электронная
96
печатная A5
379
18+
Изгнанник

Бесплатный фрагмент - Изгнанник

Часть 2. Излом


5
Объем:
178 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4493-3056-7
электронная
от 96
печатная A5
от 379

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

«Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего

Единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную».

Евангелие от Иоанна.

«…То же самое с историями. Одна приводит к

следующей, та — к следующей, и так далее; может,

они идут в том направлении, куда ты и хотел пойти, может — нет. Может, в конце ты

понимаешь, что голос, который рассказывает эти истории, даже важнее самих историй».

Стивен Кинг. «Оно».

13. Сережа, мама и папа

1.

А они все шли и шли. Трамваи. И им не было конца и края. Вереница допотопных, старомодных трамваев прошлого века. Позвякивая и гремя расшатанными внутренностями. С металлическими нотками громыханий, со старческими вздохами, придыханием и покашливанием — звуками древности, сопровождающими их узкоколейный путь.

А он все сидел на одном месте, на широком подоконнике в промежутке двух рам, одна из которых была распахнута внутрь комнаты, а к другой, закрытой, он прильнул. Прислонился горячим, но постепенно остывающим лбом к холодной, даже ледяной поверхности стекла. Он так просидел полчаса и не устал, только раз сменил положение затекших ног и расправил поясницу.

— И что ты там забыл? — спросила во второй раз (первый ее запрос он проигнорировал, либо не расслышал) зашедшая в комнату мама. — Ты что там увидел, в этом окне? Конец света? Или слона, которого по улице водили?

Сережа обернулся, и брови его двинулись вверх.

— Разве слона выпустили из цирка?

— Судя по твоему взгляду, то очень может быть.

— Не, такого не может быть.

— Это почему? Его что, не могут выпустить на прогулку и провести по улицам?

— Мама, не выдумывай. — Сережкины глазки превратились в щелки, он улыбался. — Рассмешила. Я уже не маленький, всё понимаю. Я…ы его увидел бы. А еще могу сказать почему: потому что, трамваи тогда бы не ходили, — нашелся с ответом Сережа. — Он бы их перевернул своим хоботом.

— Не боишься, что он и тебя скинет с подоконника? — Мама тоже улыбалась. — Сидишь, как курица на насесте, только яйца не несешь. Так и собираешься все летние каникулы просидеть? Занялся бы чем-нибудь полезным. Ты все уроки сделал? Написал сочинение, которое Ирина Константиновна задала?

— Давно.

— Дай прочесть.

— Вон там возьми, на шифоньере, на моей полке. Зеленная тетрадка в клетку.

2.

Сережа писал, точнее, он настрочил сочинение за час, исчеркав всю тетрадь на двенадцати страницах — остальные, недостающие листы вырвал с корнем — косым небрежным почерком:

«Я хотел посмотреть «Щит и меч», но фильм показывали в 21.30, поэтому мама сказала, чтобы я шел спать. Она подоткнула одеяло под мой подбородок — колыбельную не пела, так как я уже большой, — и удалилась в дальний конец нашей мега комнаты размером с футбольный стадион.

— Я не буду спать, — сопротивлялся я, как мог, — я умру, если не увижу фильм, — сказал я, чуть не плача. — Сегодня вторая серия, а завтра мне в школу, повтор мне никак не удастся посмотреть. Фильм дублируют утром, а я в это время буду в школе. Это несправедливо, я такой же человек, как все. Я имею такое же право на телевизор. Как ты. Я — полноправный член семьи. Папа покупал его для всех, и для меня в том числе. Как можно такое запретить? Как можно так поступить с ребенком?

— Хорош ребеночек. Скажи еще: лялька. Двойку исправишь, тогда смотри.

— Мама, я больше не буду, — заплакал я, — я больше никогда не получу ни одной двойки. Ты мне веришь? Только дай досмотреть. Вот сейчас уже началось.

Я щелкнул кнопкой телевизора. Экран озарился отблесками войны, титрами. В комнату полилась песня Бернеса.

