18+
Король хумуса, королева ванны

Бесплатный фрагмент - Король хумуса, королева ванны

Объем: 230 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Пролог

Я заехал на заправку, потому что стрелка бензина вот уже два дня торчит на красной отметке. Она заправляла передо мной свою японку, из тех, что предпочитает средний класс. Наверно, взяла машину у своего папаши. Сказать по чести, выглядела она просто ужасно, но я не мог оторвать взгляд от ее огромных сисек, которые почти выпрыгивали из лифчика с криком: «Схвати нас, оближи и отшлепай». У меня близорукость, и я не очень хорошо вижу вдаль, но я был почти уверен, что один из сосков торчал наружу. Я жутко возбудился. Как будто год постился, не видел нормальной еды, и вдруг попал на трапезу при дворе марокканского короля. В голове моей поскакали фантазии, и я напрочь потерял самообладание, особенно, после того как она, как заправская шлюха, несколько раз стрельнула в меня глазами так, что я готов был выскочить из машины, схватить заправочный пистолет и затолкать его ей прямо в задницу. Подойти поговорить с ней у меня не хватало решимости, и я почувствовал, что она ускользает. Какой облом…

Сигануть с парашютом, замутить бизнес, написать сценарий, читать лекции пятидесяти самым высоким шишкам в Юниверсал Студиос, совершить банджи прыжок с моста высотой 150 метров — все это мне по плечу, а подкатить к чувихе, которая уже полчаса строит мне глазки — слабо.

Я видел, что она медлит с оплатой и продолжает пялиться на меня. Сейчас или никогда? Сейчас. Я пошел в ее сторону, не имея ни малейшего понятия, что скажу. Сердце выпрыгивало из груди от волнения. Она как раз написала номер телефона на чеке, и я спросил можно ли мне тоже заиметь ее номер, или она раздает его только на чеках кредитки. Ощущение было как после вручения Оскара, после слов благодарности всем тем, кого так старался не забыть.

— Ну, так ты придешь сегодня? Повеселимся? — надо было удостовериться, что она поняла, о чем идет речь.

— Прийти сегодня к тебе веселиться? — как будто вышла из бронепоезда, или как будто она вся такая монашка из себя — как раз после молитвы…

— Ну да. А что? Есть какие-то проблемы с тем, чтобы повеселиться? Все обычно не против этого, разве нет?

— Да, но… ты так прямо вот…

«Прямо, не прямо», я усмехнулся.

— Прямо и напрямую я, обычно, обращаюсь в страховые компании по вопросам страховки.

Легкий смешок. Молчание. Вот он момент истины. Или через пару часов я у нее во рту, или насухую дрочу на то, что найду в Интернете. Все сейчас во власти языка.

— Ну ладно, я тебя заберу, скажи только где и во сколько мне быть.

Делать нечего — я понял, что если мне самому не сделать шаг навстречу, все дело будет провалено.

— Пойдем, покурим? Поболтаем? — предложила она и пошла к краю заправки, к стенду для подкачки шин. Вот блин, только этого мне не хватало. Еще кто-нибудь увидит меня с этой обезьяной с сиськами наружу — сидим себе, такие, сигаретку курим у стенда на заправке.

Чего уж такого разэдакого мне захотелось, что приходится на это идти? Какого черта, после кучи времени монашеской жизни? Чего уж я такого запросил?

Но вот так взять и свалить было неудобно, поэтому я поплелся за ней, уселся на бордюр, готовый вскочить в любой момент, типа вроде как уселся там по ошибке. Она дала мне прикурить. Я почти ничего не говорил. Она тоже. Ей, похоже, нравилась вся эта затея, потому что она рассказала мне, что как раз на днях прикупила парочку классных бикини. Мы договорились, что я звякну ей позже, чтобы договориться как бы на них взглянуть.

Я поехал дальше на своем мопеде. Я был зол на себя.

Я не видел ни солнца, ни деревьев вокруг, ни облаков. С трудом различал дорогу. Только, моя маленькая Фили, была у меня перед глазами.

Вечер. Я лежу на кровати, полумертвый от усталости, набираю номер Фили и не могу нажать на вызов. Вместо этого я звоню той. Просто потому что хочу, чтоб прошли еще пару минут жизни. Обещаю себе, что не важно, что она скажет и о чем бы ни пошла речь, я ни в коем случае не поеду к ней. Через полчаса я уже в ее кровати, и хвост ее кошки вдруг трется между булками моей задницы, в тот самый момент, когда я вовсю имею ее сзади.

Вне себя от злости, я наподдаю этой кошке так, что она вылетает с кровати. И тут моя девочка начинает читать мне нотации о том, как это, нехорошо бить кошек. Я ей говорю, что, мол, я ее не бил, у меня тоже есть кошка, и вообще я обожаю кошек. И что, мол, я ее отодвинул, потому как она трется об меня и мешает. И тут она мне задвигает, что мол, кошка была тут еще до меня и вовсе она не мешает, и на фоне всего этого разговора я продолжаю иметь ее сзади. Кошке позволяется вернуться в кровать. Я на нее не обращаю внимания, потому что страсть как охота трахаться. Я вхожу во вкус и забываю обо всем. Чувиха начинает стонать, кричать и повизгивать… как вдруг я со страшной силой получаю чем-то по лбу. Что это было? Прихожу в себя и вижу, что на кровати лежит перекладина от штор. От боли у меня опадает член, и я понимаю, что в запале страсти она сдернула штору и влепила этой перекладиной мне прямо по башке. Я останавливаюсь. Это ни в какие ворота не лезет. Просто переходит все границы. Я злюсь на себя за то, что вообще сюда пришел, лоб болит, и вообще хочется сдохнуть. Она спрашивает — ты, мол, в порядке? А мне охота свалить отсюда, но все же мы как-то снова возвращаемся к тому, зачем пришли, и в самый обалденный момент мне вдруг влетает комар в ухо. Я на всех парах начищая ее сзади начинаю лупить себя по уху. И мне снова охота сдохнуть. Член там внутри совсем опал и скукожился и все из-за комара, из-за этой драной кошки и моего распухшего лба, в который влетела палка со скоростью сто километров в час. Потный и злой я пытаюсь представить себе заводную порнушку, чтобы хоть как-то выбраться из этой непростой ситуации. И в тот самый момент, когда я уже снова хочу и могу и вот-вот кончу, она кричит мне «Еще нет! Еще нет!» Тогда я начинаю думать про Арафата, про теракты, про мультики и про то, что в жизни мне не везет. Снова призываю комара или эту драную кошку, чтобы вернулись и сделали так чтобы член опал, но они и в ус не дуют. Я чувствую, что сейчас взорвусь, а она опять кричит «Погоди! Погоди!» И я останавливаюсь. Перестаю двигаться и чувствую, как первый брызг остановился в последний момент на самом-самом его кончике, за тысячную долю секунды до точки невозврата. И весь мир сейчас встал по стойке смирно. Я в полной концентрации на торможении. Именно в этот момент она двигает свой круп назад. Из меня вырывается мелкий такой брызг, и я пулей вылетаю наружу, потому как я без презерватива, а она не на таблетках. Я продолжаю натирать себя сам, чтобы хоть как-то спасти этот ужасный оргазм. Через долю секунды после первой струи я чувствую жутко шершавый язык у себя в жопе, в самой дырке, и, испугавшись от неожиданности, отвешиваю оплеуху в полную силу и слышу что-то вроде «уа-а-а-у-у-у»… и тишина.

Кошка сдохла.

Ну и бардак тут начался. Чувиха начала орать, как резаная: «Ты ее убил, я не верю своим глазам, ты убил Шмошку!» Мне и сказать-то нечего, а она ревет белугой: «Зачем ты это сделал? Зачем?» Я говорю, мол, типа, извини, это было по ошибке. А она свое: «Какая ошибка? Как так можно ошибиться?» Я пытаюсь ей объяснить, что произошло, а она опять рыдать: «Она ж была еще котенком, моя Шмошка!» Ну и что ей сказать? Похоже, пора валить. Обернувшись на выходе, я вижу чувиху, с которой познакомился только утром на заправке, которая рыдает над бездыханной кошкой, которая лежит рядом с ней, сваленная оплеухой, которую я ей отвесил, когда она лизала мне задницу в момент оргазма. В этот момент мне приходит в голову мысль: «а не пришло ли время мне жениться?»

Я вышел из ее дома с твердой уверенностью, что настало время любви.

Глава 1

С Фили я познакомился в Нью-Йорке. Был концерт Пет Шоп Бойз, куда я отправился вместе с моим приятелем, и где я вдруг понял, что в песне «It’s a sin» разговор идет про солиста, который уже в своей сопливой юности осознал то, что он голубее синего моря. Был просто шикарный концерт. Говоря по чести, для рядового израильтянина, коим я и являюсь, любой концерт в Нью-Йорке будет «шикарным». Уже в тот момент, когда я вышел из такси и подошел к очереди в билетную кассу, я почувствовал, что весь мир принадлежит мне. Вот он я, Амир, фром Израэл, иду на концерт в, факинг, Нью-Йорке, где будет американская публика, в очереди настоящих американцев за билетами, на самое что ни есть американское представление. И вот, они выходят на сцену, а я тут такой, с приятелем, встречаю их на поле Нью-Йоркского стадиона, и вспоминаю самый первый раз, когда видел по телеку их клип в передаче «Новый Шлягер», а мама моя на кухне по ходу дела жарила шницели. После концерта мой приятель спросил, а не против ли я подскочить к одной его знакомой, тут рядом. А я ему — не против. Я вообще был не против подскочить к знакомым своих приятелей, потому что я только неделю назад приехал, и весь еще был перепуган этим городом, где я совсем никого не знал.

Мы вошли в квартиру, и я буквально впал в ступор от того что, блин, как это вообще возможно, что в возрасте, когда я еще душился одеколоном Аззаро в родительской ванной, в Рамат Гане, эта девица сама снимает квартиру в Нью-Йорке? Ей-то всего 21?

Мы зашли. Сели в салоне. Она предложила нам чего-нибудь выпить, и, не дожидаясь нашего ответа, сказала, что чайник уже вскипел. Девица, которая ставит чайник еще до того, как спрашивает, что будем пить, уже вызывает во мне определенный интерес. Ну, еще интерес вызывали ее расты, гладкая кожа, красивые глаза и милая попка. На тот момент, правда, воображение мое не рисовало картины, связанные с ее привлекательностью, а на ум приходили мысли о том, как она платит за квартиру, покупает мебель, пытается затащить к себе телевизор или нанимает для этого грузчиков.

Как она вообще нашла квартиру? И кому подписывала договор на съем? И все это на английском! В Юнайтед Стейтс оф Америка!

Она подметила мое удивление, и мне показалось, что ее это позабавило.

— Неделя, и я могу и тебе подогнать похожую квартирку, — сказала она и пошла на кухню. Я многозначительно посмотрел на приятеля, типа: «Вот это да! Вот так знакомая! Ну, ты даешь!» и зашел на кухню вслед за нею. Она как раз разливала чай по маленьким чашечкам. Мы сошлись во мнениях, что прикольнее всего пить чай из маленьких чашечек, потому что тогда виден конец, и он близок. И только тогда ценится каждый глоток. Я рассказал ей, что обычно за продуктами хожу в супер, но салат из баклажанов я люблю покупать в лавке у Нисима, где я беру маленькую баночку салата. И еще малиновый сироп. Большая банка с салатом мне нравится гораздо меньше, как будто там и не баклажаны вовсе. И, обычно, большая банка никогда не доедается до конца. Через неделю-другую сверху образуется эдакий желтый налет, и все что осталось отправляется прямиком в мусорное ведро. Однако, в маленькой банке салата обычно оказывается недостаточно. Всегда не хватает, буквально, одной-двух чайных ложек. Наверное, именно из-за этого салат кажется гораздо вкуснее, и, наверное, именно это является причиной того, что пить чай из маленьких чашечек гораздо прикольнее. Ее это рассмешило. Однако, больше всего в моем рассказе ей понравился малиновый сироп, и то, что я хожу за такими мелочами именно в лавку Нисима.

— Такое может быть только в Израиле, — сказала она, — эти старые, милые, маленькие лавки, которые уже пятьдесят лет держит какая-нибудь парочка стариков. — А потом добавила, — Нет такого сиропа, который можно себе представить, и чтобы его не было здесь! Тут есть все, начиная от черничного сока, и заканчивая травяным. Но малинового сиропа нет! Как бы мне хотелось сейчас малинового сиропа!

Она сказала это отчетливо громко, и насыпала сахар в чашку, не осознавая того, что произнесла в этот момент одно из самых величественных изречений всех времен, и тем самым заставила меня полюбить ее на веки вечные, до восшествия на царство Всевышнего на вечные времена, да благословенно будет имя его.

Хотелось ее обнять. Она произнесла это свое» Как бы мне хотелось сейчас малинового сиропа!» и продолжила помешивать сахар с легкой ностальгической улыбкой, и на лице ее была такая правдивая наивность, что я почувствовал, как мое сердце готово разорваться.

