электронная
180
печатная A5
427
12+
«И уйдешь ты в поля...»

Бесплатный фрагмент - «И уйдешь ты в поля...»

Биография Леи Гольдберг. Серия «Серебряный век ивритской поэзии»

Объем:
104 стр.
Возрастное ограничение:
12+
ISBN:
978-5-4493-5144-9
электронная
от 180
печатная A5
от 427

«И это свет»

Лея Гольдберг родилась в Кенигсберге 29 мая 1911 года. Через несколько дней после ее появления на свет ее мать вернулась с новорожденной дочкой домой — в Литву, в Ковно.

Гольдберги жили за пределами еврейского квартала. Семья была русскоязычной.

В детстве, завязывая шнурки, Лея, «чтобы не было скучно», сочиняла стихи — конечно же, на родном языке, на русском.

Через три года после ее рождения началась война, и еще через год еврейское население прифронтовой полосы было изгнано властями из своих домов. В конце 1938 года, в Тель-Авиве, она опубликовала в журнале «Турим» очерк с рассказом о судьбе своей семьи, выгнанной во время Первой Мировой войны из дома, о голоде, холоде, дизентерии, переполненных поездах и вокзалах, где трудно было найти место для отдыха даже на полу… Ее раннее детство, до поступления в гимназию, было заполнено скитаниями по просторам Литвы, Белоруссии и России.

Семья Гольдбергов направилась сначала в Витебск, а затем в Балашов — город рядом с Саратовом. Там прошло в основном сознательное раннее детство Леи Гольдберг. Там родился ее младший брат…

Ее младшего братика звали Эмануэль. Он умер, не дожив до года, во время одного из их странствий по дорогам войны.

Эмануэль — так она назвала в тридцатых годах героя своего романа «Письма из выдуманного путешествия». Рут, героиня романа — то есть она сама — нежно обращается к нему «Эманулино»…

Из Балашова семья отправилась в Двинск, куда перевели на работу ее отца, и затем, в 1919 году, когда свободная Литвы открыла границы для своих евреев, Гольдберги вернулись домой, в Ковно. Все эти перемещения — иногда в повозках, а в основном по железной дороге — остались самым страшным воспоминанием детства для Леи.

Вот осенняя морось, дрожат огни

и внезапный визг тормозов,

все бегут в суете, мама с папой одни

будут рядом стоять без слов.

За вагонным окном — фонари из мглы,

как бледны они и немы,

и насколько мгновения те тяжелы,

что потом испытаем мы.

И сорвусь я с места в конце концов —

между ними и мною — тьма.

И закрою глаза, вспомню мамы лицо —

мама плачет сейчас сама.

Однажды на одном из вокзалов ее мать увидела компанию картежников и обратила внимание, что под столом, за которым они сидят, есть свободный кусок пола. Она попросила этих людей пустить девочку лечь под столом, и была рада, что таким образом смогла дать возможность маленькой дочке хоть немного поспать. Лея вспоминает об этом случае в том самом биографическом очерке. Но вообще, она не писала воспоминаний — вместо них она писала романы. И, если бы не ее письма и дневники, которые были опубликованы, мы очень мало знали бы о ее детстве и юности.

Настоящим ключом к ее биографии является ее проза. Она написала три романа: «Письма из выдуманного путешествия», «Потери» (роман был опубликован только после ее смерти), «И это свет». Из них мы узнаем очень много о ней самой, поскольку главные герои всех трех романов — это прежде всего, конечно, она сама.

На основе романа «И это свет» можно восстановить детство автора. В нем есть глава, рассказывающая о том, как по дороге домой после вынужденных странствий по просторам России, уже на границе с Литвой, ее отца арестовывают литовские пограничники и в течение десяти дней издеваются над ним, имитируя расстрел. Нора, героиня романа, вспоминает, как мать предприняла попытку спасти мужа, и для этого ей пришлось оставить ее, восьмилетнюю, сторожить вещи посреди степи, ночью, в холод, под взглядами проходивших мимо солдат. Девочку никто не тронул, но, когда мать вернулась, та уже почти и не мечтала когда-нибудь еще увидеть родителей. Отец Норы в результате шока сходит с ума и попадает в психиатрическую лечебницу.

