18+
Институт репродукции

Объем: 428 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Часть первая. Время разбрасывать камни

*

Я шла по нашей приемной — бесконечному светлому коридору восемнадцатого этажа, со стенами, увитыми нарисованным виноградом, с кадками искусственных пальм по всем по углам — этакой хлорвиниловый мирок с кондиционированным воздухом и оптимально-комфортной температурой, и думала, что в мире, похоже, уже не осталось ничего невозможного.

Об этом весьма убедительно свидетельствовали красочные плакаты на стенах: «Деторождение сегодня не имеет границ!» « Каждый имеет право на счастливое материнство и отцовство!» Внизу, как водится, картинка — слева папа, справа — мама, у каждого на ручках по ребятишке и оба лыбятся от уха до уха. Папа — мужественный красавец, стройный и мускулистый мачо, герой мексиканского сериала. Мама — вылитая Барби из набора игрушек «Салон красоты для любимой куклы» Оба с плоскими, как доска, животами — явно сами никогда не рожали. Над всеми безоблачное небо, (по которому золотыми буквами идет соответствующая надпись) и сверкающее желтое, как цыпленок, солнце. Ну и на заднем фоне, как без этого, золотая колосящаяся нива и синеющая речка, и вдобавок тающая в прозрачной дымке белоснежная вариация на греческую тему — не то храм, не то санаторий — видимо, они там живут.

Коридорчик у нас не маленький, но эти, с позволенья сказать, произведенья массового искусства, занимают не меньше трети всей стены справа и что-то около половины пространства слева — правда, здесь им изрядно мешают двери бесчисленных кабинетов.

Цокая каблуками, и ни о чем еще не подозревая, я привычно шла на работу и вдруг увидала Его. Главную любовь всей своей жизни.

Я сразу поняла, что это Он, и у меня от этого понимания сладко заныло под ложечкой.

Он стоял у двери в кабинет доктора Левина, и первой мыслью, возникшей у меня в тот миг, было: «Таких не бывает! Это же… фотошоп!»

Но вот он стоял, живой и реальный. Высокий, смуглый, с умным породистым лицом и мелкими темными кудряшками, облачком вьющимися вокруг головы. В руках у него была книга, настоящая, печатная, из бумаги, и он читал ее, пристроив на сгибе локтя и слегка склонив голову к плечу. Зрачки его бегали по строчкам быстро-быстро, как в мультике. Солнечный луч из ближайшего окна широкой полосой лежал на его груди наискось, точно орденская лента. Он был величественен, естественен и абсолютно нездешен. Как из другого мира.

А между тем, был второй четверг месяца — традиционный мужской день в отделении ЭКО, и значит Он, как и все мужики, томящиеся сейчас в очереди у этого кабинета, по всей вероятности, пришел на процедуру искусственного оплодотворения.

Я работаю в Институте Репродукции Человека уже черти сколько — попала сюда по распределению сразу после училища — так что основная часть очереди давно и хорошо мне знакома. Необъятных размеров толстяк в дорогом костюме — это Федя, по прозвищу Три Медведя. Оперный контра-тенор, утверждающий, что с каждой беременностью голос его все лучшеет и лучшеет. Детей своих — у Феди два мальчика, толстенькие и мордастенькие, похожие на отца как две капли воды (наверняка клоны) — он обожает, привозит им из гастролей кучу игрушек, но конечно, по большей части они сидят дома с нянькой. Хотя Федя любит притаскивать их с собой на прием и хвастать, какие они у него здоровенькие и славные.

Чета Каменевых — серьезные и симпатичные, оба известные врачи — один кардиохирург, другой гинеколог, по слухам вместе еще со студенческой скамьи, а сейчас им под сорок. У них трое детей — все три девочки, умницы и красавицы — в родителей. Для старшей, Наташи, они нанимали суррогатную мать — тогда еще вынашивание детей мужчинами не вошло в общепринятую практику. Двух младших выносили по очереди. И ведь, между прочим, по ним не ни за что скажешь — оба высокие, подтянутые, мужики хоть куда. Фитнесом, небось, занимаются.

Впрочем, гомики они все такие.

Кричевские — муж развалился в кресле и смотрит в одну, ему только видимую, точку, жена стоит рядом, нервно теребя ремешок от сумочки. Бедная тетка, двадцать восемь лет, только замуж вышла — и вдруг на тебе — рак яичников! На коленях, говорят, перед мужем стояла, покуда уговорила.

С другой стороны, я бы на его месте вообще бы не согласилась — во-первых — на фига фигуру уродовать, во вторых — одна угроза, что попадешь после родов в несчастные 10 процентов необратимых импотентов чего стоит!

Хотя тут еще вопрос бизнеса — он у них семейный, но официальная владелица фирмы она, а он всего лишь зав отделом маркетинга.

Березин — ну это просто местный сумасшедший. Серый свитер мешком, джинсы в пятнах, редкая взлохмаченная бороденка торчком, сальные седые волосы собраны в щуплый хвост. Глаза красные, опухшие. Никого он, конечно, не родил и не родит — у него и башлей-то таких нет. Однако каждый месяц Березин с остервенением копит деньги на первичный визит — между прочим, сумма тоже вовсе не маленькая, терпеливо дожидается своей очереди — и все для того, чтобы войти в кабинет, и снова, в сотый уже, наверное, раз рассказать врачу свою горькую историю.

Как ехал вечером с семьей по шоссе, он сам за рулем, а жена и ихние двое детей с ним в машине, и как в темноте вывернул на них грузовик, и как.… В общем, один он на всем свете остался. Так доктор, имейте же сострадание! Женится он в другой раз не хочет — нет больше таких, как его покойная Нинка. Но — ребеночка! Чтоб хоть один на всей земле был родной человечек! Теперь, говорят, мужики рожают — так он готов, он хоть через жопу, он с радостью… Ну, подсадите ж ему кого-нибудь, хоть чужого, он не против, ну что вам, жалко, вон же ведь у вас сколько пробирок…

Довольно часто визит Березина заканчивается дикой истерикой, и вызовами секьюрити. Бывает, что он скрепляется и выходит сам, с залитым слезами лицом — так нельзя без денег? Никак? Ну что ж, что ж, я понимаю, дети-то, они верно, дороги, кому ж как не мне знать, пойду, значит, деньги копить….

Может, ему давно уже и не нужен никакой ребенок, может, он и приходит-то сюда именно за этим — выкричаться и выплакаться — ну, как иные ходят к психоаналитику.

Последним в очереди был Он — и я ума не могла приложить, какого черта он сюда затесался.

Молодые парни здесь при мне не появлялись — во всяком случае, на моей памяти — и прежде всего потому, что дело это и в самом деле невообразимо, ну просто до охрененья дорого, впору потянуть только о-очень крепко стоящему на ногах мужику. Молодому где такие деньги взять? Сам-то он еще не успел столько заработать, родители навряд ли дадут. Да и вообще — зачем нормальному человеку… Ну разве если он любовник кого-то супербогатого.

А Он, он выглядел таким абсолютно несомненно нормальным. Ни тени безумья в прекрасных глазах. На гомика тоже вроде не был похож — одет по-человечески, и вообще.

Я миновала коридор медленно-медленно, с трудом удерживаясь, чтобы не оглядываться на каждом шагу. Вошла в свою стекляшку, привычно уселась перед окошком. Включила перво-наперво комп — пока он еще загрузится. На столик перед дисплеем выложила из сумочки мобильный, пачку бумажных салфеток и книжку — настоящую, из бумаги, раскрытую на заложенной с вечера странице. Пока еще доктор Лева всех осмотрит, опросит, проверит анализы и все в компьютер внесет — сто лет пройдет. Процедуры раньше часу всяко не начнутся, так что наверняка успею урвать страницу-другую.

Вообще, второй четверг каждого месяца котируется в нашем графике как, можно сказать, полувыходной. Нас, акушерок, запускают сюда в порядке общей очереди — каждому ведь охота отдохнуть иногда от серых, привычных будней, тем более за двойной оклад. А как же, солдат спит — служба идет. Сиденье в стекляшке, и даже помощь врачу в процедурной, и даже последующее — тщательнейшим образом, девочки, тщательнейшим образом! — мытье инструментов перед сдачей в стерилизацию просто невозможно сравнить с обычной каждодневной работой в отделении, причем все равно в каком.

Я взглянула на часы. Вздохнула. Открыла окошку.

И начала вызывать по списку.

*

Его звали Костя Быковский. Простая такая фамилия. Подойдя к окошечку и дожидаясь пока я найду его в списке, он смешно скосил глаза, пытаясь заглянуть в мою книжку — как можно что-то прочесть на таком расстоянии, да еще вверх ногами?

— Это Хемингуэй — вежливо пояснила я.

— Де-вуш-ка, — протянул он. — Я что, похож на человека, который Хемингуэя не читал?

Я не нашлась что ответить. Если честно, то в моей практике парни, читавшие столь допотопного писателя, как Хемингуэй, да к тому же еще и вверх ногами вообще пока что не попадались. Леший их знает, на что они должны быть похожи. Мой последний бой-френд вообще ничего не читал, а предпоследний читал только современные фантастические боевики, типа Ланге, Мак-Робертса, ну, или на худой конец братьев Ляшенко. Сегодняшний среднестатистический парень — он либо играет на компе, либо занимался любовью — причем с женщиной или виртуально — им вроде как без разницы.

— Заполните, пожалуйста, опросный лист, — сказала я вежливо, и протянула ему увесистую пачку скрепленных листков А-четвертого формата.

Он взял и углубился в чтение, время от времени хмыкая или фыркая, изредка хмурясь. Пару раз даже рассмеялся. Что он там нашел смешного? Более иссушающего текста в жизни не видела. «С какого возраста живете половой жизнью? С кем впервые вступили в половой контакт? Когда в последний раз успешно совершали половой акт? Случалось ли вам испытывать трудности с осуществлением полового акта? С кем вы чаще всего совершаете половой акт: а) с мужчиной; б) с женщиной; в) с самим собой; г) разное. Нужное подчеркнуть…»

И так далее, и тому подобное. Этот вопросник у них стандартный, один и тот же, и для мужчин, женщин и трансгендеров. Ну правильно, не трудится же, составляя три разных — мало ль кто еще сюда забредет.

Я его не то что заполнить — дочитать бы до конца не смогла. Ну ладно, еще первую пару страниц можно почитать для прикола. Находясь в определенном настроении, можно даже и посмеяться — хорошо, допустим. Но — двадцать пять страниц?! И, уж поверьте мне, там чем дальше, тем скучнее и противнее. И все время про одно и то же.

Коcтя же заполнял вопросник на удивление добросовестно. Выражение лица его говорило, что каждый раз, перед тем как поставить галочку или крестик, он переспрашивает сам себя, что-то уточняет, выпытывает с дотошностью следователя. Видимо, ему было очень важно отвечать на всю эту галиматью со всевозможной искренностью и серьезностью.

А может, просто он по жизни такой — искренний и серьезный?

Он так старался, что мне сделалось его жалко. Захотелось высунуться из окошка и закричать:

— Прекрати! Ты что же думаешь — это все всерьез? Никто все равно не будет это читать — думаешь, им тут делать нечего?! Данные просто обрабатывает компьютер, их интересуют только психофизиологические характеристики. Ну, в смысле псих ты или не псих, и здоров ли физически — чтобы в случае возможных осложнений не подал на них потом в суд. Но, по большому счету, им даже это по фигу. Единственное, что для них важно по-настоящему — это сможешь ли ты вовремя сдать деньги в кассу.

Но я не закричала. Я молча сидела в своей стекляшке и пялила на него глаза. В конце концов, мне же лучше. Чем дольше пишет — тем дольше на него смотрю.

2

Мы с доктором Левой долго в тот день провозились — подсаживали дяде Феде очередной эмбрион, потом три часа разбирались с Кричевскими.

Муж очередной раз в последний момент передумал, и они с женой устроили разборку прямо у дверей малой операционной. Конечно, в очередной раз победили деньги, и драгоценный эмбрион злосчастному мужику был все-таки подсажен. И то сказать, зря он, что ли уже с месяц как в холодильнике обретался? У нас тут, между прочим, аренда холодильников тоже очень не дешевая.

Ох, не завидую я этому ребятеночку!

Честное слово, будь я на месте этой сучки-жены, давно бы уж наняла суррогатку. Не понимаю, как она может потом спать с человеком, которого прилюдно так унижает? Это что, тоже любовь называется — такие вот отношения?

И, между прочим, мужик-то не зря опасается — с его уровнем тестостерона импотенция еще как грозит!

И как можно на такое идти — и из-за чего? Из-за денег!

Или, может, он ее все-таки любит несмотря ни на что?

Черт их разберет, этих пациентов, с ихними любовями!

Я хмуро отмывала инструменты перед отправкой в стерилизацию, когда дверь в процедурку неожиданно отворилась, пропуская доктора Леву. Он вальяжно прошествовал к только что оттертому мной от крови железному столу, с легкостью, необычной для его грузного тела, запрыгнул и устроился на нем по-турецки. Уставился на меня огромными карими глазами, в коих застыла навек вся печаль страждущего человечества, и вопросил.

— Ну, и что ты, Настя, думаешь про этого вьюноша?

Ведь как в воду глядел — именно о нем-то я и думала! Но что именно думала, не рассказала бы доктору Леве и под пытками.

Поскольку я молчала, доктор Лева поскреб где-то там в зарослях волос намечающуюся лысину и ответил сам себе:

— Психиатра к нему надо было вызывать, а не деньги брать-контракт подписывать.

Спрыгнул со стола, легко, грациозно, по-кошачьи почти бесшумно, и пошел вносить данные в компьютер.

Доктор Лева — это явление, требующее отдельного описания. Впрочем, может достаточно будет просто сказать, что весу в нем девяносто пять килограмм при росте сто шестьдесят пять сантиметров? Что ходит он по отделению в распахнутом белоснежном халате, небрежно наброшенном на неизменную в любую погоду, ярко размалеванную гавайскую рубаху до колен? Что волосы свои — неукротимую гриву пегих черно-седых кудрей — стягивает в хвост бархатной черной резинкой?

Что резинки эти несчастные часто соскальзывают у него с хвоста, и теряются, и тогда доктор Лева идет к себе в кабинет и достает новую, из верхнего ящика стола, где полным-полно всего вперемешку: резинок, заколок, рецептурных бланков, ручек, карандашей, шоколадок и презервативов.

Наверное, стоит еще добавить, что именно доктор Лева был моим первым мужчиной.

Между прочим, не каждая девушка может похвастаться, что ее дефлорировал настоящий профессионал — доктор адролого-гениколог, врач высшей категории, и прочее, и прочее, и прочее.

Ясное дело, не каждая, а только работающая в нашем Институте, причем пришедшая сюда прямо из училища, молодой, незамужней и, разумеется, девственной.

Нет, то есть доктор Лева-то ебет все, что движется. Просто ведь недевственницу нельзя заново дефлорировать, правда?

Доктор Лева Левин — еврей, но родом из Самарканда. Так что, будучи человеком восточным, всех нас — своих многочисленных кратковременных пассий — считает чем-то вроде своего гарема. Чувствует за каждую в глубине души некоторую ответственность.

Это имеет свои хорошие стороны — он снисходителен (до определенной, конечно, степени) на работе. В трудных случаях всегда подскажет, посоветует, деньгами даже выручит, если надо.

И это имеет свою плохую сторону — доктор Лева вечно норовит всюду сунуть не только свой член, но и свой нос. Нет, он не ревнует, он просто не может относиться к судьбе своей девушки (а мы все для него свои, даже если это было всего лишь раз) равнодушно. Он вечно наблюдает, во все встревает, дает советы.

Общепринятой морали для доктора Левы не существует. Мораль у него есть, это факт, но только какая-то своя собственная.

Однажды, я заболела — кашель, насморк, глаза красные как у кролика. Температура поднялась прямо на работе, и меня заколотило так, что Дашка Золотова — мы с ней тогда вдвоем на смене были — позвонила в панике дежурному врачу, не зная что со мной делать, а главное — как ей одной управляться теперь в родзале, нельзя же было, согласитесь, меня туда запускать в таком виде.

Доктор Лева вызвал ей на помощь Милку Чернову из предродовой — там в ту ночь и была-то всего одна баба, и та без никакого раскрытия, так что двум акушеркам всяко делать было нечего, а меня сгреб в охапку, завернул в одеяло и повез — куда вы думаете? К себе домой. Мол, не тащиться же мне в таком состоянии полтора часа в свою Яхромку, да и ему, как дежурному врачу нельзя из больницы исчезать посреди смены так надолго.

И добрейшая Анна Даниловна, бывший фельдшер скорой помощи и законная Левина супруга, между прочим, вовсе еще не старая и, несмотря на троих детей, очень красивая, всю ночь выхаживала меня старинными прадедовскими способами — растирала уксусом, ставила горчичники, отпаивала малиной и липовым цветом, укутывала в теплый шерстяной плед…

Эх, мне бы к ним в дочки! Мама родная в жизни со мной так не возилась! Да и ни с кем другим из нас насколько я помню.

*

— Значит так, — произнесла мама, глядя, по обыкновению куда-то мне за плечо, вероятно, в светлое будущее. — Сейчас заберешь Гришку из садика. Посмотри, чтоб как следует оделся, и не забыл варежки в сушке. Отвезешь его на мат. кружок в Свиблово. Пока он там, зайди к Элине за анкетами для кабардинских беженцев, они мне сегодня будут нужны. Попроси Элину завернуть их в пакет и положи себе под кофточку. Как в прошлый раз — следи, чтобы не торчало! Поедете обратно, по дороге, на Ботаническом, захватите Марфу с хореографии. Приедете — поедите. Там, на полке макароны, в холодильнике сосиски. Покидаешь все в воду, пока разденетесь, оно уже и сварится. Поедите — проверь у Марфы уроки, а твои я проверю, когда приду. Спать не позже десяти. И обязательно поиграй! И Марфа чтоб поиграла. Ты же знаешь — музыка это как зубы чистить, каждый день обязательно. Ты все поняла?

Я киваю, восторженно глядя на нее, пытаясь, как всегда безуспешно поймать ее взгляд. Конечно, я все поняла. Конечно, я все сделаю. Конечно, я со всем справлюсь. А как же иначе? Я старшая. Я большая. Мама может на меня во всем положиться.

Мне восемь лет, и из-за ушей у меня торчат похожие на рожки белобрысые тугие косички. Я каждое утро заплетаю их сама. Сперва себе, а потом Марфе. Мама не может, ей некогда пустяками заниматься. А мы должны выглядеть аккуратно. И не выделятся из общей массы. Иначе у нас будут неприятности.

— Умница. И самое главное — ни с кем по дороге не разговаривай. Ни с какими чужими взрослыми, ни злыми, ни добрыми, ни в особенности, с теми, кто рвется помочь. Поняла? Это очень важно! Старайтесь, насколько это возможно, не привлекать к себе лишнего внимания, и тогда все будет хорошо. Ясно, Настя?

Мама засовывает мне руку под воротник куртки — проверяет на месте ли ключ, не порвалась ли веревочка, легонько привлекает к себе одной рукой — то ли обнимает, то ли благословляет на подвиги, и сразу чуть-чуть отталкивает, задает направление, подталкивает к двери, посылает в свободный полет. И я, маленький самолетик, послушно лечу — за братиком в сад, за сестрой на хореографию, за листовками для несанкционированного митинга к маминым друзьям. Пешком, на метро, на монорельсе, на автобусе, в дождь, в снег и ветер…

Сейчас мне иногда кажется, что в те времена почти каждый день шел дождь, и еще иногда со снегом.

*

Доктор Лева щелчком вырубил компьютер, подошел ко мне, крепко обнял, прижал к своему необъятному животу, так что я ясно ощутила твердую выпуклость снизу. Я привычно ткнулась носом ему в грудь, а он нежно поцеловал меня в макушку.

— Милка моя, — жарко зашептал мне на ухо, — а пойдем сейчас ко мне чай с коньяком пить? Такой день был тяжелый! Ну, мы ж заслужили? А потом я тебя до монорельсовой подвезу. А?

Я осторожно вывернулась из его медвежьих объятий и помотала головой.

— Нее, я сегодня на своих личных крылышках. Так что коньяк мне нельзя, а на монорельсовой я ничего не забывала.

Доктор Лева нисколечко не обиделся. Так только, посмеялся: «На крылышках, говоришь? Ну, лети, лети, птичка Б-жия!» Пошел в коридор, и уже оттуда, издалека, сквозь рев пылесоса до меня донеслось, как он зычно клеится к нашей санитарке, молоденькой студентке из медучилища,

— Эй, Лерка, глуши давай свою колымагу, полы до дыр протрешь, и айда ко мне в кабинет, перекур вместе устраивать.

Бедняжка Лерочка, то ли правда очарованная обаятельным нашим доктором, а может просто боявшаяся, что отказ заведующему отделением повлечет за собой немедленное увольнение, послушно выключила технику, и затопала в указанном направлении. Шаги ее глухо прозвучали в отдалении и стихли.

Интересно, ей хоть восемнадцать-то есть? Может, надо было все-таки вмешаться?

Впрочем, все равно уже поздно. А может это и не в первый раз уже у них — откуда мне знать, я ж не каждый день здесь бываю.

И потом, ну вмешайся я — и что? Скорей всего, Лерка просто бы смертельно обиделась. Она ж не поймет, что я это из лучших побуждений. Наверняка решит, дура, что это с моей стороны ревность.

И вообще, меня в свое время тоже никто не предупреждал, подозреваю, никому и в голову не пришло даже, и ничего, вроде живая осталась.

Хотя это, конечно, не аргумент. Я ведь живучая. Мы, Муравлины, все такие.

*

Домой я летела до краев переполненная всяческими мыслями и чувствами.

Разумеется, это не мешало мне нормально ориентироваться в воздухе и держать под контролем свою «Астрочку». Она у меня вообще умница, хорошая, надежная машинка. В управлении — проще и не придумаешь. Легкая, изящная, маленькая — игрушечка, а не самолетик.

«Астрочку» мне подарил отец, когда узнал, как поздно я иногда возвращаюсь. Он же оплатил курсы пилотирования. Поэтому она, конечно, совсем моя, хотя и по документам отцовская. Но доверенность-то выписана на мое имя!

Пользует «Астрочку» чаще всего моя мама. Ей нужнее, у нее вечно всякие срочности, вопросы жизни и смерти. А я и на монорельсе могу прокатиться, не барыня.

К тому же, в отличие от отца, мама за меня никогда не волнуется. Ей бы и в голову не пришло!

А я вот, да, за нее волнуюсь! Мама ведь частенько возвращается домой гораздо позже меня. То с родов, то с митингов, а случается, и со свиданий. А чего, она ведь у нас красавица.

Бывает, что и совсем не приходит. Такая уж у нас мама. Мы привыкли, но я все равно волнуюсь.

Пролетая над Москвой и глядя на топорщащиеся бесчисленными антеннами крыши, я вспоминала Костю. Лыбилась при этом как идиотка. Все утрешнее успело за день подернутся в воспоминаниях легкой дымкой. Изображение на всплывающих в памяти картинках было расплывчатым и нечетким. И Костино лицо казалось еще более прекрасным и неземным, чем в действительности.

Интересно, как бы мы смотрелись с ним вместе?

Этакая несбыточная мечта — взглянуть на себя со стороны. Скосить изо всех сил глаза и узреть смутную тень собственного носа.

Навязчивые мысли о запершихся сейчас в кабинете Лерке и Льве Давыдовиче я тоже изо всех сил гнала прочь, но они все время возвращались, поэтому приходилось быть на чеку. Управлять собственным сознанием иной раз куда труднее чем самолетом! «Забудь, забудь, ты тут ни при чем, тебя все это не касается, все равно ты ничего не сможешь поделать. Тем более, все уже сто раз произошло, и ничего уже не исправишь. Раз такая совестливая, надо было собой жертвовать и соглашаться. А может, в самом деле ревнуешь? Обидно, что так быстро нашлась замена?» Но это уж была полная чушь. В конце концов, у нас с доктором Левой давным-давно все закончилось, толком даже и не начавшись, и если порой и пробегала какая-то искра, то что ж тут поделаешь.… пробегала.

В общем, домой я добралась в этаком кисло-сладком настроении. Посадила машину в сад, на любимой плешечке между грушей и яблоней. Обняла бросившуюся мне навстречу родную псину — именно обняла — у Демыча, нашего сенбернара замечательная привычка с разбегу закидывать тебе лапы на плечи — без тренировки не устоишь.

По ступенькам поднялась на крыльцо, толкнула дверь на террасу, вошла…

И на меня навалился наш вечный Хаос.

*

Сразу за террасой, безо всякого намека на прихожую у нас начинается кухня.

