электронная
90
печатная A5
407
18+
Friedrich

Бесплатный фрагмент - Friedrich


5
Объем:
190 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-3141-9
электронная
от 90
печатная A5
от 407

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Любимому городу Воронежу посвящается

Я проснулся ровно за секунду до того, как в купе заглянула проводница и, зевая, запела:

— Про-сы-па-ем-ся! Через полчаса санитарная зона!

Дверь с тяжёлым скрипом закрылась, я остался недвижим. Щелчок замка над самым ухом возобновил мигрень. Боль гулким эхом отозвалась в правом виске. Я нехотя открыл глаза; взору предстала картина жирных разводов на лакированной стенке купе, которую я успел изучить до мельчайших подробностей на бесконечных стоянках. Ночь прошла без сна. Я никогда не высыпался в дороге, а сегодня тем более не было шанса. Едва ли я теперь в полной мере отдавал себе отчет, куда и зачем еду. На больную голову накладывалась вечная подорожная тоска, по любому поводу к горлу подступала тревога. Стоило поезду тронуться, как я тут же начал беспокоиться, что не выключил утюг, не перекрыл газ и воду, не закрыл дверь на верхний замок. К полуночи все волнения стихли, душу заполнила зияющая пустота. Всю дорогу я слушал, как стучат колеса. Сама душа обратилась в этот нервный стук, замирая на подъездах к большим городам, где рельсы обычно стыкуют точнее, чтобы уменьшить шум проходящего состава.

Когда вагон остановился, наконец, перед вокзальной площадью, возникла отчаянная мысль: я не был в Воронеже пятнадцать лет. Давным-давно, когда я впервые увидел этот город, решил, что проживу в нём всю жизнь. Но вот канула в лету юность, а вместе с ней изгладились из памяти дорогие сердцу места, где мне когда-то удавалось согреться. Привокзальная площадь, длинная липовая аллея, крест на колокольне над домами — все эти до боли знакомые виды, с которыми я уже однажды навек простился, теперь выглядели совершенно незнакомыми, будто я оказался не в любимом городе, а на чужбине, в изгнании. В юности я не мог дождаться, когда проводница откроет дверь, протрет поручни и выпустит меня на волю. Теперь с тревогой наблюдал за каждым её движением, надеясь выиграть хотя бы секунду перед тем, как снова окажусь на грешной земле.

Мог ли я когда-нибудь представить, как много чувств будут препятствовать моему возвращению? Когда я впервые приехал сюда один в августе перед первым университетским семестром, город казался мне воплощением свободы, новым горизонтом, возможностью достичь высот, запредельных для моей малой родины. Юношеская влюбленность всегда преувеличивает предмет своей любви, так было со всем в моей жизни. Стоило мне во что-нибудь влюбиться, тут же возникало чувство, будто я обрёл святыню. Жизнь, впрочем, сыграла со мной злую шутку — я оказался однолюбом. Правда, понял это не сразу.

Я сошёл с поезда на том же вокзале, но теперь тут всё изменилось. Убрали старые лавочки, снесли павильончики, за которыми когда-то собирались бомжи, вместо них разбили парк. Провели освещение, расстелили газон, разместили в глубине огромный постамент с паровозом. Помню, как купил газету с объявлениями и расселся на старой потрёпанной скамье советского образца, выкрашенной алюминиевой пудрой, чтобы найти квартиру. Мне страсть как не хотелось ночевать у тётки, папиной сестры, слишком уж она была строгая. А теперь гляжу — нет этой скамейки. Может, дело только в осени, но ранним утром тринадцатого октября Воронеж выглядит угрюмым и неприветливым.

Отлично помню, как тем же пыльным августовским днём нашёл свою первую квартиру: тесную двухкомнатную конуру в тихом центре, в доме из выгоревшего красного кирпича дореволюционной постройки. На каждом этаже было по две квартиры, и получалось, что обе стены большой комнаты выходили на улицу. Летом это не вызывало беспокойства, а вот зимой было холодно. Окна выходили на узкую улочку, над которой грозными утёсами нависали дома, из-за чего на втором этаже, куда я заселился, вообще не бывало солнца. По ночам в квартиру заглядывал желтый уличный фонарь, что подогревало и без того тревожную и мрачную атмосферу в комнатах. Днём было шумно из-за теснящихся кругом автомобилей, ночью постоянно гомонила молодежь, гулявшая по центру. Музыка доносилась из близлежащих баров. В общем, жилье в стиле Раскольникова: самое неудачное из всех возможных вариантов. Но мне безумно нравилось. Даже зимой, когда температура в комнате падала до тринадцати градусов и приходилось протапливать квартиру газовой плитой. И теперь я вспоминаю эту квартиру с тёплым чувством, хоть и не согласился бы в ней жить.

К тому же эту квартиру было абсолютно не жалко. Например, когда на второй неделе у меня вдруг отломился кран над раковиной в ванной, я не сильно расстроился, просто положил его рядом и забыл до поры до времени. Сыпалось всё: в маленькой комнате осенней ночью под тяжестью занавесок отвалилась гардина, а я даже не проснулся, хотя шума, наверное, было много. От случайного попадания диванной подушки разбилась антикварная люстра. В кладовке сама собой лопнула банка с хозяйскими соленьями. В большой комнате отвалилась внутренняя рама со стеклом. А уж про мышей и говорить нечего — они быстро выучили меня брезгливости.

Тогда я мог довольствоваться малым и не понимал, какие преимущества в жизни даёт порядок. Не понимал, зачем следует заправлять постель утром, если вечером её снова нужно будет стелить, для чего нужно начищать обувь или гладить джинсы: я был абсолютно уверен, что внешность ничего не значит, а самое главное в человеке спрятано глубоко внутри. Красивый фасад не делает жизнь в доме комфортнее. Но это, конечно же, не совсем так. В человеке каждая деталь имеет значение. Внешность не важна, пожалуй, только мёртвому. А вот живому важно, чтобы он хорошо выглядел даже в гробу.

Я осмотрелся. Вокзальная площадь за пятнадцать лет изменилась мало: поставили экран для городской рекламы, обновили асфальт, нанесли разметку, установили турникеты. По-прежнему здесь по утрам суетятся горожане, чаёвничают таксисты, мёрзнут очереди на остановках. Лица уставшие, будто из людей вытянули все жилы. Впрочем, в столице усталости ещё больше, хотя свежая кровь в её артериях появляется регулярно. Это особенно заметно в метро, где туземцы лишний раз головами не вертят, чтобы не тратить силы. Но, может, это только я устал и спросонья приписываю другим собственные чувства? Они спешат на работу, а я тут по личным обстоятельствам. Правда, обстоятельства эти настолько деликатны, что я никак не могу сообразить, стоит ли мне приступить к ним немедленно или лучше побродить по городу, предаваясь в это унылое осеннее утро глупым студенческим воспоминаниям.

Накануне вечером в моей квартире раздался звонок. Молодой человек, вежливо осведомившись, что разговаривает именно со мной, сообщил, что его мать, Смирнова Екатерина Николаевна, при смерти и хочет со мной проститься. Я тут же взял билет и выехал первым поездом. Пятнадцать лет назад я мечтал, чтобы меня попросили остаться, чтобы кто-нибудь задержал меня в тот день на перроне и не дал уехать. Но я и представить не мог, что с Катей мы вновь увидимся при таких обстоятельствах. Её сын ровным счетом ничего не объяснил по телефону, а я был не в состоянии устраивать расспросы.

Минуты ожидания мучительно затягивались, я не мог найти себе места и обошёл за утро почти все памятные места в центре. Но куда бы ни приходил, везде было неуютно и холодно. Всё смешалось в больной голове. Я не знал, следует ли мне снять номер в гостинице, или я сегодня же уеду обратно. Я и вещей-то никаких с собой не взял. Оставалось только бездумно бродить по улицам, пока не наступит подходящее время для звонка.

С другой стороны, повод был звонить и в семь утра. Я ведь прекрасно понимал: меня пригласили не на кофе. Останавливали те же причины, из-за которых тогда, пятнадцать лет назад, я решил уехать. Что я скажу ей после стольких лет? Я колебался, пытаясь хоть как-то представить нашу встречу.

Помню, мы познакомились с Катькой ещё в университете: я был уже на четвертом курсе, заканчивал физический факультет, а она только-только поступила на матфак. Никто не понимал, что столь милому созданию делать на математическом факультете, но сердце женщины — загадка. Должно быть, она и сама не понимала, почему поступила туда. Правда, она обладала на редкость живым умом, училась легко и могла заткнуть за пояс любого ботаника на курсе. Это, кстати, и привлекло нас к ней.

Однажды к нам с горящими глазами прибежал Серёга с и начал сбивчиво рассказывать, что нашёл себе жену. У стенда с программами для выдающихся студентов он познакомился с очаровательной первокурсницей. Она изучала уставные документы, рассчитывая увеличить стипендию. «Повышенная стипендия доступна только со второго курса», — расстроил её Колесников. Она блеснула глазами и ответила, что в таком случае у неё будет время как следует подготовиться, поблагодарила его за помощь и ушла.

Впервые я увидел её две недели спустя. Все эти дни мы с ребятами втихомолку посмеивались, дескать, Серёжа на солнце перегрелся, совсем повредился в уме: только о ней и говорил, улыбался без причины и даже, ходили слухи, начал писать стихи. В какой-то момент мы решили, что никакой прекрасной первокурсницы не было и в помине, а приятель наш просто дурачится: время от времени он и не такое выкидывал. Правда открылась в один ненастный вторник, когда мы собирались перекусить во время большой перемены. Мы стояли под козырьком главного корпуса. Моросил мелкий дождик. Сашка Кривомазов, мой товарищ по группе, курил, размышляя о чём-то своём, я флегматично изучал штукатурку на колоннах, Серёга тихо подкрался к нам сзади и шёпотом произнёс:

— Идите за мной, я нашёл её.