Трудно сказать, в какой степени этот роман описывает собственное детство автора. Можно предположить, что в достаточно высокой. Во всяком случае, описание сцен возвращения из изгнания совпадает с их описанием в автобиографическом очерке 1938 года.

Всю жизнь Лею будет преследовать страх передачи по наследству психического заболевания. Возможно, это послужило одной из причин, из-за которой она не смогла построить ни с кем отношений — она не хотела семьи, боялась родить ребенка и передать ему тяжелое наследство. Но в романе есть место, в котором героиня говорит себе: «Я буду разумной, я буду сильной, я буду очень счастливой!»… «Я буду жить, и я буду любить эту жизнь. Жить в свете, в свете дней, которые придут. И это свет. И это свет, который придет и будет светить. И это свет». (Эти строки, давшие название роману, принадлежат еврейскому поэту средневековой Испании Моше Ибн Эзре).

В 1938 году, в преддверии Второй Мировой войны, в Тель-Авиве она напишет целый цикл стихов о своем детстве, пришедшемся на Первую Мировую войну:

Дождь несет свою злобу

по крышам домов городских,

и разносит по улицам ругань, и хлещет по лицам.

Младший брат,

самый старший из всех младших братьев моих,

я не знаю, куда мне укрыться.

Вот вагоны стоят — но куда им по ржавчине рельс?

По грязи и по слякоти —

как же, больной, мне угнаться?

Младший брат мой,

ты видишь, что дети стоят у дверей?

Ты вели им домой возвращаться!

Как же детям понять, что ветра наточили ножи,

что разверзнется бездна и рухнут мосты,

разбушуются грозы?

Дождь залил этот город — но как он, скажи,

сможет выплакать все наши слезы?

«Младший брат, самый старший из всех младших братьев моих…» Семья Гольдбергов разрушилась сразу после возвращения в Ковно, отец заболел психическим расстройством. Лея осталась единственным ребенком…

Отца, арестованного на границе, выпустили через десять дней. Авраам Гольдберг был талантливым экономистом и перед войной создал систему национального страхования Литвы. Человек, когда-то уважаемый и пользовавшийся авторитетом, после произошедшего с ним на границе не смог прийти в себя. Он вернулся домой, но работать он больше не мог. Циля Гольдберг, его жена, устроилась служащей в банк. В семье, которая прежде была обеспеченной, с тех пор никогда не было лишних денег. С пятнадцати лет Лее пришлось подрабатывать репетиторством.

Когда отцу стало хуже, к Гольдбергам переехала его сестра Дина. Лея росла под надзором матери и тети и в присутствии больного отца. В своих ранних дневниках она обвиняет его в том, что тот даже не старается выздороветь. Она утверждает, с максимализмом подростка, что, если бы он только вышел на работу, то стал бы здоровым. Конечно, это было не так. В своем автобиографическом романе «И это свет» она описывает, как отец приезжает в школу, где учится героиня, чтобы передать ей забытый завтрак, и там его настигает приступ болезни на глазах у ее соучеников… В романе, как и в реальной жизни, отец в конце концов попадает в лечебницу для душевнобольных.

Лея начала писать прозу и драматические произведения в ранней юности. Она рассказала об этом тете Дине, и та ответила ей, что вряд ли девочка может этим заниматься, потому что у нее нет жизненного опыта. Лея почти похоронила свое раннее творчество, но через несколько дней состоялся еще один разговор с тетей, в котором та пояснила, что хоронить ничего не надо, а надо, наоборот, продолжать писать. Очевидно, что и низкая самооценка, всю жизнь сопровождавшая Лею, явилась следствием сложившихся в детстве обстоятельств.