И вода у нее кипела, еще до того, как она поинтересовалась что мы будем пить, и глаза ее светились радостью и жаждой жизни, и гладкая ее кожа, и расты на голове, и милая попка, и то, что ей вдруг захотелось малинового сиропа посреди Манхэттена, и не просто захотелось, а всплыло из самой глубины души… Это ее» Как бы мне хотелось сейчас малинового сиропа!» было выдано как необходимость, как вожделение, как страстная тоска, как ностальгия и любовь к тому, что осталось на родине…

Короче, она в Нью-Йорке, сама снимает квартиру, и не забыла о той настоящей жизни, которая ждет ее дома. Это просто прекрасно. Это как раз то, что мне нужно.

Мы вернулись в салон. Мой приятель рассказывал, что на следующей неделе он едет в Пенсильванию. Она вдруг вскакивает и выдает, что Шауль тоже из Пенсильвании.

— А кто такой Шауль? — спросил мой приятель. Она ответила, — Да так, типа. Мой парень.

Шауль?.. кто он вообще такой? Вот на фига сейчас она все это начинает? Именно сейчас нужно срочно разрушить весь эффект малинового сиропа? Одним лишь словом? Терпеть не могу, когда какая-нибудь чувиха, в свою, и так помереть со скуки какую историю, вплетает совсем незнакомых мне, и вообще никому незнакомых, людей. Я с трудом помню имя ее самой, как вдруг она, такая: «а потом я пошла туда с Мири…»

Кто такая Мири, блин, кто она? Я ее знаю? Какого хрена тыкать мне именами своих подружек, как будто я с ними знаком? Это что, поможет мне во всем разобраться? Нет, это типа только для того чтобы я спросил: «А кто такая Мири?» а она мне в ответ: «Мири, это моя лучшая подруга. Мы типа… ну, мне тяжело передать всю глубину отношений между нами… в общем, не важно. Мы с ней такие идем туда…»

Ну ее в жопу, эту Мири.

Мы продолжили болтать еще какое-то время ни о чем, пока мой приятель не сказал, что ему пора, и не стал собираться. Я пошел вместе с ним. Вернувшись домой, я лег, но заснуть не смог. В голове вертелась картинка, в которой она оплачивает счета нашей общей квартиры.

Из своего опыта могу сказать, что чем больше я восхищаюсь какой-нибудь девицей, тем меньше та приходит в восторг от меня.

Что заставляет этот заколдованный круг каждый раз вертеться именно в этом направлении?

Я не нашел этому какого-то объяснения, кроме того, что, наверное, когда я втюхиваюсь в кого-нибудь, я становлюсь эдаким смущенным и нерешительным, и начинаю относиться ко всему слишком серьезно, а чувихи не любят таких смущающихся и нерешительных чуваков, которые относятся к ним чересчур серьезно. И к тому же, наверное, почти все мужики влюбляются в одних и тех же девиц. Так, что за плечами у каждой из них есть целый набор напуганных прилизанных хлыщей, которые относились к ней как к королеве Англии, когда все, чего ей было надо — это чтобы кто-нибудь отнесся к ней как к полному говну. Ну, как минимум, поначау. Нужен кто-то, кто не будет делать из нее эдакую фифу, а будет ставить ее перед фактом. И не будет считаться с ее мнением или распорядком дня. Кто-то такой, кто, по ее мнению, будет относиться к ней как нормальный настоящий мужик к нормальной настоящей женщине. Такой, типа, кто поставит ее перед фактом, и будет выполнять намеченное максимально вежливо и уважительно. И все. Вместо этого смущенный заикающийся юноша звонит ей. Паникуя ждет ее у ее дома, с вылизанной тачкой, в которой у него вдруг завалялись мятные конфетки, которые он тут же сует ей. И везет он ее в тот же самый японский ресторан, где еще вчера она была со вчерашним хлыщом, который так же коряво пытался произвести на нее впечатление. Ну, и сколько можно такое терпеть?

Нет. Нужно идти к ней среди дня, приехать на мопеде, сунуть ей старую потрепанную каску, которую она напялит на свой «пантен про–ви», и заявить, что ты голоден. После этого ехать прямо в забегаловку к Али, жрать хумус. Вот и все. Делов-то…

На следующий день я позвонил спросить, не поедет ли она на вечеринку одного из наших друзей в Филадельфию? Филадельфия — это три часа езды на автобусе отсюда. Вечеринка будет поздно, и, если она согласится, это означает, что и ночь мы проведем вместе. Ход ва–банк, типа. Захочет — отлично, не захочет — тоже хорошо. Нет у меня сил на обычные расшаркивания. Короче, я ей позвонил. А теперь вопрос: каковы были шансы, что она будет свободна в ближайшие пару дней, да к тому же захочет провести их с таким придурком как я?

Она согласилась. Согласилась без тени колебания, как будто вопрос стоял о том, чтобы стрельнуть у нее сигаретку.

Я заехал за ней, радостный как ребенок, которому папаша приобрел билеты в лунапарк. Мы приехали на автовокзал, откуда отправляются все автобусы, заблудились и опоздали на нужный нам рейс — всего на пару секунд — уходящий автобус как раз вильнул нам задом. Мы пошли прогуляться пока не подойдет следующий, на который, кстати, мы тоже чуть не опоздали. Все это говорило только о том, что нам было хорошо вместе. Настолько, что мы были не прочь пропустить и следующий автобус тоже. Мы расположились в последнем ряду — там еще остались свободные места, и были довольны выше крыши тем, что в нашем распоряжении целый ряд. Поржали над американской придурковатостью — типа, что они всегда садятся на место, которое у них отмечено в билете, и не важно, что рядом пустует место получше, на которое они и не посмотрят.

Через десять минут прекрасной поездки, в течение которых мы сидим, держась за руки, и улыбки у нас на лицах до ушей, как у маленьких детей, происходит катастрофа. Один за другим люди начинают ходить в нашу сторону в туалет, и опорожняют там гнилое содержимое своих желудков прямо у нас на голове. Один за другим. У нас в Израиле в автобусах нет туалетов, и кому вообще может прийти в голову мысль о том, что в автобусе, который едет всего три часа, туалет вообще необходим?

У нас появилась важная и ответственная должность: привратники туалета. Похоже, была какая-то проблема с замком, и дверь туалета не запиралась до конца, поэтому испражняющийся должен был придерживать дверь во время процесса, и полагаться на нас и на нашу бдительность, типа, если подойдет еще кто-то и спросит «есть ли кто-нибудь внутри?» мы ответим ему «да, там занято, будь так добр, приходи валить нам на голову минут через пять. Спасибо!»

Фили, хорошая моя, тоже захотела по-маленькому, но заходить туда она не соглашалась ни за что. Она сказала, что будет ждать, пока мы не приедем. Я ей говорю — забей, сходи тут, делов-то.

У меня лично в таких местах вообще ничего не выходит. Ни по-большому ни по-маленькому. Как подумаю, что кто-то рядом, буквально за дверью, сидит, и все, чем он сейчас занят — это ожидает услышать начало процесса, одна эта мысль стопорит у меня весь механизм. Может я покажусь странным, но если это не факинг имердженси, то по мне это просто верх хамства, сидеть и испражняться у кого-то на голове.

Но с Фили я хотел, чтобы она сходила. Конечно, мои принципы относятся ко всем без исключения, но не к той девушке, что со мной. Если она уже со мной. Ей позволено все. Другие девушки могут вести себя как угодно, могут выглядеть коровами, грубыми или производить впечатление полных дур, но моя девушка, ведущая себя в точности так же, как они, для меня все равно королева. Она всегда на первом месте, и ей позволительно испражняться на голову кому угодно в автобусах на Филадельфию.

Само слово Фили, кстати сказать — это просто сокращенно Филадельфия. Так ее все американцы называют. Когда мы подошли к кассе покупать билеты и сказали кассиру «ту тикетс ту Филадельфия, плиз», он повторил в громкоговоритель обращаясь к кому-то или чему-то «ту тикетс ту Фили». Тогда мы переглянулись, улыбнулись этому милому названию и сказали друг другу почти хором «ви ар гоуинг ту Фили». И с тех пор начали называть друг друга Фили.

Какая-то старушка вышла из сортира и кивнула нам, типа и «спасибо» и «извините» одновременно, а за ней завалил какой-то жирный японец и начал шумно, как конь, опорожнять свой мочевой пузырь. Мы переглянулись и не смогли удержаться от хохота. Мы говорили о том, что шумно обычно писают девушки, потому что струя бьет в воду с более близкого расстояния, но этот японец побил все мыслимые шумовые рекорды. Ощущение было, как если бы мы сидели у пятнадцатиметрового водопада.

А потом я спросил ее, кем она хочет стать, когда станет взрослой. А она ответила, что это зависит от того, в какой момент ее спрашивать.

— Ты спрашиваешь меня кем я хочу стать, когда вырасту сейчас?

— Ну да, а когда еще?

— Потому что через пять минут, или завтра, или через месяц ответ будет звучать иначе.

Я в этом смысле весьма прост, и с шести лет до двадцати восьми в ответ на этот вопрос говорил одно и тоже.

Но она рассказала, что ей охота поездить по миру пару лет, и что она хочет организовать свое дело, которое обеспечило бы заработок бездомным, и что неплохо было бы стать шеф поваром, и жить где-нибудь у морского побережья, быть продавщицей в магазине игрушек, что ей так же хочется учить архитектуру, и еще миллион всяких вещей в придачу. И все это ей хочется сразу. Она сказала, что внутри нее вроде как бы живут множество «я», но ни одно из них не является полностью ею. Есть одно «я», которому надо дурачиться и веселиться, когда другое «я» убеждает ее вести себя серьезно и задуматься о будущем. Есть «я» которое хочет помогать людям, хочет делать что-то хорошее для всех во всем мире, а есть «я» которое заботится только о себе. И еще целая куча всяких «я» которым хочется разного, и у нее нет ни малейшего понятия, которое из них выбрать.

Я был просто в шоке. Я прошел пятьсот различных тренингов эмоционального и духовного развития, полных всякими «Омм», медитациями, йогами, тантрами, и прочей требухой, а у нее все это уже есть…

Я спросил ее знакома ли она с Гурджиевым. Она сказала, что нет.

— Гурджиев, был такой философ, который сравнивал нашу жизнь с кораблем, плывущим из точки А в точку Б. Заходит на корабль один капитан и вертит штурвал влево. Через десять минут капитан меняется, другой подходит к штурвалу, и крутит его вправо. Через пару дней снова меняется капитан и возвращает корабль назад и так далее. Как же кораблю попасть в точку Б? Так и в нашей жизни. У нас нету одного управляющего «я». Каждые пять минут другое «я» направляет корабль куда ему захочется. То, что ты говоришь — это в точности то, что говорит Гурджиев.

— И что с этим всем делать? Мне не очень помогает то, что я это знаю. Что с того!

— Ну, нужно стремиться к тому, чтобы было одно ведущее «я».

— Но как мне понять которое из этих «я» выбрать, если они меняются каждые пять минут, ну или каждые пару дней?

— На самом деле этих «я» не так уж много. Это происходит из-за того, что мы живем в рабстве своих страстей и своего эго, и это они швыряют нас вверх и вниз. Из-за них нам кажется, что есть множество всяких «я». Кто-то очень важный для тебя делает тебе комплимент по поводу рисунка, который ты нарисовала, и ты довольна как слон и уже представляешь себя архитектором в большой фирме. Или завалила экзамен в универе, который все с блеском прошли — и вот ты уже социальный работник и тебе хочется помогать и утешать всех в этом мире. Или набрала пару килограммов, и какой-то придурок на улице спрашивает тебя на каком ты месяце. И тебя уже уносит в Коста-Рику, на забытое богом побережье, подальше от всех и вся. Я, конечно, преувеличиваю, но то, что я хочу сказать — это то, что мы подвержены влияниям внешних факторов. Нас треплет как лист на ветру, и мы должны укреплять себя изнутри.

Я не уверен, говорил ли такое Гурджиев, но мне это кажется логичным.

— Но разве можно как-то по-другому? Это ведь просто жизнь?!

— Это не жизнь. Это оценивать себя глазами других, поддаваться страстям и повелению своего эго, все время хотеть еще — выглядеть лучше, преуспевать круче, стремиться к тому, чтоб было еще более в кайф. Только ты воплотила в жизнь одно свое желание, как появляется другое. Это словно бездонная бочка — сколько ни лей, все равно она остается пустой. Всю жизнь ты пытаешься наполнить ее, и именно это обеспечивает тебе жизнь без всякого ощущения наполненности. Потому что бочка никогда не наполнится. И чем дальше, тем больше будет ощущаться пустота и тщетность происходящего. В талмуде сказано «маленькие чресла у человека, утоляющие его голодного и морящие голодом его сытого». Чем больше ты спишь с кем-то, тем больше тебе хочется. Перестань спать со всеми, и ты насытишься. Это все работает наоборот, понимаешь, и так во всем. Всегда ты будешь хотеть выглядеть круче, будешь хотеть еще денег, еще раз затянуться, еще раз переспать, еще одно пирожное, и машину побольше. В тот момент, когда мы остановим гонку исполнения наших желаний, тогда лишь мы будем ощущать полноту жизни, будем сытыми и довольными. Понимаешь?

Я откинулся на спинку сиденья довольный тем, что мне как-то удалось отдельные слова сложить в подобие логичного ответа. И если бы можно было сейчас закурить сигаретку, я был бы доволен еще больше. И момент был очень для того подходящий.

— Хорошо, значит я не буду идти на поводу у моих желаний и побуждений, потому как это не заткнет брешь. Окей. Тогда за чем мне идти? Что мне делать по жизни?

Блин, вот и что мне теперь ответить ей, такой хитрожопой? Всего 21 год ей, а поддела меня за не фиг делать. Никогда на всех этих тренингах не задавали таких вопросов.

Туалет был свободен, и к нам как раз направлялся чувак в ковбойской шляпе, жирный и холеный. Из тех, кто в один присест может сожрать целую кучу стейков, и которому уж точно есть чем заняться в сортире. Мы держались за руки и затыкали друг другу рты — было бы неудобно, если бы он услышал наш клокочущий хохот в ответ на его могучие всплески, каждый из которых был как всплеск корабля, сходящего со стапелей.

Мы договорились притвориться спящими. Не хватало только пересечься с ним взглядом, нас тогда вообще порвало бы на части. Он вышел из сортира, кивнул нам с победным видом, как будто только что завалил своего врага на дуэли — эдакий дикий запад собственной персоной. А всплески и хлюпы вообще вроде как не имели к нему никакого отношения — не было ничего такого. Он шел по проходу с еще дымящимся пистолетом после перестрелки, и мы с Фили чуть не порвали легкие в лоскуты от задавленного внутри хохота.

Иногда я думаю, что смейся я так раз в неделю, я был бы счастливейшим из людей. Как бы так сделать, чтобы такие приступы хохота случались чаще, чем раз в пятилетку, а?

Впереди нас кто-то снял пиджак со спинки сиденья, кто-то потягивался, проснувшись, кто-то начал копаться в сумке. Стало ясно, что мы подъезжаем. Нас смешило то, что если достаточно хорошо всматриваться в происходящее вокруг, можно легко подметить знаки того, что вскоре произойдет.

Всегда так: если тебе нельзя что-то делать, и вдруг становится можно, то ты делаешь это с превеликим удовольствием. Поэтому, выйдя из автобуса, мы уселись на бордюре и молча закурили. Самое время помолчать и выкурить сигарету. Нашу сигарету вместе.

Приятеля звали Гай, но все знали его по кличке «мистер Пэнк». Гай был еще тем нарком, которому как-то удалось просочиться в Уортон — одну из лучших бизнес школ в мире.

За год до того, как его приняли в эту школу, я вдруг получил от него приглашение приехать к нему в Иерусалим, где он организовывал ассоциацю, целью которой было расширение и углубление диалога между израильтянами и палестинцами в восточном Иерусалиме. Я был удивлен тем, что мистер Пэнк занялся делами мирного урегулирования. Похоже, наркота основательно проела ему мозги. Потом стало ясно, что именно благодаря этой ассоциации ему и удалось поступить в Уортон. Они там любят такие фишки социальной активности.

Мы поехали к нему домой на такси, которое все ехало, ехало, и конца края этому не было. Нам было хорошо. Пока, наконец, мы не остановились. Мы звякнули Пэнку по домофону. Он спустился по лестнице нас встретить, мы обнялись, и поднялись к нему в дом, который Фили очень приглянулся. Поболтали о том, о сем, затем спустились вниз чего-нибудь перекусить, прежде чем идти на обещанную нам вечеринку, ради которой мы, собственно, и приехали. Кстати, стоит уточнить, что вечеринка была приурочена к окончанию второго года обучения в бизнес школе.

На саму вечеринку мы приехали тоже на такси. Там было полным-полно маменькиных сынков, папенькиных дочек, мажоров разного калибра и прочих, им подобных. Эдакие детишки богатеньких родителей, разномастные придурки, пустые и лицемерные, и каждый пытается, типа, показать всем, как ему тут по кайфу. И одеты они в дорогие шмотки: пиджаки и галстуки удавки, шикарные платья и жмущие туфли на шпильках. На танцполе не было ни одного свободного, не просчитанного заранее движения, ни одного такого, которое бы шло от души, от ощущения музыки и самого танца. По каждому из присутствующих можно было понять, кем является его или ее папаша. Вокруг отпрысков более важных шишек ошивалось больше народу с подобострастными улыбками. Они были как надутые индюки и делали вид, что вся сутолока вокруг них — дело для них привычное. Многие из них почти и не танцевали, если вообще что-нибудь там происходившее можно было назвать танцем. Просто кошмар какой-то, а не вечеринка. На лице Фили можно было прочесть вселенский облом. Я тоже был разочарован мистером Пэнком. К чему были все его непрекращающиеся попытки зазвать нас на эту вечеринку? Что с ним? Он вообще не видит, что вокруг него творится? Неужели большие деньги так ослепляют?

Однако, наблюдать за разочарованной Фили мне нравилось. Она была такой милой в этот момент. Когда она разочарована чем-то, она хмурит брови, как мой племянник, и у нее так забавно задирается верхняя губа. Было смешно, что с одной стороны она выглядит такой взрослой и умудренной жизнью, а с другой стороны она все еще маленькая девочка двадцати одного года, которая если вдруг не получает то, чего ей хочется, то ужасно огорчается. Я с высоты своего возраста успел уже прохавать столько говна и столько разочарований, что одним разочарованием больше, одним меньше — меня это уже просто никак не колышет. Ни вправо, ни влево. Скажем наоборот, я очень удивлюсь, если вдруг не разочаруюсь от чего-нибудь. Единственное, что меня, пожалуй, на самом деле разочаровывает — это то, что я уже не разочаровываюсь ни от чего, или, говоря другими словами, у меня нет никаких ожиданий ни от чего. Другими словами — этой жизни, похоже, удалось уложить меня на обе лопатки.

Но я не готов с этим смириться. Не готов и все. Не готов смириться с тем, что я больше не разочаровываюсь, потому как это так же значит, что ничто также не может меня приятно удивить. Это значит жить просто так, без надежды и без отчаяния. Но, я здоров, солнце продолжает всходить каждое утро, в моей семье все здоровы, и этого уже достаточно, чтобы на лице была улыбка. Все это знают, но никто не улыбается, все равно. Когда я говорю «улыбается» я имею в виду искреннюю радость, ту, которая идет из самого сердца и не зависит ни от чего: ни от поездок заграницу, ни от покупок, ни от комплиментов, которыми нас осыпают, ни от удачной сделки или оставшейся в шкафу половинки виски. Ведь из-за границы приходится возвращаться, новая одежда перестает радовать после первого раза, сделка уходит в прошлое, и после спиртного наступает похмелье.

Я хочу, чтобы радость была искренней, как радость продолжающейся любви, радость довольствия малым, радость от выражения благодарности. Вот только как, блин, такого можно достичь, а?

Мы вернулись в дом мистера Пэнка и завалились спать в салоне на диване. Нам было хорошо. Моя рука лежала у нее под боком, и вскоре начала неметь, но я не хотел ее убирать, потому что, мне казалось, что так Фили удобно, и, кроме того, мужчина я или нет? Настоящий мужчина не будет жаловаться на онемевшую руку, если так его девушке удобно. В определенный момент я почувствовал, что рука напрочь онемела, но Фили как раз промурлыкала что-то типа: «мне так хорошо с тобой». И мне стало ясно, что пусть даже руку у меня ампутируют, я ее сейчас не уберу. Но, в итоге это стало переходить все границы, рука потеряла чувствительность, и я понял, что если я хочу еще когда-нибудь в этой жизни быть способным, например, дрочить, мне срочно руку надо вытаскивать, или придется тренировать плавность движений на правой руке. Да, я левша.

Я что-то промычал, типа: «эм… малышка… милая…". Она немного приподнялась, как раз, чтобы я мог вытащить руку. Но рука онемела настолько, что не реагировала вообще, и, казалось, весит пятьсот тонн. Вытянуть я ее не мог. Кое-как, второй рукой вытянул я руку из-под ее бока. При этом кисть моя безжизненно свисала, как эдакий пучок вареных макаронин на вилке. Слава Б-гу, через пару секунд я снова начал чувствовать свою кисть. И с этим ощущением снова ощутил радость жизни от происходящего. Я начал тихонечко щекотать ее вдоль спины, немного вокруг ребер, типа я совсем не собираюсь продолжать в сторону ее груди, а так — глажу по спине, чтобы сделать ей приятно. Но дорожка к ее груди была намертво заблокирована локтем, который совсем не собирался оттуда никуда уходить. Как я не пытался ее возбудить, ни легкие поцелуи спинки, ни почти бессмысленный шепот на ушко, и легкие прикосновения языком к ее шейке, все это не помогло сдвинуть локоть ни на миллиметр, и она продолжала лежать, не пытаясь развернуться для объятия или поцелуя. Минут через пять я, было уже, отчаялся, и попытался тоже заснуть, как мой милый друг между ног дал мне понять, что его не интересует, что я для него на сегодня определил, и что он так мне этого не оставит. Типа нельзя привести коня на водопой и не давать ему воды, жаловался он, и начал мстить мне некислой болью в яйцах. Я снова предпринял попытку возбудить ее, не увенчавшуюся успехом, а потом еще. И опять облом. И так продолжалось до момента, когда на улице начало светать, а в моих яйцах наступила совсем беспросветная тьма.

Поутру я слышал, как мистер Пэнк перетирает по телефону с каким-то из своих мажоров-дружков про прекрасный вечер, и то как было здорово. Чувак, ни разу не упускавший возможность повеселиться на полную, не глупый, любящий жизнь и не терпящий фальши, для которого если уж дискотека — так убитым напрочь под кислотой, головою прямо в динамике, двадцать часов подряд, сейчас полчаса воздевает ручки к потолку в костюмчике и галстуке, и называет это крутой вечеринкой? Что произошло с этим человеком? Могут ли шкурные интересы настолько резко изменить человека? Или же смена позиции влечет за собой и смену сознания? Типа тех политиков, что, будучи в оппозиции орут как ненормальные против чего угодно, а, придя к власти, начинают делать как раз то, против чего надсаживали горло до того?

Что я вам скажу? Наверное, на самом деле, с разных сторон одно и то же видится по-разному.

А потом мы пошли пить кофе в эдакое привилегированное кафе, где царила атмосфера чистейшего интеллекта. Фили пролила случайно кофе на рубашку мистера Пэнка и ужасно смутилась, но он, с ранее не наблюдавшейся за ним вежливостью, поднабрался видать в Уортоне, уверил ее, что это все пустяки. Но, нам надо было возвращаться. Мы попрощались с мистером Пэнком. Вечеринка, конечно, была кошмарная и очень нас разочаровала, да и чувак тоже малех испортился, зато наши поцелуи и объятия расставания были искренними. Ну что мне с собой делать? Люблю я его, и делать с этим нечего.

Мы с Фили пошли вниз по улице, и зашли в симпатичный магазин одежды, в котором застряли надолго, потому как не могли перестать обниматься, и целовались, забыв обо всем на свете, вплоть до момента, когда к нам подошла продавщица и сказала, что они, мол, закрываются, поэтому нам стоит подумать о том, чтобы может присмотреть себе что-нибудь из одежды.

Я выбрал для Фили оранжевую юбку и прикольную, белую футболку. Когда она вышла из примерочной кабинки, я почувствовал некую странность в поведении моего сердца. Оно забилось сильнее, и вдруг мир вокруг расцветился разными красками. Внезапно все вокруг стало выглядеть прекрасным таким, живописным. Эдаким розовым. Я смотрел, как Фили рассматривает себя в зеркале, и слезы наворачивались мне на глаза. В одно мгновение весь мой мир изменился.

Я влюбился.

Глава 2

За границей влюбляться особенно легко. Там всем заранее понятно: все это временно. А если временно, так почему бы и нет? Ты полностью отдаешься чувству, потому что это не навсегда. И никаких тебе забот и тревог. Просто даешь этому шанс: малейший порыв души, и ты, как в омут с головой, ныряешь вслед за ним. И нет никаких долгосрочных вариантов и обязательств, которые ломают тебе весь кайф, нету этих «а что, если она так», или наоборот «а если она совсем не так…". На фиг это все! Есть чувство? Поехали! Все это не по-настоящему и закончится, как только ты пересечешь линию паспортного контроля в аэропорту. Нечто похожее бывает иногда и до поездки за границу. Ты осознаешь, что улетаешь достаточно надолго, и как-то так получается, что ты тут же встречаешь какую-нибудь девицу и по уши втрескиваешься в нее. И тогда ты, типа, уже не знаешь, ехать тебе или нет, вся жизнь вдруг вверх тормашками, и ты, как полный дурень, не понимаешь, как так вышло, что «именно сейчас» эта чувиха на меня свалилась? Ведь если бы ты никуда не собирался, она была бы просто еще одной из тех кому «этого не хватает», или же «вообще этого нет», или же «вот бы еще немного этого»…

Фили работала секретаршей в Нью-Йоркском отделении одного израильского старт-ап проекта. Каждое утро она вставала в восемь утра, надевала ролики и рассекала от дома на Четырнадцатой Авеню до Уолл стрит. Я немного за нее переживал — как она доберется до работы. Ездить на роликах по Манхэттену, по любому, не самое безопасное занятие. Поэтому, когда она добиралась до работы, что занимало у нее минут двадцать, она звонила мне рассказать, что с ней все в порядке. Я заваливался в кровать и еще пару часов спал богатырским сном. Потом я просыпался, напяливал ролики и тоже ехал к ней на работу. По дороге останавливался прикупить какую-нибудь симпатичную штучку, типа здоровенный леденец на палочке, зонтик, или какую-нибудь другую забавную мелочь, которая должна была означать, что все это время она была со мной в моих мыслях. Я поднимался к ней в офис, преподносил свой «дар», и потом ждал до конца ее рабочего дня, чтобы пойти и провести время где-нибудь вместе…

Ждать надо было несколько часов, и не удивительно, что иногда мне становилось скучно сидеть просто так рядом с ней и держать ее за руку, пока она отвечала на звонки. Поэтому иногда я производил себя в ее секретари, и она отдавала мне распоряжения, которые мне необходимо было выполнять с величайшей аккуратностью. Например, как-то раз мне нужно было раскладывать письма по конвертам. Я и представить себе не мог, что есть кто-то, кто этим занимается. Ведь, казалось бы, что в этом необычного? Открываешь письмо, а там сложенный лист бумаги. И теперь этим кто-то был я. Лист надо было сложить точно втрое, потом сложить его по-другому, особым образом, засунуть в конверт и заклеить. И так конверт за конвертом. Было их тысячи две, и это было очень утомительно. Фили разрешала мне отдыхать после каждых пятидесяти конвертов, типа «прогнулись, сделали глубокий вдох, потянулись за кончиками пальцев», а после каждых ста — выйти перекурить внизу у подъезда. На каждый третий перекур, то бишь, после трехсот конвертов, она спускалась вниз, покурить вместе со мной, и было это для меня праздником и, одновременно, стимулом, заставлявшим работать быстрее и эффективнее. Подбираясь к двухсот пятидесятому конверту, я уже ощущал вкус поцелуя в лифте, который был виден сквозь пятьдесят оставшихся конвертов, там, по дороге вниз к нашей общей сигарете.