— Ага, — задумчиво отозвался Кривомазов. — Без обеда нас решил оставить?

— Тише! — шикнул на него Колесников. — Идите за мной и не задавайте вопросов.

Мы с Сашкой переглянулись. Он с самого начала Серёге не поверил, но один обедать не хотел.

В холле Колесников нас остановил:

— Слушайте. Она сидит на лавочке у бухгалтерии.

— Так пойдем, чего ждать-то?! ­– поспешил Саня.

— Стой! — перебил его Сергей. — Там же тупик, незаметно не подойдешь. Думаешь, она нас не заметит?

— Это ж хорошо. Заодно и посватаешься, — улыбнулся Кривомазов.

— Так, — Серёга скрестил на груди руки. — Я не собираюсь тут с вами шутки шутить. Или слушаете меня, или я вам её не покажу.

— Ладно-ладно, слушаем, умник, не дуйся только! Что ты предлагаешь?

— Так вот. Я спустился по правой лестнице и как раз к бухгалтерии вышел, но растерялся, заметив её, как школьник. Спросил, когда она оторвалась от чтения, есть ли к бухгалтеру очередь, хотя рядом с кабинетом кроме неё никого не было.

Саня цыкнул и покачал головой.

— Протупил, знаю. В общем, она ответила, что в бухгалтерии сейчас обед. Ну, я развернулся и поднялся по лестнице на второй этаж, а потом спустился к вам по главной.

— А от нас-то ты чего хочешь? — прервал его я.

— От вас мне нужно, чтобы вы по главной лестнице поднялись на второй этаж и прошли мимо неё, спустившись по боковой как я.

— А не лучше ли дойти до бухгалтерии по первому этажу как ни в чём не бывало, а там уже свернуть на лестницу? — передразнил его Саня.

— Нет, не лучше, — упёрся Серёга. — Во-первых, лавка там в закутке стоит, чтобы её разглядеть, придется башкой вертеть. А незаметно у тебя это не получится. Во-вторых, я ведь поднялся по лестнице, а если появлюсь из коридора, она точно что-нибудь заподозрит.

— Конечно, заподозрит, — усмехнулся я. — А уж если не заподозрит, так мы ей сами всё про тебя расскажем.

— Да идите вы! — отрезал Серёга. — Чувствую, пожалею ещё, что рассказал вам, дуракам таким, — он обиженно поджал губы и опустил голову.

— Ладно-ладно, не сердись только, мы ж в шутку, — попытался успокоить его я.

— Веди, Сусанин! — весело бросил ему Сашка, и мы отправились в путь.

Серёга вообще слыл бабником, что в студенчестве, правда, явление не редкое. Мы смеялись, что он влюблялся по расписанию: к началу недели страсти возгорались, к пятнице чаще всего шли на убыль. Раз в месяц он обязательно жаловался на свою нелегкую жизнь, а к сессии разучивал пару-тройку отвратительно-слезливых песен, которыми обыкновенно разбавлял наши хмельные студенческие споры об истории и политике.

Кривомазов был человек острый, пронзительный. Амурными переживаниями ни с кем не делился, но время от времени покидал наши посиделки ради женщины. Что это были за отношения, мы могли только гадать и ждали, пока он сам не раскроет карты. Меня порой посещала мысль, что Саша ничего не рассказывал, потому что и рассказывать-то было нечего: не был он похож на счастливого человека. Уже в студенчестве он был серьёзным и мрачным, работал, не отвлекаясь на студенческие мероприятия и фестивали.

Настоящим ловеласом в нашей компании был Лёха — Пинегин Алексей Владимирович — серый кардинал физического факультета, призрак оперы и самый таинственный и загадочный человек из всех, кого я когда-либо знал. Этот был настоящим сердцеедом, аристократом, небожителем, втёршимся в доверие к простым смертным. Он уже окончил магистерский курс и учился в аспирантуре, но к студенческим мероприятиям возвращался год от года с завидным постоянством. Все, кто принимал хоть какое-то участие в жизни факультета, в своё время были его питомцами. Ему не было равных среди физиков, а, может, и на всем естественнонаучном отделении.

Никто в ту минуту и подумать не мог, как сильно эта прогулка перевернёт нашу жизнь. По дороге на второй этаж Серёга инструктировал нас по поводу каждой мелочи, а мы дразнили его, спрашивая, следует ли нам сдавать фотоаппараты перед судьбоносной встречей и надевать бахилы. Он велел обсуждать какую-нибудь отвлеченную тему, запретил останавливаться рядом с ней или слишком откровенно её рассматривать. Потребовал удалиться раньше, чем она обратит на нас внимание. Было видно, что он нервничает. Он запинался, краснел и раздражался из-за любого пустяка. По лестнице мы спустились в абсолютной тишине, только Кривомазов спросил, едва не прыская от смеха: «Вы слышали, что на Марсе опять подорожала недвижимость?». Но его шутка осталась без внимания. Мы выдохнули лишь после того, как скрылись из виду.

— Вы видели?! Видели?! — подпрыгивал на ходу Колесников. — Она читает Чехова! — он был в полном восторге.

Мы с Сашкой недоумённо переглянулись и решили тактично промолчать. За прошедшие две недели мы так много о ней слышали, что боялись даже поднять глаза, проходя мимо. Мы ожидали увидеть что угодно, но только не то, что увидели. А уж если припоминать предыдущих пассий Сергея — я не знаю, заметил ли что-нибудь Кривомазов, но судя по рассказам Колесникова, мы должны были ослепнуть или по меньшей мере лишиться рассудка. Но к выходу мы подошли в здравом уме и с тем же незамутнённым взором.

Что подразумеваем мы под женской красотой? Или даже не так: одно и то же ли вкладываем мы в это понятие? В тот день я увидел простую девушку с правильными чертами лица, изящным точёным носиком, тонкими бровями, приятной улыбкой и каштановыми волосами ниже плеч. Одета она была в длинное платье серого цвета поверх белой рубашки. Пока Сашка курил, а Серёга во всю ивановскую восхищался, я перебирал в уме все знакомые образы женской красоты, и ни один из них к ней не подходил. В одном я был уверен, мы с Серёгой говорили о разных девушках, хотя бы потому, что все его слова, по-моему, ничему в действительности не соответствовали. Только глубокой ночью, когда я пролежал без сна уже битый час, вспоминая о ней, мне вдруг стало очевидно, что её тихая улыбка что-то прожгла в моей душе, и теперь мне её не забыть. Сначала возникло приятное ощущение лёгкости во всём теле, а в следующий момент навалилось чувство, будто без неё я больше не смогу дышать.

* * *

Я позвонил в половине девятого: не осталось никаких сил ждать. Трубку взял Матвей — сын Кати (это он вызвал меня сюда):

— Как мне вас найти? — спросил я, не поздоровавшись. — Я приехал.

Он назвал адрес ­– они жили там же, где и пятнадцать лет назад. Когда я подходил к их квартире, на площадку, осторожно прикрыв за собой дверь, вышел священник в чёрном облачении. Он посмотрел на меня с тревогой и спросил:

— Вы, должно быть, к Екатерине Николаевне?

— Да, — опешил я.

— Не беспокойте её сейчас, она только-только заснула. Поговорите чуть позже.

Он собирался уже пройти мимо, но я его остановил:

— Вы врач?

— Да, — коротко ответил священник.

— Как она? — спросил я.

Он посмотрел на дверь, потом перевёл взгляд на меня. Теперь я смог разглядеть его получше: на вид он был старше меня лет на десять, удивительная глубина читалась в его глазах, седина щедро украшала бороду и волосы. С возрастом на его лице запечатлелись мимические морщины, какие обыкновенно бывают у людей улыбчивых, но теперь они многократно усиливали тревогу. Он изучал меня с полсекунды, а потом тихо и с расстановкой произнес:

— Говорить пока рано. Нужно надеяться.

Я вздохнул и опустил глаза:

— Могу ли я чем-то помочь?

Он кивнул:

— Не будите её, она сегодня почти не спала.

— Хорошо.

— Проходите спокойно, дверь не заперта. Матвей вам всё расскажет, — сказал иерей. — Он вас уже ждёт.

Мне не пришлось звонить, дверь распахнулась перед самым носом:

— Это вы? — недоверчиво спросил Матвей.

— Да, — ответил я.

Он жестом велел мне проходить. Я переступил порог, но дальше ноги не повиновались. Кровь прилила к лицу: предо мной стоял мой крестник, мальчишка ещё — девятнадцать лет — вылитая копия своего отца, разве только глаза у него были ясные, не как у его родителя в последнюю нашу встречу. Последний раз я видел Матвея перед отъездом, ему тогда было четыре года. Он всегда был похож на Пинегина, но такое фотографичное сходство вызывало оторопь. От его взгляда меня било током: я ненавидел его отца. И это была не мелочная бытовая ненависть, а нечто несоизмеримо большее: само его существование причиняло мне боль, как открытая рана. Мы, казалось, не могли существовать на одной земле, но при этом были друзьями. Впрочем, эта ненависть была неразделённой: я был для него слишком мелкой фигурой.

Мы молча смотрели друг другу в глаза, не зная о чём говорить. Ещё даже не разувшись, я спросил:

— У вас был священник?

— Это отец Павел, — отозвался Матвей. — Он друг семьи и доктор. Его жена хорошая мамина подруга.

— Ясно, — сказал я, как можно твёрже. — А то я уж испугался.

Он сдвинул брови и пожал мне руку:

— Проходите в комнату, пожалуйста.

Голос его сорвался, было видно, что ему тяжело, поэтому я не стал заставлять его ждать.

— Спасибо, что так быстро приехали, — сказал он мне в спину.

Я ничего не ответил. Мне вообще было трудно говорить в этом доме. Я плюхнулся в старое кресло: оно, по-моему, стояло здесь, когда мы ещё жили вместе. Обстановка не сильно изменилась: в комнате был сделан ремонт, но, как видно, своими руками, а мебель в полном составе осталась той же, разве что в углу появилась полочка с иконами. На старом серванте, заставленном книгами, сохранилась даже моя старая гитара.

Матвей сел на диван и, помолчав несколько секунд, заговорил:

— Мне нужно отлучиться на некоторое время. Вы, пожалуйста, располагайтесь. Если нужно, примите душ. Если хотите есть, я могу разогреть завтрак или омлет приготовить. Мама, думаю, проснётся не скоро, я к тому времени уже вернусь. Только вы её не будите, хорошо?

— Да, — отозвался я, — мне ещё отец Павел сказал, что будить не нужно. Есть я не хочу, не беспокойся об этом. А так, может, и сам прикорну здесь где-нибудь: поспать в дороге не получилось.

Матвей ушёл. Я попытался расположиться в кресле, но было неудобно. Душу беспокоило тяжёлое чувство, будто мне предстоял суд, самый серьёзный экзамен в жизни, но почему-то забыли объявить дисциплину и не выдали билеты. Мысли путались: то я размышлял, что не нахожу слов в своё оправдание, то ловил себя на мысли, что не могу вспомнить, как и когда познакомился с Пинегиным.

С Кривомазовым и Колесниковым я познакомился на подготовительных курсах при физическом факультете. Помню, как дрожали руки при мысли о вступительных экзаменах, как я искал главный корпус, как опоздал на первое занятие по математике: кабинет 308П был в пристройке, и я долго не мог его найти, хотя раз десять обошёл весь третий этаж. А потом, после занятия, отстал от своих товарищей, потому что на новых туфлях развязались шнурки. На улицу вышел через запасный выход и долго не мог сообразить, где, собственно, очутился, и как найти парадный вход. Главный корпус показался мне тогда бесконечным: битых полчаса я бродил по заваленному строительным мусором заднему двору. Кривомазов с Колесниковым тоже были приезжими, может, потому мы друг за друга и держались — нам не к кому было больше идти.

С Пинегиным мы познакомились на посвящении. Он учился на четвёртом курсе и нам казался взрослым и состоявшимся человеком. В то время он уже заправлял общественной жизнью факультета. Родители не хотели, чтобы я жил в общаге, но по иронии судьбы в моём скромном жилище было удобно собираться. И поскольку я с головой окунулся в водоворот студенческой жизни, дружбы с Пинегиным было не миновать.

В постоянном беспорядке я провёл три курса, а потом компании стали рассеиваться. К этому времени учебные группы на потоке сильно поредели: ушли все, кому учёба была неинтересна или чересчур сложна. Но учёба была не единственной причиной: только в нашей группе две девушки взяли академический отпуск по беременности. Кто-то просто исчез, один забрал документы в середине семестра: нужно было обеспечивать семью, которая так невзначай свалилась ему на голову. Впрочем, он, когда я видел его в последний раз, улыбался и говорил, что устроился в кулинарный техникум и без работы не останется. Не менялся только Лёша: из года в год он устраивал посвящения, зажигал на всех факультетских вечеринках и бегал за первокурсницами (или это они за ним бегали, я тогда не хотел разбираться). Время от времени мы ходили в кино или пили пиво у меня дома и до хрипоты спорили обо всём на свете. Всё было легко и просто, пока не появилась Катя.

К четвертому курсу каждый стал сам себе на уме: Кривомазов искал работу, Серёга — барабанщика для своей группы, ну а я по-прежнему искал смысл жизни. Свои смыслы друзья нашли раньше меня, а Лёха многозначительно над нами посмеивался. Он появлялся реже, да и мы перестали видеть в нем непреложный авторитет.

Опасность мы почуяли после того, как на хмельную голову Колесников рассказал Пинегину о Кате. Лёша посмеялся, попросил показать ему её в университете и резонно добавил, что поможет им сойтись. Но в ответ воцарилась тишина. Кривомазов сердился на нас: ему все эти разговоры были уже поперёк горла. С памятной встречи прошло всего три дня, и о моих переживаниях ещё никто не догадывался. Но растерянно глядя мне в глаза, Колесников понял, что испугались мы одного и того же. Он сдвинул брови и коротко покачал головой:

— Нет, Лёх, спасибо, я уж как-нибудь сам, — твёрдо заговорил он. — Тебя к ней и на пушечный выстрел подпускать нельзя.

Лёша сделал вид, что не заметил перемены в обществе. Он был по-прежнему весел и по-доброму подтрунивал над Серёгой, пока все не разбрелись спать. Сон не шёл, но не мне одному не удавалось заснуть: Колесников тоже постоянно ворочался и вздыхал.

Страсти улеглись к утру. Тема была исчерпана, оставалось надеяться, что Алексей не примет этот разговор всерьёз. Но после таких вечеров он становился загадочнее сфинкса: пил чай, чему-то про себя ухмылялся и был подозрительно молчалив. Сашка с самого утра побежал на работу: уже давным-давно он уходил от нас ни свет ни заря.

Так всё начиналось. В то утро я заново открыл для себя Пинегина: всё, что раньше нас в нём веселило, что мы принимали за чудачество или странность, стало опасным. Но кошка пробежала ещё и между мной и Серёгой: с тех пор мы перестали друг другу доверять, но по иронии судьбы разбежаться просто так не могли. Центр притяжения компании уже сместился: мы по-прежнему вращались в одной плоскости, но уже вокруг другого солнца.

* * *

Вскоре после того злополучного разговора к нам на перемене подошёл Алексей и с улыбкой спросил, покажем ли мы ему Катю. Колесников резко ответил, что это не смешно, но Лёша снова сделал вид, что не замечает его интонаций. Он улыбнулся и сказал, что если мы не хотим, он найдет её сам и был таков. Серёга долго скрипел зубами, а мне было одновременно смешно и горько: какой черт тянул этого дурака за язык! Мы стали товарищами по несчастью, но говорить об этом не спешили. Надеялись, что Лёша не сможет произвести на Катю особого впечатления.

Но всё вышло совершенно иначе. В один прекрасный день Лёша, будто невзначай встретил нас в коридоре и заявил, что может познакомить нас с Катей. Мы долго гадали, как ему удалось так быстро её вычислить, а он дразнил нас, делая вид, что ему это совершенно не интересно. Вскоре мы достали его своим нытьем, и он объяснил, что познакомился с ней ещё летом на университетском форуме.

— Есть вообще хоть одна первокурсница, к которой ты ещё не испортил? — выпалил Колесников.

— Конечно, — улыбаясь, ответил Алексей. — А чем вы недовольны? Я же вроде как вам помочь хочу?

Колесников немного помолчал:

— Тут что-то нечисто.

— Не перекладывай с больной головы на здоровую, Серж.

Колесников попытался улыбнуться:

— Да разве ж на здоровую? О тебе всякое говорят.

— Что на этот раз? — тон Алексея вдруг смягчился, и мы вздохнули спокойно.

— Ничего нового, — вмешался я. — Говорят, что ты отпетый бабник, ни одной юбки не пропускаешь.

— Врут! Ей-богу, врут! — сказал Пинегин в сторону. — А вообще, Серёга, жаль, что ты меня эдаким подлецом считаешь. Будто мне больше нечем заняться, только девчонок у друзей отбивать. Я с первого слова понял, о ком ты тогда говорил, и мне на самом деле хотелось вас познакомить.

Но Пинегин славился фантастическим успехом у первокурсниц, поэтому мне показалось, что он лукавит. О нём и вправду много говорили, но не мог же в самом деле он ухлёстывать за всеми сразу. Он курировал факультетскую жизнь и принимал непосредственное участие во всех студенческих мероприятиях, начиная от организации «осенней практики», заканчивая шефством над отдельными группами. Не мудрено, что он всех на факультете знал. Не говоря уже о том, что был вхож во все компании и вечеринки.

— Ладно, — прервал я повисшую паузу, — не серчай, Лёш. Парень просто влюбился, — я похлопал Колесникова по плечу.

— Так что же, драгоценные мои, вас таки познакомить? — спросил он нас.

— Давай, — ответили мы одновременно.

— Только обещайте вести себя хорошо, — пригрозил он нам.

Катю мы нашли на втором этаже, недалеко от главной лестницы. Она говорила с одногруппницей, но заметив Алексея, отвлеклась, помахала ему рукой и пошла нам навстречу.

— Привет.

— Привет, Кать, — с улыбкой начал Пинегин. — Вот разреши порекомендовать тебе моих друзей: Сергея и Андрея. Очень хорошие люди. Можешь обращаться к ним по любому вопросу. Ребята, это Катя, прошу любить и жаловать.

— Привет, — поприветствовали мы её дружно.

— Привет, — она немного смутилась и на секунду замолчала. — Ну как тебе?

— Не моё, — отозвался Алексей и изобразил на лице скучающую мину, — это не стихи, а реклама. Не скажу, что совсем не было спасительных строк, но, увы, ни разу не Бродский.

— Не всё же Бродского читать, — попытался вмешаться в разговор Серёга. — Должен ещё и Пастернак быть.

— Тем не менее, я принёс, — Алексей достал небольшой томик, больше похожий на записную книжку, отпечатанную на хорошей бумаге. — Если будет что-нибудь интересное, дай знать.

— Хорошо. До свидания, — ответила она, не глядя в нашу сторону, и вернулась к подруге.

— С каких пор ты полюбил Бродского? — спросил Колесников.

— А ты думал, я книг совсем не читаю? — улыбнулся Лёша. — Ну что, орлы, довольны?

Никто не ответил.

— Та-ак, — протянул Пинегин. — Что ещё за кислые рожи?

Мы коротко переглянулись.

— Не вешать нос, гардемарины! — подбадривал он нас нарочито строгим тоном, когда мы спускались по лестнице. — Всё будет в лучшем виде, вот увидите. Москва не сразу строилась.

Мы ему не поверили. Скорее всего, Катя даже имен наших не запомнила. Значит, придётся познакомиться с ней ещё раз, а это гораздо сложнее, поскольку первого впечатления не исправишь. А вот с Лёшей они, судя по всему, давным-давно спелись, раз уж делятся книгами и говорят о поэзии. Об истинном положении дел мы, конечно, могли только гадать, но пищи для размышлений хватало. Серёга целую неделю отмалчивался и ходил мрачнее тучи. Его молчание казалось мне весьма красноречивым.

Всё прояснилось, когда Катя нашла нас в университете. К тому времени от Пинегина не было новостей несколько дней: иногда он таинственным образом пропадал с радаров, не отвечал на звонки, а в интернете появлялся глубоко за полночь. Мы в душу ему не лезли, понимая, что кроме нашей компании у него ещё много друзей, с которыми он мог общаться. Мы вообще его плохо знали, но то, что он был сложнее, чем кажется на первый взгляд, мы теперь железно усвоили.

К концу большой перемены, на которой вопреки заведенным традициям мы разбрелись каждый по своим делам, ко мне подошёл Колесников и сказал, что разговаривал с Катей минуту назад. Она спрашивала, как можно связаться с Лёшей.

— Что ты ей сказал? — поспешил допросить его я.

— Да ничего не сказал, — недоверчиво ответил он, — спросил, как они до этого держали связь.

— А она что?

— Она сказала, что они только пару раз списывались в интернете, но теперь он не отвечает.

— Как же она передала ему книгу?

— Я тоже об этом подумал. Она сказала, что передала ему книгу, когда они впервые встретились: в маршрутке, по дороге в университет.

— И что ты ей сказал?

— Ничего, — пожал плечами Колесников, — дал ей его мобильник.

— Мне кажется, ты зря это сделал, — нахмурился я.

— Не факт, что она до него дозвонится. Он редко отвечает, сам знаешь.

Колесников оборвался на полуслове и сердито посмотрел на меня, оценивая, стоило ли со мной откровенничать.

— Она не сказала, зачем он ей нужен? — разбудил я его своим вопросом.

— Нет, — чуть помолчав, ответил он, — об этом я не спрашивал. Да и можно ли было спросить? — он опустил глаза.

— Послушай, — начал я серьёзно. — Мы оба понимаем, к чему идет дело. Давай не будем из-за неё ссориться, хорошо?

— Но…

— Подожди, — перебил его я. — У тебя есть куда более опасный и сложный противник.

— Но это не делает тебя лучше, — парировал Серёга.

— Да, не делает. Но и запретить ты мне тоже ничего не можешь.

Он подумал несколько секунд, а после тяжело вздохнул:

— Может быть. Но не рассчитывай на мою помощь. Тут каждый сам за себя.

— Каждый сам за себя.

* * *

Матвей разбудил меня в половине двенадцатого, когда, вернулся домой и заглянул в зал. Я задремал в кресле, спал тревожно, урывисто. Голова отяжелела, усилилась боль.

— Как вы? — спросил шёпотом Матвей.

Я не ответил, только кивнул.

— Мама не просыпалась?

— Вроде нет, — тихо ответил я. — Не знаю. Спал.

— Хотите кофе?

— Не откажусь.

— Хорошо, сейчас наведу, — отозвался Матвей, выходя в прихожую. Он повесил плащ на плечики и ушёл на кухню.

Я долго приходил в себя. Спросонья меня тревожило ощущение дежавю. Так бывает, когда внезапно прерывают глубокие размышления, словно уже пришёл к цели, но ещё не успел вспомнить, что тебе здесь нужно. Я очнулся, прекрасно сознавая, зачем я здесь, но все предыдущие эпизоды моей жизни, приведшие меня сегодня в этот дом, вдруг теряли всякий смысл.

Матвей принёс кофе и молоко, поставил поднос на небольшой столик на колёсиках, подкатил его ко мне и спросил:

— Вы не голодны?

— Нет, спасибо, — нахмурился я.

Матвей пригубил кофе:

— Вы хорошо себя чувствуете?

— Глупости. Немного болит голова.

— Принести аспирин?

— Нет, не нужно, спасибо. Не беспокойся, если что-нибудь понадобится, я обязательно спрошу.

Наступила неловкая пауза. Матвею было не о чем со мной говорить. Едва ли он помнил обо мне что-то конкретное: когда я бежал, ему было четыре. Наверное, в его глазах я был настоящим предателем, хотя ничего в нём не выдавало подобного отношения. Он хлопотал, потому что не знал, что сказать, а оставить меня без присмотра было как-то невежливо. Мне, впрочем, тоже было тяжело, поскольку я ничего не забыл. Более того, я помнил, как Катя просила меня быть его крёстным и позаботиться о нём, если с ней вдруг что-то случится. Ему было суждено расти без отца, я, конечно же, заменить его не мог, но это совершенно не значит, что на мне не было никакой ответственности. Получается, Матвея бросили дважды.

Я снова посмотрел на него. Как и впервые меня поразило его удивительное сходство с отцом, только лицо было свежее, а Пинегин к окончанию аспирантуры заметно сдал. Иначе, наверное, и быть не могло. Незадолго до того, как мы совсем перестали общаться, он сильно похудел, щеки ввалились, сквозь бледную кожу на висках просвечивали вены, под глазами основательно прописались синяки. Помню, долго смотрел, как он мял сигарету длинными костлявыми пальцами, помню порез слева на шее: несмотря ни на какие сложности он по-прежнему каждый день брился и приводил себя в порядок. Из-за последних воспоминаний Матвей казался не в пример здоровым и крепким парнем.

— Ты очень похож на отца, — сам не зная, почему заговорил я. — Разве что он был человеком щупленьким, а ты, по-моему, даже и в плечах его шире.

— Вы знали моего отца? — удивленно спросил Матвей.

— В прошлой жизни мы были друзьями.

Матвей вздохнул:

— Я о нём ничего не знаю. Мы ни разу не виделись.

— Мама тебе о нём не рассказывала?

— Почти ничего. Мы с ней этого вопроса не касались, — он отвернулся и произнёс уже в сторону. — Я и сам не знаю, хотел бы я его увидеть или нет. Наверное, нет. Он ведь не пожелал со мной встретиться.

Вся эта история с его отцом разворачивалась на моих глазах, и я хорошо помню, как разговаривал с Лёшей, хоть меня и просили этого не делать. Кате всё было ясно, да и остальным тоже. Все знали: никаких возвращений не будет. А мной завладела навязчивая идея, что рождение Матвея поможет Пинегину, наконец, справиться с собой. Только он был уверен, что ребёнок не имеет к нему никакого отношения.

— Впрочем, — продолжил Матвей, — это уже неважно: он умер несколько лет назад.

— Не знал, извини. Хотя… — начал я после паузы и осёкся.

Не раз я жалел о своей несдержанности, порой меня заносило, и я влезал с дурацкими комментариями в чужие дела. Едва ли Матвей был наивным человеком, наивность быстро проходит у тех, кого бросают родители. Но даже в самой израненной душе теплится надежда, что для всего на свете есть достаточная причина, что ко злу людей склоняют обстоятельства, и стоит только преодолеть их, как они снова станут добрыми. Мысль, будто зло можно делать совершенно бескорыстно, просто так или от всей души, одна из самых горьких в человеческой жизни. И конечно, Матвей сопротивлялся ей, как мог.

Он ждал, что я продолжу. Я пытался сообразить, как можно вывернуться, но никаких идей не было.

— Нет… — замялся я и, собравшись с мыслями, продолжил, — мы с ним как-то говорили об этом, о его жизни, и он дал понять, что в полной мере сознавал, что делает. Не знаю, какое слово выразило бы ситуацию лучше всего. Не то, чтобы он пил, тут другое. Он очень любил фестивалить. — Я помолчал. — В общем, он не мог, а самое главное, не хотел останавливаться.

— Интересно, что мама в нём нашла… — нахмурился Матвей.

— Ну, он забулдыгой не был. Да и пил-то он, скажем прямо, не больше остальных. Он был человеком публичным, компанейским. Может, даже слишком. В какой-то мере он пытался заботиться о людях, с которыми его сводила жизнь, но, видимо, не справился с управлением.

Матвей чуть слышно рассмеялся:

— Он успел позаботиться обо всех, кроме меня.

— Извини, не стоило, наверное, поднимать эту тему.

— Да ничего, не страшно. Это раньше я о нём часто думал, а теперь уже всё равно.

Но Матвей лукавил. Конечно, всё это было важно. Но он привык скрывать свои чувства, чтобы не показывать миру своих слабостей. Он давным-давно усвоил, что рассчитывать можно только на себя, а жалость ничего не сможет исправить.

Разговор снова затих. Я ждал, что он вот-вот вскачет и обвинит меня в том, что пятнадцать лет назад я бросил их с матерью. Но Матвей молчал и был дружелюбен, будто мы с ним только что познакомились. В какой-то мере так оно и было: всё, что я о нем знал, теперь не имело смысла, ведь за прошедшие годы он изменился сильнее, чем я. Но меня не покидало ощущение, что он может что-нибудь обо мне помнить. У меня ведь сохранились кое-какие воспоминания из раннего детства, пусть неясные, но важные и тёплые. Например, я помню, что ходил в детский сад, но в памяти не сохранилось ни одной детали, имени, голоса, образа.

Я смотрел на Матвея и пытался понять, что он помнит обо мне. Помнит ли он, что я был его крёстным? Помнит ли, как мы с ним читали вслух, как зимой мы все вместе ходили кататься с горки, смотрели салют на набережной? Как я сидел с ним, пока мама ходила к врачу. Вопросов становилось всё больше, а ответов — всё меньше, и от этого было не по себе. Я, например, помню, что меня крестили в раннем детстве, и крещение — моё самое раннее цельное воспоминание. Помню лицо священника, помню, как было страшно, когда меня окунали в купель… Он должен меня помнить. И чем больше Матвей обо мне помнит, тем сильнее я его предал.