Мама перегородила доступ к экрану. Цветастый шерстяной халат, из-за дыры в котором Блоха обзывала ее, выкрикивая с пеной у рта: «Рванина!», затмил свет из единственного источника в комнате, так как лампочки в потолочной люстре были погашены, а уличные висячие фонари за окном вдоль трамвайных путей лишь подмешивали в черноту комнаты бульварную желтизну, делая раствор жиже, слабее консистенцией, но не избавляя никоим образом (не разбавляя) образованную смесь от непроглядной тьмы…»

— Боже, что ты накалякал? Такое напридумывал. Какую смесь, какую непроглядность ты здесь описываешь? Что за вздор! Ты что, не можешь написать, как все… как все дети, а не как… прости меня господи за кощунственные слова.

— Мама, ты же не веришь в бога. И никто не верит в бога. Его нет. Так в школе говорят. Все учителя. Зачем же…

— Замолчи. Немедленно. Кто тебе помогал… кто тебя надоумил написать этакую чушь, галиматью, этот вздор несусветный?

— Сам.

— Никогда не поверю, чтобы ребенок… что ребенок в состоянии нести такой бред. Если только не… — она потрогала лоб Сережи. — Признавайся…

— Так ты мне не веришь?

— Не верю.

— А что, если я из книжки это выписал?

— И в книжки не верю. Это ахинея, что ты тут написал, переписал или сам придумал, — мама помотала раскрытой тетрадью со свисавшими вниз лицом в пол листами, как грязной тряпкой, как макулатурой, которую только и оставалось, что опустить в мусорное ведро. — Ни один уважающий себя прозаик не удосужится снизойти до таких нелепых текстов. От этого сочинения пахнет химией и немытыми пробирками.

3.

Некоторые определения, поясняющие поведенческие особенности персонажей романа (цитаты приведены из учебника по психологии доцента Крушинина Е. И.):

1) Гипереактивность — сочетание общего двигательного беспокойства, неусидчивости, обилия лишних движений, недостаточной целенаправленности и импульсивности поступков, повышенной аффективной возбудимости, эмоциональной лабильности, нарушений концентрации внимания.

2) Защитные механизмы — психологическое «ограждение» сферы сознания от негативных, травмирующих личность переживаний. У детей аналогично, как и у взрослых, хотя и в значительно меньшей степени, наблюдаются различные защитные механизмы. В дошкольном и раннешкольном возрасте — это чаще всего фантазирование.

4.

— Ты — неблагодарный, — ругалась мать. — Все дети как дети. Послушные. А ты весь в отца пошел. Тот тоже упрется рогом, не повернешь. Как осел упрямый.

— У ослов нет рогов, — отвечал хмурый Сережа.

— А у твоего отца — есть, — возражала, сердясь, мать.

«Что она себе позволяет, что говорит в истерике? — спрашивал себя много позднее Сергей. — Не отдавала тогда отчета своим словам? На что-то намекала? На измену. На рогатого мужа. Вроде умная, достаточно образованная и в меру культурная, начитанная, женщина — и такой пассаж. „Фортель“, как она любила называть все эти нелогичные проявления человеческой жизнедеятельности: и необычность словесных построений, и отклонения от нормы поведения как окружающих, так, выходит, и собственных, объединяя всё, не укладывающееся в рамки принятого, в одну емкую категорию — недоразумения».

— Выкинешь еще раз такой фортель, я тебя накажу.

Однажды она действительно позволила себе его ударить. По-настоящему. Ремнем. Не сильно и не больно. Скорее, для профилактики. Для острастки и для демонстрации не ограниченной конституцией власти над ним — все-таки ее ребенок, не чужой. В ход пошел подвернувшийся под руку реквизит, редко используемый в подобных случаях инструмент наказания. Это был отцовский кожаный, потрепанный временем и долгим ношением, ремень. Не военный, узкий и не жесткий, не стоящий колом, а размягченный, коричневый, теперь уже облезлый, но все-таки ремень. С пряжкой и вполне грозный. Сергей его помнил надетым и застегнутым на отцовских брюках. Еще до того, как отец купил, или ему подарили подтяжки?

«Откуда он взялся?»

«А, собственно, что явилось причиной взрыва эмоций и не свойственной ей агрессии?»

