электронная
439
18+
Королева психов

Бесплатный фрагмент - Королева психов


5
Объем:
168 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4493-4157-0

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Глава 1

В детстве родители мне подарили аквариум с прозрачной водой и рыбами. Пиратский фрегат, замка развалины, и камни морские серыми глыбами были на дне бессистемно навалены. «Прелесть какая!» — все говорили. Нежных созданий красивый полёт я наблюдать подолгу любила: рядом садилась и, носом прильнув к стеклу… вечность, казалось, так проходила. Они умирали одна за одной. Я хоронила, что-то смахнув, навроде слезы, но жизнь научила: всё, что ты любишь, однажды умрёт.

                                            ***

— Деда, а что ты делаешь? — подхожу к нему сзади и обнимаю за ногу. На нём тёмно-серые брюки с безупречно по-военному наглаженными стрелками и белоснежная майка, заправленная на талии под ремень. — Что это у тебя, деда? Когда ты это всё купил? Пока я спала? Почему не разбудил, я бы помогла тебе нести!

Дед неторопливо разбирает большую клеёнчатую сумку, в которой лежат продукты.

— Заяц, не мешай! Помоги лучше.

— Деда, а ты молоко купил? — я продолжаю вертеться у него под ногами и заглядывать в сумку, чем немного раздражаю его.

— Купил, — дед выкладывает два треугольных пакета с надписью «молоко».

— А хлеб купил?

— Держи-ка, — в следующую секунду в руках у меня оказывается мягкий и слегка теплый кирпичик чёрного.

— Ух, ты! Какой тёплый, — тут же зубами вгрызаюсь в ароматную хрустящую корочку.

— А ну-ка, положи хлеб! Не перебивай аппетит! — дед грозит мне строгим пальцем, и я послушно разжимаю челюсти и кладу хлеб на стол, — поставь лучше молоко в холодильник.

— Деда, а чего у нас сегодня на обед? — пока я открываю холодильник, один пакет выскальзывает у меня из рук и падает на пол, — ой, а почему молоко такое скользкое? Оно вспотело, пока ты его нёс? Деда, свари сосиски с пюре. Свари, ну, пожааалуйста!

— Нет, заяц, сосисок не было. Я селёдку купил, — дед достаёт из сумки продолговатый промасленный газетный свёрток и тоже кладёт его на стол, — вот. Сейчас будем чистить. Кстати, ты рыб не забыла сегодня покормить? Вид у них довольно свирепый. Похоже, что голодные… Нельзя забывать о тех, кто в тебя верит.

На кухонном столе стоит средних размеров аквариум, в котором живут мои рыбы. Четыре красных, семь чёрных, ещё несколько зелёных и синих… и одна золотая, неторопливая в своей красоте и рыбьей грации. Я ухаживаю и слежу за ними: включаю им лампу, чищу, меняю воду, кормлю. Я беру банку с кормом, опускаю в неё свою крошечную детскую руку, захватываю щепотку тремя пальцами и потом сосредоточенно «солю» воду в аквариуме, равномерно распределяя порошок по поверхности. Со стороны может показаться, что я варю рыбный суп в прозрачной кастрюле. Стоит корму оказаться в воде, рыбы наперегонки устремляются к нему, вспенивают воду, толкаясь и отнимая друг у друга съедобные крошки.

— Деда…

— Что? — дед постепенно разворачивает селёдочный свёрток, один за другим раскрывая промасленные лепестки газет.

— А как рыбы в меня верят?

— Как в Бога.

— Как это? — закрываю банку с кормом и ставлю её на место.

