электронная
80
печатная A5
371
18+
И коей мерой меряете

Бесплатный фрагмент - И коей мерой меряете

Часть 3. Ирка

Объем:
172 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4496-0896-3
электронная
от 80
печатная A5
от 371

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Глава 1. Браслет

Уже третий час мы лежали на диване, стоящем прямо у окна, и грызли семечки. Старенький ободранный диван на кухне был всегда разложен и упирался в стенку — ту, что под подоконником. Мы навалили на него все подушки и одеяла, которые нашли в доме, практически выровняв наше лежбище с уровнем окна. Такая конструкция позволяла нам, перевернувшись на пузо, беспрепятственно смотреть вниз, свесив головы. Что мы и делали — глазели во двор и плевались, стараясь попасть в длинного, хлыщеватого Мишку. Этот гад уже полчаса тер подошвами старых бот наши свеженарисованные классики.

— Во, какашка!

Оксанка, высунулась почти по пояс, нажевала полный рот семечек вместе с шелухой и вытянула губы трубочкой, став похожей на гусенка. С чмокающим звуком она мастерски выпустила черно-белую рябую струю.

Я высунулась тоже, и, судя по тому, что Мишка задрал голову, офигело рассматривая небеса, снаряд достиг цели.

Мы быстро спрятались — от греха. Я перевернулась на спину, и, рассматривая потрескавшийся потолок, лениво протянула:

— А завтра списать ему дашь. Вроде как не при чем…

Несмотря на то, что Оксанка была младше на три года и мы учились в разных школах, я была в курсе всех ее дел. Да и вообще, мне всегда казалось, что подруга наоборот — старше меня, лет на пять

Оксанка соскочила с дивана, взяла пустую миску, в которой осталась лишь парочка одиноких семечек и снова наполнила ее с верхом из почти опустевшей чугунной сковороды, размером с половину стола. Семечки Оксанкиному папе мешками присылали с Украины, и вкуснее этих, толстеньких, черных, с тонкой скорлупкой, которая аж лопалась от жемчужных, румяных от жарки бочков, я не пробовала.

Она поставила миску и ахнулась спиной на диван, рядом.

— Ну и дам. Падууумаешь. А классики пусть не стирает, мы вчера полчаса пыхтели с тобой. Я пачку мелков извела, мне папаня их на месяц выдал. Слушай!

Она повернулась ко мне, разом забыв про Мишку.

— Я у тебя битку видала. С цветком. Ой-еей. Обменяй. А? На браслетик.

Она покрутила перед моим носом пухлым запястьем, на котором блестел гранеными вставками обалденный, тоненький и самый настоящий, из красного металла браслетик. Это чудо Оксанке привезли из отцовского села, в память о прабабке, с которой она была «як писана». Я этот чертов браслет вожделела. Но, была всегда уверена — не судьба. И тут…

Я хитро помолчала, выдерживая паузу. Мама всегда говорила — торопиться с решениями глупо. «Решение должно вызреть, сначала подняться, как тесто на пирожки, а потом стать упругим, единственным и готовым. Поспешишь, пирожки сядут».

— Обедать ко мне? Вон у тебя и жрать нечего. А у нас пупочки с гречей.

Оксанка облизнула губы розовым язычком, как котенок, но устояла.

— Ирк. Ну чего? С биткой? Я тебе еще зеркальце дам, то — кругленькое.

— Ну, зеркальце твое старое себе оставь, а вот браслетик…

Я пошла в прихожую и, покопавшись в кармане старенького плаща, достала битку. Что говорить — это была уж неделю как — моя гордость. Битка была бесценной.

Маме привезли крем откуда-то из-за дальних заграниц, он был упакован не в стеклянную, как все крема на её столике, а в плоскую жестяную баночку. Как банки папиных мазей для обуви. Но та баночка была… не описать никакими словами. По нежному голубому фону плыли белые облака, превращались в завитушки, а те, в свою очередь, становились ромашками. Мама крем берегла и прятала его в тумбочку, видимо помня, как я года три назад, вылила ее духи из крошечной бутылочки в засохший фломастер.

Что она так расстроилась, я тогда не понимала, фломастер тоже был заграничный и не менее ценный, чем её сладковатая вонючка, похожая на мочу.

