иссохших: это — дети

Изгнания, согбенные ярмом,

Пришли забыть страданья за Гемарой,

За древними сказаньями — нужду

И заглушить псалмом свою заботу…

Ничтожная и жалкая картина

Для глаз чужих. Но ты почуешь сердцем,

Что предстоишь у Дома жизни нашей,

У нашего Хранилища души.

И если Божий дух еще не умер

В твоей груди, и есть еще утеха,

И теплится, прорезывая вспышкой

Потемки сердца, вера в лучший день, —

То знай, о бедный брат мой: эта искра —

Лишь отблеск от великого огня,

Лишь уголек, спасенный дивным чудом

С великого костра. Его зажгли

Твои отцы на жертвеннике вечном —

И, может быть, их слезы нас домчали

До сей поры, они своей молитвой

У Господа нам вымолили жизнь —

И, умирая, жить нам завещали,

Жить без конца, вовеки!

(перевод Зеэва Жаботинского)

Один из посетителей собрания молодых сторонников Просвещения показывает ему статью в газете. В ней сказано, что в Воложинской ешиве, наряду с Гемарой, изучают науки и иностранные языки… О том, что это не так, он узнает только потом, уже на месте. А пока что ему нужно, ему просто необходимо уговорить деда-хасида разрешить ему поехать учиться в Воложин к «литвакам»! Ох, и не просто это. Он призывает на помощь посланца Воложинской ешивы, набирающего учеников, который так кстати оказался в эти дни в Житомире. И тот каким-то образом ухитряется убедить старика. Яаков Моше прекрасно видит, что происходит с внуком, и уж конечно, для него «литваки» гораздо предпочтительнее, чем просвещенцы-«маскилим».

Хаим Нахман уезжает учиться в Воложин.

Бегство из ешивы

…Конечно же, в Воложинской ешиве изучали только Гемару. Он сразу убедился в этом и поразился сам себе — как он мог предположить другое! Хотя, на самом деле, существовала одна ешива, где преподавались также и науки, и языки, но она была расположена не в Воложине, а в Берлине, и между ним и ею лежали непреодолимые препятствия. Дело было не только в невозможности получить разрешение деда на учебу в таким нетрадиционном заведении. Препятствия состояли еще и в том, что в берлинской ешиве, дававшей своим выпускникам степень доктора философии, от поступающих требовали документ о среднем образовании. Его можно было добыть, если сдать экстерном государственный экзамен. Но он не знал самых основ, он не знал даже русского языка!

Но пока что — было на что переключить внимание и интерес. Здание Воложинской ешивы выглядело непривычно роскошным в глазах Хаима Нахмана, ее с иголочки одетые в традиционную одежду ученики, принадлежавшие к элите «талмидей-хахамим», заполняли учебные помещения, в которых звучала непрерывная музыка слов Гемары, и вначале ему импонировала принадлежность к этому новому для него миру. Он погрузился в учебу и через несколько месяцев великолепно сдал первый устроенный ему экзамен по Гемаре. Это еще больше вдохновило его. Письмо об его успехах руководство ешивы отправило в Житомир к реб Моше Яакову и оно, конечно же, очень порадовало его деда.

Молодой Бялик опять был на стороне плачущей Шхины. Он вновь видел себя «Последним», ощущал себя ее защитником, тем, кто предъявляет претензии ее обидчикам:

Словно в дом, где разбито имя Бога над дверью,

В ваше сердце проникла толпа бесенят:

Это бесы насмешки новой вере — Безверью —

Литургию-попойку творят.

Но живет некий сторож и в покинутых храмах —

Он живет, и зовется Отчаяньем он;

И великой метлою стаю бесов упрямых

Он извергнет и выметет вон.

И, дотлевши, погаснет ваша искра живая,

Онемелый алтарь распадется в куски,

И в руинах забродит, завывая, зевая,

Одичалая кошка Тоски.