— Ну… смотри: жизнь этих существ полностью зависит от тебя. В твоей власти накормить их или не накормить, включить им лампу или оставить в темноте. По сравнению с ними, ты — существо более сложное и высшее, а, следовательно, их рыбьим умом непостижимое. Всё что они видят, возможно, это лишь твоя щедрая рука, которая хлеб их насущный дашь им днесь и которой они, вероятно, возносят свои рыбьи молитвы, дабы она не оскудела, не понимая, что молиться нужно не руке, а о том, чтобы одна маленькая девочка не забыла взять этой самой рукой банку с их кормом, открыть её и высыпать его в аквариум. Кто-то может отрицать твоё существование, кто-то относиться скептически, но всё, что им остаётся в конечном итоге — это верить.

— Деда, а что такое «днесь»? — мой мозг работает истошно, пытаясь уместить хотя бы часть полученной информации.

— Неважно. Важно то, что если ты их не покормишь, они умрут. На тебе большая ответственность, понимаешь?

— А у Бога есть ответственность, Деда?

— У Бога есть терпение, это уж точно. Терпит все людские выходки до поры до времени. Верит в своё творение. До последнего верит, смирившись с несовершенством. Даже сына своего отправил на землю в назидание, а люди его распяли. Убили попросту… Так никто ничего и не понял.

— Что не понял, Деда?

— Помнишь, я рассказывал про Иисуса, которого люди казнили на кресте?

— Помню.

— Как ты думаешь, почему они это сделали, Заяц?

— Не знаю…

— Люди всегда стремятся уничтожить то, что они любят, не понимают или боятся. К тому же, мёртвым поклоняться проще, чем любить живых, запомни, Заяц.

— А зачем Бог послал своего сына, деда? Он же знал, что они его…

— Бог сделал бога человеком для того, чтобы человек нашёл в себе Бога. Но это сложно тебе сейчас понять… Потом как-нибудь.

— Деда, а что будет, когда найдёшь в себе Бога?

— Что будет?… — на-ка, выкинь эту газету и дай мне чистую. Там в прихожей под зеркалом оставил.

Я запихиваю промасленный бумажный ком в мусорное ведро и бегу по коридору в прихожую. Там хватаю газету и возвращаюсь со всех ног обратно на кухню.

Дед тщательно моет руки под тугой струёй холодной воды, по-хирургически обильно намыливая их мылом. Приоткрыв свой рот, мёртвая жирная рыба лежит на газетном листе и, кажется, смотрит на меня.

— Деда, зачем они его убили? Ну… Сына Бога… зачем?

— Такова природа людей, Заяц. Они любят жестокие зрелища. Им нравится смотреть на казни и кровь, поэтому на их алтаре всегда будет распятый Иисус, а рядом с ним обезглавленный Иоанн Креститель с расстрелянным Себастьяном.

— Деда… А что будет, когда найдёшь в себе Бога?

Рыбы тем временем прикончили свой корм и теперь лениво плавали, подбирая остатки случайных крошек.

— Любишь селёдку, Заяц?

Дед берёт отточенный кухонный нож с коричневой деревянной ручкой и с нажимом проводит им сразу за верхним плавником, погружая лезвие в рыбью плоть под небольшим углом. Несколько разноцветных обитателей аквариума тут же с любопытством припали к стеклу и замерли, ритмично покачивая плавниками. Их губы шевелятся, будто беззвучно произносят одно и то же слово… Дед переворачивает селёдку на другой бок и снова проводит ножом, с хрустом отсекая неживую голову и хвост. Один быстрый продольный надрез вдоль хребта… аккуратно чулком снятая с обеих сторон кожа… вспоротое брюхо… У деда ловкие длинные пальцы и точность движений военного врача. Вскоре на перепачканной кровью и кишками равнодушной газете лежит безупречно разделанная селёдка вполне готовая к употреблению.

— Заяц, тащи луковицу и почисть её. Одной хватит.

— Деда… а точно нет больше сосисок?


ПИСЬМО БОГУ №1

Здравствуй, дорогой Бог.

Пишу тебе впервые, потому что впервые мне некому больше писать. Точнее, не знаю, кому можно было бы про это…

Но Ты поймёшь, как никто, я знаю.