Мама вообще имела нехорошую привычку прятать от меня свои ценности. Конечно, её можно оправдать, так как я не отличалась особой бережливостью. И что-то испортить — мне было раз плюнуть. Вспомнить только разрисованную прямо по лаку накаленной толстой иглой изящную шкатулку, сделанную лично для мамы известным художником по росписи. Ну да… мне было четыре… и меня научили во дворе рисовать фашистские кресты. Мне было так интересно воплотить новые знания и, решив ими порадовать маму, я тщательно вывела на глянцевой лаковой поверхности штучек десять скрещенных «Г»…

Мы отвлеклись.

Я знала, где лежит крем, от меня вообще трудно было что-нибудь спрятать, и каждый день, когда мамы не было, я тихонько открывала ящичек её туалетного столика и доставала банку. Плотоядно погладив синие бока, я тихонько открывала ее, нюхала, и чуточку набирала на палец. Потом размазывала крем потщательнее и неслась в ванну мыть руки.

«Если каждый день по чуть-чуть, то это незаметно», — думала я, — «Но чертов крем кончится быстрее, банка освободится, а дальше — дело техники».

Что-то, а вот техника у меня была. Технически я действовала четко, точно, методика была проверенной и через папу. Папа отказать мне не мог, и бледная грусть на челе, задумчивое жевание бутерброда без аппетита и остановившийся овечий взгляд делали чудеса.

Правда банка, это был не тот случай, пустую банку мама должна была отдать и так. Что и случилось.

С сожалением вымазав остаточки, мама вздохнула, тщательно протерла банку салфеткой и сунула мне, что-то ворчнув про проклятых капиталистов, пожалевших дурацкой мазилки.

Папа набил мою драгоценность песочком и тщательно запаял края. С тех пор, в классиковом мире я прослыла королевой. С видом павы я дожидалась своей очереди и небрежно швыряла битку, стараясь попасть точно на «крылечко» — ровно под цифру «один». Публика была покорена и девочки не могли глаз оторвать от моей драгоценности. Это был постоянный фурор.

— На! Давай браслет. Зеркало можешь оставить. Пошли.

Браслет играл на моем запястье всеми цветами радуги, Оксанка положила битку рядом с обеденной тарелкой. Мы были счастливы.

— Оксан, что папа? Сегодня ночью опять не приходил?

Мама внимательно вглядывалась в подружкино лицо, потом подошла и пальцем потерла грязную полоску на ее толстенькой, белой шее.

— У него работа.

Оксанка шмыгнула носом, кусанула здоровый кусок от мягкой горбушки и незаметно прижалась, скорее подалась назад так, чтобы мамина рука подольше задержалась. Мама чуть погладила ее по голове, поправила хвостик, и, взяв уже пустую тарелку, из которой Оксанка вымакивала хлебом последние капли подливки, положила еще, побольше, чем в первый раз.

— Ты сегодня к нам ночевать давай. У нас банный день, я тебе голову помогу помыть, почитаем вслух.

Оксанка радостно закивала, хитрый черный глаз стрельнул в сторону толстого куска колбасы, лежавшего на самом краешке тарелки, она ловко подцепила его вилкой и сунула в рот.

Меня ревниво кольнуло где-то под ложечкой, я тоже протянула маме тарелку, хотя чувствовала, что еще ложка — и мне может сплохеть. Мама взяла тарелку, шутливо щелкнула меня по затылку и засмеялась.

— Обойдешься. Вон попа толстая. Давай, чай заваривай. Обжора.

С одной стороны, это было здорово, что Оксанка явится ночевать. Я обожала такие вечера, когда надувшись чаю до хлюпов в горле, да еще с хлебушком, который жарила мама, обмакнув перед жаркой в смесь с красивым названием «лезьон», выбрав из вазочки до дна зеленовато-розовое крыжовниковое варенье, мы, намытые и душистые, наконец усаживались почитать. Вернее, послушать, завернувшись в пушистые пуховые платки и забравшись с ногами в пухлые кресла, как читала мама. А читала мама обалденно. Я сразу уносилась в придуманный мир, и выныривать оттуда мне не хотелось дико. Это было чудо, мама тогда казалась мне феей, воздушной, нереальной, недоступной. Правда, толстенькой и смешливой.

