электронная
Бесплатно
печатная A5
353
18+
Химера

Бесплатный фрагмент - Химера


Объем:
230 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4493-2626-3
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 353
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно:

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

— Выбор должен быть

даже если этот выбор…

— Всего лишь некое движение,

совершенное в темноте?

1725. Нашатырь

Яркие звезды покоились в черном небе — словно алмазы в ладони бархатной перчатки. Золотой сочельник, канун Рождества. В эту ночь девушки ворожат на женихов, и сходят на нет запреты, и размыкаются цепи, и темные гении пристально глядят — с небес ли? из бездны? — на грустную нашу землю. Одни из нас молят бога, чтоб пронесло, чтоб не заметило, не разглядело их черное око, другие же просят, ждут, жаждут замеченными быть — да только на них не смотрят…

Легкие санки, изящные, с причудливым прихотливым декором, сделанные будто по заказу капризной принцессы, беззвучно и стремительно летели по белому снегу. Так золотая лиса бежит по сугробам — от охотников ли, или навстречу чему-то, что дразнит ее любопытство. Санки остановились у бывшего дома казненного боярина Кикина (заговор о свержении монарха, квалифицированная казнь через четвертование). Ныне дом, конфискованный у семьи заговорщика, превращен был в музей, и в музее сем по приказу покойного государя Петра собраны были редкости и курьезы со всех сторон света, и стояли в банках заспиртованные уникумы.

Дверца у санного возка открылась, и на снег сошел господин в собольей шубе, великолепной шляпе и в маске — многие персоны носили такие маски, желая остаться неузнанными. Господин поднялся на обледеневшее музейное крыльцо, постучал сперва тихо и скромно, но, не дождавшись ответа, развернулся к двери спиной и несколько раз ударил каблуком — так, что массивные доски дрогнули и запели.

По ту сторону двери зародилась паника. Три сторожа, они же истопники, они же — дневные экспонаты музея, так называемые монстры, в меру своей фантазии отмечали приближение Рождества. По кружкам разлит был спирт, бережно и, как верилось сторожам, незаметно сцеженный из банок с мертвыми уродами — мутный медицинский раствор с беловатыми хлопьями. Сторожа — карлик, микроцефал и шестипалый мутант, все трое в солдатской зеленой форме — уже сдвинули праздничные чаши и готовились вкусить нектар, когда дверь затряслась и загрохотала.

— Он, — вздохнул сокрушенно двупалый карлик Фома, и поставил праздничную чашу обратно на столик — Фома обхватывал кружку своими двумя пальцами крепко, как клещами, — нет ему покоя.

— Так сочельник, вся нечисть на землю стремится, — шестипалый Яков спрятал кружку и поплелся открывать. Микроцефал Степан только хлопал глазами — в силу слабых умственных способностей он не осознавал, ни кто явился, ни зачем — понял только, что пить пока нельзя.

— Милости прошу, ваше благородие, — Яков распахнул дверь, и нарядный господин впорхнул в музей — словно легкая морозная фея, сопровождаемый поземкой и холодными сквозняками. Яков прикрыл за ним створку, господин оглядел сторожей и спросил тихим и отчетливым голосом, по-русски, но с сильным акцентом:

— А где ваш гермафродит?

— Убег, — отвечал общительный Фома, — или убегла. Скушно им с нами стало.

Четвертый сторож, гермафродит, и в самом деле, из музея недавно сбежал — то ли соскучился, то ли нашел свое счастье.

— Зажги мне свечи, карапет, — велел господин Фоме, — и проводи до двери.

Фома ловко возжег на подсвечнике три свечи и повел гостя за собою. Тот шел среди банок и чучел, не глядя на уродов, задевая полами пушистой шубы страшные экспонаты — словно было ему все равно. Фома посветил — и гость открыл своим ключом низкую потайную дверку, забрал у сторожа подсвечник и вошел. Дверка захлопнулась, и Фома поспешил к товарищам.

— Что, нашел? — Яков достал спрятанную кружку, — Будем, братцы.

Чаши наконец-то сдвинулись, звякнули, глупый Степан отхлебнул и спросил:

— А кто это был-то?

— Кавалер, — кратко ответствовал Яков.

— Это Демон, — пояснил дружелюбный Фома, — Кавалер казненный, Демон, как сочельник, или просто луна растет — он приходит, ищет свою голову.

— Так у него голова — на плечах, — не понял Степан.

— Значит, она — не его, — кратко отвечал Яков, — а ему своя надобна.

Вдали, из тайной комнатки, послышался грохот.

— Неужели приставил? — изумился Фома, и все трое отставили кружки, и наперегонки бросились — смотреть, как кавалер приставил себе свою настоящую голову.

Увы, если кавалер и пытался — попытки его не увенчались успехом. Подсвечник стоял на столе, озаряя банки с двумя заспиртованными головами — мужской и женской. Женская голова принадлежала когда-то красавице Машечке Гамильтон, казненной царем Петром в пароксизме презлобства в год смерти маленького наследника. А вторая голова была та самая, кавалерская. Странно, конечно, что гость ее хотел — кавалерская голова была без глаз, поклевана птицами, хоть и заметно было, конечно, что некогда — казненный был замечательный красавец.

Нарядный господин валялся на полу, перед столом с головами, в распахнутой шубе, с рассыпанными черными волосами — шляпа его откатилась далеко в угол — и пребывал в глубоком обмороке.

— Видишь, Степка, у него своя черная, а он — белую хочет, — поведал Фома товарищу секрет кавалерских голов, — Давайте, братцы, отнесем его.

Яков и Степан подхватили кавалера с пола, как сломанную куклу — он и был, как куколка, легкий и хрупкий, разве что шуба тяжеленная. Фома подобрал шляпу, взял подсвечник, и ловко своими клешнями закрыл потайную дверцу на ключик — а ключик вернул кавалеру в его карман. Пока гостя тащили среди банок и чучел — кровь пошла у него носом, запачкав белоснежный галстук — то ли ударился, когда падал, то ли просто был нездоров. Фома отворил двери на улицу — санный возок ждал хозяина, кучер распахнул дверцу и помог погрузить бесчувственную ношу, заодно подтер собственной варежкой и кровь из носа. Сердобольный Фома сунул обморочному кавалеру под нос тряпку, смоченную нашатырем — тот передернулся, и ресницы дрогнули, значит, жив — Фома надел на кавалера его шляпу, и нашатырь от носа убрал.

— Бывайте, ваше благородие! — прокричали сторожа вслед удаляющимся саням, и вернулись в тепло, к своим кружкам.

Сани катились по темным улицам. Звезды спрятались, набежали тучи, и из туч посыпался хлопьями нежный, сочельничий снег. Кавалер в санях открыл глаза, вытер перепачканное кровью лицо тонким кружевным платком, снял перчатку и приложил к стеклу теплую руку — чтобы протаяло, и можно было смотреть. Видно стало в проталинке — как сходят на землю белый снег, и бесконечный холод, и непонятные силы, таинственные и необъяснимые, верить в которые — позор для образованного человека.

1713. Крыло голубя

В Риге снега почти не было, а здесь его навалило по уши. Ледяным и слепяще-звездным выдался сочельник года одна тысяча семьсот тринадцатого. Ранним утром, на постоялом дворе, пока кучер «переобувал» карету, переставляя ее с колес на санные полозья, молодые господа сонно таращились с крыльца на утреннее звездное небо. Старший из них с удовольствием узнавал на своде небесном знакомые созвездия и тут же их называл по именам, а младший — только зевал, прикрывая узкой ладошкой розовый рот.

В карете ехали они втроем — юные бароны фон Левенвольде, средний и младший, и камердинер Кейтель, молодой еще человек, но уже вполне упитанный и степенный. Как только карета стартовала с постоялого двора, Кейтель завернулся в шубу, опустил на лицо до самого носа меховую шапку и в таком убранстве отправился на свидание к Морфею. Молодые господа отчаянно мерзли, тщились натянуть шерстяные гетры до бедер, и тоскливо зарывались носами в свои пушистые муфты.

— Едем, едем, из столицы славной и древней — в столицу новую и поганую, — капризно и сердито проговорил младший Левенвольд, — у себя дома мы были сыновья пленипотенциария, а здесь станем — выскочки лифляндские, одни из многих, они у себя, наверное, и слова такого не знают — uradel…

— Ну, ты мог бы и не ехать, — лениво возразил его брат, согревая дыханием тонкие, в перстнях, пальцы — и пар клубился из его рта, как у человека, курящего трубку.

— И что бы мне было делать — жениться? Сделаться первым в истории лифляндским султаном? — юноша произнес эти слова с таким комическим недоумением, что брат его рассмеялся.

Фридриху Казимиру, или Казику, как звали его дома, исполнился двадцать один год. Он был заметно выше двух своих, прямо скажем, невысоких братьев, и до недавнего времени считался самым красивым из всех троих. Два года назад оспа исклевала его лицо, словно жестокая птица. Если не подходить близко и не вглядываться — что там, под краской — он был все еще очень хорош собою, стройный, как Аполлон, обладатель римского профиля, чернейших локонов, оленьих глаз и безупречных манер. Казик знал четыре языка — французский, итальянский, греческий и латынь. В университете прочили ему великое будущее, и отец, обер-гофмейстер принцессы Софии-Шарлотты, супруги русского наследника Алексея, призвал одаренного юношу к себе, на придворную службу. В последнем отцовском письме содержалось несколько весьма прозрачных намеков — что за дерзкие планы строит почтенный Герхард Левенвольд в отношении своего среднего сына.

Младшему, Густаву Рейнгольду, вот-вот должно было исполниться шестнадцать. Родные звали его Рене, а рижские дамы и девицы дали мальчишке прозвище — фреттхен, хоречек — за вкрадчивую проникновенность. Узкий в плечах и тонкий в талии, он и в самом деле походил на этого гибкого, хищного зверька. Рене из Риги бежал, вернее — был эвакуирован. Он рано утратил цветок своей невинности, и предпочитал женщин замужних и постарше, но отчего-то вышло так, что сразу три девицы из мещанок нежданно оказались от Рене брюхаты. Для него нашлось место рядом с братом в карете до Санкт-Петербурга — и проказник Рене удрал, оставив мать и сестру улаживать его дела. Рене тоже был брюнет, с глубокими глазами ночного зверя и узким белым личиком, которое несколько портила постоянная злая гримаска. Тонкие усики и серьги, по замыслу Рене, должны были делать его старше, но выходило — черт знает что. Бездарный Рене не знал толком ничего, кроме французских романов и французских же стихов, и старший брат их, Карл Густав, Гасси, говорил о нем, жестоко смеясь: «Если бы ты был костяшкой домино — ты был бы — пусто-пусто».

Карета остановилось, и в переднее окошко видно стало — как сорвался со своего места кучер и сиганул за сугроб.

— Забавно было бы, если бы он совсем от нас убежал, — мечтательно произнес Рене.

— Наверное, съел за ужином что-нибудь не то, — предположил разумный Кейтель. Он привстал, подышал на круглое, как иллюминатор на корабле, переднее окно, вгляделся и успокоил, — Вон, сидит, шапка видна.

Рене тоже подышал на свое окно, приложил к заиндевевшему стеклу теплую ладонь — и ладонь отпечаталась на стекле. Стал виден высокий, до середины кареты, ледяной сугроб, и на вершине сугроба, на корке ледяного наста — крошечная огненная лисичка. Лисичка с любопытством смотрела на Рене и даже сделала по направлению к карете несколько несмелых шажков.

— Казик, смотри, — Рене толкнул в бок сонного брата, по уши завернутого в волчью шубу. Казик глянул в ледяную проталинку и тут же машинально потянулся — к пистолету на поясе.

— Не надо, Казик, зачем? — остановил его Рене, — Она нам все тут провоняет.