Ты, может, не помнишь, но я с раннего детства разговариваю с Тобой, как мне кажется, без посредников и иногда я даже слышу, как Ты сам отвечаешь мне в любом месте и в любое время на мои бесконечно глупые вопросы.

Когда мне было 4,5 года, я думала, что Ты — куст чайной розы в дедушкиной комнате (ну, Ты помнишь, он стоял в углу возле окна, как раз там, где теперь находится моя кровать).

В 21:00 вместе с началом программы «Время», мама укладывала меня спать, выключала свет (или как я просила её: «Мам, включи темноту!») и спокойно шла ругаться с папой на кухню. Там они обычно обсуждали внешнеэкономическую и политическую обстановку, повышение цен на кисломолочные продукты и кратко пересказывали новости с полей страны, весело закидывая друг друга кухонной утварью и посудой. Заканчивалось всё обычно разводом, там же, на кухне. Подтверждая прогноз Гидрометцентра, мама традиционно моросила дождём из слёз, а меня резким рывком из-под одеяла призывали засвидетельствовать распад ячейки и ответить на вопрос, кого я буду любить больше, если папа вдруг уедет в Питер навсегда.

Однажды я попросилась в детский дом, и добавила к своей просьбе слово «мрази», перенятое из лексикона воспитателя детского сада и сразу запавшее мне в детскую душу своей фонетикой и хлёсткостью звучания. Как выяснилось, именно в тот момент я и научилась наиболее ясно формулировать свою мысль. Как знать, возможно, лингвистика — всё же моё истинное призвание.

Потом я возвращалась в свою комнату, вставала на колени и обращалась к Кусту, который был особенно красив и величественен на фоне квадрата ночного окна.

Правда, тогда я ещё не была крещёной и в духовном смысле робко топталась где-то в прихожей Твоей Небесной канцелярии, но для меня это не имело никакого значения и никак не умаляло моих намерений рассказать тебе всю Правду.

Я вставала на колени и говорила:

— Господи, пожалуйста, пусть это детство скорее закончится. Спасибо.

Много позже я научилась читать, припала к первоисточникам и узнала, что с исторической точки зрения, куст уже был использован для диалогов с Тобой. То есть, первооткрывателем в этом я снова не стала. Я думаю, что именно мои ночные разговоры с чайной розой превратили этот цветок в огромное раскидистое дерево, который однажды занял почти всю комнату ароматами, и за это его кому-то отдали…

Мой личный Бог покидал квартиру нехотя, цепляясь ветвями за дверные косяки и нещадно царапая обои на стенах. Махал мне широкими листьями на прощанье, а грузчики упорно волокли Его к лифту, на ходу обламывая лишние, как им казалось, ветки.

— Осторожнее, мрази! — крикнула им в щель закрывающегося лифта и тут же получила по губам от мамы. Тогда же я и узнала, что я — побочный продукт их с папой Любви, правда всегда болезненна, а в моём лице она родила Антихриста.

Я спросила:

— Мама, а зачем ты меня родила?

— Мусор выносить.

— А от чего берутся дети?

— От поцелуев, — и громко захлопнула дверь ванной.

А потом она залезла куда-то в шкафчик и вынула стопку писем, написанных ею в Пустоту. Каждое было в конверте без адреса. Там было про Любовь, про то, что «всё мужичьё поганое» и про то, как ей от всего этого всю жизнь больно. Она читала мне каждое письмо вслух, периодически прерываясь на нравоучения.

— Никому нельзя верить! Никому! Запомни. И рассчитывать ни на кого нельзя. Только на себя! Поняла?!

Потом я стала добавлять к своей молитве:

— Господи, пусть у меня никогда не будет детей. Я сама буду выносить мусор. Господи, забери, пожалуйста, эту Любовь, от неё побочные продукты, мамины слёзы и всем только хуже!

Однажды я почти поверила взрослым, что Ты и Дед Мороз — одно и то же лицо.