«Не юли, — предупредил себя Сергей, припоминая нюансы разборки. — Конечно, она рассердилась на его непослушание и отказ идти спать. Но ложиться в постель, когда по телеку крутят фильм про разведчиков, к которому ты готовился весь прошедший день, замирая и дрожа от мысли о предстоящем блаженстве… да, на такое мог согласиться разве что только последний из последних очкариков и маменькиных сыночков из их класса».

Сдаться без боя он не мог. Как не любил мать, как не считался с ее авторитетом, бесспорным и непререкаемым — такое было невозможно. Фашисты и борьба с ними — для мальчишек святое. Даже материнство отходило в этом споре на второй план. Так их учили и в школе, и на улице, и сами матери, признавая приоритет воина перед женской слабостью и заботой о подрастающем поколении.

Сережа вырвал ремешок из ее рук и замахнулся. Он не собирался отвечать ударом на удар, но мать испугалась. Впоследствии она никогда не повторяла попыток рукоприкладства.

— Что вырос, звереныш? — сказала она тогда. — На родную мать набрасываешься. Бить будешь, как отец твой?

— Не подходи, не смей, — огрызнулся Сережа. Свирепый, с трясущимися руками, не помнящий себя он стоял напротив матери и не знал, что делать дальше. — Не смей меня бить больше. Не трогай. Я уже большой. Я вырос.

— Вижу, что вырос, — с грустью подвела черту под их разговором мать, и отвернулась.

— Хорошо, что мама не прочла сочинение дальше, — успокоил себя Сережа. — Иначе она вспомнила бы и расстроилась еще больше. И стала бы меня дальше ругать.

Сказал так, будто она прекратила в тот вечер ругань. Вспомнила бы. Ведь он слово в слово описал их с матерью возню перед телевизором. Не в силах сдержать в себе правду, правдивость истории, вначале расписав радужными красками идиллию их отношений с матерью, свое послушание и романтическую картину укладки его в постель. Показательная работа отличника третьего класса.

Сочинять для него значило описывать факты, имевшие место быть на самом деле, приукрашивать их, но не слишком отдаляясь от истины. «Врать не хорошо», учили его с детства. И это он усвоил, как «отче наш». Как какой-нибудь семинарист, прилежно выучивший молитву и весь, полностью, преподанный ему святой урок.

Мать все-таки выключила телевизионный приемник, убрав из зоны досягаемости зрения Сережи полыхающий экран. Она настояла на своем и в очередной раз показала сыну свою силу, к тому же доказала, что спорить с ней — все равно, что биться головой о стенку. Или об линзу кинескопа.

— Ах так, — возмутился и загорелся Сережа. — Тогда я вообще не лягу спать.

— И что: будешь всю ночь сидеть сиднем на постели? Голый, в одних трусах и майке.

— Зачем голый, — не унимался маленький Робеспьер. — Вот, сейчас надену штаны и рубашку, — сказал Сережа, — и сяду у окна. Ты все равно рано или поздно уснешь, тогда-то я и включу.

— Я тебе включу, — мама дернулась к ремню, но вспомнила про опрометчивость намерения и крикнула — время было позднее, но она все-таки крикнула («Пусть соседи слышат и узнают, какой у меня сын!»): — Если так, то иди в угол, а не к окну. Непослушным там место.

— Не пойду я в угол, не маленький.

— Тогда совсем уходи из комнаты.

— Я на улицу пойду. Буду ходить там до утра.

— Иди куда хочешь. И можешь не возвращаться.

— И не вернусь.

— А куда ты денешься? Есть захочешь или замерзнешь, как миленький домой прибежишь.

Он бродил по полуосвещенному бульвару час или два, пока не продрог до костей в своей тоненькой ситцевой рубашке. Фонари у Грибоедова освещали ему проход в темной аллее. Деревья черными силуэтами возвышались с обеих сторон и покачивали кронами, как опахалами. Гравий шуршал и поскрипывал под ногами, забиваясь в промежутки дырчатых сандалий. Он месил чуть влажный от ночной сырости песок, покрывавший дорожку, и чувствовал пальцами ног в носках холод просеивающейся сквозь дыры в мысках слипающейся в комочки и разрушающейся тут же массы.