Кучер вернулся на облучок, лисичка прыснула прочь — огненным росчерком по белому снегу — и сани помчались.

В новую столицу, город Петера, сани вкатились уже на ночь глядя. Братья-бароны и Кейтель не без страха смотрели на недостроенные дома и неизбежно сопровождающие строительство разрушения, в темноте еле видные в оконные проталинки, и оттого еще более страшные.

— Чаша горькая нас ожидает, — смиренно проговорил Казик. Рене и камердинер не ответили — по пути их растрясло так, что отнялся язык.

Кучер немного поплутал по темным, разрытым улицам и наконец отыскал дом, что арендовал Герхард Левенвольд — дом был купеческий, деревянный, но большой и приличный. Не чета, конечно, их рижскому каменному дому… Карета въехала во двор, взлаяли собаки, слуги с фонарями побежали с крыльца — встречать. Казик выбрался из кареты, пошатываясь от усталости. Отец спустился к нему от дверей и раскрыл объятия — круглый и крепенький, как грибок, он был на полголовы ниже сына. Кейтель выполз из кареты, держась за бока и причитая, и сел бы в снег — не подхвати его под руки дворня.

Рене, завернутый в пушистую шубу, сидел в карете и смотрел злобными глазищами, словно пойманный волчонок — идти он не мог, в пути у него онемели ноги. Из дома вышел еще один человек — беловолосый детина роста и сложения поистине богатырского, оглядел приехавших, и в три шага оказался возле кареты.

— Вот и ты, моя Смерть! — обрадовался Рене, и весь устремился к нему, и белокурый гигант подхватил его на руки, словно пушинку, и внес в дом — а Рене обнимал его за шею и что-то шептал на ухо. Имя гувернера молодых Левенвольдов и в самом деле было Deses, что по-французски и значит — Смерть.

Десэ уложил своего воспитанника на козетку в гостиной, ловко стащил с него обледеневшие гетры и негнущиеся ботфорты, и с самым невозмутимым лицом принялся массировать юноше ноги. Мимо них тащили в комнаты дорожную поклажу, порозовевший в тепле Казик взволнованно рассказывал отцу, как они ехали, и как доехали, и доносил последние рижские сплетни.

— Десэ, а в этом доме — у тебя тоже есть секретная каморка? — шепотом спросил Рене своего учителя — и лукаво ему подмигнул.

— Да, есть, — усмехнулся Десэ. Правильные черты его то и дело сводило судорогой — если бы не это, Десэ был бы настоящий красавец, — Как только ты придешь в себя, малыш — я все тебе покажу.

— И Казику? — с ревностью спросил Рене.

— Обойдется Казик, — совсем тихо прошептал Десэ, — образина бестолковая.

Во дворе послышался звон бубенцов — прилетели еще одни сани, высокие и легкие, как комарик-карамора.

— Вот и Гасси! — отец посмотрел в окно и тотчас узнал — чьи это сани, — Все не чаял вас дождаться…

Десэ встал с козетки и неслышной тенью — что удивительно было для его комплекции — выскользнул из комнаты.

На пороге гостиной явились двое — два кавалера в подбитых мехом плащах, и под плащом у обоих белел генерал-адъютантский мундир — светился таинственным лунным светом, словно спрятанное сокровище. Под мышкой каждый из кавалеров держал чудесную пуховую шляпу, и шпаги их висели в роскошнейших портупеях, обвивших владельцев, словно драгоценные аспиды — на таких кавалеров захолустным юношам приходилось разве что любоваться, завистливо разинув рот.

— Простите, папи, но мы к вам совсем ненадолго, — первый из вошедших поклонился хозяину дома, — только взгляну на наших оболтусов — и, увы, мы сбежим от вас — ведь нас ожидают дамы.

Отец тут же извинил его — и, в самом деле, говорившему можно было простить и пущие прегрешения. Гасси, Карл Густав, был не очень высок, но великолепно сложен, и словно мерцал изнутри — теплым светом живого искристого обаяния. Парика он не носил — впрочем, как и его спутник — и темные волосы вились по его плечам, будто живые змеи. Во взгляде Гасси не было той многозначительной томности, как у Рене или у Казика, он смотрел прямо и решительно, и делалось ясно, отчего зовут его иногда — «неистовый — Amoklaufer — Гасси». Римский нос, фамильная черта всех Левенвольдов, добавлял лукавства его физиономии, но ровно настолько — чтобы маска римского патриция ожила и сделалась симпатичным человеческим лицом.

— Казик, дитя мое! — Гасси заключил в объятия среднего брата, и полы плаща колыхнулись, а перевязь звякнула, — Ты холодный, как ледяная статуя! И хорош — тоже как статуя, даже несмотря на преодоленный путь. А где же наш малыш, наше картавое недоразумение?

Рене легко поднялся с козетки — словно не он только что умирал на ней — сделал к брату несколько невесомых шагов, и чулки его заскользили по дощатому полу. Злая гримаска вернулась на лицо Рене:

— Я здесь, Гасси.

— Привет, Рене, — Гасси не стал его обнимать, но сказал с ехидной усмешкой, — Если бы ты был норвежским воином, Рене — в Вальхалле ты получил бы имя — «Ни Выстрела Мимо». Я наслышан о твоих рижских подвигах.

Рене надулся, а старший брат продолжал:

— Разрешите представить вам моего приятеля, Виллима де Монэ. Вилли, это мои братья Рене и Казик, с отцом ты знаком. Виллим Иванович — генерал-адъютант Его Величества, о чем, впрочем, так и кричит его адъютантский мундир.

Скромный Виллим Иванович вышел на свет божий и склонил свою светлую голову в изящном поклоне. Казик завистливо ел его глазами, а Рене тут же сделалось стыдно за себя — лохматого с дороги и стоящего посреди комнаты без обуви, в позорных шерстяных чулках. Рене дернулся было сбежать обратно на козетку, но Гасси удержал его за плечо — жесткими цепкими пальцами:

— Погоди, Рейнгольд. Вилли, помнишь, я говорил тебе — как вы похожи с моим младшим братишкой. Рене, правда, растрепан и не накрашен, но немного фантазии — и ты увидишь, что же такое я находил в тебе все это время.

— Мне кажется, это всего лишь фантазия, Гасси, — проговорил его отец с осторожным недовольством.

— Разве? — Гасси обнял за плечи — одной рукой недоуменного Рене, другой — смущенного великолепного Виллима Ивановича, и подвел обоих к зеркалу, и отошел — чтобы, наверное, не портить картину. В зеркале отразились две физиономии — почти детское личико Рене с его бархатными глазищами и нелепыми усиками, и бело-золотой ангельский лик Виллима Ивановича, с красиво очерченной челюстью, бровями, словно недоумевающими, и невозможно-синими глазами. И да, тоже с нелепыми модными усиками. И, если приглядеться — они и вправду были как разлученные близнецы, только разной масти. Как Schneeweißchen und Rosenrot из старой немецкой сказки. Похожие, и столь же — разные. Рене и прекрасный Виллим Иванович быстро переглянулись, и Рене спросил, и в самом деле, слегка картавя:

— Правда ли, что Его Величество зовет всех своих адъютантов — min bruder?

— Это так, а знаешь ли — почему? — лукаво отвечал ему Виллим Иванович — вопросом на вопрос.

— Вилли, нам пора, — вскинулся вдруг Гасси, и подхватил товарища под локоть, и увлек его с собою, даже не попрощавшись — в легкие санки, и бубенцы брякнули, а санки — умчались.

— Гасси-Гасси… — с притворной обидой вздохнул отец, — Пойдем, Казик, я отведу тебя в твою комнату. А тебя, Рене — проводит Десэ.

Рене пожал плечами. Любимым сыном он был у матери, но не у отца. Рене встал коленями на козетку, прислонился к стеклу — лбом и носом. Опустевший двор исполосован был санными следами, словно спина каторжника после ударов кнута.

— Пойдем, малыш, я тебя провожу, — Десэ возник за его спиной — и отразился в черном стекле.

— Десэ, отчего это царь зовет своих адъютантов — min bruder? — спросил его Рене.

Десэ отвечал, как и подобает учителю — спокойно, отчетливо и разумно:

— Оттого, дитя мое, что брудершафт — знаешь ли ты такую древнюю рыцарскую традицию? Пили, целовались — вот все и сделались братьями.

Самым ранним утром, в пять пополуночи, когда улица за окном была еще черна и пустынна, и даже вороны дремали еще в гнездах — Рене проснулся в своей новой узкой кровати, оттого, что гувернер Десэ потряс его за плечо.

— Ты же хотел посмотреть мою каморку? — шепотом спросил Десэ, — Если тебе еще интересно, идем.

Рене тут же выбрался из постели, отыскал наощупь на полу войлочные туфли, накинул на рубашку протертый домашний халат, короткий в рукавах, и вышел из комнаты вслед за Десэ. Десэ бесшумно прокрался по коридору, прикрывая свечу ладонью, и в самом конце коридора — отодвинул на стене облезлый коврик, изображавший триумф Юпитера и Юноны, и скользнул за потайную дверцу. Рене змейкой просочился следом, Десэ прикрыл за ними обоими дверь и теперь зажигал свечи — в лампах, развешанных на стенах его каморки. Лампы вспыхивали, озаряя — колбы, реторты, перегонные кубы, медные весы и керамические ступки, — все, что так необходимо алхимику в его многомудрых занятиях.

— Я будто снова дома, — тихо и счастливо вздохнул Рене.

— Мы можем проверить, помнишь ли ты еще хоть что-то, — Десэ закончил зажигать лампы и взял с полки несколько склянок, — Только сними свой халат, а не то ненароком зацепишь что-нибудь рукавом. Твой отец часто этим грешит — то мышьяка манжетой зачерпнет, то цианида — и все тащит с собою в дом, за стол, в тарелку… Я уже устал ловить его на краю этой пропасти.

— Отец еще работает с тобой? — удивился Рене. Он снял халат и бросил на лавку, и закатал повыше рукава рубашки — на всякий случай.

— Нет, ему нужен только результат, — усмехнулся Десэ, — Так что же, сможет ли мой лучший ученик сделать то, что мы с тобой называли — укус сонной мухи?

— Для кого? — быстро спросил Рене.

— А кто у нас сегодня представляется кронпринцессе как новый камер-юнкер? Если это ты — я, пожалуй, поставлю все эти банки назад.

— Увы… — грустно вздохнул Рене и тут же вскинул на Десэ свои выразительные глаза, — Если это буду я, Десэ, если вдруг — это буду все-таки я… Ты же ничего не делаешь просто так, что ты за это хочешь?

— Когда это случится, я и попрошу тебя, ладно? — Десэ пододвинул к Рене склянки, — Выбирай, и выбери правильно. И скажи мне, чего тебе здесь не хватает.

— Вот, вот и вот, — Рене отделил три нужные склянки от одной — ненужной, — А не хватает — белладонны. — и после паузы прибавил задумчиво, — Вряд ли ты хочешь быть представленным ко двору.

— Спасибо, наелся, — отвечал Десэ, и лицо его дернулось.

— Если ты еще делаешь митридат, тебе нужны — разве что люди, — сомнамбулическим голосом проговорил Рене, уже смешивая в ступке три порошка, и Десэ подал ему — четвертый, — Как я мог забыть про этот твой вечный голод, ты же — Смерть.

— Угадал, — опять усмехнулся Десэ, — с тех пор, как Гасси запретил мне работать на мызе, этот голод я испытываю постоянно. Я не могу продолжать — без людей. Мой митридат все никак не двигается с места.

— Я дам тебе людей, Десэ, — тихо и твердо пообещал Рене, — как только смогу. Наш сонный поцелуй готов, можешь принимать работу.

— Первый ученик все сделал правильно, — одобрительно кивнул Десэ, — одевайся, я выпущу тебя, чтобы ты вернулся в свою постель до рассвета.