Но 31 декабря 1979-го Ты послал мне знак в виде пьяного мужика в красном халате с татуировкой «ЛЮСЯ» на пальцах, который, не дослушав моё стихотворение до конца, заблевал ковёр и забыл отдать мне честно заработанный литературой подарок. Пока я мыла его бородой пол, а мама собирала разбитые ёлочные игрушки, я думала о том, как всё-таки правильно и гармонично устроена жизнь, вовремя отторгающая ложных идолов.

С тех пор я очень недоверчиво отношусь к тому, что говорят взрослые.

А потом Ты услышал меня, и детство, наконец-то, кончилось.

И вообще ты всё услышал. Всегда слышал.

Спасибо, что Ты, хоть и не сразу, но всегда исполнял мои желания. Даже дурацкие. И всегда сам знал, что для меня лучше. И подсказывал. Прости, что ошибалась, не всегда слышала тебя и пыталась переупрямить. И Ты всегда был слишком снисходителен ко мне, как Ты снисходителен ко всем дуракам. Спасибо за это тоже. Не пойму, почему я всё ещё здесь, а, главное, зачем. Понять бы.

А!

Ещё прости, что не всегда знаю, что делаю, но делаю так, как чувствую, потому что дурная до придури и, наверное, так лучше. Многих этим злю. Прости, что мне стало всё равно.

А так…

Господи, спасибо, за всё.

Это я и хотела Тебе сказать.

Ещё… если сможешь, научи, пожалуйста, людей быть счастливыми и спокойно проходить мимо чужого счастья.

Спасибо.

Всегда твоя.

Я

Глава 2

Самый страшный образ, который я вынесла из детства — образ девочки, которая мучила насекомых, с удовольствием отрывая им крылья и лапки. Это была какая-то сказка, найденная мною в старой и потрепанной детской книжке, в которой практически не было картинок. Обложка затёрта, а уголки загнуты и оббиты так, будто эта книга повидала много рук. Название не помню. Кажется, что-то про хлеб. Точнее, картинка там была только одна: девочка за свои прегрешения перед насекомыми попала на страшный Суд в подземелье, где её привязали к столбу, и по чьей-то команде по ней начали ползать все изуродованные ею твари: бескрылые бабочки, полураздавленные червяки, гусеницы и жуки с безногими пауками. Она стоит обездвиженная возле столба, в рот, нос и уши ей заползает шевелящаяся масса, постепенно поглощая её полностью, а на её лице ужас и страдание. Эту книжку принесла откуда-то и велела прочесть моя мама, считая её весьма поучительной.

Именно так она и сказала:

— Аля, прочти эту сказку. Она поучительная.

Мама.

У моей мамы бескрайние запасы какой-то крупы, расфасованной в одинаковые по размеру бумажные пакеты, по форме отдалённо напоминающие параллелепипед. Мамин неприкосновенный запас продуктов на случай ядерной зимы или внезапной осады нашего дома. Бумажные прямоугольные пачки плотными рядами стоят на верхних полках кухонных шкафов. В них давно уже построила свою цивилизацию пищевая моль, откладывает личинки и в течение многих лет выводит в каком-нибудь пшене поколения себе подобных. Из шкафов то и дело выпархивают серые мотыльки. Мама хлопает в ладоши, безуспешно пытаясь поймать очередную бабочку, но та оказывается проворнее маминых рук.

— Лови, лови, вот же она! Туда полетела! — одновременно с громким хлопком, мама неуклюже и тут же грузно приземляется, вонзаясь босыми пятками в пестрый кухонный линолеум, — Ах ты, зараза! Улетела.

Со стороны кажется, что стоит лишь новорождённой моли показаться из своего шкафа и вылететь на свет Божий, ей тут же начинают аплодировать, подпрыгивая и кружась по кухне в каком-то диковинном танце.

— Мам, а нельзя выкинуть эту крупу, мы всё равно её не едим? — я вижу, как из-за полуприкрытой дверцы выползает ещё одна серая бабочка и готовится к взлету.