Оксанка, зараза, засыпала, где-то в середине нашего чтения, и тогда мама книжку захлопывала и звала отца. Осторожно, стараясь не разбудить, они переносили девочку в мою комнату и укладывали на разложенное кресло, подоткнув со всех сторон одеяло. Мама гасила торшер, но меня не торопила и мы еще долго сидели с родителями в зале под шепот и бормотанье телевизора.

С другой стороны — я жутко ревновала. Мама очень жалела Оксанку, особенно после того, как тетя Вера развелась с ее папой. Мама относилась к Оксанке явно лучше, чем ко мне, отдавала ей мои вещи, мыла ей голову (а меня заставляла делать это самой), помогала ей решать дурацкие легкие задачки, причем я часами корпела самостоятельно над длинными, как змеи и тоскливыми уравнениями.

«Поделила квартиру вместе с детьми», — так говорила баба Аня дробненьким шепотком маме на кухне, но я слышала.

Процесс деления квартиры вместе с детьми мне представлялся четко и однозначно. Это было, как торт, на котором сидели две фигурки — мальчик и девочка. Тетя Вера взяла большой ножик и размахала торт пополам, утащив свою половинку с мальчиком — Андрюшкой, толстым, крикливым карапузом с вечно торчавшим из под рубахи пупком и сине-коричневыми драными коленками.

После этого Оксанка с папой оказались в маленькой квартирке в нашем же доме, только этажом выше. Оксанка поселилась на кухне за занавеской, которая скрывала от посторонних глаз старый проваленный диван, папа жил в прокуренной комнате, в которой почти никогда не включался свет.

При дележке тетя Вера оставила еще тараканов. Эти твари жили с Оксанкой и её папой полноправными членами семьи, и о них можно было писать отдельную книгу.

Мама мне разрешала ночевать у Оксанки, особенно когда у ее папы была очередная «работа», но я ни разу не смогла. Сходить в ванную ночью, а туалет у них был совмещенный, было выше моих сил, потому что раз, задержавшись у Оксанки допоздна, я, включив свет, увидела темный копошащийся слой на дне ванны. На мой отчаянный вой примчалась Оксанка и огромным отцовским ботинком, издавая победные крики апачей давила их, превращая в месиво.

Мне потом долго было плохо, больше ночевать я не оставалась.

— Ир, браслет верни.

Мама смотрела на экран и не поворачивала голову, но каким-то шестым чувством я чуяла — она очень сердится.

— Ты же знала, он ей в память, это почти амулет. Ты знаешь что такое амулет?

Я не знала и знать не хотела. У меня так защипало в глазах и носу, что еще чуть — я бы позорно разрыдалась прямо тут, при них. Мысль о потере браслета была нестерпимой, а если еще вспомнить о его цене…

— Она сама…., — я заревела, и, чувствуя себя полной дурой, выскочила в коридор.

Мама вышла следом, обняла, прижала к теплому, мягкому шелковому животу, пахнущему мимозой.

— Ты сама все понимаешь, девочка. Отдай. Ты потом поймешь.

Тихонько прокравшись в свою комнату, я включила ночник. Долго смотрела на браслет, который переливался лучиками-гранями в неверном электрическом свете, потом стащила с руки и положила на Оксанкину подушку.

глава 2. Эклеры

— Ага! Ты в мой день рождения, никогда пирожки не пекла. А вот в её — пожалуйста. Да еще и торт ей шоколадный привезли. Вообще…

Я сидела, насупившись на кухне, и ковырялась ложкой в молочном супе с лапшой. Тихо ненавидя этот суп, в котором вечно мерзкая пенка прицеплялась к скользкой лапшине, я казалась себе несчастной, потому что мама не выпускала меня из-за стола, пока я его не выхлебаю до дна. Противный суп не кончался, и я канючила.

— А сама говорила, ей шоколадок нельзя, ага. У нее палец вон, весь в сыпи. А на торте один шоколад.