Сережа вернулся домой. И лишь выждав достаточное количество минут перед закрытой дверью, прислушиваясь к пронзительной тишине внутри — он посчитал, что времени должно хватить, чтобы мать уснула, — он посмел войти. Дверь оказалась незапертой, хотя мать всегда на ночь притворяла ее на щеколду. Быстро скинул одежду и юркнул под одеяло на старый продавленный отцовский диван. Последние пять лет он на нем спал… вообще жил, вместе со своей вечной спутницей: раскрытой на середке (начало он поедал, а конец проглатывал) и пристроенной на коленках библиотечной книжкой и жестким, набитым ватой валиком под мышкой для удобства чтения и лучшей усвояемости содержания.

5.

Затем обычный, как моцион перед обедом, нелицеприятный дневной обмен любезностями между родными людьми, у каждого из которых на свете никого ближе не было, переходил в иное состояние дискуссии — всплеск агрессивности:

— Что б ты проклят был! — не церемонилась мать. — Чтоб тебе не дна, не покрышки не было. — Сергей недаром упоминал о ее начитанности и эрудированности. — Что за ребенок мне достался. Знала б, никогда не согласилась рожать. Такого. Что ты за человек? Мать родную не любишь, об уважении уже молчу, не говорю. Смотри, бог накажет. Смертельно накажет. Больно будет.

— Что ты мне смертью грозишься? Я моложе… Ты еще раньше туда отправишься.

— Это мы посмотрим, кто кого переживет.

— Посмотрим, посмотрим.

— Как ты разговариваешь с матерью? Как тебе не совестно?

— А ты… что ты говоришь?

— Я — мать. Я имею право так говорить. А ты обязан слушать. И слушаться. Вот будут свои дети, их будешь учить. Поймешь, каково родителям, когда их чада огрызаются.

— Ты себя-то слышишь, понимаешь, чем грозишь?

— Я проклинаю тебя. Чтоб твоя жизнь сложилась не лучше, чем моя. Настрадаешься еще, погоди. С таким характером, как у тебя…

— Ты в своем уме, как можно проклинать родного сына? Ты что не мать мне? Чужая женщина?

— А ты вначале научись разговаривать с матерью, как все люди разговаривают. Уважительно. Тогда и с тобой будут на равных, по-доброму.

— Да с тобой нормально поговорить невозможно, такая же упрямая. Как и я. Яблоко от яблони.

— Как ты со мной, так и я…

— Ага, а что первым появилось: курица или яйцо?

— Не поняла.

— Ну, вечный вопрос: что начально? Ты меня родила, не я тебя. Значит, ты — первая, получай, как есть: какая ты, такой и я получился.

— Не ври. Я не такая. И не в меня ты вовсе. Я говорила и повторю: ты в отца пошел.

— Ага, как плохое — так его, а что хорошего — твоё.

— В тебе и хорошего ничего не осталось. Одна дурь наружу лезет.

— Спасибо, мамочка, на добром слове.

— Пожалуйста, приходите за добавкой.

— Вот и поговорили по душам. Вот и ладно. Как бальзама напился.

— Отец твой так всегда говорит.

«Или говорил?» — Сергей и не помнил, когда произошел этот разговор: до или после его смерти — смерти отца.

6.

Дикарев ехал в автобусе на овощебазу, где сгинул («сгнил поблизости») отец. Справа от дороги тянулось железнодорожное полотно: рельсы и шпалы отделяли лесок, выросший прямо на кладбище.

«Где-то там лежит отец. Почему меня всю жизнь сопровождают рельсы и шпалы? — запоздало подумал Сергей. — А ведь и исправить ничего теперь нельзя. Даже подкорректировать что-то, как в неудачный или выпадающий из канвы повествования текст. Поздно. Поезд ушел… „Она приходила на вокзал и нюхала воздух на перроне, исходивший от просмоленных шпал. Она не могла жить без этого запаха“, говорил о своей беременной жене Жека. Почему в голову пришли эти неуместные мысли?»