Она начала переписываться с живущим за границей другом отца и поняла, что ей легче общаться с ним, чем с теми, кто ее окружает. В дневнике она записывает, что причиной этого является тот факт, что адресат ее не видит и не воспринимает как девочку-подростка, и поэтому разговаривает с ней на равных. Ей нужен был в качестве собеседника кто-то, кто будет говорить с ней на равных и делиться жизненным опытом, которого у нее не было. Ей нужен был образ отца…

Нора, героиня «И это свет», возвращается на каникулы домой в Литву из Германии, где она изучает археологию в университете. Ее соседом по купе оказывается еврейский купец, который, выяснив ее фамилию — Кригер — начинает выспрашивать, какого именно Кригера она дочь. «У меня нет отца, мой отец умер» — наконец в отчаянии кричит она. И затем, по дороге в дом отдыха, куда они направляются с матерью, на пароходе, она знакомится с другом детства отца, который приехал из Америки проведать их, и переживает влюбленность в него. «Он мог бы быть моим отцом», — отмечает про себя Нора в одной из глав романа. Тем отцом, которого ей так не хватает…

В пятнадцать лет она запишет в своем дневнике: «Душевнобольным нельзя думать о личном счастье. Им нельзя жениться, потому что они отравляют жизнь жены или мужа. Они не могут работать и требуют многих расходов. Им нельзя рожать детей, потому что они передают им свою болезнь и делают их несчастными…»

В возрасте двадцати двух лет Лея напишет стихотворение, обращенное к своей матери Циле:

Так спокоен портрет твой. Ведь ты другая.

Тем, что ты моя мать — смущена и горда.

Через слезы улыбка в глазах проступает,

и «кто он?» — ты не спросишь меня никогда.

Не сердилась, когда я к тебе прибегала

день за днем, чтоб потребовать: «дай!»

Лишь за то, что я — это я, — ты давала

все, о чем я просила, всегда.

Ты ведь лучше меня помнишь этот кромешный

ужас лет моих детских, ты знаешь уже:

вот придет повзрослевшая дочь, и, конечно,

принесет лишь печаль в душе.

Не спрошу я, придя, о годах прошедших,

на плече не стану рыдать,

только знай — был дороже тебя мне ушедший,

и «кто он?» — ты не спросишь опять.

«Кто он?» — конечно же, прежде всего, прежде всех возлюбленных, прежде всех остальных — Авраам Гольдберг, отец…

Переписка Леи с тетей, которая осталась в Литве, чтобы ухаживать за больным братом, оборвалась в 1941-м… В годы Второй Мировой войны в Тель-Авиве Лея Гольдберг пишет роман «В тени отца». Потом меняет его название на «И это свет»…

Дневники Леи Гольдберг

Ее дневники охватывают почти все годы ее жизни, за исключением тех нескольких лет, когда она предпочитала не вести записи. Дневники юная Лея Гольдберг начала вести в десять лет. Эти дневники с самого начала писались на иврите, с очень редкими вставками слова или нескольких слов на другом языке, чаще на русском, в те моменты, когда автору казалось, что иностранное слово лучше выразит мысль.

Как выглядят ее самые ранние дневниковые записи? Например, вот так:

1925 год, 14 лет:

«Я подумала: а если вдруг все мои мечты сбудутся — я буду счастлива? Конечно же, нет. Я бы нашла себе другие беды, и если бы не было реальных, я бы себе их выдумала… Счастливым может быть только тот, кто носит счастье в себе, а каждый, кто ищет его снаружи — никогда его не найдет. Я принадлежу именно к последнему типу».

И еще:

«Я хочу быть „халуцой“, и не более того. Все, что происходит в Эрец Исраэль, до бесконечности меня задевает. Каждое новое стихотворение на иврите для меня праздник. Я сожалею, что не могу быть с теми, кто пишет эти стихи, в той земле, где они их пишут».

И еще:

«Когда я начинаю мечтать о Риме или о Париже, из моего сердца выползает некий червячок и спрашивает: а как же Эрец Исраэль, Лея? И я знаю, что он прав».