Я шваркнула ложкой, лапшины вздрогнули и разбежались по краям. Мама обернулась и строго посмотрела через очки. Когда она так смотрела, красивые тонкие брови изгибались удивленными дугами, глаза из под дымчатых стекол становились яркими и густо-зелеными, а кончики розовых губ чуть вздрагивали.

— Ира, доешь суп. И будешь печь эклеры, как тебя учили на домоводстве.

Готовить я обожала и почувствовала, как сердце моё вдруг оттаяло, и веселые шоколадные зайцы, собирающие морковку вокруг веселого, выписанного заковыристыми белыми буквами имени «Оксанка», перестали меня раздражать.
Торт привезла тетя Нина, папина сестра. Видно его заказала мама, подгадав точно к тетиному отъеду в Москву, на учебу — как раз прямо к Оксанкиному дню рождения. Она всегда привозила мне такие тортики со своей кондитерской фабрики. Но первый раз этот торт предназначался не мне.
Мама вытерла руки об фартук, посмотрела на меня внимательно, присела рядом. Помолчала, потом приподняла мое лицо за подбородок, слегка касаясь теплыми нежными пальцами. Я совсем растаяла — я обожала когда она так делает, и злость окончательно улетучилась, не оставив следа.

— Понимаешь, девочка… Тетя Вера ведь никогда не отмечала её день рождения. Оксана даже думала, что у неё дня рождения нет. У тебя есть, у меня, у папы её, у мамы. А у неё нет, вот просто — ей не положено. Я её спросила тут как-то, а она удивилась… Она ведь ни разу даже подарка не получила. За всю жизнь.

Я смотрела на маму и даже с трудом поняла о чем она говорит. Как это — ни разу? Я этого себе представить не могла, и от жалости к подружке у меня даже ёкнуло в животе. 
— И вот знаешь, ответь мне. Помнишь, ты написала в открытке, что любого человека надо кому-нибудь любить. Мне так понравилась эта открытка, я её даже сохранила. Так скажи — кто будет любить твою Оксану?
Я помолчала, смотря на пирожки, которые раздувались на глазах, и становились толстенькими белыми поросятами. Я не знала кто. Может быть это — мы? Но вот маму этой Оксанище проклятой я не отдам…
Мама как будто прочитала мои мысли, улыбнулась, поцеловала меня в макушку. 
— Сейчас папа приведет Оксану, она у нас побудет с бабушкой, а мы пойдем подарок покупать. Подумай, что ты хочешь ей подарить. Но лучше, — давай-ка возьмем ее с собой в магазин. Вдруг у нее есть тайные мечты?
Тайные мечты есть у всех, а как же. Тут я не возражала. Подарок мы выбрали сходу, даже не успев побродить по огромному, набитому донельзя людьми, магазину. Увидев швейную машинку, маленькую, изящную, но совсем, как настоящую, с крошечным мотком ниток и малюсеньким блестящим колесиком, Оксанка вцепилась двумя руками в край прилавка и замерла. Она не замечала, что ее толкают со всех сторон, только подрагивал упругий длинный хвостик от каждого толчка. Я даже испугалась и тихонько ткнула в её мягкий бок кулаком, но она не реагировала. С боку, в профиль, я видела, как горел черный глаз, которым она водила, словно маленькая, пойманная под уздцы лошадка.

— У моей мамы такая была. Она мне воротничок вышивала, птичками…

Мама вздохнула и достала кошелек.

***
Встала я в пять. Надо было сделать обалденные эклеры. А кто ещё? Ведь кто ещё будет так любить мою Оксанку?
Моему удивлению не было предела, потому что на кухне, сияя своим утренним свежим румянцем, рыжими пышными волосами и блестящими сережками, которые она надевала прямо с утра, сидела мама. В жизни она не вставала в выходной так рано. Что случилось — то? Наверное, она все же не хотела, чтобы ее единственная дочь опять ударила в грязь лицом, как тогда — на уроке…

***
…А тогда на уроке наша тема посвящалась заварному тесту, пирожными мы должны были угостить родителей. Для этого в углу класса накрыли стол, застелив его кружевной скатертью и расставив беленькие фарфоровые чашки. Даже настоящий молочник поставили, тоненький, с красивым изогнутым носиком, обведенным золотой полоской… К концу занятия я, самая последняя, вся потная от усилий, отдала свой противень Клавдее (так мы звали учительницу домоводства — добрую, уютную, пухлую как подушка, такую, что хотелось прижаться к ней щекой). Клавдея посмотрела на неровные грязно-желтые, рябые комки, жалостливо погладила меня по голове, но в духовку это безобразие сунула. Стыду моему не было предела, когда на столе, после ухода родителей, сиротливо остались мои приплюснутые лепехи, сверху кое-как залитые кремом. Засунуть крем в плоские, осевшие пирожные у меня не получилось….