Он ни разу не посещал могилы отца. За всю свою жизнь ни разу. Не хотел ворошить прошлое? Страшился неприятных воспоминаний, или, наоборот, опасался неожиданных ностальгических слез? Когда тот умер, он был еще мал, и его не повели на погребение. Почему? Кто знает. Многое было ему неведомо, неподвластно уму, пониманию, его воле, не стыковалось с желаниями. А может быть, он и не хотел копаться в прошлом, потому что оно было ему «пофиг», безразлично, не оборотистая валюта по жизни, по современным понятиям. Почему и отчего, зачем его удерживали, не давали того, что другим разрешалось — ни того, ни этого? К чему все эти вопросы? Кому это нужно? Куда приткнуть, пришпилить все эти сведения, если узнаешь правду, истину, и разберешься в причинах такого своего отношения к памяти об отце?

«Воспитатели хреновы, — пронеслось в мозгу. — И на кой черт мне это теперь? Душевная обуза. Мрачные воспоминания. Скверное настроение, предопределенное на весь последующий день от одного только обращения в сторону прожитых — давным-давно — лет».

7.

С пруда взлетел лебедь. «Или она, самка, взлетела? А может, это был орел? Альбинос. Тот же цвет, только в профиль. Ну уж, не петух и не курица, это точно. Я вам это говорю». А с чего вдруг, спрашивается: такая непростительная для повествователя с претензией на достоверность и историчность описываемых событий девиация в определении вида, подвида, класса пернатого? Вполне резонный вопрос, однако, на который тому же застенчивому и не в достаточной степени образованному рассказчику (докладчику) непросто будет дать не то что научный, а даже любой подходящий, устраивающий читателя ответ. Потому и не будем его мучить напрасно.

— А всё потому, что взлетела птица очень высоко в небо («почти как у Ваенги»). Да и вообще, было ли, не было ли этого абсурдного взлета, вот еще один вопрос из вопросов (or not to be)? — спрашивал себя полуслепой от подступивших слез престарелый Дикарев (вот кто оказывается тот настоящий путаник-сочинитель!). — Сей факт эта немного-немало странная, невразумительная, с элементами шизоидной патологии история умалчивает. Эта мучительная — вымученная, будто в муке ее изваляли, или в муках?! — история, которую который год рассказываю… в большей мере себе, нежели кому-либо еще, будто не веря себе же, в себя, которую, обманывая и обманываясь, пишу урывками по ночам, а иногда и украдкой днем, выжала меня всего от макушки до пят, как мочалку. И капли во мне не осталось: не капает уже с меня — иссох до состояния мумии.

«Взметнулась она, — писал Дикарев теперь в ноутбук, — эта пародия на птицу, гибрид, а не птица, скорее даже гермафродит, чем реальная особь какого-либо пола, взметнулась она ввысь почти ровно по отвесу, только в обратном направлении — от груза, а не к нему. Как будто избавилась от него, облегчилась и как ракета выстрелила: действие равно противодействию, законы Ньютона, прочая фигня раздела физики. Как если б кто-либо сумел, умудрился б перевернуть вверх тормашками весь мир, с ног на голову, наоборот, наизнанку, шиворот-навыворот, лишив его, мир, к тому же, вдобавок ко всему остальному сумасбродству, привычных законов гравитации. Хищная птица падает камнем, а тут, будто прокрутили („набедокурили“) в ускоренном режиме видеофайл в обратную сторону. И тут же чудилка, один-в-один копия с карикатур кукрыниксов, скрылся… скрылась из виду через скоротечную минуту — превратилась в точку, растаяла в синеве, будто чернильная клякса впиталась в промокашку. Чудеса, да и только!»

Маша крыльями, она улетала на запад. Или махая? Еще один извечный вопрос, который сгубил отношения Дикарева с Ольгой Книпер, как впрочем, и вся масса вопросов, задаваемых им на каждом шагу: себе, другим, риторически, не требуя ответа. Она улетала туда, где всё дышало холодом и негостеприимностью запредельных государств. Этого Дикарев уже не видел, это он дофантазировал, досочинил. Он все домысливал (иногда подмасливал, иногда затушевывал, как масть пойдет). Кажется, и жизнь свою и окружающих он выдумал, насочинял, приукрасил. Уж прошлое точно в его сознании было искривлено, как в призме. А настоящему и будущему еще предстояло кардинально измениться.