А ещё я понял, что мне нужно хоть как-то примириться со своим прошлым. В этом доме оживали все мои призраки, словно я очутился на Солярисе. Казалось, я бы ничуть не удивился, если б в эту самую минуту сюда вошёл Колесников.

Известие о смерти Пинегина не вызвало во мне никакого отклика. Всю жизнь я боролся с его образом мыслей, с его манерой держаться, с его ценностями и взглядами. Меня вообще удивляло, как могут на одной земле уживаться такие разные люди, такие разные убеждения, а самое главное, я никогда не понимал, откуда у его стиля жизни так много сторонников. Разве хоть один из них по-настоящему думал, что на этом пути можно обрести счастье? Хотя я тоже счастливым человеком не стал.

— Ты знаком с Колесниковым Сергеем? — прервал я размышления Матвея.

— Нет, — отозвался он. — Впервые слышу это имя. А что?

Если Матвей о нём ничего не знает, значит, Катя не просила его найти Серёгу. Стало быть, они не общались. Впрочем, легче от его ответа не стало, даже напротив, пересохло в горле:

— А о Кривомазове Александре что-нибудь слышал?

— Да, этого человека я знаю, — нахмурился Матвей, — что-то не так?

— Нет, нет. Всё в порядке, — сказал я в сторону. — А что ты о нём знаешь?

— Ничего особенного не знаю, — отозвался Матвей. — Как-то он к нам заезжал. Лет, наверное, восемь назад. Я был тогда в шестом классе, н-да, всё верно, где-то лет восемь назад он у нас появлялся несколько раз. Но потом исчез, и больше я о нем ничего не слышал.

Матвей отвел глаза. «Не договаривает», — подумал я. Если что-то и было восемь лет назад, теперь это ничего не значит.

— Это ваши друзья? — спросил Матвей, заметив, что я о чём-то размышляю.

— Да, мы дружили в институте. Сашка и Серёга со мной в одной группе учились, а твой отец был старше на четыре года. Он-то и познакомил нас с твоей мамой, — я вздохнул. — Со временем как-то разбрелись каждый по своим и потерялись. Смерть твоего отца заставила меня задуматься, извини.

Матвей пристально на меня посмотрел, было понятно, что он мне не поверил:

— Мама говорила, что Кривомазов уехал в Америку. Больше я ничего о нём не знаю.

— Странно, — удивился я. — Он был, конечно, отличным специалистом и в технике разбирался, как никто другой, — я прервался: Матвей поднялся с дивана и насторожился. — Хотя… — шёпотом заговорил я, — это стоило предвидеть.

— Прошу прощения, я на минутку, — не глядя на меня, бросил он и вышел из зала.

Я слышал, как приоткрылась дверь в комнату матери. С полминуты он нерешительно простоял на пороге и вернулся.

— Простите, показалось, что мама проснулась, — сказал он взволнованным голосом, — она сегодня первую ночь провела дома после больницы, боюсь её потревожить.

Он опустил голову. Я не знал, как его можно приободрить, понимал, что ничем не могу помочь. Я мало понимал в медицине и, как большинство русских людей, избегал врачей до последнего, но откуда-то совершенно точно знал, что просто так у нас из больниц не выписывают. Либо Катя выписалась после успешного лечения, либо её отправили домой умирать. Никаких подробностей я не знал, но учитывая, что меня пригласили проститься, тенденция казалась очевидной.

* * *

Некоторое время мы сидели в тишине, но потом Матвей поднял на меня глаза:

— Расскажите, каким был мой отец?

— Что ты хочешь знать?

— Всё, — твёрдо ответил он. — Всё, что вы можете рассказать. Всю правду. Что он был за человек? Чем жил? Чем занимался? Как они познакомились с мамой? А главное, почему вы не удивились, когда я сказал, что он умер.

Он хмурился, пытаясь скрыть тревогу. Всё выдавало в его просьбе отчаянную попытку отвлечься от мыслей о матери, вытащить себя за волосы из болота отчаяния, в котором он с каждым днём увязал всё сильнее.

— Ну, как тебе сказать. Познакомились мы с ним в институте. Потом он был аспирантом, писал диссертацию, преподавал на четверть ставки, постоянно на кафедре появлялся, курировал первокурсников, да и в принципе был на подхвате, хотя, насколько я понимаю, ему это было удобно. Он не мог усидеть на одном месте, постоянно мотался, суетился, был вечно занят, но успевал при этом организовывать факультетскую жизнь, руководил всеми её мало-мальски значимыми событиями, а после кочевал c одной вечеринки на другую. В общем, он был из тех, кто никогда не пропадёт и никогда не унывает, — я прервался и посмотрел на Матвея, он сидел неподвижно и слушал очень внимательно.

— Был ли он обычным человеком? — продолжил я. — И да, и нет. Да, поскольку его талант был вполне приземлённым. Нет, потому что при прочих равных условиях, он обладал выдающимися способностями. Он умел разговаривать, договариваться, находил решения, компромиссы, был человеком смышлёным, живым. К нему студенты бегали, как к мамке: некоторых двоечников он даже спас от отчисления. А уж сколько путёвок от профкома он выписал для нашего брата. Его стараниями полфакультета побывала на море, в Питере или на экскурсиях по Золотому кольцу. Как он успевал учиться, можно было только гадать. Некоторые из нас всерьёз думали, что он работал на спецслужбы, поэтому и старался, и знал всех, и со всеми поддерживал связь, но мне кажется, это больные фантазии. Он был редким человеком, талантливым организатором, прекрасным оратором и, пожалуй, самым общительным среди всех людей, с кем мне довелось в жизни знаться. Ну и, — я запнулся, — его любили женщины.

— И мама?

— Тут подожди чуть-чуть. Твоя мама вообще-то не сразу обратила на него внимание.

— Как они вообще сошлись? Он-то что в ней нашёл?

Я горько усмехнулся:

— Да не только он, нужно сказать. Твоя мама была завидной невестой, очень яркой девушкой. Хотя, конечно, это была особая яркость, не для средних умов. Они познакомились, насколько мне известно, летом, когда она подавала документы. Пинегин с утра был на заседании кафедры, а после ждал, когда освободится его научрук, и от нечего делать слонялся по коридору. Твоя мама обратилась к нему, когда искала приемную комиссию матфака. Потом, бывало, они переписывались в интернете, а закончилось всё через год на зимней школе в Сочи. Там собирались лауреаты потанинской стипендии.

Я опустил голову. Мне казалось, разговор поможет пережить этот день, хоть как-то разрядиться, но стало только тяжелее. Пятнадцати лет оказалось мало, чтобы старые раны перестали меня тревожить. Грудь сдавило, стало трудно дышать, я вздохнул и замолчал.

Судя по его взгляду, Матвей всё понял. Он не стал терзать меня расспросами:

— Давайте-ка, я всё-таки вас покормлю, — сказал он тихо. — Пойдёмте на кухню, там продолжим.

Я кивнул, хотя есть мне сейчас точно не хотелось. А хотелось, как и много лет назад, провалиться сквозь землю. Чаще всего людей преследуют те мысли, которые по собственной воле ни за что не захочешь думать. Они прорываются из памяти внезапно, и никак от них потом не отвяжешься. Вдруг вспомнилось, как однажды в Москве, на втором или третьем году моего добровольного изгнания глубокой ночью меня разбудил истошный крик за стеной. Казалось, мужчина был на грани сумасшествия. «Юля, возьми трубку! Юля, возьми трубку! Юля, возьми трубку!», — доносилось до моего слуха. Наверное, его подруга не отвечала на звонки, а он кричал как исступленный, будто она могла его услышать. Видит бог, он и мертвого бы поднял. От этого крика стыла кровь в жилах. Мне даже показалось, что я чувствовал, как шевелятся волосы на затылке. Кричал он недолго. Должно быть, она всё-таки его услышала.

Такие же чувства будил в моей душе этот разговор. Внутри всё сжималось, давление возрастало настолько, что, казалось, в любой момент хлынет кровь из глаз, а душа станет меньше собственного гравитационного радиуса. Так действовало на меня эхо тех чувств: такого же ночного звонка, на который Катя не смогла или не хотела ответить.

Я приземлился на стул у холодильника. Матвей посмотрел на меня и осторожно спросил:

— Вы поэтому уехали, да?

Я тяжело вздохнул и чуть заметно кивнул в ответ:

— Да, но только через пять лет.

Мне вдруг показалось, что этим ответом я смог растопить лёд, и Матвей будто простил меня. Во всяком случае, он понял, что у меня были причины поступить так, как я поступил. Или просто потому, что теперь я казался слабым и беспомощным, а такому человеку, согласитесь, доверять легче. А с другой стороны, я и сам смог с ним примириться. Это ведь моя совесть глядела на меня его глазами: лично он меня ни в чём ещё не обвинял, а мне не в чем было его подозревать. В каком-то смысле мы были с ним товарищами по несчастью.

— История эта, Матвей, конечно, не такая уж и простая. Да и не только твой отец принял во всём этом участие, там потрудилось много народа, в частности тот же Колесников, о котором я тебя сегодня уже спрашивал.

— В каком смысле? — задумчиво спросил Матвей.

— В том смысле, что это была история, достойная Санта Барбары. И тянулась она достаточно долго, — я вздохнул. — А сейчас мне вообще подумалось, что, может быть, и наша вина была в том, что всё вышло именно так. Хотя, всё это, скорее, маразм от бессонной ночи.

— Не понимаю о чём вы, — нахмурился Матвей.

— Ну, мы-то с Катей познакомились не сразу. И если бы Колесников, который в неё сильно влюбился, не поднял шумихи и не стал бы рассказывать о ней Алексею, твоему отцу, может быть он и не обратил бы на неё никакого внимания, — я помолчал несколько секунд, подбирая слова. — А с другой стороны, все основные события этой истории происходили вне нашей досягаемости, и в решающий момент мы никаким образом повлиять на ситуацию не могли.

— Всё так запутанно, — выдохнул в сторону Матвей.

— Да нет, тут в другом дело. — Я запнулся. — Всё было просто и ясно, это я путано объясняю. Дело в том, что тот сценарий, который в результате реализовался, был, как бы это выразить, нашим общим кошмаром. Он, как и любой кошмар, был до боли логичным, но при этом целиком и полностью был случаен и зависел от таких обстоятельств, которые никто не смог бы предугадать. Мы могли представить, что Алексей подкатит к твоей маме, но этого, согласись, мало. А вот её ответ мог быть любым, её реакции мы и не могли предугадать. Причём, степеней свободы тут может быть совершенное множество.

— Чего же вы тогда боялись?

— Видишь ли, Пинегин не просто так пользовался успехом у женщин: он был страшнейший ловелас. В его лице реализовались, наверное, все возможные стереотипы: он был умён, образован, общителен, воспитан и современен что ли. Сложно выразить, в общем, он был впереди планеты всей: всё знал, всем интересовался. И дело не в моде, я бы сказал, дело было в перспективе. Он обладал удивительным чутьём на идеи и задумки, которым было суждено выстрелить. И подключался к любым проектам, если считал, что через какое-то время они станут популярными. Большей частью так оно и происходило, а о провалах, конечно, никто и не знал. Впрочем, была у него и ещё одна странность, которая существенно помогала ему в амурных делах: он постоянно опекал первокурсниц. Более того, он был, наверное, единственным старшекурсником, которому было о чём с ними разговаривать. Он понимал, что им интересно.

— А вы — нет?

— Мы — нет. Мы учились в период технической революции и бурного развития всех этих новомодных гаджетов. Так получилось, что мы были в числе последних счастливчиков, которые учились без интернета: на первых курсах его не было, а потом и не было в нём никакой надобности. Широкое распространение все эти технологии получили к нашему выпуску, впрочем, может быть, дело в том, что это я вырос в маленьком городке, где о таких вещах и слыхом не слыхивали. В любом случае, мы смотрели на всё это сквозь пальцы, как на дорогие игрушки. А твой отец был, что называется, в теме. А вообще, я не особо силён в психологии, но, думается, у него были причины ухаживать за первокурсницами. По университету ходили слухи, что где-то там у него была любовь всей жизни, трагичная, как это часто бывает, но кроме старожил, вечно пьяных его однокурсников, никто о ней не знал. Хотя, справедливости ради нужно сказать, что твой отец своими победами особенно не бахвалился.

— Особенно?

— Ну, я помню только один раз. И то, знаешь, он не хвалился, а скорее бредил. Ты только не подумай лишнего, я эзоповым языком разговариваю, потому что это нельзя просто так рассказать. Это всё было не столько пьяным угаром, нет, это было стилем жизни, особой нравственной установкой что ли. Трудно объяснить так, чтобы не сложилось ложного впечатления. В общем, давай по порядку: твой отец не был плохим человеком. Он делал ровно то же самое, что и абсолютное большинство людей его возраста, с той лишь разницей, что он вроде как всё понимал. В чём была истинная причина его поступков, я не знал. Иногда мне казалось, что ему просто скучно, в другой раз, что ему просто никого не жалко, ну, а в третий, что его поступки ни за что не следует понимать буквально, и на самом деле в какой-то степени он даже жертва. Но это, знаешь, вполне естественная установка, — я вздохнул, — во всяком случае, мне всегда было проще оправдывать, чем обвинять.

Тут же мне показалось, что это было лишним откровением. Может быть, эта была моя самая главная слабость: я был слишком мягким человеком, и порой мне было жаль даже тех, кто вне всяких сомнений заслуживал только презрения. Матвей снова смотрел на меня с недоверием, и это было понятно, я темнил. В моих мыслях не было утренней стройности, в душе царило гнетущее ощущение тревоги.

— Вкратце смысл в следующем, — продолжил я. — Твоей отец познакомил нас с твоей мамой не самым удачным образом. Ну, нам так показалось. А потом он пропал на какое-то время, точно уже не вспомню, но он вообще пропадал время от времени. И мы с Колесниковым работали почтальонами: твои родители через нас обменивались короткими сообщениями, что нам, естественно, не нравилось. Я с самого начала ни на что не рассчитывал, а вот у Серёги ситуация была совсем проигрышная — никто из нас не мог бы составить конкуренции твоему отцу. Во всяком случае, никто не умел так производить впечатление на людей, как он. Это мы потом утешались, что всё это только напускное, и что внутри твой отец, должно быть, скользкий тип, но всё это было только приступом бессильной злобы. С другой стороны, он-то затеял весь этот спектакль, потому что Колесников рассказал ему, что влюблён в твою маму. Ну, Алексей натурально собирался помочь ему, по крайней мере, нам он говорил именно это. Со стороны всё выглядело совершенно иначе: хотя сомневаюсь, что мы вообще могли в то время отличить правду от того, что нам казалось. Слишком подозрительными были наши сердца. В конечном счете, в новый год всё примерно прояснилось, а потом вдруг снова резко затуманилось.

— А что было на новый год?

— Новый год мы отмечали все вместе.

Тот Новый год я помнил в деталях, каждая мелочь намертво врезалась в память. Пожалуй, это был самый длинный день в моей жизни: хотя внешне всё было также, как и в остальные Новые года. Те же толчеи в магазинах, те же бесконечные списки покупок, те же продукты, та же суета на кухне, те же глупые песни и та же глупая надежда на лучшее. Я опустил глаза. Тот день не заладился с самого утра. Кривомазов кусал локти: его девушка в последний момент решила остаться в компании своих друзей. К вечеру он затих, забился в угол и молча просидел всю ночь с бокалом коньяка. Колесников переживал из-за предстоящей встречи с Катей. Лёху мучили последствия вчерашнего утренника. Он пришёл в самое жаркое время и никак не мог найти себе занятие, пока, к восьми часам не ушёл встречать Катю на остановке: у неё были тяжёлые сумки.

Матвей слушал меня очень внимательно, а я старался не торопиться и тщательно подбирал слова:

— Только на новогодних праздниках мы, по сути, и познакомились с твоей мамой.

— Что-то пошло не так?

Я кивнул:

— Всё. Причём, даже если бы мы смогли исключить мелкие неприятности, которые преследовали нас весь вечер, всё равно получилось бы плохо. При этом плохо было всем: девушка Кривомазова осталась со своими друзьями. Он очень расстроился, но не столько из-за того, что она не приехала, сколько из-за того, что его не позвала с собой, хотя они договаривались отмечать праздники вместе. Колесников сильно обжог руку. Ему в тот вечер вообще не везло, то он обольется, то обожжётся — всё, в общем, валилось из рук. Я отделался выбитым дюбелем и компанией, которую ни при каких обстоятельствах не хотел бы видеть. В общем, все были недовольны, разговаривать пытались тише, есть и пить больше. Ни разу не было на моей памяти столько гостей: они то приходили, то уходили, и я постоянно метался от одних знакомых к другим. А под утро мне пришлось уговаривать пьяного Кривомазова заночевать у меня. Он далеко жил, и в мороз отпускать его было нельзя. Впрочем, отговорить его не удалось, благо, дошёл он без происшествий.

— А мой отец тоже был недоволен? — спросил Матвей с запинкой.

— Да, — вздохнул я. — По его словам, у него ничего не получилось. Мы, впрочем, вообще с ним не сразу заговорили; на трезвую голову всё казалось ещё хуже. А поспать мне толком не удалось: меня разбудил Серёга. Он так сильно толкнул дверь, когда входил на кухню, что чуть не разбил её. А я со своей стороны заснул, опершись на кухонный стол. После того, как Сашка ушёл, я вернулся на кухню, чтобы выкурить сигарету и убрать за ним. Его сильно тошнило, и добежать до туалета он не успел. Убрался, закурил и заснул.

— Хорошо вы отдохнули, — горько усмехнулся Матвей.

— Да не то слово. А утро тогда выдалось совершенно серое. Ночью был сильный снегопад, улицы замело, наступила мёртвая тишина. На мой резонный вопрос, проснулись ли ребята, Колесников только сильнее нахмурил брови и сказал, что Пинегин и твоя мама уже ушли, и что он лично закрыл за ними дверь.

— И что же, мама так легко согласилась придти на праздник в незнакомую компанию и остаться там на ночь?

— Ну, во-первых, не совсем в незнакомую. Перед праздником мы несколько раз собирались на установочные заседания, составляли список покупок, распределяли, кто и что принесёт. А, во-вторых, тридцатого декабря твоя мама помогала нам приготовить квартиру к празднику. Причём, если раньше они приходили вместе с Алексеем, то тридцатого его не было, и мы могли свободно с ней поговорить.

— И каким составом вы украшали квартиру?

— Мы вдвоём. Не помню, что было у Колесникова, а Кривомазов в тот день пытался уговорить свою девушку встретить Новый год в нашей компании. Он заглянул к нам буквально на пятнадцать минут, извинился и ушёл. Но это, знаешь, было к лучшему — мы долго возились, зато, наконец, успели познакомиться. До этого у нас никак не получалось поговорить. Сам знаешь, как оно бывает. Всегда требуется какое-то время, чтобы войти в новую компанию. Особенно при таких обстоятельствах: каждый понимал, что всё это не просто так.

— В каком смысле?

— В том смысле, что влиться в наш коллектив у неё была только одна причина, — теперь никто не верил россказням Пинегина о том, что он кого-то там хочет познакомить. Он, скорее, сам хотел познакомиться. Но, как обычно бывает, каждый на что-то рассчитывал, надеялся, не знаю. Я, кажется, ни на что не надеялся. Во всяком случае, до тридцатого декабря. После того разговора мне стало значительно хуже, поскольку в душе поселилось сомнение. И опять же дело не в том, что мне можно было рассчитывать на её благосклонность, скорее я сомневался, что твой отец её достоин. Но это, пожалуй, было самое закономерное чувство в тех условиях.