Эти поцелуи в лифте превращались в целое представление.

И Фили нравилось отжигать. Вот, человек двенадцать едут в лифте, типа все такие хмурые бизнесмены в галстуках, посреди не менее хмурого рабочего дня, как вдруг заходит эдакая парочка, цветастая, полная жизни и страсти, и прямо на глазах у всех выдает такой поцелуй взасос, с которым мало что сравнится.

Ух, как она их всех ненавидела в этот момент, пожалуй, даже больше чем я. Она не понимала, как человек может всю жизнь так одеваться, всю жизнь работать в этих домах, и в итоге принести свою жизнь в жертву деньгам.

Ей хотелось выбить их из привычной рутины, из их равновесия, напомнить, чего ради им стоит работать и жить. Я не испытывал к ним чувства симпатии, потому что мне они казались олицетворением всего идиотизма запада с его постоянной попыткой поймать свой собственный хвост, с его жизнью впустую, и с постоянно растущей и устрашающей денежной бездонной бочкой, которую нет шансов заполнить. Но ненависть девицы двадцати одного года — это такое чистое, искреннее, сильное и бескомпромиссное чувство, с которым мое чувство и не сравнится вовсе. Кстати, с любовью та же история. В ее возрасте чувства, если они настоящие, переполняют, клокочут и выплескиваются наружу, напоминая скорее извержение вулкана, чем просто проявление чувств. Ничего не фильтруется, логики нет, и никто не задумывается о последствиях. Все находится только здесь и сейчас, и все полно кипучей энергии. Если ненавидеть — так всерьез, любить — так на полную катушку. Нет середины. Середина появляется, когда ты становишься взрослее. Черное и белое теряют свои четкие границы, все размывается и становится оттенком серого. У каждой вещи обнаруживается оборотная сторона и абсолютная истина исчезает. Классно приготовленный, съеденный тобой антрекот, становится «неплохим антрекотом». А если он был откровенно испорчен, то это вдруг называется «бывало и лучше». Все где-то посередке. И никакого воодушевления. Или, например, кто-то из знакомых обидел тебя. Раньше ты бы возненавидел его всей душой и мечтал бы ему отмстить. Сегодня ты склонен предполагать, что, наверное, он «не имел этого в виду», ведь у каждого свое видение проблемы, и все конфликты есть просто недопонимание, возникшее в результате банальных проблем коммуникации. И даже слово «ненавидеть» уходит из лексикона и замещается чем-то вроде «не симпатизировать», или «не сходить с ума по чему-либо»…

А когда не остается больше «ненавижу», то и «люблю» уходит. Что уж тут говорить. И так же пропадают «я схожу с ума от нее», «в ней вся моя жизнь» и «я все готов сделать ради нее». В армии помню, бывало, меня отпускали в короткие увольнительные на один день, так после двух недель без сна я брал машину у отца, гнал ее три часа к ряду на Голаны, например, в киббуц Мером Голан, чтобы просто увидеться с девушкой, с которой познакомился в отпуске неделю назад. Сегодня у меня не хватило бы сил проехать пару кварталов, чтобы забрать ее к себе. И вообще, то, что когда-то так нравилось, со временем стало просто в тягость. Пойти куда-нибудь на вечеринку — это теперь неподъемное дело. Выйти на танцпол — так только потому, что тебе уже вынесли мозг «пойдем танцевать!» Пойти на море и поваляться на песке, на пляже — как можно?! Это же просто ужас. А если еще и нечего подстелить, то вместо того, чтобы откинуться назад на песок, ты будешь сидеть, скрючившись. А иначе все локти будут все в песке — поди, отряхивайся потом. А о том, чтобы зайти в воду и вовсе не может быть речи. Даже пойти перепихнуться стало как-то впадлу. Потому что жарко, да и «чего я там уже не видел». Да и на работу завтра, и вообще на фиг надо… Или вот еще — когда-то кола лилась рекой, и прочие напитки лились за ней вслед. А сегодня ты сидишь, опершись о столешницу, и наливаешь себе стаканчик минеральной водички, потому как по твоему расчету ты сегодня недостаточно пил. В общем, ни чихнуть, ни пернуть в свое удовольствие.

А то, что когда-то было ужасно в тягость, стало, вдруг, наоборот, в удовольствие. Например, учиться было в тягость, а теперь это, считай, привилегия. Читать было скучно, разговаривать уважительно и вежливо — утомительно, а поход в музей запоминался только отваливающимися от усталости ногами. Я помню, родители возвращались из-за границы, и мы, будучи детьми, спрашивали их, что им там понравилось, и как они провели время. И в ответ можно было услышать: «Ой, было так здорово! Мы были в таких шикарных ресторанах…» А мы не могли понять, что же в этом прикольного? Есть в ресторанах? И почему это, типа, так здорово?

Вот так, похоже, все бывшее когда-то в тягость превратилось в удовольствие, а удовольствие, соответственно, в тягость.

И все это так далеко от Фили. Ей еще не известно о существовании «середины». Налицо наивность, воодушевление, радость и жажда жизни. Упругая, гладкая кожа, и подобно ей все ее реакции, чувства и ощущения. Дотронься до нее — сразу прыгнет, посмотрит на что-нибудь — и тут же ей есть что сказать. Нет этого ужасного безразличия к тому, что в жизни творится, которое охватывает всех смертных в этом подлунном мире ближе к концу третьего десятка. Что-то в эти десять лет между двадцатью и тридцатью сбивает тебя с ног, побеждает и отнимает радость жизни. И это ужасно.

И что остается вместо отобранной радости жизни? Погоня за деньгами. Погоня, сопровождаемая уверенностью, что когда денег будет достаточно, радость жизни вернется. Именно это так бесило Фили. Этот дурной ход мысли. Именно это подталкивало ее, чуть ли не трахнуть меня в лифте, прямо на глазах у всех этих людей. Чтобы попытаться вывести их из равновесия — встряхнуть их.

Но лифт приезжал вниз, и люди, как горстка муравьев, вываливались наружу. Несколько отстраненных и возбужденных взглядов провожали Фили, и в этих взглядах единственное, что можно было прочесть, это желание пойти и заплатить пятьсот баксов какой-нибудь девице по вызову.

А мы усаживались на бетонную оградку клумбы, закуривали, и ощущение волшебного тепла охватывало всего меня. Вот я, в самом лучшем месте, которое только можно себе представить, и нет в мире другого такого места, где я хотел бы сейчас оказаться больше, чем здесь. Мы сидели и наблюдали за входящими и выходящими из здания людьми. Они были похожи на муравьев, снующих туда-сюда, и торопящихся куда-то далеко, или назад к себе в муравейник. Все вокруг было полно шумов, суеты, бурления, сигналов машин, шума моторов, гула пролетающих самолетов, обрывков разговоров, и среди всего этого были мы, отрезанные от всего на свете, на своем необитаемом острове любви и спокойствия, прямо посреди Манхэттена.

После мы возвращались в офис и продолжали работать, пока звук колокольчика не возвещал о конце рабочего дня, и о том, что мы вольны идти. Мы выбегали на улицу, вставали на ролики и рассекали по улицам города. Ехали кататься в центральный парк, шли в галереи, на представления или в кино, встречая по дороге самых разнообразных и прикольных людей.

Но как всему на свете и этой идиллии наступает конец.

Со следующей недели я начинаю учиться. Кинематографу.

Что общего между мной и кинематографом? Хороший вопрос. Я учился на экономиста, но было достаточно двух месяцев после окончания учебы, чтобы понять, что экономика — это не мое. Я думал, что мне это нравится, наверное, потому, что моему отцу и всем моим приятелям это нравится, и все они любят экономику, и в результате этой своей любви к экономике смогли отгрохать себе виллу-другую в районе Савийона.

Как вообще можно понять: то, что нравится тебе — это потому, что это нравится-таки тебе, или твоим родителям? Как вообще понять, кто есть «я», а кто есть «я плюс мое воспитание»? Как можно отделить одно от другого? Ведь изначально я появился на свет с какими-то генами, или набором ДНК, или как там еще это называется, а потом меня как-то воспитывали мои родители, и я видел вокруг себя какой-то мир с малых лет, и впитывал его. И как можно определить, где тут в итоге только «я», которое было вначале, а где «я плюс воспитание»? Ведь если так посмотреть, то все это есть я. Так кто же я есть на самом деле? И чего я на самом деле хочу?

Ну и вопросы. Просто идиотизм какой-то. Что вообще происходит? Сходим с ума помаленьку? Что значит «кто я»? Иди, работай, лодырь. У тебя слишком много свободного времени. Люди, у которых крыша едет, задают себе подобные вопросы. А я как раз ношусь с этими вопросами. Неужели у меня едет крыша?

По окончанию учебы я начал искать работу. Ходил на кучу тупых собеседований, и все места работы казались мне мрачными и скучными. Если не сказать просто идиотскими. Через пару лет, в течение которых я нашел одну работу, потом ушел с нее, нашел другую, откуда меня попросили, потом прошел еще с десяток дебильных интервью и собеседований, где так же были проверки и тесты, вроде тех, когда из «лего» надо было построить какую-нибудь ерунду, я пришел к выводу, что мне необходимо отойти и осмотреться. Мне необходимо что-то новое, совершенно отличное от того, чем я занимался. Я пришел к выводу, что я все еще не знаю, что конкретно мне по душе, зато точно понял, что быть экономистом — это не для меня.

Хотелось отойти от всего. Уехать куда-нибудь в Коста Рику, а оттуда махнуть в Южную Америку. Побыть немного наедине с самим собой. В тишине. Может быть, тогда мне станут ясны ответы на вопросы, ответить на которые сейчас, в состоянии постоянного напряга, я просто не могу. Одно мешало — я не чувствовал, что мне это позволено. Мне, чтобы получить удовольствие, надо сначала какое-то время страдать и преодолевать трудности. И вот мне казалось, что я недостаточно претерпел, не сделал еще достаточно и недостаточно выстрадал. А кроме того, даже последние неудачники с нашего потока в универе уже успели подыскать себе неплохие работенки и начали продвигаться вверх по карьерной лестнице. А я не мог позволить себе оттягиваться где-нибудь на пляже в Таиланде, пока мои приятели тут проворачивают миллионные сделки. Тогда я решил, что поеду в Нью-Йорк, типа что-нибудь учить. Так у меня появится определенный жизненный опыт, я увижу что-то новое, и «не потрачу время впустую». А из Нью-Йорка до Коста-Рики ведь рукой подать. Так совместим же приятное с полезным! Нечто конструктивное с мечтой. Осталось только выбрать, что пойти учить. Я хотел отойти от экономики как можно дальше. Туда, где нет формул, и где, сидя на лекции, можно просто слушать и получать от этого удовольствие. Надо было что-то выбрать. Что-то, что было бы по душе.

Я снова уткнулся в проблему того, что мне нравится… Нас ведь воспитывали очень практично, с установкой на то, что мне нравится делать то, на чем в итоге можно хорошо заработать. А чтобы зарабатывать на жизнь необходимо много и тяжело работать… и как тут выбирать? Сначала я подумал про журналистику. Ездить по миру, снимать революции и перевороты, вскрывать дела о коррупции, и спасать человеческие жизни с помощью одной лишь статьи. Потом мне пришла в голову мысль заняться фотографией — спасать мир силой одного лишь кадра. Потрясать и раскрывать правду. Как говорится, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Или фотографировать леопардов в Африке. А че, тоже круто! Или, может идти учить психологию? Это и прикольно, и может быть я разберусь, раз и навсегда, почему симпатичные чувихи смотрят только вперед, или почему девица, с которой ты уже лежишь в постели, снимет с себя почти все сама, но трусики оставит снимать тебе… А что, если пойти учить антропологию? Поехать куда-нибудь, в какие-нибудь гребеня, в забытое богом племя на пару-тройку месяцев… Или может быть учить историю? Говорят, что история всегда повторяется, а из школьного курса я с трудом помню, когда были погромы и смута в тысяча девятьсот лохматом году… так почему бы и нет? Или вовсе начать свое дело. Наверное, это лучше всего. Быть самому себе боссом и начальником. Никто не тычет тебе, что и когда делать. Мне это однозначно подходит. Только вот в какой области?