— Казик! Ты же виделся уже с кронпринцессой, какова она? — Рене опять стоял коленями на козетке, и дышал на окно, чтобы протаяло, и можно было смотреть. Казик вертелся перед зеркалом в новых камер-юнкерских туфлях с высоченными красными каблуками, принимал галантные позы и взбивал кудри.

— Я передавал ей содержание от царя, пять тысяч золотых, в доме ее родителей, — припомнил Казик, жеманно щурясь, — и принцесса так и пожирала меня глазами. Будь ее воля — съела бы вместе со шпагой и париком. Она совсем никакая, Рене. Бледная, лупоглазая, тщедушная, и оспа ее не украсила. Зато при ней есть подруга, Юлиана фон Остфрисланд, как раз в твоем вкусе, в обхвате — вот такая, — и Казик пошире раскинул руки, — я представлю тебя ей.

— Премного благодарен, — поморщился Рене. Вошел степенный округлый Кейтель, поставил на стол поднос с кувшином имбирного лимонада и двумя стаканами. Разлил напиток по стаканам и почтительно удалился к двери. Казик тут же взял стакан и сделал несколько жадных глотков. Рене повернулся к нему, перегнувшись в талии:

— Ты как цапля на этих каблуках. Ну-ка, пройдись — как бы ты не напугал принцессу своей пластичной походкой. Тебе нужно упражняться.

Казик сделал несколько неуверенных шагов, прошелся туда-сюда перед зеркалом, — и в самом деле, выходило дергано и неуверенно — потом двинулся к окнам по какой-то ломаной траектории и, наконец, растянулся посреди комнаты, нелепо взмахнув руками. Рене спрыгнул с козетки, склонился над ним и взял его голову:

— Что с тобой? Казик?

Кейтель и Десэ появились в комнате одновременно, но Десэ успел быстрее:

— Проклятые каблуки! — Десэ снял с Казика одну туфлю, и ловко повернул в руках его ступню — так, что хрустнуло, — Так лучше?

Казик заорал и сел на полу:

— Что ты сделал, идиот? Ты что, сломал мне ногу?

— Вправил то, что было вывихнуто, — смиренно отвечал Десэ, — вашей милости стоит впредь выбирать себе каблуки пониже. Вы порвали связки, и вряд ли сможете ходить в ближайшие пару недель.

— Врешь, мерзавец, — Казик попытался встать, опираясь на Рене и на Кейтеля, и тут же рухнул обратно.

— Кейтель, вам стоит сходить за доктором — мне больной не верит, — произнес Десэ с видом оскорбленной добродетели, — я мог бы наложить вашей милости повязку и даже шину, но если меня здесь обвиняют в некомпетентности…

— Перенеси меня на диван, — зло попросил Казик. Он боялся Десэ — еще с тех пор, как тот был его гувернером. Казик знал, что отец его зависим в чем-то от этого человека, и меньше всего хотел с Десэ поссориться или его разозлить. Он уже и сам поверил, что Десэ вправил ему ногу, а вовсе не вывихнул.

— Как прикажет ваша милость, — Десэ подхватил Казика, и на пару с Кейтелем перенес его на козетку. Казик был выше, чем Рене, и у Десэ не было ни сил, ни желания в одиночку носить его на руках.

— Что же теперь делать? — в отчаянии заламывал руки гофмейстер малого двора. Казик с лубком на ноге лежал, как болван, в своей спальне, а кронпринцесса ожидала обещанного ей камер-юнкера — этим же вечером.

— Принцесса хочет камер-юнкера — принцесса получит камер-юнкера, ваша баронская милость, — невозмутимо проговорил Десэ, кружевным платком стряхивая пудру с плеч своего нанимателя, — Слава богу, у вас их два.

— Что ты, Рене ребенок, — отмахнулся безутешный гофмейстер, — было бы ему хотя бы двадцать…

— Дайте мне взглянуть на его метрики, — попросил Десэ, — возможно, я вашу милость утешу.

— Вот, смотри, — Герхард протянул ему документ, — что тут сделаешь? Таких малолетних нельзя принимать на службу. Проще выпустить Казика с палкой, пусть хромает.

— Пустое, — Десэ пробежал глазами метрику, — как хорошо, что ваш дьякон не умел писать даты словами, только цифрами. А в церковной книге — можно попросить кого-нибудь поправить, да и я могу съездить…

— О чем это ты? — спросил с живой надеждой старый придворный.

— Вот же, — в руке Десэ, как по мановению феи, явился хирургический скальпель, — Восьмерка легко превращается в тройку, вот вам и еще пять лет к возрасту вашего Рене. Теперь любой поверит, что ему двадцать — еще бы, с такими-то усами. А в книге, где это записано словами — кто-нибудь да поправит, как это вам приспичит.

— Дай-ка, — гофмейстер поднес документ совсем близко к глазам, — Ловко ты… теперь даже мне кажется, что там тройка. Ты всегда носишь скальпель с собой?

— Почти, — с кривой улыбкой признался Десэ, — Видите, пригодилось. Шпага с моей профессией слишком обременительна. А верно ли, что в Риге наше малолетнее дитя обрюхатило аж целых трех дур?

— Молчи об этом, — зашипел на него Герхард, но и в шипении его слышалась скрытая гордость, — мне обещали уладить это дело. Только вот дорого обойдется… Чем старше дети — тем дороже стоят их шалости.

— Фреттхен дорого стоит, ваша милость, — произнес Десэ, и тотчас пообещал с какой-то хищной нотой в голосе, — но скоро он окупит свою цену. Года не пройдет — и потраченное на мальчишку вернется к вашей щедрой милости сторицей.

— Принеси мне белокурый парик, эти все не подходят, — велел Рене Кейтелю. Он стоял перед зеркалом в лучшем своем наряде, так густо набеленный, что лицо его казалось стертым, только глаза чернели на белой маске, как у привидения. Он только напудрился, но ничего еще на лице не нарисовал — ни бровей, ни губ, и черные волосы его были зализаны назад и убраны под сетку. Кейтель удалился, Рене вдел в уши длинные, алмазными каплями, серьги, и мгновенным движением изобразил на лице — высокие, словно недоуменные брови, синие стрелки и капризный карминный рот. Кейтель внес деревянного болвана под рыжевато-белокурым париком. Рене расчесал локоны — уверенным, но осторожным движением — и, зажмурившись, надел парик на себя. Открыл глаза — и увидел в зеркале белокурую бледную бестию.

— Когда я догадался, что Кейтель именно тебе несет этот белый парик — решил было, что мой сын рехнулся, — в комнату вошел отец.

— А что думаешь — сейчас? — лукаво улыбнулся Рене и склонил набок кудрявую голову — как любопытная птичка.

— Забавно, — оценил отец, — и пикантно. Это Керуб вдохновил тебя подвести глаза синим?

— А кто это — Керуб? — не понял Рене.

— Тот приятель Гасси, Виллим де Монэ, с которым ты не так давно любезничал — его прозвище Керуб. Так зовет его матушка Екатерина.

— Отчего же?

— Ей кажется забавным. Он де Монэ — Демон — вот и вышел у нее на контрасте Керуб. Матушка обожает давать придворным прозвища.

— А что с нашим Казиком? — вспомнил вдруг Рене.

— Доктор накачал его опием, проспит теперь до завтра. Заложили карету, мы вот-вот едем. Ты готов?

Рене взял со стула камер-юнкерские туфли с красными каблуками, поставил на пол и осторожно вшагнул в одну, потом во вторую. Как та девочка из сказки, примерявшая хрустальные башмачки.

— Надеюсь, хотя бы ты не рухнешь с этих каблуков на грешную землю, — вздохнул отец.

— Вряд ли, папи. Такие каблуки разве что сделают меня ближе к богу.

Отец вгляделся в него, словно заново узнавая, прищурил глаза, снял с подзеркальной полки банку с золотой пудрой, обмакнул в золото пушистую кисть и несколькими точными, отработанными движениями словно окропил своего нового белого ангела:

— Вот теперь — готово. Едем же к твоей принцессе, мой мальчик.

Его дебют. Первый выход в свет, и первые его райские врата. Премьера — после стольких рижских репетиций. Разученный танцующий шаг, гибкий поклон, поцелуй руки.

Она другого ждала — демонического и темного Фридриха Казимира, младшую копию скандального Гасси Левольда, ее гофмейстер давно сулил принцессе эту новую игрушку. Да только ангельски-белый — палевый этюд Каравака, точный список с царицыного сахарного Де Монэ — он был лучше, чем Фридрих Казимир, этот новый мальчик, Густав Рейнгольд, молоко и мед, темный янтарь в золотой оправе.

Он преклонил колено — рыцарский этикет, тридцать поколений орденских шпионов, отравителей, повес вот так же предлагали себя из века в век, государям и государыням, и принцесса на миг увидела — все эти темные тени за его спиной, как два муаровых длинных крыла. Белоснежный, но с черными крыльями ангел. Мейсенская воздушная статуэтка — и с темным ядом в тайнике, в фарфоровой сердцевине.

— Как куколка… — по-французски тишайшим шепотом выдохнула за ее плечом Юлиана.

Он склонился перед принцессой, и, не отнимая губ от ее руки, поднял глаза — подведенные синими раскосыми стрелками. Но — янтарно-карие, с едва заметным кровавым просверком на самом дне. И принцесса засмотрелась, упала в омут — бог весть, что говорил он, по-немецки ли, по-французски? Правильные, регламентом предписанные слова все перепутались у нее, и Шарлотта пролепетала только:

— Я думала, у Левольдов черные волосы…

Золотой юноша отвечал, еще держа ее руку в своей, и Шарлотта чувствовала ладонью его тонкие горячие пальцы:

— Они черные, — и прибавил так тихо, что не услышала даже Юлиана, — вы потом увидите, выше высочество.

И улыбнулся совершенно невинно. Толстая Юлиана тоже смотрела на него зачарованно, и читала мушки на его лице, и ответы выходили самые двусмысленные. Если барон Казимир ей то ли нравился, то ли нет — дело было под вопросом — вот этого, игрушечного, хрупкого, как заводная балерина, кавалерчика, Юлиана точно решила, что отобьет.

Это вышло так просто, что даже скучно. Рене был словно борзая, летящая по горячему следу — и вдруг вожделенная прежде дичь сама упала костлявым телом в раскрытую охотничью пасть. Все чувства Рене обострены были до предела, он приготовился бороться и победить, а победа вдруг далась ему — даром.

Рене, когда волновался, особенно остро чувствовал запахи (Десэ утверждал, что так дает себя знать талант алхимика), и сейчас, целуя руку легкой своей добычи, он вдохнул этот запах — и узнал его. В их рижском доме служанка выметала камины мертвым голубиным крылом, и Рене помнил, как пахло это мертвое крыло, в детстве он иногда им играл. Запах пепла, птичьих перьев и чуть-чуть — сладковатой смерти. Принцесса его пахла — мертвым голубиным крылом.

Принцесса и ее Юлиана смотрели на Рене вожделеющими глазами, а он читал в них то, что и всегда загоралось при взгляде на него во всех глазах у всех баб и в Риге, и под Ригой, эту надпись огненными буквами: «Это он! Прекрасный принц!»