Я замолчал. У меня опять возникло глупое чувство, что я наговорил лишнего. Он-то, конечно, просил рассказать ему об отце, но не я ведь им был! А с другой-то стороны, всё, что я знал о его родителях, так или иначе, было связано и с моими переживаниями. Будь мне всё равно, разве не было бы по-другому?

* * *

— Так что же там всё-таки случилось? — спросил Матвей.

— Не знаю, — ответил я, не поднимая на него взгляда, — этого я не помню. Точнее, я не помню ничего такого, что могло бы пролить на это свет. Хотя, знаешь, мне вообще иногда казалось, что я был, мягко скажем, подслеповатым товарищем. Про мою квартиру тоже, насколько я потом слышал, ходили разные слухи, хотя я им и не верил. Я не был хорошим хозяином, даже близко нет, но и совсем произвола тоже не допускал. Мы никогда ни с кем не скандалили, никогда громко не слушали музыку, не пели песни по ночам и уж тем более, не плясали. На меня ни разу не жаловались соседи. А с некоторыми так и вообще я был в хороших отношениях. А вот что происходило в моей квартире, если мне приходилось надолго уезжать, остаётся загадкой. Но я всегда надеялся на благоразумие своих друзей, хотя временами оно их подводило.

Говорить мне было сложно, хотя я прекрасно понимал, что в тишине находиться в этой квартире будет совершенно невозможно. Не знаю, что чувствовал Матвей, но было видно, что он нервничает, хотя суетиться стал меньше.

— Мы долго думали. Мы — это мы с Колесниковым, но думали всё-таки по отдельности. Как я говорил, мы перестали друг другу доверять. А однажды, было дело, даже подрались, но это так, глупости. В общем, судя по тому, как после новогодней ночи развернулись отношения между твоими родителями, мы решили, что ничего между ними не было: иначе просто не понятно, почему твой отец вдруг начал избегать общения с твоей мамой. Но мы всего этого не знали, и для нас эти новогодние каникулы стали настоящей пыткой. Тем более что нужно было ещё и к сессии готовиться. И так продолжалось до рождественского сочельника.

Те дни я помню в мельчайших подробностях, хотя новогодняя неделя в целом прошла как в тумане. Пять дней я приходил в себя, настроение было скверное, ничего не хотелось. Новогодние каникулы я просидел за компьютерными играми, отрываясь только на короткие вылазки за продуктами. Питался сладостями и копченой говядиной, не было сил что-то готовить. Похмельная выдалась неделька. Ну, а шестого января я проснулся и вовсе после обеда, засиделся накануне до утра, смотрел, как играют пылинки в просвете настольной лампы. День был пасмурный, за окном наступила оттепель, было ветрено и беспокойно. Людей на улице было мало: ветер задувал под одежду, свистел в подъездах, раскачивал фонари и ветки. В такую погоду в душе поселяется особенная тоска, и мне не хотелось в тот момент переживать её дома в одиночестве. На одной улице, недалеко от университетской площади, я неожиданно встретил Пинегина. Небольшой хмельной компанией они забрались во двор детского сада и играли в снежки, громко смеялись, девушки визжали. В общем, вели они себя как дети. Точно не помню, сколько их было, знаю лишь, что там были ребята с курса твоего отца. Я их часто видел в университете, когда был первокурсником. Ничего странного в их поведении не было: мы поздоровались, обменялись любезностями с Пинегиным и разошлись, в этой компании я был незваным гостем. Странности начались, когда я вернулся домой. Не раздеваясь, я прошёл в комнату и плюхнулся на диван. Чуть-чуть отогрелся, ткнул ногой системный блок, чтобы завести компьютер, сбросил пальто, кинул шапку с шарфом на кресло и увидел сообщение от твоей мамы.

— Что было за сообщение?

— Твоя мама спрашивала, знаю ли я, где Пинегин, и всё ли с ним в порядке. Я ответил, что с ним всё хорошо, и что я видел его в компании сокурсников полтора часа назад. Дословно разговора я уже не помню, но смысл был в том, что после нового года Алексей снова куда-то пропал и не выходил на связь, не отвечал на звонки и сообщения. Такого поворота событий я не ожидал, но и доходить до меня начало не сразу. Только ближе к ночи в душу закралось сомнение. Конечно, пролить свет на эти вопросы мог только твой отец, но мне совершенно не хотелось с ним говорить, к тому же, я был уверен, что он не ответит на мой звонок. Как бы то ни было, я решил повременить с выяснением отношений, подождать, пока закончатся праздники, и жизнь снова вступит в своё привычное трезвое русло. Эта история послужила прологом к нашему с твоей мамой общению в интернете, хоть и началось оно не с самых приятных разговоров.

Я вдруг запнулся. Мне всегда казалось, что те события настолько въелись в память, что и дустом не вытравить, однако годы берут своё, воспоминания постепенно стираются, остаются только какие-то бессловесные ощущения, тяжёлые, острые, больные, но бессловесные. И если раньше я думал, что мне не составит труда последовательно пересказать события тех лет, сегодня это получалось плохо, нужные воспоминания не удавалось извлечь из памяти по одному только желанию. Я замолчал, мне было сложно продолжать разговор. Но в груди по-прежнему теснилось непреодолимое желание наконец-то высказаться. Я носил всё это в себе пятнадцать лет. В Москве у меня не было людей, которым можно было бы довериться. Все друзья остались здесь. Да и как все, после университета мы разбежались. Только с Колесниковым изредка переписывались, и то, если появлялся какой-нибудь значимый повод. О его судьбе я вообще ничего не знаю. А с Кривомазовым мы столкнулись лбами из-за одного немца, однажды Сашка пригласил меня на публичную лекцию, которую читал, по его словам, какой-то немецкий дед-фашист. Было интересно послушать, хотя я до сих пор не могу поверить, что эта лекция могла так круто изменить наши с Кривомазовым отношения. Нет, было что-то ещё.

— Знаешь, — заговорил я после долгой паузы, — именно тогда я и начал как следует приглядываться к твоему отцу. Он был человеком общительным и легко обходил конфликты. У него в принципе легко получалось находить компромиссы, он ничего ни от кого не требовал, всегда был дружелюбным и сговорчивым. И эта его способность сглаживать углы была чрезвычайно выгодна: он всегда выходил из-под огня. Также случилось и на этот раз, никаких объяснений с его стороны не последовало. Твои родители виделись только у меня, при этом на первый взгляд между ними не было никаких отношений. Пинегин таким нехитрым способом обезопасился от ненужных сцен. А с другой стороны эта манера общения позволила нам с твоей мамой сблизиться. Пинегин всегда находил повод засидеться у меня допоздна, поэтому я ходил провожать твою маму до дома. В такие прогулки мы, правда, почти не разговаривали: я понимал, что ей было тяжело, поэтому не приставал с расспросами. Она в свою очередь никакими переживаниями со мной не делилась, но и прогонять тоже меня не спешила. Так мы с ней прогулялись раза, наверное, три. В феврале, после небольшого инцидента, они вообще перестали появляться в обществе вместе. Но и у нас тоже не выдержали нервы. Мы устроили Пинегину допрос, что, кстати, не испортило наших с ним отношений, а даже, напротив, у меня возникло чувство, что он стал мне больше доверять.

Матвей, казалось, задумался. Я прервался на несколько секунд, а потом продолжил:

— В общем, дело было так. Я и Серёга Колесников спустились однажды после занятий к главному входу и решили подождать Кривомазова на улице: ему нужно было зайти на кафедру, а мы не хотели лишний раз попадаться на глаза завкафу. На улице к нам подошёл Пинегин. У него было хорошее настроение, он шутил, улыбался. Занятия у него только начинались. То ли в шутку, то ли всерьёз он обратил внимание на девушку, вышедшую после нас из корпуса, даже присвистнул. Я помню, у неё были золотые кудри, и она была одета в широкие светло-бежевые штаны и вязаный зелёный свитер. Пинегин спросил, знаем ли мы её? Мы ответили — нет, на что он лукаво улыбнулся и сказал, что хочет с ней познакомиться. В следующий миг он уже исчез, догнал её, коротко поговорил и отправился в университет. Мы стояли в недоумении, он подмигнул нам, улыбнулся и, не сказав ни слова, зашёл в корпус. Только проводив его взглядом, я увидел рядом Катю. Судя по густому румянцу и растерянному виду, она всё видела и слышала. Нам она, естественно, не сказала ни слова, только еле заметно кивнула, когда мы хором с ней поздоровались. Знаешь, меня вообще удивляет, почему она с нами разговаривала. Понятно, на нас не следовало переносить замашки твоего отца, но всё равно, этот вопрос так и остался для меня загадкой.

— Судя по тому, что вы рассказываете, складывается впечатление, что мой отец был настоящим монстром.

— Ну, наверное, это неправильное впечатление. Хотя, признаться, иногда мне так действительно казалось. Но казаться переставало, когда мы изредка выбирались в свет. Не думаю, что в то время нравы были принципиально лучше. Я даже так скажу: не было плохих и хороших, были неудачники и те, кто добивался своего. Остальное не имело значения. Победителей не судят, и не так уж важно, где и над кем ты одержал победу.

— Странно это слышать. Обычно ведь люди в возрасте хвалят время своей юности.

— Ну, здесь нельзя сравнивать. К тому же я совершенно не знаю нравов современной молодежи. Я долго думал, что людей моего поколения следует вычеркнуть из списка существ, способных на какое-нибудь нравственное решение, но сейчас мне всё это видится в ином свете. По большей части всё то, что они делали, было никому не нужно, даже им самим. А жизнь других не имела для них никакой цены не потому, что они сплошь были эгоистами (хотя, чего скрывать-то, были и такие), а потому, что они и своей собственной жизни не умели ценить. В каком-то смысле этой жизни и вовсе не было: человек ведь жив только тогда, когда выступает как личность, как источник решения, действия, поступка. Ну, а в противном случае, существует в большей степени не человек, а нечто, что действует через него. Вот пока это нечто действовало, люди друг друга и не ценили. Они, в большинстве своём, служили только оберткой или, лучше сказать, полупроводниками для каких-то нечеловекоразмерных идей: от моды, до идеологии. Причём, полупроводниками именно потому, что иной раз какая-то часть их души, ещё не полностью пластмассовая, бунтовала, делая их поведение шизофреничным с точки зрения стороннего наблюдателя. Но всё как всегда было проще: чаще всего этот, так скажем, бунт, выливался в какое-то смутное стремление к разрушению или смерти. Может быть, он не был особенно поэтичным, но бывал по-настоящему трагичным и результативным.

— Вы очень туманно говорите.

— Извини, дурацкая привычка. Я, знаешь, привык формулировать мысли сам для себя, мне редко перепадает удовольствие общаться с людьми не по работе. Ну, в общем, это всё лирика. Тут дело в том, что люди смутно, но настойчиво ощущали где-то в глубине души ноющую боль из-за бессмысленности жизни. И эту боль они пытались заглушить чем-то посторонним, пока, наконец, их попытки не переходили определенный количественный рубеж, после которого натурально выбивало пробки. Так что нет, монстром твой отец не был, однако было у него и свое определённое отличие от многих его товарищей. Хотя, может быть, это только у меня складывалось такое ощущение. Дело было в определенной сознательности и осознанности его выбора. Он утверждал, что отдает отчёт в каждом своём действии, но мы, конечно, не хотели этому верить.

— Это разве существенное отличие?

— Что? — его вопрос сбил меня с толку. — Нет, конечно, нет! Каждый, наверное, уверен, что он в полной мере сознает, что делает. Тут более тонкая деталь: у меня возникало ощущение, что твой отец доволен своей жизнью. Видишь ли, я всю жизнь думал об этом и так не смог побороть своих сомнений. Мне хочется верить, что человек всего лишь жертва обстоятельств, но твой отец был опровержением этой мысли. Вряд ли нашёлся бы кто-нибудь, кто мог бы сказать, что твой отец плыл по течению, искал легкий путь и вообще ничему не противился в своей жизни. Напротив, он как раз и был тем самым победителем, человеком, который мог бы достичь всего, чего бы ни пожелал. Проблема-то и заключалась в том, что он не был как все. Знаешь, меня жизнь постоянно сталкивала с толковыми людьми: у меня был один знакомый со школы — толковый парень. Он всю жизнь хотел уехать жить в Штаты, так вот, он нашёл студенческую программу по обмену, поехал после второго курса и не вернулся. Женился, получил вид на жительство, ну и так далее. Не знаю, как он там сейчас, мы с ним ещё в университете перестали поддерживать связь. Но он добился своего, нашёл способ применить свой талант именно там, где он больше всего был нужен. И знаешь, я за него не беспокоюсь, уверен, он справится. А с твоим отцом было с точностью да наоборот: он был очень талантливый и пробивной человек, самородок, но ему ничего не хотелось. Ну, ты, главное, пойми меня правильно, не просто не хотелось, а не было никаких целей. Наверное, эту пустоту в душе он и замещал своим образом жизни. Причём, чем дольше я в него вглядывался, тем сильнее понимал, что это не было мальчишеством, не было никакой травмой или болезнью, он казался вполне самодостаточным человеком, уверенным и вменяемым.

— Что-то вы по-прежнему темните, — Матвей опустил голову. — Во всяком случае, я с ваших слов ничего понять не могу.

— Извини, не просто мне подобрать нужные слова. Но если ты потерпишь чуть-чуть, я постараюсь, хорошо?

Матвей кивнул.

— Дурное дело не хитрое, — начал я с трудом. — Дело в том, что потребительское отношение к человеку не редкость, увы. И конкретно у твоего отца это проявлялось в его слабости к женскому полу.

Матвей посмотрел на меня исподлобья.

— Хорошо-хорошо, — прервался я, — не в слабости, а в том, что он легко заводил отношения с девушками, не предполагая за этими отношениями никакого будущего. И это при его облике и манере держаться в обществе, было, как мне кажется, очень жестокой формой существования. Многие девушки были от него без ума, а он, скажем прямо, без зазрения совести этим пользовался. И в обществе при этом слыл успешным человеком. Ты не подумай, я говорю так не потому, что хочу побрюзжать, или осудить кого-нибудь, по этим правилам живет большая часть молодежи, и мне не было до этого дела, пока это не коснулось твоей мамы. При этом я говорю о монструозности Пинегина только по одной причине: он, по его словам, в полной мере понимал, что делает. Ну, во всяком случае, мне так казалось. Мы лишь однажды с ним об этого говорили, я был слишком пьяный, чтобы удержать язык за зубами, да и он был достаточно хорош, чтобы поддержать мой душевный порыв. Он тогда ответил мне, что поступает с людьми так, как они хотят, не больше и ни меньше. И что эти девушки, с которыми он проводит время, на самом деле, ничего серьёзного от него не ждут. И его кажущаяся разнузданность на самом деле под контролем — это только попытка скрасить смертную скуку и ничего более. Более того, он не всегда поступает, как последняя сволочь и, подходя, к той или иной девушке, говорит ей достаточно, чтобы она понимала, с кем имеет дело. В общем, он сказал мне, что он всем своим любовницам говорил прямо, что их отношения для него ничего не стоят. Почему эти девушки его терпели? Тут мы с ним разошлись во мнениях. Он уверял меня, что им просто не нужны серьёзные отношения, а я настаивал на том, что либо он их плохо информирует, либо они ему не верят. Разбитые сердца, наверное, есть на каждом факультете, но в наш университет поступало столько человек, что расслышать чье-то недовольство было просто невозможно.

— Мне кажется, вы его демонизируете, — недоверчиво заговорил Матвей, — сомневаюсь, что когда-нибудь люди относились друг к другу иначе.

— Ну, я об этом спорить не стану, не люблю философских споров, отвечу только, что не согласен с этой точкой зрения. А по существу скажу, что люди обычно ведут себя гораздо сдержаннее. В большинстве случаев мы видим не столько распущенность, сколько отсутствие воспитания и элементарной культуры. Вступая в какие-то отношения, в большинстве своем люди всё же на что-то надеются.

— Вы наивны.

— Может быть. Очень может быть. Но эта наивность подтверждается хотя бы тем, что люди до сих пор женятся.

— Но и разводятся.

— Да, разводятся, но в брак всё-таки вступают. Не спорю, есть и такие, кто, вступая в брак, заранее знает, что он не будет хранить верность своей супруге, но мне кажется, это скорее исключение, чем правило.

Матвей хотел возразить, но я не дал ему вставить слово, прекрасно понимая, что он хочет сказать:

— И это несмотря ни на какую статистику разводов. Да, люди не умеют жить вместе, разучились друг друга слушать, неспособны принимать серьёзные решения и не могут быть верны даже своему слову. Выглядит это именно так. Но мне кажется, что всё это только потому, что они просто разучились серьёзно глядеть на мир. Они живут так, словно всё, что с ними происходит — бразильский сериал, в котором вопреки любым перипетиям сюжета однажды настанет счастливый финал.

— Но в действительности-то всё иначе! — выпалил Матвей.

— Да, иначе, — поддержал я его запал, — потому что действительность говорит на другом языке. Она дает о себе знать через инвалидность или смерть…

— Т-с-с, давайте чуть потише, — остановил он меня, — а то мы так с вами маму разбудим.

Он вышел из кухни, постоял у двери в её спальню, подождал секунд тридцать, а потом вернулся ко мне. Вид у него был мрачный, и я подумал, что зря я в этом доме заговорил о действительности, инвалидности и смерти. Этот юнец, наверное, как никто другой знал, что такое действительность. Мне сначала подумалось, что само его существование для кого-то должно было стать отрезвляющей действительностью, а в следующий момент я с горечью понял: нет, тех, кого оно должно было вытрезвить, спасти уже было нельзя.

* * *

Говорят, дурное дело нехитрое. Но нехитрое оно ровно до тех пор, пока за него не принимается по-настоящему талантливый человек, не привыкший халтурить или жить вполсилы. Был во всех делах Пинегина какой-то необъяснимый энтузиазм: нам он обыкновенно казался человеком скучающим, но за любое дело брался очень энергично, даже за совершенный пустяк. Нам с ребятами эта черта его характера казалась совершенно неправдоподобной. Сначала мы думали, что он притворяется, потом объясняли его энергию тем, что никогда не видели его в естественной, так сказать, среде, а потом уже поняли, что у скуки, на самом деле, много граней, и эта, наверное, самая загадочная из них. Впрочем, последняя идея, как это обычно бывает, пришла спустя многие месяцы после того, как мы прекратили всякое общение, спонтанно, как вспоминается вдруг какой-нибудь нелепый случай из раннего детства.

Тот жизненный запал, который всякий раз демонстрировал нам Пинегин, впервые показался мне странным на праздновании Нового года, когда друзья Алексея постоянно навещали нас в течение всего праздничного вечера. Он, конечно, предупреждал, что кто-нибудь из его друзей, пробегая мимо огонька, может заглянуть на рюмку чая, чтобы лично всех поздравить и приобщиться к нашему веселью. Мы же прекрасно понимали всю пикантность ситуации: любое его неудовольствие автоматически отнимало бы у нас возможность встретить новый год с Катей. Кривомазову не было дела, ­он вообще не подавал признаков жизни на «учредительных собраниях», а с Колесниковым в ряде вопросов у нас существовал отдельный канал телепатической связи: было достаточно одного тоскливого взгляда, чтобы найти компромисс. Пинегин, конечно, не требовал от нас ни Австрии, ни Чехословакии, но мы всё равно пытались задобрить его, не вызывая лишних подозрений. В итоге мы получили то, что получили.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 90
печатная A5
от 407