***
Сегодня снова, пыхтя, как паровоз, я сбивала крем. Я очень старалась, но самое страшное было впереди. Противное заварное тесто у меня опять не получалось, взмокли от волнения руки, венчик выскальзывал и тонул в маслянистой смеси.

— Ты, вот, что…

Мама сидела за столом, медленно цедила кофе и вкусно похрустывала орешками в сахаре — любимой своей сладостью.

— Сильно не напрягайся. Делай все легко, радостно, Красиво работай, красиво двигайся, красиво думай. Тогда все получится красиво. Что вот ты скукожилась?

Она встала, подошла к кастрюле.

— Нда…,

— Отняла у меня девятое яйцо, которое я собиралась вколотить в рябое тесто, хоть оно и не становилось гладким и упругим никакими силами

— Что уж тут… Раскладывай, давай. Как есть.

Все было кончено. Чувствуя, как закипают в глазах слезы, я поплюхала комки на противень. Это был позор. 
— Вов! — звонко крикнула мама в темноту длинного коридора, — иди духовку разожги, — поставила противень на табуретку около плиты.

Сонный папа, с усилием продирая глаза, видимо совсем не проснувшись, зажег спичку и решил присесть около раскрытой дверцы духовки. Не рассчитав расстояние, или оступившись, он сел прямо в центр противня, передавив всю мою неудавшуюся красоту.

Наверное, я не ревела с такой силой с самого своего рождения. Во всяком случае, сейчас бы я переорала рев того элеватора, который, по рассказам мамы ознаменовал мое появление на свет. Папа, испугавшись до смерти, руками собирал с пола и штанов, скользкое, жидкое тесто и смачно плюхал его в кастрюлю. Мама хохотала так, что звенели хрустальные рюмки в шкафу, а нервная соседка сверху начала стучать по батарее.
Отсмеявшись, мама разбила девятое яйцо в страшное содержимое кастрюли и ловко вмешала его, чуть еще похрюкивая от смеха.

И тут поганое тесто вдруг стало гладким и упругим. Точно, как на картинке, в кулинарной книжке.

*** 
… Утром, когда Оксанкин папа снова привел ее к нам, я еще спала, но сквозь сон слышала мамин тихий голос и подружкин смех, как будто звенели колокольчики. Спать было больше нельзя, так и проспать чего недолго, и я вскочила, разом натянула шорты и майку и выскочила в коридор. Мне навстречу шла незнакомая принцесса с круглыми, ошалелыми черными мячиками вместо глаз, в пышном белом платье, с распушенными прямыми волосами, в которых струилась, матово поблескивая, тонкая атласная лента. Принцесса подошла к зеркалу и недоверчиво потрогала свое отражение. Поправила платье, крутнулась и снова потрогала. Потом повернулась ко мне, хихикнула растерянно и сразу превратилась в Оксанку, только красивую и с красным, распухшим носом.

— Ты чо? Ревела что ли?

Я потеребила свою любимую ленту в Оксанкиных волосах и первый раз не ощутила — ни злости, ни раздражения. Наоборот, мне стало радостно и светло на душе. Покрутив подружку в разные стороны, я вихрем рванула в свою комнату, и, вытряхнув свою заветную шкатулку прямо на палас, достала брошку. Тоненькая веточка из серебристого металла, с блестящей стеклянной капелькой на маленьком ажурном листике была моей тайной. Мне ее втихаря сунула в руки тетя Рая, еще прошлым летом, на вокзале, когда мы уезжали из деревни. Шепнула — «Матери не кажи». Я ничего не поняла, но брошку взяла. Так она и пролежала год в шкатулке, а вот теперь пригодилась.
Я приколола ее к Оксанкиному платью и, гордая собой, притащила за руку в зал. Мама улыбнулась, поправила мою перекосившуюся майку, но увидев брошку, вздрогнула. Притянула Оксанку, рассмотрела брошку поближе и ничего не сказала, только коротко глянула на меня странно блеснувшими глазами.