Прошел год, даже чуть больше года. Секретарь Его Величества по иностранным делам Хайнрих Иоганн Остерман, человек миролюбивый и очень, очень воспитанный, смиренно выслушивал в коридоре Летнего дворца гневные сетования полковника Моро де Бразе. Гремела весенняя генеральная уборка, прислуга мыла окна, летели мыльные пузыри — мимо сурово насупленных фамильных романовских портретов, и перезвон ведерок задорно перебивал скрипучий полковничий голос:

— Малолетний повеса, бездарный щенок, он пользуется своею внешностью, как вор отмычкой, и принцесса, и ее корпулентная подруга Юлиана отныне горло готовы перегрызть за него — любому, кто скажет слово поперек их лупоглазому сокровищу. — господин де Бразе принужден был отбыть прочь из Петербурга, и не по собственной воле, и сейчас изливал жалобы на коварного и ничтожного виновника своего изгнания, — Этот выскочка кроит двор под себя, как бездарный портняжка, вы же наверняка слышали, барон — принцесса уже сделала его своим гофмаршалом. У нас теперь появился самый юный гофмаршал во всей Европе.

Остерман загляделся на радужный мыльный пузырь, безмятежно паривший под самым носом пасруны князя Ордина-Нащокина:

— Чезаре Борджиа в шестнадцать был уже архиепископом, — проговорил он задумчиво. С титулом де Бразе ему польстил — никаким бароном Остерман не был, бог даст, если это доброе предсказание когда-то сбудется. Белокурый интриган, виденный им издали во дворце, по рассказу полковника — уже начинал Остерману нравиться. И сам Чезаре нравился ему, и эта его уменьшенная современная копия.

— Еще бы хорек хранил дурам верность! — горячился полковник, — Но доброй свинье все на пользу, его новая метресса Мамменс — лучшая подружка Анны Крамер, камер-фрау императрицы, и отныне ее величество слушает рассказы о похождениях молодого Левольда — как мы с вами читаем о приключениях принца Парцифаля. Ее величеству хочется знать продолжение — чем же закончатся Ренешкины бесконечные газарты, и вряд ли теперь мы расстанемся с нашим героем, как бы ни желал принц Алексей его удалить.

— Ее величеству интересны судьбы соотечественников, — миролюбиво предположил Остерман. Еще один пузырь с наивной важностью выплыл из-за портьер, и секретарь не удержался, тронул его пальцем — палец сделался мокрый. Полковник, уязвленный и миролюбием его, и легкомыслием, продолжил с нажимом:

— Этот косоглазый засранец выжил от двора мою почтеннейшую супругу, выкинул, словно отслужившую вещь, видите ли, ее профранцузское влияние… А теперь нас и вовсе гонят, как видите, барон, — лицо полковника передернулось, — что ж, пора мне выйти вон из этих танцев и оставить честь другим, как говаривал покойный бедняга Паткуль. К слову, хорек Левольд и назван в честь несчастного Паткуля, он тоже Рейнгольд, и не удивлюсь — если так же сделается предателем. Впрочем, он уже… Принц Алексей только так его и зовет. Принцесса беременна, а недавно она родила девочку — но там, где побывали двое — не разобрать, чьи следы…

— Тише, — Остерман приложил к губам палец, — не говорите этого вслух, полковник. Борджиа известны были не только интригами, но и ядами.

— Оттого мы и уезжаем, — зло пролаял полковник, — Этот малолетка Левольд — невежа, косоглазый калмык, но он и потомственный отравитель. — и с натянутой улыбкой простился, — Вы приятный собеседник, барон, большой честью было познакомиться с вами.

Отставной авантюрист истерично и резко откланялся, и пошел по коридору прочь — на вымытых влажных полах его ботфорты разъезжались, как ноги у старой козы. Хайнрих Остерман прижал к груди папку с драгоценными посольскими документами, и зашагал в другую сторону, на парадную лестницу. Ему предстояло еще вывести русский экстракт из пяти разноязычных шпионских донесений — Остерман всегда представлял Его Величеству такие короткие конспекты.

Но судьба, как говорится, разыщет вас и за печкой — и парадная лестница оказалась густо намылена, быть может, даже нарочно — Остерман поскользнулся и проехался на заду, до самого низа, под бодрый хохот толстых поломоек. Папка раскрылась, ценные донесения веером рассыпались по мокрому дереву ступеней, а сам секретарь прекратил движение, только сбив с ног какого-то небольшого господина.

— Не знал, что чиновники Иностранной коллегии могут летать… — Остерман изумленно отметил, что жертва его совсем не гневается, и даже смеется. Миниатюрный кудрявый господин сам тут же вскочил на ноги, и протянул руку неуклюжему секретарю:

— Вставайте же, и давайте скорее возьмем из луж ваши кляузы, пока на них не поплыли буквы.

И вежливый веселый юноша тотчас первый представился Остерману, и даже с изящным поклоном. Впрочем, Остерман уже узнал его, коварного интригана и негодяя из гневной повести де Бразе, да и мудрено было его не узнать. И прежде, когда Остерман мельком видел в коридорах это яркое зарево, в кудрях и на тонких ножках, в голове его каждый раз звучал непрошено задорный марш гномиков из старой немецкой сказки: «Золото, золото, золото. Золото, золото, золото…»

— Jeune ´etourdi, sans esprit, mal-fait, laid, — Гасси Левенвольд вслух читал прощальное письмо полковника Моро де Бразе, адресованное его отцу. Впрочем, все многочисленные ругательства предназначались его младшему брату Рене, — Юный повеса, бездушный, безмозглый урод. Калмык, одним словом. Calmouque en un mot! — Гасси расхохотался, — Отныне я буду так его называть. Иногда.

Он сидел в кресле в кабинете отца, читал письмо, играл стеком, покачивал ногой — и солнце сияло бликами, отражаясь в его дивных адъютантских сапогах.

— Напрасно он так, — обиделся за Рене отец, — Рейнгольд вовсе не косит, он просто оригинально подводит глаза.

— Так полковник имеет в виду — не косоглазый калмык, а калмык-захватчик, — догадался веселый Гасси, — и в чем он неправ? Малыш Рене блестяще справляется. Принцесса родила, снова беременна — ни выстрела мимо, как я и говорил. Государыня Екатерина слушает о нем сплетни перед сном — как сказки. Она даже имя ему дала, как она это любит — Красавчик.

— Тебе не стоит так часто брать Рене с собой, — предостерег отец, — в эти ваши вылазки по борделям. Если все откроется, принцесса его проклянет.

— Еще больше полюбит! — рассмеялся Гасси.

— Даже если Рене принесет ей оттуда подарок?

— Он не принесет, он знает, как делать все правильно, я за этим слежу. И потом, с кем еще мне ездить — мой Вилли бросил меня, он теперь секретарь у матушки Екатерины, организует Вотчинную канцелярию. Вот кому и в самом деле нельзя уже появляться в подобных местах — у него отныне совсем другие ставки.

1715. Лакрица и кровь

Малый двор беден, да что там — унизительно нищ. Молодой наследник дурак, принцесса кромешная дура, царь жадина и скаред. Муттер Екатерина добра и щедра, но и у нее не стоит бесстыдно клянчить. В таком деле хороши намеки — Анечка Крамер нашепчет госпоже перед сном, о юном музыканте, сочинившем кантилену о неразделенной любви, но бедняжечке не на чем ее исполнять, и прекрасное дитя печально. На другой день прекрасному дитя доставят от государыни клавесин, а на третий день все то же дитя, чертыхаясь, передвинет клавесин из гостиной в антикамору — оттого, что в гостиной льет с потолка. Играется уже следующий спектакль, с прежними статистками Анни Крамер и Дотхен Мамменс, и прекрасное дитя картинно выжимает локоны в приемных Летнего — чтобы все-все видели, какая трагическая сырость царит при малом дворе. А так-то да, конечно, вы правы, ваше великолепное высочество, домашнее музицирование — это бесплатное развлечение, оно совсем ничего не стоит.

Так рассуждал про себя Рене, сердито терзая клавесин, под щемяще-белой недавней заплатой на темном, испещренном трещинами потолке гостиной. Некоторые вещи ведь совсем ничего не стоят. Например, такие вот домашние концерты для ближайшего круга.

Принцесса, заметно уже беременная, в свободном платье, сидела в кресле, и за спиной ее полукружком сбились фрейлины и камер-фрау. Слезящимися от умиления глазами смотрела Шарлотта на тех двоих, кого любила больше всего на свете — и в глубине души надеялась, что вскорости ей удастся их поженить.

Рене и Юлиана в четыре руки играли на клавесине, Рене умел играть кое-как, Юлиана — чуть лучше, они томно взглядывали друг на друга, и Рене пел, а Юлиана молчала — от близости изящного кавалера у нее пропадал голос. Мушки на узком белом личике золотого Рейнгольда говорили о любви и о верности до гроба, но не говорили ничего определенного — кому. Шарлотта и Юлиана читали это его послание каждая в свою пользу.

Deux étions et n’avions qu’un coeur;
S’il est mort, force est que dévie,
Voire, ou que je vive sans vie
Comme les images, par coeur, — пропел Рене тихо и нежно, голосом, словно стесняющимся быть звучным, и печально сдул с губ, как пушинку, окончание своей баллады:

— Mort*… — как последний выдох умирающего.

(*На двоих у нас было — одно сердце

Но он умер, и придется смириться

И научиться жить в отсутствие жизни

Наугад, наощупь, подобно призрачному отражению

После смерти)

— Не знал, что вы еще и поете, барон, — в дверях явился принц Алексей, вдруг возжелавший проведать беременную супругу. «Жалкое тонкошеее создание» — так по секрету аттестовал однажды принца добрый друг Хайни Остерман. Рене невольно скосил глаза — не колыхнулась ли люстра от удара невидимых рогов. «А ведь я должен быть ему благодарен» — вдруг подумал о принце Рене. Если бы наследник не питал унизительного пристрастия к горничным и дворовым девкам, и хотя бы изредка поглядывал в сторону своей жены — услуги гофмаршала при малом дворе сделались бы не нужны, и золотая звезда молодого Левенвольда так и не взлетела бы никогда.

— Барон прикладывает все силы, чтобы скрасить мое жалкое существование. На чужбине, в разлуке с родиной. Мой гофмаршал хотя бы пытается развеселить меня, — с беспомощной злобой огрызнулась Шарлотта. Она защищала любимца, но выходило жалко, и всегдашняя ее меланхолия уже излилась наружу слезами, и наследник принялся в ответ мучительно и нудно блеять — Рене тотчас сделалось стыдно за них обоих. Семейный скандал — это ведь так уныло…

— Уходите, уходите скорее, — шепнула Рене Юлиана, — они опять поссорились из-за вас…

В соседней комнате гофмейстер Герхард Левенвольд экзаменовал претендента на место камер-юнкера. Претендент был очень красив, и столь же восхитительно глуп. Но это не беда, хуже то, что был он худороден. И, похоже, не умел читать — произносил свою фамилию вовсе не так, как написана она была в его документах.

— И сколько же вам лет? — уточнил обер-гофмейстер. Претендент ему даже нравился, напоминал чем-то Гасси, только этот был в два раза крупнее. И цвет лица — потрясающий, персик с чайной розой, такому никакая пудра не нужна. Но личные симпатии — это одно, а генеалогия — дело совсем другое.

— Мне двадцать пять, — отвечал претендент, сверкая страстными глазами. Да, и глаза были красивые — черные, демонические — драконьи, по куртуазной классификации.

— Вы говорите по-французски? — сделал Левенвольд последнюю попытку — со знанием языка парня пусть и не в камер-юнкеры, но хоть в канцелярию можно будет пристроить, все-таки жаль, если такая красота ни с чем возвратится в свою затянутую паутиной дыру, — Скажите что-нибудь.

Претендент сказал, заикаясь. Лучше бы он промолчал.

— Это не французский. Это лоррен. Вернетесь домой — отвесьте пощечину своему гувернеру, — устало резюмировал гофмейстер, — Увы, мы не сможем принять вас на службу. Дворянство пожаловано недавно, французского языка вы не знаете… Увы, юноша, при всей моей к вам симпатии, — Герхарду и в самом деле искренне было его жаль.