— Нельзя. Когда сама всё купишь, тогда и будешь побрасываться, — на маме застиранная бледно-розовая синтетическая комбинация с оторванным кое-где по нижнему краю кружевом.

— Но там же… черви.

— Откуда ты знаешь, что именно там?! Может, и не там вовсе. Может, в приправе. Перебрать надо. Там ещё супы в пакетиках были. Много.

На кухне желтые в полоску, заплёванные жиром, бумажные обои. Потолок, скорее, серого цвета. В местах соединения бетонных плит прочерчены углубления в виде темноватых желобков, по которым любят неспеша прогуливаться, выползая на свой променад, гусеницы.

Мне всё время кажется, что какая-то из них непременно упадёт мне на голову или за шиворот и тогда я сойду с ума от омерзения и страха, пытаясь стряхнуть с себя эту гадость.

Иногда они, действительно, падают: срываются со своего желобка и ловко повисают на невидимой нитке, будто специально, замерев точно перед моим лицом, извиваясь и изворачиваясь. Перед глазами мгновенно возникает картинка из детской сказки про девочку, заживо погребённую под грудой шевелящихся полудохлых червей и тушек изуродованных бабочек. В этот момент моё сердце рвёт так сильно, что боль простреливает насквозь и застревает иголкой примерно под левой лопаткой.

— Ма, вон, опять червяк ползёт! — они бледно-жёлтого цвета с крошечной чёрной головкой. Мучные черви — так, кажется, они называются.

— Возьми веник и сними его. Подумаешь… — она берёт в руку веник, тычет им в небо, подцепляет червяка и стряхивает его в унитаз. Червяк повисает на какой-то невидимой нитке, судорожно карабкается по ней вверх и явно не настроен умирать, но потом всё же срывается и исчезает в водовороте спущенной унитазной воды, — вот, так.

— Ма, вон, ещё один!!!

— Ну и пусть себе ползёт. Что он тебе мешает что ли?

— Мешает… — я стою в дверях, смотрю на червяка и не могу заставить себя переступить порог.

— Не выдумывай. Садись есть. Я рассольник сварила, — она ставит на стол тарелку с супом и случайно проливает несколько капель на клеёнку.

— Я не буду. Не хочу есть…

— Говорю, не выдумывай! И так не жрёшь ничего!

В моей тарелке вместе с картошкой в мутной серо-зеленой жиже плавает какая-то крупа, которая похожа на разбухших опарышей или белесые личинки.

— Если не будешь есть, я вылью тебе твою тарелку за шиворот! — мама нарезает толстыми кусками чёрный хлеб и кладёт его передо мной на мокрую клеёнку.

Я продолжаю сидеть и неотрывно смотреть на чёрную вертлявую головку червяка на потолке и мысленно высчитываю траекторию его возможного падения в мою тарелку.

— Хлеб какой мягкий. Когда брала, ещё тёплый был.

— Ма, можно я пойду? — Червяк на потолке приподнял любопытную чёрную головку и отчаянно шевелит ей, пытаясь выбраться из своего желобка.

— Крупу надо перебрать. В приправе они, наверное… — мама ест свой рассольник с аппетитом, и всякий раз, поднося к лицу ложку, широко открывает рот, обнажая некрасивый старушачий рот с двумя золотыми зубами. — Чего сидишь? Ешь давай! — По её подбородку сползает жирная суповая капля, которую она ловко подтирает хлебным мякишем и тут же отправляет его в рот, — и нечего выдумывать. В войну и не такое ели. Тухлятину… Бабушка Феня в детском саду работала и продукты оттуда воровала.

— Как это?

— А так. Мяса куски на тело намотает, пока никто не видит и ходит так часов по десять, а то и двенадцать. Масло, хлеб, шоколад… Всё, что детям в детсад привозили, то и воровала. Вечером дома догола разденется, а мы соскребаем… Мясо протухало, конечно, за весь день, но выбирать не приходилось… Вон она! Моль! Смотри, в коридор полетела! Лови, лови!