У меня есть закадычный друг, с которым мы уже много лет пытаемся найти идею для собственного бизнеса. В мыслях мы, уже, что только не начинали. Например, мы хотели организовать сеть химчисток, и тогда логотип нашей фирмы «Макс энд Мориц» был бы нарисован на боках всех наших грузовиков. Или еще мы хотели создать фирму по изображению огромных картин на стенах домов. В этом были бы заинтересованы крупные фирмы, как часть проекта по украшению города, когда логотип самих фирм красовался бы внизу сбоку такой картины. А еще мы были первыми, кто придумал маленькую упаковку для салата из баклажанов, для шоколадных йогуртов и для маленьких пачечек мороженого, так чтобы все это было вкуснее. Мы были директорами хай-тековской фирмы, которая организовала сайт в Интернете для бартерных сделок. Или эксклюзивными дистрибьюторами зарубежных фирм в Израиле, тех самых, продукты которых так нам нравились, когда мы были за границей, и еще миллион всяких идей…

И каждый раз мы натыкались на одну и ту же проблему. Когда появляется идея, то она кажется самой лучшей идеей во всей вселенной, но как только дело доходит до реализации и до вложения денег, все вдруг перестает выглядеть так уж безоблачно. Всплывают на поверхность опасности, риск и возможные неурядицы, и вместо положительных и оптимистичных сторон, видны только негативные и пессимистические. Фенигштейн говорит, что пессимист — это тот, кто видит затруднения в любой возможности, а оптимист — возможность в любом затруднении. Я думаю, что это сказал Черчилль, но Фенигштейн всегда присваивает себе такие фразочки, как будто это он их выдумал. Как бы то ни было, в моменты истины всегда есть тенденция быть пессимистом. Вдруг выясняется, что ты забыл учесть НДС, и ситуация на рынке в стране тоже очень нестабильная, и как раз кто-то начал похожее дело, и вообще, с чего бы людям идти и покупать в таких количествах, и при этом именно у тебя? И еще вопрос, который витает вокруг тебя, как назойливая муха: «Если это такая замечательная идея, то почему это еще никто не придумал?»

Но мы отвлеклись. В конце концов, я остановился на кинематографе.

Представьте себе, как это будет: строить другой, новый мир в своем воображении, работать с крутыми чувихами и прикольными чуваками, такими, с длинными волосами, ездить по разным прикольным местам на съемки, и в результате видеть на большом экране в окружении огромной аудитории то, что еще только вчера жило только в твоей голове. Здорово, а? Другой, новый мир! Наш мир давно полон такого количества всякого дерьма, так почему бы мне не построить другой, свой? А потом еще один. И еще. Короче — делать фильмы — это звучит здорово.

Сижу дома, в Тель-Авиве, смотрю церемонию вручения Оскаров. Я уверен, что я нашел свое предназначение. Мне ведь всегда нравилось сочинять, создавать из ничего образы. Да и длинноногие, симпатичные чувихи мне тоже очень нравятся. Поэтому, я считаю, что если где и пожинать плоды, так стопудов на такой церемонии как Оскар, а не на каком-нибудь симпозиуме в Дэйвид Интерконтинентал, в окружении старых пердунов в серых костюмах, с их весьма несвежими женами. Да! Это круто! Наконец-то я нашел свое предназначение в жизни! Какой кайф!

Я начал выяснять подробности того, как и где в Нью-Йорке учиться, и после нескольких попыток выудить что-нибудь из Интернета я понял, что мне нужно как-то пересечься с израильтянами, которые там учатся, на месте. Потому как иначе нет шансов разобраться. Это похоже на то, как, например, уехал ты путешествовать, и, например, тусишь где-нибудь по Дальнему Востоку, и приезжаешь в какую-нибудь Б-гом забытую деревню, в еще более забытой Б-гом местности. Выходишь из автобуса, натыкаешься на какого-нибудь туриста, скажем немца, американца или швейцарца. И ты можешь битый час допрашивать их, с пристрастием, где лучше всего расположиться, чем заняться, как обустроиться, и вообще, кто тут против кого. И нет шансов, что ты поймешь что-то путное из того, что они скажут, даже если потратишь на расспросы три часа к ряду. Но, вдруг, случайно, ты подмечаешь израильтянина, как раз проходящего мимо, и за три секунды разговора с ним ты понимаешь, где спать, что есть, где дешевле, где тут самое классное место, где можно ухватить чего-нибудь задарма, и вообще, кто тут есть кто. И все это за три секунды. И не важно, какой попадется израильтянин: ботан, мажор, симпатичная чувиха, торчок, крутой мужик, рубаха парень или задрот. Три секунды достаточно…

В общем, я понял, что мне необходим тамошний местный израильтянин, который рассказал бы мне по существу и вкратце общую картину существующих программ обучения, которая из них лучше, что побыстрее, как записаться на учебу и к кому по этому поводу подкатить. В конце концов, одну такую девицу, которая училась как раз где надо, я отыскал, и она рассказала мне все, что было необходимо для счастья. Где регистрироваться, на какие предметы ходить, почему там, где она лучше, какой вообще народ там учится, тяжело ли с языком и прочее…

Я записался на учебу прямо из дома. Это была годовая программа обучения киноискусству. И когда совсем уже, было, забыл о том, что я записался на нее, я получил ответ о том, что я принят. Я не верил, что меня примут, ведь у меня нет никакого опыта в области кинематографа. Но, наверное, так же как мистера Пэнка приняли в Уортон, благодаря его ассоциации, так, наверное, и меня приняли, например, за то, что у меня есть первая степень по экономике.

В тот момент, когда ты осознаешь, что ты уезжаешь надолго, например, на несколько месяцев, жизнь твоя становится слаще меда. И все вокруг вдруг становится как в последний раз и приобретает сказочный оттенок. Ты начинаешь жить в эдаком возбуждении, и каждый выход на улицу удивляет тебя обилием приятных эмоций. Все, кто тебе встречаются просто чудесные люди, на улицах ощущение всеобщего братства, самые симпатичные чувихи оглядываются тебе вслед и мило улыбаются, и все вообще зашибись. Настолько, что за несколько дней до отъезда ты вообще не понимаешь на фига куда-то ехать, когда тут все так хорошо. И вообще, было бы чего искать за бугром?..

А потом начинается самый неприятный момент — это момент многочисленных расставаний перед длительной поездкой. И особенно нехорошо становится, когда прощаешься с людьми, с которыми, скорее всего, видишься в последний раз. Например, твои бабушка с дедушкой.

По дороге в больницу я не пытался сдержать слезы, когда представлял себе предстоящий разговор с бабушкой Леей. Я ее очень любил, а теперь вот увижу в последний раз. Буду смотреть как она говорит, смотрит, слышит, двигается, дышит… В последний раз. Не могу осознать, что скоро я выйду из больницы и не увижу ее больше никогда. Я вырос у нее на руках. Под ее сказки, рассказы и шутки я рос, с того самого момента, когда вышел на свет божий. Она мне как мама. И теперь, типа, просто так прийти, сказать ей «пока бабуля» и оставить ее тут умирать на больничной койке, пока я там попиваю кофеек в Старбаксе, в обнимку с какой-нибудь не совсем трезвой чувихой, которой кажется, что если она разведет ножки для какого-нибудь недоделанного полу-режиссера, то дорога в Голливуд ей обеспечена?

И что конкретно говорят при подобного рода расставаниях? «Увидимся»? «До свидания»? «Будем на связи»? Или «Береги себя»? Что говорить любимому тобой человеку, расставаясь, когда оба вы понимаете, что следующей встречи не будет?

Я мечтал приехать к ней как-нибудь и привести жену. Бабушка всегда говорила, что мужчина сам по себе — всего лишь треть, после свадьбы — две трети, и только когда у него родятся дети — тогда он целое. Я хотел быть хотя бы половиной — если не жену, то, самое меньшее, привести свою девушку, чтобы обнадежить бабушку, что это вот-вот произойдет.

Всегда, когда я рассказывал про своих подружек, с которыми у меня были отношения, бабушка спрашивала:

— Она хорошенькая?

— Да, — отвечал я.

— А она из хорошей семьи?

— Да, — отвечал я, если это было так на самом деле.

— Ну, так женись!

Под всеобщий хохот я отвечал ей, что я как та котлета, которую если жарить на большом огне, то можно сжечь снаружи, оставив сырой внутри. И такими сырыми женятся или выходят замуж все вокруг. Мне же нужно больше времени, чтобы хорошенечко дойти до кондиции, и когда это произойдет, из меня выйдет форменный деликатес. Она смеялась мне в ответ. Всегда, когда я отвечал ей иносказательно, она позволяла мне уходить от прямого ответа. Мама приглашала ее и деда к шаббатнему обеду, и обычно бабушка не хотела идти. Тогда трубку брал я и спрашивал:

— Ну что, вы у нас на шаббат?

Она отвечала мне:

— Я неважно себя чувствую.

— Хорошо, тогда я приеду, заберу вас часикам к двенадцати.

Она посмеивалась в ответ:

— Да нет. Оставь. Незачем так напрягаться ради нас.

Это-то и было причиной того, что она отказывалась прийти, потому что хотела, чтобы напрягался я не ради нее. Я отвечал ей:

— О чем ты говоришь, для меня это удовольствие. И ты, наверное, знаешь какой это почет для меня, возить мою бабулю Лею на моей машине.

Она снова смеялась мне в ответ, и мы договаривались на двенадцать часов, и всегда без пяти они уже ждали меня внизу, мои дорогие бабушка Лея и деда Мордехай, одетые с иголочки, нарядные и аккуратно расчесанные, как будто собирались, самое меньшее, на бал. И я, зная, что они выходят раньше, тоже подъезжал пораньше на пять минут и любовался на них, стоящих там под ручку. Они садились в машину радостные, и бабуля извинялась, что она так долго усаживается, а дед заскакивал, как молодой олень на заднее сиденье, весь сияя от счастья, что их позвали на ужин. Бабушка, наконец, усаживалась, пристегивалась, чмокала меня в щеку, говорила «Шаббат шалом, мой Мируш», после чего вскакивал дед с заднего сиденья и горячо лобзал меня сквозь свой собственный «Шаббат шалом», и мы ехали в дом родителей. И всю дорогу дед бухтел о том, куда катится страна, что нет больше ценностей, и что Йоси Сарид, такой–сякой, и вообще, и как еврей может любить арабов больше самих арабов, и изображал его, как тот гуляет по арабским территориям, и вдруг натыкается на еврейский форпост, и тут же бежит стучать кому надо, прямо в Вашингтон. Бабушка успокаивала его, потому как дед не на шутку выходил из себя, и мимоходом отпускала шутку-прибаутку о том, о чем только что разорялся дед, только в более элегантной и живописной форме.

— Я тебе уже рассказывала про железную дорогу? — этот вопрос она задавала всякий раз, и не важно, что мы отвечали да или нет, она продолжала рассказывать о том, как она, будучи еще молодой девушкой, в Польше, должна была ехать в поезде одна. К ней подсели четверо здоровенных бугаев поляков, которые однозначно стали бы приставать к бедной, еврейской девушке, которая едет одна, сама по себе, если бы она не смешила их всю дорогу своими шутками-прибаутками да побасенками, да так, что они просто поголовно влюбились в нее, и на прощанье подарили ей цветок. Самое меньшее сто тысяч раз слышали мы от бабушки эту историю.

А теперь вот я еду с ней прощаться. Последнее прости этой умной, прекрасной женщине, которая сидит в голубой пижаме на больничной койке, и не перестает говорить про протекающий кран в туалете, и о щели в стене, рядом с ее койкой, откуда, того и гляди, поналезут тараканы. И дед сидит там, рядом с ней, и потихоньку сходит с ума от того, что его жена слегка потеряла рассудок, потому как каждые две секунды она обращается к нему и спрашивает:

— Мордехай, мы уже идем домой? — а он, вместо того, чтобы не обращать внимание, отвечает ей:

— Лея, мы в больнице, потому что ты помутилась рассудком, и никуда мы не идем.

А она через минуту снова:

— Мордехай, мы уже идем домой?

И он снова ей:

— Лея, я уже говорил тебе, что мы не идем домой, ты в больнице, потому как ты помутилась рассудком, и ты должна оставаться здесь.

И так раз за разом…

Бабушка сидит на краешке кровати, спина прямая, глаза ясные, еще не потерявшие своего умного, цепкого выражения, и всматривается в щель на стене:

— Мируш, ты погляди, ты видишь эти стены? Вот где начинается халатность. Вот так и производятся случайные выстрелы в армии.

Единственное преимущество такого бабушкиного состояния было в том, что мне так было легче проститься с ней, потому что она не осознавала, что я уезжаю надолго. Расставание оставалось тяжелым теперь только для меня. Я посидел полчаса, пытаясь говорить с ней на какие-нибудь обычные темы, но в ответ продолжал слышать про безалаберность и безответственность, тех, что не заделывает щели в стене. Было ясно, что бабушка не воспринимала трезво реальность. И я решил, что пришло время прощаться, поднялся и сказал ей: «Ба, я поехал». Я не знал говорить ей о поездке или нет, потому что как бы это ни было тяжело, я все же хотел, чтобы она поняла, что следующей встречи не будет.