Глава 3. Елка

Свечи в торте с зайцами горели ярко, даже потрескивали. Свет дрожал и освещал Оксанкину напряженную мордочку и круглые щеки. Подружка приготовилась дунуть. Ей надо было разом загасить все восемь свечек, задача оказалась ответственной, а Оксанка не привыкла что-либо делать плохо или не полностью. Поэтому она надулась и зажмурила глаза. В дрожащем отсвете пламени ее личико изменилось, и я только сейчас заметила, какая она симпатичная. Розовые щеки смугло горели, чернющие ресницы в прижмуренных глазах были такими длинными и мохнатыми, что отбрасывали легкие тени.
Мама подошла сзади и ласково поправила гладкие пряди, падающие ей на плечи.
Что-то больно кольнуло меня в бок. Я помнила это ощущение. Как только оно появлялось, я обязательно делала какую-нибудь гадость. И виновата была в этой гадости всегда мама. Но она этого ее знала, потому что я берегла её от такой неприятной мысли. У меня засвербило в носу и зло защипало глаза. Я набычилась.

К проигрывателю, стоящему на тумбочке у окна подошел папа, выждал минутку и запустил пластинку. Песенка про день рожденья грянула на весь дом, мама опустила руку Оксанке на плечо. Та дунула так, что дрогнули зайцы, с ближайшего грибка слетела тоненькая шляпка, а свечки погасли сразу все, до единой. Гости захлопали, закричали ура, а папа, как фокусник, вытащил из-за спины букетик гвоздик и, вручив их подружке, взял ее на руки. Эта толстая корова, свесив ноги в нарядных красных сандалиях почти до земли, сидела у моего папы на руках и, обняв его за шею, довольно хохотала, сияя черными глазищами.

Тут, по сценарию, я должна была влезть на табуретку и с выражением прочитать сочиненный мамой стих, про красивую умную девочку, которая выросла и стала еще умнее и красивей.
Я залезла на табуретку. Музыка стихла, все гости уставились на меня. Набрав побольше воздуха и, глядя прямо на противную подружку, я выпалила:

— Ничего! Мы вот на юг поедем когда, все вместе и Оксанищу эту возьмем. А я тогда все глаза песком засыплю. Пусть знает.

И прочитала стих. Громко и с выражением.
Папа медленно опустил Оксанку, и погладил её по голове. Было поздно, потому что та испустила дикий рев и села на пол. Тогда папа поднял её с пола и прижал к себе покрепче, успокаивая.
Я слезла с табуретки и в звенящей тишине, глядя в папино лицо, мстительно заявила.

— И тебе засыплю! Тоже! — и, развернувшись, вышла из комнаты.

Когда я медленно шла по коридору и вела пальцем по светлым обоям, уже у кухни меня догнала мама. 
— Мне надо с тобой поговорить, Ира. Серьезно.
Она посадила меня на стул, села напротив. Я хотела вырваться и убежать, но руки у мамы были сильные, и вывернуться не получилось. Она смотрела мне прямо в глаза, и на ее белом лбу собралась складочка, а розовые губы подрагивали. Так всегда было, когда она сильно сердилась. 
— Я многое тебе объясняла, Ира. Про Оксану, про её жизнь, про маму её тоже. Ты вроде все понимала. Или нет? 
— A чего она?
Вредный червяк в моей голове ворочался, а в боку все покалывало. Мне уже было стыдно, но признаться — означало сдать позиции. А я свои позиции без боя не сдавала. 
— Значит так!
Мама встала, зашелестев шелковым новым платьем, от которого пахнуло духами и шоколадом. Мне уже так захотелось прижаться к ее теплому боку и зареветь, что стало плевать на этот бой. Я рванула к ней, но она уверенно отстранила меня, отошла к двери. Потом повернулась ко мне. 
— Мы все идем в цирк на Новый год, ты знаешь. Все, кроме тебя.