(перевод Зеэва Жаботинского)

(Он еще не пишет стихов и это время. Это, как и приведенные ранее, написано много позже…)

…Но вдохновение как пришло, так и ушло. Он знал, что его предназначение в другом. Увы, он не станет, как мечтала его мать, большим раввином.

Он забросил учебу и вместо Гемары погрузился в изучение русского языка. Стихи Семена Фруга очаровали его. Он попросил своего друга, соседа по комнате, давать ему уроки, чтобы свободно читать их в оригинале. Уже через короткое время он принялся за Достоевского. Постепенно он одолевал книгу, и неподатливый русский язык сдавался под напором таланта и энергии.

А затем его новые друзья-«маскилим», которых он нашел и здесь, в самом сердце традиционной еврейской учености, прямо в рядах ученой элиты, познакомили его с творчество Ахад ха-Ама. Это решило судьбу Хаима Нахмана Бялика и зарождающейся новой ивритской поэзии и определило культурный фундамент еврейского ишува Палестины и основы культуры будущего Государства Израиль.

«Птица Сиона»

Все перевернулось. Для начала, в восемнадцатилетнем возрасте, Хаим Нахман пишет, по просьбе своих друзей, манифест их тайного сионистского общества под названием «Нецах Исраэль», и его публикуют в газете «А-Мелиц». Юный Бялик теперь погружен в новую мечту. Он уверен, что именно там, в Сионе, куда стремятся его друзья, а теперь и он сам, будет спасена от своей горькой судьбы оплакиваемая им Шхина. Его детские неясные мечты обретают реальность и место на карте, оставаясь все еще по своей сути мечтами о некоей сказочной и недоступной земле. Туда стремятся герои-исполины, о которых он через много лет напишет эпическую поэму «Мертвецы пустыни». Туда долетают сказочные птицы, которые затем возвращаются к нему, чтобы дать отчет о своем путешествии:

Из жарких стран вернувшаяся птица —

Привет тебе! Стучись в мое окно!

Как к пенью твоему душа стремится,

Как холодно тут было и темно!

Ты спой, родная, расскажи, поведай,

Вернувшись из прекраснейшей земли —

Ужель несчастья страшные и беды

И в тот чудесный теплый край пришли?

Несешь ли ты привет мне из Сиона,

Несешь ли ты от дальних братьев весть?

Слышны ль счастливцам этим наши стоны?

Известно ль им, как мы страдаем здесь?

Известно ль им — тут недруги ужасны,

Так много их, так много всюду зла?

Так спой же, птица, о земле прекрасной,

В которую весна уже пришла!

Несешь ли песню от долин и склонов,

Напев родной земли доныне жив?

И сжалился ль Всевышний над Сионом,

Или теперь там кладбище лежит?

Все так же пахнет чудная долина

Шарона и вершина Левоны?

И не прервал ли сон свой вечный, длинный,

Ливан — или, как прежде, видит сны?

Что увлажняет там Хермона склоны —

Слеза с небес — иль росы поутру?

А Иордана берега — зелены?

А как там горы, что стоят вокруг?

Все так же тучи в тех краях нередки?

Все так же тьма повсюду там лежит?

Спой, птица, о земле, в которой предки

Смерть находили, находили жизнь…

Скажи — ростки, наверное, завяли,

Те, что сажал я в том краю весной?

Когда-то цвел я сам — теперь едва ли

Мне хватит сил, и старость предо мной.

Скажи же, птица, что там нашептали,

Листы и корни? Что узнали мы

От них? Они шептали, что мечтали

Опять занять ливанские холмы?

А братья, что там сеют со слезами —

Поют ли, собирая урожай?

О, мне бы крылья — я б давно был с вами —

Я б полетел в цветущий этот край!

А что тебе я сам сказал бы, птица,

Что хочешь из моих услышать уст?

Не пенье — только плач тут может литься,

Ведь этот край так холоден и пуст.

О бедах ли бесчисленных поведать,

Что всем известны, — это хочешь знать?

Кто их сочтет, измерит, эти беды,

Что вновь настанут, что придут опять?