— Дворянство подтверждено, а не пожаловано, — претендент принял горделивую позу, и глупость со всей отчетливостью проступила на его красивом лице, — мы родственники французского графа Бирона де Гонто, прибыли в Германию через Лотарингию после гонений на нас от короля Франции Анри Четвертого.

— А вот с этого момента поподробнее, — оживился гофмейстер, привычно сдерживая смех, — В ваших документах, — старый придворный брезгливо, двумя пальчиками, взял дворянскую грамоту, — сказано — фон Бюрен. Вы с графом даже не тезки. Дворянство — вот оно, пожаловано курфюрстом. Будь вы Бирон, а не Бюрен, вы бы с этим дворянством — родились, и документы ваши выглядели бы совсем по-другому. Вы свою грамоту вообще — читали?

Молодой человек порозовел, и от этого цвет его лица сделался еще лучше. Морковно-персиковым.

— Наша семейная легенда… — произнес он отчего-то на своем нелепом лоррене.

— Не подтверждается документами, — на чистейшем французском продолжил Левенвольд, — когда Арман, граф Бирон де Гонто, старейший из маршалов Франции, удостоверит ваше с ним родство — я жду вас у себя снова, с его письмом. Надеюсь, вы поняли мой французский?

— Понял, — отвечал претендент и тут же решился на последний, отчаянный шаг, — Мой двоюродный дед был комендантом Могилева!

— Рекомендации? — замогильным голосом предположил гофмейстер.

— Их нет, — убито сознался претендент.

— Так ступайте, — провозгласил гофмейстер, царственно возвращая ему грамоту, — и приходите к нам еще, с рекомендательными письмами, с удостоверением родства, со знанием французского языка. Поверьте, я буду ждать вас страстно, — Герхард учтиво и грациозно поклонился. Претендент так не умел — он поклонился деревянно и скованно. Еще бы — Левенвольдов поклонам и пластике обучал в свое время специально нанятый для этого танцмейстер.

— Прощайте, барон, — претендент уныло поплелся к дверям, и жалкая шпага била его по бедру, а в руке трепетала — не менее жалкая шляпа. Герхард с сочувствием смотрел ему вслед. «Красив, очень красив. Но увы — столь же глуп и низкороден. И, похоже, слегка сумасшедший. А жаль — можно было бы придать его в канцелярию к Виллиму де Монэ, они хорошо бы смотрелись на контрасте».

В дверях отвергнутый претендент столкнулся с Рене, и прошел мимо, не взглянув — а Рене залюбовался.

— Кто это был, папи? — быстро спросил он отца.

— Соискатель камер-юнкерства, месье Эрик Бюрен, — издевательски отрекомендовал претендента Герхард, — Этот малый считает, что он родственник французского маршала. А на деле — даже не совсем дворянин.

— Мы его берем? — в голосе Рене зазвучала надежда.

— Упаси бог, — отмахнулся отец.

— Ну вот, лишил меня такой игрушки, — разочарованно вздохнул Рене.

— Отчего ты здесь, а не с принцессой? — отец посмотрел на него с подозрением, — Ты же собирался весь вечер для нее петь.

— Меня изгнали, — пожал плечами Рене, — явился ревнивый муж, и смотрел на меня, как Папа на Лютера, вот Юлиана и вывела меня прочь — от скандала.

— Тебе следует быть осторожнее, — предупредил Герхард.

— Как здесь говорят, я не кладу все яйца в одну корзину, и есть, кому прикрыть мой тыл, если принц решится от меня избавиться, — самодовольно произнес Рене.

— Только царица и кронпринцесса ненавидят друг друга, — как бы про себя проговорил Герхард.

— Это не беда, — легкомысленно отвечал Рене, — все мои друзья — между собою враги. Кроме Остермана — он, как и я, любезен со всеми.

— Остерман? Ты не боишься его — он дергает людей за ниточки, как марионетки? — предостерег Герхард.

— Такова его манера, Хайни — кукловод, — рассмеялся Рене, — но что дурного, если один может задумать интригу, а второй — в силах ее осуществить, и обоих это устраивает? Мы дополняем друг друга, и каждый на своем месте, а что меня считают марионеткой — так пусть люди так думают, лучше слыть дураком, чем слишком уж умным. Я-то знаю, что он за человек, и вижу его приемы, и я вижу, что он любит меня — по-своему, мой зайчик Хайни.

— Зайчик? — усмехнулся Герхард. У Остермана была короткая верхняя губа, и в самом деле придававшая ему сходство с этим зверьком, — Что-то ты нежно стал говорить о мужчинах. Не научил ли Гасси тебя дурному? — с притворной веселостью спросил он сына.

— Увы, хотя бы в одном я невинен, — признался беспечно Рене, — и не ступал еще на эту незнакомую землю. Хотя, как увидишь иногда такого вот месье Эрика — и хочется…

То ли ранним утром, то ли поздней ночью — этот час зовется еще «между волком и собакой» — Рене поскребся в комнату к своему бывшему гувернеру.

— Заходи, малыш, — Десэ словно знал, кто к нему явился.

Рене вошел. Француз не спал, сидел в кресле со свечою, перелистывал старые литографии.

— А у меня — вот что, смотри!

Рене вытянул руку — на белом, остром пальчике переливался фамильный перстень Левенвольдов, с массивным розовым камнем. От пламени свечи камень делался то коралловым, то лиловым.

— Отец сам надел его мне на руку, — похвастался Рене, — у Казика такого нет, только у папи и у Гасси.

— То-то бедный Казик сидит сейчас в Риге и плачет, — усмехнулся Десэ, — что ты обошел его с первородством. Ты знаешь, что делать с таким перстнем дальше?

— Я должен сам наполнить его содержимым, — отвечал Рене старательно, как примерный ученик.

— Тогда идем, — Десэ отложил литографии на стол.

— Погоди, я же не только за этим, — Рене удержал его в кресле, — Я пришел к тебе, чтобы отдать мои долги.

Десэ посмотрел на него с любопытством:

— Вы, Левенвольды, всегда отдаете долги, еще бы разобраться, какие? Неужели за то Казиково падение?

— Да, мой Десэ, — Рене извлек из кармана атласного халата свернутый листок — с гербовою печатью.

— У тебя новый халатик? — умилился Десэ.

— Тот был детский, — пояснил Рене, — а теперь я — настоящий взрослый кавалер. Читай же!

— «Пастору лютеранскому Десезиусу Каторжный острог для утешения болезных невозбранно посещать», — прочел по-русски Десэ, — и подпись — Екатерин. А Екатерин не спрашивала, для какого лешего пастору утешение страждущих?

— Она и не читала, она плохо читает по-русски, — развеселился Рене, — такие записки ей подает на подпись Виллим Иванович де Монэ, ее секретарь, целой кипой, и царица подмахивает все, не читая. А Виллим Иванович что угодно сделает для брата моего Гасси. Вот только давеча он взял меня за подбородок и долго-долго смотрел мне в глаза, и при этом еще так вздыхал — но Виллим Иванович человек определенных пристрастий, ему простительно. Так что вот тебе входной билет в Каторжный острог — а с начальником тюрьмы договаривайся уж сам, я никого там не знаю.

— Разберемся, — криво усмехнулся Десэ, — признаться, не ждал от тебя.

— Я сам от себя не ждал, — Рене встал с подлокотника, подошел к столу и взглянул на рисунок в папке с литографиями, изображавший двух господ, — у нас на мызе висит портрет, где мы с Гасси вот так же — я сижу, а он стоит за моей спиной. Ты обратил внимание — Гасси никогда до меня не дотрагивается, но так пронзительно на меня смотрит?

Десэ поднялся с кресла — огромный, как медведь-шатун. Он взял Рене за плечи, развернул к себе:

— Я алхимик, и мне плевать на вас, Левенвольдов, и на ваши шашни, но я хотел бы получить митридат, и ты, малыш, пока что — лучший мой помощник. Отец твой растяпа, а брат — самонадеянная бездарная сволочь. Один ты у меня и есть, Рене, мой единственный ученик.

— Я знаю, — тихо отвечал Рене, и видно было — и правда, все он про Десэ давно знает.

— Твой Гасси, он, кажется, влюблен в тебя, — с отвращением проговорил Десэ и даже поморщился, — пока ты с женщинами, ему наплевать, но как только явится со вздохами какой-нибудь де Монэ — и Гасси тебя сожрет. А я этого — пока что не хочу.

Рене отрицательно тряхнул головой — рассыпались темные волнистые волосы — и произнес вдруг своим сонным сомнамбулическим голосом, как тогда, когда составлял он яды:

— Он все время дразнит меня, и пытается унизить, и шутит надо мною, и никогда до меня не дотрагивается, но когда мы с ним у женщин — он смотрит, как все происходит, и ему нравится на меня смотреть. Он так глядит на меня порою — что мне делается по-настоящему страшно. Но я же не содомит, Десэ, и я ни капли его не хочу — как мне быть?

— Ты несешь на шее змею, малыш, — бесстрастно отвечал ему Десэ, — просто смотри, чтобы она тебя не убила. Может задушить, может ужалить. Сбросить ее ты не в силах — терпи и будь осторожен.

— И убить не могу, ведь мы братья, — грустно продолжил Рене, — пойдем, мой учитель, в нашу каморку, наполним перстень тем, что должно в нем быть. Кстати, Десэ, а зачем тебе митридат — это как для других философский камень?

— Философский камень — глупая фантазия, а митридат — власть над жизнью и смертью, универсальное противоядие, разве не интересно — не только убивать, но и воскрешать? — Десэ взял свечу и вышел из комнаты, и Рене, как тень, последовал за ним.

Навыки танцора в менуэте, гавоте и даже в шотландском ривердэнсе увы, бесполезны для фехтовальщика. В доме у Гасси был специальный зал, предназначенный для упражнений со шпагой. Гасси доставляло садистическое удовольствие гонять Рене по этому залу — на паркете грациозный и пластичный, здесь он двигался скованно и нелепо. Рене почти не умел фехтовать — да, мог бы заколоть сгоряча неуклюжего семинариста, но и не более того.

Гасси добился от него этого потешного поединка недельной цепью унижений и сомнений в мужественности, мол, у некоторых мужского — только усы на лице… Рене с отчаянием принялся доказывать, что нет, не только усы, и теперь позорно бегал, кое-как уходя от ударов и проклиная свою наивность. Гасси нравилось его мучить — он давно уже мог прекратить бой, но играл с Рене, словно кошка с мышью. Рене и чувствовал себя, как мышь под метлой — в дурацком парике, мокрый от пота, с размазанными, наверное, глазами.

— Да красивый ты, красивый, — хохотал над ним Гасси, он-то париков не носил, и собственные локоны злыми змеями хлестали его по щекам. Гасси не вспотел и не устал, их поединок был для него игрой, детской забавой, веселый и свежий, он едкими замечаниями поддразнивал неумелого противника:

— Туше, дурак! Какой же ты несуразный, мой фреттхен! Интриги тебе удаются, а вот выпады — фу…

Рене замер на миг, и Гасси тотчас машинально выбил шпагу из его руки — сработала дрессировка, офицерский рефлекс. Рене стоя перед ним, безоружный, растерянный, и только неотрывно глядел, ему в глаза, сразу перепуганно и храбро, как смотрят провинившиеся дети. То ли случайно, то ли нарочно Гасси острием шпаги оцарапал его шею — и Рене, лишь остановившись, почувствовал боль. А теперь Гасси смотрел, не в глаза ему, на эту царапину, на сочащуюся кровь, и лицо его стало жадным и хищным, Рене сделал шаг к нему — и Гасси опустил шпагу, и отступил от него на шаг…

Девять лет назад — Рене впервые поймал на себе вот такой его взгляд, испуганный, молящий, мучительный, словно ожог от удара плети. И с тех пор не тщился угадывать — слишком боялся. Однажды угадать. Что это было — такое. Он знал наверняка, что старший брат любит его, и убьет за него, и жизнь за него отдаст, но кто там такой свернулся клубком в его сердце, и глядит иногда из глаз, вот так просяще и страшно — Рене не ведал, и ни за что, ни за что не желал угадывать. Он легко сносил насмешки, и язвительные колкости, и маленькие горькие обиды — он знал, что брат все равно его, и всегда будет его, и больше ничей. Они же в заговоре вдвоем — и против целого света. Раз и навсегда. Но порою, растерянный и безоружный под этим тяжелым взглядом, Рене невольно дразнил демона, играл с ним — чтобы чуть меньше его бояться.