У меня даже дернулась голова, как от удара. Слезы прорвали плотину и хлынули градом.

***

— Ты обалдела, Ангелин. Ребенок два месяца ждал этого цирка, она вон, весь альбом клоунами и медведями на велосипедах изрисовала. Надо же меру знать!

— Мам, наказание должно быть запоминающимся, иначе оно не имеет смысла. Она поступила зло. Это стоит наказания. Оксана, как песик бездомный живет, у нее радости никакой нет, ты же знаешь, Верка забросила её совсем. Я Ире все объясняла. Она все поняла. И сказала мерзость просто так, из вредности и злобы.

— Эта Верка тебя чуть со всеми родными не перессорила, Линка вон, хорошо она здоровая кобыла, и родила без бед. А если б скинула, да не дай бог ребёнок помер? Ты как бы в глаза людям смотрела?

Голоса взрослых на кухне гудели, то нарастая, то удаляясь. Мне казалось, что кучка пчел слетелась на мед, капнутый на стол. И пчелы, пока весь мёд не растаскают, не разлетятся. Я сидела у себя в комнате на диване и клевала носом. Гуд меня усыплял, но слова я различала. Особенно баб Анин, она говорила резко и раздельно, и только её голос не жужжал, а бил по перепонкам, вызывая странную боль в голове.

— Про Бориса поговорят, да забудут, козла этакого. Он уж там, перед Линкой усом повёл, та и растаяла, простила. А тебя век с твоим добром вспоминать будут. И в Веркой твоей, приблудой. Ты же их познакомила.

— Мам. Он не бычок, я его за ноздрю не вела на случку.

Глубокий и нежный мамин голос тоже выбился из гула и прозвучал так, как в у нас в оркестре в музыкалке звучит валторна. Нежно, переливисто — и один, во вдруг возникшей тишине смолкнувшего аккомпанемента. Я даже проснулась, и болезненный стук в голове на минутку затих.
Но бабушка сбила тон: 
— А ты еще дочь её привечаешь. И с Иркой позволяешь дружить. Да еще и так наказываешь собственное дитя. А у Оксанки этой уже сейчас глаз блудливый. Вылитая же мать, копия.
Баба Аня стала говорить громче, я совсем проснулась. Голова болела все сильнее, я легла на диван, чувствуя, как тянет ноги, ломотно и неприятно. Болело горло так, что я не могла глотнуть и, пытаясь позвать маму, просипела: 
— Мааа. Мааа.
Никто не слышал и мне показалось, что я одна. На всем свете…

***
Как я обожала болеть. Сейчас, когда уже спала температура, но все еще от малейшего движения меня бросало в жар, мне разрешили лежать в мам-папиной спальне, на огромной душистой кровати с белоснежным, гладким, холодящим бельем и читать Большую Советскую энциклопедию. Энциклопедия была тяжелой, как гиря, но я все равно, с трудом вытаскивала её из тесноты шкафа и тащила на кровать, запыхавшись от усилий.
Баба Аня ругалась «неслухом», но подкатывалась ко мне теплым шариком и подтыкала одеяло со всех сторон, подсовывая подушку под плечи. Потом чистила мне апельсин, делила его на дольки и включала шикарный мамин торшер из золотистых шаров, нанизанных один на другой.
Я читала все подряд, но особенно меня занимали медицинские статьи с картинками. Особенно, там, где все в разрезе. Я подпихивала книжку поближе к свету и внимательно изучала извитые дорожки сосудиков, изгибы костей и что-то еще, непонятное и завораживающе-пугающее. Потом приходила мама, снимала в прихожей шубку и через полуоткрытую дверь врывался запах снега, свежести, цветов и еще чего-то, запретно-приятного. Она подходила ко мне, и наклонялась, коснувшись губами лба. Потом трогала щеку прохладной, мягкой ладошкой и гладила по голове. А вечером долго сидела у меня в комнате на кресле и читала мне сказки вслух.

*** 
— Тссс. Ирка спит, не шуми. Она сегодня первую ночь не бухыкала, сейчас разбудишь, начнет кашлять опять. Господи! Ты чего-ж датый такой с утра! И куда ты такую-то припер. Как ставить будем? Где ж ты взял её, а?

Я медленно выныривала из ночи. И выныривание это было жутко приятным, потому что одновременно мне вспоминалось, медленно и тягуче, куда вчера вечером, закутавшись, как дед Мороз в тулуп, напялив старые дедовы валенки и смешную мохнатую шапку (пыыыыжик — тянула мама, хихикая) ушел папа. Он ушел дежурить в наш хозяйственный магазин за лесом. А туда должны были привезти елки. Мама рассказала мне, что если папа с мужичками, под бутылочку, разгрузят машину с елками, то всё может быть, и одна красавица будет наша.
Я вскочила и, прямо босиком, в рубашке, бросилась в коридор. А коридор заполнял запах. Безумный, яркий, свежий лесной аромат ворвался в нос, закружил голову и я, чихнув пару раз, гикнула радостно и, проскочив пьяненького папу и испуганно посторонившуюся маму, влетела в зал.
Она! Занимала! Всю комнату! Темная, пушистая, мохнатая. Такая красивая, что я села на пол, рядом с елкой, взяла ее за колючую лапу и заплакала.

глава 4. Наказание

— Баб. Зима когда кончится? Я весну хочу. А баб?
Мы с бабой Аней брели в музыкалку по тоненькой тропке, проложенной через огромные сугробы на пустыре. Ветер нес острые колючие снежинки, хлестал ими по лицу, лез за воротник и в рукава, лепил по коленкам и даже задувал в валенки. 
— Будет тебе весна, вон смотри лучше, как красиво вокруг.
Мне набивался снег в рот и в нос, отвечать было неохота, и красоты особой я не наблюдала в сплошной круговерти снега. Жутко замерзли ноги, и очень хотелось ныть.

У нас с бабушкой эта дорога в музыкальную школу вообще была довольно тернистой. Сначала мы шли через небольшой лесок у окружной дороги, потом через пустырь до автобусной остановки. Там, у самого пустыря, была конечная остановка автобуса. Одинокая будка с поломанной крышей и изрисованными стенками конечно прикрывала редких пассажиров от ветра и непогоды, но автобус ходил так редко, что мы успевали продрогнуть до костей. Чуть согревшись, мы пересаживались на второй автобус, он был уже поудобнее, совсем городской. Правда, моя бабуля не искала легких путей, а искала коротких, поэтому мы выходили снова, именно у леса. Вернее — у маленького лесочка, в черноту которого вела разбитая мощеная дорожка, почищенная от снега лишь кое-где. Мы лезли по колено в снегу, пыхтя и отфыркиваясь, как два кита. Дорожка упиралась в скрипучее крылечко с заднего двора старой, деревянной школы. За школой было кладбище и я, приседая от ужаса, держалась за бабушку крепко, вцепившись в мокрый подол пальто.

Но зато, можно было на переменках вечерних занятий отлично пугать уборщиц, изображая крик ночных сов хорошо поставленными на уроках хора голосами. Да и привидения — это вам тоже — не фунт изюма.

— Аааууу, ииииуууу.

Бритый под ноль Вадим, похожий на табуретку с короткими ножками, лучший ученик, солист школьного хора, трубно завывал из темного угла под лестницей. Я хлопала раскрытой тетрадкой по нотной папке, изображая звук крыльев страшной ночной птицы, и тоже подвывала тоненько.

— Иииииуу, иииии

— Чтоб тебе, нехристище.

Уборщица замахивалась на нас плохо отжатой тряпкой. Мы прыскали в стороны, а грязная вода стекала на крашеный пол, образовывая мутные лужицы.

***
Длинные уроки фортепиано я ненавидела яро. Разбегающиеся и сходящиеся гаммы были тягучими, резиновыми, хроматические ломались в самом неожиданном месте, подло и неожиданно. Мой педагог по фортепиано, грозная Ирина Петровна Изериль (Извергиль, как называл ее папа) беленела, норовила врезать мне по пальцам корешком дневника и швыряла ноты в угол. Ноты шелестели и влажно брякались на пол, а я, побитой собачкой плелась за ними и несла их назад. Я никогда не рассказывала маме об этом, предполагая, что узнай она — от плотно набитых в войлочную башню извергильских волос не останется и клока.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 80
печатная A5
от 371