Лети же — над пустыней, над горою,

Покинь меня и улетай к себе,

Поскольку здесь, крылатая, со мною,

Ты будешь плакать о моей судьбе.

Но только слезы ничего не значат,

Рыданье утешенья не дает.

Давно болят глаза мои от плача,

И сердце так измучено мое!

Уже давно устали слезы литься,

И нет конца, не совладать с тоской.

Привет тебе, вернувшаяся птица!

Возвысь же к небу чистых голос свой!

(перевод Мири Яниковой)

Это — его знаменитейшее стихотворение «К птице» (другой вариант перевода названия — «К ласточке»). Оно послужило для него первой ступенькой к взлету, но пока еще этот взлет, вслед за его «ласточкой», был впереди.

Он записал стихотворение на листе бумаги и положил его в карман. Потому что он собирался в путь.

Девятнадцатилетний Бялик не мог больше находиться в оковах, наложенных на него дедом. Они олицетворяли то прошлое, из-за верности которому, точнее, из-за отсутствия альтернативы, опустел бейт-мидраш. Они олицетворяли то, из-за чего плакала, разрывая его сердце, Шхина.

Его путь лежал в Одессу. Реб Яаков Моше не пережил бы этого, если бы только он об этом узнал. Для него этот город был проклятым местом, где обосновались и развернули свою деятельность ненавистные «маскилим».

Но Хаим Нахман и не собирался огорчать деда. Он все продумал. Яаков Моше ничего не должен был знать о его пребывании в Одессе. Письма из Житомира его сосед по комнате в Воложине должен был пересылать на его одесский адрес, а свои ответные письма он собирался слать в Воложин, чтобы уже оттуда его друг отправлял их с местной почты в Житомир.

В Одессе, с помощью другого своего друга из ешивы, сына рава Абельсона, он нашел комнату на съем и кое-какую подработку — уроки иврита. В обмен на них, в дополнение к небольшой оплате, он получал от отца своих учеников уроки немецкого языка. Ему пришлось также снова срочно взяться за русский язык, потому что его ученики говорили по-русски. В этот период он погрузился в чтение Достоевского, Гоголя, Пушкина.

Рав Абельсон познакомил его с писателем Моше Лилиенблюмом. Прочитав стихотворение «К птице», тот направил Хаима Нахмана к Ахад ха-Аму.

Дрожащими руками протянул юный Бялик невероятно уважаемому им писателю листок со своим стихотворением. Только глянув на него, Ахад ха-Ам сразу же сказал, чтобы он побыстрее шел к Йеошуа Равницкому, который как раз начинает выпускать журнал «Пардес».

Счастливый Бялик выбежал из его дома, и только через некоторое время сообразил, что забыл попросить рекомендательное письмо к издателю. Он нашел Равницкого в типографии, протянул ему свое стихотворение и сообщил, что Ахад ха-Ам рекомендует его напечатать. Процесс выпуска первого номера «Пардеса» уже находился на продвинутых стадиях, а все полки в редакции были забиты материалами для следующих номеров.

Равницкий прочитал «К птице». Он сразу сказал витающему в облаках от счастья молодому автору, что стихотворение попадет в первый номер, несмотря на то, что он уже частично находится в типографии. У Бялика была с собой целая тетрадка его стихов, и он оставил ее издателю. Через несколько дней, однако, Равницкий вернул ему тетрадь без единого комментария, и тот понял, что больше ничего, достойного печати, редактор в ней не обнаружил.

Он не дождался выхода номера «Пардеса» со своей «Птицей». В один из ближайших дней на его имя пришло письмо из Воложина. Это было пересланное письмо из дома, из Житомира. В нем сообщалось, что его дед реб Яаков Моше болен. Кроме того, его воложинский сосед по комнате, переславший письмо, сопроводил его своей собственной припиской, в которой сообщались ошеломительные новости: Воложинская ешива только что была закрыта властями… Было понятно, что весть об этом обязательно достигнет ушей Яакова Моше. Хаим Нахман больше не мог задерживаться в Одессе, иначе все его уловки были бы раскрыты. Он был неспособен так огорчить своего больного деда.