Но она продолжала уже про клопов, и я решил не упоминать о поездке. По любому, нет в этом никакого толку. Да и язык мой не поворачивался. Я пытался запомнить ее, как она выглядит, но не мог посмотреть ей в глаза. Я наклонился к ней поцеловать ее, как вдруг она спросила:

— Когда ты уезжаешь, Мируш?

Я думал, что я провалюсь сквозь землю… Она запомнила это! Но как?

Я проглотил накативший комок в горле и сказал ей:

— Завтра.

Она сказала:

— Пусть добрые ангелы хранят тебя, — и я почувствовал, что теряю контроль над собой. Я не мог посмотреть на нее, не мог ничего сказать. Я просто поцеловал ее и вышел из комнаты, потупив взор. Я кое-как сдерживал себя до того, как вышел в коридор, и там уже дал волю слезам.

Дед подошел ко мне через пару минут. Мне надо было его подбросить до дому и попрощаться с ним тоже. Мой дед был как ломовая лошадь, сильным, с ясным рассудком, и мы оба понимали, что это не последнее наше расставание.

В полном молчании мы ехали домой в Рамат-Ган. Я остановился около их дома, и как часто это бывало, когда я подвозил какую-нибудь из своих подружек домой, я не знал глушить мотор или попрощаться быстро. Как можно понять, чего ожидает вторая сторона? Я не заглушил мотор. Мой дед, никогда не выказывал никаких признаков чувств, и я предполагал, что попрощаемся мы быстро, типа «Береги себя» и все. Но он продолжал сидеть в машине, молча, не думая выходить. Я думал, было, заглушить, но не стал, потому что подумал, что он вот-вот начнет выходить. И вдруг он заплакал. И не просто так заплакал, а аж завыл. Я был в шоке. Я пытался глубоко дышать, поберечь силы и поддержать его как-то, и не дать ему утянуть и меня, но у меня не получилось. Представьте себе мужик, восьмидесяти пяти лет, силен как буйвол, мужик, который стоял у истоков создания государства, строил своими руками эту страну, и никогда за ним не замечали каких-нибудь сантиментов, и вдруг плачет навзрыд, как ребенок. Это было чересчур. Я тоже заплакал. И так несколько минут мы просто сидели в машине и рыдали, дед и внук, плакали как дети. Как будто никого в мире больше нет, и завтра никогда не наступит. Плакали навзрыд.

И нам обоим было ясно, что плачем мы не из-за того, что мы с ним расстаемся, а из-за нашего расставания с бабушкой. Оплакивали его первое «прости», сквозь мое последнее.

Часто, когда я оказываюсь в затруднительном положении, из которого сложно найти выход, я представляю себе, что все это фильм, а я валяюсь у себя дома на диване и смотрю все это по телеку. Это дает мне возможность воспринять происходящее со стороны, оценить трезво то, что происходит, и снимает стресс.

Так, например, когда мне было пятнадцать лет и от меня залетела дочь самых близких друзей моих родителей, был созван совет, на котором присутствовали все высшие эшелоны власти, то бишь мои родители, ее родители, я и она, у них в доме на кухне, и родители начали выговаривать нам о том, что это безответственно, то, что мы натворили, и что в таком возрасте мы не понимаем на сколько серьезно все то, что происходит, и если уже заниматься «этим», то необходимо предохраняться. И мама ее почти плачет, мой папаня мне выговаривает, моя мама налетает на меня, а ее папаша покачивает головой все время, и представляет, наверное, себе, как мой член торчит между ног его дочки. И что мне делать в такой ситуации? Как пережить такой ужасающий позор?

Надо доставать камеру. Я расположил ее сверху на кухне, так чтобы все попали в кадр, нажал на запись, и увидел всю сцену извне, со стороны, как будто фильм на видео. И вдруг из полного кошмара все превратилось в комедию. Я чуть не прыснул со смеху, потому как все происходящее стало казаться мне американским ситкомом, а актерская игра родителей смешила до колик в животе. Моя мама такая: «Это просто катастрофа! Я тебе говорю…» Ее мама: «Моя дочка, моя дочка, моя дочка, и что? Аборт в пятнадцать лет? Первый мужчина, с которым я переспала в жизни, был твой отец! И ты знаешь, сколько мне было лет? Двадцать два!» Мой папаша: «Это безответственность! Просто кошмарная безответственность!» А ее папаша понравился мне больше всего. У него была роль без слов, но выражения лица у него были, как будто он вот-вот взорвется.

Кстати, это не относится к данной истории, но когда мы оттуда ушли, и я с папаней подходили к машине, то еще до того, как подошла мама, он вперился в меня взглядом полным восхищения и сказал: «Ну, ты дал! Круто, сына!» и добавил почти не слышно, так себе под нос: «в пятнадцать лет, и с такой красивой девицей… молодец!»

Так вот и в этот раз, с дедом, я попытался достать камеру. Установил ее перед лобовым стеклом, нажал на запись. Только сейчас это сработало с точностью до наоборот. Я увидел деда, взрослого мужчину, который разрывается на куски от плача, и молодого парня рядом с ним, наверное, его внука. Он тоже плачет. Каждый плачет о своем. Выглядело, как будто они плачут об умершем. Это так же напоминало, что и деду осталось немного, что и он уйдет скоро. Стало жутко. Я выключил камеру.

Дед немного успокоился, потом наклонился в мою сторону, быстро поцеловал меня своим мокрым ртом, начал было говорить: «Мируш…", но не смог продолжить. Он вышел из машины, захлопнул дверь, и пошел по дорожке к дому. Согнувшийся, потухший, разбитый. Я проводил его взглядом, пока он не скрылся в темноте подъезда.

Через две недели его не стало.

Глава 3

В общем, приехал я в Нью-Йорк, и не понял, о чем же весь сыр-бор?

Любой израильтянин, вернувшийся из Нью-Йорка, не перестает трахать вам мозг: «О, Нью-Йорк, Нью-Йорк, какой город, просто мечта! Как там было здорово!» Я был уверен, что все они врут. Не может быть, чтобы этот город нравился всем и каждому из тех, кто был там и попадался мне на глаза. Ведь всем известно, что Нью-Йорк холодный, бесчувственный и безжизненный город, в котором нет правды. Город полный отчуждения и стали.

И еще, всем ведь известно, что израильтяне склонны привирать на счет заграницы. То бишь, склонность привирать есть у израильтян по любому поводу, но по поводу заграницы, тут поди проверь, врут они или нет — далеко ведь. Тут-то и начинается сказка за сказкой. От любого израильтянина, который когда-либо выбирался на Кипр, скажем в Айю-Напу, можно услышать, как несколько ночей подряд он кувыркался в постели с двумя симпатичными шведками. А в день, когда надо было возвращаться, уже перед самым отлетом, на него свалилась одна француженка, которая и успела-то всего, что просто отсосать ему наскоро, потому как это было уже в лифте, с чемоданами, по дороге в аэропорт. И если бы ему не надо было в тот день возвращаться, то он о-го-го что устроил бы той француженке! Он пропахал бы ее вдоль и поперек, протаранил бы ее во все дыры. Ее, и еще подружку ее, которая все время строила ему глазки.

Я тоже решил съездить в Айю-Напу. Взял с собой четыре пачки по двенадцать презервативов в каждой, и все мне казалось, что не хватит. Меня успокоили, сказали, что в случае чего на месте можно раздобыть еще.

Ни я, ни кто-либо другой, из тех, кто был со мной, не видели никого, и не дотрагивались ни до чего, кроме, разве что, собственного члена. Вообще голяк. Когда я вернулся и спросил: «И о чем стоял такой переполох? Блядями там и не пахло!» то все вдруг стали соглашаться, что, да, на самом деле, и им тоже рассказывали всякие небылицы, а на деле — ни фига. Так что, не стоит верить сказкам о загранице.

То же самое и с Нью-Йорком. Чего им всем здесь так нравится? Бродишь по улице, холод собачий, никому нет до тебя дела. Хорошее средство понижения самооценки для тех, кто приехал из Израиля, или какой-нибудь латинской Америки, или любой другой страны, с ментальностью, в которой неотделимо присутствуют язык жестов, язык тела, и выражение глаз. Просто побродить по улицам Нью-Йорка полчаса в день, и вся ваша самооценка растворяется без остатка. Ты там просто ноль без палочки. И, только по прошествии нескольких месяцев, начинаешь понимать, что даже если ты супермодель, на тебя все равно никто не посмотрит. Если ты пойдешь по улице голым, на карачках, с павлиньими перьями, торчащими у тебя из жопы, и каждые два метра будешь ронять перо, даже тогда все равно никто не посмотрит на тебя. Это Нью-Йорк, детка. Этим он и необычен. Каждый там живет для себя, и каждый там за себя.

Эдакий храм индивидуальности, храм самовыражения и воплощения себя самого. Даже пар нет в этом городе. Миллионы людей идут по улицам, и среди них если и встретишь парочку, то это туристы. Каждый сам по себе, на улице, в кафе, живет сам по себе, и сам себе ходит в ресторан, и сам где-нибудь развлекается. В жизни не поверил бы, что такое возможно, что кто-то идет в ресторан сам по себе. Это ведь уму не постижимо! Ведь поход в ресторан — это событие, это подразумевает как минимум двоих. Да ведь будет просто курам на смех, если кто-нибудь пройдет мимо и заметит тебя в ресторане одного, как будто ты какой-нибудь изгой, в депрессии или переругался со всеми.

А вот в Нью-Йорке это возможно. Возможно все. Даже если тебя и увидят несколько израильтян, одного, в шикарном ресторане — это тут обычное дело, и вписывается в порядок вещей. И наоборот, если вдруг тебя увидят в кафе в Тель-Авиве, сидящим в одиночку больше двух минут, вот это будет стремно. Ты, типа, чего? У тебя что, и друзей-то поди нет? Ты чего как рак отшельник? Давай, кончай со своей депрессухой, мужик!

Наверное, именно поэтому израильтянам так нравится Нью-Йорк. Наконец-то, в первый раз в жизни ты можешь делать все что угодно. Вырваться из своего маленького кибуца, в котором каждый подсчитывает за другим: кто сколько съел, и кто сколько зарабатывает. Вырваться из мирка, где ты подвергаешься суровой оценке каждую секунду: как ты одет, как ты себя ведешь, холостой ты или женат, какая у тебя машина, и хорошо ли ты вытер задницу, когда выходил из туалета. Каждый там торчит носом в заду у другого. Проверяет, осуждает и призывает вести себя в соответствии с его нормами. И не дай бог шаг вправо или шаг влево, это ведь так бесит, просто жутко бесит, если кто-то не такой как все. А вдруг ему лучше, чем остальным? Да не дай Б-г!

А если ты не такой как все тебя пытаются ровнять: «Веди себя по-людски! Будь как все! Мы знаем, что тебе нужно сейчас, и что для тебя будет лучше потом!» А если ты уверен в себе и не стараешься быть как все, тогда ты, наверное, сумасшедший, психованный, и вообще, скатившийся с катушек. Что с тебя взять?

А вот в Нью-Йорке не существует психопатов. Как ты можешь быть психопатом, если ты занят тем, что тебе хочется? Не существует осуждения ближнего своего, потому как «ближний свой» не существует в этом городе по определению. И как тут выглядеть уродливо, если все равно никто не смотрит, а для тебя самого ты разодет в пух и прах? Нет кого-либо, о ком можно сказать, что он психопат, или ненормальный, равно как не существует кого-либо, о ком можно с уверенностью сказать, что он тут самый нормальный и прикольный. Каждый есть тот, кто он есть, и всем насрать кто он такой.

А еще, помимо всего прочего, Нью-Йорк — это город принадлежащий всем. Какой-нибудь пакистанец, приземлившийся вчера, израильтянин, живущий там уже два года, китаец, который тусуется по Нью-Йорку и топчет мироздание уже целых две недели, или же коренной американец, который там родился — у всех у них одинаковые права на этот город. Как минимум такое ощущение там царит.

Ты не чужой там. Потому, что никто не смотрит на тебя как на чужого. И это из-за того, что там все в равной степени чужие. Ты даже не можешь претендовать быть чужаком, потому как все равно никто не оценивает. Ты просто воздух. Ничто. И ты можешь снять все свои маски и прикиды, потому как всем все равно. Никого не интересует здесь ты или нет, крутой ты или отстой, выглядишь стильно или вообще никак не выглядишь.

Это напоминает мне вонь в моей квартире в Нью-Йорке, ближе к концу моего там пребывания, которая усиливалась изо дня в день. Сначала я думал, что это с улицы, потом мне казалось, что это какой-нибудь упавший за холодильник баклажан, который тихонько лежит там и гниет. Потом я перестал уже даже пытаться догадываться, так все вокруг воняло. Через пару месяцев выяснилось, что это мой сосед окочурился в своей квартире. Он отбросил копыта, и три месяца никто даже не интересовался что с ним. Если бы он не начал так смердеть, он мог бы там остаться на веки вечные.