Птица направлялась к цели своего путешествия, преодолевая расстояния от начала до конца и длиною в тысячи километров безропотно и смело. Если не отчаянно. Этот инстинктивно угадываемый, не зарисованный — даже пунктиром на карте — маршрут передвижений был в ее кругленькой, крохотной головке соразмерно и смехотворно мал. И избавлен от видимых картографических препятствий, а также забот во время воздушного рейса: самолеты, баллистические ракеты, атомные грибы испытаний вдали от атоллов и вообще любых островов. Всё это ничуть не мешало её пути — следованию над участком суши, над материком. Даже погодные условия ее ничуть не беспокоили.

Внизу проносились, как в короткометражном кино, черно-белые пейзажи — ей некогда было их разукрашивать в цвета. А может, птицы вовсе не различают цветности? Интересно, доказано ли это, или противоположное, учеными. Во всяком случае, ему, Дикареву, это неизвестно, а значит, и он в своих суждениях отталкивался от сего факта. И еще был уверен в одном: что им некогда. Эти картинки были всего лишь мимолетными кадрами путешествия, которые птица смахивала, стирала взмахами своих крыл, даже не соизволив удостоить вниманием сверху вниз эти неземные, потому что приземленные, ландшафты. Она смотрела только вперед, на запад. Что творилось внизу, на земле, ей было все равно. Она спешила.

14. Экзистенциализм

1.

Папу сдали в милицию. Мама сдала.

«А что прикажете делать, когда дерется и не слушается? Повиноваться? Это ему-то? Отцу… подчиниться… ей? Представляю себе картинку: вояка в годах подчиняется ма… мадам. Пусть она и жена, родная кровь. Почти. С изрядной долей допустимости кровосмешения при взрослых контактах между супругами. Во всяком случае, кровь, где и перемешана, так это точно в детях. Через них получается, что родная. Стала ею, а раньше была „чужая“, инородная. Абсурд. Все равно, кто бы ни был этот человек, он… Да он никогда никому не сдавался!»

Что же они не поделили? Почему все-таки «арест»? Ладно, попахивало бы еще увечьями, изнасилованием, попыткой прелюбодеяния, с последующей экзекуцией уличенного, а то обычная, рядовая бытовуха. Или того похлеще: экзистенциализм. Что такое? Что за слово? О таком и не слыхивали в стенах изношенного, но еще крепко стоящего дома (потому что строили в царские времена и, как говорили, для городского начальника. Впрочем, им — властям — он и достался в итоге). Да и кому слушать: население коммуналки и всего дома — необразованные, малограмотные пролетарии, за исключением, разве что дальнего, третьего, подъезда, где жили интеллигенты и обособленцы в отдельных квартирах с личным санузлом и — роскошь по меркам послевоенных и много позже лет — с чугунной эмалированной ванной.

«Экзистенциализм, — сказали бы те, антихристы с Чистопрудного, напрочь отказывающиеся верить в бога, открыто не прикрываясь крестом, даже когда их прижимали к стенке, — не убавить, не прибавить, чистой воды он. Это ж надо до такой степени мозги пропить. А что, собственно, с них со всех взять, со слесарей и дворников. Иррациональное поведение и мозги на уровне какого-нибудь петэка».

— Так кто здесь числится квартиросъемщиком? — с порога спросил участковый.

— Он, — тычком пальца указала мать на первобытного человека, забившегося в теневой угол комнаты. — Что не похож? Да, он в таком виде не человек.

— Вы, гражданин, здесь проживаете с женой и ребенком? — спросил милиционер с заминкой, как будто ища удобную причину избавить мужика и себя от неприятных санкций. Затягивая минуту расплаты для буяна. — Неужели нельзя мирно разобраться в ситуации и договориться с супругой?

— Низя, — процедил сквозь зубы отец, а затем что-то пробубнил. Что именно, было не разобрать.