Всего полгода он пробыл в Одессе. Накануне Пурима 1892 года он собрался назад в Житомир. Он увозил с собой домой новые знания — в основном они исчерпывались двумя изученным им в самой основе языками, русским и немецким.

Первый номер «Пардеса» со стихотворением Хаима Нахмана Бялика о птице, принесшей ему весть о Сионе, вышел через несколько дней после его отъезда из Одессы. «Птица» вызвала множество откликов и писем от читателей. Кинулись искать автора — и только тогда узнали, что его нет в городе.

В Житомире он едва успел застать в живых своего сводного старшего брата Шефтеля, которого настигла смертельная болезнь. Его дед от своей болезни оправился.

Бялик, немного потерявший бдительность на фоне последних событий своей жизни, привел домой компанию друзей из библиотеки. Они раскрыли журнал «Пардес», и один из них начал читать вслух «К птице». Реб Яаков Моше услышал, разобрался в ситуации… Конечно, он очень расстроился и рассердился, но ничего не сказал вслух. Вместо того, чтобы ругать попавшего под дурное влияние внука, он решил принять меры, чтобы вернуть того на верный путь…

Снова солнце взошло, вновь поникло за лес,

День прошел, и не видел я света;

День да ночь, сутки прочь — и ни знака с небес,

Ни привета.

И на западе снова клубятся пары,

Громоздятся чудовища-тучи —

Что там? зиждет миры или рушит миры

Некто дивно-Могучий?

Нет, не зиждутся там и не рушатся там

Ни миры, ни дворцы, ни престолы:

То свой пепел струит по земным наготам

Серый вечер бесполый.

И шепчу я: в заботах о вашем гроше

Своего не сберег я червонца… —

И встает Асмодей и хохочет в луче

Уходящего солнца.

(перевод Зеэва Жаботинского)

Хаиму Нахману Бялику было всего двадцать лет, когда в их дом, по инициативе деда, зачастил шадхан (шадхан (ивр.) — сват, посредник при заключении брака). К счастью, почти все приносимые им предложения реб Яаков Моше отвергал. Но бесконечно это длиться не могло. В один из дней мятежному внуку было сообщено, что для него найдена подходящая невеста.

Маня Авербух

Когда шадхан постучался в дверь дома семьи Авербух, Маня находилась в гостиной одна — отец был в отъезде, а мама спала. По правилам, ему следовало говорить не с ней, а с ее родителями, но он очень спешил получить хоть от кого-нибудь в этом доме надежду на положительный ответ, потому что на этот раз чувствовал, что его ведет Провидение, и наконец-то все получится. Пригласив гостя войти и выслушав его, девушка очень смутилась и пообещала подумать над тем, что он ей сказал.

Мане Авербух было семнадцать лет. Он играла на фортепьяно и обожала русскую поэзию. Кроме русского, она знала идиш, который был ее родным языком, как и у всего ее окружения.

Иврита она не знала, поэтому стихотворение о птице Сиона прочитать не могла, но была осведомлена о нем и захвачена, как и все вокруг, поднявшейся волной почитания новой знаменитости — молодого талантливого поэта по фамилии Бялик.

После ухода шадхана она некоторое время стояла у окна, оглушенная. Потом побежала будить мать.

«Мама, я выйду за него!» — сказал она по окончании их взволнованной беседы.

А вот Хаиму Нахману в это время шидух (шидух (ивр.) — сватовство) был крайне некстати. Несмотря на то, что Равницкий отказался печатать его другие стихи, он уже был настолько знаменит благодаря своей «Птице», что одесская еврейская община предложила ему стипендию в десять рублей в месяц, да и работу — уроки иврита — он смог бы теперь в Одессе найти без всякого труда. А тут, в Житомире, на него давило всеобщее ожидание родни, — все надеялись, что он женится и займется лесоторговлей…

Единственное, что он сделал все-таки в эти дни по своей собственной воле — это послал еще три стихотворения Равницкому, в надежде, что они подойдут для публикации. И затем — сдался течению событий.