Самое ужасное, пожалуй, ощущение одиночества возникло у меня, когда я занозил руку. Заноза засела под пальцами, в том месте, где я не мог дотянуться до нее, так чтобы попытаться подцепить ее с двух сторон. Я пытался извернуться и так, и эдак, но не мог изловчиться и подобраться к ней, чтобы вытащить ее, наконец. Мне никак не удавалось от нее избавиться. И рядом не было кого-нибудь из знакомых, чтобы попросить о помощи. Дни и ночи напролет я ходил с этой занозой, а она уж позаботилась о том, чтобы я, не дай бог, не забыл о своем одиночестве. Мне хотелось остановить любого встречного, не важно кого, только чтобы тот помог мне ее вытащить. Однажды, вдруг, она расплакалась мне в жилетку, и, вытирая сопли, рассказала о том, как одиноко ей бывает временами. Я озвучивал ее в нашем с ней разговоре, и таким образом узнал, что когда-то она была кусочком большой ветки, узнал про ее семью, ее друзей, про веселые вечеринки, которые они устраивали… в общем, обо всем. Я тоже рассказал ей, что и у меня была семья и куча друзей, и что с ними тоже было весело, и я тоже, бывает, чувствую себя одиноким, на столько, что даже не могу вот от нее избавиться. И мы плакались друг дружке о нашей горькой судьбе, так, что, в конце концов, даже подружились. Я и заноза…

Чего, спрашивается, мне не сиделось в Израиле? Зачем надо было сюда ехать? Только из-за того, что все мои друзья зависали тут какое-то время? Из-за того, что это и есть накатанная дорожка, так типа принято: после армии за границу, потом учиться в универе, по окончанию учебы жениться, или купить дом с ипотекой и всеми пирогами? Является ли эта моя поездка в Нью-Йорк, эдакий мой своеобразный внутренний бунт, частью обычного плана, так характерного для израильтян? Плана, который каждый из нас должен пройти? И вписывается ли в рамки нормального моя попытка от всего этого нормального убежать?

А тут, в Нью-Йорке, все строго, и даже поссать где-нибудь за углом дома нельзя. Моего друга задержали на сутки, потому что он имел неосторожность отливать на какой-то замшелой парковке. Тут вообще много чего нельзя. Например, нельзя попросить у официантки, чтобы она была более благосклонной, и принесла бы чипсов побольше, потому как жрать охота, аж мочи нет. Нельзя распивать пиво на улице. Не стоит смешить или смеяться над американцами, потому что у них абсолютно отмороженное и дебильное чувство юмора. И пригласить девицу по вызову меньше чем за четыреста баксов в час — тоже не получится. Нельзя ходить по улицам с косяком в зубах. Нельзя вот так просто подкатить к какой-нибудь чувихе, нахрапом, типа «ну, сестренка, чего расскажешь?» Нельзя остановить всю эту бешеную гонку. Черт его знает, куда все они бегут. Невозможно взять машину напрокат, и через полтора часа наблюдать закат в пустыне. Тут нет кукурузных палочек, и никак не получится просто так, завалиться в какую-нибудь забегаловку на берегу океана с друзьями, и съесть там по тарелочке хумуса.

Зато можно, и, притом, в больших количествах, стоять в очередях. Можно придержать дверь для того, кто идет за тобой. Можно пригласить агента по продажам чего-нибудь, на дом, чтобы принес тебе то, что тебя интересует. Можно глазеть на звезд шоу бизнеса, проходящих мимо прямо по улице. Можно жрать все, что заблагорассудится. Можно вырядиться попугаем, типа футболка, стильные брюки от Армани и шлепанцы на босу ногу. Можно разговаривать с самим собой на виду у всех. Можно наткнуться на девиц, метр восемьдесят ростом при весе в двадцать килограмм, которым все еще кажется, что они жирные. Можно встретить людей, пьющих травяной сок, потому что, типа, это полезно для здоровья, а рядом с ними будут другие, с такими гигантскими шариками мороженого, прям как газовые резервуары на перекрестке Глилот. Среди всех них, бывает, попадаются замечательные люди, а бывают и просто долбанутые вхлам. Там можно и самому, ненароком, помешаться рассудком. Тебе может вдруг отсосать девица, с которой ты познакомился три минуты назад. Там можно учиться тому, что нравится тебе, и никто не станет тебе доказывать, что это не практично. И там можно ощутить, что ты да имеешь право быть самим собой, и заниматься тем, что нравится тебе, без того, чтобы кто-нибудь выносил тебе мозг по этому поводу. И помимо всего прочего, это единственное место в мире, где можно стать миллионером, делая статуи из зубочисток, или лепить жвачки на спинках стульев и называть это высоким искусством. Это такой огромный рынок возможностей, что достаточно иметь немного творческих способностей и стремления, и ты далеко пойдешь. Там нет предела совершенству, и со временем начинаешь понимать, на сколько это верно.

А вот с девицами было тяжело. Было совершенно непонятно, как к ним подкатывать. Какой пароль к ним подходит? Типа, I am Amir, I am from Israel, do you want to go out for a drink? Фигня какая-то… Чего там у них вообще принято говорить в таких ситуациях? У нас, например, есть взгляд, есть язык тела. Например, она прикуривает сигарету, ты киваешь ей, типа так держать, сестрёнка, она тебе слегка кивает в ответ, и тогда ты можешь к ней подкатить. А тут нет взгляда. Никто на тебя не глядит. И что? Просто так подкатывать с бухты-барахты? Hi, типа, I am Amir, типа, I am from Israel, you are beautiful, you know?

Вот так сидел я на Вашингтон сквер и думал обо всем этом, как вдруг меня разобрал жуткий голод, и, странно, но мне подумалось о хумусе. Какой выбрать: Ашкара или Баадунес? Типа, когда я вернусь домой, в какой из этих двух я перво-наперво зайду? В тот раз победил Ашкара. Я представил себе, как я останавливаю мопед, снимаю каску, улыбаюсь и захожу внутрь. А внутри мне, типа: «как дела, мужик?» и не важно, что так они обращаются к каждому, кто входит, все равно приятно. Усаживаюсь, под очередную хохму одного из официантов и под улыбки остальных. Солнце заливает улицу своими лучами. Лук с редиской, как только что с грядки, приземляются на стол вместе с корзинкой свежих пит, еще горячих, через две секунды после того как туда приземлился я. И вот, самая лучшая в мире еда уже на столе. А рядом друзья-приятели. Мы все едим вместе, и в воздухе царит атмосфера любви и благоденствия. Так это делается в Израиле, когда общая тарелка стоит для всех посреди стола, даже если каждый ест из своей. Часть неповторимого вкуса хумуса как раз состоит из этого «вместе», и из объединяющего всех, кругового движения, когда вымазывают хумус кусочком питы из общей тарелки.

Именно поэтому американцы и не употребляют хумус. Пита, загребающая хумус по кругу с круглой тарелки — для них это чересчур округло. У них так рука не двигается. Они думают и живут квадратными понятиями. Ну, максимум, палочки для суши — еще куда ни шло. Но кушать руками, загребая вот так по кругу? Чувак, это Америка. Здесь нет ничего круглого. Если ты швейцар, то бишь тот, кто открывает и закрывает перед другими двери, то такая у тебя работа, и ты будешь гордиться ей, будешь заниматься ей всю свою сознательную жизнь. Существует даже профсоюз швейцаров. У них есть свое лобби в парламенте, своя гильдия, с председателем и управляющим. Это же не просто так, это профессия! Или если ты лифтер и нажимаешь на кнопки тех этажей, куда люди хотят попасть, то это тоже такая работа. С восемнадцати лет и до семидесяти, это то, чем ты будешь заниматься, и будешь горд, что, мол, это моя работа, и она меня содержит и кормит. Все там не как в Израиле, где любой торгаш за прилавком одновременно является риэлтером, брокером на бирже и членом центристского блока партии национального единства.

Все там однозначно определено, разграничено и помечено. Все стоит в четкой последовательности. Нет никаких исключений. Никто не будет тебе надоедать и бегать за тобой, ни налоги, ни счета, ни проверки, ни декларации, как это обычно бывает в Израиле. Но, не дай Б-г, тебя поймают на сокрытии налогов, тебя вздрючат по полной программе так, что и бабушке твоей достанется. В Израиле за тобой будут бегать, тебе будут надоедать, выносить тебе мозг, каждый год, и если поймают тебя на неуплате налога со ста миллионов шекелей, то, максимум, выпишут тебе штраф на пять тысяч и присудят общественные работы в течение полугода.

В Америке тебя не будут доставать дебильными, рутинными проверками и прочим выносом мозга, и типа, если поймают тебя за рулем без прав, то простят, или выпишут смехотворный штраф. Как раз наоборот. Там можно ездить, как тебе заблагорассудится, и никто к тебе не станет приставать. Но если, так, чисто случайно, тебя поймают за рулем без прав, тебя отымеют так, что ты всю жизнь будешь ходить с правами на шнурке на шее, даже если ты продал машину десять лет назад, и вообще, тебя всего трясет от Паркинсона, и ты с трудом водишь перед собой свой ходунок. Там они дают тебе свободное пространство жить и дышать полной грудью: делай что хочешь, и никто тебе слово поперек не скажет. Но если тебя, не дай бог, поймают на не соблюдении закона: пиши — пропало.

Короче, сижу я такой на Вашингтон сквер, меня терзает голод, в голове проносятся фантазии о хумусе Ашкара, и я уже собираюсь завернуть в Макдональдс, потому как ни хумуса Ашкара, ни шавермы в Дерби баре, ни фалафеля на Нордау Бен-Йеуда, и ни Бурекаса Круглые-Сутки тут, естественно, нет и быть не может. И в тот самый момент, когда я почти уже ушел, метрах в пяти от меня приземляется эдакая фифа, достает небольшую подстилку из пакета, расстилает ее и располагается на ней с книгой наперевес. И даже не глядит в мою сторону. Вообще никак. И почему бы ей, засранке эдакой, не расстелить эту подстилку у себя дома, если то, что вокруг нее, не удостаивается даже взгляда?

Я снова сел. Представил себе, как мы идем вечерком в ресторан, а там, на столе шикарная еда и две бутылки хорошего вина. И выглядит это весьма неплохо. Вопрос только как с ней заговорить? Я подождал пару минут в надежде, что она оторвется от своей книги и подымет голову, но она зарылась в ней по самые уши. Ее не интересовало ни что происходит на площади, ни солнце в небе, ни вообще ничего. Я тут стою, помираю с голоду, страсть как охота чего-нибудь съесть, но я не уйду пока не дождусь ее взгляда. Я подождал пять минут, потом еще десять минут, потом полчаса. Живот урчит, я от голода уже схожу с ума… И тут она встает и уходит. Просто так уходит и все.

Я ввалился в Макдональдс, и сожрал там девять порций наггетс с чипсами, в одно лицо, и залил все это обильно фантой.

После этого я вернулся домой, и вот как раз тогда мне и позвонил приятель из моего сопливого детства, и предложил пойти с ним на Пет Шоп Бойз. Понятное дело, что я согласился. В конце концов, кто-то поможет мне вытащить занозу.

И вот мы сидим на оградке нашей клумбы около ее работы в последний раз. Больше не будет поцелуев взасос в лифте, и я не буду раскладывать письма по конвертам, и держать ее за руку, пока она отвечает на звонки. Еще одно расставание. Мы это не обсуждали, но было все равно немного грустно, потому что заканчивался еще один отрезок времени, когда мы зависали с ней у нее на работе. Кусок жизни, когда все было вокруг Фили.

Завтра начинается учеба.

Я прям не нахожу себе места от волнения. Кто будет со мной в классе? Как будет выглядеть сам класс? Нужно ли будет представиться в самом начале? Какие люди там подберутся, и смогу ли я найти с ними общий язык? С тех пор, как я закончил учиться на экономике, ни одна капля информации не попадала в мой мозг в упорядоченном виде. Смогу ли я понять, о чем там будут говорить? И вообще, что учат на факультете кинематографии?

Фили меня успокаивала. Даже если все будет из рук вон плохо, она здесь, рядом со мной. С перепугу я даже попросил ее пойти со мной в класс. Типа только в первый день. Но она согласилась проводить меня до школы, и сказала, что дальше я должен буду идти сам.

Первое, что я помню — это смуглую, сногсшибательную, шикарную чувиху, которая вошла в класс передо мной. Ну и на фиг она мне именно сейчас заслоняет горизонт, когда у меня все и так хорошо? Но, тем не менее, мы сразу подружились. Она была колумбийка, и поэтому это не удивительно. Южноамериканцы и израильтяне сходятся моментально, потому что ментальность у них одинаковая. Все, кто растет под лучами яркого солнца в атмосфере постоянных бед, обладают некоей внутренней теплотой и любовью к жизни. Факт. Колумбийцы, правда, вежливее нас, израильтян, и у них больше шарма в их языке и в очаровании сальсы, но и у них есть желание заработать одним нахрапом хорошенькую сумму, чтобы остаток жизни не напрягаться. Они так же смотрят в глаза, и в их речи обязательно есть жесты и язык тела, они так же едят остро-перченое с кучей всевозможных специй, и у них так же как у нас сильное ощущение братства, и им характерна такая же, как и у нас жажда жизни. Они тоже шумные, не прочь обмишурить, и горазды на всякие выдумки, когда можно провернуть что-нибудь эдакое с выгодой для себя.