— Нельзя, — согласилась мать. — Заберите его, пожалуйста, отсюда. Дайте от него отдохнуть. Хоть немного. Ребенку спать нужно. Время позднее, а тут… — она оглядела забаррикадированную комнату с расставленной в беспорядке, как будто даже разбросанной второпях мебелью, — сами видите. Такое.

— Да уж, — почесал затылок младший офицер. — Вижу. Ну чего, пойдем тогда уж. Раз такое дело. Гражданин.

Он был раздосадован, что дело примирением не решилось.

Участковый дважды похлопал по плечу отца, когда тот выходил в коридор, и в этом слегка дружеском, с намеком на панибратство хлопке — Сереже так показалось — проявилось его сочувствие.

«Не одобрение, и уж конечно не ласка, — вспоминал он позднее, когда стал взрослым, живо восстанавливая кадры детства, как уцелевшую полностью киноленту, не подвергшуюся воздействию временной коррозии, — а некая скрываемая, завуалированная под знак понимания, общность их с отцом. Мужская солидарность? Хотя чего общего могло быть у отца с милиционером? Человеком, наверное, не нюхавшим пороха — молод был. Может, понимал, что плененный им мужик по возрасту намного старше его и прошел, скорее, всю войну, значит, много испытал. И тут сегодня, сейчас, в наши дни подвергается новым испытаниям, другого характера, „щекотливого свойства“. Что неприятно для него, для младшего лейтенанта, как представителя органов, в плане исполнения своих обязанностей. Вынужденного повиноваться и повиновать».

— Воевал? — спросил участковый отца в «Уазике», и не дожидаясь ответа: — Мой тоже.

2.

Появлению в доме наряда и участкового предшествовала прогулка матери и ребенка по вечерним улицам, необходимая для обдумывания (так считал Сергей), и поход в отделение на Маросейке (туда, где сейчас Белорусское посольство) для подачи письменного заявления на дебош мужа. По возвращении перед ними предстала живописная картина погрома в комнате, чему способствовало неаккуратное передвижение мебели, казалось забытой и кинутой на полпути, — остались отчетливые порезы на полу и следы елозаний шкафных ножек. Жилье разделилось на две половины: мамину с Серёжей, как довеском, и папину.

Надо отдать отцу должное: он честно поделил. Половинки оказались равными, ровными. Комнату симметрично раскроила демаркационная линия из гардероба, серванта, шифоньера поменьше и раздвинутой непрозрачной тканевой ширмы. Шкафы лицом к нему, сервант со всеми тарелками, блюдцами и сервисами — чайными и кофейными (мама любила посуду) — к ним. Он был щедр по части столовых приборов, но обеденный стол оставил за собой, как и диван и кровать: им было постелено на полу.

3.

— Что не прокатило с ментами, теперь на Лубянку сдашь? Она здесь рядом, — ухмыльнулся отец, когда вернулся из мест не столь отдаленных — из мест, видать, необременительного для него заключения.

— И сдам, — с решимостью ответила мать. Сережа смотрел на отца исподлобья.

— А что такое экзистенциализм? — спросил Сережа, когда улеглись спать на полу в своем отделении, больше похожем на бивуачный лагерь или поселение беженцев.

— Это я тебе не смогу объяснить, — ответила мать. — Это в школе пройдешь по программе. Но я думаю, не скоро еще.

— Ну, ладно, — сказал Сережа. — Подожду.

Ждать ему пришлось действительно долго. Зато судьба приготовила ему познавательный подарок: предложение посетить родину отца-основателя философского течения, самого Сёрона Кьеркегора. И даже пожить там некоторое время, подышать морским воздухом, послушать задувания ветра сквозь утесы: свисты, сродни звукам гигантской природной флейты.

4.

Кухня. Блоха — заступница отца. Ефим Семенович в порыве сиюминутного бешенства выкрикнул:

— Что, паршивец, отца ударишь? Научился драться на своем боксе? Силу почувствовал?

— Еще как ударю, — пригрозил Сережка. Он встал в стойку, готовясь ударить отца. Нет, конечно, не ударить. Нанести ответный удар. — Не испугаюсь, — сказал он и не узнал свой голос.

— Ты посмотри, чего вытворяет сынок? — обернулся к соседке отец. Маленькой суетливой женщине с кастрюлькой в руках.