У плиты, как все последние полгода, хозяйничает Марфуша — волосы забраны вверх, чтобы не мешались, на ногах мои любимые серебряные сандалии (жутко дорогие, отцовский подарок), и даже безразмерная футболка нашего брата Гриши уже не в силах скрыть выступающий животик. Вскинула на меня ясные васильковые глазки шестнадцатилетнего подростка и приветственно махнула рукой, не отрываясь от своего ответственного занятия.

Между прочим, если б Марфушка в этом году не бросила школу, мы бы так никогда и не узнали, что такое настоящая еда. Кто, кроме нее, так кормил бы нашу ораву? Не мама же! От нее кроме сосисок и макарон вряд ли чего дождешься, разве что гречки еще.

Под ногами у Марфуши вертятся близнецы — Василий и Варвара. Оба мелкие тощие и рыжие. Дальнозоркие зеленые глазища прячутся за толстыми стеклами очков. Похожи на маленьких красных стрекоз, что тучами зависают летом над Яхромскими прудами.

— А-а-а! — завизжали близнецы хором, бросаясь ко мне наперегонки. Стукнулись по дороге лбами, взвыли и с разбегу на мне повисли. — Настя пришла!

— Ась, есть будешь? — спросила, не оборачиваясь, Марфуша, — У меня суп с грибами намечается, и картофельная запеканка с мясом.

— Спрашиваешь! Я голодная как волк, и усталая, как собака, — отвечаю я, на ходу отдирая от себя малышню и плюхаясь в свое любимое раздолбанное кресло. Мелкие с визгом, отталкивая друг друга, норовят взобраться ко мне на колени, плечи и прочие незащищенные выпуклости.

— Варька! Васька! — рявкает на них сестра. — А ну, уймитесь! Не видите — Настя устала. И не визжите так — Таня проснется.

Но поздно — из дальней комнаты уже слышен басистый рев. Мгновение спустя в кухню на роликах вкатывает Гриня — наш единственный и неповторимый Большой Брат, с отчаянно верещащим и трепыхающимся комочком плоти в руках.

— Что, кроме меня уже к ребенку подойти некому? Полон дом бабья! — возмущается он и, сделав крутой разворот, перебрасывает нашу младшенькую в мои привычно вытянутые руки.

Реакция у меня, надо сказать, отменная, сама себе поражаюсь. Впрочем, Гришка ведь этот маневр со мной далеко не впервой проделывает.

— А где мама? — спрашиваю я, безуспешно пытаясь заставить Танюху если уж не перестать орать, то хотя бы сделать паузу.

— На родах, — откликаются мои дорогие сиблинги нестройным хором.

Не то чтобы я слишком удивлена.

Из дальней комнаты пошатываясь выходит Казбек, и сует мне колени тяжелую голову. Старенький он у нас, не сразу теперь реагирует, когда кто приходит. Раньше-то всегда первый выскакивал.

Но, пока он не подойдет, и не сунется мне вот так головой в колени, я до конца не чувствую себя дома. Для меня Казбек просто как один из родителей. И, хотя годами он чуть помладше меня, я не помню его щенком. Для меня Казбек всегда был той грозной, могучей, надежной силой, на которую можно было опереться, когда — что случалось довольно часто — никого из взрослых не было дома. К кому в случае чего всегда можно было прижаться, раз уж к маме нельзя, выплакаться, пожаловаться. Он был большой и теплый, и, обняв его, всегда можно было согреться.

Если вдуматься, то ведь именно Казбек всех нас вырастил.

*

Моя мама — натуропат, хиропрактик и домашняя акушерка. Руководитель движения «Естественность во всем», активист групп «За жизнь без лекарств» и «Натуральное материнство». Бессменный лидер общества «Вперед к истокам» — да, да, я не оговорилась, именно так эта херня и называется! Мама утверждает, что в парадоксальности названия таится неизмеримая философская глубина. Не знаю, не измеряла.

Ну, и, так сказать, до кучи она — многодетная мать-одиночка.

Всю жизнь, сколько я себя помню, моя мама была занята какими-то страшно важными и неотложными делами. Вечно в самой гуще чего-то боевого и кипучего, всегда кому-то срочно нужна, к нам в дом постоянно кто-то звонит, пишет, приезжает и прилетает.

Мама — всегда в центре — жизни, движения, Мироздания.

А мы — я, Гриша, потом еще и Марфуша, и близнецы, и теперь вот Татьяна, крутимся где-нибудь на орбите, на периферии маминой Галактики — этакий неизбежный и необходимый, но все же докучливый и изрядно обременяющий довесок.

Мы ей все время мешаем, ей, бедной, все время приходится как-то сорганизовывать свою жизнь с нашим присутствием в ней.

Одно из моих главных младенческих впечатлений — неизбывное чувство вины.

Как я ни старалась, никогда не могла ей угодить — не сидела достаточно тихо, не засыпала достаточно быстро, (а просыпалась всегда слишком рано), не была достаточно аккуратной…

Каждое слово, обращенное ко мне, звучало всегда резко отрицательно.

Чаще всего это были даже вовсе не слова, а восклицания и междометья, и все они начинались с «не»: «Не кричи, не мешай, не суйся, не лезь, не трогай…» — и прочее в том же духе.

На самом же деле, как я теперь понимаю, большую часть времени она просто меня не замечала, в особенности, если все было хорошо. Хорошо — это же нормально, не хвалить же меня за это?

Поэтому с раннего детства мамин голос запомнился в основном сердитыми, укоризненными интонациями, возгласами и вскриками. Я обожала ее и боялась. Я была уверена, что мама всегда права, и если ругается, значит за дело.

А я хотела быть хорошей девочкой, мучилась раскаянием и часто засыпала в слезах.

Но иногда, по ночам, без всякой связи с нашим предыдущим общением, мама вдруг будила меня поцелуями и бурными ласками, душила в объятиях, шептала: «Милушка мой, любушка, Настенька, доченька, солнышко, Асеныш мой родной…» ну и всякие прочие милые глупости, какие другие мамы без счету говорят своим маленьким дочкам и ночью, и днем, и тоже, наверняка, безо всякой причины.

Я в ответ обнимала ее в полусне изо всех сил, и чувствовала себя необыкновенно счастливой.

Вот только у меня никогда не получалось в такие моменты до конца проснутся и по-настоящему, полноценно воспользоваться этим ее порывом.

А мне столько всего нужно было рассказать ей, вот этой, нежной и любящей маме, столько всего надо было успеть за эти краткие мгновения, когда она — о чудо! — наконец-то на меня не сердится!

Но… Глаза слипались, и я безнадежно проваливалась обратно в сон — сладкий, счастливый, после которого особенно неприятно было потом, просыпаться, обнаруживая себя в привычной неприязненной яви.

Ведь утром мама неизменно возвращалась в свое обычное, раздраженно-сердитое состояние.

Наша мама ненавидит утра. На классическое утреннее приветствие неизменно отвечает: «Утро добрым не бывает».

Постепенно, по мере моего подрастания, наши с мамой отношения как-то сами собой устаканились. Годам к восьми — десяти она вообще перестала видеть во мне ребенка, ну и обращаться начала соответственно. Нас к тому времени было уже трое, потом, с рождением близнецов, сделалось сразу пятеро. Не успела я оглянуться, как все детские места в доме оказались давно и прочно заняты кем-то другим.

Место попреков заняли поручения и распоряжения, отдаваемые мне, а потом уже и Грише с Марфушей, всегда на бегу, раздраженным голосом:

— Еда в холодильнике! Погреть! Покормить! Переодеть! Отвезти! Привести! Сложить! Разложить! Уложить! Поднять! Позвонить! Перезвонить! Уточнить! Принести! Перенести! Заказать! Не перепутать!

В ту пору мама общалась с нами посредством отрывисто выкрикиваемых глаголов в повелительном наклонении, изредка останавливаясь, чтобы с помощью пантомимы изобразить требуемое действие.

Впрочем, поручения ее были, хоть и многочисленны, но однообразны и элементарны. Мама не требовала от нас невозможного, и была непритязательна к точности и качеству исполнения.

По сути, она просто хотела, чтобы во время ее частых отлучек мы продолжали как-то самостоятельно существовать и оставались — сами по себе, без ее личного участия, — живыми, здоровыми и сытыми. Вовремя уходили в школу и в детский сад, посещали всякие изобретенные ею кружки и секции. Благополучно возвращались оттуда и при этом, по возможности, не привлекали к себе излишнего внимания.

Как это ни странно, нам это удавалось.

Дети, ведь вообще в массе своей существа понятливые и сообразительные. Если, конечно, они не дебилы.

Сегодня, когда мы, трое старших, сделались уже окончательно и бесповоротно взрослыми, наши отношения перешли в качественно иную форму — мама стала в нас видеть людей!

То есть просто людей — каких на улице много, с какими она постоянно вынуждена так или иначе сталкиваться и взаимодействовать.

А наша мама убеждена, что все люди на свете, в том числе и собственные дети, ниспосланы ей не иначе, как самим Б-гом, причем единственно с целью наставления их на путь истинный.

Может показаться, что я стала акушеркой, желая сделаться как можно более похожей на маму. На самом же деле я поступила в училище как раз из духа противоречия. Ведь для мамы истинная акушерка, это кто угодно, но только не выпускница официального учебного заведения. Там, по ее мнению не столько учат, сколько калечат. Искажают мировоззрение, прививают противоестественные взгляды и вредные навыки.

Так что когда я пошла в училище, мама три недели со мной не разговаривала. Вообще не замечала, вела себя как со стенкой, даже распоряжений не отдавала.

Потом привыкла. Одно время даже экзамены мне устраивала: а это ты знаешь, а об этом слыхала? Страшно радовалась, если я не могла ответить — видишь, видишь, ничему толковому вас не учат! Хотела детей принимать, так и шла бы к нам в клуб «Мягкое Рождение», переняла бы все с рук, как приличные люди делают. А уж потом, при случае, став профессионалом, получила бы официальное образование.

Постепенно мама успокоилась и привыкла. Да и вообще — что у нее других дел, что ли, нет, кроме как о моей глупости думать? Повзрослею сама пойму. Нет, ну я ж умный человек, значит, пойму. Куда мне деваться, истина — на то и истина, чтоб торжествовать.

Кроме того, в разгар нашего конфликта мама забеременела Татьяной, и ей, по большому счету, стало вообще все до лампочки.

*

С Танькой на руках я отправляюсь в свою комнату, плюхаюсь на кровать и с наслаждением вытягиваюсь во всю свою роскошную длину.

Надо вам сказать, что я, будучи довольно-таки высокой девицей, к сожалению, вовсе не везде как следует помещаюсь. Скажем, в автобусе или в монорельсе мне частенько приходится поджимать под себя ноги. А то наступают.

И немало есть помещений, в том числе на работе, куда я вынуждена входить пригнувшись.

Иногда у меня такое чувство, что большую часть жизни я провожу как-то сжато и скрюченно.

К счастью дома, в нашей родной Яхромской развалюхе, у нас достаточно высокие потолки — и не беда, что местами они протекают.

Танюху я пристроила к себе на живот, и она, успокоившись и расслабившись, в свою очередь вытянулась на мне, и засосала большой палец правой руки, одновременно наматывая прядь волос на указательный палец левой. Это у нас семейное! Мама говорит — я тоже так делала, а про остальных я и сама помню. Или титьку в зубы, или так.

Волосы у Таньки мягкие, светлые, легкие как пух одуванчика — между прочим, очень похожи на мои.

Я лежу, наслаждаясь ее привычной и милой тяжестью и воображаю, как всегда в такие моменты, что вовсе она мне не сестра, а что она моя маленькая дочка. А что, по возрасту, между прочим, вполне подходит.

А отцом бы ее мог быть… ну, хоть, например, доктор Лева. Или Игорь, моя первая дурацкая девчоночья любовь. Или мой последний экс-бой-френд — компьютерщик Илюха. Или… может быть… Костя? В конце концов, мечтать-то я могу о чем угодно, кто мне запретит? И кому это мешает?

Иногда я жалею, что вот я такая умная и серьезная девушка, вечно просчитывающая наперед каждый шаг, по сто раз отмеряющая прежде чем отрезать, органически не способная на безумные поступки и внезапные резкие повороты.

Наверняка это во мне от отца. Он тоже такой… чересчур серьезный.

А мне бы хотелось походить в этом смысле больше на маму.

Она, впрочем, утверждает, что хоть нас у нее и много, и все мы были зачаты, как говорится, естественным путем, тем не менее, рожденье каждого из нас было для нее не слепой случайностью, а сознательным и хорошо продуманным поступком.

Что, впрочем, при ее способах мыслить и поступать, видится как раз вполне вероятным.

Но вот, например, Марфуша, моя горячо любимая и ближайшая по возрасту сестра (между нами четыре года разницы и нагло вклинившийся Гришка).

Так вот — кто мне объяснит, как мы с ней, прожив всю жизнь бок о бок, в одном и том же доме, с одною и той же мамой, получив одно и то же воспитание (если это можно назвать воспитанием!) и образование (аналогично), вскормленные одною и той же грудью (я не шучу, наша мама и в самом деле всех нас выкормила грудью), получились в результате настолько разными?

Причем я не о внешности сейчас говорю. Хотя Марфа смуглая невысокая толстушка, с черными смоляными кудряшками и неожиданно голубыми глазами, а я длинная белобрысая глиста, тощая и бледная, как та спирохета. Однажды училка в музыкалке сказала, что глядя на нас, сразу можно понять, что мы все от разных отцов. «Ну зачем вы так! — сурово попеняла ей коллега. — Нельзя сразу думать о человеке плохо. Мы же не знаем — вдруг они все просто от разных доноров спермы?».

Но я сейчас про другое. Как, почему, из одних и тех же предпосылок мы с ней сделали прямо противоположные выводы?

Мне никогда не забыть, как однажды войдя в нашу никогда не запирающуюся ванную, я застала там Марфу, всю залитую кровью, зубами выдирающую из предплечья свежевставленный имплант.

— Что ты делаешь?! — завопила я. — Это же специально, чтобы уберечь тебя, дурочка, от всяких случайностей, ну чтобы если ты чего, или там с тобой кто-нибудь, так вот чтобы ты тогда не… Ну ты что, совсем ничего не понимаешь?! Марфуш, ты что, совсем ненормальная?!

— Он мне не нужен — процедила сестра сквозь плотно стиснутые зубы, глядя мне прямо в глаза холодными голубыми ледышками. Конечно, все она понимала.

— Да как же… да ведь ты теперь… — у меня просто не укладывалось в голове.

Всегда всем девочкам вживляют имплант с наступлением первых месячных. Делает это школьная медсестра, наряду с прививками и ежегодными измерениями роста и веса. Все знают, зачем это делается, хотя вовсе не все норовят немедленно воспользоваться предоставленной возможностью. Зачем? Все понимают, что это… ну так просто, на всякий случай. Имплант вживляется сроком на семь лет. Потом (а иногда и раньше) его обычно меняют. Или убирают, если девушка должна в скором времени замуж и хочет завести ребенка.

Нормальная современная женщина никогда не пустит такое дело, как зачатие, на самотек. Многие решают в пользу искусственного оплодотворения — так легче избежать врожденных заболеваний. После подсадки эмбриона в матку врачи рекомендуют обождать с сексом пару недель, до завершения плацентации, чтобы убедится, что все в порядке и никакие отклонения от плана будущим родителям не грозят. А потом уж можно с легкой душой и на долгие месяцы забыть о всяком предохранении.

Конечно, наша мама и ее сподвижники, а также некоторые особо экзотические религиозные секты не придерживаются в этом вопросе общепринятых норм. Они, точно в каменном веке, размножаются, так сказать, естественным путем. Тем не менее, большинство из них люди женатые, взрослые, сознательно сделавшие свой выбор.

Но Марфа?! Я просто не понимала — как она могла? Да и больно же это наверняка зверски! Я тогда, помнится, украдкой потрогала свой имплантант — прочно и глубоко засевший под кожей. Если не знать точно где, в жизни не нащупаешь. И чем он ей помешал?

— Почему, Марфа? — простонала я. — Можешь ты мне объяснить, почему?

Покончив со своим немыслимым занятием, сестра наконец повернула ко мне с перекошенное от боли лицо с закушенною губой и бешено сверкающими, полными непролитых слез глазами. Зажимая пальцами сочащуюся кровью ранку и наступая, как на поверженного врага, на валяющиеся на полу окровавленные ошметки ненавистного устройства, Марфа отрывисто процедила сквозь зубы:

— Потому, что я не хочу, чтобы за меня решали. Ничего. Никогда. А в особенности — вот это.

Ей было всего четырнадцать лет. Подумать только! А мне сейчас девятнадцать. И я сильно сомневаюсь, что решилась бы когда-то на что-то подобное.

Разумеется, я ни слова не сказала маме — у нас в семье западло стучать друг друга. Хотя не факт, что она вообще как-нибудь бы отреагировала. Скорее всего, просто передернула бы молча плечами.

Но сама я тогда страшно переволновалась. Мне думалось, если человек устраивает над собою такое, наверняка же с какой-то целью!

Однако время шло, а ничего стремного с Марфушею не происходило. Сестра оставалась сама собой — ходила в школу, в бассейн, в клуб и на дискотеку. Убегала гулять на долгие часы (это теперь она заделалась домоседкой). Ясное дело, не одна, а с друзьями. Их у нее всегда был легион — девчонки, парни, Марфа вечно в центре, всегда во всем заводила. Это у нее от мамы. Прирожденный лидер, общее красно солнышко.

А теперь Марфа тихая, и большую часть времени погружена в себя.

Даже из летнего лагеря Марфа вернулась в последний раз такой же, как уезжала. Только что черная от загара, с матовым румянцем во всю щеку. Я готова поклясться, что ничего нового там с ней не произошло!

И я уж начала было думать, что, может, нет здесь ничего такого. Жили же раньше девушки безо всяких имплантов, и вовсе не все залетали еще в средней школе. Наверняка большинству достаточно просто головы на плечах. Вон, в книжках пишут — некоторые вообще умудрялись сохранять девственность до свадьбы. Сестрица моя не дура, вон математику взялась на повышенном уровне изучать, и геофизику, как предмет дополнительного курса по выбору.

Просто у нее натура такая — независимая. Бывает.

И вот, когда я совсем уже успокоилась и расслабилась, и даже стала обо всем забывать, в Марфушиной жизни возник Александр Семенович, наш дорогой дядя Саша.

И, как оно всегда случается, сразу все мои теории пошли под откос.

*

Осторожно, стараясь не потревожить малую, вытягиваю из-под кровати лэп-топ. Я его принципиально не беру с собой никуда — отвлекает, да и поломаться может. Один у меня так в метро сплющили — три часа его потом раскрыть не могла, а когда, наконец, эти судорожно сжатые челюсти разжала, из него дождем посыпались буквы и экрану был полный пипец. В дороге и на работе мне хватает планшета, а книги я и вовсе предпочитаю бумажные. Благо у нас дома этого добра завались, еще от прадедов и прабабок осталось.

Я поискала Его в сети. Как я и думала, этих Костей Быковских, оказалось, в Москве как бы не четыре с лишним сотни. Сузила поиск по приблизительному возрасту, тоже неслабое количество получилось, но на мое счастье Он обнаружился уже во втором десятке. Быковский Константин Евгеньевич, 202… года рождения, выпускник второго физико-математического лицея, проживает в Центральном районе, где-то на Пречистенке. Состоит в отношениях с выпускницей того же лицея Инной Яковлевной Козырник. Рядом фотка. Симпатичная такая девица, с тонким горбатым носиком. На породистую кобылу похожа. Между прочим, где-то я ее уже точно видела, не могу только вспомнить где. Фиг с ней.

На фотографии Костя был даже еще красивей, чем в жизни. Я скинула фотку на мобильник и сделала из нее фон. Вышло так, что теперь, под каким углом не смотри, Костя все время будет глядеть тебе в глаза. И взгляд такой упорный, пронзающий, типа: « В чем твой личный вклад в борьбу за мир во всем мире?» или» Ты записался добровольцем?». С другой стороны никто мне не мешает вообразить, что немой вопрос в его глазах озвучивается как: «Ты меня любишь?»

*

Дверь скрипит, и в образовавшуюся щель нагло влазит полоса света. Я так устаю за день от люминисцента, что возвращаясь, почти никогда не зажигаю у себя лампы. По крайней мере, пока совсем не стемнеет. Даю глазам отдохнуть.

— Настя, — горячо шепчет Марфа, всовываясь ко мне своей вечновсклокоченной головой. Так и кажется — свет идет прямо от ее волос, навроде нимба. — Ты где пропала на самом-то деле, ну иди же уже есть, в конце-то концов! Нет, ну где совесть, все давно на столе, все давно сидят, одну ее ждут, как королеву! Сама ж говорила, что голодная, и сама же разлеглась тут.

— Я ребенка укачивала, — не слишком убедительно возражаю я, тоже, разумеется, шепотом, внутренне послушно напрягаясь, готовясь встать. Все — это, конечно же, ее ненаглядный дядя Саша, но не расстраивать же ее, дуру беременную.

— Да ладно, иди уже, оправдываться будешь в полиции.

Я осторожно снимаю с себя спящую Таню. Устраиваю ее без себя поуютнее. Целое гнездо сооружаю из одеял и подушек. Сверху укрываю пледом, и, стараясь не скрипеть дверью, выбираюсь на свет.

Действительно, все, то есть дядя Саша, уже за столом, как впрочем и близнята, и даже Гриня.

Я люблю наш стол — огромный, овальный, длинный. Он как будто перекочевал к нам из какого-то зала заседаний.

На самом-то деле, его, как почти всю нашу мебель, маме отдали уезжавшие навсегда за границу знакомые. У них была дача в нашем поселке, огромная, богатая, как старинная усадьба, с камином и хрустальными люстрами.

Одна из этих люстр пылает сейчас над нами, а другая пылится теперь в нашей кладовке. Ну, точнее то, что от нее осталось. В детстве мы не знали лучших игрушек, чем ее бесчисленные переливающиеся висюльки — и какое нам было дело, что это настоящий горный хрусталь?

Дядя Саша, отец Марфиного ребенка, сидит во главе стола. Серьезный мужчина, рослый, с окладистой русой бородой и пшеничными усами. Русые с проседью волосы забраны в хвост. Ему уж за сорок, мамин ровесник. Кочующий ремонтник, из тех, что из года в год возникают в нашей Яхромке и окрестностях с первыми весенними паводками — вырастают из под земли, как грибы.

Кочующие ремонтники — это особое племя людей, живущих сегодняшним днем и полагающих, что день завтрашний вполне в состоянии сам о себе позаботится. А чего? Раз руки есть, то и работа для них завсегда найдется. В основном они откуда-то с Юга — Украины, Молдавии, Ставрополья. В их речи слышатся необычно мягкие согласные, вместо «г» они произносят «ха». Кажется, нет ничего такого, чего б они не умели делать. Движения их во время работы неторопливы, плавны и точны. Издалека они кажутся уютными и надежными, как большие медведи.

На дяде Саше красная клетчатая ковбойка с закатанными до локтей рукавами. Кисти рук обветренные, мозолистые — сразу видно, что их обладатель много и тяжело работает, причем не только в помещении, но и на открытом воздухе. Делает настоящую мужскую работу.

Дядя Саша мажет хлеб маслом — медленно, основательно, тщательно промазывая всю поверхность ломтя. Увидел меня, улыбнулся и, не прерывая своего занятия, приветливо кивнул головой. Потом обернулся к Марфе, по-прежнему не отлипающей от плиты. На что-то она там дует, что-то старательно помешивает. Убиться можно, в жизни мы не знали никаких разносолов, жрали себе макароны с картошкой и вроде казалось вкусно, а тут — откуда что взялось?!

Интересно, а я, если выйду замуж, тоже такая стану? И как это происходит — внезапно, сразу? Заснула одна — проснулась другая? Как пыльным мешком трахнутая.

— Ну, Марфа, все в сборе, разливай уже суп.

Она тут же вскинулась, еще больше засуетилась, зазвякала крышкой, тарелками, ложками…

Нет, ну чего он тут раскомандовался? Можно подумать, это его дом, а не наш.

Но я, как всегда, твердо себя сказала — вот именно, дом наш. Всехний. Хочется ему разыгрывать из себя хозяина — пусть. Чем бы дитя не тешилось… Но я-то ведь знаю!

Главное, самой бы не забыть, чей это на самом деле дом.

Гришке — тому, кажется, все по-фигу — вон сидит себе, уставившись в наладонник, хлебает не глядя суп. Мелкие сидят чинные, серьезные, едят аккуратно, стараясь не расплескать, являя очередной пример того, что детям на пользу когда их строят. О Марфе я уж не говорю — Марфа, конечно, не летает по кухне, как птичка — животик не позволяет. Марфа неуклюже шлепает по полу, переваливаясь, как щенок крупной собаки, спешащий выполнить команду обожаемого хозяина, а после ткнутся головой в хозяйские колени и, замирая от блаженства, ждать, когда потреплют по ушам.

— Мась, ну ты, я вижу, совершенствуешься — невнятно, с полным ртом, — проговорил дядя Саша. — На сей раз вроде бы съедобно вышло.

И он покровительственно треплет Марфушу по спине, отчего она вся прямо вспыхивает.

— Правда, я б лаврушечки еще добавил, перчику подсыпал, чесночку подстругал — а то малость пресновато. Ну ничего, учтешь ошибки — и, глядишь в другой раз совсем хорошо получится.

Сестренка тут же сникла — плечики опустились, глазки погасли.

— А по-моему очень вкусно, — с нажимом произношу я. — Гриш, тебе как?

— М-м-м? — отзывается брат с вопросительной интонацией.

Я изо всех сил пинаю его под столом ногой, благо сидит напротив меня. Брат дергается, но глаза по-прежнему устремлены в экран.

— Гриш, я кого спрашиваю?

— А-а? чего?

— Чегочка с хвостиком! Суп, говорю, вкусный?

— Ч-чего? А, ну да суп. Ну, ничего так суп, — Гришка подымает голову, ловит мой взгляд, осекается. — Ну, типа, очень вкусно.

— С тобой как с космосом разговаривать! Малышня, а вам нравится? — оборачиваюсь к близнецам

Оба дружно кивают в ответ, старательно выражая свое мнение хлюпаньем и чавканьем.

— А если нравится, то что нужно сказать? — продолжала наседать я.

— Спасибо Марфе за очень вкусный суп! — пищит Варька.

— Марфа, вари нам такой каждый день! — вторит Васька.

— Я тебя за него вот так люблю! — Варька спрыгивает со стула и бросается обнимать-целовать Марфу жирными от супа губами и руками. — И я, и я — присоединяется Васька. Марфа вскакивает, визжит, опрокидывает стул, в притворном ужасе уворачивается…

На секунду мне кажется, что вернулись прежние времена, когда радостные вопли и куча мала сопутствовали у нас едва ли не каждой трапезе, делая абсолютно неважным, что именно мы едим. Главное — мы все вместе и у нас есть Еда. Наелись — и давай резвиться, как здоровые щенки или котята!

Не тут-то было. Теперь у нас есть начальник.

— Ребятки, ребятки, вы это чего? Давайте-ка, сядьте назад по приличному! Ишь, расходились! Так ведь и на стол вырвать может. Вот поедите — тогда скажете спасибо, встанете из-за стола, и пойдете играть. А ты Марфа, куда же смотришь? Я тебе не понимаю!

.Пристыженные двойняшки послушно оставляют Марфу в покое, но уже не возвращаются на свои места. Молча, один за другим, они выскальзывают из кухни.

Я тоже встаю. У меня куда-то пропал аппетит.

— Настя, ну ты что, ну куда вы все, а запеканка еще, — кричит вслед сестра, но я не оборачиваюсь. Возвращаюсь к себе, закрываю дверь поплотнее. Сквозь стенку слышно, как бубнит что-то дядя Саша, скучно, словно осенний дождик, но слов, слава Б-гу, не разобрать.

Г-споди, как он меня достал!

Однажды я не выдержала, и прямо спросила у Марфы: «Как ты только с ним разговариваешь?! О чем?!»

— Да мы с ним и не разговариваем особо, — ответила сестренка, мечтательно уставившись в пространство бесстыжими синими глазами. — Понимаешь, Настя, есть ведь и другие способы общения.

Я благоразумно не стала уточнять какие.

*

Когда я была маленькой, я ужасно боялась что мама вдруг возьмет когда-нибудь, да и выйдет замуж. Не только я — мы все боялись, и я, и Гришка, и Марфа. И строили планы — как мы убежим из дома и будем жить сами по себе, и никогда-никогда не позволим чужому мужику нами командовать!

Почему-то в качестве этого гипотетического мужа нам всегда представлялся какой-то чрезвычайно стандартный и правильный типус с квадратной башкой — один в один Марфин дядя Саша!.

Нам почему-то ни разу не приходило в голову, что отчимом мог бы стать периодически появляющийся в доме рассеянный гитарист и математик Володя — отец Гриши, или рок-музыкант Ванька — отец близнецов, заваливающийся нам, как к себе домой, после каждых гастролей и зависающий по две-три недели.

Про Алешу, отца нашей Тани, — наивного студента филфака, старше меня всего на три года, с русыми кудрями и румянцем во всю щеку — я уж и не говорю. Нет, то есть он-то, конечно, женится, и даже может быть скоро, но только уж точно не нашей маме. Хотя мог бы и на ней — если бы она согласилась. Такой лопух! Впрочем, мы все его очень любим.

Как и остальных, наверное. Все они, каждый по-своему, люди неплохие.

Правда, марфиного отца никто из нас толком не помнит — он был кадровый военный, и исчез без следа в одной из тех бесчисленных мелких военных разборок, без которых не обходится наша каждодневная жизнь.

Мы читаем о них в газетах, смотрим и слушаем репортажи о них в новостях, но по-настоящему все это касается нас лишь тогда, когда и в самом деле коснется.

Я имею в виду физически. Например, если в одной из таких заварушек вдруг окажется твой брат — хотя бы и двоюродный, сосед или одноклассник.

Впрочем, вот ведь и мой отец поначалу тоже числился без вести.

Такая уж у меня семья.

*

Со своим отцом я познакомилась в довольно-таки зрелом возрасте — лет в девять, кажется.

Мой отец — дипломат, сотрудник российского посольства. Какой страны? Ну, видимо, той, в которой он в данный момент обретается.

Когда я была маленькой, папу, как молодого и не приобретшего еще достаточно опыта человека, часто и надолго посылали в малоразвитые и неприятные с точки зрения климата страны Азии и Африки. Оттуда он по нескольку лет не приезжал даже в отпуск.

Предпочитал проводить его где-нибудь, наоборот, в Америке и в Европе — не только по контрасту, но и по делу: мосты мостил в тамошних посольствах, знакомствами нужными обзаводился.

Сегодня местом его работы является небольшая солидная и благополучная европейская держава — не скажу какая, — далекая от кризисов и конфликтов. Мечта любого разумного дипломата. Там он проживает большую часть года, с женой и младшим сыном. Старший, Антошка, учится в Англии, в закрытой престижной школе.

У меня к отцу никаких претензий — он до нашей первой встречи вообще не знал о моем существовании, а с тех пор как узнал и получил результаты генетической экспертизы (каковую немедленно затребовал и оплатил) всегда был на высоте.

И я бы, наверное, если бы захотела, тоже могла бы учиться где-нибудь в Оксфорде или Кембридже, на худой конец в мед. колледже имени Флоренс Найтингейл, а вовсе не в Химкинском медучилище.

Только я не хочу. Тем более после того, что мне порассказал Антоша, мой сводный брат, когда приезжал на каникулы. Счастье еще, что незаконный ребенок, и у отца нет возможности настоять на моем правильном воспитании и образовании. Боюсь, наши взгляды расходятся кардинально.

И тем не менее, здорово, доложу я вам, быть единственной, пускай и незаконной, дочкой преуспевающего дипломата и его давней, юношеской любови. Совершенно очевидно, что при каждом взгляде на меня отец вспоминает невольно юность, и воспоминания эти ему приятны.

И потом, мы так редко видимся — как тут не побаловать меня чем-нибудь замечательным!

И, ясное дело, я люблю, когда меня балуют — а кто ж не любит!

Папин приезд — это всегда праздник, сказка, мгновения, когда невозможное делается возможным, а я из обыкновенной нищей медички превращаюсь в прекрасную принцессу, разодетую в модные заграничные туалеты и попивающую изысканные вина на застекленной террасе дорогого ресторана, посещающую далекие острова и проживающую там в роскошных пятизвездочных отелях.

Когда это происходит, я просто ныряю в эту сказку с головой и наслаждаюсь.

Но даже на самой неправдоподобно радужной глубине мне никогда не удается полностью отделаться от ощущения некоторой глобальной неправильности происходящего. От чувства, что все это — не более, чем сон, мираж, утренний туман, и лично ко мне никакого отношения не имеет.

Моя жизнь — тут, в Яхромке. С братьями, сестрами, мамой.

Стукнула калитка. Из окна мне видно, как мама торопится в дом. Бежит, оскальзываясь на размокшей глине тропинки.

Бледная, растрепанная, родная. Зеленая юбка в пятнах засохшей крови. Довольная до смерти! Глаза сверкают, на лице торжество победы, и вообще вся она еще там, где была.

— Настюха! — кричит она мне в окно, запрокинув голову.- Какой у меня пацан родился, ты б только видела! Такой рыжий-рыжий! Как солнышко! И без единого разрыва.

Уже у самого крыльца она оступается, и чуть не падает в лужу.

*

Хвала богам, что несмотря на обступившие нас со всех сторон высотки, крохотный, можно сказать супермикро-райончик — остатки подлинной, доисторической Яхромки, по-прежнему неизменен. Мы по-прежнему живем в нашем старом родовом гнезде — покосившемся ветхом доме, выстроенным во второй половине прошлого века нашим дедом, маминым отцом, дабы служить его семье летней дачей.

Впоследствии дом, ясное дело, тыщу раз достраивался и перестраивался, пока из временного летне-романтического обиталища не превратился в место постоянного проживания мамы, главной и единственной наследницы деда, и нас, ее многочисленных чад.

А также всех тех, кто к нам за эти годы прибивался, на временной ли, постоянной основе.

Спускаюсь с крыльца, и на меня радостно напрыгивают собаки. Их, кроме кавказца Казбека и сенбернара Демыча, еще две — скромная в сравнении с ними овчарочка Долли и совсем уж микроскопическая дворняжка Снукки — помесь цвергшнауцера и черт знает еще кого. Мрр! С лестницы на чердак свешивается кошка Мася — и меня, и меня почесать за ушком!.

Кошек у нас в доме много. Так много, что даже далеко не каждую из них как-то определенно зовут.

*

Я прижимаюсь к маме, и мы вместе смотрим на горизонт. Он находится где-то на краю поля, прямо через дорогу от нашего дома. Солнце уже низко спустилось, его апельсиново-красный шар ничуть не слепит глаза, и не мешает разглядывать желто-серый абрис луны в другом конце неба. Оглушительно стрекочут кузнечики. Воздух пахучий и теплый, как густой травяной настой.

Над горизонтом в воздухе носятся спортивные самолетики ребят из аэроклуба. В их беспорядочном мелькании с трудом можно различить систему: каждый выделывается, как может: бочки, иммельманы, мертвые петли. Но иногда они сговариваются между собой по мобиле, и вместе изображают в небе что-то крутое: звезду там, крест, или примутся вдруг выписывать ровные круги над поселком.

В девятом классе я дружила с Валеркой, мальчиком из аэроклуба — он был на два года старше, учился в техническом колледже, получал там стипендию и покупал мне на нее шоколадки. Так вот он утверждал, что каждый вечер выписывает в небе мое имя. Врал, небось, но звучало красиво.

А сам он был нескладный, прыщавый с длинными узловатыми руками и короткими кривыми ногами. В разговоре он немного заикался, да и вообще был немногословен — скажет что-нибудь, а потом час молчит и только смотрит пылающими от желанья глазами. Но мне, малолетке, льстило его полувзрослое внимание. И потом, он первым учил меня управлять самолетом — летать то есть, учил. И научил ведь! После Валеркиных уроков оставалось только придти и сдать экзамен, чисто формальная процедура.

Потом Валерку забрали в армию, и он через год погиб в какой-то очередной союзовосстановительной разборке. Им ведь, суперкрылатым, прямая дорога в десант какой-нибудь, вот и попадают первыми под раздачу.

Далеко-далеко, за горизонтом, за лесом видна Москва — высятся ярко-освещенные закатным солнцем высотные здания из стекла и бетона. Над Москвой вечно клубится розовато-серая шапка смога. А из нее, ровно как по линейке, через все небо над нашими головами тянется черная длинная линия монорельса.

— Такая была странная плацента, вроде как две дополнительные дольки, никогда раньше такой не видела, вот посмотри… Они, конечно, как водится, бросились сразу жарить и есть, но я все ж таки успела сфотографировать! — Мама торжествующе сует мне под нос мобильник.

— Да, интересно, — говорю я немного рассеянно, не глядя на экран — Мам, а скажи, вот тебе дядя Саша марфин нравится? Меня вот лично он жутко раздражает!

— Ну, он же человек, а не серебряный полтинник, не может же он всем нравится, — резонно говорит мама. — И потом, при чем тут мы с тобой, главное, чтобы он нравился Марфе. Ей с ним жить.

— Да, но пока что с ним приходится жить нам всем! И посмотри, во что он превращает наш дом! Казарма суворовская, мелкие скоро маршировать начнут!

— Настя, но ведь ему больше негде жить. Ты просто еще не знаешь, да и не дай тебе Б-г когда-нибудь узнать, что значит не иметь своего дома, своего угла! И подумай, ведь если я его выставлю — и поверь, мне тоже иногда очень хочется, я ведь не слепая — что тогда будет с Марфой? Она ведь уйдет за ним, и окажется вместе с ним на улице, причем не только она, но и малыш — ты этого хочешь? Я — нет.

— Мама, но я ведь и не говорю — выгнать. Я ж не дура, я все понимаю.

— А что тогда?

— Просто скажи ему! Ну, что это наш дом, твой дом, в конце концов, и ты не позволишь, чтобы.. Ой, ну я не знаю! Какого черта он чувствует себя здесь, как дома?!

— А потому, что он здесь теперь дома, Насть. Нет, тут уж ничего не поделаешь. Сказавши А, приходится говорить Б. Хотим мы или нет, придется как-нибудь приспосабливаться. Да ладно тебе, Аська, можно подумать, в первый раз! Ну, вспомни! Кого только здесь не перебывало! Не волнуйся, наш Дом и не таких обламывал. Дай срок, и этот обтешется, все опять вернется на круги своя.

Действительно, кто только у нас не жил! Подростки, конфликтующие с родителями, и случайно забредшие к маме на митинг, или даже просто встреченные ею на улице. Бывшие полит (и не только полит) заключенные, вышедшие из тюрьмы и не знающие куда податься. Беженцы из самых заковыристых краев. Люди радуги всевозможных цветов и оттенков, национальностей и возрастов, кочующие всю жизнь из конца в конец мира. Мужья, поссорившиеся с женами, жены, ушедшие от мужей, дети, ставшие из-за взрослых разборок временно никому не нужными. Семейные пары, в ожидании родов, во что бы то ни стало желающие родить дома, и ничуть не смущаемые столь мелким и несущественным обстоятельством, как отсутствие такового. И чудаки — чудаки всех мастей!

Для всех дом наш становился родным, всех принимал и обогревал. И всегда люди, жившие в доме, влияли на обстановку в нем — а как же без этого? Но, мама права, всегда и Дом сам влиял на всех. Атмосфера, ему присущая, воздух, которым в нем дышат — все это делало свою тихую и незаметную работу, подтачивая, обтесывая их, как жук древоточец

*

Солнце светило так ярко, что глаз не поднять. Поэтому он шел, ссутулившись, всматриваясь в трещинки на асфальте. Асфальт в их переулке старый, неровный, тротуары узкие, а кое-где их и вовсе нет

— «Она не могла так поступить, — упрямо твердил чей-то голос, бесконечно и тупо, повторял через равномерные промежутки, как заезженная пластинка. — Не могла так поступить. Не могла так поступить. Не могла…»

Потом он понял, что сам того не замечая, говорит вслух.

А почему, собственно не могла? А как еще она должна была поступить? Вообще, был ли у нее, другой какой-нибудь выход?

— Это недоразумение, Кость. — Инка слегка пожала плечами, не движение — намек на него. — Случайность, нелепая, и к тому же уже исправленная. Не бери к сердцу, не сходи с ума. Takе it easy! — тут она улыбнулась, немного неуверенно, но, как всегда, премило.

Вот улыбка эта его и доконала. Стоя на пороге ее квартиры, Костя все время морщился и вздрагивал, непроизвольно отзываясь на передвижения лифта, который лифт без конца все вызывали и вызывали. Кабина, дергаясь и лязгая, постоянно перемещалась вверх –вниз, прямо у него за спиной, мешая сосредоточиться и вникнуть в услышанное, хоть сколько-нибудь адекватно отреагировать…

Впрочем, главное-то он понял сразу: она избавилась от ребенка. От их с ним общего ребенка. О котором Костя — ну, так уж получилось — до сего мгновенья вообще ничего не знал. И потому в решении вопроса о ребенкиной жизни смерти не принимал никакого участия.

А мог бы и дальше ничего не знать. Мог бы и вообще ничего не узнать никогда…

А разве такое еще бывает? Значит, бывает. Врач, прописывая антибиотики, забыл предупредить, что одним из побочных эффектов может стать ослабление действие противозачаточного импланта.

Ну что скажешь, козел. От козлов никто ведь не застрахован!

Неважно! Она ведь уже сделала аборт. Собственно, даже мини-аборт. Ничего такого здесь нет, да можно сказать, и не было. Пустяки, как говориться, дело житейское. Ну, случилось, теперь чего уж. И вообще это не его дело!

Он должен был, он просто обязан был как-то отреагировать. Нет, даже и не как-то, а обязательно правильно. А-дек-ват-но.

Обнять, поцеловать. Погладить по волосам — как всегда, когда она говорила или делала какую-то глупость.

Он стоял и тупо молчал, как идиот, с руками, висящими по бокам, как снулые рыбы.

Стоя на пороге своей — такой знакомой и уютной! — квартиры, Инна тоже, наконец, замолчала. Она наматывала на указательный палец темную, вьющуюся прядь волос, отпускала ее на мгновение — прядь тут же взлетала вверх, к уху, закручиваясь тугой пружинкой, но Инка опять ее ловила, тянула вниз, выпрямляла, резко, почти что дергая, наверняка, делая себе больно…

О, Г- споди, Инка, тебе же наверняка было больно, и это же было опасно, все-таки операция, говорят после этого могут быть какие-то последствия, осложнения, ты же наверняка боялась, ты ж ведь вообще-то всегда боялась всякой там крови, боли…

Проблема в том, что, на самом деле, не было в нем ни капли сочувствия.

Нет, ну совсем то есть никаких чувств не было. Ни к ней, ни вообще. Один только мертвый металлический голос, равнодушно долбящий в голове всю одну и ту же тему. Как навязшую в зубах популярную песенку, которая уж как привяжется, как привяжется…

— Костя, да если б я знала, что ты так отреагируешь, ни за что б тебе не сказала! Кость, ну что ты молчишь, как неживой, ну скажи уже, наконец, что-нибудь! Кость, ну ты чего, в самом-то деле, можно подумать, мне самой это легко далось! Мне, Кость, может быть, тоже жалко!

Жалко… Из всех когда-либо изобретенных человечеством слов, это было бы последним из пришедших к нему на ум. Жалко.. Жалко у пчелки.. Однако, как прикажете называть ту гулкую, звенящую, давящую пустоту, образовавшуюся ни с того ни с сего внутри?

— Да, — произнес он в конце концов. — Да, наверное, ты права. Наверное, лучше бы я вообще ничего не знал. И мы бы себе жили, как жили. А действительно, зачем ты мне все это рассказала? И что именно ожидала от меня услышать?

— Понимаешь, — как всегда, когда Инна волновалась, кончик носа у нее побелел и на нем отчетливо проступили крохотные, обычно незаметные веснушки, — понимаешь, мне кажется, я бы просто не смогла бы… ну, держать это все время в себе. И потом, я думала, что так будет ну, честнее, правильнее, что ли. Ну, чтобы и ты тоже знал, ну, что он у нас был, ну, в смысле мог быть, этот ребенок…

— А зачем мне это знать? Что это меняет? — тупо спросил он, и тут уж Инна замолчала совсем, и дальше просто стояла молча, туго, до боли, до слез, натянув намотанную на палец прядку волос.

*

Это меняло все. Этот нерожденный, черт его знает какого пола ребенок снился ему по ночам, и будил Костю своим криком.

Это был абсолютный, непоправимый, необратимый, невооруженным глазом диагностируемый крышесъезд. И если бы родители, или хотя бы бабушка, были рядом, а не в Америке, они б наверняка затолкали Костю в психушку.

По счастью, никого рядом не было, и никто не мешал ему всласть тосковать.

Учиться он в таком состоянии он не мог, и, под изумленные восклицания директрисы и завуча забрал документы из их супер-пупер элитной школы и отнес в экстернат, что возле метро. Туда надо было являться примерно раз в месяц и, вежливо изрекать какие-нибудь междометья, или даже вовсе нечленораздельные звуки в ответ на дебильные вопросы тамошних преподов. За это они ставили какие-то ихние, непонятного значенья, зачеты. Он все сдал, и почувствовал себя на какое-то время от всего, кроме тоски, свободным.

Мать всхлипывала в телефон. Баба Лаура что-то вякала в трубку в обычной для нее изысканно-французской манере. Костя не вникал. Какая может быть загубленная будущность, если он пока что еще живой? Другое дело его ребенок…

Он дошел до того, что накупил всяких книжек по развитию мелких детей от зачатие до трех лет, и часами читал, и смотрел картинки, и все прикидывал: каким бы он мог быть сейчас, а потом обратно возвращаясь к тому, каким он был, когда его убили.

Костя даже скачал где-то документальный фильм об абортах под названием «Немой крик» и часами, не отрываясь, смотрел как «их» убивают, слушая бесстрастные комментарии диктора-переводчика. Фильм был штатский, снятый при помощи аппарата –УЗИ. «Так как плод в этом возрасте уже не может целиком пройти в шейку матки, ему сперва по очереди удаляют конечности, а затем при помощи щипцов размозжают голову и извлекают ее по частям. На экране мы видим, как плод мечется внутри плодного пузыря, пытаясь ускользнуть от кюретки. Рот его раскрывается в беззвучном крике…»

Он не отказывался от своей вины, нет, Костя точно знал, что сам виноват — не думал, не предполагал, не догадывался, а ведь должен был, должен!…

Он был обеими руками против абортов, да что толку! Преступление, совершенное посредством бездействия…

*

— Блиин, да как ты не поймешь-то, да вообще ж у человечества это в крови — детей своих убивать, изничтожать, уродовать. Блин, да вся история ведь об этом, хоть Мифы Древней Греции почитай, хоть Ветхий Завет! «Хронос, пожирающий детей своих», Аталия, переворачивающая вверх дном Иудею в поисках последнего внучка, сединой мыслью — как бы его ловчей пришибить… — бывший одноклассник раскачивался и прям-таки подпрыгивал на колченогой, одиноко стоящей посреди комнаты табуретке.

— Ага, для полноты картины ты сюда еще и Брема приплети– про крокодилицу, например, льющую слюну над своими яичками, дескать вот, вот, сейчас деточки-то повылупятся — и то-то я славно подзакушу! А уж что гуппи у меня в аквариуме вытворяют — ну я вообще молчу! Но мне-то что до этого?! По мне, пусть хоть весь мир с ума сойдет, я остаюсь при своем мнении. Меня все это не касается. Я — это я.

— Да как то есть не касается?! «Я человек, и ничто звериное мне не чуждо.»

— А если мне, например, как раз чуждо, тогда что?

— Ой ли? Че-то мне подсказывает, что ежели кому, например, звериное чуждо, от того абортов никто делать не станет. Поскольку он, видимо, и не человек даже, а типа как бы бесплотный ангел.. Не выпендривайся, такой же ты человек, как все.

Костя резко сел на своей раскладушке, — пружины взвизгнули, как обиженный щенок, потянулся всем телом, так что захрустели суставы. Согнул ноги в коленях, уперся в них подбородком..

— Понимаешь, Серый, тогда все вообще не имеет никакого смысла!

— Открытие сделал! Коперник, блин! Между прочим, музон иногда менять надо. Я сам тут у тебя за полчаса чуть не поседел! Это ж и вправду умом рехнуться можно — если гонять взад-вперед по сто часов допотопный «Гр. обешник» с Янкой!!!

На всю мансарду и на десять окрестных крыш проникновенно звенело Янкино «Печаль моя светла»:

— Я- аа повторяю вновь и вновь и снова-а, никто не знает как же мне хуево-о-о! И телевизор с потолка свисает, и как хуево мне никто не зна-ает!

Равнодушно, не отрывая глаз от постера на стене (засиженная мухами голая китаянка, цветастым веером прикрывающая область бикини. На веере ярко-красные маки с угольно-черными сердцевинами, в частую полосочку плиссе, на солнечно-желтом фоне) Костя процедил:

— Ну, выключи ее, что ли.

Во внезапно наступившей тишине стал отчетливо различим звон мух, роящихся под потолком вокруг голой стоваттной лампочки.

— Нет, ну ты попробуй хоть раз на минутку отвлечься от личных амбиций. А что ей по-твоему оставалось делать? Рожать в семнадцать лет, с недооконченной средней школой? Да еще девице из такой семьи, с таким не хило вырисовывающимся будущим. Это ж не то что девки из нашей дворовой девятилетки, которым ничего, кроме ПТУ не светит. Им-то можно за ради разнообразия и родить. Но она-то зачем должна была из-за этого твоего ребенка себе жизнь ломать?