По кухне начинает метаться и кружить новая бабочка, шарахаясь от маминых ладоней.

— А как же дети?

— Какие дети? — коричневый кухонный стул на тонких чуть изогнутых ножках трещит под тяжестью грузного маминого тела.

— Ну дети из детского сада. Бабушка же у них брала еду, чтобы вам принести.

— Да, все крутились, как могли. Детям не докладывали, конечно. Время такое было. Нехорошее. Трудное время… — Снова жирная капля на её подбородке, которую она вытирает ладонью.

— Ма, можно я не буду есть?

— Нет, нельзя. Аля, надо кушать!

— Зачем? Я не хочу. Мне всё невкусно, — червяк срывается с потолка и падает на стол рядом с моей тарелкой.

— Ах ты, зараза! — мама быстро подхватывает его пальцами и выбрасывает в раковину, — что значит, «невкусно»?! Всем вкусно, а ей невкусно! Ты психи свои брось, слышишь? Тоже мне, Королева нашлась!

Я боюсь признаться маме в том, что еда давно утратила для меня всякий вкус, и я вряд ли отличу её рассольник от борща или компота. Глядя на плавающие в тарелке куски мяса, я мысленно называю её суп «отвар из трупов» и едва сдерживаю тут же подступающие к горлу рвотные позывы.

— Должна «спасибо» сказать, что хоть такое тебе дают!

— Спасибо.

— Вся в папу своего. В шизофреника. Опять ему доедать за тобой.

— Да.

— Что «да»?! Жри, сказала!

Я не люблю её, хоть она и неплохая мама.

Она по-своему старается, делая всё, что может и, как умеет, пытаясь изо всех сил осчастливить меня.

Унижение — излюбленный способ общения с теми, кто находится в мамином ближайшем окружении. Но я слишком мала и ещё не понимаю этого. Не понимаю, что унижение и насмешка — единственные доступные моей маме инструменты её безжалостной Любви, взаимодействия с внешним миром и одновременно защиты от него.

— Ма, а тебе не кажется, что все люди похожи на червей и гусениц?

— Опять бредишь? Совсем от своих книжек с ума спятила. Дай мне ещё хлеба кусок. Отрежь. — Она наклоняет тарелку к себе и выскребает со дна остатки супа.

— Это не бред! Превращение. За время своей жизни человек проходит разные стадии изменения от личинки к червяку, от червяка к куколке и потом… поэтому все так много жрут! Работают своими челюстями… жрут, жрут и пухнут! А потом все думают, что человек состарился и умер, а он на самом деле окуклился. Замер в ожидании своего финального превращения.

— Что за «финальное превращение»? — мама промакивает скатерть куском чёрного хлеба и тоже отправляет его себе в рот.

— Финальное превращение… в бабочку. Что если нет никакой старости, а Душа просто покидает свою оболочку, когда приходит время и…

— Какая ещё бабочка?! Всё выдумываешь. Вон, она на стене сидит! Бей её, бей!!

Раздавленный моим пальцем мотылёк оставляет на грязных жёлтых обоях маленькое серебряное пятнышко.

— Почему выдумываю?.. Можно же предположить, что всю свою жизнь человек неосознанно плетёт свой кокон… Плетёт лишь ради нескольких мгновений этого полёта, а в конце, превратившись в мотылька, человек видит свет и летит на него, летит, отчаянно работая крылышками, думая, что там его спасение. Но на самом деле… именно там всё и заканчивается. И ничего больше нет.

— Как твоя голова? — мама доела суп и теперь сидит напротив меня со скорбным лицом, поджав губы и положив перед собой на клеёнку обе руки.

— Болит.

— К врачу скоро пойдём. Сколько можно твоего дурака-отца слушать… На среду записала тебя.

— Ма, а что, если не полететь на свет? Просто взять и не полететь?