1926 год, 15 лет:

«Нет, я не верю, что в неразделенной любви нет счастья. Разве каждая осторожная улыбка, каждое лишнее слово, с которым он к тебе обращается, не счастье? Каждая любовь, разделенная или нет, далеки ли влюбленные друг от друга или же живут рядом, — есть в ней и несчастье, и счастье… Такие минуты есть в каждой любви, неважно, большие или маленькие. И так же, как нет любви без счастья, нет ее также и без несчастья».

И еще:

«У нас нет языка. С детства с нами говорят на трех, если не на четырех языках, и ни в одном из них у нас нет корней. Мы любим их все, один за то, что на нем есть прекрасная литература, второй за то, что на нем говорят наши родители, третий за то, что он соответствует нашему восприятию мира и нашим принципам. И если мы выбираем третий, если мы привязываемся к нему больше, чем к другим, если мы осознаем, что только на нем мы должны думать, — должны ли мы также и писать на нем? Ведь это язык, который мы выучили, и в большинстве своем мы не знаем его достаточно хорошо. И все-таки мы должны в этом упорствовать, и если сильно наше желание и стремление, то так и будет».

1927 год, 16 лет:

«Есть внутри меня что-то, что не приемлет танец, отторгает его от меня. Танец во многом противоречит, или, точнее, является чуждым, духу иудаизма. Картина и танец — это Греция. Иерусалим — это книга. Иерусалим — это также музыка, абстракция. Интересно, что я, при том, что я сама немного рисую и немного понимаю в рисунке и в скульптуре, — больше люблю музыку, которую понимаю меньше, которая мне почти совсем не понятна. Я ее только чувствую».

И еще:

«Я связана с русской литературой посредством языка и жизненных обстоятельств гораздо сильнее, чем с ивритской. Но той большой любви, которую я испытываю к ивритоязычному творчеству, нет у меня по отношению к русскоязычному (об отдельных писателях я не говорю, это о литературе в целом). Мне все равно, будут ли читаться или переводиться произведения русскоязычных писателей, и это совсем не так по отношению к ивритоязычным — здесь мне очень больно… Потому что, при всей моей любви к героям русскоязычной литературы, они — это не я. Та особенная атмосфера, которая существует вокруг иудаизма — это тот заколдованный круг, из которого я не могу выйти, и не хочу, ни за что не хочу из него выходить. Он влияет на все мои мысли и ощущения и делает меня и других представительниц моего народа совсем иными, чем женщины, родившиеся и выросшие в другом окружении… Мое „я“, мое цельное „я“ я смогу найти только в ивритских произведениях. И если бы я только лучше знала иврит, если бы могла чувствовать все его тонкие нюансы, я бы воспринимала всю ивритскую литературу еще яснее, она бы воздействовала на меня намного сильнее, чем русская (по-русски мне всегда хватает слов). И может быть, я еще буду знать иврит. Выучу и буду знать. В этом я уверена».

Еврейская гимназия

Лея Гольдберг и Мина Ландау познакомились, когда им было по восемь лет. Их семьи только что вернулись из скитаний, и девочки встретились во дворе, в который выходили оба их дома. Они стали близкими подругами. Письма Леи Гольдберг к Мине Ландау вышли отдельной книгой. Их переписка началась в двенадцатилетнем возрасте. Они были одноклассницами, и письма охватывают периоды, когда они находились в разлуке — во время школьных каникул и позже, в годы учебы в университетах.

Вот как Мина описывает момент их первой встречи во дворе: «Я увидела перед собой серьезную девочку, немного нервную, мечтательную, вежливую и невероятно ответственную, но очень наивную и отличающуюся от других… Она была погружена в мечты и обладала богатым воображением. Избегала грязи, запахов, громких звуков и толпы… Цитировала на русском языке стихи, которые очень любила… Она читала по-русски, разговаривала и мечтала по-русски. Она не знала ни слова на идише и ни одной ивритской буквы… Ее считали „зазнайкой“, из-за того, что она говорила на „языке аристократов“. Она не умела бегать, прыгать, отличалась от других детей. Первые годы учебы в школе были для нее нелегкими».