— Ты что это выдумал? — всполошилась та. — На родного отца кидаться с кулаками.

— Их теперь там, в школах этому учат.

— Неужто драться учат? И что предмет специальный есть?

«Есть, бабка, есть, — хотел сказать Сергей (нынешний или тот, молокосос в маечке на тоненьких бретельках с просвечивающими ребрами?), — начальная военная подготовка называется. Только мне еще рано эту премудрость изучать. Это когда шестнадцать стукнет, тогда в самый раз будет. А пока изыскиваем иные пути ознакомления с боевыми науками. Вот так-то, бабка. А ты будто не знала, что война меж нами давно идет. Не вчера началась. Не великая и не отечественная, но все, что происходит у нас в коммуналке, больно похоже на ту, которая раньше была — гражданскую».

— Это он в секции бокса дерьма разного нахватался: отца не уважать, грубить и угрожать.

— Сынок, это нельзя. Разве с отцом так можно… разве дети… ты это совсем еще мал, чтобы так хамить.

— Ты мне не мать, чтобы сынком называть, Блоха, — огрызнулся Сережа. — И не лезь в наш спор.

— Нет, вы только послушайте, как он меня обозвал? — Блоха заметалась по кухне. — Фима, ты слышал, что он только что сказал? Это ж надо. Маленький ребенок и туда же. Это всё Рванина. Она научила.

— Не смей, — закричал Сережа, слезы брызнули у него из глаз. — Не смей её так называть. Не дам…

— Ты что… ты что, ребенок? — Блоха отступила. Что-то в лице Сережи подсказало, что нужно дать задний ход, или даже ретироваться. — Да, такой и впрямь убьет. Не ребенок, а людоед, — перекрестилась она. Или ему показалось, что перекрестилась — ведьмы ведь не крестятся?

5.

Ездить приходилось часто: три раза в неделю на тренировки и, добавочно, почти каждые выходные — на соревнования. Либо в «Спартак», либо еще куда. Туда, где назначат очередной «открытый ринг». Он везде побеждал, но, как известно, везение не может продолжаться вечно: наступил и его час расплаты. За что неизвестно, но ведь всегда найдется за что, правда? Он проиграл финал городских соревнований. Ему тогда исполнилось тринадцать лет. Другой менее стойкий расстроился бы, опустил руки, бросил занятия, тем более на лечение поврежденной в бою руки ушел месяц. Достаточный срок, чтобы осознать насколько ужасно выбранное увлечение и зашвырнуть в угол (тот, в котором в тени прятался отец) перчатки. Но он выдержал (выдержал паузу) и в итоге не сдался. А как же — ведь у него такой героический батя! Который воевал. И защитил Москву.

«Не Сталин защитил, не Жуков. Отец!» Так всегда считал Сергей. И еще одна мысль напоминала о его заслугах: «Ведь по существу, по-честному, если говорить, отцу дали квартиру. Их квартиру. Комнату. Ни маме, ни ему, сыну, ни всей их семье, как судачили на кухне. А именно ему, защитнику города. Чего уж себе-то врать. Это было так».

— А мы как бы в придачу к его геройству прилагаемся, — говорил себе Сережа. — Я и мама. Семья героя.

За время своего бездействия Сережа прочитал книгу об известном гладиаторе, который никогда не сдавался, погиб, но не преклонил колени. Спортивное «общество» называлось «Спартак», и Сережа, уже Сергей, ясно отдавал себе отчет (он научился за те немногие школьные годы, что преодолел, отчитываться: вначале перед учителями, затем перед родителями — одним родителем, родительницей, отец к тому времени ушел — и, наконец, перед самим собой), что не сможет обмануть надежд, как мифического непреклонного раба, так и всего его племени. Возможно, прообраз дикого спартанца («Нет, тот был фракийцем») формировался в его детском еще мозгу заранее, загодя, как растущая насыпная башенка в песочнице. И окончательный вид приняла, когда на пути повстречался могучий, как богатырь из сказок, и мудрый, как добрый волшебник, тренер боксерской секции.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 96
печатная A5
от 379