— Что за чепуху ты болтаешь? Какой ещё свет?

— Ну, в конце. Мне папа дал мне одну книжку. Про людей, которые умирали… Там все говорят про свет. Что будет, если не полететь?

— Твой папа — дурак, запомни это. Дурак и кобель. И шизофреник.

— Почему «кобель»?

— Все мужики кобели, потому что. Мужичьё поганое. Запомни. Никому верить нельзя. Он и тебя не хотел. Велел мне аборт сделать, а я не пошла. Два раза меня кипятком обливал. Так и говорил: «Мне щенков не нужно!» А я всё равно тебя родила.

— А зачем… родила?

— Назло ему родила, кобелю. Для себя.

— Как это?..

— Спасибо скажи!

Я встаю и ухожу в свою комнату, прихватив со стола кусок чёрного хлеба. В комнате темно. Я не включаю свет. Я скидываю с себя всю одежду, ложусь на диван и закрываю глаза. Мне кажется, что по мне ползают черви.

— Если бабочка не летит на свет, то она уже не бабочка.

Его тихий спокойный голос я безошибочно узнаю из тысячи.

Голос в моей голове.

— Деда?..

Глава 3

Мои голоса.

Я точно помню день, когда начала их слышать.

Они как-то одновременно и вдруг зазвучали во мне. Сначала далеко, еле уловимо и тихо. Потом ближе… Они подползали и скреблись в голове своими тонкими цепкими лапками, будто, запертые в спичечном коробке, сонные полудохлые жуки. Иногда, замерев, на какое-то время они затихали, а потом снова начинали грызть и разрывать рыхлый картон своими упрямыми коготками. Однажды наступил момент, когда внутренние насекомые научились своим скрежетом заглушать говоривших снаружи людей. Тихий шорох лапок постепенно усилился и перерос в долгий протяжный гул, напоминающий звук приближающегося поезда, в котором безумный машинист, высунувшись из окна бьёт по замёрзшей металлической шпале, каждым ударом глубоко вколачивая её мне в мозг.

Сильные головные боли уводили от реальности и не давали заметить, что люди, на самом деле, разговаривали со мной ничтожно мало, а то, что мне казалось однообразным монотонным мычанием, на самом деле, было их мыслями.

Мои голоса.

Они и сейчас иногда гудят внутри, как сонные пчёлы в случайно растревоженном улье.

Я точно помню, когда это началось.

Мне было четыре с половиной года, когда умер мой дед. Это был, пожалуй, единственный родной и близкий мне человек. Единственный мужчина, который любил меня бескорыстно, искренне и просто так. Любил просто, потому что я случайно и без собственного на то согласия родилась на этот свет и просто появилась в его жизни.

Он был военным хирургом и имел большой тяжелый кожаный саквояж, наполненный диковинными металлическими инструментами, который всегда казался мне Хранителем Великой Тайны мироздания. Дед никогда не разрешал прикасаться к нему, и уж тем более, открывать. Всегда строго смотрел из-под очков и грозил мне длинным красивым пальцем, пресекая всякие мои попытки даже взять саквояж в руки.

— Заяц, без спроса никогда ничего не трогай!

А еще я помню, как он брился. Опасной бритвой. Сначала как-то особо ловко точил ее при помощи толстого кожаного ремня, а потом также виртуозно и быстро выскабливал свое лицо, стряхивая в таз большие и тяжелые ошмётки плотной мыльной пены. Я всегда стояла у него за спиной и смотрела на это священнодействие, как завороженная. До чего же ловко двигались его хирургические руки! И какая твердость, и отточенность движений. Ни одного лишнего жеста. Ни единой царапины. И ни одной капли крови.

Уже после он тщательно протирал сухой тканью свой опасный инструмент, аккуратно складывал и убирал его в небольшой кожаный чехол, который хранился в недрах саквояжа.