«В восемь лет я придумала себе собственный мир из книг, а реальная жизнь казалась мне плохим сном», — писала Лея в 1937 году в романе «Письма из выдуманного путешествия», подтверждая этим свидетельство Мины о трудных первых гимназических годах.

На приемных экзаменах в еврейскую гимназию восьмилетняя Лея читала свои собственные стихи. На уроках читала под партой Платона… У нее были с раннего детства способности не только к литературе, но и к математике — в шестилетнем возрасте она решала задачи для второклассников. Объяснения учителей она запоминала наизусть и не нуждалась в учебниках.

Иврит Лея и Мина начали изучать в гимназии в возрасте девяти лет. Для них обеих он становится языком письма. Их переписка происходит на иврите. Также и свой дневник, как уже говорилось, с десяти лет Лея ведет на иврите. Очевидно, что для девочки, которая, по словам подруги, еще год назад «не знала ни одной ивритской буквы», решение перейти полностью на письмо на иврите не было легким. Но оно было единственно возможным. Она уже ощущала в глубине души свою жизненную миссию. Вот еще записи из ее дневника, сделанные в пятнадцать лет: «Писать не на иврите для меня означает — не писать вообще. Я хочу быть писателем, от этого зависит все мое будущее и вся моя жизнь, это моя единственная цель, и если я ее не достигну, если у меня нет таланта, то тогда мне все равно, что моя жизнь сделает со мной»… «Я думаю, что у меня есть что-то в будущем. Какой-то маяк, к которому обращено мое лицо. Это — творчество на иврите… Мне кажется, что какая-то фальшивая нота звучит в моем голосе, когда я произношу эти слова. Поэтому я никогда об этом не говорю и не пишу, только мечтаю об этом день и ночь».

Миссией Леи Гольдберг было — воспитание литературного вкуса поколений детей, родным языком которых стал возрожденный иврит. Она полностью выполнила, всем трудом своей жизни, эту миссию, которую в детстве ощущала как что-то интимное, глубинное и от нее не зависящее.

«…Вчера я написала стихотворение на иврите и начала писать рассказ на русском…» — пишет двенадцатилетняя Лея своей подруге.

В двенадцать лет она читает на иврите Бренера, Гнесина, Шофмана. Ходит на симфонические концерты, слушает произведения Шуберта, Чюрлениса. Ходит в театры. Свои впечатления и критические заметки излагает в письмах к подруге и в дневниках.

«Сегодня мы были в галерее Чюрлениса. Там есть одна картина Рубенса, которая была там раньше, она прекрасна, но я должна признаться, что любая картина Чюрлениса производит на меня большее впечатление», — записывает она в дневнике.

В тринадцать лет она читает на русском, немецком и на иврите. Читает ТАНАХ. В четырнадцать лет в письме к Мине просит прислать ей какую-нибудь книгу на немецком, «лучше всего Шиллера»… Переводит на иврит Блока. И еще — учится рисованию.

Она пишет Мине: «Вчера я взяла в библиотеке „Дворовый пес“ Ури Цви Гринберга. Это его последняя книга. Ты о нем слышала? Я только начала его читать. Производит очень хорошее впечатление книги, которая впитала настоящую боль. Настоящую боль. Несмотря на то, что в ней, как и в большинстве книг Гринберга, публицистика превалирует над поэзией. Но это не страшно. Мне кажется, что нам сейчас нужны такие книги».