Смотрины молодым устроили в самые ближайшие дни. Очень смущенная Маня стояла, держась за спинку стула, чтобы не упасть, в гостиной, где был накрыт стол, когда в дом шумно ввалилась сразу вся родня ее жениха. Она даже не сразу смогла различить в этой толпе его самого.

Маня видела Хаима Нахмана в первый раз в жизни. Она отметила, что у него приятное лицо, но в основном внешне он ее разочаровал. Она была в смятении — несмотря на эйфорию, в которой она пребывала в последние дни, и на юный возраст, она все же осознавала, что решение, которое ей придется очень быстро, буквально в этот же вечер, принять, определит всю ее будущую жизнь.

Ну, а жених… Он едва смог заставить себя один раз взглянуть на нее. У его невесты были большие глаза и приятная внешность — это все, что он заметил. Больше было и не надо. Он влюбился в тот же миг. Он, впрочем, вообще быстро и часто влюблялся, несмотря на то, что все прежние предметы его мечтаний были для него недоступны.

За столом он вел блестящую беседу с одним из ее родственников, не решаясь еще раз на нее взглянуть. Он очаровал всех, и саму Маню в конце концов тоже. К тому же, после того, как гости разошлись, одна из ее родственниц в шутку сказала ей: «Если ты сейчас ему откажешь, я просто покончу самоубийством!» И Маня Авербух поняла, что, вне зависимости от своих чувств и колебаний, она не сможет теперь не оправдать всеобщих ожиданий.

На этот раз и в самом деле вмешалось Провидение.

…Над колодцем, что в саду,

У ведра я тихо жду:

По субботам он стучится

У меня воды напиться.

Жарко. Все в глубоком сне:

Листья, мухи на плетне,

Мать, отец… Не спим мы двое:

Я да сердце молодое.

Да не спит еще ведро,

И роняет серебро

Кап-кап-кап на дно колодца…

Милый близко… сердце бьется… […]

(перевод Зеэва Жаботинского)

Бялик после этого вечера полностью смирился с судьбой, при том, что он, так же, как и его невеста, не был на самом деле готов к большим переменам в жизни. Но тут как раз, очень кстати, родня решила, после церемонии обручения, дать все же молодым, которые и на самом деле были очень молоды, еще пару лет пожить своей собственной жизнью. Со свадьбой решили не торопиться, а будущий тесть предложил Хаиму Нахману тем временем оплатить ему учебу в любой ешиве, которую тот выберет. С замиранием сердца Бялик рассказал ему, что в Берлине есть как раз подходящее для него учебное заведение — он имел в виду ту самую ешиву, которая давала общее образование и степень доктора философии… Почему бы и нет, сказал Шевах Авербух, и невероятная, немыслимая мечта Хаима Нахмана внезапно стала такой близкой…

Но судьба решила по-другому. Его дед, реб Яаков Моше, умер вскоре после Песаха, и в качестве своей последней воли приказал поскорее сыграть свадьбу своего непокорного внука и ввести того в семейный бизнес. Авербухи, так же как и Бялики, были лесопромышленниками.

Уронил я слезу — и слезинку настиг

Луч игривого света.

Сердце сжалось во мне: и она через миг

Испарится, пригрета…

И пойду — снова нищий… За что? Для чего?

Словно капля в болоте,

Даром сгинет слеза, не прожжет никого.

Не смутит их в дремоте…

И куда мне пойти? Разве броситься ниц,

Рвать подушку зубами —

Может, выжму еще каплю влаги с ресниц

Над собой и над вами.

Слишком бледен ваш луч, и во мне он со дна

Старых сил не пробудит:

В небе солнце одно, в сердце песня одна,

Нет другой и не будет…

(перевод Зеэва Жаботинского)

«Две фиалки в пустыне…»

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 422