Гладко выбритый дед становился добрым, суровый взгляд его светлел, и он разрешал мне потрогать себя за лицо, потереться носом, погладить пальцами его безупречно гладкие щеки. Я садилась к нему на колени, обнимала, прижималась ухом к груди, и засыпала под рваный ритм его сердцебиения.

Он единственный, кто знал и всегда помнил, что мне не нравятся резкие запахи одеколонов, а потому никогда ими не пользовался, ограждая меня от возможных неприятных ощущений.

Дед переехал к нам одновременно с моим рождением и сразу же заменил мне всех родственников, став мамой, папой и няней. Мой ангел-хранитель, однажды спасший мне жизнь.

Нелепая случайность.

Видимо, из лучших побуждений своего щедрого любящего сердца, мама перекормила меня манной кашей, заставляя её есть до тех пор, пока я не начала задыхаться и синеть. Дед вызвал «скорую», а после того, как меня забрали из больницы, всегда лично оберегал от опасностей внешнего мира, не подпуская близко любящих сердобольных родственников.

Дед не признавал разводов. Он перебрался к нам с одним коричневым кожаным пухлым от воспоминаний саквояжем, куда уместились все его вещи, оставив своей жене (моей бабушке) всё нажитое за их долгую и непростую совместную жизнь.

Он умер в больнице от третьего по счёту обширного инфаркта. Его сердце не справилось, и домой дед больше не вернулся.

— Мотор не вытянул, — сказал помрачневший папа и осторожно положил на рычажки красную пластмассовую телефонную трубку.

В квартире стало вдруг пусто, тихо и невозможно тоскливо. Непривычная тишина безжалостно резала слух, все ходили угрюмые и старались друг с другом не разговаривать, перекидываясь короткими фразами, словно отплевывались друг от друга шелухой от семечек. Я молча сидела на кухонном стуле, там, где всегда сидел дед, слушала сухое безразличное тиканье настенных часов и старалась ни о чём не думать, хотя в тишине это было практически невозможно.

Моя Тишина молча сидела рядом и не мешала мне.

Вдруг я увидела темно-серый сгусток, промелькнувший в коридоре по направлению к входной двери. Я успела его заметить краешком глаза, хоть это и длилось меньше секунды. Тогда я не придала этому событию особого значения и вскоре о нём забыла.

В застывшей тишине квартиры как-то особенно пронзительно звонил телефон, и мама то и дело с облегчением погружалась в долгие однообразные разговоры из причитаний и вздохов. Помню, как среди общих слов сочувствия, одна из маминых подруг предложила завесить в доме все зеркала, но мама, посчитав это старорежимными предрассудками, отказалась.

Вкрадчивый вечер вползал во все щели, а Тишина сгущалась и медленно заполняла пространство чёрно-синим сумраком подступающей ночи, разрастаясь в квартире, как опухоль. Я сидела на своём стуле и видела, как Ночь строго заглядывала в окна тусклыми глазами звёзд, никому не разрешая тронуть Тишину даже пальцем.

Я знаю. Однажды здесь победит Тишина.

Она всегда побеждает.

Когда царствует замешательство, а сомнения и страх разрывают душу…

Когда не в силах отличить вчерашнего дня от завтрашнего…

Всегда прислушивайся к своим голосам. В них ты найдёшь ответы и указания.

Рваный ритм и удары, подобные барабанным. Удары, подобные протяжному гулу замёрзшей металлической шпалы, которую с остервенением вколачивает в мозг безумный машинист, несущегося на всех парах поезда.

В конце концов, ты поймёшь, что звук и Тишина неотличимы друг от друга.

Я всегда пишу в Тишине. Стол, бумага и десять пальцев ограничивают воображение, в то время как Тишина рождает лучшую музыку, которая, приближаясь, сперва звучит во мне далёким протяжным эхом.

Включи Тишину и слушай.

Тишина не врёт.

Слушай.

Слушай.

Слушай.

Слушай свою кровь.

Возможно, это и есть твои «голоса».

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.