Мы уселись рядом за одну парту и стали ждать учителя. В класс заходили люди и тихонько рассаживались. Около нас уселся какой-то ботан американского происхождения, типа, из старательных, который перед тем как усесться достал платок и хорошенечко протер стул. Я посмотрел на свою соседку с выражением праведного гнева в глазах, типа «Какой кошмар! Посмотри, ЧТО с нами учится!» Она рассмеялась, и в ее смехе прозвучали грубоватые, презрительные нотки, и подмигнула мне в знак согласия. Мы понимали друг друга с полуслова.

В класс поднабралось десятка два людей всех возрастов и национальностей, и, наконец, в класс зашел декан факультета, с пластиковым стаканом кофе в руке. Он поставил его на стол и усталым голосом сказал: «Я надеюсь, тут собрались люди, для того, чтобы просто учиться в свое удовольствие, потому что я буду сильно удивлен, если кто-нибудь из вас будет-таки задействован в съемках художественного фильма по окончанию учебы» — и хмыкнул себе под нос. Его звали Терри Пате, и он был типичным ньюйоркцем. Не женат, пятидесяти лет, едкий и циничный, с новой чашкой кофе после каждой перемены.

Он начал говорить о разных вещах, которые, судя по всему, относились к кинематографу, но ни я, ни Анжелика (колумбийка), не могли понять ни слова из того, что он говорил. Он глотал слова, и было просто невозможно его понять. Не только не англоязычные в классе, как выяснилось позже, его не понимали, но и те, у кого английский был родным, тоже столкнулись с немалыми трудностями. Это сблизило меня с Анжеликой еще больше, потому как каждые несколько секунд мы беспокойно переглядывались, для того чтобы убедиться в обоюдном, полном непонимании.

Я вернулся домой, к Фили, и мы пошли на Челси Пирс, посидеть на набережной и поболтать. Я рассказал ей всё, что было в классе в первый день. Она сидела и слушала, затаив дыхание. Я рассказал ей про Анжелику тоже. Естественно не все. Рассказал типа, что рядом со мной сидела одна симпатичная южноамериканка. Согласитесь, это звучит совсем невинно относительно того, что было на самом деле когда «рядом со мной уселась сногсшибательная секс бомба из Колумбии». Незачем напрягать человека почем зря.

После этого мы пошли на йогу, затем к приятелям Фили, оттуда продолжили в какую-то новую галерею видео-арта, а потом зашли в индийский ресторанчик на шестой авеню, чтобы съесть курицу с кари. Фили в наших отношениях тяжело и безнадежно занесло в режим допроса с пристрастием, и она не отставала от меня с расспросами о моем прошлом. Я же, в отличие от нее, почти не задавал вопросов, потому как, и я ей об этом сказал, я верю в знакомство, и в то что происходит по ходу дела, а не в информативное анкетирование. На что Фили мне ответила, что так, мол, не пойдет, и чтобы я не задирал нос в своих попытках выглядеть крутым. Мы вернулись домой, но поток вопросов не иссякал, и через пол часа я вдруг обнаружил, что я с увлечением рассказываю ей что-то, отвечая на очередной вопрос, а она уже спит сном младенца. Я мысленно закончил рассказ тем, что послал ее, блин, умницу, в жопу, и тоже пошел спать.

Наши самые замечательные разговоры всегда были в постели, после секса, до того, как мы засыпали. Иногда, по ходу таких разговоров, она пыталась подловить меня, задавая вопросы и пытаясь раздобыть информацию о вражеских позициях и планах наступления, когда пленный терял бдительнось:

— Фили, почему ты оглядываешься на других женщин на улице?

— Фили, я смотрю на них как на картины в музее.

— Да? А как ты смотришь на картины в музее?

— Я стою напротив картины и наслаждаюсь ее красотой.

— Да, но зачем ты смотришь на другие картины, когда ты говоришь, что самая красивая картина у тебя дома?

— Чтобы мочь оценить красоту той картины, которая висит дома.

— А если вдруг ты захочешь купить другую картину, которая покажется тебе красивее той, что дома?

— У моей картины есть не только красота, у нее еще есть характер.

— А если и у той тоже будет характер?

— Я не могу этого знать, потому что я не всматриваюсь, я просто окидываю ее взглядом и продолжаю идти дальше.

— А если она просто очарует тебя, настолько она будет красива, хороша и прекрасна?

— Нет прекраснее моей.

— Да, но про твою бывшую подругу ты тоже думал, что она самая необычная, а потом появилась я, и стала еще необычнее, чем она, верно?

— Верно. — блин… приперла к стенке…

— И теперь если ты увидишь более необычную картину, что тогда?

— Это совсем неважно, потому что я… потому что моя картина… потому что я люблю мою картину.

— Ты любишь ее только потому, что она такая необычная?

— Нет, не только. Я люблю ее… потому… Я люблю ее потому, что я люблю ее и все.

— Да!!! Именно это я хотела услышать! — и она запрыгнула на меня с поцелуями.

Вот ведь чертяка… уже тогда она понимала вещи, до которых я дохожу только сейчас. У любви нет причин. Любовь «почему-то» — это не любовь. Ты любишь просто, потому что ты любишь. Это не как список необходимых покупок в магазине, типа, если девушка обладает определенным набором качеств, то ты любишь ее, а если нет, то нет. Ты любишь в ней все. И то, что она «да» и то, что она «нет».

Глава 4

Как-то раз мы устроили киномарафон. Это когда поутру ты идешь в кинотеатр, покупаешь билет на сеанс в одиннадцать утра и остаешься там до 12 ночи — пять фильмов паровозом, один за другим.

Вроде как еще одна выходка этих израильтян в Америке…

Мы выходили с сеанса и обсуждали фильм. Мне было интересно мнение Фили о фильмах. Оно было довольно дилетантским, но все равно отличалось глубиной. Я многому мог бы поучиться, слушая ее критику. Правда, в определенный момент я потерял остроту восприятия — весь тот попкорн, который мы там съели, туманил мне мозг.

А в последнем фильме была сцена, покорившая всего меня без остатка. Блистательная пара — мужчина и женщина, устраивают романтический ужин в шикарном и жутко дорогом ресторане. Ведут непринужденную светскую беседу о жизни, о ее смысле и о тех мелочах, которые превращают «просто жизнь» в «красивую жизнь». И вся сцена пропитана элегантностью, красотой и взаимным уважением. Еда на столе выглядит так эротично в мягких тонах приглушенного освещения. Было в этой сцене нечто совершенное. Она была из разряда сцен, про которые стопудово ясно, что они могут быть только в фильмах. Потому что в жизни нет такой красивой пары, и в реальности так никто не разговаривает. В самой сцене нет ничего взаправдашнего. Мужчина подстрижен и до синевы выбрит. Эдакий благородный красавец, нежный и мужественный одновременно. На нем светлый костюм с желтым галстуком, на ней красное платье, в ушах жемчужные серьги, и впечатляющее, но не кричащее украшение на шее. Просто красавица. И мне хотелось бы быть на месте мужчины, а на месте женщины хотелось бы видеть мою Фили.

Едва закончился фильм, титры еще не успели промелькнуть, как Фили спросила меня, обратил ли я внимание на эту сцену в ресторане.

— Обратил ли я внимание? Да я до сих пор прокручиваю ее в голове! — возбужденно ответил я ей.

— Да, — продолжила Фили, — мне бы хотелось оказаться на их месте. Где это вообще снимали? Что это за ресторан такой?

— Да уж. А какие красивые они были? И все так элегантно и классно! Сильное впечатление! Просто здорово!

Фили замолчала на несколько секунд, а потом спросила с нескрываемым любопытством:

— Скажи, Фили, может ли такое случиться, что когда-нибудь в жизни и мы сможем устроить такой ужин, как в этом фильме?

Ой, как прекрасна она была в тот момент. Иногда, из-за всех этих нагромождений ума, четкости суждений, глубины мысли и проницательности, бывало, выглядывал краешек наивной и чистой помыслами девчушки, которая сводила меня с ума от умиления…

Я быстренько прикинул, сколько у меня сейчас есть денег, и сколько может стоить подобное мероприятие. Быстренько пришел к выводу, что недостаточно. Я могу потратить сотню баксов за счет еды на ближайшие две недели. Оно того стоит. Мне хочется доставить ей удовольствие и устроить такой же вечер. Я потянул ее к банкомату.

— Фили, ты куда? Что ты делаешь?

— Мы сейчас же пойдем в такой же шикарный ресторан, как в том фильме!

— Фили! Фили! — она спешно прижалась ко мне и нажала на кнопку «отмена» на банкомате. — Спасибо, милый. — сказала она нежно, и в голосе ее было столько благодарности, — но, допустим мы-таки пойдем сейчас в самый дорогой в мире ресторан и потратим там те деньги, которые ты хотел снять. Но разве будет это выглядеть так же как в фильме?

Я призадумался. А и в самом деле. Будет ли это выглядеть так же как в том фильме?

— Посмотри, как мы одеты. Я не мыла голову уже неделю, а ты в одной и той же футболке вертишься уже месяц, разве не так?

Мы долго думали по поводу идеи ресторана и всего того, что к нему прилагалось. Воплощать ее в жизнь или нет? Одно было ясно: если воплощать, то по полной программе. Просто так, взять двести баксов и сходить в дорогой ресторан — это не то. Здорово, прикольно, но не более того.

Если мы хотим выдать максимум, сыграть все как следует, взаправду, то нужно и играть по-крупному. Не просто прийти в самый дорогой в Нью-Йорке ресторан, а прийти туда и быть там самыми крутыми, самыми навороченными, в точности как в том фильме. Все должно быть новое. Нет смысла мне идти в рубашке, которую я купил в торговом центре в Петах-Тикве и которой сто лет в обед. А ей нельзя идти в напрочь стертых туфлях на высоком каблуке, которые она когда-то так удачно приобрела на блошином рынке.

Мы подсчитали: платье, туфли на высоких каблуках, жемчужные серьги, украшение на шею — тысяча шестьсот долларов. Костюм, галстук, туфли — еще тысяча пятьсот. Парикмахерская, маникюр, педикюр в день похода в ресторан — двести пятьдесят баксов. Ужин, с хорошим вином — восемьсот долларов. Получается, что если мы хотим провернуть нашу затею с рестораном, нам необходимо четыре тысячи сто пятьдесят долларов. Всего-то…

Мы отложили тетрадку с рассчетами в сторону и завалились на кровать.

— Ну что ты скажешь, Фили?

— А ты?

— Я знаю… живем один раз.

— Да ладно… ты это серьезно?

— Серьезно.

— Это непросто… скопить такую сумму…

— Я знаю. Ты готова к этому?

— Готова.

— Фили, а теперь без мандража. Спокойно. И серьезно. Ты готова к этому?

— Готова.

— Тогда за дело?

— Вперед.

Мы скрепили это рукопожатием и обменялись долгим взглядом. Обнялись. Потом снова поглядели друг другу в глаза. Фили взвизгнула, и я присоединился к ней. Четверть часа мы скакали как маленькие дети на кровати, вопили от радости и восторга и не могли успокоиться.

И не то чтобы я или Фили сходили с ума по дорогим ресторанам. Как раз наоборот. В какой-нибудь рабочей столовке нам было бы очень даже неплохо. Все дело было в самой затее. В том, что мы были готовы для нее сделать. Рассчет был следующим: в обычный день, без особой экономии, мы тратили долларов сорок на человека, не считая денег на съем квартиры. То есть на двоих уже восемьдесят. Если мы сможем тратить пятнадцать долларов на двоих, то в день можно будет откладывать по шестьдесят пять долларов. А еще если она будет работать сверхурочные, а я пойду продавать рубашки, которые приятель по учебе привозит из Индонезии, тогда мы сможем довести наши сбережения до ста долларов в день. Получается, сорок два дня и задача решена!

Мы повесили табличку на холодильник, на которой мы записывали сколько мы потратили за день, и целью было ни при каких обстоятельствах не превысить пятнадцать долларов в день. И уже через три дня наступил первый кризис. У Фили началась сыпь от куры в соусе Сычуань, той что за три бакса, а я сходил с ума без колы. Б-же мой! Кто вообще может запивать еду водой?.. а как же перерывы на кофе в Старбаксе?.. а вот тут новый диск… а как же суши?..

Каждый вечер баранка с сырным соусом в томат пасте. Каждый вечер. Нет походов по магазинам, нет развлечений, нет кино, даже на видео. Никаких поездок на такси. Мда… было тяжело. Но мы держались. Поначалу всегда тяжело. Будет легче.

В конце первой недели, когда нам казалось, что мы уже достаточно натерпелись, мы решили себя побаловать, и поехать на перекресток 53-й авеню — Лексингтон и прикупить там пирог с корицей, где делают самые вкусные пироги на всем белом свете. Полчаса мы не могли решиться доплачивать ли еще полтора доллара и купить большой пирог, или взять средний, за три бакса. В итоге решили взять средний. Мы и так вылезли за рамки бюджета.

Продавец паковал пирог в коробку, а мы пускали слюнки. Мы вышли на улицу и Фили предложила присесть где-нибудь. Мы присели на бордюр, я открыл коробку и райский запах защекотал наши ноздри.

— О да, Фили!

— Ух ты!

Мы сидели и смаковали пирог, кусочек за кусочком, как делают это с чем-то запретным и недосягаемым, а перед нами стальными равнодушными глыбами простирался город.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.