— По-моему, ясно зачем. Онажемать.

— Какая еще мать к ебеням?! Сопливая девчонка, школьница! Да ты и сам, извини меня, не лучше. И вот из-за какого-то, никому из вас в сущности ненужного ребенка все бросать псу под хвост?! Не, ну ты нормальный человек иди где?…

— Серега-солнце, выгляни в оконце — скажи, сидят там старушки на лавочке?

— Ну, сидят. — Сергей недоуменно перегнулся через подоконник. Зажмурился — солнце, хоть и предзакатное уже, шибануло прямо по глазам.

— А как ты думаешь, нужны они кому-нибудь, или нет?

— В смысле?

— В прямом. Вот ты вдумайся: большинство этих околоподъездных бабушек давным-давно никому уже ни зачем не нужны. Ни детям, ни внукам, ни даже самим себе. Все ждут-не дождутся, когда ж они, наконец, помрут, и освободят жилплощадь. Однако тебе, Серж, вряд ли показалось бы моральным и нравственным начать регулярный отстрел таких вот абсолютно лишних старушек. И ведь даже технически это несложно — сажаешь где-нибудь неподалеку на крышу снайпера, и он тебе шлеп-шлеп по старушке в день. Тихо, гуманно и аккуратно

— Ну, ты и загнул!

— А что? Скажешь, плохая аналогия? И ведь согласись, старушки-то эти, прямо скажем, свое уже отжили, а у моего ребенка, никогда ничего не было и никогда уже ничего и не будет. Меня, — тут Костя резко развернулся на кровати к другу лицом, и вперив в него безумный какой-то, горящий фанатическим огнем взгляд, с надрывом, кошачьим мявом каким-то, провыл: — Меня это, если хочешь знать, бесит больше всего — ну, что ничего, никогда… Что я его не знал никогда, а теперь уж и не узнаю! Каким он был, мой ребенок, на кого был похож, какого цвета у него глаза были, ну, или там, волосы. Не узнаю даже мальчик он был, или девочка. И что он был… мог быть… за человек. Вообще ничего про него не узнаю! Ни даже поговорю с ним никогда! Словно началось что-то такое — и сразу вдруг обрыв, тьма, могила. И ничего ж не сделаешь, хоть башкою об стенку бейся… И к тому же я сам вроде как получаюсь во всем виноват. Ну, ясно тебе хоть что-нибудь?! — и, уже сникая, на полтона ниже — Ты прости, оно все как-то у меня… не до конца еще… вербализовалось.

И, уже отворачиваясь к стене, накрываясь с головой клетчатым одеялом, совсем еле слышно:

— Знаешь, у меня, с тех пор как она сказала, все время такое чувство, точно кто-то близкий умер. И ведь с одной стороны посмотреть — это в самом деле так и есть. А с другой стороны — смешно, конечно. И правда ведь, такое чуть ли не каждый день, и чуть не со всеми на свете случается. Но это никак почему-то не утешает.

— Хм. Честно тебе скажу, мне не смешно. Правда. Хотя сам я на такую силу и чистоту чувств явно не способен. Что и говорить глубокий подход! Снимаю шляпу, старик, сто раз снимаю шляпу! Но согласись, что с таким подходом… Ну, чтобы уж быть перед собой до самого конца честным… Надо, как бы тебе сказать либо вообще ни с кем никогда не трахаться, либо самому этих детей потом носить и рожать. А то, знаешь, как-то не совсем комильфо. Потомства жаждешь ты, носить девять месяцев, фигуру гробить и рожать потом в муках почему-то ей. Причем не испытывая ко всему этому никакой даже самомалейшей тяги. Этакое, типа, изнасилование в извращенной форме. А ты станешь рядышком похаживать, со стороны смотреть, сочувствовать да поддерживать. Ну ясно, не самому же тебе рожать? Ты ж все-таки у нас не совсем еще псих?! Хотя науке, отметим в скобках, такое нынче вполне по силам. Че молчишь-то, Костян? Прав я, или нет?

Клетчатое одеяло неожиданно резко сползло с головы. Костя сел, потянулся и сказал, вроде бы не совсем впопад:

— А знаешь, Серый, может быть, ты и прав! В смысле, я, может быть, совсем псих.

*

Оставшись один он подошел зачем-то к пыльному, заросшему зеленью, давно нечищеному аквариуму. Десяток гупяшек носились взад-вперед, помахивая разноцветными хвостами. Костя стукнул по стеклу, привлекая рыбье вниманье. Немедленно всей кучею сгрудились под кормушкой. Чтоб не разочаровывать, пришлось им сыпануть сухого корма.

Одна из самок плавала с трудом, тяжело переваливаясь толстым бочкообразным брюхом — вот-вот разродится. Будет тогда по всей поверхности мелюзга носится, а старшие их, так сказать, прореживать, пока не останется штук пять-шесть самых шустрых и крепких из сотни. Естественный отбор. Да остальные-то и не нужны — где бы он стал держать сто лишних гуппи, это ж им какой аквариум пришлось бы купить, да и не один еще, пожалуй. А так все само собой как-то регулируется… Н-да-а. Чистить пора аквариум, вот что.

Умом-то он понимал, что Серега правильно все сказал — выпускной класс, какие, к чертям, детишки?! И он ведь не собирался на ней прямо сейчас, с места в карьер, женится, не закончивши даже средней школы. Да и чтоб с ним было, если бы он и вправду на Инке женился. Об этом даже подумать страшно, особенно теперь, после всего, что произошло, да что он, дурак, что ли, в самом деле…

Выходило, однако, что да, определенно дурак. И жениться готов хоть сейчас, пожалуйста, сколько влезет!

Если б это хоть что-нибудь могло изменить!

Но… «Как в народе говорят — фарш невозможно провернуть назад!»

Кстати о старушках — так плохо на душе у него не было с тех пор, как умерла баба Иза.

Однако впереди внезапно чего-то забрезжило. Неясный какой-то светик наметился вдруг в конце туннеля.

Нет, правда, что может быть лучше и проще, чем родить самому своего ребенка? Чтобы этот ребенок был потом только его, и больше ничей на свете. Чтоб никто уже не смог сказать, что он, Костя, на чужом горбу в рай въехал. Чтоб самому все решать, самому за все отвечать. Чтоб никто никогда не посмел вмешаться!

А что? Ему уж полгода как восемнадцать. Имеет право избирать и быть избранным.

Вот только деньги… Он представлял, сколько это может стоить. Где нормальному пацану взять сразу столько денег? Разве что найти клад…

Костя подошел к распахнутому окну и облокотился на раму. За окном темнел острый скат крыши. Если вылезти, и залезть на конек (как в далеком детстве), то, съехавши по этому скату, можно въехать прямо сюда, обратно в собственное окно. Он так делал миллион раз, еще когда баба Иза была жива, и это была ее комната.

Там за окном, за ближним скатом все тоже крыши, крыши, метров на сто, наверное, сплошных крыш. Между ними случаются, конечно, иногда провалы и промежутки, но отсюда, издалека их не видно.

Покурил. Пригладил пятерней торчащие волосья — ну, типа, как причесался. Надо бы душ принять, что ли. Неохота только спускаться вниз, в «настоящую» то есть квартиру, жильцов этих беспокоить.

Предки перед выездом за бугор настоящую-то квартиру сдали. Косте оставили бывший бабушкин мезонин.

В мезонин поднимались по обычной, подъездной лестнице — мимо последнего этажа, как на чердак. Никаких «удобств», окромя микроскопического сортира с ржавой мойкой, в мезонине не было, «удобства» были в квартире., от которой, у Кости, само собой был свой ключ. Правда пользоваться им было стремно — жильцы их были молодожены, и у них в обычае было где и когда попало заниматься любовью.

Костина семья жила в этом доме почти двести лет. Собственно, его и построили Костин прапрадед со своим с младшим братом. «Доходный дом братьев Быковских, сдача в наем квартир и складских помещений». Вся Костина жизнь здесь прошла. Сюда его привезли из роддома, в одном из бывших складских помещений располагался его детский сад, в бывшей конюшне — школа-девятилетка, после которой он с блеском поступил в знаменитый на всю Москву физико-математический лицей. Здесь пережил первую любовь, здесь же, прямо в родном мезонине потерял, как говорится, невинность (родители на весь день тогда умотали на дачу, впрочем их и вообще не часто бывало дома, так что возможностей всегда было хоть отбавляй).

И здесь он теперь переживал смерть своего первого ребенка.

Впрочем, можно ли это назвать ребенком? И что есть смерть, если ей не предшествовало какой ни наесть жизни?

По инкиным словам выходило, что все это чушь, не стоящие внимания пустяки. И она, наверное, была права.

Инка вообще всегда бывала права.

В любом споре на любую животрепещущую тему — типа как ему одеться, или как им вдвоем лучше провести время — Инка всегда брала верх, и ни разу Костя не раскаивался потом, что послушался. Вообще ведь умная девка, даром что ни в математике, ни в физике ни в зуб ногой — как батя ее в лицей пропихнул, так все пять лет она у Кости сдувала на всех контрольных.

Он, собственно, и не возражал никогда, ему даже лестно было, все-таки почти самая красивая девчонка класса, и так на него запала.

Даже инициатором их первого раза была Инка. Дескать, мы с тобой уже не маленькие, сколько можно за ручки держаться, да и не могу я тебя больше мучить, я ж вижу, что тебе хочется, просто ты из порядочности молчишь… Мы ж с тобой не святоши какие-нибудь, и вместе мы уже так давно, что столько не живут.

Выходило вполне логично.

И конечно, ни слова о любви. К чему все эти пошлые банальности?

Он так и не узнал, был ли он у нее первым. Она говорила — да, и почему он должен был ей не верить? Да и не все ли равно?

А может, все дело именно в том, что он всегда был излишне покладистым? Но Косте и в самом деле казалось глупым спорить по пустякам — какая, в конце концов, разница, кто во что одет, и как именно развлекаться? И насчет секса — разве не правда, что он хотел? И, конечно, сам бы он еще сто лет с духом бы собирался (он, честно говоря, вовсе не считал что они «давным-давно должны были это сделать», он думал, что сделали они это как раз вовремя)

Но ведь им и в самом деле было хорошо вместе! Никакой ложной скромности или стыдливости ни он, ни она не испытывали с самого начала — да и откуда? Столько лет рядом, столько совместных поездок на пляж, в летние лагеря, друг к другу на дачу. Он знал ее наизусть, с закрытыми глазами мог сказать, где какая родинка, ямка, еле заметный шрамик от острого сучка, средний палец на ноге чуть длиннее большого…

Конечно, первые месяцы близости принесли немало открытий, но, пожалуй, открытия эти касались не столько Инки, сколько его самого. Он, Костя, столько нового открыл в себе, что, если честно, едва замечал ее рядом с собой. Этакий, немного извращенный, вариант онанизма.

Тогда, после первого, немного неловкого раза под Инкиным чутким руководством, в Косте неожиданно обнаружился прямо-таки талант к постельным делам, и он сам порой диву давался, где ж столько лет дремала в нем эта сила, да так крепко, что он и сам не подозревал о ее существовании. А какая в нем открылась страсть ко всяческому постельному экспериментаторству! И как Инка всегда его понимала, какой всегда была удивительно Его девушкой!

Он никогда не спрашивал, но внутри себя был совершенно уверен, что она все чувствует так же как он, что ей нравится тоже, что и ему.

Собственно, у него никогда не было повода в этом усомниться.

Нет, даже сейчас он не мог себя заставит жалеть о том, что у них было! Это было так потрясающе.

Ему так всего этого сейчас не хватало!

Нет, все-таки по-дурацки устроен человек. Мало ему неприятностей?

Что ж, за все хорошее надо платить.

И все-таки, вне математики и постели, он слишком часто с ней во всем соглашался.

А она из этого сделала вывод, что просто он несамостоятельный пацан, с которым можно ни в чем не считаться.

Вот как бы узнать — кто хоть у них был, девочка или мальчик? Инка и сама, похоже, не знает. Казалось бы, должно быть без разницы, но тайна эта, самой невозможностью своей быть разгаданной, манила его, звала за собой, точно дудочка крысолова, уговаривая заглянуть за край пропасти.

*

Постепенно главный вопрос решился для него сам собой. Он хотел ребенка, и, стало быть, рано или поздно, ребенок у него будет. Свой, только свой, собственный, и ничей больше. Это возможно, он узнавал. Денег и правда стоит целую кучу, но тут уж ничего не поделаешь. За все хорошее в жизни приходится платить. И хорошо, если только деньгами.

Короче, основное он для себя решил. А деньги — это мелочь, это уже детали.

Вот если бы найти клад! Где-то ведь он должен быть. Лежит, сволочь, дожидается, посверкивая в темноте золотом и брильянтами, ухмыляется, небось, про себя.

Прапрадед Кости — Константин Львович Быковский — был мужик неглупый, и еще в конце Первой Мировой, в первый же год унесший жизнь его брата, сообразив, что почем, наскоро распродал все, кроме этого, принадлежавшие им с братом дома, а выручку немедленно обратил в драгкамни и драгметаллы. Сложил все это в мешок и спрятал где-то здесь, в собственной квартире, в надежном месте.

Прапрадед погиб в тридцать седьмом, никому, конечно, не успев рассказать где.

Три поколения Быковских на протяжении долгих лет искали клад. Перекопали подвал, простучали стены, несколько раз сменили паркет. Это сделалось главной семейной легендой, сказкой, бережно рассказываемой и пересказываемой на ночь внукам и правнукам.

Костя тоже когда-то бегал, стучал по стенам молоточком.

— Зря стараешься, Костенька, — Посмеивалась над ним баба Иза. — Не суетись. Время придет — сам найдется.

— И когда, по-твоему, это будет?

— Откуда я знаю? Одному Б-гу известно. Увидишь. А не ты сам, так внуки твои. Пойдем лучше ко мне наверх, чай пить. С вареньем.

Баба Иза даже в старости превыше всего ценила свободу и независимость. Поэтому жила отдельно от всех, в этом вот мезонине. Раньше, до революции, тут была комната для прислуги, а по современным документам этой комнаты вообще как бы не было. Совсем.

*

Он спал. Ему снился сон. Они с ребенком, (во сне это был сын, с такими же, как у Инки темными и большими, всепонимающими глазами) сидели на берегу моря. Начинался прилив, и волны захлестывали берег, высокие, серо-зеленые, со спутанными гривами грязно-белой пены. Он объяснял сыну –ему было лет пять-шесть — теорию вероятности: «Вот видишь ли, сын, если эта волна серо-зеленая, и другая серо-зеленая, и третья серо-зеленая, и пятая, и десятая, то, стало быть, и все волны в море…»

Его разбудил телефон. Сергея шумно и возбужденно дышал в трубку, подвывал от еле сдерживаемого смеха:

_ Слышь, Костян, ко мне тут Оленьева заходила, Маринка. У меня вишь предки в уик-енд на дачу свинтили, ну я ее и припахал, типа до утра поджениться…

— Ну, — он еще не до конца проснулся и плоховато соображал. Оленьева? Ну да, толстуха такая, с задней парты, с тяжелой такой косой и румянцем во всю щеку, вроде русской матрешки..

— Ну, и в самый интересный момент она вдруг, представь себе, Костя, рыдать начала. Я говорит, Сереженька, такая плохая, кошмарная, отвратительная, не трогай меня, я сделала такое, ты просто не знаешь, я такая ужасная, я, я, я..» Ну я вижу, что конца этому не будет, и, главное, прикинь, слышится мне во всем этом реве что-то такое смутно знакомое. Короче, беру я значит с тумбочки недопитую банку пива, выплескиваю ей в морду, и, пока она там отфыркивалась, доканчиваю за нее: «Аборт, что ль, сделала?» Она: «Как ты догадался, как ты догадался?» Так удивилась, что даже рыдать перестала, лежит, икает, пиво по морде напополам с тушью течет — в общем, картина маслом, — Сергей залился смехом, который Костя зачем-то долго, вежливо пережидал. — Так что видишь, все леди делают это. А то развели тут, понимаешь, пургу. Аборт, чтоб ты знал, это ж легализованное детоубийство. Так что не упусти свой шанс!

— Серый, ты там пьян, что ли?

В трубке явственно прозвучал тяжкий вздох:

— Да не, я так только, слегонца. Я, слышь, знаешь чего звоню? Я вот думаю, как бы это мне тебя встряхнуть, дурака! Пивом что ли облить, тоже? Или покрепче чем, чтоб глаза наконец протер, и видеть что-нибудь вокруг себя начал! Не ну с чего ты убиваешься-то? Не учишься, не работаешь, грязью зарос по уши! Бери пример с Оленьевой, она хоть в школу иногда ходит и косу по утрам заплетает. Ну да, не срабатывают иногда импланты, такова селява. Как и любое средство — надежность девяносто восемь процентов. И чего теперь — всем рожать, кому не повезло? Нищих, несчастных, уродов, дебилов? Проще надо быть, понимаешь, проще. И жестче. Жизнь –она, знаешь, мягкотелых не любит..Она их на фарш прокручивает. Хотел бы я, чтоб ты как-то ну.. взглянул на это дело с другой стороны, что ли..

— Да? И чего я там, на другой стороне, не видел?

— Да ты ничего там не видел! Почему ты понять ничего не хочешь! Ни ты, ни Оленьева твоя!

— С чего это она вдруг моя?

— Да вы оба квадратноголовые какие-то! Видите все в одном черно-белом свете! Ты слыхал когда, что бывает, когда аборты эти запрещают совсем делать на фиг?

— Ну?

— Веревки гну! Они, ну бабы то есть начинают курочить друг друга чуть ли не вязальными спицами, и гибнут от этого пачками почем зря, поскольку это ж все-таки операция, и значит, только врач может так, ну, чтобы совсем безопасно.

— И чего?

— Чего–чего! Я тебе говорю — куча бабья перемерла когда-то ни за грош, из-за того, что аборты запрещали.

— А тебе не кажется, что это только справедливо? Они хотели убить — вот сами и гробанулись. Поднявший меч от меча и погибнет.

В трубке ошеломленное помолчали.

— Чего?! Какой еще меч? Нет, Кость, не обижайся, но тебе определенно лечиться надо. Хотя, знаешь, по-моему, ты это не всерьез. Всяко ж ты мне не хочешь сейчас сказать, что желал бы Инкиной смерти?

На сей раз помолчать пришлось ему. Мысленно Костя прокручивал это не приходившее ему до сей минуты в голову, однако, надо признать, действительно явное следствие, логически вытекающее из его предыдущего рассуждения.

— Нет, — смягчился он наконец. — Нет, пускай уж лучше живет.

— И на том спасибо, — Сергей рассмеялся. –И ты не думай, дуру эту, Оленьеву мне тоже, конечно, жалко. Но ты знаешь, я так старательно ее утешал, что, кажется, заделал ей нового.

— Ну, ты все-таки редкостная скотина!

— А что? Все может быть. С двухпроцентною вероятностью!

Из трубки неслось жизнерадостное ржанье. Костя немного послушал, потом нажал кнопку и отключился.

Разговор этот точно открыл в нем форточку. Жуткая, мертвящая тяжесть разом куда-то вдруг улетучилась. На душе сделалось легко и пусто.

«А ведь я, похоже, все это переживу, — сказал он сам себе, с чувством легкого удивления. — Переживу, и буду жить дальше, просто и спокойно. Как все.»

Тут он спохватился. Вздрогнул, встряхнулся по-собачьи всем телом, и мысленно дал себе очередной зарок: — «Ну, уж нет! Как все я никогда, ни за что не буду! Я ведь уже решил. Я накоплю денег, и тогда…

Решительно встал, достал из сортира пластиковое ведро, наполнил брызжущей во все стороны водой из-под крана, сыпанул стирального порошка. Из-за шкафа извлек покрывшуюся уже паутиной швабру. Как следует, как матрос палубу, отдраил полы. Вытер везде пыль, разогнал из-под потолка пауков. Взобравшись на стул, протер лампочку и она, освободившись от пыли, неожиданно, засверкала — как звездочка, как крохотное солнце.

Костя огляделся. Что-то будто мешало ему сполна насладится наведенным порядком. Что-то здесь было лишнее. Что-то маленькое, цепляющееся, как заноза.

Ах да, постер! Засиженная мухами китаянка. Что она вообще здесь делает? Старый, лохматого какого-то года календарь — ну да, 1978, повешенный на стену еще бабой Изой. Она любила на него смотреть, особенно перед смертью, когда уже не могла даже говорить, но если ее усаживали в подушки, как ребятенка, немедленно находила глазами календарь, и принималась ему подмигивать, гримасничать, точно делая японке какие-то знаки.

— Совсем, бедная, из ума выжила, — вздыхала, глядя на это, мама, и Костя не выдерживал, уходил, не в силах смотреть на то, что осталось от мудрого, прекрасного, самого главного в его жизни человека.

Пора, пора избавляться от этих воспоминаний.

Костя решительно дернул за край намертво сросшейся со стеной картинки. Она отошла вместе со штукатуркой. Обнажилась кладка, причем несколько кирпичей тотчас же вывалилось на пол. Открылась полость — ну да, конечно, здесь раньше проходил дымоход, от заложенного за ненадобностью камина. Между прочим, камин бы стоило попытаться восстановить — несмотря на центральное зимой здесь бывает изрядно холодно, что вовсе не подходит для ребенка. Надо бы посоветоваться с Серегой, он в таких вещах сечет, и руки у него откуда надо растут.

Костя машинально сунул ладонь в образовавшийся проем, пошарил, пытаясь сообразить, что там, как, куда и откуда идет, и в выемке между кирпичами нащупал жесткую, заскорузлую, рогожу мешка.

*

Наш Институт всем хорош, вот только находится он у черта на рогах. До ближайшего метро или там станции монорельса еще двадцать пять минут на автобусе.

Поэтому вставать в дни дежурства приходится ни свет, ни заря в полной, то есть, кромешной тьме. Будильника у меня нет — он мне собственно, и не нужен, я принадлежу к везучим людям, всегда точно знающим который час (+ — 10 минут).

Хотя никакое это не везение, скорее уж наказание или проклятье.

Вот представьте себе. Гуляешь ты вечером с мальчиком, вроде все путем и все на свете позабывала, и вдруг в голове сам собой возникает мамин голос: «Настя! Чтоб в десять часов как штык!». И обреченно осознаешь, что да, уже без четверти десять.

Или вот в дни дежурств, из глубин сладчайшего сна, в котором мы Костей, взявшись за руки, в ясный солнечный день шагаем по бескрайнему лугу в сторону горизонта, вдруг, как холодной водой в лицо: «Настя! Без четверти шесть, пора на работу!»

Кофе, уныло плещется о стенки желудка, норовя на крутых виражах, подъемах и спусках выплеснутся обратно. Через всю Москву и часть Подмосковья я трясусь то над землею, то под — до самой конечной. «Граждане пассажиры, станция Третье кольцо, поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны!» Втискиваюсь в переполненный автобус. Выдираюсь из него на нужной мне остановке. Перебегаю, с риском для жизни, шоссе, вечно перед самым носом у длинной вереницы голубоватых фургонов с надписью «Хлеб», в которых возят — и все это знают! — на работу таджиков, узбеков и прочих лиц кавказской национальности из расположенного неподалеку лагеря для перемещенных лиц, так называемого сектора Д. Что ж поделать, если мы с ними вечно совпадаем во времени.

Наш Институт — двадцатиэтажная громада из стекла и бетона, высящаяся на холме в чистом поле. До ближайших жилых домов отсюда в любую сторону километра три. Институт окружен чугунной оградой и небольшим парком, состоящим в основном из недовырубленных в период стройки деревьев, густых зарослей кустов вкруг ограды, и широкой подъездной аллеи, засаженной тополями и липами. Чуть в стороне от подъездной аллеи, ближе к ограде темнеет пруд, неслабый такой, и с утками. Насколько я знаю, его не выкапывали специально, пруд был тут всегда, но при строительстве Института его изрядно облагородили и запустили уток.

Первые два этажа облицованы серым ноздреватым камнем. По фасаду, над рядом вертящихся стеклянных дверей, змеится золотыми буквами гордая надпись: «Институт Репродукции Человека».

Войдя под нее, и миновав сидящих при входе секьюрити, вы оказываетесь в огромном зеркальном вестибюле. Своими уходящими на два этажа ввысь потолками, свисающими с высот подстаринными люстрами, и тянущимися вдоль стен гардеробами с добрыми, улыбающимися гардеробщицами, он напоминает фойе консерватории или оперного театра. Большинство людей, сдав улыбающимся гардеробщицам пальто, проходят к лифтам, откуда, смеясь и переговариваясь, уносятся ввысь — в клиники, род. блок, отделенья, лаборатории.

Я же, не раздеваясь, топаю дальше, мимо гардероба, мимо лифтов, к едва заметной, почти сливающейся по цвету с окружающими стенами, двери с лаконичной надписью: «Обсервация.»

Обсервация есть в каждом роддоме. А наш Институт, как ни крути, все-таки тоже роддом, пусть хоть и навороченный.

Обсервация — это такое место, куда направляются пациентки со всевозможными отклонениями от нормы.

Например, те, кто не успел перед родами сдать последние анализы на наличие-отсутствие инфекционных заболеваний или вообще, отправляясь рожать, забыл в суматохе дома обменную карту, куда все эти анализы были в свое время вписаны.

Ну и, разумеется, тем, у кого результаты вовремя сделанных и вписанных в соответствующие графы анализов оказались далеки от идеала, прямая дорога в обсервационном отделении.

Роженицы, с температурой, явлениями простуды и гриппа, родившие дома или по дороге в роддом (на пороге роддома включительно), слишком сильно в родах порвавшиеся, родившие мертвого ребенка, или отказавшиеся от живого, а также желающие, чтобы ребенок в силу различных жизненных обстоятельств родился преждевременно и неживым, и еще многие-многие другие, всех и не перечислишь — все, все попадают к нам, в наш маленький роддом в роддоме.

За дверью находится крохотный предбанник, куда во время смены все то и дело выбегают покурить. Тут же в углу автоматы с кофе, газировкой и формой. Я запихиваю магнитную карточку со своим именем в прорезь последнего, и он выплевывает мне в руки запечатанный пакетик с лазоревым балахончиком моего размера, и такими же брюками.

В предбаннике тесновато. Несколько рядов шкафчиков для личных вещей, образуют проходы и закоулки. В закоулках в случайном порядке расставлены стулья, на некоторые можно присесть в случае чего, другие слишком шатучие, и на них можно лишь бросить вещи. Весьма важно научиться отличать одни от других.

Сегодня, как, собственно, и чаще всего, я пришла первая. Хотя иногда я опаздываю, и когда я вхожу, здесь уже дым коромыслом: шум, разговоры, смех, и над всем этим густой сизый табачный дым.

А сейчас полная тишина, и лишь в дальнем углу, в полумраке одиноко мерцает красный огонек сигареты.

— Здравствуй, Настя!

— Привет, Игорь!

*

Он сидит в дальнем углу за шкафчиками, и я почти не вижу его лица, но как же хорошо себе представляю! Серо-голубые глаза с набрякшими от вечного недосыпа веками, с красными прожилками на белках. Светло-русые волосы до плеч, чуть вьющиеся на концах. Аккуратно подстриженная бородка. Сегодняшний Игорь похож на сельского доктора из позапрошлого века — спокойный, неторопливый, улыбчивый. Успокаивающий тон его голоса сразу усыпляет любую боль и всевозможное недоверие. Кажется, за плечами у него вечность опыта.

А, между тем, Игорь всего лишь ординатор и до настоящего врача ему еще пахать и пахать. Вот почему мы с ним все еще на» ты» и по имени. Впрочем, не только поэтому.

Г-поди, полтора года, как все закончилось, так какого рожна при встрече с ним у меня по-прежнему екает сердце?

Помню, как он впервые появился на моем дежурстве — высокий, широкоплечий, с забранным в хвост хайером. Тогда он был на порядок худее. Ночные дежурства, чтоб вы знали, очень даже вредят фигуре. Игорь, впрочем, раздобрел в основном после женитьбы. Тоже не сильно полезная вещь — молодые жены вечно стараются раскормить мужей поскорее — во-первых, всем известно, через что пролегает путь к сердцу мужчины, во-вторых, лишняя гарантия, что не уведут.

Игорь появился, когда я уже проработала здесь полгода, и чувствовала себя страшно бывалой и опытной.

Его послали в мой бокс обследовать роженицу

.Игорь вошел уверенным, пружинистым шагом, в мятом зеленом халате, желтой, как цыпленок хирургической бандане, и красным рюкзаком с книжками за плечами, доброжелательно лыбясь от уха до уха. Такая улыбка надежно прилипает к лицу минимум на полгода после экзаменационных симуляций. Там приходится улыбаться всему и всем — от безголового и безрукого резинового торса с разверстой пиздой (простите, влагалищем), до усталых пожилых актрис, с потеками грима на морщинистых лицах, неправдоподобно громкими стонами изображающих родовые муки. В его левой брови сверкала горным хрусталиком маленькая серебряная сережка (сейчас-то от нее поди и дырочка уже заросла).

В боксе сразу повеяло свежим ветром, шумными перекрестками дорог и песнями у костра.

— Здравствуйте! — жизнерадостно потирая руки, обратился Игорь к моей подопечной. — На что жалуемся? Схваточки? Давно? Как часто? Воды не отходили? На низ не тянет? — и, не оборачиваясь, через плечо — Солнышко, перчаточки, пожалуйста.

Я сунула ему в протянутую руку длинный рулон одноразовых и стала наблюдать, как он отрывает одну, дует на горловину, вставляет и расправляет в ней пальцы, тщательно смазывает их антисептическим кремом, кладет одну руку женщине на живот, пальцы другой сует сами знаете куда и замирает. Замирает надолго. С тем бестолково-сосредоточенным выражением на лице, по которому сразу видно, что человек ни фига не может там разобрать, уж не говоря прощупать и отдиагностировать.

Женщина выдерживает недолго, и, как водится, начинает кричать, стонать и всячески изгибаться, пытаясь обеими руками вытолкнуть из себя его руку. Игорь, мужской железной хваткой свободной руки удерживая ее обе, бормоча: «Потерпите пожалуйста, еще чуть-чуть, ну должен же я разобраться..» Со стороны (моей) сцена явно начинает напоминать изнасилование. Я отчетливо сознаю, что нужно что-то немедленно предпринять, не то конца этому истязанию не будет. Но что? Если б моя рука вместе с его была сейчас там, я бы в два счета помогла бы ему найти шейку. Сейчас, в начале первого периода, она должна быть кзади, ему просто надо чуть завести пальцы назад, черт, как же ему подсказать, и бабу ж эту несчастную жалко, черт, черт, черт… И тут меня осеняет! Г-споди, только б он не оказался клиническим идиотом! Со стороны вроде непохоже..

— Антеверзио! — громко и отчетливо шепчу я.

— Чего? — - он взглядывает на меня ошеломленно, и слегка морщится, силясь понять.

— Утерус, — отчаянно шепчу я.- Утерус антеверзио и антефлексио. — Ну что-то же он делал на уроках анатомии и латыни, за что-то же ему ставили проходной балл!

— А-а, — выдыхает Игорь. До него дошло — понял, представил себе, и, судя по выражению глаз, нашел. По лицу его разливается бесконечное облегчение. Он, впрочем, немедленно берет себя в руки и уверенно произносит — Солнышко, занеси в компьютер: два сантиметра раскрытия, шейка полностью сглажена.

Меня дико злит, что я по-прежнему солнышко, но в то же время я так рада и горда, что у него наконец, получилось и женщина моя спасена. Рада, почти как за себя, почти что до слез.

— Всего два! — громко возмущается пациентка. — За столько времени — и всего только два! Доктор, сделайте же что-нибудь! Когда уже эпидураль ставить можно будет?

— Что ж я, солнышко, могу сделать? — ласково откликается Игорь, извлекая, наконец, руку. Сбрасывает в урну перчатку, и неловко гладит роженицу по щеке. — Сам вместо тебя родить, что ли?

Я тихо фыркаю, и вижу, что женщина моя тоже улыбается — видно, схватка прошла, и вообще им от шуток всегда легчает — проверено сотни раз. А что, может он и неплохой парень, глядишь, поднатаскается и цены ему не будет, и вообще… похоже, все мы у него солнышки.

А уж красивый!

*

Я только-только научилась твердо, но в то же время почтительно и дружелюбно говорить «нет» дяде Леве, и чувствовала себя свободной во всех отношениях женщиной. Захочу — скажу да, захочу пошлю куда подальше — что может быть лучше? И я только-только подсела на адреналин, полной мерой льющийся в кровь всех вольных и невольных соучастников всякой кровавой, прекрасной и неповторимой мистерии человеческих родов.

У каждой девчонки когда-нибудь начинается взрослая, женская жизнь. Она встречается с парнем, выходит за него замуж, беременеет, рожает ребенка.

А моя началась вот так — пришла в роддом, потеряла девственность с гинекологом, обследовала сотню-другую беременных, приняла с полсотни родов, и встретилась с парнем.

*

Он выходил из зеркальных дверей, одновременно выходя и отражаясь, так что какое-то мгновенье можно было наблюдать трех Игорей сразу, как бы в разных ракурсах и по частям.. Причем оба отраженных Игоря казались ярче и красочней настоящего, они прямо-таки сверкали — уборщица только что начисто отскребла стекла.

Игори — особенно отраженные — были свежи и румянны, прям как не после дежурства, только кожа под их невинными голубыми глазами слегка набрякла, да на белках самих глаз чуть виднелись, если приглядеться, красные прожилки.

Стоя чуть в стороне, за липой, я, как часто уже в эти дни, украдкой разглядывала его, посасывая незажженную еще сигарету. На душе было тошно и гадко — родов на то дежурство не пришлось, а зато была «заливка», прерывание на позднем сроке. Вынося из бокса завернутую с головой в пеленку мертвую девочку, я поймала себя на том, что тихонько покачиваю ее на руках, в то время как Нормальные люди несут Это небрежно, едва удерживая пальцами одной руки, брезгливо, как какой-нибудь сверток.

Неожиданно Игорь остановился, поднял голову и поймал мой взгляд. Я не успела отвернуться, и несколько секунд мы с ним поиграли в гляделки. Потом я отвела глаза, бросила так и неиспользованную сигарету, повернулась и пошла к воротам.

И тут он меня окликнул.

— Настя, постой! Ты чем-то расстроена?

— С чего Вы взяли? Вымоталась просто.

— А ведешь себя на тебя не похоже. Обычно ты, как бы не устала, не ходишь — летаешь. Прям каблучками из асфальта искорки высекаешь. Я знаешь, всегда на тебя любуюсь. А ты все проносишься мимо, как ветер. Я уж и не чаял догнать.

— А сейчас, выходит, догнали?

— Выходит, догнал. А чего ты все на «Вы» да на «Вы»? Вроде уже не на работе. Вряд ли я намного старше тебя. Так что у тебя стряслось-то?

Он так запросто спросил, а я, действительно, была в тот день сама не своя. Даже не заметила, как все ему выложила. Причем начала вроде как спокойно, отстраненно, выдержанно — типа, как большая. А потом сбилась, зазапиналась, завсхлипывала. Под конец и вовсе разревелась у него на плече самым позорным образом.

Слава Б-гу, к этому времени мы уже не торчали перед входом в Институт, на виду у всего многосотенного коллектива, а сидели себе в уголке в Стеклянном бистро, расположенном на последнем этаже высотки в Битцевском парке, куда Игорь затащил меня попить кофейку. Сюда многие ходят — здесь красиво и недорого. Интерьера почти никакого — столы, стулья, посередине барная стойка и окна со всех сторон.

— Понимаешь, у меня такое ощущение, что есть как бы две морали. Одна нормальная, общечеловеческая, где все понятно, что хорошо, а что плохо, и как поступать, чтоб самому себе в глаза смотреть не стыдно потом. И вторая, профессиональная, ну вот как у воров в законе — что типа, можно, конечно красть, но только чтоб по понятиям. Или вот у врачей — вообще-то, конечно, не убий, не навреди, но если по-другому не выходит, то что ж тогда, тогда вроде можно. Аборты, например, эти — скажи, ты ведь делал аборты?

Игорь кивнул, не перебивая.

— Ну, и вот как ты это себе объясняешь?

— Что помогаю людям справиться с нелегкой жизненной ситуацией.

Мы пили кофе с коньяком, ели взбитые сливки и разглядывали в окна копошащихся где-то далеко внизу маленьких людишек.

— Слушай, Настя, — произнес он. — Я одного не могу понять — тебе зачем все это надо?

Я недобро прищурилась.

— В смысле?

— В смысле — зачем ты подалась в акушерки? Тебе что, делать, больше в жизни нечего? Острых ощущений захотелось? Оказаться в средоточии жизни?

Опять — двадцать пять! Кто б знал, как я ненавижу такие разговоры.

Ладно, попробуем сыграть дурочку.

— Игорь, я что, в самом деле такая плохая? Что, не так инструменты тебе подаю? Свет не так ставлю?

— Да инструменты ты замечательно подаешь! Про свет уж и не говорю — с тобой вообще никакого света не надо, ты сама как изнутри светишься. Просто…, — он растеряно повертел в руках сигарету, глядя на нее с таким видом, точно и не знал, зачем вынул ее из пачки. — да пойми ты — ну не княжеское это дело — жопы от говна оттирать! (я поперхнулась недопитым кофеем, и Игорь слегка запнулся) — Ну, всякому ж видно, что ты интеллигентная, образованная девушка, из хорошей семьи (о! если б он только знал!), явно получившая хорошее воспитание (аналогично). Почему ты не пошла в мединститут? Баллов по ЕГЭ не хватало? Извини, не верю.

Да, дурочка из меня средненько получается. Прямо скажем, на троечку. Станиславский бы, небось, тоже сказал: «Не верю!»

А если я не хочу быть врачом, тогда что?

Если я вообще не люблю врачей?

Нет, этого я ему, пожалуй, говорить не буду.

— Я кажусь тебе неудачницей?

— Ты кажешься мне не на своем месте.

— Я как-то всегда думала, что не место красит человека…

— Ой, да включи мозги — во что его там можно окрасить, твое второе акушерское? Да его хоть розовой краской облей! С какой стороны не смотри — обсервация мерзкое место, даже в таком крутом Институте как наш. И работать там должна не рафинированная интеллигенточка в розовых очечках, а нормальная разбитная деваха, вроде вашей Лизки, или там Марь Федоровны, которым все всегда по барабану.

— Игорь, кончай мучить сигарету, дай ее лучше мне.

— Ты куришь?!

— Почему вдруг такое изумление?

— Да как-то у меня это с тобой не вязалось.

— По-моему, у тебя сложился какой-то не вполне соответствующий действительности образ меня. Игорь, ну правда, ну дай сигарету, а то я прямо здесь начну засыпать, а мне ведь еще домой ехать.

— А где ты живешь?

— В Яхромке.

— Где-где?! Это где такое?

— Поселок такой дачный, за Химками.

— Да это ж край света! И как ты оттуда сюда таскаешься?!

— Да ничего особенного, монорельс-метро-автобус. По московским меркам…

— Да, я все никак не привыкну, что это теперь тоже как бы Москва. Я еще помню, как мама где-то в тех местах дачу снимала, еще перед первым классом было, я там все лето прожил. Головастиков с пацанами в прудах ловили…

— You are welcome. Пруды на месте, головастики тоже. По крайней мере, по словам моих братиков и сестричек…

— А что, у тебя их много?

— Да хватает… Ну то есть не столько конечно, сколько в пруду головастиков.

— Ну а все-таки? Сколько братьев и сколько сестер?

И как это у меня вырвалось? Не иначе как с недосыпу.

— Ой, ну какая тебе разница? Ну, скажем, по паре и тех и этих. Хватит с тебя?

— Что, правда? Пятеро детей! Настя, ты врешь! В наши дни такого не бывает.

— Как врач, ты должен знать, что в наши дни бывает и не такое.

— Ну да конечно, только это либо у мамаши алкоголички, которая имплант по пьяни менять забывает, либо у каких-нибудь богатеньких буратин, которые таким странным образом развлекаются. А у нормальных людей, вроде нас с тобой…

Вот это-то меня к нему и влекло. Он был поразительно, восхитительно, непоколебимо нормален.

*

Ни в какую Яхромку я в тот день не поехала.

Он жил один — к окончанию мединститута родаки купили ему квартиру. Это он так говорил — родаки. Квартира была в Ясенево, на верхнем этаже, в высотке нового типа, с посадочной площадкой для ЛЛС (личных лет. средств) на крыше

— Я, — говорил Игорь, — типа, как Карлсон — живу в маленьком домике на крыше.

И действительно, именно так оно все и было — маленький домик с собственной остроконечной крышей. Крылечко, на котором можно сидеть и курить, посверкивая во тьме красными огоньками. Выцветший зеленый ковер с ворсом под траву, изображающий палисадник (по краям его стояли кадки с давно засохшими цветами — Игорь их вечно забывал поливать). Мы часто валялись на этом ковре длинными летними ночами, глядя на звезды и занимаясь любовью. От любопытных глаз нас защищал белый пластиковый штакетник. Было тепло, в воздухе чувствовался запах гари — на окраинах горели торфяники. Жильцы в квартирах на нижних этажах, у которых не хватало денег на кондиционер, задыхались от жары, причем некоторые в буквальном смысле. В Битцевском парке вовсю заливались соловьи. Я была влюблена, и мне казалось, что конца этому не будет. Бывает же любовь с первого взгляда. Бывает же любовь навсегда.

*

— Игорь, а у тебя дети есть?

— Хм, насколько я знаю, нет. А к чему вдруг такой вопрос? А у тебя есть?

— А я даже и не знаю.

— В смысле?!

— Ну, в смысле, когда мы только еще пришли из училища, дядь Лева нас всех так агитировал сдавать яйцеклетки, а я тогда так к нему относилась, так что, ну понимаешь…

— Понимаю — просто ни в чем не могла ему отказать!

Заморачиваться на эту тему я начала с тех пор, как однажды, заскочив в дядь Левин кабинет и никого там не застав, невзначай наступила на раскиданную вкруг стола американскую газету Reproduction News. На центральном развороте запечатлен был поросший зеленою травкой двор, уютный такой, с бассейном. Вокруг бассейна на травке в живописных позах располагалась группа молодых людей лет 25 +, активно занятых трепом и барбекью, которое тут же, в уголке, жарил для них невысокий пузатый дядечка в джинсах. Все дружно лыбились в объектив традиционной американской улыбкой.

В тексте под картинкой повествовалось о некоем докторе Q, каковой в молодости, будучи студентом медицинской школы, сдавал неоднократно сперму, с целью пополнения скудного студенческого бюджета. Сегодня многие из его детей выросли и, воспользовавшись принятом в их штате правом на получение информации о своих биологических родителях, отыскали своего отца. Фотография была сделана на ихней семейной встрече, где собралось 27 человек детей, всего же доктор Q. стал, по имеющимся у него данным отцом 69 отпрысков обоего пола.

«Г-ди!» — ужаснулась я. — «Да это ж прям анекдот какой-то! 69 детей! И вдруг все они — ну пусть не все, пусть как в этом случае чуть менее половины — начинают звонить, представляться, рассказывать о себе, просить помощи, поддержки, денег, любви, заботы…»

В тот злополучный день, 5-го октября 202..года из меня, по словам лаборантки Леночки, было извлечено шесть полноценных, пригодных для оплодотворения яйцеклеток — так что ж, на мне теперь в какой-то степени лежит ответственность за жизнь и благополучие шестерых детей?!

Но я как-то совсем не чувствовала себя матерью. Вот ни в малейшей степени! Может, я монстр какой-нибудь?

Тем не менее, недели три после прочтенья статьи я чувствовала себя как-то неуютно.

Не то чтоб меня пугало, что когда-нибудь, лет через 25, кто-нибудь позвонит, представиться сыном-дочкой и попросит помощи, материальной или еще там какой. Нет, меня страшила мысль, о том, что может быть кому-то из них плохо уже сейчас, сегодня, и ему действительно нужна помощь — сию секунду, немедленно — но он ведь не может мне позвонить. Потому, что не умеет еще звонить. Не умеет пока говорить. Не знает номера моего телефона. Не знает, да скорее всего и не узнает никогда, что именно я — его мама.

Ту ведь не Калифорния. У нас-то ведь другие законы.

Постепенно, как это всегда бывает с печатными материалами, острота ощущения от прочитанного сошла на нет, и я перестала слишком уж заморачиваться по этому поводу. Но нет-нет, вот как сейчас, например, оно вдруг всплывало.

— Ну, ты у меня просто сверхчувствительная барышня! Яйцеклетки она, видишь ли, сдавала! Дети у нее где-то там есть, мамку зовут, титьку просят! Ночами она из-за них не спит! Слушай, с такими тонкими чувствами не то что в роддоме акушеркой, на свете жить противопоказано! Он же все-тки, у нас, как ни крути, не белый, а так себе, разно-серенький, с отдельными радужными вкраплениями. Слышь, ты, кончай уже париться! Какие еще дети — простой биоматериал! Их, может, еще лет десять не разморозит никто! Не, это в тебе гормон бушует. Замуж тебе надо, за крепкого мужика, и детей чтобы нарожать. Залетишь, вот дурь-то и успокоится.

— Игорь, это что такое сейчас было? Предложение?

— Да ни Б-же мой! Я ж сказал — за крепкого мужика! Не, меня тут не стояло. Мне еще интернатуру добивать, в аспирантуру проталкиваться, диссер защищать…

— А я тебе что, помешаю?

— А ты мне спать не будешь давать! И дети твои — реальные и гипотетические.

*

Когда женская жизнь начинается сумбурно, как, например, моя, становится трудно определить, кто именно был твоим Первым Мужчиной. То есть фигура этого мифического Первого как бы разкадривается на отдельные эпизоды: в кого впервые влюбилась, с кем произошла дефлорация, с кем впервые испытала блаженство быть настоящей женщиной (и вовсе я не про оргазм, хотя и про него, тоже, конечно. То, что я имею в виду гораздо неосязаемей и огромней), и дальше, дальше, в перспективе — кто стал партнером по совместной жизни, отцом первого ребенка…

Лица вдруг начинают мельтешить и расплываться перед глазами, сливаясь в одно, идеальное и недостижимо- прекрасное, в коем есть что-то от всех, и что-то еще свое, загадочно-незнакомое. Черты людей, случайно встреченных в метро или где-нибудь на вокзале, своевольно дополняют образ, делая его пугающе-совершенным. Невозможно встретить в жизни кого-то, в ком есть абсолютно все, чего б ты хотела — невозможно, но очень хочется. И начинаешь вглядываться в прохожих, спрашивая себя: Он? Не Он?

В конце же концов, глаза устают, начинают слезиться, взгляд разфокусируется, и Он с готовностью начинает видеться в любом первом встречном.

*

Только тот, кто по-настоящему когда-нибудь уставал, знает какой это кайф, сказав:

— Принеси мне стакан воды! — быть уверенным, что тебе принесут, и не придется передвигать гудящие от усталости ноги, перемещаясь к раковине и обратно.

И тапочки к дверям. И кофе в постель на рассвете перед дежурством — хоть все равно не поможет, ночью ведь ни фига не спали!

И пиджак на плечи в холодный день. И встретить вечером у метро, потому, что не идти же тебе одной в темноте, поздно ведь, и мало ли что.

Только когда интимные отношения уже сложились, и сложились весьма удачно, рискуешь услышать в темноте, одновременно со звуком чужих шагов с той стороны забора по крыше, выдохнутое в ухо нежное: «Ты только не кричи!». Нет ведь, и не может быть никаких сомнений, в том, что через мгновенье у тебя возникнет непреодолимое желанье стонать и кричать. Вместо этого приходится вцеплятся ему зубами в плечо. Изо всей силы! Пусть знает!

Только, когда все уже налажено и отлажено, до запятой и курсива ясно в расписании друг друга, можно начинать смело спрашивать: «А ты сейчас куда? А потом ты что будешь делать?»

И — высший пилотаж! — «А какие у НАС планы на выходные?»

Конечно, отмечаешь иной раз с недоумением ответы вроде: «Есть кой-какие дела…», но все немедленно сглаживается умиротворяющим: «Но к пол-седьмого я уже точно освобожусь, так что ты подгребай, замутим чего-нибудь вместе!»

Конечно, западло, что так и не объяснился в любви, но кто, с другой стороны, кому сейчас объясняется? В кино если только.

Конечно, странно, что не знакомит с родителями, но с другой стороны, мне и самой не особо улыбается тащить его в Яхромку, и знакомить с мамой, детьми, и всеми случайно оказавшимися на тот момент в доме папами. В конце концов, какое мне дело до его родителей? Живут себе где-то там, и пускай живут. Придет время — все поперезнакомятся. Сказал же, что не женится, пока дисер не защитит (ну, или что-то в этом роде сказал, не будем придираться к словам), так чего париться раньше времени!

И время пришло. И показало.

*

Примерно раз в квартал мама устраивает в доме страшный переполох. Она влетает как метеор, и с порога кричит, чтобы все срочно умывались-одевались-причесывались, словом, приводили себя в порядок и готовились к большому официальному выходу в свет.

Объявляется пятнадцатиминутная готовность. Кто не успел, того мама выволочет как есть!