Вот и сейчас Рене скользнул вслед за отступающим Гасси, прижал кончики пальцев в своей кровоточащей царапине — и потом приложил окрашенные кровью подушечки к его губам, словно красил их — кровавым алым. Без единого слова, глядя неотрывно ему в глаза. И брат его вздрогнул, закусил обведенные кровью губы, отбросил шпагу, и порывисто обнял Рене — впервые, наверное, с тех пор, как Рене исполнилось восемь. И Рене, минутный победитель, обвил его шею руками, обнимая их обоих, и своего брата, и его демона, и слушал, как бьется их, одно на двоих, сердце. Он не так чтобы многих любил, Рене, но Гасси, тиран и мучитель, был одним из этих его немногих. Так хотелось бы держать в памяти только хорошее, но все у них перепуталось, перемешалось, не разберешь теперь, где обиды, а где дружба, где укусы, а где поцелуи…

— Густав, Вилли, довольно обниматься! — раздалось от двери. Рене повернул голову — в зал вошел незнакомый молодой офицер, с лицом породистым и брезгливым, и с темными, словно изломанными бровями. Это был русский, и благороднейших кровей, и дурнейшего характера — Рене за год при дворе читал эти признаки, как заглавие книги.

— Это вовсе не Вилли, это мой братишка Рейнгольд, рекомендую, — Гасси отстранился от Рене и подтолкнул его вперед, — правда, похож? Рене, перед тобою Артемий Волынский, легендарный турецкий пленник и гениальный дипломат.

Гениальный дипломат больше походил на корсара. Он склонил породистую, увитую натуральными локонами голову, и смотрел на Рене — настороженно и с долей презрения.

— Предпочитаю оригиналы копиям, а Леонардо мне милее, чем Салаи, — произнес он наконец, — и ничего личного, молодой человек.

Гасси повернулся к Рене и подмигнул (мол, много чего там на самом деле личного), и Рене промолчал, не ответил ничего — это движение Гасси было для него сейчас больше, чем все слова язвительного русского офицера.

— Господа, я вынужден вас оставить, — Рене взял с пола свою шпагу, не спеша и почти красиво вложил ее в ножны, и с достоинством удалился. Он знал, что Гасси следит за каждым его движением и провожает его взглядом, и впервые за много лет ему не было от этого страшно.

Птица беспечно парит в своем синем высоком небе, и смотрит на мир сверху вниз, с глупой самонадеянностью полагая, что выше и лучше она, наивная птица, всех этих мелких, едва различимых ничтожеств, копошащихся на земле. Но с земли раздается выстрел — и глупая птица падает вниз, изрешеченная дробью, и ударяется о презираемую ею до недавнего времени землю, и кровь ее мешается с пылью и грязью, и собака берет ее в зубы и несет — к ногам одного из не так давно презираемых ею ничтожеств.

Так думал Рене, меряя шагами — совсем не куртуазными, обычными шагами очень расстроенного и очень молодого человека — комнатку гофмейстера, своего отца. В комнатке стояли вешалки для одежды и болваны с париками, и зеркало, и козетка — если вдруг придется заночевать во дворце. На этой козетке Рене, кажется, и сделал новой родине очередного престолонаследника. Но наследник родился — и убил свою мать. Наследник родился — и принцесса умирала. Час назад она простилась с придворными, и Рене, целуя ее горячую от жара руку, чувствовал уже только — сладковатый запах разложения и очень близкой смерти. И без доктора он мог бы сказать — еще несколько часов, и принцесса отправится в рай. Герхард Левенвольд, душеприказчик принцессы, сейчас выслушивал ее завещание, а сыну велел сидеть тихо и не высовываться, дабы не злить присутствующих высоких особ — наследный принц Алексей молодого гофмаршала не больно-то жаловал. Рене метался по комнатке, словно по клетке, рвал платок, и если умел бы — то плакал, но он не умел. Не позволял себе уметь — чтобы не размазалась по лицу искусно наложенная краска. Ему не жаль было принцессы — эта игра с самого начала ему наскучила и лишена была интриги. И маленький наследник, и та, первая дочь, были всего лишь тайным утешением его самолюбия, так как оба они были его — возможно. Там где побывали двое, уже не разобрать следов. Ни Рене, ни его отец никогда даже вслух не озвучивали этого «возможно», такими карами оно грозило. Еще бы Гасси так же умел молчать, но Гасси и его невоздержанный язык — это отдельная болезненная тема, хуже него разве что болтун и дебошир Ягужинский… Но бог с ним, с Гасси — сейчас Рене падал, летел, кувыркаясь, вниз, с волшебных небес на пыльную, грязную землю. И нужно будет встать, отряхнуться, и жить дальше, как ни в чем не бывало — а где взять на это силы, если так много сломано от удара об безжалостную твердь?

— Все кончилось, — Герхард вошел, и Рене повернулся к нему — так, что взметнулись полы его пышного кафтана.

— И слава богу, — отвечал он глухим, равнодушным голосом, — кто из нас везет Юлиану в ее Ост-Фрисланд? До последнего верю, что это не я…

— Я ее отвезу, — успокоил его отец, — сразу после похорон. Тебе же следует оставить малый двор, тоже сразу после похорон.

— Не тревожьтесь, папи, я уже пристроен, — легко ответил Рене, — матушка Катерина забирает меня к себе в камер-юнкеры, это давно условлено.

— Понижение, но не падение, — рассудил отец.

— Из обер-гофмаршалов в камер-юнкеры — это понижение почти до земли… — произнес печально Рене, представляя руку, подхватившую падающую птицу за секунду до падения — но, господи, для чего?

— Мы начинали трижды, малыш — в Швеции, в Саксонии, и, наконец — здесь. Трижды пройденный путь повторить гораздо легче, правда?

— Да, папи, — склонил Рене свою напудренную золотом голову, — матушка Катерина добра к соотечественникам и знает слово uradel. За одно это стоит целовать ей ноги, — саркастически произнес Рене.

— Катерина — великая женщина, — шепотом, но строго и отчетливо проговорил Герхард, — запомни это, мой мальчик. Ей одной удалось добиться того, чего не имели ни Монтеспан, ни Ментенон. Ментенон получила руку короля, но не корону, и так и не разорвала позорной цепи конкубината. Екатерина же взяла все, и, помяни мое слово — если сейчас у нее родится мальчик, царь ее коронует. Подумай на досуге, насколько она хороша — единственная в Европе венценосная метресса. И попробуй понять, почему.

— Если не всплывет со дна, как коряга, какой-нибудь ее Виллим Иванович, — ехидно проговорил Рене.

— Наивный дурак! — воскликнул отец и тут же снова перешел на шепот, — Ты дурак, фреттхен, и судишь о людях по глупому развращенному себе. Виллим Иванович нужен вовсе не за этим.

— Для чего же? — тоже шепотом спросил Рене.

— Помимо своих канцелярских дел, Виллим Иванович, в силу его особенных пристрастий, ведет так называемый галантный реестр. Женскую его часть вписывает сама Катерина, зная вкусы своего супруга, а за мужскую часть отвечает наш Виллим Иванович. Ты же слышал о галантном реестре его величества?

— И развращенный после этого все равно я, — с притворной обидой отвечал Рене.

— Мы заболтались с тобою, сын мой, идем — нам пора изобразить на публику показательную скорбь, и начать организацию похорон. Ты же никогда не организовывал похороны — а это интересный и нужный навык, одни бальзамировщики чего стоят — циничные, алчные злодеи…

— Я в предвкушении, папи, — Рене невольно скопировал кривую усмешку своего циника Десэ, — И скорбь моя вовсе не будет показательной — я скорблю искренне, но разве что о другом.

— Не стоит скорби — мы, Левенвольде, поднимались и после более жестоких падений. Мы — перчатка, принимающая форму носящей ее руки. Знаешь главное придворное правило?

— Держи лицо и улыбайся? — попробовал изобрести самостоятельно Рене.

— Почти. Чулок должен быть туго натянут, даже если он порван. Авторство приписывают знаменитому шевалье де Лоррену. Идем же, сын мой, и держись возле меня — рядом со мною трусишка принц не посмеет тебя подкусывать.

Удивительно было, что человек, имеющий в светлой своей голове — блистательно выстроенный, упорядоченный, сияющий чистотой и гармонией чертог — в собственном доме имеет столь же вдохновенный, взлелеянный беспорядок. Аккуратный до педантизма Рене поначалу испытывал в доме Хайнриха Остермана безотчетный хтонический ужас. Все здесь было не на месте, и все было грязное. И среди банок с лекарствами, тарелок с присохшими яствами, грязной одежды и оберток от чего-то давно съеденного гнездился на кушетке светоч и надежда русской политики, с корпией в носу, под двумя — для надежности — пледами, и с двумя грелками под попой. Рене, в своем кокетливом придворном трауре, пробрался к другу по лабиринту из пыльного хлама — и черный наряд его уже отчасти перестал быть черным. Хайни поднял на него страдающие каштановые глаза — Рене всегда умиляло, как человек столь привлекательный внешне — и умудряется выглядеть такой тюхой. И с легкомысленным презрением относится к почтенной и древней богине Гигиее.

— Мои соболезнования, Рейнгольд, — хрипло произнес Остерман и закашлялся.

— Ты соболезнуешь моей утрате или моему грядущему камер-юнкерству? — уточнил Рене.

— Второму — меньше, — отвечал практичный Хайни, — в качестве камер-юнкера ты будешь мне больше полезен, чем при никому не нужном малом дворе.

— И не жаль тебе меня? — Рене снял с кушетки тарелку и два носка и пристроился у Хайни в ногах.

— А что тебя жалеть? Твое камер-юнкерство — как моя нынешняя инфлюэнца, продлится недолго и закончится выздоровлением. Кто обучен подниматься по лестнице — тот поднимется по ней снова и снова. Правильно, что ты подальше держишься от наследника — в будущем он кто угодно, но не наследник. Ты движешься по верной орбите — значит, выиграешь. И я с тобою — если раньше не помру.

— У тебя точно инфлюэнца? — Рене принюхался, но ощутил разве что запах чего-то протухшего и несвежих кальсон.

— Ты намекаешь — не отравлен ли я? — спросил Остерман, — Не знаю, все может быть.

— Дай мне проверить, — встрепенулся Рене, — ты же знаешь, что каждый из Левенвольде — это немножечко врач.

— Если вы травите людей, еще не значит, что можете их лечить, — проворчал Остерман.

— То есть, если служишь Танатосу, нельзя одновременно служить и… ну, этому… — Рене замялся и забавно закатил глаза.

— Асклепию, — подсказал Остерман, — а заодно и Эросу, как это делают некоторые. Как бы тебе не разорваться между ними, мой золотой мальчик.

— Пока держусь, — мужественно отвечал Рене, — а ты, если хочешь жить — дай мне проверить, возможно, счет идет на минуты.

— Как вы это проверяете? — подозрительно спросил Остерман.

— Увидишь, — Рене ловко, как кошка, перебрался через разделяющие их пледы — казалось, что у Хайни под пледом не две, а целых четыре костлявых ноги — и поцеловал своего ошеломленного собеседника. Быстро, словно ужалил. И мгновенно вернулся на прежнее место — словно гадюка атаковала и снова спряталась.