А вот — по поводу самоощущения и самоидентификации, в возрасте четырнадцати лет: «Мне здесь не с кем разговаривать… У них нет философии, они еврейки потому, что случайно родились у еврейских родителей, для них Эрец Исраэль — просто мечта какой-то сумасшедшей компании, для них это страна, как все страны, в которой жить не так комфортно, как во Франции…»

Учитель

Дневники четырнадцати лет: «Любовь? Не является ли это самой недосягаемой мечтой, самой большой ложью человечества? Действительно ли однажды на этом свете двое любили друг друга? Мне сейчас кажется, что нет»… «Я прошу так мало. Я прошу, чтобы появился хотя бы один человек, которому я смогу читать то, что я пишу. И такого нет…»

Первой любовью двенадцатилетней школьницы Леи Гольдберг был старшеклассник по имени Нахум Левин (впрочем, она и не подумала поставить его об этом в известность…) Вот строчки из ее дневника в возрасте тринадцати лет: «Я смотрю на каждую страницу своего дневника, как на некое новое художественное произведение, которое очень ценно для меня, и только для меня. Он, конечно, не знает, и даже не представляет себе, что я пишу, и о чем я пишу. Пусть будет так, мне трудно об этом писать, но я его люблю…»

Шестнадцать лет: «Надоело. Я хочу чего-то нового. Я хочу радости, радости без границ. Из-за этого, видимо, мне грустно. И возможно, мне плохо из-за того, что я на самом деле такая. Потому что я умею радоваться. Для радости я пришла в этот мир, а покончить с грустью не могу. В конце концов я сдамся. Ведь перед одиночеством я уже почти сдалась… Язык иврит еще сильнее увеличивает одиночество. И все-таки я никогда от него не откажусь. Даже если я захочу, я не смогу от него отказаться, потому что я уже он, несмотря на то, что я его не знаю»… «Почему я не могу существовать, если я ничего не делаю, ничего не пишу или не готовлю какую-то лекцию?»

…Второй любовью, которая завладела ее сердцем, когда ей исполнилось шестнадцать лет, стал школьный учитель Моше Франк.

«Все сконцентрировано вокруг одного имени, одного-единственного. Все надежды, все стремления, все желания направлены к одной цели, цели, которая сияет издалека, зовет, намекает, и которой нельзя достичь. Это ты. Ты, мой любимый. Три долгих года, три года страданий и отчаяния, три года любви, и ничего не изменилось. Ничего. Только высокая стена, как к ней подойти? Что делать? Лея, не говори глупости. Ты же знаешь, что еще никому не удавалось подняться на гладкие стеклянные стены. Ты не героиня. Уже давно надо было отказаться от этой идеи и признать, что перед тобой ничего нет. Он — прекрасная мечта, которая всегда с тобой. Можно любить, и писать, и быть одинокой. Не более того».

Ее дневники в возрасте шестнадцати-девятнадцати лет — это сплошная «песнь любви». Некоторые дневниковые записи в пять-шесть строчек представляют собой отдельные прекрасные стихотворения в прозе, и таких немало. В дневнике есть также много ее совсем ранних стихов, которые она сама называет «рифмоплетством», а на самом деле это прекрасные образцы творчества юной очень талантливой девочки. Они не вошли ни в какие сборники.

Именно Моше Франку посвящены ее первые романтические стихи.

Это был необычный человек, очень талантливый педагог. В гимназии, где училась Лея, он преподавал историю и литературу и вел литературный семинар, на который Лея приносила свои стихи. Ей казалось, что эти стихи ему не нравятся… А он, наверно, видя, что с ней происходит, просто вынужден был держаться отчужденно. Но однажды в ее дневнике появляется восторженная запись: «Нет, все не так! Ему на самом деле нравятся мои стихи!» На ханукальном вечере в гимназии за чашкой чая, когда они оказались за одним столом, учитель все же сказал ей о том, что ее стихи очень хорошие… Позже, в письмах, которые он посылал ей в Германию, и особенно при встрече в 1935 году в Тель-Авиве, он говорил ей, что ее школьные стихи были очень хороши, что они ему, конечно же, нравились. И еще он выражал полный восторг и восхищение ее настоящими взрослыми стихами, которые она к тому времени публиковала в журналах. Он гордился тем, что ему было дано внести свой вклад в качестве преподавателя в создание такого поэта… Но все это было впереди. А пока что бедная гимназистка Лея ревновала своего учителя ко всем более взрослым девушкам, которых иногда видела рядом с ним…

Он внес огромный вклад в формирование Леи Гольдберг как поэта. В течение шести лет она была верна в сердце этой своей любви, которая не могла стать разделенной. Он открыл ей современных ивритских поэтов и прозаиков. Именно он научил ее чувствовать в ивритских текстах то, что она сама называла «ритмом текста». И если мы утверждаем, что миссией Леи Гольдберг было воспитание литературного вкуса поколений тех, для кого родным языком был иврит, — то же самое мы можем сказать и о Моше Франке. Он тоже выполнил свою миссию по воспитанию их литературного вкуса, опосредованно, через свою лучшую ученицу — воспитав литературный вкус Леи Гольдберг.

В девятнадцать лет, прощаясь со своей детской любовью, она напишет в одном из своих первых «взрослых» стихотворений:

Возможно, там уже давно весна в окне

и ты блуждаешь среди улиц по весне,

цветенья запах свежий ветер там несет,

я знаю это все,

я забываю все.

Возможно, кто-то позабыл средь площадей

крупинки света, что разбросаны везде,

как угольки, там чей-то смех на небесах,

и удивляется прохожий чудесам.

И я сюда же свои песни принесла?

Моя надежда истончилась и ушла,

твой смех чудесный позабыла я давно,

и даже если постучишься ты в окно,

то этот стук я не узнаю все равно.

Возможно, там идут осенние дожди,

возможно, ты блуждаешь где-то там один,

и ветер листья пожелтевшие несет,

я знаю это все,

я забываю все…

И Нахум Левин, и Моше Франк репатриировались в Эрец Исраэль и прожили долгую и плодотворную жизнь. Первый из них и не подозревал, что был в юности предметом любви Леи Гольдберг. Второй, видимо, догадывался, но для него она была просто очень талантливой ученицей.

Университеты

В последнем классе гимназии Лея Гольдберг слушала лекции по русской литературе в университете Ковно, и затем два года была его студенткой. Она получила там общее гуманитарное образование, включавшее такие предметы, как русская литература и германистика.

Все эти годы она мечтает поехать учиться в Германию. Ее подруга Мина Ландау сразу после окончания гимназии стала студенткой Берлинского университета. Лея сможет присоединиться к ней только через два года, когда ей чудом удастся получить из фонда одного американского благотворителя стипендию для обучения в Берлинском университете.

Во время учебы в Германии она впервые начинает публиковать свои стихи на иврите — в литовских и тель-авивских изданиях. И сразу же получает восторженные отзывы, в том числе от тех, чье мнение ей особенно важно. Она пишет Мине: «Я получила письмо от Франка. Его потрясение моими стихами переходит все границы. У меня было вчера странное ощущение после получения этого письма. До меня, видимо, все доходит с опозданием в пять секунд. Письмо было приятным и интересным. Но представь себе, что бы было, если бы я его получила два года назад».

Год она учится в Берлинском университете, и затем еще год — в Бонне, где, параллельно с завершением учебы, пишет докторскую диссертацию. Она выбирает кафедру семитских языков, чтобы еще глубже изучить иврит. Руководителем ее диссертации становится профессор Пауль Эрнст Кале. Тема диссертации — «Самаритянский перевод Библии».

В 1933 году в Германии уже очень трудно было закрывать глаза на то, что происходило вокруг. Люди, казавшиеся прежде вменяемыми, надевали коричневую форму. Всюду появлялись флаги со свастикой… Обстановка явно не располагала к спокойной учебе.

Поскольку он преподавал на кафедре семитских языков, большинство студентов Пауля Эрнста Кале были евреями. Они с женой принимали дома и кормили всех его учеников.

Профессор Кале говорил, что он больше всего боится, что его сыновья могут увязнуть в «коричневом» болоте. Этого не произошло, все пятеро выросли прекрасными людьми. А его жена как-то сказала Лее, что евреи — счастливые. И пояснила, что ни у одного еврея по крайней мере нет повода стыдиться своего народа.