У дверей ванной сразу образуется давка, у раковины в кухне смертоубийство. Кто-то рвется помыться, кто-то, наоборот, отбивается и его приходится тащить силой. Срываются с вешалок парадные наряды — они у нас вечные, в отличии от повседневных, и, раз появившись, передаются потом из рук в руки годами. Платье, золотое с воланами, которое мне купил десять лет назад в Аргентине папа, носила я, потом Марфа, теперь его носит Варька, и дай Б-г, в свое время поносит Танька. Костюм с блестками, купленный Гришке его отцом когда-то в Италии, на международном математическом симпозиуме, год назад стал, наконец, впору Ваське. К счастью, детская мода меняется медленнее, чем взрослая.

Умытые, причесанные, одетые, сами на себя не похожие, мы выходим на улицу. Старшие держат младших, мама дирижирует всеми — только она одна знает, куда мы идем.

Это может быть Большой Театр, может быть Цирк на Вернадского, может быть рок-концерт, или, наоборот, концерт классической музыки в Консерватории, или выставка в Пушкинском Музее, или премьерный показ нашумевшего фильма. Но всегда это что-то страшно крутое, куда все рвутся, и трудно попасть, и приличные, хорошо одетые люди будут попадаться на каждом шагу, и глазеть на нас, как на клоунов (так, по крайней мере, мне всегда кажется).

Но когда начнется то, ради чего мы пришли — мы увидим картины, зазвучит музыка, возникнет действо на сцене — мы немедленно позабудем о существовании людей вокруг, вообще обо всем забудем, и не вспомним. Разве что во время антракта, или после, в фойе, когда будем уже совсем уходить, с задумчиво-погруженными в себя, все еще впечатленными лицами.

Где мама раздобывает контрамарки-билеты-пропуска для меня загадка. Но, в конце концов, человек она в своем роде общественный. Так сказать, широко известный в узком кругу.

Я повязывала Варьке шарфик. Только что закончился премьерный показ новой, авангардной постановки Лебединого Озера, и мы, как всегда шумной гурьбой готовились вывалиться из стеклянного вестибюля Дворца Съездов, и мама еще обещала потаскать малышей по Красной Площади, и навестить с ними Царь-Колокол, и Царь-Пушку. У нее неожиданно выдался абсолютно свободный день.

— Настя, а правда эта девушка как будто лебедь? — спросила Варька, непосредственно тыча пальцем в объект вопроса.

Я хлопнула ее по руке, но все же обернулась.

У соседней колонны очень прямо стояла очень стройная, чрезвычайно изящная девушка в маленьком черном платье с красивым тонким лицом и собранными в узел темными волосами. Она и впрямь напоминала балерину. Девушка нетерпеливо переминалась с ноги ногу и всматривалась куда-то вглубь кишащего в вестибюле человеческого месива — казалось, вся двадцатимиллионная Москва со всеми гостями явилась сегодня смотреть балет.

Неожиданно из толпы вынырнул Игорь — в длинном кожаном пальто, с норковой шубкой в руках. Он подскочил к девушке, и ловким движеньем набросил шубку на привычно подставленные плечи. У них так ловко это получилось, что сразу стало ясно — эти двое вместе давно и успели изучить малейшие движенья друг друга. Это и впрямь было похоже на танец. Я бросила Варькин шарф и уставилась на них, как завороженная.

Словно почувствовав на себе мой взгляд, Игорь обернулся, и вечная самодовольная усмешка на миг сбежала с его лица.

Но тут же вернулась.

— А, привет! — как ни в чем ни бывало, воскликнул он. — И ты тут! Знакомьтесь! Это Оля, моя невеста, — представил он. — А это Настя, мы с ней работаем.

— Очень приятно, — чуть низковатым голосом произнесла девушка, и протянула мне руку с длинными, тонкими пальцами с черными острыми ногтями.

Тут Варька очень кстати дернула меня за рукав: « Настя, шарф упал!» и я только беспомощно улыбнулась: «Очень приятно, но, дескать, сами видите», и нагнулась за шарфом, а когда выпрямилась, они уже исчезли в толпе.

— Настя, — щебетала Варька, — а правда ведь он ну совсем как принц, а она ну вот прямо как настоящий лебедь, ну правда ведь, да?

— Правда, Варь, — ответила я, сквозь стиснутые зубы — Только ты, пожалуйста, не вертись, а то я шарф твой так и не завяжу, и он упадет, и на фиг совсем потеряется.

*

Весь оставшийся день и часть ночи я силой удерживала себя, чтобы не позвонить, и не начать сходу выяснять отношения. Ведь ясно же, что нет никаких отношений, во всяком случае, в том виде, в каком я их себе представляла. Нечего, значит, и выяснять.

Но это легко сказать. Головой-то я все понимала. Но это ж голова у меня умная, а сама-то я дура-дурой, не лучше Варьки. Самой мне хотелось звонков, встреч, разговоров и объяснений. И продолжения — хоть какого ни на есть продолжения!

Приходилось, как Варьку, одергивать себя и шлепать по рукам.

Заснула я в ту ночь только под утро, а с утра мне было на смену. И это, в том числе, означало неизбежную встречу.

Игорь подошел ко мне в коридоре после общей пятиминутки, где главврач зачитывал сроки предстоящего закрытия на мойку.

Я еще подумала: как хорошо! Еще только две недели потерпеть! А потом целый месяц его не увижу. Успею совсем отвыкнуть.

— Настя! — поскольку я продолжала идти веред, и не останавливалась, он взял меня за плечо и силой развернул лицом к себе. — Послушай, я понимаю — ты ждешь от меня объяснений, но надо ли?

— Не надо, — легко согласилась я, без малейшего желания вырваться, наоборот, чувствуя, как наспех удовлетворяемая наконец неистовая тоска по его прикосновениям заставляет губы разъезжаться в блаженной улыбке. Хотелось уткнуться носом в его плечо, и немедленно обо всем позабыть.

— Ну вот, я так и знал, что ты у меня умница. Понимаешь, это не имеет к нам с тобой никакого отношения — на ком я там женюсь через полгода или год, как там у меня все потом сложится. У нас с тобой есть наше здесь и сейчас, и пока мы вместе, только это имеет значение. Верно, солнышко?

Проблемы у меня с головой! Вот здесь бы и послать ее на хуй, и со всем согласится, и жить счастливо. А там кто его действительно знает! Еще кто кого! Ведь сейчас же он здесь, со мной, а ночная кукушка дневную всегда… Так нет же, не получается!

— А ей ты тоже все объяснил?

— Ей? Нет, ну зачем же я буду зря огорчать хорошего человека. Я и тебе не стал бы ничего говорить, но раз уж так получилось…

Люди в коридоре оглядывались на нас. Гул голосов отталкивался от стен, заполняя уши, не даваясь вслушиваться в слова. Что-то он еще потом говорил. Я высвободилась, показала на часы, висящие на стене. Работа не ждет, пора бежать, принимать смену. Потом, мол, поговорим.

Но мы не поговорили — на смене все время что-то происходило, что-то требующее немедленных действий, медицинского и прочего вмешательства. Я носилась по отделению, как белка в колесе, стараясь не попадаться ему на глаза, на любое дело бросаясь, как грудью на амбразуру. Практически не присела за сутки, так, упала на каталку в коридоре где-то между двумя и тремя, потом опять были чьи-то роды…

Ехать к нему, как всегда после смены, я наотрез отказалась.

Тут он как бы слегка обиделся:

— Послушай, но я тебе ничего ведь не обещал!

— Ну так и я тебе тоже!

Это было легкое расставание — мы так ничего и не выясняли. Сперва мне удалось этого избежать, потом Игорю и самому, видимо, уже расхотелось.

Вначале было очень тяжело, все время тянуло к нему, особенно дома и по ночам, потом на работе ж все время сталкивались. Дядя Лева называл Игоря говнюком, зазывал к себе, предлагал коньячку, совал в карман шоколадки (они и вправду очень даже помогали, когда становилось и вовсе невмоготу, но я старалась не злоупотреблять). Девчонки наперебой давали советы. Пока у нас с Игорем было все хорошо, они завидовали и злились. Теперь же меня все жалели, утешали и с готовностью делились всем, что удалось разузнать про таинственную невесту. Она и в самом деле, оказывается, училась в балетном училище. Ее и Игоря родители были из одной компании, у них у обоих отцы — какие-то медицинские шишки.

Надо же, а я и не знала никогда, кто у него отец! Выходило, что с этой Олей Игорь вместе еще с детского сада, так что мне изначально ничего не светило.

Откуда девчонки все это знали, я не вникала. Я вообще, будь на то моя воля, с радостью отказалась бы от всей этой информации.

Обоим нам выпало дежурить в новогоднюю ночь — волшебное время, когда сословные перегородки в родовспомогательных учреждениях стираются. Ближе к полуночи в ординаторской, куда в обычное время акушерки и санитарки заглядывают разве что мусор вынести или полы протереть, сдвигаются воедино столы, заставляются выпивкой и закуской и возникает благостная атмосфера всеобщего братанья. Если, конечно, нам подфартит и кому-нибудь не приспичит рожать именно в последние мгновенья уходящего года.

Но нам повезло. Ночь была тихая, и родов было немного. Ближе к двум кто-то отыскал в нете подходящую музыку, начались танцы. Когда Игорь пригласил меня, я не нашла в себе сил отказаться. Хотя знала уже, что свадьба его назначена в конце января — мы всем отделением скидывались им на подарок.

Мы и еще две пары кружились на крошечном пятачке. От вина и усталости меня немного развезло. Было так уютно расслабиться в его привычных объятиях и, подчиняясь его движеньям, чувствовать, что он куда-то меня ведет, а от меня самой ничего не зависит…

— Ты дурочка, — прошептал он с упреком. — Мы потеряли целый год! Сама-то хоть иногда жалеешь?

— Иногда жалею, — послушно откликнулась я. — Но только иногда. И потом — уже все, проехали. Чего теперь вспоминать? Желаю тебе счастья. И Оле.

— Спасибо, — он чуть поморщился. — Настя я бы хотел, чтоб ты знала — для меня, все, что у нас с тобой было, ну… для меня все это тоже не просто так…. ну, то есть, я бы не хотел, чтобы ты думала…

— А чтобы ты хотел, чтоб я думала?

Он запнулся, подбирая слова, но тут, весьма кстати, затрезвонили из приемника, чтобы второе акушерское (представленное, в данном случае, в моем лице) шло скорей забирать свою роженицу. Новый год наступил, праздник кончился, всем было пора по своим местам.

*

— Ну как отдежурил?

— Роскошно! Два тазовых, потом мужика одного прокесарили — монитор у него какой-то стремный был, решили не рисковать, еще под утро кровотечение какое-то мерзопакостное у одной бабы — в общем, не скучно было! А ты не рановато сегодня? Случилось что?

— С поездом подфартило.

Складывая одежду в свой, самый дальний от входа локер, я слышу, как то и дело хлопает дверь, пропуская спешащий на работу народ, вздрагивают в воздухе клубы дыма, все в спешке раздеваются, пересмеиваются, перебрасываются словами.

— А мой-то, знаешь… (шепот, смешок) Насилу вырвалась!

— Да ты че? Грех-то какой! Перед самой сменой!

— Ну вот, если теперь что не так, сразу будем знать, кто виноват.

— Да ты что болтаешь, Дашка! Типун тебе на язык, прикуси три раза!

С утра в отделении вечно толчется масса народу: акушерки, процедурная сестра, детская, старшая, интерны, практиканты и ординаторы. С утра дядя Лева делает обход, а мы гуськом следуем за ним. Из палаты в палату, из бокса в бокс, каждый со своей ручкой и блокнотиком. Кто покруче — с планшетом, но я так не люблю. Планшет, на мой взгляд, плохо предсказуем, информация из него может в любое мгновенье исчезнуть. А в нашем случае это может привести к необратимым последствиям.

С утра проводятся плановые процедуры и операции. С утра готовятся выписки, принимаются на плановую госпитализацию пациентки. С утра читаются лекции, проводятся длинные собрания и короткие пятиминутки. Собираются консилиумы, ставятся зубодробительные и неудобопроизносимые диагнозы, выносятся заключения по поводу. Бесконечно распивается чай в сестринской — все время кто-то забегает, щелкает кнопкой, плещет кипяток в чашку с заваркой, и тут же зачастую отставляет стакан со свежезаваренным чаем в сторону — надо бежать, потом, потом, что-то еще до делать… Поэтому на столе всегда стынут три-четыре стакана — готовая декорация сцены безумного чаепития.

Часам к двум отделение постепенно стихает. Лишние удаляются, остается лишь необходимое для должного функционирования количество народа: две акушерки, детская сестра и дежурный врач. Иногда акушерка одна — вторая больна, и некем сегодня ее заменить. Иногда дежурный врач есть только в родблоке: «Ты позвони, если что, он спустится». Круглосуточный педиатр — вообще редкий, вымирающий вид. Он обитает в отделении детской интенсивной терапии, но иногда его и там не удается найти.

Иногда я одна на весь огромный этаж, и только где-то в самом конце слабо светится окошко детской палаты. Иногда мне кажется, что я осталась одна во всем мире.

Не считая, конечно, пациенток — беременных, рожениц и родильниц. Впрочем, по ночам они, как правило, спят. Если, конечно, не рожают. Да и потом — это же не они со мной. Это ж, наоборот, я с ними. Ну, в смысле, я ж за них отвечаю.

*

Кровь. Все время кровь. Потоки крови захлестывают колени, медленно с трудом, я иду по кровавой реке, против течения, и все время яркий свет в глаза, руки в подсыхающей крови, сухая корка брызг на лице, на носу, вокруг глаз, точно веснушки… Шум крови в ушах, металлический привкус во рту. Запах крови везде, на всем, к чему прикоснешься, на всем, что только есть на вокруг.

Столько крови не смыть, от нее уже не отчиститься никогда, она на одежде, на обуви, везде-везде. — темные, бурые пятна.

Нет смысла уже ни смывать, ни отстирывать, ведь все равно же завтра опять, и послезавтра, и вообще теперь всегда…

Алый отсвет на стенах туннеля, а впереди — розовый свет зари.

И — знакомый уже, дикий, звериный крик

— А-а-а! Помогите! Кто-нибудь, помогите!

— Поможем-поможем — автоматически отзываюсь я, еще не вынырнув до конца из кроваво-красной пучины сна.

И что за напасть! С тех пор как пришла сюда, все время снится кровь. Даже дома.

— Дыши. Медленно дыши — вдох-выдох, ну, вдох-выдох, вот молодец! А теперь потужься — так, так, еще разок… Ну вот и все!

— Все? — С надеждой обращенные ко мне глаза вновь затуманиваются паникой. — Ой, а почему оно… шевелится?

Да, кажется все пошло не совсем как задумано…

— Это? Это ничего. Не обращай внимания. Это так, рефлекторно.

*

— Боже, как все это скучно! — Хорошенькие кудряшки Маргариты Алексеевны выбились из-под шапочки, пунцовый ротик, как всегда, тщательно накрашенный, (точно сейчас не три часа ночи, а белый день на дворе), приоткрылся в маленьком зевочке. — Будто вы сами не знаете что делать, будто не видите, что он все равно максимум через час загнется. Что мне с ним делать, ведь не в реанимацию же отсюда тащить. Смешно!

— Что-что! — Марью Антоновну, врача-гинеколога, мощную, почти квадратную сорокалетнюю тетку, не так-то легко было сбить с толку. — Да что хотите, то и делайте! На то вы и педиатр. Нас-то это уж по любому никак не касается. — и она демонстративно сложила на груди руки.

— Да что вы как в первый раз! Ну заверните его в тряпочку, и пристройте где-нибудь в уголочке! Ну что, прям детский сад какой-то! Это ж заливка! Вы что, Марь Антонна, котят никогда не топили? Ну для чего его таскать взад-вперед, подумайте сами? Ну раз уж вы все тут такие гуманисты, так и дали бы человеку умереть спокойно, без суеты.

— Вот именно спокойно — в тепле и под кислородом. Я ж вам не интубировать его предлагаю, в конце-то концов!

— Г-споди, да было б что интубировать!

«Хоть бы она Б-га поменьше бы поминала, что ли!» — взмолилась я про себя. У меня на ладонях — вот уж буквально — на одну положу, а другой прихлопну! — лежал и еле дышал крохотный, чуть больше упомянутого котенка мальчик.. Сердечко билось прямо между большим и указательным пальцем.

Ему всего-то было пятнадцать минут отроду, а его уже успели измерить, взвесить (33 см, 1600 грамм) и признать негодным для жизни.

Больше всего на свете мне хотелось сунуть эту кроху к себе за пазуху и греть, греть его там своим собственным телом, как греет наседка цыпленка, дабы хоть таким способом возместить ему материнскую утробу, из которой он был так резко и безжалостно извергнут.

— Тем более мальчик! Мальчишки, они ж вообще не живучие! — педиатр так сильно поджала губы, что рот ее на миг превратился в какую-то щель в лице. — Да и не нужен ведь никому! Ну, вы-то уж, Марья Антонна, в самом-то деле! Взрослый человек, а ведете себя хуже Насти! — и она кинула на меня исполненный презрения взгляд.

Несмотря на трагичность момента, я тут же мысленно показала ей язык. Дура! Думаешь, если ты врач, а я всего-навсего акушерка, так уже можно в меня и пальцем тыкать! А вот я зато умею читать по-английски, по-немецки, по-французски, а если поднапрягусь то еще и по-итальянски, а у тебя, небось, в дипломе средний балл «три с половиной», гы-ы-ы.

— Знаете что, Маргарита Алексеевна, — повысила голос в конец разъяренная гинекологиня, — уж вы как хотите, а нет такого закону, чтобы плоды в род блоке по углам валялись.

— Ну хорошо, раз уж вам всем так хочется… Тоже мне, родблок, сказала б я вам! Вот что, Настя, отнеси это в вашу детскую, и кинь там на какой-нибудь пеленальник, к дверям поближе. Самой ведь через какой-нибудь час выносить придется, так чтоб уж тебе далеко не бегать, ноги свои поберечь… — И, уже выйдя за дверь, удаляясь по коридору — Делать вам больше нечего, устроили среди ночи беготню взад-вперед!

Проводив победоносным взглядом поверженного врага, и выждав, пока окончательно не смолк в гулкой тьме коридора отзвук цокакающих каблучков, Маргарита Антоновна набросилась, наконец, на меня:

— Настя, что это еще за фокусы?! Это что, первое в твоей жизни прерывание в позднем сроке?! Ты вчера родилась? Я тебе объяснять должна, что от тебя требовалось? Ведь она ж, по сути, права, эта стерва крашенная! Имей в виду, это первый и последний раз я из-за тебя в таком положении оказалась, больше я такого не потерплю! И ведь это еще только начало! А если он и впрямь доживет — ну хоть до утра, ведь придется еще, не дай Б-г, с родителями этой идиотки объясняться, И что мы им скажем?! И ты хоть представляешь, кто там родители?! Должна ж соображать, не просто же так она к нам попала. Да как вообще такое могло произойти не понимаю?! Ты что, не в курсе была, зачем она к нам поступила?

— В курсе.

— Тогда как это вышло?

— Но ведь по обменной там 25 недель, а по жизни как бы не все 30!

— И чего? В первый раз у тебя такое? Или ты первый день работаешь? Который год всем отделеньем натаскиваем, и ты до сих пор не знаешь, как действовать в таких случаях?

— Вообще-то нет, — честно говорю я. Нет, ну правда, за все четыре года училища нам ни разу как-то не объясняли, как именно надо действовать во время родов, чтобы не дать плоду выжить. К слову, что ли, как-то не приходилось. Все как то больше наоборот…

— О Г-споди! — вздыхает Марья Антонна. — И послал же Ты на мою голову! Чему вас там только учат, что вы все потом стерильные какие-то получаетесь. Ладно уж, отнеси это куда сказали.

И не вздумай роженице, как очнется, рассказывать, что у нас тут за накладка вышла…

*

Я несла его на руках по темному коридору, и чувствовала, как все тише и тише бьется под пальцами крохотное сердечко, все реже и реже поднимается крохотная грудка, чтобы сделать вдох. Или это мне так хотелось? «Сейчас… сейчас.. он просто заснет на моих руках, и может так даже лучше, конечно лучше, ведь все-таки я же люблю его, и наверняка он же это чувствует, наверняка ведь они все-все чувствуют, такие маленькие…»

Внезапно ребенок широко распахнул глаза, показавшиеся непомерно огромными на таком крохотном личике и серьезно, как будто совершенно осмысленно посмотрел на меня. Сквозь сизую младенческую дымку мне почудились какой-то совершенно недетский взгляд — темный, глубокий, все понимающий. Такой прям совершенно осмысленный взрослый взгляд — такой, какого у него никогда не будет, не успеет попросту быть.

Я тряхнула головой, отгоняя абсолютно лишние, непрошеные мысли. Нет, ну вот же уставился! Нормальные, жизнеспособные, доношенные младенцы так никогда не глядят! Мало что ли я их навидалась! А этот — ну правда, будто все понимает.

У нормальных младенцев глазки сизые, бессмысленные, чаще сонные, иногда перепуганные. И они никогда так не смотрят прямо на тебя — они вообще не умеют еще фокусировать взгляд. Они ведь и мир-то вокруг себя видят сперва малюсеньким и вниз головой перевернутым..

И какой же он все-таки длинный, этот наш коридорище, длинный и темный, и какой низкий здесь потолок, прям над головой нависает, точно вот-вот раздавит… А ведь со стороны, глядя на наш Институт, этакое чудо из стекла и бетона, одно слово — мечта Корбюзье, ни в жизнь не подумаешь, какие катакомбы скрываются в его недрах.

*

Вы себе просто не представляете, с каким облегчением я нырнула, наконец, в детскую! Даже темнота здесь другая какая-то — теплая, уютная, переполненная детским дыханьем Ох, как же здесь, наверное, ночью спится! Конечно, если дети не примутся все вместе наперебой орать.

И чего я, дура, не пошла в свое время в детские сестры?

— Люда, ау! Я тут тебе…. Хмм… подарочек принесла.

Вспыхнул ночник. Люда, — длинная, ширококостная, добродушная — сонно потянулась и уселась на своем топчане. С трудом разлепляя белесые ресницы, вопросительно уставилась на меня:

— Ну что там у вас? Неужель родил кто-нибудь? А с вечера ничего вроде не предвещало.

— Да как тебе сказать… Скорей уж скинул.

Вдвоем мы несколько минут молчаливо созерцаем крохотное, нелепое нечто, лежащее у меня на руках. Малыш, в свою очередь серьезно смотрит на нас, мудрым своим, тяжелым, сверхчеловеческим каким-то взглядом. Живой. Стучит у меня под пальцем сердцем. И дышит. Дышит сам. И катитесь вы все подальше со своей интубацией!

— Н-да… Уж, подарочек так подарочек! Кто ж это так расщедрился?

— Да ну, малолетка какая-то, школьница еще, семнадцать лет.

— Вот ведь шалава! А у родителей-то, небось, денег куры не клюют, раз сюда пристроили избавляться.. Ой, а смотрит-то, смотрит-то как! Прям, можно подумать, понимает! И сколько тут?

— Тебе чего — грамм или недель?

— Ну.. скажи уж и то, и то.

— По документам двадцать три –двадцать пять, а на вид… ну, сама видишь. А весу в нем кило шестьсот грамм с копейками.. Короче, Маргарита твоя велела кинуть где-нибудь у вас тут на пеленальник, и забыть.

— Добрая женщина. Пеленальника не пожалела.…

Уложенный на пеленальный стол, он слабо шевельнул ручками и едва слышно пискнул. Несколько минут я тупо стояла над ним.. Щелкнула выключателем инфракрасной лампы и наблюдала, как в тепле ее лучей младенец постепенно стал согреваться и слегка порозовел. Пристроила ему на лицо маску, повернула кислородный кран.

Я чувствовала себя не в силах так просто развернуться и уйти по своим делам, хоть и знала заранее, что все это бесполезно.

Было такое чувство, что бросить его здесь одного, вот так, вроде как предательство.

Однако и сделать вроде больше ничего нельзя, я свое уже сделала — приняла, принесла, положила, обогрела…

Возникла дикая мысль — а что если все-таки его за пазуху, и бегом с ним, домой, к мамке, уж мамка б моя наверняка что-нибудь придумала, она у меня такая… всем мамкам мамка!

Люда, сочувственно засопев, тронула меня за плечо.

— Ладно Настя, чего ты! Да ежели тут все так к сердцу брать, умом рехнуться можно… да ты чего, подруга, плакать собралась, что ли?!

Я самым что ни на есть позорным образом хлюпнула носом.

— А ну, сейчас же возьми себя в руки! У тебя почти вся ночь впереди, как ты работать будешь?! И вообще — мало ли еще что! Насть! Да может, он еще и выживет! Чем черт не шутит! Я тут, за столько-то лет, знаешь сколько чудес навидалась! Правда-правда! Рассказать кому — не поверишь! Раз случай был — труп в холодильнике оклемался и заорал! И вообще, Насть, мы с тобой давай сейчас — знаешь что? — мы его с тобой давай его сейчас окрестим.