— Рейнгольд! — Остерман подпрыгнул на своих грелках и брезгливо вытер губы, — Знаешь, мне не нравятся подобные шутки. И я — не из этого лагеря.

— Ты не отравлен, — умиротворенно и весело объявил ему Рене, — да, вот так мы и проверяем. Оттого, наверное, Гасси и занесло в этот, как ты говоришь, лагерь. А я — пока держусь.

— А если бы — да, был бы отравлен, что бы ты делал? — спросил Остерман.

— У нас есть и противоядия, — гордо ответил Рене, но тут же увял, — Правда, они так себе. От тофаны и вовсе противоядия нет. Но мы над этим работаем, правда, Хайни.

— Я слышал о пасторе Десезиусе в Каторжном остроге, у которого прихожане умирали и оживали, — задумчиво припомнил Остерман, — это же твой человек, Рейнгольд?

— Значит, нужно убирать пастора из острога, — рассудил Рене, — если уже и ты мне о нем рассказываешь.

— Не стоит, — успокоил его Хайни, — мои шпионы докладывают только мне. Больше ни с кем они знаниями о пасторе не поделятся. А я не желаю, чтобы моя любимая марионетка угодила в пытошный приказ.

— Он не так называется! — рассмеялся Рене.

— Да я знаю… — лукаво улыбнулся Остерман, и короткая его губа поднялась, открыв два белых зуба — и в самом деле, как у зайчика. Рене смотрел на него с умилением:

— А я не желаю, чтобы мой любимый кукловод помер от инфлюэнцы или застудил свои ценные уши в таком непротопленном, пронизанном сквозняками доме, — Рене извлек из кармана траурного кафтанчика небольшой сверток и ловко бросил другу — через пледы и торчащие колени, прямо в руки, — Обрати внимание, я стоял с ним в кармане на отпевании покойницы, так что эта штука имеет еще и несомненную магическую силу.

— Вгоняет в гроб? — Остерман развернул изящный, как все у Рене, сверток — в нем обнаружилась смешная шапочка, вроде тех, что носят еврейские банкиры, с ушками и крошечным козырьком. Шапочка была черная, очень мягкая, и сделана так, словно это была рыцарская кольчуга — из миниатюрных шерстяных петелек, цеплявшихся друг за друга забавным образом.

— Где ты это взял? — удивился Хайни. Рене встал с кушетки, подошел к нему, надел на него шапочку и протянул другу маленькое зеркальце — Рене всегда носил это зеркальце в кармане, так сильно он себя любил.

— Тебе очень идет, — Рене поправил ушки, чтобы висели ровно, — Я ее связал.

— Ты ее — что? — не поверил Хайни.

— Связал. В Версале последняя мода — вязание на спицах, и даже сам регент герцог Орлеанский Филипп недавно связал своей метрессе чулочки. Ты не поверишь, Хайни, зимой в Версале, говорят, так холодно, что в сосудах замерзает вода.

Остерман ничего не говорил, только смотрел на своего друга — с любопытством, словно впервые увидел.

— Знаешь, когда мне плохо, или я знаю, что скоро мне будет плохо — только вязание меня и спасает. Есть кое-что, вовсе не связанное с двором или с политикой, и оттого я никогда не говорил тебе об этом. Это намного хуже моего камер-юнкерства, поверь, — Рене склонил к плечу аккуратно причесанную голову, в честь траура — не осыпанную сегодня золотыми блестками.

— Расскажи, — попросил Хайни, глядя на него внимательно и строго.

— Нет, пока не стоит, — Рене зябко передернул плечами, — пока твоя лучшая марионетка не начнет ломаться — я ничего тебе не скажу. Попробую — справиться сам. Тебе очень идет эта шапочка.

— Ты кому-нибудь еще дарил такие? — Хайни осторожно потрогал свисающие мягкие ушки.

— Конечно же, нет, — чуть смущенно признался Рене, — только тебе, мой кукловод.

— Большая удача, что я встретил тебя, — отвечал на его признание Остерман, — мы с тобою шутим о кукловоде и марионетке, но ты и в самом деле лучший из пупхенов, Рейнгольд, ты мои глаза, и мои уши, без твоей божественной игры — я всего лишь беспомощный, слепой и глухой затворник.

— Я знаю, — тихо ответил Рене и опустил ресницы.

Он узнал, какой запах у Хайни — настоящий, его собственный. Короткий поцелуй рассказал ему не только об отсутствии яда. От Хайни пахло лакрицей, потому, наверное, что он был болен и доктор прописал ему «девичью кожу». Но собственный, природный запах Хайни был — кровь, так пахнет от некоторых рыжих, хоть Хайни вовсе и не был рыжим. Рене узнал, что лучший друг его под всеми своими зловонными пледами и душегреями пахнет — кровью. Природный запах Хайни Остермана был — кровь, и от этого Рене сделалось на мгновение и весело, и страшно.

1717. Белая амбра

Ветер продувал насквозь прямые, как лучи, петербургские линии, и заодно придавал ускорение некоторым пешеходам. Рене и не заметил, как этот резкий осенний ветер донес его до дома — вместе с опавшими листьями и сорванными с деревьев ветвями. Рене и чувствовал себя сейчас таким вот никчемным, легким и беспомощным листком, оторванным от кроны и гонимым пронзительным ночным ветром. В разрывах туч светила чертовка-луна, у соседей протяжно выла собака — к покойнику, не иначе. Рене вошел в дом с черного хода и, не заходя к себе, сразу заглянул в комнату к Десэ. Француза там не было. Рене прошел по коридору до конца, бесшумно ступая в своих высоких замшевых ботфортах — в эту ночь он был одет дорого, но скромно. Скромная роскошь, словно стыдящаяся себя, и черная полумаска — типичный наряд золотого мальчика, решившегося посетить злачное место. Рене отодвинул коврик, изображавший торжество Юпитера и Юноны, и постучал условным стуком — на мотив сарабанды.

Десэ открыл ему — он был в прозекторском фартуке и в перчатках, белокурые волосы его собраны были в гулю на макушке.

— Заходи, но ничего не трогай — иначе нахватаешься, — предупредил Десэ, запирая за ним дверь, — Я вижу, ты славно погулял.

Скамья у стены вся заставлена была склянками и ретортами. Рене снял с себя плащ, расстелил на полу и уселся на него, обхватив руками колени. С пола, запрокинув голову, следил он за тем, как Десэ разливает жидкости по сосудам. Нижнюю часть лица француз прикрывал платком — чтобы не надышаться ядовитыми испарениями.

— Что ты сидишь? — удивился Десэ, — Что-то случилось? Наконец-то подцепил в борделе триппер?

— Я проигрался, Десэ, — убито сообщил Рене, и запустил унизанные кольцами пальцы в свои волнистые волосы — небольшая, скромная, но дорогая шляпа тут же свалилась с его головы и упала рядом, — Я продулся, просто в пух и прах. Я в долгах по уши. Завтра буду бегать по городу и занимать деньги.

— Тогда не разбрасывайся шляпами, — Десэ скосил глаза, но головы не повернул, продолжил разливать свои растворы, — где ты играл? У Лившица?

— У фрау Хрукиной, — загробным голосом признался Рене. Десэ на мгновение повернулся к нему, скривил лицо и опять вернулся к своим колбам:

— У Хрюкиной, — поправил он, — и как тебя, несуразного, занесло в такое место? К ним даже я не хожу. Шулер на шулере. Они и курицы свои собирают — специально для таких вот дураков вроде тебя. С кем ты там был?

— Юнкер Нежин, юнкер Бергхольц… — отвечал Рене, свекольного цвета под своей маской.

— Этот Нежин твой — наводчик, имей в виду, получает процент от заведения за таких вот золотых лошков — как ты, — Десэ взял пробирку и принялся выпаривать содержимое над спиртовкой, — Я должен был сказать тебе, но кто же знал, что тебя понесет в подобный гадюшник. Отчего такая мысль вообще посетила твою… скажем так, миниатюрную голову?

— Оттого, что царь запретил игорные дома, — сознался Рене, — и мы с Бергхольцем решили, что это дело стоящее — раз царь его запрещает.

— А то, — согласился Десэ, — унылые вещи запрещать не станут, например, заутреню или сельдерей. И что же ты теперь будешь делать, беспечный игрок?

— Займу денег у де Монэ, он давно ко мне неровно дышит, — легкомысленно отвечал Рене.

— Про де Монэ непонятно, чего он взаправду хочет, — задумчиво проговорил Десэ, — сегодня был у нас братец Гасси, и хвастался в своей иронической непосредственной манере, как его атаковали две дуры-Балкши. Сестрица и племянница твоего Виллима Ивановича. И хотели от него — ты не поверишь — чтобы тот, как знатный алхимик, составил для них приворотное зелье.

— А что Гасси?

— А что Гасси — фыркнул на них и пошел дальше. Потом, правда, жалел — младшая Балкша чудо как хороша, можно было бы ради нее и намешать в реторте травы с говном и кровью, в обмен на ее поцелуй. Но, с другой стороны, с дурами свяжешься — потом не оберешься хлебать. Так вот, сдается мне, Балкши ищут зелье не для себя, а как раз для Виллим Ивановича, приворожить к нему венценосную патронессу.

— Я не умею делать такие вещи, — вздохнул Рене.

— И я не умею, — ответил Десэ, — но за хорошие деньги намешал бы им чего-нибудь позловоннее, добрым свиньям все на пользу. Лучше уж сочинить для де Монэ приворотное зелье, чем позволять ему себя тискать. И вообще, малыш, почему ты не попросишь денег у Гасси — он, конечно, победнее Виллима Ивановича, но он не будет хватать тебя за бока.

— Он сразу даст мне по шее, — печально сказал Рене, — вот почему, смотри.

Рене вытянул перед собою левую руку — на безымянном пальце больше не было перстня с розовым камнем, фамильного достояния Левенвольдов.

— Проиграл? — догадался Десэ.

— Там был один тип, он, кажется, нарочно хотел выиграть именно его, — отвечал Рене тихим, смущенным голосом.

— Завтра ночью я зайду к Хрюкиной и попробую отыграть твое сокровище обратно, — сердито пообещал Десэ, — ты только скажешь мне, что это был за тип. Надеюсь, что мне не доведется зарогатиться канделябром.

Рене молчал, и не сводил с учителя внимательных глаз — он не верил своему счастью. Десэ снял перчатки, опустил платок с лица на шею и выдвинул из-под стола потайной ящичек:

— Подойди-ка сюда, но только — повторяю — ничего не трогай.

Рене осторожно подошел и вытянул шею — на дне ящичка лежали три одинаковых перстня с розовым камнем, точь-в-точь такие, как был у него.

— Выбирай любой, — разрешил Десэ.

— Это что — копии? — удивился Рене.

— Отчего же, оригиналы. Как думаешь, откуда они берутся? Неужели твой отец заказывает подобные вещи у обычного жидовского ювелира? Вот еще какая штучка есть, — Десэ из глубины ящичка извлек изящный рубиновый крест, раскрыл его — внутри крест оказался полым, — в нем, по-хорошему, должна помещаться капсула, — пояснил он. Десэ спрятал крест, взял один из перстней и сам надел на палец оцепеневшего Рене:

— А теперь, малыш, как и принято в вашей благородной рыцарской семье — сам сочини для него начинку. И постарайся успеть, пока не затеплится заря.

Наутро Рене явился во дворец, на дежурство в царицыных покоях — с чугунной после бессонной ночи головой и с небольшим опозданием. Иоганн Бергхольц, еще один ночной искатель приключений, уже поджидал его возле дверей, задумчиво подпиливая розовые ногти.

— Хозяйка — там? — шепотом спросил Рене.

— На месте, — кивнул Бергхольц и спрятал пилочку.