У профессора Кале был ассистент-еврей по имени Курт Леви. Этого ассистента уволили, хотя профессор сражался за него, как лев. Кале проиграл в этой борьбе, и в университете среди евреев пошли слухи, что он недостаточно старался защитить своего ассистента. Это его, конечно, задело. Это был единственный раз, когда Лея услышала от него прямое высказывание, связанное с евреями. Тяжело вздохнув, он пожаловался ей: «Иногда мне трудно понять восточных евреев…»

Однажды Лея с профессором Кале сидели в одной из университетских аудиторий и работали над ее диссертацией. К ним подошел посланник ректора и протянул профессору бумагу, с требованием ее подписать. Кале попросил этого человека удалиться, извинился перед Леей и подошел к телефону. Она слышала разговор. Профессор Кале позвонил ректору и сказал примерно следующее: «Перестаньте все время отправлять ко мне посыльных с декларацией о том, что я ариец. Да, я знаю, что все профессора должны ее подписать. Но я не могу этого сделать. Арийцы — это индусы и персы, а я немец, и я понятия не имею, кто такие немцы».

После того, как в Бонне были разгромлены еврейские магазины, профессор Кале, его жена Мария и один из их сыновей пришли в магазин своих еврейских соседей и стали помогать хозяевам убирать и восстанавливать все, что можно. Потом Мария приходила делать покупки именно в этот магазин, за что чуть не попала в гестапо. Их старшего сына выгнали из университета. В конце 30-х годов Марии с двумя старшими детьми пришлось срочно бежать из Германии в Англию, чтобы спасти свою жизнь, после чего она организовала бегство в Лондон своего мужа с младшими сыновьями. Им удалось выбраться в самый последний момент, в 1939 году.

После своего отъезда домой Лея долго переписывалась с профессором Кале, потом она прекратила писать из опасения, что ему могут повредить письма, посланные из Палестины. После войны в ее руки попала написанная Марией в Лондоне книга, из которой она узнала о судьбе их семьи. Она долго плакала. Их переписка возобновилась. В 1950-м году, будучи в Лондоне на конференции, она встретилась со своим профессором и провела в доме семьи Кале пару дней. «Как хорошо снова почувствовать себя студенткой в окружении старых фолиантов!» — писала она тогда Мине.

Во время учебы в Бонне Лея снимала комнату у Греты Винтер, дочь которой была замужем за Йешаягу Лейбовичем. В апреле 1933 года гестаповцы явились к ним домой искать Йешаягу, который успел где-то что-то не то сказать. После их ухода Лея немедленно сняла телефонную трубку и позвонила Лейбовичам, которые скрывались в это время в Гейдельберге. Прекрасно понимая, что разговор прослушивается, она на иврите сообщила им о произошедшем. Йешаягу Лейбович и его жена тут же собрали чемоданы и покинули квартиру. Они перебрались в Швейцарию — тогда еще существовало несколько участков границы, которые евреи использовали для бегства из Германии, и эти лазейки постепенно закрывались. Им удалось спастись в последнюю минуту — в тот же день границу в этом месте закрыли. Йешаягу Лейбович впоследствии закончил университет в Базеле. На следующий день, после ночи, в течение которой они вместе с квартирной хозяйкой уничтожали архив Лейбовича ("…Мы жгли книги… Я чувствовала себя убийцей», — напишет она об этом Мине), Лея с трудом составляет спокойное письмо матери, тщательно следя за тем, чтобы в него не попало ни капли от раздиравшего ее беспокойства и страха. Затем она посылает письма подругам. Через три недели она пишет Мине уже из Гейдельберга: «Все это отдалилось от меня, уже почти пришло ощущение, что я это видела во сне, или что мне об этом рассказали, а вовсе не я там действовала… Те немногие дни, о которых я писала, были действительно ужасны…» Она сообщает подруге, что, возможно, ей и самой придется, вслед за Лейбовичами, переходить швейцарскую границу и заканчивать учебу в Базеле, притом, что здесь осталось всего полсеместра и два экзамена, и выражает надежду, что ее профессор Кале ей каким-то образом поможет…

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 427