— Чего?!

— А вот того! Надо ж, в конце концов чтоб все было по-людски! Чего ему, в самом деле нехристем-то помирать

Из крана над раковиной в углу детского бокса Люда набрала полную пригоршню воды и побрызгала ею на малыша и немного неуверенно, запинаясь, с чувством произнесла:

— Крещается во имя Отца и Сына и Духа Святого раб Б-жий Алексей! — и тут же, полуобернувшись ко мне выдохнула: — Ну как тебе, полегчало на душе? То-то!

— Люда… а почему вдруг Алексей?

— На Алексия, человека Б-жия, вчера день его был.

Люда у нас девушка серьезная, по выходным в церковь ходит.

Мы немного помолчали, действительно ощутив некое подобие умиротворения.

Ребенок спал. Не умирал, а нормально себе спал. Спокойно, просто, как все новорожденные.

Конечно, откуда ему было знать, что его не хотели, что его убивали…

— Уходить тебе отсюда надо, Настя, — с чувством произнесла Люда. — Ну, посуди сама, если ты так над каждым плодом убиваться будешь! Уходить. Ну, может, не из Института вообще, но уж с этажа нашего точно. Ты что ж думаешь, последняя это у тебя заливка? И что, ты их всех спасать собираешься? Может, еще и приют для бесхозных плодов где-нибудь тут, в закуточке организуешь? Нет уж, уходи, пока не поздно, от греха подальше — в послеродовое там, иль в патологию беременности. А то вообще — чем черт не шутит — переходи на пятый этаж, к мужикам! А что — ты молодая, красивая, образованная, на всяких языках иностранных чешешь, как на родном, там как раз такие нужны!

— Да ты что, Люда?! — я возмущенно оттерла снова набежавшие на глаза слезы. — Я же акушерка! Я же… роды хочу принимать!

— Эка загнула… Роды. Роды я понимаю. Но это ж в род. блоке. Туда разве пробьешься? А у нас-то — сама видишь. Обсервация. Если одни человеческие роды за сутки — уже, считай, праздник. Вот у меня тут пятеро сейчас спит, так и то из них один даун, а другой отказной. А так-то больше заливки блядские. Скажешь, нет?

Я промолчала.

*

Стремительно надвигалось утро. До пересменки предстояло провернуть столько дел, что ни на какие посторонние мысли и переживания времени просто не оставалось. Сделать уколы тем, кому назначено. Раздать всем градусники, потом отобрать и отметить температуру. Померить беременным давление. Взять, у кого надо, кровь, отнести в лабораторию. Сдать инструменты на стерилизацию, предварительно обеззаразив в дезрастворе и упаковав соответственно инструкции. Вымыть процедурку. Убраться на посту. В сестринской поставить чайник, чтоб был горячий к приходу смены. Умыться, причесаться и вообще привести себя в приличный вид, дабы выглядеть не хужее тех, кто пришел только что из дому.

В остававшиеся полминуты следовало наскоро обдумать, как я буду отчитываться за прошедшие сутки… Впереди маячили три утренние конференции, или, в просторечии «пятиминутки». На первой, своей, я рассказываю старшей акушерке и своей сегодняшней сменщице более-менее все как есть, и вместе мы договариваемся, что и как я буду говорить врачам отделения. На второй, общеотделенческой, врачи нашего отделения выслушивают мой отчет и все сообща решают, что и как говорить на третьей — общеинститутской.

В первое время я часто путалась и ошибалась, к общему ужасу выпаливая на общеинститутской «пятиминутке» как раз то, о чем следовало умолчать. Но это было давно. В конце концов, это не так уж и сложно — понять кому, что и как говорить.

Но вот в предбаннике глухо хлопает дверь, и раздаются деловитые шаги. Стало быть, появилась моя сегодняшняя сменщица Лизка. Она толстенькая, добродушная. Похожа на медвежонка — круглые щеки, маленькие, чуть припухшие глазки, пухлый рот бантиком. Вся такая уютная и домашняя. Мужики наши — что врачи, что ординаторы, вечно норовят зажать ее где-нибудь в уголке и потискать. Она при этом всегда так забавно попискивает — не поймешь, не то хихикает, не то вырывается.

Иногда я ей завидую — со мной вот в голову никогда никому не придет так обойтись. Да и вообще я мужчин, похоже, ни в каком смысле не привлекаю. На улице они никогда не оборачиваются мне вслед, на работе представители противоположного пола обращаются ко мне подчеркнуто безлично: типа прими-подай. Тот же Игорь…

Зимой, на улице, когда коса у меня под шапкой, издалека люди часто окликают меня: «Эй, мальчик!»

На работе, конечно, другое дело. Моя нахальная льняная копнища, толком не укрощаемая никаким лаком для волос, жутко раздражает нашу старшую. Только и слышишь: «Настя, причешись! Настя, пригладь волосы! Настя, акушерка должна выглядеть аккуратно!». Время от времени она прозрачно намекает, что, дескать, с такими волосами единственный выход- побриться налысо. Ага! Чтобы все увидели мои острые оттопыренные уши!

— Насть, привет, как сутки прошли?

— Если честно, Лизка, отвратно.

— А что так?

— Да кошмарный сон! Заливка эта ваша позавчерашняя типа, можно сказать, выкинула. Только вот там никакие не двадцать четыре, а все тридцать оказалось. Натуральный, можно сказать, живехонький младенец.

— Да ну! И чего ты сделала?

— Вот тебе и ну! Да ничего не сделала, в детскую отнесла. С педиатричкой из-за этого поругалась, Марья мне потом еще пистон вставила. До сих пор живой, кстати, хотя его даже в кювез не переложили.

Лизка смотрит на меня как-то странно, хмыкает, но молчит. Я перевожу дыханье, и продолжаю:

— Ну и по мелочи, так сказать. Одни домашние роды, один выкидыш после ЭКО. Тетку ужасно жалко, плачет –разливается. Вроде это у нее не первая уже попытка. В платном боксе вчера с утра роды были, но это не я принимала, свою кого-то позвали. Оплата там по высшей категории идет, предупреждаю — забегаешься на звонок скакать.

— По высшей категории? А чего тогда вдруг к нам.?

— А куда ее еще? Там и сифилис, и триппер.

— Шутишь! Все сразу. в одном флаконе?! Как это она так? Блядь, что ли, чья-нибудь?

Я не успела ответить. Кто-то резко схватил меня за плечо и развернул к себе.

— Настя! А ну быстро рассказывай, чего натворила?

Так. Кажется для меня на сей раз пятиминутка начнется прямо здесь и сейчас.

Вообще-то она хорошая, наша Старшая. И ко мне с самого начала относилась нормально, хотя и ругалась чуть что почем зря, и не особо цензурно, но всегда приговаривала, что это, мол, для моей же пользы, и что я, вообще-то неплохая, она, мол, чувствует что из меня еще выйдет толк. Поднатаскать бы только маленько, дак ведь времени ж нет никакого натаскивать, ладно уж, по ходу дела как-нибудь.

Когда она принимает роды, я могу хоть час простоять у нее за плечом, не дыша. Именно наблюдая за ней, я окончательно убедилась, что мама абсолютно неправа — акушерки они всегда акушерки, будь они хоть домашние, хоть дикие. Другое дело, что бывают хорошие, а бывают плохие. Но это уж как везде.

— Ну как же так, Настя, ну как же так?! Я считала, ты взрослая девочка, доверила тебе отделение (можно подумать — у нее был выбор, особенно когда повальный грипп и половина народу на бюллетене!) а ты, оказывается, совсем младенец, с простой заливкой справиться не смогла!

— В смысле как не смогла? По-моему все благополучно, все живы, все здоровы, какие ко мне могут быть претензии…

Я говорю это мысленно, ведь не такая уж я, в самом деле, идиотка, чтобы не понимать –то-то и оно, что все живы! На меня понадеялись, мне поручили серьезное дело — убить ребенка, а я вот так всех подставила…

— Нет, ну ты поставь себя на мое место, вот сейчас придут родители этой девицы — и что мы им скажем? Поздравляем, у вас родился внучек, прелестный мальчик, очень похож на дедушку, на Вас, то есть! Или что — мне самой сейчас пойти в детскую и как-нибудь по-тихому его придушить? Да уж правильнее было б тебя послать (я на секунду замираю от ужаса), твоя ведь недоработка!

Видимо ужас-таки нарисовался у меня на лице, потому что Старшая только рукой махнула — иди, мол, что с тебя взять… сама знаешь куда.

— Больше происшествий не было?

Я отчаянно мотаю головой.

— Ну хоть на том спасибо. Ладно, иди домой, как-нибудь попробуем тебя выгородить. Лучше тебе сейчас врачам на глаза не попадаться. — И, уже в сторону, с нескрываемым сожалением, — И ведь хорошая, в сущности, девка, толковая, учили-учили. Вечно так — учишь их, учишь — потом все коту под хвост.

Я похолодела. Похоже было, что моя работа здесь подошла к концу. На моей памяти такое уже бывало. Той давней осенью, три года тому назад, нас в отделение пришло четверо, но две мои товарки отсеялись как-то быстро, сами собой — одна просто сломалась, не выдержала работы сутками, другую ужасал сам процесс родов, и она через пару недель по-тихому свалила в ЭКО. А еще одну просто «ушли». На моих глазах, и я ничем не смогла помочь. Да, честно говоря, не очень-то и пыталась — боялась оказаться следующей. Но обошлось.

Лизка — она на год старше меня — рассказывала, что и с ними также было. Берут трех-четырех из выпуска, а остается в лучшем случае одна — кто сам уходит, кого просят по-хорошему.

Как видно, в нашем случае не останется ни одной.

Жалко. Столько уже отпахала, привыкла. И чего теперь делать? Проситься к мамке в клуб? Вообще-то она уж сколько раз предлагала…

Впрочем, до конца месяца можно особо не париться — все смены расписаны, все роли распределены, кого она вдруг, с бухты- барахты, сыщет мне на замену?

Как же меня достал этот коридор! Какой же он длинный, и какой же зеленый! И кто только придумал, что зеленый свет успокаивает?!

По дороге свернула в детскую. Виновник моих бед мирно спал, теперь уже как белый человек, в инкубаторе. Люда с утра покормила его через зонд и сменила ему подгузник. Она приобняла меня, похлопала по плечу — мол, не горюй, Настя. Ну что, ну даже если чего, да черт с ней, с этой работой, не по тебе она все равно! А так-то ты молодец, и Алеха твой еще, глядишь, выкарабкается, вырастет, придет к тебе, и скажет «спасибо»! А что, ты ж ему, можно сказать, вторая мамка, крестная!

*

— Не, ну я чего-то не догоняю!

Сергей сидел на подоконнике и болтал над Москвой ногами. Москва мигала ему снизу разноцветными огоньками, гудела гудками разной громкости и высоты, дышала смогом, сигаретным дымом и выхлопами, и при всем при этом казалась вполне дружелюбной.

— В чем-ты его носить-то станешь? У тебя ж матки нет? Или они донорскую какую на такой случай вшивают? От мертвой бабы, ну, или там добровольно отказавшейся?

— Серый, не пори чушь! Сам же когда-то предложил, и сам же теперь битый час сидишь на моем окне, в моей комнате и говоришь мне гадости. Как-то не комильфо, не находишь?

— Но кто ж знал, что ты в самом деле попрешься себе ребенка заделывать? Вот уж действительно, заставь дурака Б-гу молиться… Не, ну все равно, я не понимаю…

— Не понимаешь — открой ихний сайт и прочти. Там все очень даже доходчиво объяснено. Как раз для таких… умных и развитых людей, как ты.

— Да смотрел я там! Длинно, занудно, и такими словами, что никакого терпенья не хватит вникать. Ты мне лучше на пальцах объясни. Как не шибко продвинутому пользователю.

— Ну, что, что тут может быть непонятного! Ты ж биологию в школе учил? Вот, смотри, открываю, видишь, большими буквами, по-русски написано: « Основная идея базируется, на том, что отдельные клетки эндометрия, то есть внутреннего функционального слоя матки, при помощи специального сканирования визуализируются в любой части тела млекопитающего, независимо от пола. Выделенная культура данных клеток культивируется на питательной среде, и впоследствии используется для выстилки внутренней поверхности искусственно формируемого посредством эндоскопии так называемого перитониально-брызжеечного кармана. В эту искусственно созданную и выстланную эндометриальным слоем полость вводится эмбрион. Одновременно в организм как парентерально, так и пер ос, постоянно поступают и поддерживаются на должном уровне в кровотоке соответствующие гормоны, обеспечивающие пролиферацию клеток децидуальной оболочки. При наличии благоприятных условий далее естественным образом происходят: имплантация плодного яйца с последующей плацентацией, формирование плодных оболочек, созревание и развитие плода, практически ничем не отличимые от таковых в женском организме. Кровообеспечение плода осуществляется сосудами плаценты. Венозный отток происходит…»

— Все хватит, сейчас у меня башка лопнет! И это, по-твоему, русский? А мы с тобой тогда что, по-иностранному, что ли чешем? Я лично ниче не понял: карман тебе к животу пришьют? И будешь ты у нас, типа, не Костя, а кенгуру?

— Типа. Только не снаружи пришьют, а изнутри. Такую как бы матку искусственную соорудят.

— То есть в каждом, получается, мужике, если как следует покопаться, сидит своя собственная баба? И все мы, можно сказать, гермафродиты?

— Можно сказать. Только зачем?

— И верно. Такое если вслух кому сказать, можно ведь и огрести не хило. Да, теперь понятно, почему таким языком написано. Для конспирации. Чтоб дебилы всякие не читали.

*

Дебилы, к сожалению, все равно читали. Ну, или им кто-то переводил.

Подходя в очередной третий четверг к чугунным воротам Института, Костя был встречен небольшой — человек 20—30 группкой людей с плакатами типа: «Не позволим педерастам завладеть чистыми и невинными детскими душами!» «Не дадим гомосекам изгадить генофонд нации!» и даже: «Выбей ублюдка из поганого живота мужеложца!». В основном это были неопрятные, плохо одетые и не совсем трезвые на вид люди, мужчины и женщины средних лет и чуть старше.

Чуть поодаль стояли крепкие бритоголовые парни в кожаных куртках и с металлическими цепями в несколько рядов на шеях и на запястьях. При них было несколько стильных, вызывающе накрашенных девиц в мини юбках. Когда Костя проходил мимо, одна из них громко свистнула, а когда он, чисто рефлекторно, обернулся на свист, показала ему средний палец.

Руководил действом прилично одетый мужчина лет сорока. Он стоял на каменном основании ограды и с этого возвышения зычным, хорошо поставленным голосом толкал всякие зажигательные речи, типа:

— Россияне! Православные! Сколько можно терпеть это издевательство! При попустительстве государства, правительства, на наших с вами глазах, в этом псевдонаучном заведении под видом лечения ежедневно ставятся опыты на сотнях ничего не подозревающих людей! Растлеваются еще до рожденья невинные детские души! Пока мы с вами молчим, здесь, за запертыми дверьми секретных лабораторий, производят противоестественные кровосмесительные эксперименты, генное модифицирование человеческой ДНК, надругательство над душой и плотью русской нации! Конечной же целью этих экспериментов, о которой нам, конечно, не говорят, является не что иное, как искусственное выведение в пробирке Антихриста! Друзья! Задумайтесь! Не дайте отвести себе глаза наукообразной чушью, коей потчуют нас продажные СМИ и безответственные блоггеры! Нет, заручившись поддержкой мировой общественности, мы с вами, плечом к плечу…

Не вполне понимая, как вменяемые с виду люди могут слушать, а тем более произносить вслух такой явный бред, Костя, тем не менее, не стал рисковать, и сразу от остановки двинулся не к воротам, а к маленькой, отстоящей далеко от центрального входа боковой калиточке.

Он старался идти уверенными и не чересчур торопливыми шагами, но, тем не менее что-то в нем привлекло внимание скинхедов.

— Эй, пидор, ты куда это намылился?! — выкрикнул неожиданно высокий мальчишечий дискант. Костя инстинктивно втянул голову в плечи, и не оглядываясь продолжил движение. Что-то пронеслось по воздуху в его сторону и ульнуло в ближайший сугроб. Костя скосил глаза, и с облегченьем увидел, что это был всего лишь снежок.

— Оставь его, Санек, не видишь что ли, нормальный парень. Мать, может, проведать пришел, или там сеструху. Или девушку свою даже, — пробасили за спиной добродушно.

— А чего тогда с этого входа? — не унимался дискант.

— Да ладно, может ему так ближе. И вообще, что тебе за дело, главное, не пидор он, точно те говорю.

— А ты как знаешь?

— А ты поживи с мое, сам их будешь за километр чуять. Я те вот что скажу…

Голоса за спиной отдалились, сделались неразличимы. Костя шел к дверям, думая о том, что ладно, сейчас ведь еще ничего, но что ж он будет делать потом, через несколько месяцев, когда все станет заметно… Как будет ходить по улицам, заходить в магазины, ездить на автобусах и в метро? Как ходят другие?

Может, если подобрать какую-то свободную, скрывающую одежду… И вообще, может ему повезет, и живот окажется не слишком большим?

Отдавая секьюрити рюкзачок на досмотр, Костя спросил, как бы невзначай:

— А что, они тут часто бывают?

— Да кто они-то?

— Ну эти, с плакатами.

— А, эти. Не-е, нечасто. Хотя в последнее время вроде как активизировались. Ну это понятно — выборы ж на носу.

— А вы чего смотрите?

— Мы? А при чем тут мы? Они ж там, за воротами, а мы здесь, внутри. Да и вообще они безобидные, болтают только.

— Ага, безобидные. Особенно эти, с цепями которые. Прям на мордах у них безобидность эта прописана. Большими буквами.

— С цепями? — искренне удивился охранник. — С цепями вроде раньше не было. С плакатами только.

*

Она выписывалась. Боль и напряжения родов настолько искажают черты лица, что, случается, утром не сразу узнаешь тех, с кем накануне провозилась целую вечность. Через пару-тройку дней тем более. Другие люди. Невозможно поверить, что эта вот надменная ухоженная дама металась по кровати, кричала, ругалась, грозилась перебить всех мужиков, плакала от счастья, целовала мне руки…

Слаксы, тоненький трикотажный свитер нежного лазоревого оттенка. Тщательно уложенные феном волосы, чуть-чуть косметики на лице. Я помогала ей застегнуть молнию на большой кожаной, слишком туго набитой сумке.

— Спасибо, — сказала она, когда общие наши усилия наконец-то увенчались успехом. — Выпрямилась и улыбнулась. — Ой, я ж тебя знаю! Ты дочка Виктора Олеговича! Мы с тобой встречались в Эйлате, два года назад, отель Плаза, помнишь? А что ты здесь делаешь, неужели работаешь? Ты что, учишься на врача?

— Я… да, я здесь работаю. Отель Плаза… да, что-то такое припоминаю. Давно было, столько воды утекло… Поправляйся, всего тебе хорошего, вот твоя выписка…

— Нет, ну надо же, как забавно! Кого только не встречаешь, и в самых иногда неожиданных местах. Ты отцу только не рассказывай, что я здесь была, хорошо? А то мои с ним знакомы, а они и так ужасно переживают, ну, сама понимаешь, а если все это еще и выплывет…

— Ну что ты, конечно, это же врачебная тайна, не беспокойся.

Она улыбается, закладывает за ухо выпавший из прически тугой завиток. Еще немного бледная, но под косметикой этого не видно. Перед выходом из палаты, бросает последний взгляд в зеркало над раковиной. Подмигивает своему отражению, складывает губы в улыбку.

За порогом отделения ее встречают родители, обнимают, целуют, всматриваются в лицо. Они все знают. А она нет. Ей так и не сказали.

— Ну, до свидания!

— Счастливо тебе!

Я поворачиваюсь к ним спиной и, только закрыв за собой дверь, наконец, вспоминаю, где я могла ее видеть. Причем совсем недавно. Нет, отель Плаза здесь не при чем, это все было давно и не правда.

Точно, это она! Девочка с фотографии на странице у Кости.

*

Я возвращалась домой. Когда работаешь сутками, иногда перестаешь понимать, утро сейчас или вечер, восходит или заходит солнце на горизонте, и где вообще Запад, а где Восток. Сутки переворачиваются с ног на голову. Ложишься, когда пора вставать, просыпаешься с тяжелой головой, в сумерках.

Но сейчас вроде утро. Гришка собирается в универ, судя по времени, где-нибудь к третьей паре. Мама кормит Танюшку — вкладывает ей ложку в кулачок, а сама отворачивается к монитору. Танюшка зачерпывает кашу и бьет полной ложкой по краю стола. Брызги летят во все стороны, в том числе и на монитор. Мама, чертыхаясь, вытирает экран салфеткой. Танюшка запихивает ложку с остатками каши в рот и улыбается. Идиллия.

В детской несколько рыжих пушистых голов сгрудились вокруг компа. Все дружно смотрят мультики. Вроде, вчера, когда я уходила, голов было только две. Или это в глазах у меня пятирится?

— Мам, мне кажется, или у нас за сутки детей прибавилось? Марфа тройню родила?

— Тебе не кажется. Вчера Ваня заезжал, законных своих к нам забросил. Они с Благоверной в театр собрались, очередной медовый месяц у них.

Вот так у нас. Халявный детсад в действии. Братья и сестры моих детей — мои дети. Еще б она сама их пасла, а то ведь опять нам с Марфой придется.

Уже засыпая, слышу сквозь сон Васькин шепот: «Вы сюда не лезьте, тут Настя спит, она на работе устала» И Варькино, более решительное: «Кому сказано не лезь, а то каак дам!» И рев за дверью — кому-то, похоже, дали, но мне уже по фигу.

Спать. Только спать. И не видеть снов.

Меня будит саксофон. Это так красиво, что еще во сне на глаза мои наворачиваются слезы. Не знаю, как называется, но прям вот все, что внутри меня происходит, выпевается сейчас саксофоном! Полное соответствие — тембра, настроения, интонации, просто истина в каждой ноте! Словами б я так не передала!

Просыпаюсь в слезах. На веранду выхожу, вытирая глаза тыльной стороною руки.

Ваня стоит спиной ко мне, выпрямившись, чуть запрокинувши голову. Смотрит на заходящее солнце. От последних лучей на рыжих кудрях золотятся блики. На висках серебряные паутинки. Звуки уплывают в закат.

Стою, не дыша, боясь перебить музыку. С последней нотой он оборачивается, опускает руку с инструментом, улыбается устало. Лицо испещрено морщинами, крапинками, веснушками. Карие глаза глубоко посажены, посверкивают из глубины век. Взгляд, обращен в себя, но вот понемногу оживает, теплеет. Возвращенье с небес на землю.

— Вань, что это было, сейчас?

— Так, играл для себя. Понравилось?

— Слов нет! Ты давно приехал?

— Не то чтоб очень. А где все, где твоя мама?

— Х.з… Сама вот только проснулась. Гулять, наверное, пошли. Хочешь, я вот сейчас оденусь, и пойдем их искать?

— Давай.

Мы выходим к прудам.

Солнце уже зашло, небо розовое, воздух прозрачный. Запах весны. В мокром снегу проталины, быстро заполняющиеся водой. Птицы тенькают в уши.

Дети копошатся на берегу. Лед на пруду ноздреватый и грязно-серый. Когда кто-то из мелких подходит к самой кромке воды, склоняется вниз, мне хочется кричать от страха, бросаться, оттаскивать за шиворот. Но ничего такого не происходит.

Мамы, конечно, нет. Марфа ногой покачивает коляску. Танюшка не спит, следит глазами за облаками. Дети, наконец, замечают нас и с воплем «Папа!» облепляют Ванины колени. Он раскидывает руки, пытаясь обхватить всех пятерых зараз. Мы с Марфой смеемся.

— Вань, че-то у тебя слишком много детей, аж рук на всех не хватает!

— Ага. Некоторые прямо-таки просачиваются сквозь пальцы!

Мы возвращаемся домой. По дороге Марфа оправдывается, что она вовсе не собиралась идти гулять, тем более далеко, тем более зная, что Ваня вот-вот приедет, но только эти ведь оглоеды чуть дом весь не разнесли, вот и пришлось на улицу выволакивать. А то совсем невозможно стало.

У всей мелюзги, как водится, мокрые ноги, все шмыгают носами, довольные донельзя. Всем требуются сухие носки, теплое молоко и шлепок по заднице.

Наконец Ваня, не без труда запихнув законных в свою навороченную леталку, целует на прощанье Варьку и Ваську. Кивает нам:

— Пока, девчонки! Спасибо, что выручили! Я ваш должник, если что!

— Не за что, Вань! Появляйся.

В ночном небе медленно затихает рокот мотора.

— Насть, а Маша, Кирилл и Женя еще к нам приедут? А скоро они приедут?

— Откуда я знаю? Спать, всем спать!

Марфуша в кухне наскоро сооружает индивидуальный ужин для своего ненаглядного. Гремит кастрюлями, звякает чем-то об пол.

В своей комнате я, наконец, вытягиваюсь опять на кровати, пристроив под боком сопящую Таню. Достаю ноутбук, просматриваю новостную ленту. Несанкционированный митинг на Пушкинской площади. Ага, вот и мама. Ну кто б сомневался!

«Известная правозащитница Аглая Муравлина в очередной раз выступила против возмутительных условий проживания людей в так называемом «секторе Д». Аглая указала на то, что жители сектора Д зачастую лишены элементарных удобств, медицинской помощи и средств гигиены, что у них отнята свобода передвижения, причем не то чтобы в границах Шенгена или хотя бы России, но в границах одного, отдельно взятого, нашего с вами города… Абсолютно ни в чем не виноватые люди, при нашем общем попустительстве оказались в положении заключенных, хуже того — бесправных рабов… Аглая призывает каждого из нас задуматься…

Митинг был прерван появлением представителей правоохранительных органов….»

Извечное противостояние правозащитников и правоохранников.

Поскольку из ленты было не до конца ясно, кого взяли, а кого отпустили, у меня теперь был более чем уважительный повод для бессонницы.

Впрочем, я прекрасно выспалась днем, так что все равно б не уснула. Я смотрела очередной ужастик, время от времени прерываясь на то, чтоб заглянуть в ленту, но мамино имя больше не упоминалось.

А в шесть утра за окошком затарахтел мотор, на крыльце послышались шаги, гавканье собак, негромкие голоса: мамин, и еще чей-то, мужской, показавшийся мне голосом моего отца.

И я уже хотела встать, пойти посмотреть, поздороваться…

Но тут, как это часто бывает, когда тебя неожиданно отпускает длительное напряжение, я как-то сразу, резко, без перехода, окончательно и бесповоротно, провалилась в сон.

*

Мамины тетки из клуба сцеживали для него молоко. Я таскала с собой на работу полные сумки пластиковых бутылочек, содержимое которых детские сестры заливали ему через зонд.

Всякую свободную минутку я просиживала у его инкубатора, просунув руку в окошко, поглаживая Алешку по спинке и нашептывая ему ласковые слова.

А потом, однажды, я пришла, а инкубатор пустой.

Я дико перепугалась. Причем, надо полагать, изменилась в лице, потому что весь наличествующий в тот момент персонал интенсивки, в лице двух сестер и нянечки дружно рванул ко мне, и затараторил наперебой: « Ты че, ты че, и не думай даже! Все, наоборот, хорошо очень: на улучшение твой Алешка пошел, в больницу его перевели, в отделение недоношенных. А они ж там, в больнице — сама знаешь, только перспективных недоношенных принимают. Таких, которые больнице хорошую статистику не испортят, и наверняка не помрут в ближайшее время. Так что все теперь у твоего Алешки будет зашибись — выходят его там, и глядишь, передадут потом в приличную семью на усыновление.»

Вот как, значит. Мне полагалось бы радоваться. Все хорошо. Я, Настя, могу в данном конкретном случае праздновать полную и безоговорочную победу над системой. При моем более чем активном содействии обреченный изначально на смерть человеческий плод выжил, признан ребенком, и передан дальше, по инстанциям, для последующего выживания.

Но как же пусто и тоскливо было у меня на душе — словами не передать!

Впрочем, что делать? Ведь не могу ж я, действительно, подбирать их всех, как брошенных котят? Подхватывать — мокрых, скользких, в крови, еле шевелящихся, еле дышащих, совать за пазуху, под халат, отогревать на груди, бежать скорее домой, и там, дома, пытаться выходить, выкормить, чтобы потом пытаться пристроить в хорошие руки….

Хотя в данный момент меня заботило лишь одно: будет ли там, в больнице кто-нибудь гладить моего Лешку по спинке?

*

— Ну вот, — произнес старый, горбатый, сморщенный карлик — заведующий отделением ЭКО, указывая на широченный, во всю стену кабинета экран, куда были спроецированы многократно увеличенные, лежащие сейчас в соседней комнате-лаборатории на предметном стеклышке микроскопа две ягодки-малинки. — Любуйтесь, молодой человек. Один из них — ваш будущий ребенок. Все, как вы заказывали: генетическая информация двух ваших спермиев помещена в ядро предварительно лишенной собственной генетической информации яйцеклетки. Это, как вы и хотели, абсолютно ваши дети, обязанные своим происхождением только вам. Теперь, когда они уже есть, дело за малым — соответствующим образом подготовить ваш организм, и пересадить в него эмбрион.

— Один? — уточнил Костя, не отрывая взгляд от экрана.

— В вашем случае — один. Видите ли, мужской организм чрезвычайно плохо справляется с двойной нагрузкой, угроза развития осложнений возрастает в разы, и поэтому мы практически никогда не подсаживаем мужчинам за раз более одного эмбриона.

— А что будет со вторым?

— Заморозят. Собственно, их обоих сейчас поместят в жидкий азот, где они будут ждать момента, когда в вашем организме будут созданы благоприятные условия.

— И тогда?

— Тогда одного из них разморозят и поместят в вас, а другой эмбрион будет по-прежнему храниться в жидком азоте.

— И как долго?

— Практически вечно. Пока от вас не поступит на этот счет новых распоряжений. Ну, вдруг вы снова соберетесь рожать, или пожелаете распорядиться им как-то иначе. Например, передать в лабораторию для проведения каких-то исследований, или кому-либо другому лицу на усыновление. Вы также можете распорядиться его уничтожить. Любое ваше решение будет для нас немедленным руководством к действию.

Последняя перспектива Костю откровенно ужаснула. Он зажмурился и отчаянно замотал головой:

— Что вы, что вы, конечно нет! — Костя вдруг встревожился. Слово «вечно» пугало его и вгоняло в ступор. — Наоборот, я бы хотел быть уверен, что с ним, ну то есть, с эмбрионом моим, ну с тем, который у вас, здесь останется — с ним все точно будет в порядке? Разве ничего не может случиться? Ну, допустим, у вас здесь авария, или электричество отключат?

— Молодой человек! — загремел карлик, побагровев. — Я работаю тут, в отделении ЭКО, 45 лет! Еще с тех пор, как здесь был обычный родильный дом. И заверяю вас, что за все эти годы мы не потеряли ни одного эмбриона! Скажу больше — родителей некоторых из них уже нет в живых! Для нас это не важно, мы в таких случаях исходим из условий, оговоренных в завещании. Они все, все здесь, каждый в своем, отдельном, снабженном биркой контейнере, в вечной мерзлоте, ждут своего часа!

— Ну, хорошо, хорошо, не надо так кричать, я вам верю. Скажите только, — Костя снова перевел взгляд с лица собеседника на экран. — Скажите, который из них…

— А это уж, молодой человек, вам решать. Хотя я бы посоветовал того, что правее. На мой взгляд, он как-то поживей выглядит.

*

Непохоже было, что когда-нибудь удастся поспать. Ночка выдалась та еще. Приемное с вечера гудело как улей, скорая то подъезжала, то подлетала, от воя сирен уже свербило в ушах.

В редкую паузу я выскочила покурить.

На воздухе, под синим небом с нестерпимо яркими звездами, все происходящее в стенах Института сразу начинало казаться каким-то далеким, и немного нереальным.

В принципе, капли никотина вполне достаточно, чтобы убить во мне лошадь.

Я бросила в урну наполовину выкуренную сигарету, сладко потянулась и с наслаждением вдохнула свежий ночной воздух всей грудью. И еще. И еще. С каждым разом стараясь набрать в грудь побольше, словно желая надышаться впрок.

Вот вроде бы у нас и заведение, можно сказать, VIP-класса, и кондишены на каждом шагу, а все равно внутри здания всегда душно и воздух спертый, насыщенный мерзкими больничными запахами.

Квакнула больничная мобилка: «Настя, в приемное! Твой клиент!»

Я слегка удивилась. Вроде скорых, пока тут стою, замечено не было, ни с земли, ни с воздуха. Правда, по подъездной аллее прогрохотал только что весьма навороченный не то джип, не то бронетранспортер с тонированными стеклами, но это ж вряд ли ко мне?

Возле двери в приемную топтались, скучая, четверо парней в комуфляже. Они лениво скользнули по мне глазами, и отвернулись.

Внутри меня встретила испуганная рыжеволосая девушка с глазами загнанной лани, огромным животом и длинными красивыми ногами — готова поклясться, что в прошлом она была стриптизершей. Девушка молчала, и только время от времени страдальчески морщилась. А говорил стоящий рядом невысокий бритоголовый мужик в костюме и галстуке, брезгливо держащий двумя пальцами за красную корочку паспорт.

— А это вам не документ, что ли?

— Документ, конечно, — с готовностью закивала Ирочка, акушерка приемного. — Конечно, конечно, сейчас я его у вас возьму и перепишу данные, это очень важно. Но, понимаете, должна быть еще обменная карта, анализы… Ваша жена во время беременности где наблюдалась?

— Какая еще карта? У меня GPS! –Он коротко хохотнул, довольный собственной шуткой. — И она мне не жена, я покуда холостой. А ты девушка, мозги мне ни засирай, можешь на слово поверить, наблюдение за ней было самое хорошее, отличное, можно сказать наблюдение. Она у меня, как в хату взял — со двора ни ногой. У нас не забалуешь! Так что заразу подцепить ей просто неоткуда было.

— Да, но, — Ирочка беспомощно пожала плечами, и через его плечо бросила на меня страдальческий взгляд. — понимаете, у нас медучреждение, правила. Без обменной карты я не могу вашу ммм… подругу..принять на общих основаниях в родблок. Поймите, у нас ведь даже не обычный роддом…

— Понимаю, как не понять! Самый крутой в Москве! Потому сюда и приехали. Короче, хватит мне тут пургу гнать! Сколько?

Он сунул руку в карман, и вынул оттуда… пистолет.

Ирка побледнела как мел. Девушка охнула и согнулась от боли. Мужик, не обращая на нас внимания, положил пистолет на стол и, придерживая его одним пальцем, продолжал другой рукой шарить в кармане. Достал оттуда расческу, пачку клинекса, и, наконец, бумажник

— Так сколько? — повторил он, — по-прежнему небрежно придерживая пистолет на краю стола и презрительно глядя на нас.

Ирка была никакая. Девушка начала тихо, еле слышно, страдальчески подвывать.

Я мужественно сглотнула и обворожительно улыбнулась.

— Послушайте, — звонко, как на утреннике для детей, сказала я улыбаясь.- Не надо так нервничать! Это у вас, наверное, первый ребенок? Как вас зовут?

— Ну, Виктор Петрович… — Он несколько сбился с толку.

— Очень приятно! А я Настя, ваша акушерка! А девушку как зовут?

— Натальей ее зовут. И вот что, вы тут…

— Натальей? Ну и хорошо! Пойдемте со мной, Наташенька, сейчас вас доктор осмотрит, а Вы… Виктор Петрович, скажите нам до свиданья и пожелайте удачи, хорошо?

Я цепко ухватила девушку за локоть. Мужик, по-видимому, решив, что добился своего, вернул пушку, бумажник и прочее в карман и прогудел, обращаясь к девушке:

— Ну ты, в общем, короче, там, в порядке чтоб была! Кого рожать, сама знаешь, так чтоб мне без сюрпризов. И это… ну, с Б-гом, значит. Звони, когда чего сказать будет, на мобилу.

Он небрежно обнял ее одной рукой, и вышел, отчетливо хлопнув за собой дверью.

Ирка сидела на стуле, молча, в полной прострации. Я подтолкнула к ней забытый на столе девушкин паспорт

— Оформляй быстрей, а то вспомнит, что забыл, и вернется. Ладно, мы побежали, нам тут, похоже, некогда.

— Настя, не уходи, я боюсь одна!

— А я боюсь, что она родит прямо сейчас, на полу! Позвони охране.

— Ой, точно!

Вообще-то что наша охрана против таких бугаев с пиздолетами? Но Ирке я этого, конечно же, не сказала.

*

Ко всему она была еще и рыжая. Hу, не огненно-рыжая, а, скажем так, рыжеватая. Но все равно, хорошего мало. Любой дурак знает, что у рыжих повышенная склонность к кровотечениям.

Придя в отделение я, как положено, сразу позвонила дежурному врачу. Откликнулся заполошный голос:

— Ну что там у тебя? Первые роды, только поступила? Ну и что за пожар, ты что, первый год замужем? Да она, может, до послезавтра еще не родит, а у нас тут сама, небось, видишь, какой завал! Прям как вся Москва в одночасье рожать собралась, и все хотят непременно только у нас! Прими, осмотри, обмерь, взвесь — ну что я тебя учу, сама знаешь! А там, глядишь, у нас развиднеется, и кто-нибудь к тебе подойдет.

Мне ничего не оставалось, как начать следовать указаниям. Однако едва девушка оказалась на кушетке, где я пыталась пристегнуть к ней монитор, как ее сразу начало не по детски тужить, и я едва успела натянуть перчатки, как показалась головка. Трансформировать кровать в род. кресло было уже некогда, но это было не важно — головка оказалась на удивленье маленькая и изящная («это при таком-то брюхе!» — успела удивиться я), и вышла легко, безо всяких разрывов. Вслед за головкой легко выскользнули плечики, а за ними и весь ребенок. Маленькая, хорошенькая девочка.

— Поздравляю, Наташенька, у вас дочка! — сказала я, укладывая новорожденную матери на живот. Как всегда, после удачных родов, кровь пела у меня в ушах, и воздух вокруг наполнился волнами эйфорической радости.

— Как… девочка?! — побледнела роженица.- Он же меня.. убьет!

И тут ее скрутила новая схватка.

Вторую девочку, немножко побольше первой, я пристроила рядом с сестричкой, и прикрыла их обеих пеленкой. Плацента была одна и очень большая, но вышла довольно быстро и вся целиком.

Я набрала окситоцин в шприц, и на секунду обернулась к штативу, чтобы заполнить физраствором систему внутривенного вливания, и тут у меня за спиной отчетливо послышалось: кап, кап, кап, шлеп, шлеп, кап..

Вот оно! Не пронесло!

Я изо всех сил надавила на торчащую из стены красную кнопку срочного вызова, и стала искать спадающуюся на глазах вену. На полу под кроватью растекалась, быстро увеличиваясь в размерах, темно-красная лужа.

Я тревожно взглянула на девочек. Малышки не плакали: свободная от капельницы мамина рука по-прежнему крепко прижимала их к животу.

Тут, наконец, распахнулась дверь и с громкими воплями:

— Настя, еб твою мать, что тут у тебя происходит! — ввалилась долгожданная помощь.

*

Я сижу у компьютера к ней спиной, заканчиваю заполнять историю. «Поступила в таком-то часу с полным раскрытием, воды отошли в столько-то часов столько-то минут, головка первого плода в плоскости малого таза…. Первый ребенок живой, женского пола, родился весом, закричал сразу, крик громкий, цвет кожи и слизистых розовый, Апгар 9—10. Второй ребенок, живой, женского пола… Кровопотеря составила…

Она спит. Лицо бледное, спокойное до умиротворенности. Обе руки вытянуты поверх одеяла, с обеих сторон из вен торчат катетеры. Капает кровь — теперь уже не ее, теперь, наоборот, чужая, с целью восполнить потерю. Живот под одеялом плоский — втянулся, как не было. Одеяло натянуто до самого подбородка, чуть ли не на уши. С противоположного краю из-под него трогательно торчит узенькая, изящная пятка.

— Настя, это ты? — не открывая глаз, в полузабытьи.

— Я, я. Спи, Наташ, отдыхай.

— А ты… не уйдешь?

— Куда я ж уйду? Спи.

Действительно, куда ж я денусь, пока смена моя не закончится?

Девочки спят — обе рыженькие, большеглазые, с длинными кистями и стопами. Их положили в одну кроватку — пытались разделить, но они стали кричать, и персонал сдался.

Часу в седьмом, не дождавшись звонка, подъехал Виктор Петрович — на том же бронеджипе, опять с охраной. Беседовать с ним делегировали доктора Леву. Все-тки он две войны военврачом прошел: чеченскую и свою, местную, на родине у себя.

— Поздравляю Вас, у Вас близнецы. Две девочки. Крупные, здоровые, весом 2500 и 2880.

Надо сказать, Виктор Петрович перенес новость мужественно и можно сказать, достойно. Он лишь негромко свистнул, криво усмехнулся и смачно харкнул себе под ноги.

— Ну что ж… бывает.

И сразу перешел на деловой тон

— А это, Наталью когда можно забирать?

— Ну, знаете, роды были трудные, она потеряла много крови. Не раньше, чем дней через пять. И, кроме того, девочки…

— Они меня не интересуют. Домой к себе я их по любому не потащу. Так вы сообщите заранее, когда можно ее забирать, чтоб я мог сориентироваться по времени.

— Ну, разумеется, мы вам сообщим.

Часа через два какой-то парень в комуфляжных брюках и кожанке передал на имя Натальи корзину с экзотическими фруктами, килограммом икры и бутылкой красного вина, при виде которой все наши врачи мужского пола восхищенно зацокали языками. В принципе, роженицам все это было строго запрещено, о чем извещал висящий на стене в приемника: «Список продуктов, не допускающихся к передаче пациенткам послеродового отделения» но в данном случае возражать никто не посмел. Корзина была в полной неприкосновенности воодружена на стол в Наташиной палате, и, надо сказать, сыграла свою ключевую роль. Наташа, увидев корзину, слегка оживилась. Глаза ее загорелись, щеки окрасились слабым румянцем, губы растянулись в бледное подобие улыбки. Главный смысл месседжа был ясен: простил, стало быть, не убьет. Остальное, в том числе и содержимое корзины, мало интересовало ее, и она махнула нам всем рукой равнодушно: берите мол, угощайтесь. Мы, если честно, не заставили себя долго упрашивать.

К общей радости персонала, корзины с продуктами в ближайшие дни продолжали поступать регулярно. Как и к первой из них, так и к последующим, ни разу не было приложено ничего — ни цветка, ни записки. Наташин мобильный одиноко молчал на тумбочке, сама же она с той минуты как встала, беспрестанно двигалась — ходила, как маятник по палате, укачивая то одну, то другую девочку, кормила их, пеленала, напевала им вполголоса какие-то песенки с неразборчивыми словами. Она казалось, почти не спала — хоть ночью, хоть днем, заглянув в ее палату из коридора, взгляд натыкался на маячащую взад-вперед худенькую, почти бесплотную фигурку.

Накануне предполагаемой выписки Наташа попросила о встрече с юристом и в его присутствии подписала отказ от обеих девочек. Мы ждали чего-нибудь в этом роде: с утра в этот день ее мобила впервые подала голос. «Чив-чив-чив» — пропели лесные пташки, и Наташа немедленно схватила и судорожно притиснула аппарат к уху.

Но когда утром следующего дня я внесла завтрак, палата оказалась пуста. Окно, с осени плотно закрученное шурупами и заткнутое по щелям поролоном, было широко распахнуто. По комнате вовсю гулял свежий весенний ветер, шевеля простынки на одной взрослой и двух детских кроватках.

Я выглянула в окно. В принципе, у нас хоть и первый этаж, но все же высоковато. И с этой стороны здания ни дорожек нет, ни тропинок, одни кусты непролазные. В халате, в ночной рубашке, с двумя детьми на руках… Впрочем, у нее был мобильник.

Виктор Петрович, приехав, долго и горячо матерился, и обещал нам разнести Институт по кирпичику. Но мы были бессильны ему помочь. Могли только посочувствовать.

*

Его предупреждали, что первые инъекции гормонов в несколько раз повысят либидо. Но слова, они и есть слова. Пока с тобой что-нибудь не произойдет, все, что тебе о тебе говорят — звук пустой. И потом: что значит в несколько раз? От чего следует отталкиваться? Что следует измерять количественно? Количество мокрых снов, о которых толком не помнишь, когда проснулся? Количество девушек, на которых обратил внимание на улице, по дороге в магазин за хлебом? Количество мгновений среди дня, когда чем бы не занимался, вдруг все перекрывает яркая вспышка желания, и не можешь ничего уже толком делать и ни о чем отчетливо думать, кроме…?

Но, в конце концов, все это расплывчато, вторично и не конкретно.

Он достаточно цивилизован, и вполне может справиться с собой. Настолько, чтоб не бросаться на незнакомых девиц на улице.

Ему позвонила Инна.

Надо сказать, она звонила и раньше, тогда, в те дни, когда они только расстались. Но он тогда не брал трубку, он вообще почти не подходил к телефону, и, постепенно, она звонить перестала.

Пожалуй, он не видел этого номера на экране уже несколько месяцев.

Его бросило в жар, а кровь так загудела в ушах, что он еле разбирал, о чем она говорит.

— Привет? — Ну да, конечно, привет. — Как дела? –Ну да, дела, вот, а как же? Дела, они, конечно, нда… — Встретиться? Ну, можно, конечно, почему б и не…

При мысли, что она вот-вот, сейчас, минут через 15—20, будет тут, у него вдруг так ослабли колени, что он вынужден был сесть.

Его хватило ровно на те бесконечные мгновенья, пока закрывалась пропустившая ее в мансарду дверь.

Он набросился на нее в прихожей, сорвал плащ, стянул через голову свитер, рванул молнию на джинсах… Они сплелись в клубок прямо здесь, на полосатом вязаном коврике. И она ничуть не возражала, ей, кажется, даже нравилось, вот так, без слов, без разговоров, без вопросов.

Они кричали, рычали, вцеплялись друг другу в волосы, царапали и кусали друг друга до крови. Казалось, она разделяет его безумие, и у нее в крови бушует тот же пожар.

Когда все закончилось, они обнаружили себя на холодном полу — выброшенной на берег, слабо шевелящей щупальцами, застывающей морскою звездой.

Молча, не глядя, выпростались друг из-под друга, перебрались на притиснутую к стене раскладушку. Укутались в одеяло. Обоих трясло, у обоих стучали зубы. Теперь они жались друг к другу просто, чтобы согреться.

— У ть-тебя т-трава есть? — выговорила она наконец, нечетко и хрипло.

— Д-должна быть.

Искомое обнаружилось в верхнем ящике стола — очередной дар Сереги, а то откуда ж.

Они покурили, передавая косяк и постепенно приходя в себя, искоса, с интересом разглядывая друг друга.

Она похудела. Под глазами залегли круги, нос заострился. Грудь вроде увеличилась и стала чуть менее упругой, а впрочем, может он просто уже забыл. Хотя этой ложбинки на животе раньше точно не было.

— Ну, — сказал он, — приканчивая косяк, и затушивая бычок об край служившего пепельницей блюдца. — Так как все-таки дела?

— Да так, как-то все… К ЕГЭ вот готовлюсь… Ты, кстати, что сдаешь, кроме руссиша с математикой? Куда подавать-то в итоге будешь?

— Я? Да я как-то вообще пока что… не думал… — Он получил два месяца назад аттестат об окончании экстерната, и тут же запихнул куда-то эту бумаженцию с глаз долой. И без того дел хватало. Нет, он, конечно, собирался идти дальше учится, но ведь не сейчас же! Вот малыш подрастет, тогда и…

— Кость, ты что, с ума сошел?! Ты о чем вообще думаешь?! Тебя ж… тебя ж так в армию загребут, не понимаешь, что ли?!

О такой версии развития событий Костя как-то не задумывался. Он, однако, сильно сомневался, чтоб в армию, даже хотя б и в российскую, призывали кормящих отцов. Наверняка отсрочку дадут, а там видно будет. На худой конец, можно ведь и второго состругать, если что. Эмбрион-то ведь остался в загашнике. А с двумя детьми в армию не берут, это Костя знал точно.

— А ты? — спросил он, просто чтоб о чем-то спросить.

— На мат. лингвистику конечно! Ты что, забыл? Сколько уже об этом говорили! Буду растить искусственный интеллект в бутылочке!

«А я — естественный!» — захотелось ему пошутить, но он не стал. Ему как-то расхотелось шутить. Расхотелось с ней разговаривать. Расхотелось вообще когда-либо ее видеть.

Он как-то слыхал во дворе, о таком явлении, что, типа, переспал сегодня с девчонкой, а назавтра знать ее вообще не хочешь, ни в библейском, ни в каком ином смысле. А тут ведь даже завтра еще никакое не наступило…

Инна, словно почувствовав неладное, потянулась к нему. Костя неловко погладил ее по щеке. Рука, которой гладил, показалась чужой, механической, инкина щека какой-то слишком холодной, и целлулоидно-гладкой. Голова ее привычно скользнула к нему на плечо. Инка потерлась об него носом, коснулась губами ключицы. Точно и не было этих месяцев, Костиной депрессии, потери ребенка. Все возвращается на круги своя.

— Знаешь, — сказал он, отстраняясь и резко вставая. — Пойдем-ка, я тебя провожу. Дел еще сегодня до фигищи!

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.