— Ругается на меня?

— Наоборот, поет, — отвечал Бергхольц, — разве что спросила — где мой Красавчик, на какую фифу он меня променял?

— Шутишь? — Рене прижался ухом к двери — в покоях действительно слышалось жизнерадостное, хотя и несколько фальшивое пение.

— Не-а, — с наигранной серьезностью отвечал Бергхольц, — Нисколечко.

Рене вовремя отстранился от двери — в покои проследовал величественный, молочно-золотой Виллим Иванович де Монэ с пухлой папкой в руке, и Рене распахнул перед ним створку двери:

— Доброе утро, Виллим Иванович. Как спалось?

— Привет, Красавчик, — Виллим Иванович потрепал Рене по щеке, и вгляделся в него, прищурясь, — ему очень нравилась собственная молодая копия, — Спал омерзительно, никак не мог подобрать рифму к слову «рудольштадт». И понесло старого дурака стихи сочинять, как будто дел без этого мало…

— Кронштадт, — подсказал было Рене, но Виллим Иванович отмахнулся:

— Хоть ты не издевайся, — и прошел со своей папкой в покои.

— Вот почему он тебя помнит, а меня нет? — огорчился Бергхольц.

— Потому что они друзья с моим Гасси, — утешил Рене, — Как ты проигрыш собираешься отдавать, наперсник разврата?

— Папи, — закатил глаза Бергхольц, — хоть он и всыплет мне дома по первое число. А тебя кто спасет — твой Гасси?

— Пока Гасси ходит со своим адъютантским стеком — я не пророню ему ни слова. Неохота сделаться похожим на полосатую лошадь — зебру. Гасси сначала бьет, а потом только думает. Вот, — Рене кивнул на дверь, ведущую в покои, — те две персоны, на которых вся моя надежда.

— И не страшно тебе! — восхитился Бергхольц. Рене лишь пожал плечами.

Прошуршали шелковые платья — в приемную явились две дуры-Балкши, мать и дочь. Высокие, с тонкими, как ножки бокалов, талиями, жгуче-синеглазые, они повернули одновременно в сторону камер-юнкеров свои изящные, на высоких шеях, как у породистых аргамачек, головы и произнесли хором:

— Привет, Красавчик! — и шелковым вихрем исчезли за дверью.

— Ну вот, отчего все видят только тебя, а меня здесь как будто нет, — совсем расстроился Бергхольц, — А почему ты их пустил?

— У них право большого входа, как и у нас с тобою, — разъяснил Рене, — с октября сего года. Читай регламент внимательно, Гензель.

— Красивая племяшка у де Монэ, — мечтательно изрек Бергхольц.

— Все равно, Гензель, это же — Балкши, — предостерег благоразумный Рене, — Существа хтонические и неуправляемые, наподобие фурий. Моя Grand-mère écossaise, моя шотландская бабушка, рассказывала нам, детям, о банши — это такие шотландские прекрасные менады, но совершенно невоспитанные. Банши, Балкши…

— Но, Рене, — у них тончайшие талии при дворе и, говорят, лучшие ноги, — аргументировал свои предпочтения Гензель Бергхольц.

Получаса не прошло — веселенькие Балкши прошуршали обратно:

— До встречи, Красавчик!

Рене и Гензель придержали им двери, и старшая Балкша до неприличия пронзительно уставилась на руку Рене — на его перстень с розовым камнем. Но ничего не сказала. Что-то прошептала дочери на ухо, обе захихикали и полетели дальше по своим ведьминским делам.

— Почему все видят только тебя! — запричитал юнкер Бергхольц, — Красавчик, Красавчик — и никогда Гензель Бергхольц?

— Иди сюда, я подведу тебе глаза, — поманил несчастного Рене, — и все немедленно тебя оценят.

Бергхольц подошел к нему, Рене развернул его к окну, извлек из кармана карандашик и ловко нарисовал завистливому юнкеру стрелки. Отошел, прищурившись, от своего произведения, вернулся и подвел еще и брови. Нахмурился, счел картину несовершенной, и переклеил несколько мушек:

— Теперь хорошо. Можешь блистать.

— Мальчики, а что это вы делаете? — в приемную просочилась молоденькая карлица Агаша и с любопытством наблюдала за преображением камер-юнкера.

— Гензель хочет тебе понравиться, — раскрыл интригу Рене.

— Он и так мой самый любимый! — карлица обняла точеную ножку юнкера Бергхольца и украдкой пощекотала, — Правда, Ягашечка?

Ягашечка немедленно залился краской под своими белилами.

— Хозяйка в дому? — деловито спросила Агашка. Вопрос был задан по-русски, и Рене по дикости своей его не понял, а Бергхольц ответил также по-русски:

— В дому. С Виллим Ивановичем.

— Доброй охоты, мальчики, — карлица мышкой скользнула за дверь, а Рене сказал весело Бергхольцу:

— Вот видишь! Тебя оценили.

— Да ну тебя, — обиделся заметно похорошевший «Ягашка».

По коридорам близились звуки — детского смеха и рева одновременно, и в приемную явилась мамка с двумя принцессами и ревущим принцем на руках. Завидев юнкеров, принц прекратил реветь, ошеломленный их слепящей красотою.

— Смотрите, ваше высочество — цаца, — мамка поднесла трехлетнего залитого соплями бутуза поближе к сияющему шитьем Бергхольцу. Принц не терял ни минуты — он с недетской силой дернул юнкера за жемчужную пуговицу, оторвал ее и тут же проглотил.

— Не переживайте, завтра мы вернем ее вам обратно, — пообещала мамка.

— Премного благодарен, — пробурчал Бергхольц.

Принцессы, черненькая и беленькая, лет им было вроде бы девять и восемь, исподлобья смущенно смотрели на Рене.

— Как тебя зовут? — по-русски спросила младшая, Лизхен. Она была кудрявая и толстенькая, с голубыми, чуть навыкате, глазами.

— Рейнгольд Густав фон Левенвольде, моя прекрасная госпожа, — Рене, как паладин былых времен, грациозно опустился на одно колено и поцеловал липкую от конфет руку девочки. А потом уж, чтобы дважды не кланяться — руку ее сестры.

— Ты придешь к нам кататься на лошади? — важно и требовательно спросила Лизхен.

— Я плохо держусь в седле, — признался Рене, — разве что у вашего высочества найдется для меня ослик.

— Я прикажу привести для тебя пони, — пообещала величественная Лизхен, — Так ты придешь?

— Как прикажет моя госпожа, — Рене еще раз поцеловал детскую ручку, в мыслях поминая позабытую принцессой богиню Гигиею.

— Теперь она с тебя не слезет, — шепотом предрекла Рене мамка. Бергхольц отправился объявлять о прибытии августейших высочеств, и процессия проследовала в покои. Принц, лишенный следующих пуговиц, опять заревел, а Лизхен на пороге обернулась и окинула свою будущую игрушку каким-то плотоядным взглядом.

— Тебя опять оценили, — издевательски сказал Рене вернувшемуся Бергхольцу.

— Кое-кому и вовсе предстоит пони, — злорадно прошептал Гензель.

Вдали, в анфиладах комнат, нарастал и приближался звук, напоминающий конский топ. Камер-юнкеры вытянулись по обеим сторонам дверей, и Бергхольц попытался прикрыть место откушенной пуговицы. В приемную ворвалась еще одна — стремительная — процессия. Во главе был Сам, Его Величество, а за спиной маячили — все придворные звезды, Шафиров, скандалист Ягужинский, светлейший князь Меншиков, которого в Риге именовали не иначе как принц Александр, и где-то позади — Гасси в своем белом мундире и с неизменным стеком в руке. Рене и Гензель слаженно и быстро отворили обе створки дверей — царь устремился было в покои, замер на мгновение, глянул на Рене насмешливо и с легкой брезгливостью, что ли:

— Этот молодчик на дверях — он твой братишка, min bruder? — царь повернулся к Гасси быстро и резко, как атакующая кобра, — И в самом деле — вылитый Вилька!

Гасси, прежде гордый и важный, тут отчего-то потерялся и промямлил по-русски нечто невразумительное. Рене, напротив, поклонился изящным отрепетированным поклоном и смотрел на его величество снизу вверх, своими подведенными ангельскими глазами — в его темные, навыкате, глаза. Красивые, стоит сказать, и несмотря на то, что одет был его величество бедно и небрежно — обаяние власти делало его для Рене куда привлекательнее его нарядных спутников.

— Просто вылитый Вилька, — повторил царь, взял Рене своими пальцами за мягкий напудренный подбородок — куда жестче, чем делал это Виллим Иванович — и вгляделся в его лицо сумасшедшими глазищами, и Рене вдруг улыбнулся ему — лучшей из всех жемчужных улыбок. И что-то непристойное было — в этом взгляде изнизу вверх, и в этой улыбке, наглой и в то же время испуганной. Жесткая рука отпустила камер-юнкерский подбородок, одобрительно потрепала Рене по щеке — и блистательная процессия скрылась в покоях августейшей супруги. Остался только Гасси — в белом мундире и со стеком.

— Ты бы еще подмигнул, как мальчишка на базаре, — зло бросил Гасси, ударил стеком по двери, и по сапогу — себя, и отправился догонять своих спутников.

— Теперь понятно, отчего ты не хочешь ничего у него брать, — пробормотал юнкер Бергхольц и отвернулся. Возможно, задумался — так ли хорошо живется тому, кто приковывает к себе всеобщее внимание.

Дежурство подходило к концу, августейшее семейство удалилось в полном составе — царь с женою отбыли то ли на охоту, то ли на верфи, а дети вернулись в детскую. Рене и Гензель поправляли перед зеркалом стрелки и мушки, и взбивали на париках локоны, безнадежно опавшие к вечеру. В зеркале за ними отразился белый, как херувим — недаром он был Керуб — Виллим Иванович.

— Кыш, — шепнул он на ухо Гензелю Бергхольцу, — иди, прогуляйся.

Гензель не заставил себя уговаривать — тут же испарился. Хотя, скорее всего, притаился где-нибудь за портьерой и принялся отчаянно подслушивать.

— Поздравляю тебя, — Виллим Иванович запустил изящные пальцы в пышный белокурый парик Рене и красиво разложил локоны по его плечам — куда там куаферам, — Ты знаешь, что такое галантный реестр его величества?

— Наслышан, — проблеял Рене и внутренне затрепетал. Его недавнее бездумное кокетство грозило кончиться чем-то, что будет пострашнее пони.

— Поздравляю, — повторил Виллим Иванович, — сегодня ты в этом реестре в верхней строке. Можно сказать, ты главное блюдо.

Виллим Иванович сдул с пальцев золотую пыльцу и нежно приобнял Рене за плечи — тот лишь огромными, как у ночного зверя, темными глазами следил — в зеркальном отражении — за человеком за своей спиной.

— Чтобы придать тебе мужества — скажу, что из вашего семейства ты не первый, кто угодил в реестр его величества, — ласково проворковал Виллим Иванович, разглаживая на плечах Рене жесткую от шитья ткань.

— Догадываюсь, кто был первый, — пробормотал Рене, — а можно ли от этой чести… как бы… отказаться?

— Если в лесу тебя схватил медведь — ты сможешь ему отказать? — мелодично рассмеялся жестокий Виллим Иванович, — Разве что камер-юнкерство тебе прискучило, и ты ждешь не дождешься, когда вернешься в Ригу к трем своим очаровательным детишкам.

«И откуда он знает про детишек?» — подумал в отчаянии Рене, тут же догадался и проклял Гасси за болтливость.

— Это большая честь, — начал Рене запинающимся шепотом, — но будет ли эта честь…

— Оплачена? — усмехнулся Виллим Иванович, — О, да. И роялти с успехом покроет твой ночной проигрыш. Решайся!

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 353
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно: