Снята с публикации
Фельдмаршал в бубенцах

Бесплатный фрагмент - Фельдмаршал в бубенцах

ФЕЛЬДМАРШАЛ В БУБЕНЦАХ

— Стало быть, во всем, как всегда, виноват дьявол? Право, как удобно иметь под рукой такого безотказного ответчика. — Ошибаетесь. Дьявол лишь выполняет желания… Или приказы, если угодно. Отвечать же за них каждому в свой срок придется самому

Глава 1. Рай и его хищники

Тревизо, 1547 год

Жесткая рука схватила за ворот камизы и рванула назад так, что затрещали дешевые нитки.

— Спешишь, висельник? — пророкотал хозяин в самое ухо Пеппо, — попробуй только за старое приняться! Пальцы клещами повыдергиваю, как редьку!

Ответная грубость леденцом звякнула о стиснутые зубы, и Пеппо кротко пробормотал:

— Да Господь с вами, мессер, и в мыслях не держал.

А хозяин пнул его в спину, почти выталкивая за порог.

— Гляди мне, поганец малолетний! — рявкнул он напоследок, но вопль этот осколками разлетелся о захлопнувшуюся дверь, и Пеппо, не сдерживая ухмылки, сбежал по ступенькам. Вскинул голову, подставляя лицо солнечным лучам, потянулся было опустить засученные рукава, но тут же поморщился и поддернул их повыше: рукава давно были коротки.

Привычно огладив ладонью стену, подросток двинулся по улице. Что там рукава… От хозяйских повадок скоро вся рубашка пойдет на лоскуты. Впрочем, до зимы и без рубашки не пропадешь. Куда важнее, что он сдержался и не нагрубил хозяину в ответ. Он слишком долго ждал этого дня, чтоб просидеть в мастерской под замком… Дзинь!!!

— Да чтоб ты скис, лахудрин сын!!!

Погруженный в раздумья, Пеппо наткнулся на торговку посудой, вывернувшей навстречу из-за угла. Несколько мисок оглушительно грянулись о мостовую и сейчас радостно вертелись, рассыпая звонкое медное стаккато.

— Простите, донна, — процедил Пеппо, наклоняясь и подбирая миски. Выпрямился, украдкой шире распахивая глаза. Торговка вырвала посуду из его рук:

— Э! Сгинь! Прочь глазищи, ирод! — взвизгнула она, поддерживая лоток левой рукой и широко крестясь.

— А это за «лахудрина сына», — вкрадчиво пояснил Пеппо и двинулся дальше. Позади послышался плевок.

— Дурнoглазый! — ударило в спину.

Подросток не обернулся. К бесам всех… Сегодня ничто не испортит ему день. Даже нападки горожан. Даже отхлестанные с вечера плечи, к которым до сих пор гадко прилипает камиза. Он пообещал себе это еще на рассвете, когда под куполами Собора ударили колокола, во весь голос возвещая о наступлении праздника Святой Троицы. Воскресенье… День, чтоб распрямить спину и вволю хлебнуть ласкового ветерка, несущего с каналов гниловатый запах разогретого ила.

Пеппо любил маленький провинциальный Тревизо почти так же сильно, как ненавидел его обитателей. Город был ему другом, верным и надежным. Все в нем — и выщербленные камни криво замощенных улиц, и густая зябкая тень, гнездящаяся среди тесно выстроенных домов, и вечная сырость — все было знакомо, понятно и незыблемо.

В обычные дни городок походил на улей, вибрирующий ровным рабочим гулом. Разве только пчелы на лету вряд ли горланили песни и похабно ругались. Но сегодня никто не собачился понапрасну. Мастерские были закрыты, а лавки работали едва ли не с ночи. Веселые толпы простонародья в выходном платье, еще хранящем складки и запах запертых сундуков, клубились на улицах и площадях. Повсюду было вдоволь дешевого вина, траттории источали дурнотно-упоительный запах мяса и трав, и каждый час с соборной колокольни несся благовест, отчего-то заставляя душу шальной птицей взметнуться к небесам.

Пеппо сбавил шаг, всходя на шаткий мостик и отводя от лица прохладные плети старой ивы, нависающей над затянутой зеленью водой. Под ногой хлопнула третья доска. Вот черт, недавно хлопала только шестая… И в узоре трещин на ветхих перилах наметилась новая. Надо перестать здесь ходить, не ровен час, провалишься…

Но до места уже было рукой подать. Еще две извилистые улочки, и стал слышен звон колокольцев, скрип телег и гвалт веселых голосов. Ноги оскальзывались на гниющих остатках овощей, упавших утром с подвод и раздавленных колесами и копытами. Последний поворот сдернул с лица тень переулка, и ярмарочная площадь обрушила на Пеппо тугую волну оглушительного гомона и резких запахов. Здесь переплетались свежий аромат хлеба и радостный дух базилика, терпкие ноты дубовых винных бочек, сыромятных кож, нового полотна, и все это привычно сдабривалось зловонием навоза и слитой наземь крови из мясных рядов.

Остановившись у стены, Пеппо замер, вливаясь каждой клеткой своего существа в этот бестолковый, шумный, изобильный мирок. Пора было приниматься за дело…

***

Это был рай. Отвратительный, зловонный, ошеломляюще-прекрасный рай. Башмаки мерзко чавкали по загаженной мостовой, а над головой взметались старинные крепостные башни, будто прямиком из пасторских книг. Здесь повсюду была плесень и мох, сор плавал в бурой воде пахнущих гнилью каналов, а неколебимая твердыня церкви Сан Никколо вонзала шпиль в самые облака, сияя на солнце светлыми гранями древних стен. Здесь люди были злы и суетливы, как лесные муравьи, а на утренней мессе Годелот впервые слышал настоящий хор, коего отроду не бывало в тесной и полутемной церквушке его родного графства. Здесь улицы кишели ворами, нищими и прочим отребьем, а лавки ломились от изобилия товаров, о существовании которых сын наемного солдафона и не подозревал. Здесь девушки одевались так, как ни одна крестьянская красотка не нарядилась бы и на собственную свадьбу, а на площади у колодца Годелот даже увидел самую настоящую девицу легкого поведения, о которых доселе слышал лишь от отцовских однополчан. За свои немалые годы — а Годелоту давно сравнялось семнадцать лет — он еще не бывал в городе.

Но сегодня был великий день. Гарнизонный капрал Луиджи, славный, хотя и люто скупой тип, отрядил юнца в Тревизо с поручением. Вручая Годелоту жидкий кошель, он путано и высокопарно вещал о долге перед сеньором. Но даже ошеломленный восторгом паренек не сумел себя убедить, что покупка тюка арбалетной тетивы сойдет за эпический подвиг. Годелот упивался оказанным ему доверием, хоть скрипучий голосок на задворках ума и подсказывал, что дело пустяковое, и воякам постарше неохота тащиться в Тревизо, когда его светлость граф уже приказал в честь Троицы заколоть телка. Куда сподручней было отослать с безделицей непутевого мальчишку-иноземца.

А посему в то ослепительное воскресное утро Годелот, порядком захмелевший от впечатлений, неспешно пробирался в ярмарочной толчее. Он зря опасался выглядеть неуклюжим в незнакомом месте — в этом вертепе все куда пуще следили за своими карманами, и никому не было дела до долговязого паренька в сером колете.

Все же не зря он двое суток гнал казенного коня, не теряя ни минуты… Оружейные мастерские откроются только завтра, а сегодня у него целое воскресенье, чтоб прогуляться в этом удивительном месте и как следует поглазеть на городские чудеса. Отец даже расщедрился на пару медяков, и не выпить глоток вина — это сущее неуважение к светлому празднику…

***

Пеппо неспешно скользил в толпе. Солнце катилось к зениту, винные бочки не оскудевали, и ярмарка шумела все щедрей и заливистей. Самое время…

Слева у лабазов крестьянин грузит на подводу гулкие пустые ящики. У него был удачный день… Он пьян и благодушно-рассеян, потому то и дело роняет ящики наземь и лениво бранится без всякой досады. Только вот незадача — селянин с семьей, его жена что-то сварливо бубнит, сидя на козлах. Не подберешься. Жаль…

Под беззаботный фруктовый хруст и полотняный шелест мимо прошла девица. Вот почти нарочито задела его плечом, так близко, что Пеппо ощутил молочный запах кожи вперемешку со свежим духом яблока. Пощекотала щеку любопытным взглядом, будто пером провела…

А вот и другой взгляд иглой ткнул под лопатку. Этот совсем другой, колючий и недобрый. А справа накатил новый запах, тяжелый дух больной плоти, нищеты и отчаяния. Пеппо невольно вздрогнул, сворачивая в другой ряд, и вдруг заметил… Вот оно. Простецкое сукно, чистая камиза, сено, лошадиный пот, легкий душок вина. Не горожанин… Постукивают в такт шагам ножны — служивый, подвыпивший и недалекий. Да-да, иначе не слышалось бы при каждом шаге тяжкого звяканья монет. Кошель бестолково висит у пояса, а в той мошне, судя по упоительному тону, не меньше пяти серебряных дукатов. Превосходно. Внимание, сельские олухи имеют наивную манеру то и дело хвататься за кошель… Вот резкий звяк, а потом снова мерное побрякивание. Еще два шага… Пеппо едва заметно повел кистью, и меж пальцев возникло узкое лезвие…

***

Разморенный жарой и вином, Годелот шагал по рядам. Усталость ли сказалась, или просто пресыщение новизной, но шум и зловоние города начинали раздражать. Пора было выбираться из толчеи, а еще лучше сразу разузнать, где в городе оружейная мастерская, чтоб завтра не плутать. Уж здесь наверняка можно выяснить что угодно…

Привычно ощупав кошель, Годелот огляделся в поисках приветливого лица. И тут в двух шагах взгляд случайно зацепился за напряженный прищур темных глаз, словно ищущих защиты от яркого полуденного солнца. Годелот почти бессознательно отметил этот странный ускользающий взор, когда обладатель его вдруг оступился, неловко взмахнул рукой, ища опоры, и вцепился кирасиру в плечо, едва не упав.

— Ох, простите великодушно! — смуглое лицо вспыхнуло, ссутулились плечи, словно ожидая удара, а на дне глаз коротко блеснуло что-то неуловимое, что Годелот не успел объяснить, а лишь снова машинально хлопнул по кошелю и безошибочно схватил узкую крепкую кисть.

— Ублюдок! — взревел кирасир, выворачивая карманнику руку.

Но в ладонь жгучей болью впилось холодное жало, выплюнутое пальцами вора. От неожиданности Годелот выпустил руку мерзавца, а тот угрем всосался в толпу, мгновенно растворившись в ней и оставив бранящегося кирасира изливать свою ярость у ближайшего прилавка.

Не без удовольствия послушав цветистую ругань, дородная торговка покачала головой, и ленты ее чепца неодобрительно заколыхались в такт:

— Будет тебе, служивый, чертей тешить. Сам виноват, тут тебе ярмарка, а не церковь. Тут и ногу отдавят, и маслом обольют, и еще чего похуже. А ты уж сразу в крик, да еще руку парню заламывать! Ты позлобишься — и забудешь, а ему руки — хлеб насущный. Нехорошо.

— Хлеб насущный? — снова взвился Годелот, — едва кошель не срезал, да еще ладонь располосовал, шлюхин сын! Нехорошо… Ваша правда, уж куда хуже!

Бледный от злости, он искал по карманам случайную тряпицу, с отвращением чувствуя, как теплые капли пробираются под рукав.

Но тетка насмешливо поджала губы:

— Кошель? Он-то? Да куда ему, убогому, прости Господи!

Кровь тем временем остановилась сама, и Годелот, все еще пылая негодованием, вынужден был признать, что обокрасть его не успели, как ни уверен он был в злонамереньи мерзавца со странным вертким взглядом. А посему следовало прекратить кудахтать о своих и так не слишком лилейных ладонях и вспомнить о деле.

— Ладно, бог с ним, — Годелот постарался принять беззаботный вид и натянуто улыбнулся, — научите лучше, где мне отыскать оружейную мастерскую.

…Остаток дня кирасир потратил на праздношатание вдоль каналов и узких улочек в поисках новых чудес. Вас едва ли прельстили бы полутемные захламленные лавчонки, шумные траттории с подгнившей соломой на полу и грязные балахоны бродячих артистов. Но если бы вы украдкой заглянули в прошлое Годелота, то его полудетский восторг перед сомнительными городскими чудесами вовсе не показался бы вам странным.

Называя юнца кирасиром, автор бессовестно грешит против истины, стремясь ублажить мальчишеское самолюбие героя. Ибо в отряде, где мальчик оказался девяти лет от роду, он не числился ни в каком звании, жалованья не получал и даже ни разу не надевал полного доспеха. Однако графский гарнизон почти сплошь состоял из бывших латников, считавших Годелота кем-то вроде общего ученика и прочивших его в героические ряды тяжелой кавалерии, обучая уже порядком устаревшим рыцарским боевым приемам.

Отец Годелота, шотландец Хьюго Мак-Рорк, бежал из родной земли от беспорядков, бушевавших в Шотландии еще с самой смерти короля Якова Первого. Хьюго, потомок захудалого, но оттого не менее воинственного клана, отличался гордостью, вспыльчивостью и необузданным нравом.

Рано осиротев, он не имел ни одного сердца, что грозило быть разбитым его смертью. А посему бесшабашный горец щедро расточал бьющую через край молодость во всевозможных военных авантюрах.

Никакой склонности к политике Хьюго отродясь не имел, зато всегда питал любовь к хорошей драке. Именно эта слабость в злосчастный день привела Хьюго под знамена заговорщиков графа Джона Леннокса, хотя и тогда ему было мало заботы, чей именно лоб будет отягощен короной. Но, когда заговор провалился, политическое равнодушие шотландского сорвиголовы не помешало ему быть объявленным государственным изменником.

Однако верные сторонники Леннокса, не дрогнув, один за другим взошли на плаху, а Хьюго решил, что не готов сложить голову за чужое, пусть и правое дело. Отсидевшись после облавы в сыром и укромном лесном овраге, Хьюго выбрался из окрестностей Эдинбурга и вскоре покинул страну.

Странствия его, хотя весьма многотрудные, не имеют значения для нашего повествования. Судьба, или, скорее, неуемная натура долго швыряла его по свету туда и обратно в поисках приключений. Злые языки утверждают, что бо́льшую часть этих скитаний Хьюго провел то ли в разбойничьей шайке, то ли в экипаже пиратского судна, но я не стану повторять чужих сплетен.

Наконец, нажив немало врагов и дважды чудом избежав виселицы, беглец очутился в терзаемой распрями Италии. Какая извилистая тропа привела его в этот край — он затруднился бы ответить, но там в жизни неугомонного шотландца произошел крутой поворот. Завернув подковать лошадь в небольшое сельцо под Феррарой, он встретил крестьянскую девицу по имени Терезия и был наповал сражен ее неброской красотой.

Отца девицы вовсе не обрадовал шанс породниться с тридцатидвухлетним головорезом иноземных кровей. Но здесь имелась закавыка: семья Терезии была бедна, а Хьюго, наряду с первой сединой и целым орнаментом шрамов, обладал небольшим состоянием, хоть и не любил рассказывать о его происхождении. Словом, родня девицы сдалась, и ошалевший от восторга Хьюго женился на Терезии, с которой и прожил в безоблачном счастье двенадцать лет. Однако судьба, как пятилетний ребенок, не умеет возиться с чем-то подолгу, и печься об авантюристе ей наскучило. Терезия захворала тифом и умерла, оставив Хьюго незаживающую сердечную рану и девятилетнего сына Годелота.

Мальчик уродился настоящим шотландцем, унаследовав от матушки-итальянки лишь пламенные темно-карие глаза. Отцовский непоседливый нрав и склонность к риску щедро проявились в ребенке с самых ранних лет. Однако Хьюго, памятуя о собственной бурной юности, решил сразу пустить энергию отпрыска в правильное русло. Измученный тоской о жене и тревогами о Годелоте, он распрощался с немногочисленными родными покойной Терезии, забрал сына и отправился в провинцию Венето, где завербовался в наемники к мелкопоместному графу, определив мальчика в гарнизон барабанщиком.

Новый сеньор был человеком с причудами: он непременно желал иметь собственный военный отряд, хотя маленькое графство было местечком до скуки мирным. Власти же не поощряли подобных прихотей, ибо кто мог сказать, куда завела бы и так неспокойную страну склонность каждого провинциального аристократишки заводить собственную армию? А потому три десятка вояк, игравших роль графского гарнизона, в реестрах значились охотниками и сторожами, вели размеренную сытую жизнь и совершенно не беспокоились о том, к какой должности приписаны на бумаге.

Меж тем Годелот подрастал, и отец замечал все больше странностей в характере сына. По-отцовски вспыльчивый и азартный в драке, мальчик вдобавок был смышлен, любопытен и вскоре напросился в ученики к пастору. Поначалу порадовавшись за отпрыска, в рекордные сроки выучившегося грамоте, Хьюго заметил, что поторопился с восторгами.

Мальчишка завел фасон читать все подряд без всякого разбору. Нахватался дурацких идей, вроде той, что тело, содержащееся в чистоте, менее подвержено хвори. Хотя любой здравомыслящий человек легко сообразит, что вымытая кожа все одно, что голая, а значит, беззащитна перед любой дрянью. Набравшись пагубной книжной пыли, Годелот стал несносен в споре, ибо о каждом предмете возымел собственное мнение, часто звучащее сущей ересью.

Хьюго, любящий сына грубоватой, но искренней любовью, за голову хватался, очередной раз заставая его за беседами с пастором и чудаком-лекарем. А тот, к слову сказать, дела своего не знал, поскольку вместо того, чтоб похлопотать о юношеской придури мальчугана, лишь потакал его причудам и даже водил в свой оплот чернокнижья в одной из полуподвальных камор.

Не подумайте, что Годелот слыл сумасшедшим. Для своих лет он ловко управлялся с палашом, исправно нес караулы, к мессе не опаздывал, но и в ядреном речевом похабстве толк знал, а посему в гарнизоне считался парнем свойским. А что спутал чего Господь в неокрепшем разуме — так то бывает. Вон и шестипалыми некоторые рождаются…

Но Хьюго не терял надежды, что сын образумится, и потолковал с Луиджи. Сам шотландец городов повидал вволю и таил чаяние, что после нескольких дней в зловонном каменном вертепе Годелот вернется отрезвевшим и бросит всякую безбожную книжную галиматью.

…Сам же виновник отцовских дум не подозревал о надеждах, возлагаемых батюшкой на целительную силу суровой реальности. Сегодня, вновь готовый к открытиям, он пробирался по лабиринту тесных улочек, руководствуясь ворохом наставлений, полученных вчера от словоохотливой торговки.

Улица напоминала ущелье меж отвесных скал. Серый камень домов, теснящихся вплотную, нависал над Годелотом, не позволяя солнцу заглянуть в сумрачные глубины кварталов. Сейчас отовсюду несся гвалт трудового утра. Мерный бой кузнечного молота задавал ритм, подхваченный щелчками и визгом ткацких станков, говором каких-то неведомых Годелоту инструментов и неумолчной какофонией голосов. Заблудшая свинья рылась в груде отбросов у крохотной лавчонки, нагруженные тележки то и дело прокатывались по щербатым камням, едва не впечатывая прохожих в замшелые стены. Однако, пусть и неприглядный в своем дневном быту, Тревизо все же был приветливей, чем ночью. Вчерашнее возвращение в тратторию по стремительно пустеющим улицам, неверно освещенным чадящими там и сям масляными фонарями, по сию пору вызывало у Годелота невольное содрогание.

Наконец отыскалась оружейная мастерская, помещавшаяся в приземистом здании с подслеповатыми окнами. Толкнув дверь, Годелот оказался в просторном и шумном помещении, загроможденном множеством прелюбопытных вещей, которые в другое время бы охотно рассмотрел. Но к нему уже спешил дородный субъект в засаленной рубашке и кожаном фартуке. Это был хозяин мастерской Винченцо — весельчак, скупердяй и отчаянный сквернослов. С достоинством поклонившись и сквозь зубы рыча на нерасторопных подмастерьев, он повел покупателя к захламленному столу, выслушал заказ и начал сосредоточенно царапать на грязноватом листе торговую расписку, солидно морща лоб и втайне надеясь, что юнец не заподозрит его в малограмотности.

— Итак, тридцать пеньковых и тридцать жильных. Милости прошу… Что за прекрасный выбор! — Винченцо частил, закатывал глаза, а сам недоумевал, зачем престарелому графу, в чьем тихом углу уже наверняка лет сто не расчехляли орудий, столько тетивы. Но граф был готов платить, а посему имел полное право на причуды. Оружейник заметил слегка скучающий вид визитера, доверительно наклонился к нему и с видом фокусника проговорил:

— Моим изделиям равных нет по всей провинции Венето, я имел честь продать арбалет самому дожу. Я не скуплюсь на материалы, друг мой! Но это, заметьте, не все, –негоциант многозначительно поднял брови, — у меня работает исключительного мастерства тетивщик. Руки сам Господь вылепил. Пожалуйте к нему, отберите товар, и вы будете воспоминать меня добрым словом долгие годы.

Кирасир едва сдержал смешок — ни одна тетива, будь она хоть феями сработана в сказочных кущах, не прослужит долгие годы. Что ж, всякий хозяин хвалит свой товар.

— Вы не желаете проследить за отбором и помочь мне советом, мессер Винченцо? — Годелот поклонился, но толстяк замахал руками.

— Я ручаюсь за каждое свое изделие, даже не глядя на него! Вон сидит мой мастер, берите любую его тетиву — и вы не ошибетесь.

Годелот проследил за его указующим перстом и увидел темный угол, где чадила одинокая лампада. Скорбный лик Девы Марии смутно проглядывал сквозь сумрак, а под ним виднелась склоненная спина. Видимо, человек молился.

Годелот нерешительно двинулся в указанном направлении, не желая мешать молящемуся и стараясь ступать бесшумно. Но, подойдя поближе, он вдруг увидел в углу станок. А рядом невысокие козлы с уложенными в военном порядке готовыми тетивами. Неужели в этом мраке можно работать? Однако человек сосредоточенно трудился. Давно не стриженные черные волосы стянуты шнуром, поношенная веста заметно тесна в плечах, смуглые пальцы невероятной длины споро мелькают над пеньковой струной, закрепленной на станке… Годелот нахмурился. Нечто смутно знакомое привиделось ему в этой весте и угольной копне волос. И в этот миг мастер выпрямился, отчего-то не оборачиваясь.

— Не побрезгуйте, сударь, извольте взглянуть. Лен, крученая жила, конопляная нить. Сам натяну на арбалет по всем правилам ратной науки и отлажу механизм, если пожелаете.

Голос был приветлив, тонкие пальцы с вкрадчивой лаской пробегали по разложенным тетивам, но Годелот уже вспомнил. Он сделал еще шаг и вдруг заметил, как плечи тетивщика напряглись. Мастер медленно обернулся, и к кирасиру обратилось смуглое худощавое лицо с упрямым подбородком. Но сегодня не было приметного прищура. Широко распахнутые кобальтовые глаза неподвижно смотрели Годелоту в переносицу. Карманник был слеп.

Глава 2. Дурноглазый

Ошеломленный Годелот смотрел, как мерзавец бережно накидывает нити недоплетенной тетивы на плечо станка, встает и кланяется с той же бесшумной грацией, с какой растворился в толпе. Что за черт… И что прикажете делать? Орать «мошенник!» на того, кто так и не успел его обокрасть? Размахивать своей раненной ладонью перед незрячими глазами? Требовать извинений от паскудника, который его даже не сможет узнать? И выставить себя круглым идиотом?

А мастер терпеливо ждал, когда покупатель заговорит, и Годелот снова почувствовал закипающую ярость.

— Лен и жила, шестьдесят штук. И каждую десятую я хочу сам отстрелять для пробы. Если хоть половина выдюжит — поговорим о цене.

Вызывающая грубость собственного тона показалась Годелоту квохтаньем взбешенного петуха. Но тетивщик снова поклонился, вынул из кармана огниво, безошибочными движениями зажег на стене факел и приглашающе указал на ровные ряды готовых тетив.

— Пойдемте на задний двор, мессер.

За последующий час Годелот возненавидел тетивщика пылкой и вызревшей ненавистью. Пеппо — как представился мерзавец — раздражал его каждым словом и поворотом головы. Почтительная речь, в которой разъяренному кирасиру чудилась насмешка, заставляла его обращаться к мастеру все более пренебрежительно и резко. Худые крепкие руки, с неожиданной силой взводившие рычаг арбалета, напоминали о юркой ладони, уже почти завладевшей казенным кошелем (за утерю которого Годелот неминуемо был бы выпорот плетьми). Даже превосходная тетива, вполне справедливо нахваливаемая Винченцо, вызывала у кирасира глухую досаду.

Однако всего непереносней был странный, неподвижный, но до изумления выразительный взгляд слепых глаз. Вероятно, то была лишь иллюзия, навеянная Годелоту злостью, но глаза тетивщика казались лукавыми, насмешливыми и проницательными, словно там, за стылым темным стеклом зрачков шла какая-то неведомая жизнь. Не видя лица, этот мертво-живой взгляд бесцеремонно проникал в самое нутро и шарил там, точно так же, как руки шарили в чужих карманах.

Пеппо

Годелот придирался и язвил, критиковал каждую тетиву, гонял мастера за новыми и новыми образцами, ребячливо досадуя, что перед слепым ни к чему брезгливо морщиться. Ему до смерти хотелось, чтоб тетива была дрянью, а сволочной Пеппо — криворуким неучем, и великолепное плетение гладких волокон бесило его до зубовного скрежета. Вдобавок, от злости Годелот, всегда гордившийся своей меткостью, уже дважды промахнулся мимо мишени, нарисованной углем на здоровенной доске в углу двора. И пусть мастер не видел этих конфузов, кирасир все равно был уверен, что тот все знает и злорадствует.

— Довольно, — отрезал наконец шотландец, опуская арбалет, — придется брать, что есть. Поди, не Венеция, настоящего товара не сыскать.

В ответ на оскорбление Пеппо с поклоном развел руками:

— Большая честь для меня, мессер.

А уголки губ на миг дрогнули почти добродушной издевкой.

Выходя из мастерской, Годелот был почти уверен, что вор попросту кладет изрядную долю добычи в карман хозяину, потому тот так и превозносит своего любимца-прощелыгу. Ему уже хотелось скорее покинуть этот поганый город с его грязными мостовыми и мерзкими обитателями…

***

Пеппо наложил последнюю петлю и потер ноющие пальцы. Сегодняшний напыщенный индюк принес Винченцо немалую прибыль, а значит, хозяин в духе. Нужно непременно вырваться из мастерской до ночи. Пусть вчера не повезло, но могло быть куда хуже, к тому же он все равно успел скопить немного денег за прошедшую неделю.

Тетивщик встал, с наслаждением разгибая уставшую спину, и тут же нахмурился. С индюком вышло нехорошо… Знал бы тот, как Пеппо обмер, услышав его голос в мастерской. В первую минуту он не сомневался, что служивый ухитрился найти его после вчерашней истории и теперь пришел мстить. Впрочем, это ерунда, Винченцо все равно не вышвырнул бы его на улицу. Раздобыть нового тетивщика — это вам не за свечкой в лавку сбегать. Он лишь избил бы Пеппо так, что того двое суток тошнило бы от боли, а воспаленные полосы плетей разгоняли по телу сухой тряский жар.

Однако есть и худший оборот. Индюк может оказаться хитрее и порассказать о грешках Пеппо в трактире. Вот тогда дело дрянь. В маленьком Тревизо новость разлетится быстрее, чем ведро помоев в хлеву. У Винченцо будут чертовски крупные неприятности, а о собственных бедах лучше и вовсе не думать. Виселица будет самой меньшей из них…

Тетивщик глубоко вздохнул, осаживая в животе гадкий холодок. Нужно срочно улизнуть и успеть обернуться дотемна. И тогда пусть Винченцо хоть на метле летает. А там поглядим, чего раньше времени загадывать…

Пеппо прислушался. Мастерская отбивала последние удары дневного пульса. Зычного баритона Винченцо не было слышно, а значит, хозяин отправился отужинать и вернется нескоро. Что ж, он неплохо поработал, верно? Шестьдесят тетив продают не каждый день. А после трапезы, от души сдобренной вином, хозяин будет ленив и умиротворен. Можно и отлучиться.

Напустив на себя озабоченно-занятой вид, Пеппо независимо прошагал к двери, выскользнул на крыльцо и почти бегом рванулся по улице, крутым спуском уходящей в разлом меж домов.

Вечером Тревизо не так шумен и бестолков, как днем. Селяне-торговцы разъехались, в тратториях дым коромыслом, а потому толчея на улицах редеет. Легче уворачиваться от чужих плеч и локтей, и разморенные ругательства, летящие вслед, уже лишены ядреной дневной злобы и лениво шлепают в спину, будто яблочные огрызки.

Пеппо пронесся знакомыми переулками, взлетел по старинным вытертым ступеням и толкнул рассохшуюся дверь, отозвавшуюся надсадным болезненным скрипом. Навстречу метнулась удушливая волна запахов — пыль, мыши, жидкая овощная похлебка и человеческая боль.

Тут же приблизился знакомый шелест, и приглушенный голос произнес:

— Джузеппе! Ты поздно сегодня.

Этот голос походил на медную дверную ручку — был так же сух, прохладен и невыразителен, но неизменно внушал чувство равновесия и незыблемости.

— Доброго вечера, сестра Лючия, — зачастил Пеппо, — я принес деньги. Простите, почти неделю не заходил…

Он уже спешно расстегивал ворот, нащупывая шнурок кошелька, но вдруг на его локоть легла осторожная ладонь.

— Джузеппе, не спеши. Сядь.

Тетивщик замер. От непривычно-ласковых нот в голосе монахини по спине пополз неприятный озноб.

— Сестра Лючия… Что-нибудь… — он осекся.

— На все воля Господня, Джузеппе.

Монахиня замолчала, зашелестел велон, а дробный перещелк четок выдал, как пальцы ее суетливо забегали по костяным бусинам, словно складывая из них следующую фразу. И Пеппо понял, что знает слова, которые так спешно ищет сестра. И он давно уже готов…

— Джузеппе, Алесса умерла сегодня утром.

Нет, он был не готов… Весть обрушилась на него, на миг оглушив и лишив дыхания. Он боялся ее каждый день, месяц за месяцем, пять долгих лет. Он привык к этому страху, как привыкают к боли в гангренозной руке. Уже почти верил, что однажды рана сама собою заживет, если ни на миг не переставать о ней печься. Убеждал себя, что уже не так больно, как прежде. И вдруг очнулся, обнаружив на месте руки обрубок, кровоточащий сквозь бинты…

Сестра Лючия смотрела в окаменевшее лицо. Она точно помнила, что еще утром приготовила какие-то очень нужные, очень правильные слова, но они все не шли на ум. Привычно протянула руку, чтоб осенить Джузеппе крестным знамением, а он вздрогнул и отстранился, будто пальцы монахини были раскалены.

— Пустите меня к ней, — пробормотал тетивщик.

Монахиня не ответила, только ровный звук шагов и говор четок увлекли его по длинному коридору и знакомой узкой лестнице вверх.

Несколько минут спустя он сжимал ледяные пальцы, сухие глаза жгло непролитыми слезами. Он коснулся поцелуем воскового лба, пахнущего ладаном, и долго не отнимал губ.

— Прости меня, — прошептал он, — прости. Я так старался…

А настойчивая рука уже сжала его плечо.

— Джузеппе, не мучай себя. Сегодня ночью отслужим заупокойную. Монастырь похоронит Алессу. Но ты должен жить дальше. Ступай, Господь облегчит твою боль.

— Мама не нищенка, чтоб ее хоронили за счет богадельни, — Пеппо дернул плечом, не выпуская руки усопшей, — я похороню ее сам. Отдайте мне тело.

— Нет. Госпиталь не имеет права отдавать тела умерших.

Пеппо обернулся, губы передернулись беззащитно-злой гримасой.

— Вы лжете, сестра. Мне ли не знать ваших порядков. Это касается только умерших от заразных хворей.

Лючия покачала головой.

— Таково распоряжение городского совета.

— Плевал я на совет.

Монахиня помолчала. Потом нерешительно коснулась пальцами склоненной головы тетивщика.

— Джузеппе… Ты должен оставить Алессе право на то, чтоб к ее могиле относились с почтением. Это несправедливо, я понимаю. Но тебе не следует хоронить ее самому.

— Позвольте хотя бы прийти на отпевание.

— Нет, — мягко отсекла сестра Лючия, — ты же все понимаешь… Не упорствуй.

Пеппо вздрогнул, как от холода, и отвернулся. Да, он понимал, но до сих пор не собирался об этом задумываться. Он долго молчал, а затем снял с шеи кошелек и протянул монахине.

— Вот. Оденьте, как подобает, сестра. Мама любила синий цвет… и бисер.

Монахиня почти нерешительно взяла кошель, а тетивщик вдруг удержал ее за руку:

— Сестра, а мама ничего не говорила перед тем, как… Словом, ничего не просила мне передать?

Монахиня помолчала, снова застучали костяные бусины. А потом спокойно и твердо ответила:

— Нет, Пеппо. Алесса умерла во сне. Очень тихо.

…Несмотря на мягкие увещевания монахини, Пеппо долго не мог покинуть келью матери. Он молча сидел у узкой койки, держа в ладонях холодную руку, машинально ощупывая огрубевшие кончики пальцев и безуспешно пытаясь уловить у запястья дробный молоточек жизни. Но за узким окном стемнело, и оставаться в госпитале было нельзя.

Выйдя из скрипучих дверей, Пеппо тяжело опустился на ступеньки. Надо возвращаться. Эта мысль была столь же пустой и бесцветной, как и мысль о том, что Винченцо уже, конечно, рвет и мечет. Какое ему теперь дело, что скажет хозяин? Алессы больше не было, а значит и трепетная забота о каждом медяке теперь была бессмысленной. А ведь он должен был прийти в воскресенье… Он всегда приходил в этот единственный выходной и проводил с матерью многие часы. Всегда, но только не вчера, не в последний ее день…

Эта мысль вязкой смолой стекла куда-то в грудь, встав там комом такого неистового, такого лютого отчаяния, что Пеппо затрясла мелкая дрожь. Стиснув кулаки, он ударил затылком в рассохшееся дерево старинной монастырской двери, давясь вставшей поперек горла мукой.

Чей-то любопытный взгляд ощупал лицо, и Пеппо тут же ощетинился, чувствуя, как взгляд этот жадно, словно бродячий пес, лакает его боль. Но сил на злость не было. Медленно поднявшись, подросток побрел по улице. Он давно, бесконечно давно так отчетливо не ощущал себя слепым.

***

Джузеппе не помнил своей фамилии. В памяти сохранилось лишь окончание «джи», затерянное среди множества таких же случайных обрывков, из которых сотканы человеческие воспоминания о детстве. Там, среди вороха клочков и нитей, была задумчивая черноглазая женщина в вышитой котте, забавная лодка с высоким носом и кто-то широкоплечий и сильный, кто любил петь и иногда пах вином.

Все эти яркие цветные кусочки беспорядочной вереницей тянулись до одного дня, после которого Пеппо помнил свою жизнь отчетливо и подробно. В тот день он утратил две ценности разом — семью и зрение. Последними воспоминаниями той прежней эпохи было нарядное зарево, стоящее над крышей бревенчатого домика, плеск больно-оранжевых лоскутов в окнах, чьи-то крики и сухой треск. Высокая фигура в черном, нараспев читающая невнятные слова. Потом отчаянный бег куда-то в рокот и шелест, хриплое дыхание, крепкий запах палой листвы. И весь этот сумбур оканчивался ударом по затылку, после которого настала ночь, уже не сменившаяся рассветом.

И тот же страшный день, отнявший у шестилетнего Пеппо прежнюю жизнь, подарил ему Алессу. Она никогда не рассказывала ему, кто и почему сделал его сиротой. Вероятно, она этого вовсе не знала.

О себе самой Алесса рассказывала мало, поскольку женщиной была простой и жизнь вела самую непримечательную. Она выросла в монастырском приюте, совсем юной овдовела, так и не успев завести детей. А потому, подобрав в лесу близ сельского тракта ребенка с разбитой головой, она приняла свою находку, как знак Божий, и никогда ни словом не упоминала, что Пеппо ей не родной сын. Алесса одиноко жила на окраине Падуи, была недурной белошвейкой, заказов ей хватало вдоволь, и приемыш ни в чем не нуждался. Поначалу Алесса надеялась вернуть малышу зрение, обращалась к врачам и сельским знахарям, но и те, и другие качали головами. И тогда, смирившись с бессилием вылечить Пеппо, женщина решила, что научит его жить незрячим.

С ребенком было трудно. Медленно оправляясь от раны на затылке, он целыми часами безутешно плакал, до крови раздирал веки, пытаясь вырваться из глухого мрака своей слепоты, вскрикивал сквозь слезы, вздрагивал от каждого прикосновения и отчаянно, горестно звал мать. Но Алесса не знала устали. Не умея даже читать, она обладала невероятной чуткостью и острым умом. Нерастраченная же за годы одиночества любовь, перестоявшая и вызревшая, как крепкое осеннее вино, благодарно устремилась в обретенное русло.

Алесса начинала с малого. Она не выпускала малыша из объятий, беспрерывно говорила с ним о чем попало, прорывая голосом стену его одиночества во тьме. Десятки раз повторяла, что никогда его не бросит, и снова обнимала, напевая все известные ей песни вперемешку, пока Пеппо не засыпал тревожным и тяжелым сном.

Он заново учился ходить, подолгу не решаясь сделать следующий шаг, до хруста сжимая руку Алессы, пояс или край фартука. Он часто падал, неловко взмахивая в воздухе руками, будто под ним вдруг разверзалась пропасть.

Алесса опасалась, что мальчик забудет, как выглядит мир. Пространно и многословно описывала ему все, что происходило вокруг, не скупясь на сравнения и детали. Водила его ладонями по земле, шершавым доскам забора и мягким перьям кур, давала в руки десятки вещей, прося угадать, что это, и награждая за успехи поцелуями. И Пеппо начал различать… Сначала миски и горшки, потом пуговицы и монеты, потом иглы и булавки, а потом толщину ниток в вышивке и пшеничные зерна среди просяных. Он начал по запаху отличать речную воду от озерной, а золу костра от золы камина. Находить крохотные трещины в гладких крышках ларей и шкатулок. По вкусу определять сорта муки и яблок. Считать деньги, по весу, размеру и толщине различая их достоинство.

Алесса выселила кота в амбар и заставила сына ловить в доме мышей, отыскивая их убежища по едва слышному шороху.

Она неожиданно бросала в него мелкие предметы — мотки пряжи, орехи, ложки, луковицы — требуя, чтоб Пеппо ловил их на лету. Ребенок плакал и бунтовал, обиженно садился в угол и всхлипывал, что он не может, не умеет… не видит. А Алесса обнимала его, утирала слезы и через минуту снова вскрикивала: «лови!». И он пытался ловить. И вещи били по плечам и подбородку, градом сыпались на пол, пока однажды мальчик не подметил почти неуловимый свист летящей катушки. С того дня он понял — у любого движения есть свой звук, и через полгода мог подряд поймать три глиняные кружки, ни одну не обронив.

Алесса запретила сыну считать себя увечным, восторгаясь его успехами и напоминая ему, что ни один из зрячих не сумеет по запаху ветра определить, что в двух днях пути от города где-то тлеет торф. Он осторожно открывал калитку, а Алесса строго кричала вслед, чтоб он не смел задирать на улице мальчишек, а не то она ему задаст. И Пеппо верил, что он и правда, озорник, способный затеять потасовку с соседской детворой.

Усилия белошвейки не прошли даром. К десяти годам для Пеппо остались позади и разбитые колени, и ссаженные локти. Он утратил робость, умел седлать лошадь или колоть дрова не хуже сверстников и различал даже пятна на ткани, никогда не путая лампадное масло с кухонным, а куриную кровь со свиной. Он отточил память на шаги, голоса и другие признаки, по которым узнавал человека, которого встречал хотя бы раз. Его невозможно было обмануть на рынке, поскольку в запахах рыбы, мяса и овощей он разбирался почище бывалой дворовой собаки.

Помимо же уроков Алессы Пеппо непрестанно получал и другие. Несколько раз крепко избитый сверстниками, он уяснил: слабого всегда травят. Надо прослыть сильным — и от него отстанут. Приняв решение, Пеппо начал затевать свирепые драки с каждым, кто хотя бы усмехался в его сторону, обостренным чутьем выискивая болезненные точки, а по воздушным потокам пытаясь предугадать направление удара противника. Это стоило ему много раз разбитого лица и однажды сломанной руки, но вскоре слепой мальчишка заработал твердую репутацию непредсказуемого сорвиголовы, и нападки на него прекратились. Он чуял чужой страх, ложь или ненависть по какому-то ему одному ведомому душку. Он стал насмешлив и бесстрашен, веря в свое непогрешимое оружие — могучее чутье.

Главной ценностью в жизни Пеппо оставалась Алесса, которую он давно называл матерью. Она походила на войлочный плащ. Простая и надежная, слегка жесткая, слегка колючая, но неизменно готовая укрыть от ветра и сохранить доверенное ей хрупкое тепло. Она всегда поддерживала сына, но никогда ни от кого не защищала. И Пеппо знал — так нужно, потому что он должен защищать себя сам. Он доверял ей во всем, никогда не сомневаясь ни в правоте Алессы, ни в ее любви. И именно к ней он пришел с тяготившим его вопросом — отчего никто из детей никогда не завязывал с ним дружбы, а многие взрослые избегают их дома. На что Алесса невозмутимо ответила:

— Потому что ты не соблюдаешь правил. Тебе положено быть калекой и вызывать жалость. Тогда тебя бы привечали, а мной восхищались. Людям нравятся ничтожные и убогие, это помогает им чувствовать себя сильнее и значительней, не прилагая никаких усилий.

Пеппо усмехнулся и с тех пор не искал ничьей дружбы. И он все равно был счастлив, любимый приемной матерью и еще слишком юный, чтоб задумываться о своем туманном будущем. Ему было уютно в его тесном теплом мире, слепота стала привычной и похожей на темную, но родную каморку. И он почти не замечал, как все больше становится чужим большому миру, простиравшемуся за ее пределами.

А меж тем соседи, поначалу просто сторонившиеся его, начали побаиваться слепого паренька. Слишком ловко он вскакивал верхом на лошадь, слишком сноровисто резал из дерева игрушки, слишком уверенно ходил по улице.

А однажды Пеппо бесхитростно ляпнул гончару, что тот хвор и должен показаться лекарю. Здоровяк расхохотался мальчишке в лицо… а через неделю слег в постель, надсадно хрипя от боли и сгибаясь вдвое.

Десять дней спустя гончар умер от желудочного кровотечения, а Пеппо, выходя из лавки, получил камень в бедро. «Ведьмак поганый! Душегуб!» — взвизгнула темнота. Это было впервые… И тогда мальчик просто растерялся, стоя посреди улицы и что-то лепеча. А мимо уха свистнул второй камень, и Пеппо бросился бежать, опрометью натыкаясь на изгороди и столбы, чего с ним не случалось уже несколько лет…

Дома он рыдал от злости и обиды, взахлеб объясняя матери, что от гончара просто стало иначе пахнуть, дурно и тяжело. Алесса молчала. Она знала, что будут и другие камни… А Пеппо усвоил, что людей нужно опасаться, и поклялся себе, что никогда больше не будет ни лезть к ним с сочувствием, ни реветь из-за их паскудства.

А через два года разразилась беда. Пеппо уже не раз замечал, что запястья Алессы стали тоньше, а пальцы часто холодны, что мать едва прикасается к еде и быстро устает, что все чаще задерживает выполнение заказа, потому что ее дурно слушаются руки. Она ссылалась то на сезонные хвори, то на женское недомогание, но Пеппо чувствовал, что отговорки эти пустые. За врачом он съездил сам, поскольку Алесса и слышать не хотела о лекарях. В тот же вечер мальчик узнал, что мать смертельно больна.

Во второй раз привычный мир Пеппо пошел трещинами, с грохотом осыпаясь в пустоту. Вскоре он понял, чего стоила в Падуе его своеобразная репутация. Врачи не хотели браться за Алессу, известную в городе как приемная мать «дурноглазого». Конечно, среди эскулапов хватало людей науки, прекрасно знавших нехитрую природу этой дурной славы, но и лекарю нужно зарабатывать на хлеб. А взявшись за подобную пациентку, можно было шутя лишиться практики. Пеппо отчаянно пытался ухаживать за матерью сам, брался за любую работу и лез из кожи вон, но болезнь Алессы требовала все больших расходов.

И Пеппо принял непростое решение. Скрепя сердце, он продал дом, с трудом выручив за него полцены, и увез мать в Тревизо, где поместил в монастырский госпиталь, оплатил ее лечение на несколько месяцев вперед и принялся за поиски заработка.

Но слепого мальчишку не спешили брать в подмастерья или прислуги. Жизнь в Тревизо была недешева, уход за Алессой и подавно, и вскоре отчаявшийся Пеппо, оставшись без гроша, принялся промышлять мелкими кражами на местном рынке, пользуясь своими чуткими пальцами, развитыми инстинктами и особым пренебрежительным отношением, с которым окружающие относились к слепому мальцу.

Поначалу было невыносимо. Краденая еда казалась горькой, а руки грязными. Пеппо приходил в церковь, пытаясь каяться, подолгу стоял в душном вареве людских скорбей, не зная, как объяснить Ему, незримому, необъятному, пахнущему воском и ладаном, что иначе не сможет платить за келью в госпитале. А мать угасала, и скоро он понял — его не слушают. Господу не до него. И Пеппо перестал оправдываться.

Он привык. Он становился все ловчей и изворотливей. Теперь вместо еды он крал деньги, иногда невесомо выуживая монету из плохо завязанной мошны, а иногда дерзко срезая кошель с ремня.

Но, как известно, любой вьющейся веревочке всегда находится конец. Пеппо буквально поймал за руку Винченцо, владелец оружейной мастерской. Поймал по сущей безделице, случайно потянувшись передвинуть пояс на объемистом животе. Это и был тот самый конец, и Пеппо уже приготовился сначала к побоям, а потом к колодкам во дворе городской управы. Но Винченцо вдруг задумчиво хмыкнул, с ленцой отвесил вору пощечину и поволок за собой в тратторию, где накормил и подробно расспросил.

Все было очень просто. Выпивоха и сквалыга Винченцо знал толк в оружейных дел мастерах. Уже собираясь проучить поганца, он обратил внимание на длинные крепкие пальцы, которых не почувствовал в плотно висевшем на теле кошеле.

Уже к вечеру Пеппо стал подмастерьем тетивщика Чезаре в мастерской Винченцо, и его сумбурная жизнь обрела подобие устойчивости. Оружейник был скуп, однако рабочих кормил исправно, а в каморке при мастерской спалось куда спокойней, чем в угольном сарае на окраине Тревизо, где Пеппо тайком ночевал до сих пор. Пораженный своей нежданной удачей, Пеппо бросил опасный воровской промысел и рьяно взялся за освоение ремесла.

Огнестрельное оружие все прочнее входило в военный обиход, но даже заржавленная аркебуза была мало кому по карману. Надежный же дедовский арбалет исправно нес свою службу, не требуя особых затрат. Винченцо, человек практичный и деловой, правильно оценивал ситуацию и не велся на новомодные веяния других мастерских. А посему почти все арбалетчики в двух окрестных городах были его постоянными покупателями, и он бдительно следил за качеством своего товара.

Тетивщик Чезаре был превосходным мастером, но Винченцо знал, что хлопок бутылочной пробки напрочь лишает того воли, и возлагал большие надежды на мальчугана с ловкими пальцами.

Плетение тетивы было искусством непростым, но осязание в нем играло решающую роль. Через несколько месяцев Пеппо уже различал все виды материалов, их качество, а затем и мануфактуру, где они были изготовлены. Через полгода одним щипком тетивы по звону или дребезгу распознавал, нет ли в корпусе арбалета трещин. Через год безошибочно подмечал мельчайшие дефекты, и у Винченцо резко снизилось число недовольных клиентов. А вскоре Чезаре преставился от неумеренного пристрастия к стакану, и Пеппо занял его место.

К семнадцати годам слепой тетивщик был одним из лучших мастеров в округе и приносил хозяину твердый барыш. Но Винченцо не спешил повышать Пеппо в звании. Называться «мастером» парень не вышел годами, да и жалованье ему полагалось бы совсем иное, а потому хозяин всегда выискивал новую причину, и Пеппо по-прежнему числился подмастерьем.

Но Винченцо знал, что мальчишка всегда отчаянно нуждался в деньгах, и опасался, что тетивщика сманит кто-то другой. Джузеппе же обладал отменным здоровьем и полным равнодушием к выпивке, и расставаться с ним было не с руки. А потому хозяин негласно позволял ему браться за любые приработки, вроде чистки оружия, заточки клинков и мелких ремонтов, а также дал прочим мастерам указание без всяких отговорок наставлять мальчишку в любых вопросах.

Это положение поначалу устраивало всех — самого Пеппо, Винченцо и остальных рабочих, охотно сваливавших на слепого подмастерья скучную и грязную возню. Но время шло, Пеппо становился старше и шире в плечах, и у него уже нельзя было походя отнять полученные за работу медяки.

Сам Винченцо относился к своему мастеру неоднозначно. Он ценил его умелые руки и быстрый ум. Но дерзость и независимость Джузеппе раздражали хозяина, ожидавшего беспрекословной покорности благодетелю. Пронизывающий же незрячий взгляд вызывал содрогание, которое и подвигло Винченцо повесить над головой тетивщика образ Богоматери, словно та могла присмотреть за строптивцем.

Винченцо, сам того не замечая, неустанно пытался доказать Пеппо собственную власть над его судьбой. Редкую неделю тетивщик не был сечен плетью за те или другие прегрешения. Тяжелую руку хозяина знали и остальные рабочие мастерской, но слепой мальчишка, ухмылявшийся в ответ на первый удар, приводил Винченцо в бешенство и бывал порот с особым усердием.

Однако работа не приносила Пеппо достаточных средств. Алессу медленно подтачивал недуг. Она то оживлялась, гуляя с сыном в церковном саду, вышивая и даже посещая мессу, то снова лишалась сил и безучастно лежала в своей тесной келье. Сестры-монахини осторожно сообщили Пеппо, что болезнь крови, терзающая его мать, не имеет излечения. Он же убеждал себя, что не верит, и старался, как мог, продлить ее дни.

Пеппо снова начал воровать, но теперь уже не стыдился своего промысла. Более того, он больше не надеялся на скупое Божье милосердие и предпочитал, чтоб небеса не вмешивались. Теперь он грешил почти с вызовом, будто надеясь отвлечь их гнев на себя и заставить забыть об Алессе.

Друзей в Тревизо Пеппо тоже не нашел. И здесь одни демонстративно не замечали его, другие посмеивались над его увечьем, и все побаивались ярких, нахальных слепых глаз, живших на лице, по мнению обывателей, какой-то своей потаенной жизнью.

Пересуды и шепотки за спиной окончательно ожесточили Пеппо. Насмешливость его стала саркастичной, язык приобрел ядовитую остроту, а привычка тетивщика криво усмехаться одним углом рта, слыша оскорбление, прочно закрепила за ним дурную славу.

И вот теперь репутация эта, одевавшая Пеппо прочной броней самообладания, сослужила ему скверную службу. Он не мог сам засыпать землей тело женщины, вернувшей ему жизнь. Ибо к могиле той, кого хоронил «дурноглазый», не подойдет даже мальчик-служка.

…Пути до мастерской Пеппо не заметил, погруженный в мутную тоску. Он знал, что это лишь первая боль утраты. Завтра ум просеет мелким ситом сегодняшнюю шелуху неверия и ошеломления, оставив на поверхности лишь ничем не прикрытое острозубое отчаяние.

Пеппо толкнул дверь мастерской и тут же был выдернут из раздумий суровым голосом Винченцо:

— Где ты шлялся?

Пеппо повел головой, будто просыпаясь.

— Я закончил работу, мессер. — Безучастность этой фразы Винченцо принял за раскаяние и шагнул ближе.

— Я не отпускал тебя, Джузеппе. И не тебе решать, когда твоя работа окончена, — вкрадчивость голоса хозяина выдавала закипающий гнев, но Пеппо сегодня было не до настроений Винченцо.

— Мне нужно было уйти, а вас не было здесь, чтоб запретить.

Неприкрытое нахальство фразы лишило оружейника остатков выдержки, и он рявкнул:

— И по какой же нужде ты шатаешься по улицам в такое время? Или накопил медяков на шлюху?

Пеппо дернулся, как от пощечины, и медленно поднял голову.

— У меня умерла мать.

Винченцо попятился, встретившись взглядом с неподвижным ледяным кобальтом. Внезапно его охватил страх. На миг ему показалось, что налитые холодной злобой глаза вполне зряче сверлят его ненавидящим взором. Винченцо вспомнил, что он один в мастерской с этим странным мальчишкой, гнев и паника захлестнули его с головой, и он завизжал:

— Да откуда у тебя мать! Таких пащенков, как ты, блудницы от Сатаны нагуливают!

Секунду Пеппо стоял неподвижно, а потом молча ринулся к хозяину, но тот уже сдернул со скобы плеть. Резкий визг метнулся тетивщику навстречу, тот уклонился от тугой волны рвущегося воздуха, и жгучая полоса впилась в руку пониже плеча, выдирая клок рукава. Пеппо молниеносно выбросил вперед кисть, охватил тугие крученые полоски кожи и рванул на себя. По инерции Винченцо качнулся вперед, и тут же длинные сильные пальцы клещами сдавили кадык. Оружейник сдавленно всхрапнул и с размаху ткнул Пеппо под дых рукоятью плети. От боли пальцы рефлекторно разжались, и Винченцо ударил мальчишку в лицо. Перехватил плеть и обрушил на упавшего тетивщика град остервенелых ударов. Страх и ярость оглушали оружейника, кровь разрывала виски. Он хлестал и хлестал, словно в тумане видя, как поганец катается по полу, вскрикивая, рыча и хватаясь за беспощадную плеть. Мальчишка не защищал лица, не сжимался в комок. Плеть вырывалась из цепких рук, сдирая с них кожу, кровь брызгала на рукава камизы и спутанные волосы, а Винченцо не мог остановиться. Он хотел, чтоб мерзавец попросил пощады, и это единственное желание затмевало любые иные мысли этого прежде вовсе не жестокого человека.

И вдруг оружейник выронил плеть, словно кто-то сдернул с глаз пелену.

— Джузеппе?..

Разметавшийся на полу тетивщик не шевелился. Винченцо осторожно шагнул вперед и слегка пнул того носком башмака.

— Пеппо… Чертов бездельник, ужо тебе прикидываться!

За гневной интонацией Винченцо звучало замешательство. Одно дело учить кнутом ленивых подмастерьев: то дело богоугодное, да и самим неслухам оно на пользу. Но забитый насмерть рабочий — это уже совсем другая канитель. Это грозило судом. А окровавленный мальчишка лежал у его ног, безжизненно раскинутые истерзанные руки непривычно спокойно распростерлись на дощатом полу, исполосованная багровыми отметинами веста не колыхалась на груди.

Винченцо огляделся, отирая о камизу вспотевшие ладони и отрывисто дыша. Мастерская была пуста…

Глава 3. Обломок

Утро выдалось не по-летнему сырое и зябкое. Колет казался влажным и ничуть не согревал, но Годелот истово старался не дрожать и сохранять подобающий кирасиру бравый вид. За каким бесом он вскочил в такую рань? Ворота Сан-Томасо были еще заперты, в рассветной неуютной мгле далеко разносился скрип телег и сонные понукания, а зевающие алебардщики, похожие в наглухо запахнутых плащах на нахохленных галок, нетерпеливо поглядывали на еле видневшийся в полутьме циферблат городских часов.

Сдержав вздох, Годелот принялся машинально заплетать тонкие прядки на холке коня, надеясь, что время пойдет быстрее. Наконец раздался густой раскат колокола, вереница возниц и всадников у ворот оживилась, а часовые со скрежетом отперли устрашающего вида старинные засовы. Тяжелые створки медленно разошлись, разношерстная толпа, сопровождаемая криками алебардщиков, звоном сбруй и щелчками кнутов, сгрудилась у ворот, и началась обычная жестокая сутолока рабочего утра. Торговцы, ремесленники, крестьяне и просто зеваки красочным бранящимся потоком прокладывали себе путь в обоих направлениях. Тюки и ящики покачивались на телегах, рискуя обрушиться. Возницы осыпали лошадей и пешеходов отборной руганью, в давке удары кнутов порой попадали по головам и рукам, там и сям вспыхивали потасовки. Квохтанье кур и мычание волов, заливистая брань и скрежет колес оглушали, и Годелот ошеломленно оглядывался, тоже бранясь и сдерживая коня, чтоб не затоптать в толчее какого-нибудь нерасторопного беднягу.

Уже совсем рассвело, когда вороной жеребец кирасира, фыркая и недовольно прядая ушами, выбрался на городской тракт, и Годелот вздохнул с облегчением. Отчего все эти неисчислимые недоумки так спешат? Будто город пылает, или вражеские ядра взметывают песок прямо за спиной. Неужели куры передохнут или фрукты сгниют за лишние четверть часа? Право, хоть пастор и утверждает, что каждый человек — истинная искра Господнего огня, но и искры хороши, лишь пока им вволю хватает дров. В городе же люди озлоблены скученностью и теснотой, а потому больше напоминают не согревающий огонь славы Божьей, а бестолковый и разрушительный пожар.

С этой неутешительной мыслью Годелот посмотрел вдаль. Тракт гладкой лентой стелился среди полей, словно приглашая покинуть город с его безумными обитателями. Вот и славно. Завтра к вечеру уже непременно покажутся башни замка Кампано.

Первые несколько миль дорога еще неопрятно пестрела всевозможными объедками, обрывками и прочим сором, неизбежно сопровождающим большие скопления людей. Но вскоре Годелот отдалился от стен Тревизо, и исчерченный колесами телег пыльный тракт вольно зазмеился среди полей, приветливо колыхавших жесткими шелковыми метелочками. Солнце показалось из-за верхушек деревьев, волнистой чертой обрамлявших горизонт. И даль просияла рябым зеркалом Боттениги, сонно отражающим рыбацкие лодчонки, походящие издали на берестяные игрушки.

Эта мирная картина всколыхнула в Годелоте искрящуюся волну детского восторга, будто после долгий экзерциций на плацу его наконец отпустили восвояси. Пронзительно свистнув, он пришпорил коня и понесся вскачь, поднимая облака пыли и вспугивая копошащихся на обочинах суетливых воробьев. Здесь не перед кем было изображать сурового воина, пьянящее ликование било через край души, и Годелот мчался вперед, упиваясь первыми солнечными лучами, все еще зябким ветром и густым терпким запахом просыпающихся полей.

С полчаса он бездумно гнал коня, когда дорога резко взяла вправо, а из разросшегося бурьяна со сварливым карканьем взметнулись два десятка ворон. Конь испуганно захрапел, сбиваясь с аллюра, и Годелот машинально натянул узду.

— Ну, чего струсил? — неодобрительно спросил он скакуна, который лишь брезгливо фыркнул в ответ, похоже, порядком сконфуженный.

Вороны меж тем вновь опустились на обочину и важно шагали по пыльной мураве, поблескивая на гарцующего на месте всадника круглыми настороженными глазами. Они не собирались улетать, явно ожидая, что незваный гость сам уберется прочь.

Годелот уже готов был снова пришпорить коня, как вдруг нахмурился. Показалось? Нет… Из зарослей широких изумрудных лопухов, приминая пыльную летнюю траву, выглядывала порядком стоптанная подметка. Кирасир взволнованно привстал на стременах, но густая зелень открывала лишь эту единственную неприглядную деталь. Неужели в кустах лежит убитый?

Спешившись, шотландец осторожно раздвинул могучие стебли бурьяна. На земле неподвижно распростерся человек, одежду его густо усеивали бурые пятна. Годелот шагнул вперед, склонился над лежащим, и тут же почувствовал солоноватый запах крови. Значит, раны совсем свежи. Кирасир опустился на колени, не без содрогания потянулся к окровавленной руке и осторожно сжал тонкое жилистое запястье, как дома на его глазах не раз делал лекарь. Пальцы ощутили прерывистые толчки, словно птенец робко клевал изнутри смуглую кожу. Жив…

Это открытие смело́ с Годелота всякую нерешительность. Вернувшись к коню, он снял с седельных ремней бурдюк и поспешил назад в заросли.

Годелот слышал много рассказов о путниках, ограбленных и брошенных умирать едва ли не у родной околицы. В Италии бушевали распри, и потому по лесам и дорогам не переводились разбойничьи шайки, сколоченные из дезертиров, обнищавших безземельных крестьян и прочего задиристого народа.

Только лесное отребье все больше орудует дрекольем. Незнакомца же до беспамятства избили тонкой кожаной плетью, местами добросовестно рассекшей одежду. Если привести его в чувство, ему будет адски больно… Но не бросать же его тут без сознания воронам на потеху. Не ровен час, очнется без глаз.

С этой здравой мыслью Годелот отвел с лица раненого всклокоченную массу черных волос. На щеке синел вспухший рубец, липкий ручеек свернувшейся крови сбегал на шею. Вполголоса выругавшись, шотландец принялся смывать бурые потеки с лица незнакомца. Видимо, холодная вода оказала на того живительное действие, потому что раненый приглушенно застонал и повернул голову.

— Потерпи, приятель, — машинально проговорил Годелот, не прекращая своих действий, — отходили тебя — хоть молебен заказывай. Ох, черт…

Кирасир застыл, не замечая, как из бурдюка прямо наземь льется вода. Перед ним лежал треклятый тетивщик Пеппо, еще только вчера премерзко улыбавшийся в ответ на все попытки Годелота вывести его из равновесия.

— Вот черт… — растерянно повторил шотландец. Он, конечно, жаждал сбить с ублюдка спесь, но… он вовсе не это имел в виду. Спохватившись, Годелот вскинул горлышко бурдюка.

А тетивщик меж тем беспокойно зашевелился. Вскинул израненные руки, порываясь коснуться лица, а Годелот невольно подался вперед и схватил Пеппо за локоть:

— Не трогай, снова кровь пойдет.

Тетивщик замер. Медленно открылись мутные от боли неподвижные глаза, прямые черные брови дрогнули, еле заметно затрепетали крылья носа — Годелот неотрывно смотрел, как оживает это удивительное лицо. Каждая черта словно просыпалась, настораживаясь, ища, осязая, стремясь уловить все то, чего не могли поведать хозяину незрячие глаза.

А Пеппо меж тем с усилием приподнялся на локтях:

— Позволь глоток воды, — прошелестел хриплый голос.

Годелот молча поднес бурдюк к потрескавшимся губам, и тетивщик жадно припал к горлышку. Утолив жажду, он облегченно вздохнул и осел на землю:

— Храни тебя Бог, Мак-Рорк.

Годелот, уже было решивший не тратить времени на удивление, вскинул брови.

— Тебе в раю меня по имени назвали, за порог вышвырнув?

В ответ Пеппо издал скрипучий звук, означавший, по-видимому, смех:

— В раю меня дальше порога и не пустят. По голосу признал. Вчера хозяин расписку тебе писал, ты ему и назвался. У меня с глазами беда, но уши-то пока на месте.

Годелот подозрительно посмотрел в перечеркнутое рубцом лицо. А ведь, верно. Слепые слышат, словно нетопыри, графский доктор, было дело, рассказывал.

— Кто это тебя так изувечил? — спросил он наконец.

Глаза тетивщика потемнели:

— Винченцо, змей крапивный, — и тут же, словно пожалев о лишних словах, отрезал, — да тебе что за забота? Вот, возьми за труды, прости, уж чем богат… — поморщившись, он непослушными пальцами вынул из кармана несколько монет.

Годелот фыркнул:

— Совсем вы в ваших каменных берлогах вежества не знаете. Раненому глоток воды подать Христом завещано, а не Мамоной.

Пеппо чуть недоуменно моргнул:

— Кто это, Мамона?

— В Писании так корысть зовется, — пояснил шотландец.

Лицо тетивщика на миг разгладилось, но тут же снова стало непроницаемым:

— Что ж, тогда просто благодарствуй. Помоги на ноги встать — и распрощаемся.

Годелот покачал головой, однако промолчал и подал Пеппо руку. Мучительно сжав зубы, тетивщик оттолкнулся от земли локтем и встал на колени. На висках выступил пот, но Пеппо с каменным упорством поднялся на ноги и, пошатываясь, выпрямился. Шотландец умел ценить силу духа. Выпустив подрагивающую руку, он спокойно спросил:

— Куда ты теперь пойдешь?

Пеппо со знакомым прищуром обернулся к Годелоту, явно собираясь сообщить тому, что это вовсе не его дело. И вдруг растерянно принюхался к ленивому утреннему ветерку.

— Погоди, Мак-Рорк… А где это мы?

Ветер не нес привычных запахов дыма, отбросов, навоза и прочих сомнительных городских ароматов. Ровный, не сдерживаемый ни стенами, ни углами, он пах пыльной, разогретой солнцем зеленью рощ и отдаленной свежестью реки.

— Мы милях в семи от Тревизо, — донесся до Пеппо голос Годелота, — слева поле под паром, справа пшеница, а дальше дорога ведет к реке, там рыбацкая деревушка неподалеку.

Пресвятая Дева, семь миль… Винченцо счел его мертвым и попросту вывез за городские стены, чтоб скрыть гибель рабочего. Неведомая местность и жалкие гроши в карманах изорванной одежды…

И тут тетивщик с беспощадной отчетливостью представил, какой жалкое зрелище он являет собой сейчас, окровавленный, грязный, с перекошенным от боли и ужаса лицом и невыносимо, непререкаемо слепой. Ни знакомых улиц, ни привычных дорог, ни узнаваемых издали звуков. Даже пальцы, десять верных и никогда не подводивших его глаз, сейчас ни на что не годились, ободранные плетью и все еще заходящиеся болью при каждом движении. А хуже всего было то, что чертов индюк, источающий крепкий запах спокойной уверенности, смотрел на него без тени злорадства, а даже, пожалуй, с жалостью. И именно ему Пеппо теперь невольно обязан жизнью. Господи, какая издевка…

Годелот наблюдал за мошенником со все растущим удивлением. Вот бледное лицо напряглось, и видно было, как тетивщик с собачьей чуткостью вбирает запахи и звуки, а вот исказились губы, и незрячие глаза полыхнули самой настоящей паникой. А ведь ему страшно! И эта мысль уколола кирасира уже самым простым и неподдельным сочувствием. Что и говорить, оказаться безоружным и беспомощным невесть где — незавидная участь, а не иметь даже глаз, чтоб найти дорогу — это и вовсе беда.

— Ты держись. Просто скажи, куда собираешься идти, а я помогу, меня конь у дороги дожидается.

Но лицо Пеппо передернулось:

— Я милостыни не прошу, Мак-Рорк,

— А я подаяния и не предлагаю, дуралей, просто подсобить хочу.

— Да я и так уж у тебя в долгу! — Пеппо оскалился, а голос его предательски задрожал, — если денег не хочешь — просто езжай своей дорогой. Я умею о себе позаботиться, а подохну — не твоя печаль!

Годелот

— Вот же скучища с тобой! — Годелот потерял терпение, — куда ты потащишься в таком виде? Первый же патруль скрутит, бродяга бродягой!

— Уж каков есть! Я не девица на выданье, чтоб красотой блистать.

Шотландец зарычал — упрямца и правда, стоило бросить подыхать в кустах.

— Эх, и недоглядел за тобой Сатана! Лишил глаз, а надо было язык укоротить под самое основание!

Уже договаривая в запале эту фразу, Годелот успел пожалеть о ней — как ни гадок был этот гордый до идиотизма карманный вор, намекать на его увечье было как-то не по-людски. Но Пеппо неожиданно расхохотался, сбиваясь на хриплый кашель.

— Ты не первый, кто мне это говорит, — пробормотал он и после недолгой паузы нехотя добавил, — а река далеко? Мне бы грязь смыть…

Годелот уже набрал воздуха, чтоб ответить что-то ехидное, но передумал и молча двинулся к дороге, все еще кипя злостью.

Прихрамывая и покусывая губы, тетивщик последовал за Годелотом. Вороной мирно щипал траву, потряхивая ушами, и при виде хозяина поднял голову с приветливым фырканьем. Взявшись за узду, Годелот обернулся к спутнику.

— Теперь слушай, прикусив язык. Сейчас мы вместе садимся на коня. Я знаю, что тебе помощь не нужна, ты здоров, бодр, весел и тому подобное, но пешком ты до Боттениги не дохромаешь, даже налившись гордостью по самое темя.

Непререкаемый тон шотландца вызвал у Пеппо кривоватую улыбку:

— Хорош же ты будешь с эдаким пугалом за спиной.

— Ничего, — отрезал кирасир, — ты не девица на выданье. Полезай в седло без разговоров!

Тетивщик усмехнулся и провел ладонью по теплому конскому боку. Вцепившись в скользкую кожу седла, он медленно подтянулся на ободранных руках. Годелот наблюдал за ним со смесью раздражения и интереса. Помочь? Но неизвестно, есть ли на его спине неповрежденное место, чтоб подтолкнуть упрямца, да и снова увидеть ощерившегося волка шотландцу не хотелось. Пеппо тем временем тяжело сел верхом и перевел дыхание, руки его мелко дрожали, на глянцевой спине коня остались смазанные отпечатки ладоней. Кирасир закатил глаза, вскочил на вороного и пустил того ровной рысью.

***

Доро́гой Годелот размышлял, как быть с неожиданным попутчиком. К хозяину Пеппо не вернется, в том у кирасира сомнений не было. Было ли ему куда податься? Увы, вмешательство в судьбу карманника в столь прискорбный час налагало на Годелота, по его собственному мнению, определенную ответственность. Оставалось надеяться на то, что раны Пеппо окажутся не столь серьезны, и Годелот сможет распрощаться с этим колючим субъектом прямо у реки.

К счастью, дорога была гладкой, неприятных встреч случай не приберег, и потому светлая водная гладь повеяла на путников прохладой еще до полудня.

Спешившись у берега, поросшего ольхой и густо устеленного ковром терпко пахнущего клевера, Годелот огляделся:

— Чудное местечко, здесь и остановимся. Только будь осторожен, берег крутой.

Пеппо соскользнул наземь, глухо пробормотав какое-то бранное слово. Видимо, дорога далась ему нелегко. Затем повел головой, вбирая воздух, и, безошибочно определив направление, скованным шагом двинулся к воде. Годелот молча наблюдал. Тетивщику было неуютно, это выдавали и напряженные плечи, и сосредоточенная складка меж бровей. Но он шел, не оступаясь. Остановился у воды, провел по кромке берега носком башмака, словно намечая линию обрыва. Опустился на колени и начал стягивать весту. Под ней обнаружилась камиза, вся покрытая багровыми полосами и разводами. Пеппо медленно вывернулся из рубашки, местами отдирая полотно от ран, снова начинавших кровоточить, и негромко шипя от боли.

Годелот хмуро обозрел торс тетивщика. Худощав, но крепок, что тетива собственного плетения, такие обычно мрут неохотно. Вспухшие следы и рваные полосы, оставленные плетью, пересекались с многочисленными светлыми рубцами. Пеппо, несомненно, били часто и с душой. Но Годелот в гарнизоне видел немало таких отметин, да и сам имел несколько основательных полос на спине — Луиджи церемоний не жаловал. Зато грубый косой шрам на боку — то уже не плеть. Больше похоже на нож. Живучий, плут…

Пеппо же, неспешно и наверняка мучительно смывавший с тела кровь, неожиданно сказал:

— Чего пялишься? Готов поспорить, зрелище не к обеду.

Кирасир же с напускным равнодушием отрезал:

— Много чести на тебя пялиться. Я вон, на стрижей лучше погляжу — они куда нравом симпатичней.

Пеппо дернул уголком рта:

— Стрижи… Ты сейчас мне аккурат под левую лопатку смотришь. Я взгляд кожей чую, Мак-Рорк. И чем пристальней — тем сильней царапает.

Шотландец уже собирался съязвить, но тут задумчиво прищурился:

— А ведь твоя правда. Мой отец говорит — у него от прицела в спину кожа зудеть начинает. Ему эта хитрость не раз жизнь спасала.

— Во как, — спокойно отметил Пеппо, — ну, а карманнику без такого умения и вовсе три шага до петли.

Годелот усмехнулся:

— Запросто же ты вором называешься.

В ответ Пеппо снова хрипло рассмеялся.

— Ты меня за руку на ярмарке схватил, что ж мне теперь, церковным певчим прикидываться?

При этих словах кирасир вскочил на ноги:

— Так ты меня и тут узнал?

Тетивщик закончил умываться и уже полоскал в реке камизу. Его ответ был совершенно спокоен:

— Будет тебе, Мак-Рорк, в дурака рядиться. Я тебя узнал еще в мастерской. Это зрячего обмануть нетрудно, особенно в темноте. А вот голос и запах никуда не припрячешь. Ох я и струхнул, когда тебя заслышал! Думал, ты по мою душу пожаловал. — Пеппо отжал камизу и расстелил на солнце. — Ну как, пожалел уже, что подобрал ублюдка?

В этом вопросе прозвучала уже известная кирасиру издевка, но на сей раз тому стало смешно.

— Чудной ты. Ну, раз так, давай огонь разведем, закусим, чем Бог послал. Кстати, меня Годелотом звать.

Пеппо удивленно приподнял брови, потом снова недоверчиво усмехнулся и протянул шотландцу узкую ладонь.

***

За скудной трапезой треснувший было лед снова схватился стылой неловкостью, и разговор не клеился. Голод никогда не способствует застольному балагурству, а сейчас ячменный хлеб и разбавленное вино избавляли от нужды касаться волнующей обоих темы.

Годелот мрачно смотрел, как хлопотливые язычки огня с треском вгрызаются в хворостинки. Он избегал глядеть на невольного сотрапезника.

От природы весьма неглупый, кирасир по молодости лет еще не поднаторел в различиях полутонов на палитре людских натур. Прежде люди делились для Годелота на приятных ему и неприятных. А в тесном мирке графства симпатия и нелюбовь выражались без особых затей.

Сидящий же сейчас напротив строптивый мошенник вызывал у него противоречивые чувства. Шотландца с малолетства растили в презрении к ворам (особенно настойчив был Хьюго), но сейчас почему-то это казалось Годелоту не важным. Куда больше отталкивало другое. Пеппо был непонятен ему, непостижим, словно наглухо запертая дверь. Кем он был? Что было ему дорого? Чем он дышал, любил ли кого-то? Но тетивщик лишь скупо цедил слова, оскаливался, щетинился иглами, ревностно скрывая свою душевную суть, и шотландцу хотелось отодвинуться подальше, будто от юркого острозубого хищника, который вышел из леса на запах пищи, но в любой миг мог вцепиться ему в руку.

Болезненная гордость и язвительный нрав в сочетании с подчас ужасающей Годелота интуицией делали Пеппо не тем человеком, с кем захочется делить дорожный хлеб. Но как оставить его на милость судьбе? Вот он бережно и неторопливо отламывает от половинки каравая уголок, смуглое лицо спокойно и задумчиво, а в глазах, как в темном зеркале стоячей заводи, отражаются какие-то непонятные Годелоту чувства. Куда он пойдет, незрячий и избитый? А ведь эта багровая роспись, уродующая кожу, нередко запускает зубы вглубь плоти, вызывая жестокую и иссушающую горячку. Но разве он примет помощь, терновая душа?

…Пеппо молчал, впитывая исходящие от шотландца отчетливые волны настороженной враждебности. Святые небеса, как же он ненавидел этого вояку! Ненавидел за уверенность коротких фраз и за спокойную властность тона, за это непривычное, неестественное благородство, за щедро разделенный хлеб. За то, что по совести должен быть ему благодарен…

Пеппо умел сражаться за жизнь. Он умел презирать пренебрежение, с которым относились к слепому мальчишке обыватели, метко язвить в отклик на насмешку и без раздумий отвечать ударом на удар. Но принимать помощь Пеппо был не приучен.

Еще позавчера он пытался обокрасть Мак-Рорка, а сегодня сидит у его костра подобранным из милости оборванцем. И шотландца не обманули ни колкости, ни потуги на браваду. Иначе он давно послал бы воришку к чертям. Но нет, вот он молча скользит взглядом по следам плетей, а вот плеснуло вино в протянутой фляге. Как, должно быть, гадок ему незадачливый прощелыга… Но он жалеет ублюдка, а потому не гонит.

Пеппо стиснул зубы. Горек хлеб подаяния. Но что же делать, куда идти, и зачем вообще куда-то идти и что-то делать, если единственный смысл всех стараний Пеппо лежит теперь под влажной землей старинного церковного кладбища? А он даже не был на погребении…

Меж тем с едой покончили, и молчать было больше не с руки.

— У тебя есть родные? — вопрос был самый простой, но Годелот с удивлением отметил, как дрогнули губы тетивщика.

— Нет, — коротко ответил Пеппо и начал натягивать высохшую камизу, словно внезапно почувствовал себя беззащитным. Потом вдруг обернулся к Годелоту:

— А куда ты едешь?

— В земли графа Кампано, я у его сиятельства в гарнизоне служу.

— Далеко?

— Два дня рысью.

Тетивщик несколько секунд помолчал и отрывисто заговорил:

— Послушай, Мак-Рорк. Идти мне теперь некуда. Отплатить тебе за доброту нечем. Но не могу я оставаться в долгу, неправильно это. Позволь пойти с тобой. В вашем гарнизоне справного тетивщика нет, иначе с чего б тебе в сам Тревизо ехать. Я натяну купленные тетивы, если надобно — и еще смастерю, отлажу все арбалеты не хуже, чем в легионе дожа. Будет нужда — все оружие в гарнизоне обихожу, заточу клинки, вычищу аркебузы. Ты на мои годы не гляди, я дело свое знаю… Пусть лишь мне разрешат потом присоединиться к графскому торговому каравану, идущему в любой крупный город. Венеция, Ровиго, неважно. Что скажешь?

Годелот задумался. Быть может, это и есть выход? Еще два дня с этим ершом не сахар, но тогда ему не в чем будет себя упрекнуть. К тому же, привезти графу оружейного мастера вовсе не лишнее. Комендант давно рвет и мечет, что в отряде ни одним палашом даже свинью не заколоть, только синяков скотине насажаешь. Гильермо-оружейник стар уже, глазами слаб, да и подагрой хворает. А комендант радение оценит и Годелота фавором не обойдет.

Шотландец невольно усмехнулся: чудны дела твои, Господи. Вместо близорукого — привезу графу вовсе слепого.

Но Пеппо уже уловил короткий смешок кирасира, и неподвижные глаза опасно потемнели.

— Чем это я тебя так развеселил, Мак-Рорк?

Годелот только фыркнул:

— Ох, простите, святой отец! Уж и улыбнуться грех.

— Улыбка насмешке рознь, — Пеппо не повышал голоса, но в нем уже послышались знакомые кирасиру колкие нотки, и Годелот вновь ощутил улегшееся было раздражение.

— А ты чего придираешься? Или совесть нечиста?

Тетивщик оскалился, и ледяной кобальт замерцал чертячьими искрами:

— Ах, вон оно что, совесть! Несподручно, поди, вора в родной дом тащить, еще закрома обнесет и сбежит. Да не трусь, Мак-Рорк! Куда мне, убогому, от твоего коня с покражей бегать? Всего-то хлопот — догнать и пристрелить. И мне покой — и тебе слава.

Годелот швырнул оземь флягу, чувствуя, как от ярости клокочет кровь.

— Да в какой паутине ты вывелся, ирод?! — рявкнул он, — сам гнус ядовитый, и других такими же мнишь!

Пеппо издевательски расхохотался:

— Эх, знакома песня! Гнус, бесов выкормыш, дурноглазый. Все вы сначала ухмыльнуться горазды, а потом святошами прикидываетесь.

Кирасир вскочил на ноги и замахнулся, но увесистый кулак замер у самого лица Пеппо. Тот не шелохнулся. Кирасир стиснул зубы — мерзавец снова затеял бравировать своим неколебимым самообладанием. Что ж… Неистовым усилием воли взяв себя в руки, Годелот вкрадчиво произнес:

— Давай, шипи, аспид. Легко, наверное, ядом плевать, когда знаешь, что честный солдат все равно калеку не тронет.

Тетивщик побледнел. А потом взметнулся с земли и поразительно метко наотмашь ударил кирасира по скуле. Шотландец отшатнулся на два шага назад, но устоял на ногах и не остался в долгу, ударом в челюсть отшвырнув Пеппо наземь. А тот ужом извернулся в траве, ногой резко подсекая Годелота за лодыжки. Потеряв равновесие, шотландец рухнул навзничь. Твердое колено больно впилось в грудь, Пеппо сжал горло Годелота и прорычал:

— Я. Не. Калека.

Кирасир охватил запястья тетивщика, отдирая от шеи цепкие, неправдоподобно сильные пальцы. Некоторое время шла борьба, но Годелот был шире в плечах и на десяток фунтов тяжелее. Опрокинув Пеппо в траву и заломив ему за спину руки, он перевел дух:

— Слушай, ненормальный! Хватит чудесить, вон, снова вся камиза в крови. Уж не знаю, с чего тебе на каждом шагу враги мерещатся, только ты б сначала разобрался, а потом клыками щелкал. Мы едем к моему сеньору. Выбирай, бешеный, как поедешь — верхом или поперек седла со связанными руками и кляпом во рту?

На челюсти Пеппо заходили желваки. Но после недолгого молчания тетивщик устало опустил наземь голову:

— Все, все, ладно. Прости.

Медленно, все еще ожидая подвоха, Годелот ослабил хватку. Пеппо поднялся и сел, на желтоватом полотне рубашки снова местами расплылись красные пятна. Кирасир вздохнул — зачем этому идиоту враги? Он и сам себя со свету сживет. Не утопить ли его из милосердия в Боттениге?

— Больно? — он ожидал, что тетивщик огрызнется, но тот лишь неловко повел плечами.

— Переживу, не впервой мне.

Воцарилось тягостное молчание — продолжать ссору задора не было, а перемирие требовало чьего-то первого шага. И вдруг Пеппо неохотно улыбнулся одним углом рта:

— Сердечно ты меня приложил. Запомню наперед, зубы-то еще пригодятся.

Годелот хмуро посмотрел на тетивщика, но не выдержал и фыркнул, чувствуя, как разрядилась раскаленная тишина.

Они снова сели у костра и по очереди приложились к фляге.

— Вот что, — Годелот подложил в костер хвороста, — до завтра останемся здесь. Ежели снова не перегрыземся — к утру твои раны перестанут кровить, и можно будет ехать без задержек.

Пеппо лишь кивнул. Потом, помолчав, примирительно повернулся к Годелоту:

— Мак-Рорк… ты не сердись. Сам знаю, от меня радости — как от гвоздя в пятке, — он вздохнул, хмурясь и словно не зная, продолжать ли, — матушка у меня вчера умерла, даже похоронить не позволили. Темно мне…

Кирасир перекрестился:

— Все в руке Божьей. А отчего похоронить не дали?

Пеппо невесело усмехнулся:

— Как же. Не мне, бесову прислужнику, землю церковную рыть.

Годелот, уже забывший, как недавно называл спутника «ядовитым гнусом», нахмурился:

— А бесы тут причем?

Пеппо неопределенно повел плечами:

— Ну… увечных, знаешь, и так многие побаиваются. А я и рад был страху нагнать, иначе совсем заедают. Матушка и прежде говорила, что соседские сплетни страшней суда Божьего. Да я разве слушал…

…Костер уже догорал, а Пеппо все говорил. Умолкал, хмурясь и мучительно кусая губы, будто пытаясь сдержаться, а потом переводил дыхание и снова говорил, уводя Годелота в прежние, счастливые дни своей жизни. Он никогда никому не рассказывал прежде ни о своем детстве, ни о матери, пряча эти бесценные воспоминания от чужих любопытных глаз. Но сейчас отчего-то не мог остановиться, будто перебродившая брага пеной хлестала из треснувшего бочонка. А Годелот молчал, завороженно слушая эту полную любви и скорби сагу, словно последнюю дань памяти ушедшей женщины.

***

Над берегом реки сгустилась теплая темень. В прибрежных камышах надрывались лягушки, сверчки выводили трели в траве под деревьями, крупные звезды озаряли по-летнему низкий темно-синий небосвод. На берегу пылал уютный костерок, у которого двое недавних недругов мирно коротали поздний вечер. Пеппо с нескрываемым удовольствием переплетал узду вороного, расседланного и пасущегося неподалеку. Годелот праздно лежал на траве, глядя на малопонятные, но всегда восхищавшие его звездные узоры.

— Хороши?

Годелот вздрогнул, недоуменно поглядев на Пеппо.

— Чего?

— Звезды, спрашиваю, хороши сегодня?

Кирасир моргнул, но тут же не без озорства парировал:

— Какие звезды, скоморох? Я заснуть успел, а тебе звезды подавай.

Пеппо покачал головой и завязал на тонких ремнях очередной узелок:

— Когда спят — дышат по-другому. На меня ты не смотришь, по сторонам в темноте тоже не слишком поглазеешь. Ночь ясная — вон, как сверчки заливаются. А в такую ночь, если кто не спит, но и говорить не хочет — не иначе, на звезды глядит. Я почти не помню их. Какие они сегодня, Мак-Рорк?

Годелот улыбнулся. Он начинал привыкать к чудачествам мерзавца. Так каковы же звезды?.. Прежде он не задумывался об этом.

— Они… пожалуй, все одинаковые — но совсем разные… Нет, чушь какая-то, — кирасир вгляделся в небо. Как же описать его слепому?

— Знаешь, одни походят на дыры в темном небе, словно черный плащ вертелом проткнули. Другие — будто угли, даже жаром переливаются. А некоторые — наоборот, студеные, голубоватые. Зимой графу лед в замок привозят — на озере вырубают для погребов. Так вот, звезды эти — в точности, как тот лед.

Шотландец помолчал, вглядываясь в небо, а потом добавил:

— Знаешь, я никак не возьму в толк, что же они такое. Если горячие — почему от них нет тепла? Зимними ночами все небо полыхает, а толку никакого. А если холодные — то почему они горят? Для света ведь огонь нужен… Отец мой прежде моряком был, так он рассказывает, что звезды всегда находятся на одних и тех же местах и никуда не двигаются. Потому небо — самая точная карта.

Пеппо удивленно приподнял брови:

— Не двигаются? А мама говорила, что звезды иногда падают.

— Падают, — кивнул Годелот, — я сам видел. Хотел даже пастора расспросить, он обо всем на свете знает. Но отец не велел. В их городке, еще в Шотландии, был звездочет. Только он себя по-другому называл, красиво так… Вот, астролог. Погоду по звездам предсказывал и еще много чего интересного. А потом в их края епископ нагрянул, и звездочета сожгли заживо за колдовство прямо на площади. Отцу тогда десяти не было, а он до сих пор лицом чернеет, как вспомнит. Вот и мне сказал с клириками этих разговоров не заводить. А все же любопытно… О звездах наверняка книги есть. Я в Тревизо книжную лавку видел, только без гроша туда и соваться нечего.

Пеппо вдруг с интересом подался вперед.

— Ты что же, грамотный?

— Ну да, — кирасир пожал плечами, — только вот толку негусто. Книг прочел — все, какие пастор разрешил. А применить не умею, только в гарнизоне юродивым прослыл.

Губы Пеппо дрогнули, словно скрывая улыбку:

— Применить… Дали бы мне кусок золота — я б не спрашивал, как его применять. Вы сначала дайте, а я уж разберусь. Послушай, а как мое имя пишется?

Годелот нахмурился. Как показать-то? Догадка пришла незамедлительно.

— Погоди, сейчас научу.

Шотландец придвинулся к кромке, где ковер травы переходил в прибрежный песок, выплеснул из бурдюка немного воды, подождал, пока та впитается, и крупно начертил на сыром пятне: Giuseppe.

Осторожно, чтоб не смазать хрупких буквиц, Пеппо коснулся земли. Медленно, дюйм за дюймом, длинные пальцы прошлись по каждой линии и завитку.

— Вот черт, половины не чувствую, — пробормотал тетивщик, не прерывая, однако, своего занятия.

— Не беда, руки скоро заживут, — подбодрил Годелот, наблюдая за неторопливыми движениями чутких пальцев. Те все увереннее повторяли линии букв, сначала легко и бережно, а потом сильнее и тверже, углубляя борозды в песке.

Незаметно подкралась усталость, и Годелот снова растянулся на земле, уже в полудреме наблюдая, как Пеппо, нахмурившись и покусывая губы, неловко пытается изобразить букву G.

Глава 4. Танец на углях

— Черт подери!

Едва разомкнув глаза, Годелот оторопело оглядывал берег. Красноватое солнце касалось краем горизонта. Костер уже задорно трещал, взметая снопы искр, а добрых пять футов прибрежного песка были тщательно залиты водой. На этом импровизированном холсте не менее трехсот раз было написано имя «Джузеппе». Буквы то теснились, как овцы на водопое, то разбегались, подобно этим же овцам на пастбище. Буквы косые, буквы едва узнаваемые, буквы полустертые, искаженные, написанные наоборот. И здесь же все более четкие, все уверенней прочерченные в сыром песке, а вот и твердо выписанные щепкой.

Годелот покачал головой. Его собственный наставник, пастор Альбинони, прослезился бы от умиления, узрев столь прилежного ученика. А где же, кстати, сам ученик?

Словно в ответ послышался плеск — Пеппо выбрался из воды, блаженно потянулся и резко встряхнул головой. Во все стороны хлынул каскад холодных брызг, и шотландец с бранью взвился на ноги.

— Снова за свое, злодей! Да еще, небось, всю ночь за водой бегал! Уж не мог сделать одолжение и утонуть мне на радость?!

Тетивщик ухмыльнулся:

— И тебе доброго утра, Годелот. Да, за водой побегал от души. Занятно оказалось — не оторваться. — Он сел и начал неспешно натягивать рубашку. — Дымком потянуло. Верно, сухостой жгут.

Тетивщика было не узнать — большинство ран начали затягиваться и уже не имели прежнего тягостного вида, Пеппо явно воспрянул духом и просто излучал кипучую энергию.

— Споро на тебе заживает, шельмец, — не слишком любезно пробурчал кирасир, заглядывая в седельную суму. Прибереженный со вчерашнего обеда остаток каравая едва ли мог сойти за сытный завтрак.

— Тут большая деревня неподалеку, — разламывая надвое хлеб, сообщил Годелот, — надо туда по дороге наведаться и какой-то снеди прикупить, а то уже к вечеру оголодаем.

Пеппо, тем временем пытавшийся на манер гребня расчесать длинные густые пряди пальцами, нахмурился:

— Даром, что я на твоем коне сижу, так теперь еще и на шею тебе сяду? Так не пойдет. Сейчас в деревнях Троицу празднуют. Нужно на ярмарку заглянуть, там я непременно монетой разживусь.

Годелот подозрительно взглянул на мерзавца.

— Тебе снова неймется? И думать забудь, висельник, вот в городе будешь — там и промышляй.

Но Пеппо спокойно принялся за еду:

— Я по карманам шустрить и не затеваю. Больше незачем.

Годелот лишь скептически скривился, однако тетивщик почувствовал недоверие шотландца, раздраженно сдвинул брови и щелкнул пальцами по своей потрепанной весте.

— Да не для себя я старался, Мак-Рорк. Я и на гроши прожить могу, невелика птица. Не хочешь — не верь, но и я кое-что о совести слыхал. Только вот, когда на глазах мать умирает — не до Господних тут заповедей.

Кирасир промолчал и принялся ожесточенно разламывать хворост. Крыть было нечем, а где-то на дне души вдобавок зашевелилось прежде незнакомое неприятное чувство.

Он всегда незатейливо мерил других по себе. Ну, а как иначе? Только вот вправе ли он, выросший под надежным крылом отца, осуждать этого мошенника, никогда не зная и горсти его забот?

Пастор не раз пытался растолковать Годелоту значение слова «ханжество». Юнец так и эдак выворачивал звучное словечко, не понимая его смысла до конца. А сейчас слово само всплыло в памяти, и кирасир отчетливо понял — это оно и есть. То самое, чем он, словно щитом, отгораживается от несносного Пеппо, возомнив себя лучше и чище этого слепого, одинокого, отчаянного парня.

— Ладно, не кипятись, — промолвил он наконец, — прости, не по злобе сболтнул.

Пеппо лишь пожал плечами. Он, конечно, вовсе не собирался сознаваться, но сам прекрасно понимал, что огрызается более по привычке. Отчего-то грубоватая прямолинейность шотландца не вызывала в нем обычного ожесточения. Скоро их пути разойдутся, но — тут Пеппо мысленно улыбнулся — пожалуй, слово «шельмец» не такое уж обидное….

***

Два часа спустя отдохнувший вороной с двумя всадниками уже приближался к деревне Гуэрче. Небо выцвело от сгущавшегося зноя, дубы негромко бормотали тяжкими резными кронами, а тракт курился неоседающей пылью от часто проезжавших телег. Массивные, настежь распахнутые сельские ворота с основательными петлями и широкая утоптанная улица обличали, что в здешних краях заправляет светский зажиточный вельможа. Крепкие частоколы подворий, свежий камыш на крышах домов и хорошо кормленные волы радовали глаз — нищеты в Гуэрче не знали.

Ярмарку попутчики отыскали быстро: праздничная неделя всегда делает рыночную площадь сердцем любого местечка, а если селянам есть, что продать заезжим, да еще у самих найдется монета на привезенный товар — тут не грех забыть недавние склоки и отвести неизбалованную радостями душу.

Но неугомонный Пеппо не дал Годелоту как следует осмотреться в шумной и живописной толчее. Прислушавшись, он негромко проговорил:

— Вон там скоморохи толпу веселят. Туда-то нам и нужно.

Годелот удивился, но его снедало любопытство — как прохвост собирается добыть денег, если и правда, не воровством? А посему он безропотно оставил вороного у трактирной коновязи и направился за Пеппо на звуки лютни, бубна и сиринги.

Потешные действа, любимые народом, хотя и мало одобряемые церковью, всегда собирали на ярмарках множество зрителей. И сейчас скомороший балаган окружала верещащая толпа детворы, а пыльная площадь, где расположились музыканты, была полна танцующих.

Надо сказать, здесь стоило бы задержаться, даже если вы завсегдатай самых бонтонных городских приемов. Города живут модой и ищут новизны. Швеи и вышивальщицы соревнуются в мастерстве и оригинальности. Ну, а кто же пустится в тарантеллу, если один только подол бального туалета, отделанный венецианским кружевом, обошелся в половину приданого?

В деревнях же не знают модных новинок. Три-четыре раза за год из сундуков вынимаются драгоценные наряды, доставшиеся в наследство от матерей, тетушек, а порой и прабабок. Мелкий речной жемчуг и цветной бисер, кропотливые стежки вышивки на слегка выцветшем льне, узкие бархатные ленты — чей-то невиданный подарок, скорее всего, к свадьбе, а также дешевая, но такая нарядная тесьма, купленная за целых три села отсюда. Каждое платье здесь — целая история, куда более занятная, чем тот самый кружевной подол, пусть даже и в пол-приданого ценой…

Пока кирасир с удовольствием озирался, ловя на себе заинтересованные взгляды юных селянок, Пеппо тронул его за плечо.

— Теперь помоги, без глаз несподручно. Погляди, есть в толпе девушки, что не танцуют?

Шотландец снова подозрительно взглянул на мошенника, но всмотрелся в толпу.

— Вон, есть одна. Худышка — я таких и не видал. Собой, правда, невзрачная, зато косы — глаз не отвести. Улыбается, но досадливо так. Тоже, наверное, танцевать хочет, а не приглашает никто.

Пеппо кивнул:

— Подскажи мне, как к ней подойти, не заплутать.

— Справа, шагах в десяти, между кузнецом и старухой. У нее колодец прямо за спиной, она аккурат в тени журавля.

Тетивщик улыбнулся и снял с шеи платок.

— Ну, попытаю удачи.

Заинтригованный Годелот смотрел, как Пеппо плотно завязал платком глаза, расправил плечи и уверенно двинулся в указанную сторону. Вот слегка замедлил шаги, и кирасир уже знал, что тетивщик принюхивается, ища в толпе кузнеца. А вот тень колодезного журавля коснулась лица, и Пеппо широко улыбнулся, безошибочно протягивая руку девице.

— Сударыня, — донесся до Годелота его голос, — не пожалуете ли танец бедному падуанцу?

Девица густо порозовела, неуверенно огляделась и спросила:

— А отчего у тебя повязка на глазах?

В ответ Пеппо со свойственной ему грацией отвесил поклон:

— Не прикрыв глаз, на солнце не глядят.

Селянка потупилась, совсем смешавшись, а потом несмело вложила пальцы в ладонь Пеппо, и тот увлек ее в вихрь развеселой гальярды.

Прошло не меньше пяти минут, когда Годелот осознал, что таращится на мошенника с бессмысленно-ошеломленным видом. Тот отплясывал в густой толпе, ведя девицу среди танцующих, и еще ни разу ни с кем не столкнулся, будто все это время прятал на шее под платком вполне зрячие глаза. Вот легко подхватил селянку за талию и ввел в круг, не сбившись с бойкого ритма, рассыпаемого бубном. И шотландец вдруг заметил, что Пеппо улыбается незнакомой ему улыбкой простой человеческой радости. А разрумянившаяся девушка, забывшая в танце недавнее смущение, уже казалась почти хорошенькой.

Но странного танцора заметил не один Годелот. Там и сям в пестрой массе образовались небольшие человеческие буруны — некоторые выбивались из ритмичной круговерти, оглядываясь на слепого плясуна и нарушая общее движение. Кто-то отходил назад поглазеть, мешал прочим, и те тоже останавливались, образуя все разраставшийся круг.

Послышался свист, хлопки, кто-то предложил пари, что мальчишка непременно споткнется. И вот уже Пеппо и девушка вдвоем танцуют на пустой площади, а со всех сторон несутся подбадривающие крики. Вдруг какой-то сомнительный шутник бросил под ноги тетивщику корзину, но тот ловко вспорхнул над препятствием, а селяне снова восторженно загомонили.

— А оборванец-то шустрый! — загрохотал подвыпивший кузнец, — эй, парнишка! А сдюжишь еще так попрыгать? Не робей, повесели души христианские! Ежели ни разу не сплохуешь — граппой угощу! Паолина! Уйди, детка, от греха!

Пеппо усмехнулся, в развороте упал на колено, словно прося у девушки прощения, и та неохотно выпустила его ладонь, затерявшись среди захваченной нежданной забавой публики.

А тетивщик отсалютовал кузнецу взмахом руки, и игра началась. В пыль летели крышки бочонков, шляпы, пучки хвороста. Музыканты, ожидая награды от разошедшейся толпы, старались вовсю, гальярда с лету вклинилась в тарантеллу, а Пеппо неутомимо танцевал. Десятки глаз, сотни взглядов, мириады жгучих точек жалили тело. Пот на висках и шее шипел от их ожогов, а он все танцевал, будто восточный факир на углях, пляшущий в вихре раскаленных искр, и не чувствовал, как одна из них впивается в самую плоть, будто выжигая тавро…

…Потрясенный взгляд следил за танцором из-за спин. Человек в монашьей рясе и невзрачном плаще, нелепо-черный, неуместно-строгий в этой веселой многоцветной толпе, неподвижно смотрел вперед, беззвучно шевеля губами, обметанными поверху бисеринками пота.

Там, на деревенской площади, в пронизанных солнцем клубах пыли танцевал призрак. Взлетал над землей, невесомо раскидывая руки, взмахивал спутанной черной гривой. Лицо, будто в кошмарном сне, было перечеркнуто повязкой. Лоскутьями колыхались рукава изорванной камизы. А призрак улыбался… Одиннадцать лет он таился где-то в чулане, в темном погребе, в сыром подвале. Одиннадцать лет был мертв и забыт. Одиннадцать лет взращивал свою злобу. И вот вырвался на волю и пляшет в солнечных лучах, слепая ненависть, упоенная месть…

Человек в рясе вздрогнул, брезгливо отер пот колючим рукавом и снова судорожно вскинул глаза. Что за бред. Мальчик… Просто мальчик, подмастерье. Долговязый, оборванный, пышущий диковатой отроческой силой, крепкой брагой будущего мужчины. Так что же, показалось? Привиделось после стольких лет, будто закровил давно заживший рубец?

Человека в рясе кто-то толкал, испуганно извиняясь, кто-то на миг загораживал ему танцора, кто-то свистел, кто-то хохотал. Но клирик ничего не замечал. Он лишь смотрел и смотрел, так же шевеля губами, неловко вертя в руке четки и все глубже выжигая невидимое тавро…

…Последняя трель сиринги звонко отчеркнула мелодию, и Пеппо замер, вскинув руку над головой. Толпа разразилась шумным восторгом, а к запыленным башмакам полетели медные монеты. Тетивщик шутливо поклонился… и сдернул платок с глаз. Годелот невольно на миг затаил дыхание — но увидел знакомый прищур, будто от яркого солнца. Пеппо тем временем нагнулся, подбирая медяки, а шотландец заметил, что некоторые из толпы направились к танцору, и вдруг понял, что пора и ему вмешаться…

…Звяк… звяк… монеты с глухим звоном падают в пыль, одни тут же замирают, другие насмешливо откатываются. Их надо найти среди наваленного хлама, пока все те, чьи шаги уже шуршат по направлению к нему, не успели заметить, как он слепо шарит пальцами в мелком песке. Четырнадцать ударов… Два деревянных. Это о крышку бочки, он совсем недавно звонко ударил о нее подметкой. Семь упали в песок. Две, похоже, не найти, они где-то среди вязанок хвороста. Одна звякнула совсем близко. Где же? Быстрые пальцы просеяли пыль — раз, два — ага, вот чья-то брошенная шляпа, и теплый кружок меди прячется под войлочным боком…

Пеппо выпрямился, привычным прищуром скрывая неподвижность взгляда — и тут же приблизились тяжелые, шаркающие шаги, а на плечо с еще не зажившим следом плети обрушилась пудовая ладонь.

— Ну, силен! — прогрохотал добродушный бас кузнеца, обдавая Пеппо запахом чеснока и браги, — притомился, поди! Ты откудова будешь?

Тетивщик бесхитростно улыбнулся:

— Благодарствуйте на добром слове, мессер. Мы с кузеном домой едем, в Кампано. Без еды остались, вот к вам на ярмарку и завернули.

Ладoнь снова впечаталась в плечо, и Пеппо стиснул зубы. Но кузнец пророкотал:

— Негоже в светлый праздник с затянутым поясом ходить. Знатно порадовал. Тащи сюда кузена, опрокинем кружку за здоровье нашего сеньора, храни его Господи.

Пеппо почувствовал, как по спине пробегает мерзкая дрожь. Он ожидал лишь нескольких монет, но не предусмотрел, что с ним захотят познакомиться покороче. Разоблачение было опасно — Пеппо слишком хорошо знал, как относятся простые итальянцы к убогим, обладающим неожиданными уменьями…

Но в эту минуту на второе плечо легла другая ладонь, и голос Годелота приветливо ответил:

— Вы очень добры, мессер. Как в наши края вернемся — еще похвалимся, у каких щедрых хозяев гостили.

Кузнец польщенно крякнул, и Пеппо двинулся вперед, незаметно увлекаемый ладонью кирасира…

За пирогами и граппой тетивщик успел проникнуться к Годелоту пылкой благодарностью. Сейчас, когда азарт танца отступил, в голове шумело от усталости, заныли незажившие раны, и поддерживать игру стало отчаянно трудно. Но Годелот мастерски отводил от спутника внимание дядюшки Джакопо (как представился кузнец), то восторгался деревней, то показывал ковку своего клинка, то сыпал легкомысленными полковыми шуточками, отчего крестьянин гулко хохотал, грохая кружкой о прилавок.

Пеппо, боровшийся с подступавшей дурнотой, опасался, что хлебосольный кузнец приметит его неразговорчивость и ускользающий взгляд. Но Годелот, вовремя уловивший неладное, заботливо потрепал тетивщика по плечу:

— Пеппо, не дремли. Хороша граппа, забирает, но нам ехать пора. Хлеба купим — и в дорогу. А то сам знаешь, как бы папаша твой не осерчал. — Шотландец доверительно обернулся к кузнецу. — Очень его родитель нравом крут.

Джакопо подвоха не заподозрил, отер усы и с одобрением кивнул Годелоту:

— Твоя правда, батюшку уважать надо. Да ты за кузена не тревожься, у нас граппу на совесть гонят, по-дедовски, от такой не задурнеет.

Действительно, пора было знать честь. Чтоб не вызывать новых вопросов, Пеппо поблагодарил щедрого кузнеца выразительно заплетающимся языком, а затем положил руку шотландцу на плечо и, демонстративно пошатываясь, двинулся к коновязи…

…Паолина спешила к воротам. Странного заезжего танцора нигде не было видно, но девушка надеялась, что он еще не успел покинуть деревню. Конечно, ее выходка могла показаться глуповатой, да и приличной девице не к лицу опрометью бегать за всякими незнакомыми оборванцами, но благоразумие могло и погодить. Очень уж нехорошо было на душе…

Она увидела их у самых ворот — они шли, ведя в поводу крупного вороного жеребца и о чем-то переговариваясь. Плясун устало потирал левое плечо, его спутник, по виду служивый, на ходу прилаживал седельную суму.

— Падуанец! — девушка ускорила шаг. Лицедей обернулся, отчего-то не поднимая глаз, улыбнулся:

— Монна Паолина, прости невежу, попрощаться запамятовал.

Селянка подошла ближе, запунцовев под вопросительным взглядом рослого кирасира. Но разговор у нее был не к нему.

— Падуанец, не осерчай, если не моего ума дело, — она запнулась, сдвинув брови и стараясь не показывать робости, — ненароком приметила… Поди, посмеешься, но все ж лучше тебе знать. Покуда ты на площади танцевал — господин в толпе стоял в монашеском облачении. Так господин тот на тебя глядел — глаз не отрывал, и недобро так, будто змея на птицу. Остерегся б ты, падуанец.

Выпалив это на одном дыхании, Паолина замолчала, строго взглянув на служивого, в чьих темно-карих глазах ей почудилась ухмылка. Небось, за дурочку ее почитает, пижон.

Плясун же вдруг поднял потупленный взгляд и мягко покачал головой:

— Благодарствую, монна. Только не тревожься — не иначе, обознался он. Кому я, подмастерье, нужен?

Девица нахмурилась:

— Грех тебе. Матушка моя говорит: дровосек тоже никому не нужен до первого голодного волка.

Падуанец рассмеялся:

— Хорошо сказано. Я запомню твои слова, монна.

— Храни тебя Господь, — Паолина повернулась и молча пошла назад. Она чувствовала, что плясун не придал значения ее словам, и это обижало. Странный тип… С завязанными глазами — как зрячий. А без повязки — будто слепой. Вроде в лицо смотрит, а кажется, что насквозь глядит, куда-то вдаль… Остановившись, Паолина ошеломленно обернулась: святые небеса, слепой!..

***

Едва вороной неспешным шагом оставил позади ворота Гуэрче, Пеппо ощутил, что Годелот обернулся и пытливо смотрит ему в лицо:

— Чего? — пробормотал он, потирая ноющий висок.

А шотландец покачал головой и отвернулся:

— Да ничего. Только ей-Богу, мне иногда кажется, что ты видишь не хуже меня, просто притворяешься.

Пеппо усмехнулся:

— Чем столько лет притворяться — уж проще самому глаза выколоть, — отозвался он с привычной ядовитой нотой, но Годелот без всякой иронии спросил:

— Как ты это делаешь? Ты ни разу ни на кого не наткнулся в толпе.

Тетивщик, оставив сарказм, слегка растерянно пожал плечами:

— Ну… это же люди. С ними легко, они заметные. Теплые, шумные, пахнут резко.

Годелот секунду помолчал, осмысливая сказанное, а потом придержал поводья коня, снова оборачиваясь:

— Хорошо. Быть может и так. А танцевать ты как научился?

— Мать научила, — неохотно ответил Пеппо, — она веселая была, легконогая.

— Но зачем… — начал кирасир, охваченный внезапным любопытством, и вдруг прикусил язык, однако тетивщик уже понял его:

— Зачем слепому танцевать? — полуутвердительно переспросил он, — затем, что когда ты хуже других в самых простых вещах, и тебя все время тычут в это, как кота в разбитый горшок, ты должен стать лучше других во всем, в чем сможешь. Особенно в том, чего от тебя не ожидают.

— Это гордыня, — усмехнулся Годелот.

— Это выживание, — отсек Пеппо, — и вообще, отстань. Ты не поймешь.

— Уж куда мне, — проворчал кирасир, пришпоривая вороного и уже жалея, что не сдержался и начал этот дурацкий разговор.

…Они ехали без остановок до темноты. Кирасир молчал, размышляя о предстоящих хлопотах — отчитываться перед Луиджи о потраченных деньгах было сущей мукой. Тот убивался по каждому гроссо, вздыхал, пенял посыльным на городские цены, и Годелоту часто казалось, что Луиджи предпочел бы краденые товары купленным.

Пеппо тоже не нарушал тишины. Несколько лет проведя в зловонной и суетливой городской круговерти, он молча наслаждался запахом разогревшейся за день листвы и цветущих олеандров, вслушивался в монотонное гудение пчел и сухой шелест камыша, доносившийся с реки. Жжение в ранах утихло, и выпитая граппа начала неумолимо клонить ко сну.

Памятная с утра нотка дыма снова вплелась в летнюю радугу запахов, и Пеппо поморщился — смрадом очагов и кузниц он был сыт по горло. Но текли часы, запах усилился, и тетивщик невольно подумал — не пожар ли приключился в одной из окрестных деревушек. Сухим летом соломенные и камышовые крыши вспыхивают почем зря, а потушить эти сыплющие искрами кровли совсем не просто. Однако Годелот не замечал ничего дурного, а значит, пожар был дальше, чем чуял зрячий. Пеппо успокоился и потер лоб, отгоняя сонливость.

Заночевали прямо у обочины дороги близ невысокого холма. Утром Годелот поторопил с отъездом — он возвращался на день позже намеченного и уже предвидел воркотню капрала. К тому же шотландец хотел непременно поспеть до вечернего построения гарнизона увидеть отца и потолковать с комендантом о тетивщике. Вскочив в седло и подбирая узду, он обернулся к Пеппо:

— Дымом несет, чуешь?

Тетивщик хмуро кивнул — он с середины ночи ворочался на траве, разбуженный этим въедливым зловонием. Пеппо не выносил запаха пепелищ, хотя никому никогда не признавался в этой слабости. Но запах этот, засевший где-то в темном углу памяти, всегда подспудно возвращал его в далекий день одиннадцать лет назад, вызывая тупую головную боль и прорываясь в сознание гротескно-яркими и пугающими «зрячими» снами.

Годелот поначалу был спокоен. Но вскоре ему тоже, казалось, передалась тревога Пеппо. Он пришпоривал коня, рощи проносились мимо, исчезали позади поля, а тяжкий дух гари все сгущался. Впереди на много миль окрест простирались угодья Кампано.

«Неужели горит одна из графских деревень?» — этот вопрос не давал покоя. Годелот жил при замке, но искренне считал родными все прилегающие земли и имел много приятелей среди крестьянских сыновей.

Пеппо молчал, бессознательно теребя пальцами разорванный рукав. Тугая волна запахов затопляла его, как вышедшая из берегов река. Тут была дымно дотлевающая солома, терпкий уголь смолистых бревен, горьковатый пепел полотна, густой смрад неохотно горящих дубленых кож и еще что-то, чему Пеппо не хотел вспоминать названия. Мучительно хотелось задержать дыхание, но запах, казалось, пропитал его насквозь и чувствовался даже на выдохе.

Вороной несся вскачь, клочьями роняя пену. Вот мелькнула потемневшая от времени деревянная дощечка: «Тортора». Дорога плавно взмыла на округлый холм, и уже видны были в пронзительной небесной синеве сизоватые прозрачные столбы, лениво курящиеся впереди. Отягощенный двумя седоками, скакун захрипел на подъеме и вырвался на вершину холма.

Пеппо не знал, что увидел Годелот, лишь услышал рваный всхлип, и глухо заржал конь, оборвав галоп и загарцевав на месте…

…Тортора лежала у подножия холма дымящимися руинами. Щерились обугленные частоколы бревен, оставшиеся от стен, там и сям задымленная печная труба возвышалась над пепелищем, уцелевшая створка ворот, косо накренившаяся на одной петле, простуженно поскрипывала, словно силясь удержаться на весу. На центральной площади виднелся колодец, и журавль с оборванной веревкой торчал к небу, словно костлявая рука.

Годелот онемевшими пальцами мял поводья. Боже милосердный… Славная Тортора, где к Рождеству пекли лучший в округе миндальный хлеб. Но отчего так тихо? Где же графская челядь, где крестьяне из соседних сел? Что же никто не явился на подмогу? Четыре года назад уже бушевала тут огненная беда, так отовсюду сбежался народ.

Шотландец сжал колени, и вороной двинулся с холма вниз, к остаткам ворот. Чем ближе раздавался скрип, тем крепче кирасир стискивал зубы, чувствуя, как по вискам и шее течет пот.

Вот и ворота, и чей-то труп в пропитанной кровью весте лежит у столба лицом вниз. Годелот больно закусил губу, стыдясь себя самого и избегая взглянуть на мертвеца, отчаянно боясь узнать его… Вторая створка валялась на земле, изуродованная ударами топора, и улица уводила дальше, в опоганенную, убитую деревню…

…Пеппо коротко вдыхал ртом, в голове грохотали колокола. Здесь не просто дымились останки домов — стылый страх, слепая жестокость наполняли воздух горячим неподвижным смрадом. Скрипели ворота, потрескивали не остывшие бревна, и от этих вкрадчивых звуков еще гуще, еще липче была тишина.

— Пеппо, — хрипло прошептал Годелот, озираясь, — я не пойму, где же люди? Я видел от силы два трупа… Но куда исчезли все остальные?

Вороной, нервно храпевший и поводивший ушами, прибавил шагу. На шее выступили глянцевые пятна пота — конь был напуган.

И вдруг новый звук донесся откуда-то справа, и Пеппо схватил шотландца за вздрогнувшее плечо:

— Погоди… тут есть кто-то живой. Вон там, по правую руку, то ли хрип, то ли плач.

Шотландец обернулся:

— Правда?

Поспешно соскочив с коня, он схватился за повод:

— Пойдем, Пеппо. Я не найду его без тебя. Ни беса не слышу кроме этого чертова скрипа да своего дыхания.

Тетивщика не нужно было упрашивать. Он спешился и последовал за кирасиром. Теперь, когда Годелот надеялся найти уцелевших, первое оцепенение ужаса отступило. Он без колебаний ринулся к ближайшим справа развалинам хижины.

— Остерегись, тут бревна рухнули, сейчас попробую сдвинуть.

Остатки забора источали жар, но подворье частично уцелело. Обрушившиеся стропила крыши, видимо, задушили разгоравшийся в хижине огонь. Но на пепелище не было ни души. Годелот, не чинясь ожогами, расшвыривал тлеющие поленья, громко выкликая:

— Есть тут кто? Я кирасир его сиятельства, не бойтесь!

Пеппо, стоявший посреди двора, вдруг вскинул руку.

— Годелот, нет ли тут погреба? Плохо слышно, будто мышь из-под пола пищит.

Шотландец огляделся.

— Погреб… Ну конечно!

Растрескавшиеся дубовые доски сыскались быстро. Ухватив медное кольцо, кирасир с усилием откинул крышку и наклонился над темным отверстием с уходящей вниз грубой лестницей.

— Хоть глаз выколи, — пробормотал он, — и не слышно ни звука. Нужно спускаться.

Пеппо отстранил Годелота рукой:

— Я первым пойду, мне в темноте сподручней твоего. Поди знай, не ждут ли там незваного гостя с вилами наготове.

Лестница поскрипывала под ногами, тетивщик осторожно спускался в прохладный, пахнущий сыром и виноградным жмыхом погреб, напрягая слух. Здесь почти не чувствовался тяжкий горелый дух разрушения. И вдруг Пеппо замер. Вот он, застойный запах свернувшейся крови, и тишина похожа на холодный студень вязкого страха. Здесь был кто-то, кто отчаянно старался не обнаружить себя.

Спрыгнув на земляной пол, тетивщик снова прислушался, но скрип перекладин лестницы под ногами спускавшегося Годелота заглушал шорохи погреба.

— Господи, — послышался вдруг шепот кирасира, — Пеппо, он еще жив.

В тусклом свете, льющемся из открытой крышки, Годелот увидел лежащего в углу мужчину лет сорока. Заскорузлые от крови пряди седеющих волос прилипли ко лбу. Человек лежал неподвижно, еле слышный свист рваного дыхания вырывался из запекшихся губ. Он был в сознании, голова медленно повернулась к Годелоту, приоткрылись мутные глаза.

— Кто… там? — голос оборвался, и шотландец упал на колени рядом с человеком.

— Молчи, сейчас напиться дам.

Несколько глотков воды освежили умирающего, и тот снова открыл глаза.

— Не хлопочи, парнишка. Господь милостив… скоро отойду. Невмочь мне. Схорониться думал с перепугу… дурень… с лестницы сорвался. Ног отчего-то… не чувствую.

Годелот закусил губу. Спина сломана… Как же должен был страдать этот несчастный, лежа здесь в темноте…

Пеппо неслышно опустился рядом:

— Кто разгромил деревню?

Но раненный мучительно повел головой, поднял непослушную руку и осенил себя крестом.

— Они… демоны… Ночью налетели, не упомню, сегодня аль вчера… Проснулись с женой — крыша уж занялась. Того… Уходите, мальчуганы. Проклято наше графство. Тот… другой… ничего не забывает. Завсегда нагрянет в свой час… должок взыскать…

Губы Пеппо слегка исказились:

— То есть… какие демоны?.. — с едва уловимой нервной нотой переспросил он.

Годелот же, преодолевая дурноту, склонился прямо к лицу крестьянина:

— Скажи, где прочие? Деревня пуста, но я почти не нашел убитых.

Раненный сглотнул, бессмысленно шаря ладонью по груди:

— Не знаю… Может, по соседним деревням схоронились… Али в лесу…

И вдруг крестьянин приподнялся на локте, со свистом втягивая воздух:

— А только Господь все одно сильнее! Эти, черные… они в подворья влетали. Ни звука, ни голоса… Молча… Факел на крышу… А сами того… дальше. Но никого не тронули. Не по силам им души христианские… Промчались — и туда, к замку унеслись… Как зола на ветру…

Эта вспышка подорвала остаток сил умирающего. Он снова рухнул на утоптанный пол, зашелся хриплым кашлем:

— Жена… — просипел он, — с женой… не простил… ся…

Пена вспузырилась на губах, и несчастный замер, глядя вверх щемяще-растерянными глазами.

Годелот коснулся пальцами шеи, закрыл умершему глаза и перекрестился. Затем обернулся к Пеппо, так же молча и неподвижно стоящему рядом с ним на коленях.

— Я еду в замок, — сухо отрубил он, надеясь, что голос не вздрогнул.

Пеппо не ответил, только бегло сжал его руку и тут же отдернул пальцы.

***

Ветер свистел в ушах, рвал волосы, осколками застревал в горле. Дробный топот копыт поднимал пыль с дороги, и Годелот почти завидовал Пеппо, не видевшему изломанных кустарников вдоль развороченной дороги, полей, прошитых шрамами грубых борозд, изуродованных выжженными пятнами, как лица прокаженных, будто по Кампано прошел равнодушный огненный смерч, местами слепо касаясь земли.

Тетивщик давно отбросил гордость и вцепился в плечи шотландца, чтоб не упасть с несущегося галопом коня. А Годелот все пришпоривал, давясь ветром, захлебываясь ужасом от того, что ждало его за следующей грядой холмов, и торопясь этому навстречу, чтоб не завыть в голос от этого тошного ледяного страха. Вот последняя возвышенность, еще несколько дней назад изумрудно-зеленая, а сейчас ощерившаяся черными пропалинами. Конь взлетел на вершину, тяжело поводя боками, и кирасир выронил поводья.

Необъятная долина Кампано простерлась перед кирасиром, развернув в бесстыдном, обнаженном убожестве рваные раны опоганенной земли и выжженных рощ. Это были не следы войны, лишь бессмысленное, бесцельное варварство, упивавшееся разрушением, словно похотью. Замок могучей цитаделью возвышался в нескольких милях, по-прежнему горделиво осанясь стройными башнями. Зыбкие столбы дыма там и сям курились меж изломов кровель, словно прежде, когда в праздничный день граф жаловал челяди пару барашков на вертелах. Но и издали кирасир видел языки копоти на светлых, выщербленных годами каменных стенах, провалы окон, обметанные черной каймой сажи, чье-то тело, бессильно уронившее руки меж крепостных зубцов, ворон, взметавшихся то и дело над шпилями замка, и снова исчезавших за стеной.

Годелот вдруг почувствовал, что трет лицо дрожащими руками, словно пытаясь проснуться, отряхнуть навеянный лишней кружкой кошмар. И внезапно ощущение собственных пальцев, черных от золы и пахнущих гарью, сдернуло с разума мутную спасительную дымку первого потрясения. Все было наяву. Вчерашний день лежал в обугленных руинах, погребя под собой юного Мак-Рорка, гордо звавшего себя кирасиром его светлости. Под палящим солнцем на дороге, ведущей к пепелищу привычной жизни, остался одинокий растерянный паренек, надломленный колос, по случайности выброшенный из свирепого жерла молотилки.

Господи, но ведь даже в Торторе нашлась последняя живая душа… Кто знает?..

Годелот снова дал шпоры измученному коню, а жгучая лучина внезапной надежды вдруг дымно вспыхнула в груди. Лишь бы достичь этих далеких ворот, ворваться в разгромленный двор замка, и вчерашний день воскреснет… Вороны взлетают с обочин неряшливыми стаями, хрипит уставший конь… Еще всего-то полторы мили — и вдруг чьи-то пальцы бесцеремонно впились в плечи.

— Годелот! Стой! Да стой же!

Шотландец машинально натянул поводья, непонимающе оглянулся, натыкаясь на неподвижный кобальтовый взгляд…

— Пеппо?.. — это прозвучало почти недоуменно, словно тетивщик возник за спиной ниоткуда. Но тот не удивился, лишь требовательно спросил:

— Годелот, куда ты несешься? Что впереди нас?

— Замок… — шотландец встряхнул гудящей головой и нетерпеливо перехватил узду.

Что за дурацкие вопросы? Зачем мерзавец остановил его? В висках стучала кровь, воздух был горяч и полон пыли — не сглотнуть. Лицо Пеппо расплывалось в знойном смрадном мареве, и Годелот лишь видел, как быстро двигаются губы тетивщика, вздрагивают брови, и слышал голос, то жесткий, то вдруг умоляющий, но не мог разобрать слов за гулом в ушах. Что он пытается сказать? И вдруг Пеппо схватил шотландца за плечи и грубо встряхнул:

— … не туда… там только смерть… не ходи… слышишь? — прорвались обрывки слов.

Годелот стиснул поводья так, что жесткие сыромятные грани впились в ладони — и все вдруг стало на места. Отстранив руки тетивщика, кирасир отвернулся, поднимая хлыст:

— Окстись. Там мой отец — а ты предлагаешь попросту развернуть коня и убраться восвояси?

В ответ в спину врезался крепкий кулак:

— Да погоди, осел упертый! Здесь нет ни звука, ни запаха жизни! Здесь пахнет кровью, дымом и разложением, здесь все дрожит от ненависти, даже камни ею сочатся! Там уже некому помочь, зато сгинуть среди стервятников — это куда вернее!

— Ну и пусть!!! — ярость ударила в голову, Годелот бросил поводья, соскочил с коня, вцепился в пыльную весту и сдернул тетивщика наземь, — пусть, слышишь?!! Это мой дом, куда мне идти отсюда?!! Чего бояться, что терять?!! Я и так уже все к чертям потерял!!!

Но Пеппо вскочил на ноги и снова схватил кирасира за плечо:

— Ты остался жив! Тебя Господь уберег, дурака, увел в чертов Тревизо, пока здесь творился ад! Если твой отец пал здесь — то он умирал счастливым, зная, что ты уцелеешь, а ты, выбросив в придорожную канаву последний ум, несешься вскачь за ним следом!

Красный туман заволок глаза, Годелот зарычал, с силой оттолкнул наглеца и замахнулся хлыстом, метя в ненавистное лицо. А тот увернулся, невесть как почуяв приближающийся удар, и выкрикнул на отчаянной яростной ноте:

— Не ходи туда, не надо, прошу!!!

Но шотландец уже снова вскочил в седло и понесся к замку. Он обернулся лишь на миг, выхватив взглядом одинокую фигуру, стоящую на дороге, мечущиеся на ветру черные пряди, полыхающие злобой и страданием слепые глаза. Сплюнул пыль, понукая скакуна, а в спину летел крик:

— Ну и катись к дьяволу! Давай, пришпоривай! Сдохни поскорее, мне пригодится твой конь!

Годелоту не было дела до воплей висельника, он мчался вперед, уже видя настежь распахнутые ворота. Конь фыркнул, переходя на рысь, а потом вовсе на шаг, испуганно прядая ушами.

Мертвые дубы, всего неделю назад неумолчно бормотавшие листвой и скрипом веток, щебетавшие сотнями птичьих голосов, сейчас молча задумчиво скребли обугленными пальцами по старинной кладке стены, испещренной щербинами ядер, что остались от давних битв. Коршун тяжелыми скачками пробирался по навершию ворот, поглядывая на пришельца круглым желтым глазом. Годелот двигался к воротам, сжимая зубы. Он боялся остановиться, не смел оглядеться, потому что знал — один долгий взгляд вокруг может лишить его мужества. Ворота впереди — лишь войти, и тогда он в полной мере постигнет всю глубину своей потери. Страшно… Но этот путь в неведении еще страшнее. А там, позади, он хладнокровно бросил слепого, доверившегося ему человека. Но бояться еще и за него уже не было душевных сил.

Годелот ощутил, как нервы все туже натягиваются звенящими струнами, грозя лопнуть, и пришпорил вороного:

— Пошел, дружище! Помирать — так давай поскорее!

Конь преодолел последние футы и ворвался во двор замка. Дымная горечь хлестнула по лицу, с карканьем поднялись тучи воронья, и Годелот соскользнул наземь, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота, а ручейки холодного пота пробираются за воротник.

Седые гарнизонные вояки, ветераны кровавых баталий и пошлых кабацких драк, любили порассказать о красотах своего бурного прошлого. И Годелот замирал, чувствуя упоительную дрожь в груди от историй о полях сражений, где израненные воины вслушивались в последние слова умиравших друзей, закрывали глаза павшим братьям, вынимали мечи из еще теплых рук отцов. Те рассказы пахли порохом и кровью, славой и мужеством. Но никто, ни один из подвыпивших рассказчиков не упомнил поведать Годелоту, как смердят под солнцем тела, еще сжимающие рукояти клинков в окоченевших пальцах. Как вороны проклевывают дыры в пропыленном сукне колетов, как монотонно зудят мухи, как тускло отражается солнце в раскаленных пластинах нагрудников.

Смерть шевелила горячим ветром чьи-то спутанные волосы, припорашивала пылью чьи-то неподвижные лица, потрескивала тлеющими бревнами, поскрипывала распахнутыми парадными дверьми замка. Она была всюду и во всем, даже в предметах, что едва ли могли умереть, ибо и живыми отроду не бывали. Тела лежали во дворе и на лестнице, виднелись на кавальерах и крепостной стене у мортир. Их было едва несколько десятков, но Годелоту казалось, что сотни трупов ковром стелются под ногами. Все в знакомых серых колетах, ни одного чужого…

Годелот сглотнул. Смрад затуманивал сознание, липкий ужас выстуживал кровь, и шотландец на миг проклял свое упрямство, погнавшее его в это страшное место. До дрожи хотелось вскочить на коня и мчаться отсюда, нестись, очертя голову, куда угодно, лишь бы вокруг были живые люди, лишь бы раздавались любые другие звуки, но не карканье ворон. Неужели никого, ни души не осталось в этом огромном, гулком, родном замке?

— Господи… — Годелот встал, чувствуя предательскую дрожь во всем теле. Не сметь малодушничать, не сметь отворачиваться с омерзением от тех, кто был почти его семьей. — Господи… господи…

Ни одна молитва не шла на ум, и шотландец двинулся вглубь двора, шепча это единственное вспомнившееся слово.

Он касался рук и лбов, вглядывался в изуродованные смертью лица. Одних легко было узнать, от других хотелось лишь отшатнуться. Здесь были не лишь однополчане… Истопник сидел у коновязи, нелепо скособочившись влево. У ступеней подвала лицом вниз распростерся конюх с разбитой головой. Но Годелот шел дальше и дальше, не зная, ищет ли он отца, или же наипаче всего боится его найти. Он гнал от себя мысль, что придется войти в замок. Молчаливый склеп, чернеющий пустыми глазницами окон, наводил на него отчаянный страх.

Вдруг черное пятно, лишенное латного блеска, привлекло внимание кирасира, и он бросился к крыльцу, перепрыгивая через лежащее на ступенях обугленное бревно, еще красноватое от не выстывшего жара. В проеме дверей лежал отец Альбинони, графский духовник. Отчего-то птичья гнусь пощадила его, и пожилой священник покойно глядел в потемневшую притолоку тусклыми черными глазами. Годелот коснулся пыльной рясы, жесткой от запекшейся крови. Один, два, три… Одиннадцать ран… Господи милосердный, за что так люто могли ненавидеть этого кроткого седого человека? За какие грехи истыкали клинками, словно вымещая на нем страшные обиды? Чувствуя, как жжет сухие глаза, шотландец накрыл рукой сжатый кулак пастора, будто прося последнего благословения. И тут пальцы Годелота почувствовали витой шнур от нательной ладанки, стиснутый в кулаке. Кирасир потянул за шелковые нити, пытаясь высвободить шнур из окоченевших пальцев. Он заберет ладанку и сохранит ее, он поедет в Венецию, обратится к епископу, нужно будет — и он дойдет до самого дожа, чтоб просить кары для тех, кто разорил графство. Медленно, виток за витком, шнур высвобождался из мёртвой руки. Вот показалось блестящее металлическое ушко, и из складок рукава пастора нехотя выскользнул продолговатый цилиндр из почерневшего серебра, покрытый мелкой гравировкой. За ним наземь с легким звоном скатились два старинных перстня и часы. Пастор держал драгоценности в руках. Похоже, он пытался откупиться от своих палачей…

Годелот бережно поднял перстни и снова нанизал на тонкие пальцы священника, осторожно вложил часы обратно в пасторскую ладонь. Затем расправил шнур, надел ладанку на шею и уже собирался спрятать под колет, как пониже лопатки вдруг больно ткнулось острие, и кирасир замер.

— Браво, мальчуган, — раздался из-за спины спокойный насмешливый голос, — ты по-военному точен. Явился ко времени, нашел чего получше. Ты был бы превосходным служакой, жаль, не успеется. Давай побрякушки.

Годелот сжал ладанку и медленно обернулся, чувствуя, как острие чертит по спине жгучую дорожку, застревая в сукне колета. Ступенькой ниже стоял коренастый человек в черном дублете и шлеме ландскнехта. Он раздумчиво рассматривал Годелота.

— Экий ты… Иноземец, что ли? Тут где-то уже лежит один навроде тебя, белогривый, только постарше. Не папаша ли твой?

Годелот задушено рыкнул и подался вперед, но острие скьявоны тут же уперлось в горло, а ландскнехт раскатисто захохотал.

— Не дури, птенец. Давай цацки, и положу тебя быстро, ничего и не почуешь. Я не зверь, чтоб детвору увечить. А начнешь кобениться — отправлю в рай безглазым, даже на ангелов не подивишься.

Стальное жало вкрадчиво оцарапало щеку шотландца и кольнуло веко. Годелот почувствовал, как тяжкий груз пережитого за этот бесконечный страшный день обратился где-то внутри больной и яростной бесшабашностью. Он сжал ладанку в пальцах и улыбнулся:

— Изволь. И на грешной земле без глаз управляются — так неужто в раю не сдюжу?

Ландскнехт же, на миг оторопев от наглости юнца, мгновенно утратил напускное благодушие.

— Да ты весельчак, шлюхин сын? — скьявона чиркнула по второй щеке, и Годелот, чувствуя, как теплые капли скользят по лицу, вдруг расхохотался. Напряжение последних часов выплеснулось, смыв остатки осторожности. Шотландец схватился за холодное острие и прижал его к своей переносице.

— Давай! Коли! Попытай заодно удачу, загадай, в какой глаз попадешь!

Ландскнехт взревел, ударил шотландца сапогом в живот, и Годелот рухнул на ребра ступенек, захлебываясь хохотом и кашлем. Клинок рассек колет на груди, оцарапав кожу, и солдат шагнул ближе:

— Я тебя разрисую этим острием, как чеканщик. Ты будешь в ногах у меня валяться, выпрашивая смерть, поганец! — Скьявона вонзилась в свежую царапину, заскользила, углубляя порез, и Годелот захохотал громче, глуша смехом крик. И тут мучитель отдернул оружие.

— То ли ты жилой крепкий, мальчуган, то ли просто юродивый. Что ж, я и для таких забаву знаю.

С этими словами он воткнул лезвие скьявоны в трещину тлеющего бревна, выдернул и поднес раскаленное докрасна острие к левому глазу кирасира.

Годелот понимал, что ландскнехт не шутит, и легкой смерти ему не видать. Нет, этот человек вовсе не испытывал к нему ненависти. Это просто был один из тех, кто упивается чужой болью, как вином или женским телом. Сейчас его ослепят на один глаз, а потом истязания продолжатся, пока он и в самом деле не будет кататься по земле, исходя воем и мольбами. Этого нельзя было допустить, и Годелот замер, тяжело дыша, готовый рвануться вперед, как только клинок коснется глаза, и разом прекратить адскую забаву.

Вот уже не больше десяти дюймов, и легкое тепло защекотало бровь. Внимание… Годелот напрягся, приготовившись к последнему рывку… И вдруг оглушительный выстрел разорвал барабанные перепонки, а в лицо кирасиру полетели горячие брызги. Зазвенела упавшая скьявона. Ландскнехт взмахнул руками и грузно рухнул на ступеньки прямо рядом с шотландцем, словно отброшенный мощным ударом в спину. Шлем звонко громыхнул о камень и покатился вниз по лестнице. Там, тремя ступеньками ниже, стоял Пеппо с дымящейся аркебузой в руках. Широко распахнутые глаза горячечно блестели, он напряженно вслушивался в стоящий вокруг гвалт испуганных ворон и угасающее эхо выстрела:

— Лотте! Ты жив? Не молчи, гнус, Христом заклинаю! — Годелот мог поклясться, что в хриплом голосе слышалось почти отчаяние.

— Здесь я, — вместо слов из горла вырвалось нечленораздельное бормотание. Шотландец неловко зашевелился, пытаясь встать, грудь обожгла боль, и в глазах вдруг потемнело…

***

Он очнулся от прикосновения холодной влажной ткани к рассеченной щеке. Лба коснулась рука, теплая и упоительно живая. Исчезла, послышался плеск, и снова к лицу прильнуло холодное полотно. Годелот медленно открыл глаза и попытался вздохнуть, но помешала тугая повязка на груди.

— Наконец-то очухался, — как сквозь толщу воды донесся сварливый голос Пеппо, в котором предательски прорывалось облегчение.

Шотландец невольно ухмыльнулся — тетивщик был верен себе. С трудом приподнявшись, Годелот огляделся. Он лежал на собственном колете в тени дубовых стволов за стеной замка. Рядом Пеппо сосредоточенно мочил в колодезной бадье, снятой с крюка, окровавленный лоскут.

— Лежи, дурище, — обернулся он к Годелоту, — насилу кровь остановил, вот же напасть.

Годелот, не споря, откинулся наземь — в глазах мелькали черные точки. А Пеппо продолжал недовольно бормотать:

— Я кого предупреждал? Так нет же, полез голыми руками в печь, герой.

— Зачем ты пошел за мной? — прервал кирасир воркотню тетивщика, — я бросил тебя посреди выжженной земли, как последняя сволочь.

Пеппо хмыкнул, отжимая лоскут:

— Ну как же. Надеялся, что тебя уже какой-нибудь перекладиной прибило. У меня башмаки совсем паршивые, твои наверняка покрепче будут.

Годелот рассмеялся, машинально потирая ноющую грудь.

— Не знал, что ты умеешь стрелять из аркебузы. Как ты меня нашел?

Тетивщик пожал смуглыми, почему-то обнаженными плечами:

— Я и не умею. Только чистить обучали и заряжать. Вовремя вы лаяться начали. Дорога-то одна, мимо замка не промахнешься. Во двор вошел, а дальше на вашу брань метился. Если б ты шум не поднял, да вороны глотки не драли — мне б вовек не приблизиться к вам незамеченным, я спотыкался раз десять, пока аркебузу заряженную отыскал, да еще пока фитиль запалил. Ну, а сукин сын этот так голосил, что целиться было несложно, разве только вот тебя задеть боялся.

— А как же башмаки? — добродушно поддел Годелот. Нервозная многословность выдавала тетивщика с головой. — Да еще Лотте… Меня так только дома называли.

Пеппо яростно оскалился:

— Это я так, сдуру, не мни о себе, — отчеканил он.

Годелот покачал головой и тут же посерьезнел:

— Спасибо. Не только от смерти, но и от позора уберег.

— Квиты, — усмехнулся итальянец. А Годелот меж тем ощупал повязку на груди, пригляделся к тряпице, что все еще держал в руках Пеппо.

— Погоди. Это ж твоя камиза. Ты зачем рубашку загубил?

Тетивщик нахмурился, поднимаясь на ноги:

— Так не штанами ж тебя перевязывать, бестолковый. Передохни пока. Я пойду, поищу лошадь этого остряка, едва ли он пешком притопал.

Годелот оперся на локоть.

— Не рыскал бы ты окрест в одиночку. Сам видел, что за волки на графской земле завелись.

Пеппо задумался:

— Твоя правда… Но все равно убираться надо. Куда ты теперь подашься?

Кирасир вздохнул. Давно ли он сам спрашивал Пеппо о том же?

— В Венецию. Я должен уведомить дожа о произошедшем. Враги не появляются ниоткуда. Кто-то непременно за это ответит.

Тетивщик кивнул:

— Значит, в Венецию, — спокойно отрезал он, не дожидаясь возражений.

Глава 5. Бутафор-громовержец

Паолина потуже затянула веревицу вокруг норовившего рассыпаться хвороста и хмуро осмотрела охапку. Во дворе под навесом сохла целая поленница отменных дров, но мать все равно посылала ее за хворостом, хотя знала, что дочь недолюбливает это занятие. Хотя, вероятно, именно поэтому. Паолина подхватила вязанку и неспешно зашагала по просеке: ну и пусть. Все равно, никакой хворост сегодня не мог испортить ей настроения.

Паолина терпеть не могла ярмарок и всегда люто на них скучала. Не чтобы она не любила танцев или сладостей, но была совершенно не популярна среди сверстников и на праздниках обычно тосковала среди старших, напуская на себя безразличный вид.

Вот же, казалось бы, незадача… Единственная и обожаемая дочь сельского барышника, девица на выданье, Паолина считалась одной из самых завидных в Гуэрче невест, однако досадно не вышла лицом, была глазаста, большерота, худа, как деревянная кукла, и к тому же отчаянно застенчива. Вдобавок строгая мать и слышать не хотела о цветных лентах, ярких юбках и прочих любимых девушками красотах, утверждая, что хороший вкус никогда не родится из петушиных перьев (а к матушке стоило прислушаться, ибо в молодости та была кормилицей господского сына, немало времени провела в хозяйском поместье и в нарядах смыслила совсем не на крестьянский лад).

Вот потому-то более миловидные и менее зажиточные подруги относились к Паолине с насмешливой снисходительностью, считая слабохарактерной серой птахой, и в виде утешения порой намекали, что горевать ей все одно не о чем, понеже на ее приданое жених непременно найдется.

Однако вчера… Вчерашнюю ярмарку она вспоминала всю ночь. Впервые в жизни ее, только ее одну пригласил танцевать приезжий, да еще горожанин, да еще такой затейник, что сам сельский старшина с хохотом рассказывал о нем своей сварливой жене. Паолину весь вечер забрасывали шуточками, доселе никогда ей не предназначавшимися, и даже расспрашивали, не звал ли ее плясун на свидание. В какой-то миг раскрасневшейся девушке до смерти захотелось приврать, до того необычно было чувствовать себя едва ли не красоткой. Но Паолина знала, что всякая похвальба в маленьком сельском мирке быстро разоблачается. Пуще же всего она боялась проговориться об увечье падуанца, ведь соседские балаболки непременно распустили бы слух, что на дочку барышника Кьяри если кто и позарится — так только слепой. Нечего всяких дур веселить…

Паолина воинственно перехватила вязанку и поднялась на скрипучий горбатый мостик через задушенный летним зноем ручей. Занятая своими размышлениями, она не сразу заметила сидящего на краю оврага человека. А тот меж тем поднялся, преграждая девушке путь. Черный монашеский плащ колыхнул суконными полами, и Паолина невольно подумала, как жарко должно быть незнакомцу в такое пекло. А тот слегка сдвинул капюшон назад, и в черном обрамлении показалось изможденно-худое лицо. Серые глаза глянули на Паолину с непонятным любопытством и даже, пожалуй, ожиданием. Девушка отшатнулась назад, вдруг натыкаясь на кого-то еще и резко оборачиваясь: позади нее тоже стоял монах. Плащ его был распахнут, и Паолина замерла, на миг ослепленная доминиканской туникой, сиявшей в солнечных лучах кипенной белизной.

— Святой отец, — пробормотала она, смутившись, и поклонилась. Монах же мягко коснулся ладонью склоненной девичьей головы:

— Ты из Гуэрче, дитя, верно?

— Да, отец… Чем я могу вам служить? — окончательно смешалась Паолина, надеясь, что клирику нужно лишь указать дорогу к постоялому двору. Опасаться божьих слуг причин не было, но меж двух незнакомых людей все равно было как-то неловко. А доминиканец буднично кивнул и все также мягко промолвил:

— Мне нужна сущая безделица, милая. Только ответь, где мне отыскать юношу, с которым ты вчера танцевала на ярмарке.

Девушка ошеломленно подняла глаза и вдруг ощутила, как где-то глубоко в животе словно дернули за крепко привязанный шнурок: вчера за плясуном тоже следил монах…

Она откашлялась:

— Я не знаю, святой отец. Я никогда его прежде не видела.

— Разве? Однако с завязанными глазами он без колебаний выбрал именно тебя.

— Так… Ну так… все прочие девушки уже танцевали, а я нет, — это прозвучало так жалко, что Паолине захотелось глупо разреветься от обиды: монах поневоле задел саднящую занозу. А сам доминиканец приподнял брови:

— Ты выглядишь девицей из приличной семьи. И вдруг любезничаешь с каким-то незнакомым фигляром?

— Так ярмарка же, святой отец… Все веселятся…

Монах помолчал, глядя на девушку, а потом проговорил ровно и раздельно:

— Ты лжешь. Ты нагнала его у самых ворот и несколько минут с ним шепталась. Проверь, милая, ошибки молодости порой калечат всю жизнь. Где вы назначили свидание? Лучше об этом узнаю я, дитя мое, чем твои родители и односельчане.

Паолина, только что совершенно растерянная, вдруг почувствовала укол неистовой обиды:

— Вы говорите со мной, как с… бесстыжей девкой, святой отец, — отрезала она, — а я не из таких. Вы кого угодно в Гуэрче спросите — самый завзятый сплетник обо мне слова дурного не слепит.

Это прозвучало почти запальчиво, а губы доминиканца вдруг дрогнули, будто тот сдерживал смешок:

— В таком маленьком местечке — и ни один болтун не припомнит ничего интересного? Не больно же тебя кавалеры балуют, милая…

Паолина задохнулась, чувствуя, что злые и бестолковые слезы вот-вот брызнут из глаз.

— Грех вам! — ляпнула она, краем ума осознавая несусветную наглость этих слов и ужасаясь ей, — я и в мыслях дурного не имела! Я же… я только словом перемолвиться!

— Перемолвиться… — в доброжелательном голосе монаха засквозила насмешка, — милое наивное дитя, женское тщеславие порой играет злые шутки. Если незнакомый заезжий мастеровой пригласил тебя танцевать — это еще не повод бегать за ним. Ну… разве что, тебе было любопытно, так ли он горяч на сеновале, как на танцевальной площади.

Паолина сжалась, лицо пылало от унижения, словно оскорбительные слова холодными ладонями хлестали по щекам.

— Пропустите меня, святой отец, — пробормотала она, все еще пытаясь сдержать слезы, — мне домой пора.

А доминиканец вкрадчиво промолвил, глядя поверх плеча девушки на своего спутника:

— Погоди, милая, мы не договорили. Брат, я опасаюсь за отроковицу. Она уверяет, что ничего неладного не умышляла, а меж тем стыдится искренне исповедаться. Негоже оставлять заблудшую душу в потемках. Быть может, ее еще не поздно спасти. Взови к девице.

Паолина не успела ни о чем подумать. Не успела даже сильнее испугаться, когда меж лопаток ткнула жесткая рука. Девушка упала, рассыпая хворост и обдирая щеку о бугристый корень. Что-то свистнуло прямо над головой, и в спину с мерзким щелчком впился кнут. Девушка подавилась криком, а свист повторился, и новая огненная полоса вспыхнула поперек плеч, а потом снова.

Желуди вгрызались в ладони шершавыми шляпками, и земля пахла терпкой летней щедростью, с равнодушным аппетитом впитывая брызги крови. Носок сапога легко, почти дружелюбно ткнулся в щеку:

— Дитя мое, в твои годы нескладное вранье простительно, но вот бесстыдство — худший девичий грех, — монах больше не насмехался, его голос был мягок и участлив, и от этого отеческого голоса липкие пальцы тошного ужаса щекотали шею, прогоняя вдоль хребта волны крупной дрожи.

— Исповедуйся, дитя. Поверь, покаяние врачует страшные душевные язвы, и жить после него намного легче. — Несколько вязких секунд протекли в тишине, вспарываемой хриплым девичьим дыханием. — Молчишь… — Голос дрогнул горьким сожалением, — брат, взови к девице.

Снова свистнул кнут, и Паолина надрывно вскрикнула, выгибаясь под ударом.

— Пощадите… Я же ничего дурного… — она закашлялась, давясь словами. В голове мутилось от боли, тошнота перехватывала дыхание.

— Милая, я ни в чем тебя не обвиняю, — в Голосе дрогнула мука, — я лишь хочу тебе помочь. Не терзай нас обоих. Лишь ответь, как найти плясуна. Очисть душу от чужого греха.

Паолина разрыдалась. Слезы выжигали дорожки на исцарапанных щеках.

— Я ничего о нем не знаю, святой отец… Он даже имени своего не сказал. Он падуанец. И он… слепой. Все.

Голос помолчал. А потом темный силуэт склонился ниже, заслоняя солнце, и головы девушки коснулась ладонь. Провела по волосам, будто убаюкивая беспокойного ребенка:

— Ну же… Разве стоили эти простые слова такой боли? Продолжай, дитя мое. Дальше будет легче.

— Но я…

Рука вдавилась в затылок, притискивая голову к земле:

— Только не лги. Пойми, милая, мне и так уже трудно верить тебе.

Нужно было закричать… Завопить, обдирая горло, чтоб переполошить весь дом и самой проснуться от собственного крика. Но крик не шел, костью застряв в горле, как во всяком страшном сне. Зато дубовые листья под щекой были жесткими, как лепестки ржавчины, и полосы кнута на спине полыхали слишком горячо, и пальцы все еще были липки от смолы, и рассыпанный хворост трещал под фасонными сапогами монаха слишком сухо и по-настоящему…

Щегольской сапог с бордовым кантом вдоль шва нетерпеливо топнул, вминая в прелую листву пряди, выпроставшиеся из распустившейся косы.

— Молчишь… Ну, что ж, есть лишь один способ проверить, хорошо ли осведомлены деревенские сплетники. Брат, приступай, помолясь.

Паолина заледенела, когда уверенная рука перевернула ее на спину. Та самая кость, стоящая поперек горла, продралась рваным всхлипом. В свежие следы кнута словно плеснули уксуса. Ужас застил глаза, и высокая узкая фигура, склонявшаяся к ней в ореоле солнечных лучей, бьющих сквозь дубовые кроны, казалась безликим сгустком черноты. Второй силуэт стоял в двух шагах, и белая ладонь, обвитая четками, выделялась среди черных складок облачения. Затрещало полотно разрываемого подола камизы, и Паолина вдруг с холодной отчетливостью поняла: сейчас случится нечто, после чего нельзя будет больше жить. И матери в глаза глядеть будет нельзя, и на собственное отражение в воде тоже.

По-кошачьи зашипев, она рванулась навстречу обидчику, вцепляясь тому в лицо. Пусть лучше убьют без затей… Разорванный подол уже не стеснял ног, и она брыкалась, раздирая ногтями щеки насильника.

— Шельма чумная, — выплюнул тот, подминая селянку под себя, и замахнулся. Удар по скуле выбил из глаз искры, а откуда-то, словно издали, несся гневный вопль:

— Не бей девку, олух! Проку от нее, от мертвой!!!

По-паучьи ловкие лапы сжали запястья Паолины, резко выкрутили, и она с удвоенной силой заметалась на земле, раздирая спину об узлы корней.

— Не надо!!! Пошел прочь, дьявол!!! Не надо!!! Нет!!!

Надрывные вопли разлетались по молчаливому полуденному лесу, будто щепки из-под топора. Паолина визжала, не чуя уже ни боли, ни страха, жаждая только изыскать способ хоть одним ударом отплатить гнусу, смердящему отсыревшим сукном и хворой утробой. А тот боролся с ней, вдавливая в землю и поливая похабной бранью. Наконец жесткая ладонь сдавила горло, и девушка коротко захрипела, соскальзывая во тьму.

***


Годелот сосредоточенно выбирал из гривы коня репейники. Взглянул на щерящийся оскал ворот. Украдкой покосился на тетивщика, сидевшего у могучего дубового ствола. Затем невольно отвел взгляд, задумчиво хмуря брови. Пеппо поднял голову:

— Чего вздыхаешь, как невеста? — спросил он с неожиданной мягкостью, — пойдем, покуда солнце не зашло. Отца твоего найдем, похороним по-людски.

Годелот резко обернулся — чутье шельмеца очередной раз скрежетнуло по нервам острым суеверным коготком. Задержал взгляд на обветренном лице — и вдруг прочел на нем непривычное участие.

Пеппо же встал на ноги и провел рукой по поводьям, проверяя, надежно ли привязан вороной. Шотландец неуверенно покосился на него: он был уверен, что Пеппо наотрез откажется снова входить в замковый двор и, возможно, опять попытается удержать спутника, как недавно на дороге. Однако тогда мерзавца легко было посылать к чертям. Но не теперь, когда труп ландскнехта остывал на ступенях замка, а грудь кирасира была перевязана единственной рубашкой Пеппо. И Годелот мучительно искал слова, что убедят тетивщика, не уязвив его. Однако Пеппо сам разрешил сомнения, и Годелот отложил до поры размышления об этой несвойственной тому сговорчивости.

Но у ворот шотландец все же остановился:

— Тебе ни к чему идти со мной. Не злись, но ты не поможешь мне найти отца. Да и… небезопасно там.

Пеппо привычно нахмурился, но спокойно отозвался:

— Я знаю, что я тебе в поисках не подмога. Но, как найдешь отца, вдвоем сподручней будет. Да и в этом аду вдвое муторней, если не с кем словом перекликнуться.

Годелот помолчал, а потом коротко хлопнул тетивщика по плечу, словно приглашая следовать за собой.

Кирасир больше не окидывал двор широким взглядом. Он молча шел вперед, взглядывая в мертвые лица, снимая шляпы, переворачивая тела. Он рвано вдыхал сквозь стиснутые зубы, узнавая тех, с кем восемь лет жил бок о бок. Он не позволял себе остановиться, осеняя крестом холодные лбы и шагая дальше. После шестого тела шотландец остановился, хмурясь и покусывая губы. Затем медленно двинулся дальше, теперь уже внимательней осматривая убитых и все чаще подолгу о чем-то задумываясь.

Хьюго не было во дворе… Годелот обернулся, поискал глазами тетивщика. Тот зачем-то тоже бродил по двору, ссутулившись и теребя воротник весты, будто ему трудно было дышать. Шотландец откашлялся, ощущая гадкий холодок в животе.

— Пеппо! Я пойду в замке поброжу, — голос кирасира предательски дрогнул. Тетивщик кивнул:

— Погоди, я на крыльцо поднимусь. Ежели чего — позовешь.

У входа в замок шотландец снова остановился у тела отца Альбинони.

— Здесь убитый лежит, — тихо проговорил он, удерживая Пеппо за плечо, — это мой учитель, проповедник графский. Надобно и его похоронить.

Сняв руку с плеча спутника, он двинулся было к дверям замка, но снова остановился. Секунду подумав, решительно сошел по ступеням вниз и подобрал шлем застреленного Пеппо мародера.

— Вот что, — твердо проговорил он, кладя шлем на нижнюю ступеньку, — мне не понравилось, что тот несчастный крестьянин валил все на демонов. Видел я этого демона, — Годелот брезгливо сплюнул и продолжил, — я возьму этот шлем, покажу его в столице — и пусть кто угодно в ответ толкует, что в демоны в ландскнехтах нынче служат.

— Резонно, — пробормотал тетивщик, хмурый и бледный до желтизны. Ему было заметно не по себе.

Поколебавшись еще несколько секунд, Годелот приблизился к телу пастора и вынул нож. Перекрестился, преклоняя колено у тела учителя, и вырезал из рясы квадратный лоскут со следами крови и клинков.

— Покойтесь с миром, отец Альбинони, — пробормотал шотландец, складывая лоскут, — простите меня за это, но мне нужны доказательства.

Спрятав жесткое черное сукно под колет, Годелот вздохнул, словно перед прыжком в прорубь, и скрылся в полутемном холле замка.

Приготовившись к ожиданию, Пеппо опустился на ступеньку у тела пастора, потер ноющие виски и затих. Некоторое время он неподвижно сидел, вслушиваясь в карканье ворон и порой едва заметно вздрагивая. Потом медленно коснулся ребра ступеньки и ощупал шершавый край. Лишенный глаз, он подспудно боялся неизвестности окружавшего его мира.

Пальцы жадно и пытливо пробежали по кромке тесаного камня, оценивая ширину и высоту ступеней, за века отполированных тысячами ног до ласкающей осязание гладкости. Затем ладонь наткнулась на жесткие складки рясы, и Пеппо вздрогнул. Секунду поколебавшись, потянулся дальше вдоль измятого сукна и коснулся окоченевшей руки, холодной, будто выточенной из дерева. Пеппо отдернул руку и потер пальцы, словно обожженные…

…В холл замка Годелот спустился раздавленным и опустошенным. Ужасаясь бойне во дворе, он не предполагал, что ждет его в покоях. Там, снаружи, кормили коршунов павшие солдаты, мужчины в кирасах, чьей работой была война, а гибель — последним расчетом по увольнению. Но внутри лежал в руинах мирный, уютный быт. Одни комнаты выгорели дотла, щетинясь остовами мебели, обглоданной огнем. Другие пожар пощадил. Осколки, обломки, клочья картин и занавесей стыдливо живописали разгул бессмысленного вандализма, с каким безымянная солдатня крушила чужой обжитой и теплый мирок.

На площадке второго этажа, упираясь головой в крутые ступени, лежала служанка — ее тело было вывернуто под причудливым углом, лицо застыло гримасой беспомощного ужаса. Похоже, в панике убегая из гибнущего замка, она просто упала с лестницы. Годелот не смог пройти мимо. Он почувствовал, как у него застучали зубы, когда он расправлял смятый подол домотканого платья и складывал на груди руки, одна из которых была изуродована капавшей с факела горячей смолой.


…Хьюго был здесь. Он опирался спиной о закрытую дверь трапезной, словно спал, захмелевший за ужином. Годелот почти не помнил потом, как мчался в тот миг по коридору, как упал на колени, хватая отца за окоченевшие руки, как прижимал к груди разбитую голову, еще недавно белокурую и густо высеребренную сединой.

Все потери, все удары этого дня в одночасье переполнили чашу самообладания подростка. Он рыдал, захлебывался слезами, не чувствуя жжения в рассеченных щеках, словно оплакивая навсегда уходящее отрочество, которое так недавно по-юношески презирал, стремясь к зрелости и свободе.

Негромкий звук шагов заставил Годелота встрепенуться, отирая с лица слезы и кровь. Позади него стоял Пеппо, молча опершись плечом о стену. Застигнутый врасплох, Годелот машинально рявкнул:

— Чего пялишься?!

Пеппо медленно покачал головой:

— Я не пялюсь. — В его голосе не слышалось и тени сарказма.

…Уже смеркалось, когда Годелот с объемистым свертком в руках почти бегом покинул замок. Два грубых креста у подножия неохватного дуба отбрасывали длинные тени в последних отсветах дня.

Пеппо исчез.

Шотландец остановился, недоуменно оглядывая дорогу и покореженные огнем остатки рощи. Всего час назад, после похорон, он оставил тетивщика здесь. Куда же делся мерзавец? В душе заклокотало раздражение пополам с тревогой. Вороной по-прежнему с отвращением щипал клочковатую сухую траву. Хотя отчего-то Годелоту не верилось, что мошенник мог бы сбежать, украв коня и бросив кирасира в мертвом Кампано. Так что ж, ландскнехт был не один? Горизонт темнел на глазах. Годелот снова огляделся, вслушиваясь в полумрак.

— Пеппо!!!

Эхо раскатилось по долине, затерявшись в холмах, и тут же в ответ донесся свист, а за ним конский топот. Выругавшись сквозь зубы, Годелот бросил наземь свою ношу и выхватил клинок. Среди черных стволов, постепенно сливавшихся с вечерней мглой, замелькал силуэт всадника, и прямо навстречу Годелоту из-за деревьев на широкогрудом жеребце вылетел Пеппо. Ловко осадив скакуна, он спрыгнул наземь:

— Погляди, Лотте! Это наверняка конь давешнего мародера, сам пожаловал!

Годелот с лязгом загнал оружие обратно в ножны и толкнул Пеппо в грудь.

— Тебя какой леший на ночь глядя по равнине гоняет?! Договорились же поодиночке в округе не болтаться!

Пеппо примирительно вскинул ладони:

— Да не бухти, вот же наседка! Говорю ж, сам конь пришел, вороного твоего, не иначе, почуял. А что уволок меня — так с ним же не сразу поладишь, норовистый оказался, дьявол, а я и за поводья дернуть толком не могу, ладоням еще больно.

Годелот обиженно замолчал. Усталость бесконечного дня не оставляла сил для свары, и, решив рассчитаться с шельмецом за «наседку» позже, шотландец рванул с земли принесенный узел.

— Вот, возьми, — проворчал он, протягивая Пеппо полотняную камизу, — я в гарнизонные квартиры наведался. Не позарился никто на мой скарб. И вот еще… думаю, тебе в самый раз.

Пеппо протянул раскрытую ладонь и почувствовал, как в нее легла холодная рукоять. Провел пальцами по узкому длинному лезвию.

— Это швейцарский басселард, отцов трофей, но он так нему и не привык. Отец вообще не жаловал кинжалов, всю жизнь палашом орудовал, — голос Годелота был тих и осторожен, словно тот касался раны, проверяя, сильно ли болит.

— Благодарствуй, — смущенно пробормотал тетивщик. Кинжал был легок и основателен, резьба рукояти холодила ладонь, и Пеппо вдруг ощутил неловкость от этого дорогого подарка.

Повисла тишина, тетивщик лишь слышал, как Годелот позванивает еще каким-то оружием.

У самого уха раздалось фырканье, и в висок легко ткнулся теплый лошадиный нос. Натягивая предложенную рубашку, Пеппо лукаво улыбнулся:

— Гляди, признал. Хороший конь. А масть какая?

Годелот не удержался, криво улыбнувшись в ответ:

— Каурый. И правда, хорош.

***

Едва пыльный тракт тускло засерел в рассветной мгле, двое всадников уже мчались прочь от мрачного донжона Кампано. Годелот, так и не сумевший ночью заснуть под взглядом черных окон мертвого замка, спешил оставить разоренный край. Кому перешел дорогу старый затворник-граф, если земли его так варварски уничтожили, не щадя ни сел, ни посевов?

Деревни проносились мимо выжженными руинами. От Лаго Учелли осталось четыре подворья, безмолвных и пустынных. Пьегаре еще дымилась вдалеке непогасшими остовами домов. Кариче скрывалась за холмом, и Годелот не свернул к ней, зная, что и ее не пощадили. Только островерхая крыша старинной церкви одиноко выглядывала из-за рощи, уцелевшая и от этого почему-то еще более мрачная. В первый миг Годелот натянул поводья, собираясь направиться к ней, но тут же снова дал коню шенкеля. Этот осколок его вчерашнего дня, будто случайно отлетевший на обочину, зря разворошит осевшее было потрясение… Пройдет несколько дней, и уцелевшие начнут возвращаться на родные пепелища. Он же должен отнести вести властям и порадеть о справедливости.

День прошел в непрерывной скачке. Стремясь сократить путь, Годелот свернул с тракта и пустил коней через пастбища. Спутники почти не разговаривали. На скаку пыль мгновенно набивалась в горло, а вечером утомленные подростки по очереди сидели на часах, вслушиваясь в неприютную дымную ночь.

Годелот опасался новой встречи с мародерами. Конечно, он не ушел из замка безоружным. Тяжелый шотландский палаш покоился теперь в могиле Хьюго, но превосходную отцовскую скьявону, боевой трофей Мак-Рорка-старшего, Годелот счел своим наследством. В чересседельной суме прятался небольшой, но грозный чекан. К ремням был накрепко привязан единственный в замке мушкет: эта невиданная роскошь перепала на последней войне коменданту Гвидо, и Годелот, хоть и не без колебаний, решил не оставлять дорогое оружие ржаветь посреди двора.

Однако все это не защитило бы их от невидимого стрелка, что мог бы позариться на лошадей. А потому Кампано нужно было проехать, не мешкая.

Кони не подвели. Назавтра к вечеру Пеппо и Годелот покинули графские земли, перевалили через невысокие, взъерошенные ветром холмы и углубились в лес.

Теперь, в шелестящей сени деревьев, шотландец ощутил, как разом ослабла сжатая в груди пружина. Он обернулся к спутнику и увидел, как разглаживается вертикальная черточка меж бровей Пеппо, и смягчается плотно сжатая линия губ. Чувство постоянной опасности отступило, и в одночасье навалилась усталость.

Годелот придержал коня:

— Будет нам нестись, надо лошадям роздых дать.

Пеппо так же молча кивнул.

На ночлег остановились неподалеку от быстрого говорливого ручья. Когда шотландец вернулся к месту привала, ведя за собой напившихся коней, в подлеске уже совсем стемнело. Во мраке слышался треск хвороста и звяканье кресала — Пеппо складывал костер.

Годелот опустился наземь, рассеянно глядя, как первые оранжевые отблески то и дело выхватывают из темноты сосредоточенное лицо тетивщика. Где-то прямо над головой неожиданно-заполошно затрещала птица, и кирасир вздрогнул, машинально придвигаясь ближе к разгорающемуся огню.

За скудным ужином Годелот пытливо посмотрел на спутника. Тот неторопливо помешивал угольки костра. Едва заметно дрогнувшие брови выдали, что итальянец почувствовал взгляд, однако, против обыкновения, не ощетинился.

— Пеппо, — краем ума Годелот понимал, что разговор он затевает глупый, но отчего-то хотелось выговориться, — ты чувствовал когда-нибудь, что прежде мнил о себе больше, чем стоишь на деле?

Тетивщик отложил ветку и задумчиво прикусил губу:

— Да каждый раз, как дверной косяк лбом обозначу — так и чувствую…

Секунду помолчав, он повернул голову к Годелоту, и отблески костра заплескались в неподвижных глазах:

— Если тебя гложет, что я плачущим тебя застал — не бери в душу. Ничего тут стыдного нет.

Годелот покачал головой, протягивая тетивщику флягу с вином:

— Я, брат, клинком махать с горем пополам научился и уже всерьез считал себя солдатом. А на деле вышло, что от солдата у меня только колет ношеный. А сам я… просто мальчишка, и гонор у меня дутый. Когда во двор впервой вошел — едва в обморок не свалился, будто девица.

Но Пеппо нахмурился:

— Чушь болтаешь. Знаешь, в мастерской Винченцо вечно вояки толклись, друг перед другом пыжились. Конечно, в основном кудахтали, у кого капрал хуже, да кто больше девок перещупал. Но бывало, заглядывал к нам один старый пикинер — не так оружие отладить, как лясы поточить. Рассказчик был — заслушаешься.

И вот от этого пикинера узнал я одну вещь, которую и тебе не грех знать. Он толковал, что доблесть на поле боя не проверяется. В мясорубке даже самые заячьи души в герои выходили, потому что там храбрым быть легче легкого. Как спьяну клинком машешь, а голова пустая, даже на минуту вперед не глядишь. Зато после боя на батальное поле сунуться — вот тут железная кишка нужна. Когда кровь остыла — до смерти страшно среди требухи оскальзываться, друзей и братьев по кускам собирать. А кому довелось домой издалека вернуться и пепелище застать — тут любой лицом в пыль падает, хоть бы три лавровых венка на голове скирдой сидели. Вот так-то.

Годелот впился взглядом в лицо тетивщика, ища ускользающую тень насмешки. Но Пеппо молча смотрел куда-то поверх плеча спутника, не пряча глаз и не надевая привычной настороженной маски.

— Может быть, ты и прав, — задумчиво промолвил шотландец, тоже машинально берясь за ветку и вороша угли.

— Послушай, Пеппо, — вдруг добавил он, — я одну странность в Кампано приметил, когда тела осматривал. Видишь ли… ни у кого, кроме отца Альбинони, колотых ран не было. У всех головы разбиты. Сверху эдак, как по наковальне бьют. Отчего бы это, а?

Пеппо зябко поежился и придвинулся ближе к огню:

— Божий Молот, — пробормотал он.

— Что? — Годелот недоуменно вскинул глаза, а тетивщик поморщился:

— Помнишь, тот умиравший крестьянин тоже толковал о демонах и всякой чертовщине?

Годелот отшвырнул ветку:

— Да какие, к черту, демоны! Это были живые люди! Такие же живые, как тот сукин сын, которого ты воронам на корм определил!

Но Пеппо покачал головой:

— Лотте, я в чертях не особо смыслю. Лучше скажи, ты заметил, что ворота не взломаны? Я, когда из двора выходил, створки ощупал. Даже засовы целы.

Годелот замер, а потом ударил в землю кулаком:

— Черт, а ведь верно!!! Ворота просто отперты! — он вскочил и заметался у огня, — тогда выходит, что ночные часовые сами впустили врага! Как же так? Графский гарнизон был не самого высшего пошиба, собран все больше из наемников, которых из полков поперли, но комендант каждого сам на службу принимал! Все свое дело блюли, порядок был, дисциплина! Мне ли не знать, я вырос в отряде!

— Лотте, сядь! — вдруг оборвал Пеппо спутника и добавил тише, — не шуми. Иди знай, такой ли этот лес пустынный, как нам кажется.

Годелот не стал спорить, вновь опускаясь у костра, а тетивщик неохотно проговорил:

— Нехорошая вся эта история, Лотте. Если я пока что и понял, так только одно: кто бы ее ни затеял, он очень старался, чтоб все выглядело почуднее, и никому в эту историю лезть не хотелось. А мы с тобой, Лотте, единственные, кто местного демона во плоти встретил, и доказательство у тебя привязано к седлу.

Шотландец пристально посмотрел в огонь. Потом поднял глаза и решительно подвел итог:

— Что ж, стало быть — нам нужно быстрее убраться отсюда. Главное — добраться до Венеции и предъявить эти доказательства властям.

Пеппо нахмурился еще сильнее, но промолчал. Костер затрещал, выбросив клуб дыма, тетивщик потер лоб, и на дне глаз отразилось легкое смятение. А Годелот невольно продолжал испытующе смотреть на спутника.

— Будет тебе таращиться, — в голосе Пеппо прозвучало колючее предостережение, — если сажа на роже — так и скажи, а не глазей.

Годелот усмехнулся.

— Да что мне за дело до сажи, дурень. И с сажей сгодишься. Просто… я вдруг заметил, говоришь ты чудно́. То по-простому, как все. А то вдруг затейливо так, как аристократы говорят. Мне поначалу даже казалось — дурака валяешь.

Пеппо только криво усмехнулся:

— Тут ничего чудно́го. Я как ручной попугай, что в лавках держат. Как вокруг меня говорили — так и научился, а сам и различия толком не знаю.

Годелот никогда не видел попугая, однако помнил рассказы отца об этих крикливых разноцветных воронах и ухмыльнулся.

Пеппо же открутил крышку фляги, завернул обратно и снова открутил, будто пытаясь за этими бестолковыми движениями решить, говорить ли вслух то, что вдруг пришло в голову.

— Лотте… — он запнулся, прищуриваясь и напуская на себя равнодушный вид, — научи меня грамоте.

— К чему тебе? — Годелот осекся, но Пеппо уже ухмылялся с нарочитой ехидцей.

— А ни к чему. Просто, чтоб ты со мной в пути не заскучал.

Посерьезнев, он добавил:

— Да черт его знает, к чему. Научи, Лотте… А уж применить я сумею.

Годелот улегся наземь, опершись на локоть.

— Научу. Только я грамоту с десяти лет знаю, а все же чувствую — мало читать, понимать надо. Давай, Пеппо, я тебе легенду одну расскажу. О войне. А еще о любви, о подлости, о глупости. А ты скажи, кто прав был?..

…Костер уже догорал, а Годелот говорил и говорил, взахлеб добавляя красок и деталей. Менелай, Зевс, Парис и Елена Прекрасная оживали в его бесхитростном повествовании. Пеппо сидел у угасающего огня, подавшись вперед и ловя каждое слово…

Глава 6. Смертельные струны

Втулка сидела так крепко, что казалось, намертво вросла в дубовый бок бочонка. Но вот поддалась, неохотно выползла, издав глухой недовольный хлопок, и темное вино мелодично заклокотало в подставленный ковш. Все же он не зря спустился в погреб… Кто бы подумал, что в этой жалкой деревушке водится такое отменное вино?

Аркебузир торопливо отер губы обшлагом рукава и начал с трудом втискивать втулку обратно, бранясь вполголоса. Занятый этим кропотливым делом, он не заметил, как рокот голосов и взрывы смеха снаружи утихли, как не расслышал и скрипа лестницы.

Вдруг удар хлыста выбил ковшик из руки аркебузира, и тот едва не взвизгнул от неожиданности. Обернувшись, незадачливый выпивоха шарахнулся назад, торопливо нашаривая прислоненную к бочкам аркебузу и оправляя помятый дублет. Голубоватая полоса дневного света, падавшего из открытой крышки погреба, была заслонена широкими плечами полковника Орсо. Его лица почти не было видно в полутьме, только поблескивали галуны, да хлыст мерно и неторопливо покачивался в пальцах.

— Мой полковник… — аркебузир неловко переступил с ноги на ногу, с грохотом уронил пороховницу и вытянулся, внутренне холодея. Орсо оглядел залитый вином пол и сероватое от ужаса, покрытое испариной лицо солдата.

— Где старший сержант Ансельмо? — вопрос этот прозвучал буднично и даже мягко, но аркебузир нервно сглотнул.

— Виноват, не могу знать, мой полковник… Отбыл по служебной надобе…

— Превосходно. А вам, вероятно, поручил тщательно обыскать деревушку. — Орсо не повышал голоса, но воздух в погребе сгустился от осязаемой угрозы. — Что ж, не с рядового спрос. Я полюбопытствую у сержанта, на основании каких новых сведений в Кариче потребовался обыск винных погребов. Не сомневаюсь, он подтвердит, что сие его распоряжение.

Натянутая струной фигура солдата вдруг дернулась, словно на нитках:

— Виноват, мой полковник! Пьянствовал в нарушение устава! Покорнейше прошу ваше превосходительство наказать немедля и по всей строгости! — в голосе аркебузира позванивала отчаянная нотка.

Орсо приподнял бровь, затем неспешно обошел подчиненного и трижды наотмашь хлестнул того поперек спины, рассекая дублет. Аркебузир сжал челюсти, отрывисто дыша. Бисеринки пота обратились крупными каплями и стекали за воротник. Полковник же вернулся на середину погреба и смотал хлыст. Он собирался что-то добавить, когда снаружи донесся топот копыт и громкий взволнованный зов капрала Маттео:

— Мой полковник!

Орсо отвернулся от дрожащего солдата — у приехавшего капрала, похоже, был более интересный разговор.

Маттео ждал у самого погреба, его простоватое, посеченное оспой лицо выражало мрачную решимость: видимо, за привезенные вести похвал он не ожидал. Вытянувшись перед Орсо, капрал отчеканил:

— Мой полковник, смею доложить, что старший сержант Ансельмо третьего дня до полудня вернулся в замок Кампано.

Орсо ухмыльнулся, и два шрама, уродующих его губы, резко и жутковато выделились на смуглой коже.

— Вот, оказывается, куда увело сержанта служебное рвение… Какое же мое упущение он отправился исправлять?

Капрал почувствовал, как вспыхивает лицо, и промолчал, чувствуя себя, будто лакеишка, которого хозяин застал у открытой кладовой. Однако Орсо оглядел рдеющего подчиненного и холодно добавил:

— Или же Ансельмо решил поживиться оставленным в замке оружием? Ведь он рассчитывал увидеть меня не раньше завтрашнего дня.

Капрал продолжал молчать, только роспись оспы на лице потонула в багровом румянце. А полковник дернул уголком рта:

— Я давно подозревал, что твой зять мародер, Маттео. И если сегодня это подтвердится — из уважения к тебе я вышвырну его из полка. Или казню, если решу, что могу пренебречь твоими чувствами.

Капрал откашлялся:

— Мой полковник. Смею доложить, старший сержант Ансельмо мертв. Убит выстрелом в спину. Я привез тело.

— Вот как? — Орсо слегка нахмурился, но Маттео видел скучающее выражение на дне глаз командира, — покажи.

Тело сержанта, перекинутое через седло, имело весьма неприглядный вид, но Орсо хладнокровно сдернул его наземь и склонился над раной:

— Знатно разворотили. В упор, шагов с пяти. Стало быть, мы оставили в замке живых. Кто-то очнулся и угостил стервятника. Что ж, поделом. Заройте его где-нибудь, нечего гниль разводить.

Орсо равнодушно шагнул назад, когда капрал слегка нервозно откашлялся.

— Мой полковник… Убийцы сержанта Ансельмо живы и по сей час, и их не меньше двоих человек.

Офицер резко обернулся, и капрал не к месту подумал, что глаза Орсо похожи на жерла мортир.

— Продолжай.

Капрал снова откашлялся.

— Я нашел скьявону Ансельмо, она лежала прямо рядом с телом. На лезвии недавно запекшаяся кровь, а перед отъездом сержант протирал оружие. Не иначе, была схватка. Пока Ансельмо сражался с одним, другой выстрелил в него сзади. У стен замка две свежие могилы. В одной похоронен пастор — его тела нет на крыльце. Кто во второй — не знаю, неграмотен. Там же я нашел обрывки окровавленной рубашки. От Кампано ведут следы двух лошадей, одна из которых принадлежит сержанту — у нее обломана одна из подков, след приметный.

Маттео замолчал, мучительно соображая, ничего ли не напутал — Орсо не терпел домыслов и в неудовольствии бывал очень лют.

— Итак, двое, один из них ранен… Видимо, я с ними разминулся, покидая церковь. И сейчас они уже должны были пересечь границу графских земель. Скверно… — Орсо задумчиво рассматривал привезенную скьявону и вдруг брезгливо поморщился, — сражался, говоришь… Взгляни, капрал. Кровь на клинке не просто запеклась. Клинок накалили, и она свернулась от жара. Ансельмо не сражался, он пытал. А жертва кричала, потому он и подпустил к себе стрелка вплотную. Бог шельму метит, Маттео.

Капрал молчал, поскольку Орсо обращался скорее к себе самому. Полковник же повертел рукоять скьявоны в руке:

— Худо, однако, не это… Хуже то, что Ансельмо не собирался умирать, оставляя живыми свидетелей своих мерзостей. А потому он мог наговорить много лишнего. Он всегда любил порисоваться перед побежденными… Наши таинственные визитеры были близки к дому Кампано, а главное, к пастору, раз они не пожалели времени, чтоб ковырять могилы в сухой земле. Стало быть, они уже могут мчаться в столицу, неся дожу отнюдь не те сведения, что ему следует получить. Да и кто знает, не за тем ли самым они пожаловали, что и мы…

Орсо оторвался от созерцания позлащенных солнцем холмов и коротко сухо распорядился:

— Настичь, убить, обыскать. Подмогу возьми по своему разумению. По исполнении прибыть с докладом на постоялый двор Густаво. Выполняй.

Развернувшись на каблуках, он двинулся прочь, но вдруг снова оглянулся:

— Маттео, у сержанта осталась семья?

Капрал сглотнул желчную горечь:

— Так точно. Моя сестра и племянник.

Орсо помолчал. Потом протянул скьявону Маттео.

— Что ж, мертвый он принесет им больше пользы. Вот, отдай клинок его сопляку и скажи всю положенную в таких случаях героическую чушь.

Капрал переступил с ноги на ногу:

— Мой полковник, виноват…

— Что еще? — поморщился командир, а Маттео торопливо отчеканил:

— Дерзну просить вашего позволения оставить клинок себе. У меня оружие самое простое… А мальцу всего-то шесть лет, ему без надобы.

Орсо в ответ брезгливо дернул уголком губ:

— Ты и своим неплохо орудуешь, Маттео. А дети — те еще злобные маленькие твари. Безотцовщину мигом затравят. Зато если покойный папаша герой, и меч висит над лавкой — другой разговор. Пошел с глаз.

…Издали слышался топот удалявшихся всадников. Орсо, обрушив на головы подвыпившей солдатни шквал брани и ударов хлыста, отвел душу и занялся насущными заботами — пора было покидать уничтоженный край. Уже собираясь командовать построение, он подозвал полкового писаря:

— Старший сержант Ансельмо погиб при атаке на замок Кампано. Впиши в реестр потерь. Вдове назначить пенсию.

Писарь набрал было воздуха, но, ожегшись о предостерегающий взгляд, поспешно поклонился:

— Есть, мой полковник, виноват, запамятовал…

Двое солдат рыли у ограды могилу, обливаясь по́том и негромко сквернословя. Орсо прошел мимо, подавляя желание пнуть распростертое в пыли тело…

***

Солнце уже поднялось в зенит, и под сенью леса сгустился тот особый неподвижный зной, что наливает руки свинцом и заставляет голову неудержимо клониться к плечу. Годелот рассеянно поглаживал холку коня, идущего неспешной рысью. Ему о стольком нужно было подумать… Что предпринять? Куда идти в незнакомом огромном городе в поисках правосудия? И будет ли кому-то дело до его жажды справедливости? Но ничего путного не шло на ум, голова была полна воспоминаний, что цеплялись одно за другое звеньями бесконечной цепи, и Годелоту намного уютней было в этих грезах, нежели в неприветливой реальности. Пеппо, что-то приглушенно бормоча, поглаживал шею жеребца.

Неожиданно тетивщик вскинул голову и насторожился.

— Лотте, за нами кто-то следует.

Годелот встряхнулся, выныривая из омута размышлений, и прислушался:

— Я ничего не слышу.

Он проговорил это скорее машинально, слуху Пеппо он уже научился доверять. А итальянец выпрямился в седле, и крылья носа вздрогнули, как у охотничьего пса.

— Это наверняка крестьяне. Все, кому посчастливилось уйти из деревень, должны были бежать только в лес, — еще говоря это, Годелот ослабил ремни аркебузы, вынимая пороховницу. Он не слишком верил, что напуганные бойней жители Кампано станут открыто бродить сейчас по лесу.

Но Пеппо обернулся к спутнику:

— Это конные, Лотте, и их немного. Быть может, трое или четверо. Я слышу перестук копыт, а от отряда гул бы шел.

Годелот нахмурился. Они не встретили ни души в разоренном графстве, откуда взялись эти преследователи сейчас? Всадники могли быть лишь военными. Мародерам же нет резона гоняться за ними, пренебрегая зажиточными деревнями Кампано. Куда вернее, что это соратники ландскнехта, собравшиеся взыскать с убийц должок…

Но рассуждать времени не было. Обостренный слух Пеппо дал им фору, заранее предупредив о погоне, и нужно было воспользоваться преимуществом. Годелот лихорадочно размышлял.

Итак, сам он в этом лесу, как дома. Но с ним слепой спутник на чужом коне, не могущий ни сам выбрать дорогу, ни положиться на скакуна. Кирасир оглянулся — широкая просека прошивала лес гладкой прямой лентой. На этой торной тропе их расстреляют из арбалетов, даже не целясь. Оставалось надеяться на быстроту коней и постараться достичь Волчьего лога. Там, в сети глубоких оврагов, можно укрыться вместе с лошадьми и переждать погоню.

— Пеппо, — шотландец нагнулся и схватил каурого за поводья, — не будем проверять, кто позади нас. У нас здесь не осталось доброжелателей. Тропа все время идет напрямик, скачи, не рассуждая, скачи, что есть сил. Я предупрежу, если чего, а пока просто вперед.

— А ты? — Пеппо придержал коня.

— Я поскачу за тобой. Каурый бойчее моего служаки, ему сподручней будет впереди.

Но Пеппо стиснул зубы, и в голосе его прорезались знакомые ноты клокочущего бешенства:

— Бойчее… Ты поскачешь позади и прикроешь мою бесполезную шею от пули. Не ври, Мак-Рорк, я как облупленного тебя чую! Езжай вперед, осел, тебя ждет Венеция! А с меня что им взять?

— Нас ждет смерть! — рявкнул Годелот, — и она с каждой секундой ближе, а ты этикеты развел! Ты уже знаешь, каковы у мародеров забавы, поверь, слепота — это не худшее, что они могут причинить побежденному! Скачи, дуралей, не рассуждай!

Злость не мешала Пеппо сознавать, что за пустыми препирательствами утекают драгоценные минуты. Выругавшись, он дал каурому шенкеля и понесся по просеке, слыша позади топот коня Годелота. Звон сбруи и фырканье скакуна отчего-то обрели странную громкость, издали неслась приглушенная дробь копыт, и тетивщику каждую минуту чудилось, что вот-вот сзади раздастся выстрел.

— Пеппо! — налетел со спины голос шотландца, — сворачивай направо! Попробуем их запутать!

Тетивщик подчинился, не переспрашивая. Шелестящий душный коридор стал жарче, гладкая тропа сужалась.

— Ах, едрить же тебя в душу! — вдруг громыхнуло сквозь топот и дребезжание, — подкова! Подкова обломана, черт бы ее подрал!!!

Пеппо резко натянул поводья, и шотландец едва успел тоже осадить коня, чтоб не столкнуться на узкой тропе:

— Ты чего творишь?! — рявкнул он, — скачи, давай! У каурого не следы, а бисерная вышивка! На тракте я не заметил, а тут земля сырая, нам им голову не заморочить!

Но Пеппо вскинул разгоряченное лицо:

— Лотте, сколько коней пройдет по этой тропке рядом?

Шотландец раздраженно закатил глаза:

— Двое, если голова в голову. Про дятла вот на том буке рассказывать, или дальше поедем, не торопясь?

Но Пеппо сарказм не смутил:

— Как раз по четыре… — пробормотал он взволнованно, понукая коня подойти к Годелоту вплотную. — Ты в понедельник у меня тюк тетивы покупал. При тебе она?

— При мне, ясно, — Годелот нахмурился, не разумея, куда клонит шельмец, а тот вдруг соскочил наземь:

— Давай тетиву, живо. А сам найди два дерева, не слишком толстых, одно против другого.

Кирасир вскинул брови, но тут же его лицо просветлело — он понял. Бросив Пеппо в руки холщовый тюк, он тоже спешился. Итальянец уже сноровисто разматывал плотные связки арбалетных тетив. Прочные вощеные шнуры любовно обвивались вокруг умелых пальцев, не путаясь и не скользя.

Годелот не мешкал — два молодых тополя, растущих по обе стороны тропы всего в трех ярдах впереди, сами влекли взгляд военной стройностью стволов.

— Лотте, скорее! Они уже близко! — Пеппо вскочил с земли, аккуратно держа на вытянутых руках две связки тетив по четыре в длину.

Да, преследователи были близко. Уже и Годелот, казалось, чувствовал, как еле заметно дрожит земля, отзываясь на дробь лошадиных копыт. Но дело было сделано. Гладкие пеньковые шнуры туго охватили стволы тополей, и две крепкие струны натянулись над тропинкой — одна на уровне конской груди, другая всего в футе от земли. Пеппо резко зацепил тетиву пальцем, словно ожидая услышать звон:

— Надеюсь, они резво скачут. Это должно их задержать. Все, помчались, время дорого.

Но Годелот молчал, сдвинув брови. И вдруг, словно очнувшись, скомандовал:

— Нет, езжай за мной.

Бесцеремонно подтолкнув Пеппо к коню, он развернул вороного и стремительно понесся назад по тропе. Но уже через минуту шотландец снова остановился, вцепляясь в плечо тетивщика рукой, и стремительно заговорил:

— Теперь заткнись и слушай. Мы не сможем долго от них бегать. Наши следы ясны, как зола на снегу. Их нужно остановить. Совсем. С четверыми нам не сладить, но после твоей затеи их должно стать меньше. Ты сделал свое, остальное — моя забота.

Что-то мелькнуло в неподвижных глазах, но Годелот схватил тетивщика за второе плечо и сжал до боли:

— Молчи, я сказал! И гордость засунь в… В общем, неважно. Если ты попадешься на глаза этим волкам — они тебя не пощадят. Прямо позади тебя огромный орех, а у того ореха толстая ветка всего футах в двенадцати над землей. Тебе нужно как угодно влезть на эту ветку, а уж с нее в два счета взберешься выше. Прижмись к стволу и молчи мышью. Там крона — что юбка испанской дамы, тебя вовек не углядят. Я тоже схоронюсь и попробую это шакальё вперед малость пропустить и первым им в спину ударить, чтоб вернее. Заодно, глядишь, узнаю, кто Кампано пеплом положил. И еще… Если я погибну, возьми моего вороного — он казенный, любого всадника слушается — да вели ему идти в Пикколу, это первая деревенька у опушки, конь ее знает. Там тебе на постоялом дворе в Венецию путь всякий укажет, да и хозяйка там, говорят, добрая старушка, подсобит, чем сможет.

…Так было нельзя. Это было несправедливо, отвратительно, невыносимо. Но Пеппо молчал, чувствуя, как впиваются в плечо жесткие пальцы, слушая торопливые указания и понимая с беспощадной ясностью, что иначе тоже нельзя. Что ему придется просто прятаться в укрытии, пока Годелот будет драться за его шкуру, и беречь свою жизнь уже хотя бы из благодарности к этому случайному в его глупой судьбе человеку, рискующему из-за него головой.

Он хотел что-то сказать, но лишь кивнул, сглатывая подступившие к горлу злые слезы. Уже отчетливо слышен был топот копыт, время уходило, утекало, неслось все быстрее. И Пеппо позволил Годелоту подвести каурого к ореху, вскочил обеими ногами на седло, оттолкнулся от упругой конской спины и взлетел вверх, в пустоту, выбрасывая руки вперед. На несколько бесконечно долгих мгновений тьма стала бездной, не имеющей ни верха, ни низа, когда ладонь левой руки больно встретилась с шершавой корой, оскальзываясь, а правая охватила толстую ветку. Пеппо подтянулся, взбираясь на воздушный помост, а потом снова вскинул руки, нащупывая путь вверх, под прикрытие густой листвы…

Годелот схватил обеих лошадей под уздцы и метнулся с тропы вниз, в овраг с причудливо изломанными краями, где выполосканные дождями корни деревьев неопрятными космами нависали над склонами. Кое-как укрыв животных от постороннего глаза, он велел вороному стоять смирно, каурому же попросту накинул на голову колет, чтоб конь не испугался. Сам же перехватил мушкет и открыл пороховницу. У него было не больше нескольких минут…

Еще полчаса назад Годелот клял себя за то, что из опасений неопытного вояки вез мушкет незаряженным: он не раз видел, как разрывает ствол оружия досланная по забывчивости вторая пуля, и опасался оказаться разгильдяем. Но сейчас он был рад этой предосторожности. Засыпав порох на полку и в дуло, Годелот оторвал узкую полосу от камизы, крепко завернул в нее горсть мелких камешков и протолкнул шомполом этот импровизированный заряд в ствол аркебузы. Ну же, времени почти не осталось. А если он не успеет поджечь фитиль, то все приготовления будут напрасны…

О сухом мхе в сыром подлеске нечего было и мечтать. Годелот подскочил к стволу торчащей неподалеку чахлой ели и начал стремительно срывать лепестки смолистой коры, обламывая ногти, в кровь раздирая пальцы и слыша, как совсем неподалеку трещат сучья под быстрыми ногами лошадей. Еще немного… Ему нужен всего один язычок огня…

Стук кресала показался шотландцу громким, как выстрел, но комочек коры, топорщащийся на пне, не занялся. Еще раз… Руки дрожали от спешки и волнения… Еще… Годелот готов был взвыть от злости. Яростно ударив по кремню, он высек целый сноп искр и склонился над трутом, раздувая жалкий огонек и одновременно поднося фитиль к дымящемуся комку. Насмешливо затрещав, фитиль неохотно затлел.

— Да, черт бы вас подрал, — пробормотал Годелот, торопливо затоптал огонек и бросился назад к тропе. Лег на укос оврага между корней ореха, торчащих из влажной земли, словно корявые пальцы. Опирая на них тяжелый мушкет, он беззвучно молился — план был шаток, и шотландцу отчаянно хотелось, чтоб все скорее началось, и этому мучительному ожиданию пришел бы конец.

И вот рокот превратился в отчетливый перестук копыт, и из-за поворота тропы показались четверо всадников. Двое держали у седел аркебузы, еще двое были вооружены арбалетами. Простые кирасы без гербов, невзрачные серые плащи. Один, смуглый, с обезображенным оспой лицом, вглядывался в засыпанную прелой листвой тропу, придерживая коня:

— Хитры, бестии. Свернули с главной дороги, да еще эвон натоптали как. Только подкову Ансельмо не спрячешь. Погнали! Недалече они!

«Вот значит, как. Его звали Ансельмо», — отвлеченно подумал Годелот, машинально дернув рассеченной щекой. Больше сомневаться не было нужды. Шотландец чуть выше вскинул оружие и нажал на спусковой крючок. Пороховые газы с силой выбросили из дула камешки, и те жалящим роем осыпали лошадей…

Перепуганные грохотом и неожиданной острой болью, лошади взбесились под седоками и в слепом страхе рванулись вперед. Крики, брань, глухое ржание и беспорядочный топот единым сгустком хаоса понеслись по тропе, и вдруг раздался отчаянный вопль, треск, упругий щелчок и перекрывающий общий шум мучительный вой. Передняя лошадь налетела на растянутую поперек тропы тетиву…

Годелот вжал голову в плечи, все плотнее прижимаясь к земле и слыша надрывные крики боли, визг раненых лошадей и громоподобную ругань… План удался, они с Пеппо остановили преследователей, и теперь вместо гордости Годелот испытывал оглушающее потрясение. Вслушиваясь в адский шум, кирасир машинально перезаряжал мушкет. Что следовало делать теперь? Как узнать, могут ли всадники продолжать погоню? А где-то в подполе разума мышью скреблась страшноватая мысль: а если нет? Если все они, кричащие, бранящиеся, воющие, лежат сейчас с переломанными хребтами и ногами? Что делать и как потом жить с этим дальше?

Но терзания Годелота прервались быстро и неожиданно. Припадая на левую ногу, из-за деревьев показался один из солдат. Ободранная щека сочилась кровью, но черный зрачок аркебузы зорко рыскал по обочинам тропы. Солдат мало пострадал, раз твердо сжимал в руках тяжелое оружие. Видимо, ему повезло больше прочих, испуганная лошадь сбросила его и умчалась. Годелот затаился, инстинктивно стараясь не дышать, хотя царящий в лесу шум избавлял его от нужды блюсти тишину. Аркебузир настороженно озирался — он помнил, что злосчастный выстрел раздался здесь, и пришел искать невидимого обидчика.

Годелот следил за ним, до боли сжимая ствол мушкета ладонью. Уберется ли солдат восвояси или будет методично прочесывать кусты, ища беглецов? Найти их нетрудно, Годелот второпях оставил много следов. И тогда придется принять бой и постараться убить этого чужака.

«Так не проще ли покончить с ним прямо сейчас?» — мелькнула вкрадчивая мыслишка, и Годелот невольно поежился. Хладнокровно подстрелить из засады человека вовсе не считалось зазорным среди солдатской братии, но шотландец вдруг понял, что это совсем не просто… Его юношески-прямолинейной натуре претили удары исподтишка, даже в драку он ввязывался только после обмена подобающими оскорблениями и угрозами. Хьюго улыбался подчас этой наивной принципиальности, но молчал, зная, что первая же настоящая военная стычка обтешет сына лучше любых нравоучений.

Отвратительное чувство неуверенности раздосадовало Годелота. Чушь, бабьи сантименты… Он не для того затаился здесь, чтоб отпустить ублюдка живым. Ну же, это нетрудно. Как по мишени…

Шотландец тверже уперся локтями в землю, ощущая, как с висков на шею льет холодный пот… Положил палец на спусковой крючок, затаил дыхание… Но тут событиям наскучило ждать, они сорвались с места и помчались своим путем. Откуда-то сверху раздался короткий сухой треск, и аркебузир резко обернулся, вскидывая оружие к кроне ореха…

Шотландец так и не успел ни о чем подумать. Он едва заметил, как вскакивает, словно подброшенный пружиной, тоже взметая неподъемно-тяжелый мушкет. Два выстрела грянули одновременно, раздался глухой звук пробитой кирасы, и кряжистое тело аркебузира с силой грянулось оземь. А Годелот ошеломленно сжимал горячий ствол, чувствуя, как с дерева прямо на него сыплются обломки расщепленной пулей ветки и забыв, что он стоит на виду у самого края тропы…

Еще сердце не уняло своего бешеного бега, и шум крови в висках заглушал прочие звуки, когда сверху раздался отчаянный крик: «Лотте, берегись!». В такие минуты тело разумней головы, и Годелот рефлекторно упал наземь, мельком различив яркую вспышку. И тут же раздался грохот выстрела, а что-то раскаленное слегка чиркнуло по темени. Вскидывая голову, шотландец увидел, как в мареве порохового дыма к нему широко шагает коренастая фигура, заносящая длинный предмет для удара. Все так же инстинктивно Годелот откатился в сторону, а в том месте, где он лежал секунду назад, во влажную землю врезался приклад. Морок слетел, и шотландец вскочил на ноги, выхватывая скьявону. Противник же отбросил бесполезное оружие и тоже лязгнул клинком, оборачивая к Годелоту попорченное оспинами лицо. Звонко встретились закаленные лезвия, и сквернолицый усмехнулся:

— Да ты зеленей сосенки, — и яростно скрежетнул палашом о клинок кирасира, рассчитывая быстро обезоружить юнца.

Но Хьюго не пренебрегал муштрой единственного сына. И сейчас Годелот понял, чего ради мучился болью в растянутых запястьях и ломотой в плечах, когда отец повторял: «твой враг не спросит твоих лет».

Они схлестнулись в поединке с горячей, дымной злобой. Еще час назад капралу Маттео не за что было ненавидеть этого безымянного мальчишку. Но сейчас, когда трое из его отряда милостью поганца были мертвы, капрал знал, что не покинет леса, не пнув напоследок труп ублюдка.

Для Годелота же за кирасой сквернолицего скрывались бесчисленные солдаты, уничтожившие его дом. И он мстил сейчас им всем, нападая на противника с безоглядным бешенством.

После нескольких атак Маттео стал осмотрительней. Юнец был неопытен, но быстр и бесстрашен. Капралу же мешал вес кирасы, да и падение с лошади не прошло даром. Однако мальчишку должна была сгубить горячность. Маттео ушел в оборону, ожидая, пока тот устанет, и тогда недоросля можно будет взять голыми руками…

…Пеппо изнемогал, задыхался от собственного бессилия. Сердце все свирепее колотило в грудь, словно пытаясь вырваться наружу. Тьма обступала его, топя в водовороте звуков и запахов, разрывая время в клочья, то подгоняя бег минут, то издевательски растягивая секунды.

Грохот копыт, выстрел, упругий звон разорвавшейся тетивы… Мрак, взорвавшийся почти осязаемой болью, криком, ржанием лошадей и тошным ароматом свежей крови. Он едва слышал в этом аду приближение шагов, только в запах крови влилась струя застойного зловония немытого тела. Пеппо рефлекторно подался вперед, нащупывая ускользающий след чужого присутствия, но тут же опомнился и резко отшатнулся назад. Нога оскользнулась на гладкой ореховой коре, тетивщик взмахнул руками, ища опору, вцепился в тонкую ветку, а та насмешливо и громко хрустнула, оставив в его пальцах сухую россыпь коры…

Пеппо почти не успел осознать, как отчаянно скользил ладонями по стволу, пытаясь удержаться, как скреб подметками по основанию толстого сука. Лишь вдруг снова загрохотали выстрелы, волна свистящего жара хлестнула по лицу, и совсем рядом отщелкнула ветка, звонко рассыпав рикошет колких щепок.

И вот гвалт словно отступил вдаль, и Пеппо слышно лишь хриплое дыхание Годелота внизу, и горячий воздух полон пороховой горечью. А вот шаги, тяжелые шаги кавалерийских сапог мнут листву на тропинке, но Годелот все так же стоит на месте. Он не слышит… Не слышит этой громкой поступи… И вдруг пуговицы рукавов скрежетнули по металлу, и приклад глухо ткнулся в кирасу — идущий вскинул аркебузу…

— Лотте, берегись!!! — Пеппо сжал кулаки, вжимаясь спиной в ствол, а затем грянул выстрел…

…Внизу звенели клинки, слышалось тяжелое дыхание, и воздух вибрировал раскаленной ненавистью. А Пеппо все так же стоял, охватывая ствол ореха рукой, и ждал, ненавидя этого неведомого воина, эту скользкую, пахнущую летним зноем листву и свое бесконечное бессилие.

Шаги внизу, прежде походившие на шорох танца, отяжелели — противники начали уставать. Несколько звонких выпадов, раз, два, три! — и разошлись. Несколько секунд — и снова, раз, два!.. Пеппо уже казалось, что он сам ощущает в ладони горячую рукоять, когда вдруг очередное лязгающее стаккато перешло в короткий взвизг и звук падения — это вылетел из чьей-то руки клинок. А прямо под ногами послышался прерывистый низкий голос:

— Ну что, пащенок. Из засады стрелять ты орел, а лицом к лицу кишка еще не та? Дружок твой где?

— Не знаю, — раздался в ответ глухой голос Годелота.

— Уж и не знаешь… — солдат презрительно сплюнул, — а кто ж тебе «берегись» орал, а?

— Ангел-хранитель, — огрызнулся шотландец, — он у меня парень простой, не важничает.

На эти слова отозвался глухой удар и сдавленный хрип.

— За словцом-то не в карман, — пророкотал солдат, — только и я парень простой, неученый, шутки худо понимаю. Давай, выблудок, рассказывай, где этот твой ангел засел, и коней где схоронили. Скажешь — шесть дюймов в грудь, и покойся себе с честью. А снова будешь дурачка давить — руки отрубать начну помаленьку.

В ответ донеслась сдавленная усмешка:

— А чего ж не сказать? Скажу. В лесу он. Ищи. Много ль того леса.

Дальше Пеппо не слушал…

…Это было глупое déjà vu. Снова острие клинка холодно льнуло к шее, и снова стоящий над ним человек предлагал ему безропотно умереть, недосчитавшись частей тела. Право, в этом была своя забавная сторона. Разряженный мушкет лежал всего в нескольких шагах, совсем близкий и недоступный. Что ж, на сей раз смертью грозил победивший в поединке противник, а не жалкий обиратель трупов…

Мельком взглянув на крону ореха, Годелот сжал зубы. Господи, пусть мошенник Пеппо уцелеет. Пусть хоть что-то будет не зря…

— Найду, будь спокоен… — Маттео перехватил палаш, — клинок у меня не фасонный. Не обессудь, если с одного удара начисто кисть снести не выйдет.

Говоря это, Маттео удовлетворенно отметил, как у мальчугана кривовато дернулись губы. Истолковав это, как страх, капрал наклонился к юнцу…

Но Маттео не успел поднять оружие. Прямо из ветвей раскидистого ореха, растущего у тропы, на него грянулось чье-то тело. Не ожидавший нападения капрал рухнул наземь, сильная рука охватила горло, и у самого уха мелькнуло длинное лезвие кинжала, острие скользнуло по краю кирасы, оцарапав шею. Нападающий выругался, снова замахнулся кинжалом и на сей раз глубоко рассек капралу бедро. Задыхающийся в кольце душащей руки, Маттео забился, стараясь сбросить цепкого противника, перекатился на спину в надежде ударить врага оземь. Тот извернулся, ужом выскользнув из-под капральской спины, а Маттео, проклиная тяжелую кирасу, рванулся рукой к упавшему палашу. И в этот миг на голову ему обрушился удар. Последнее, что успел вспомнить капрал, была скьявона Ансельмо, так и не отданная его сыну…

…Годелот уронил мушкет и встряхнул головой, словно в тумане видя, как Пеппо сталкивает с себя бездвижное тело сквернолицего и вскакивает на ноги. Шельмец, конечно, не послушал его и вмешался. Очень кстати, чего греха таить…

А Пеппо повел в воздухе рукой и сжал влажное от пота плечо шотландца:

— Ты ранен?

— Я? Нет, не думаю… — мысли мешались, пережитое напряжение схлынуло, оставив в мышцах густую и липкую усталость.

— Уж нашел, кому врать… Говори, где проткнули, слышишь?

Годелот поморщился, но от этого сварливого тона в голове вдруг все стало на место, будто от щелчка по переносице.

— Будет тебе квохтать, вот же наседка, — проворчал он, чувствуя, что готов истерически рассмеяться, — не помру, не надейся.

Пеппо оскалился, но огрызаться почему-то не стал. Нахмурившись, он склонился над сквернолицым:

— Он мертв?

Годелот прикусил губу. Нанося противнику удар прикладом, он помнил лишь о том, что должен убить прежде, чем убьют его или Пеппо. Сейчас же глухой стук удара вспомнился ему с неожиданно тошнотворной ясностью.

— Я в шею метил, да аккурат по кромке шлема попал. У него волосы все в крови, не иначе, череп проломлен.

Тетивщик принюхался.

— Не чую я смерти… Да кровь еще теплая, живая… — голос итальянца звучал неуверенно, и Годелот понял его. Ему самому отец не раз говорил — спиной поворачивайся лишь к трупу. Мысль же о том, что придется добивать умирающих, вмиг обметала лоб холодным потом. Годелот снова встряхнул головой — собственная впечатлительность вызывала у него отвращение и глухой стыд, словно некий изъян, вроде мужской слабости.

— Я не возьму в толк, неужели они гнались за нами из-за ландскнехта?

Но тетивщик покачал головой:

— Многовато чести вчетвером за нами бегать. Да и этот о ландскнехте ни слова не проронил. Зато о лошадях расспрашивал.

Шотландец устало разворошил спутанные белокурые волосы:

— Послушай… — хмуро проговорил он, — ты вчера говорил, мол, нехорошая это история. А что, если ты прав? Если у всей этой бойни, этих поджогов, чуши про демонов есть какой-то смысл? А мы оказались единственными свидетелями и можем испортить всю затею?

Пеппо промолчал, только слегка побледневшее лицо передернулось непонятной Годелоту гримасой. Шотландец же не стал развивать свою мысль. Он шагнул вперед и подобрал скьявону и мушкет убитого.

— Пойдем, здесь опасно оставаться, — отрезал он, — лошади в овраге, нужно посмотреть, что с остальными. И прочь отсюда. Скорее в Венецию.

К счастью, лошади и правда, стояли на том же месте, где оставил их кирасир. Спустя несколько минут они уже неслись к роковым тополям. В лесу было тихо, лишь отдаленный мерный звук нарушал послеполуденный покой леса, сжимая душу шотландца тягостным ожиданием. И он не знал, чего больше страшился — увидеть ли врагов живыми, мертвыми ли?

Тропа вильнула за корявый старый дуб, и Годелот придержал коня, поднимая мушкет: тишина могла укрывать засаду…

…Но засады не было. Посреди тропы лежал арбалетчик. Разбитая голова была наполовину вмята в прелую листву, лоснящуюся темной влагой, лишь один глаз с тусклым удивлением смотрел куда-то в подлесок. Очевидно, он упал прямо под копыта скачущего позади всадника. У самой обочины, прядая ушами, паслась вороная кобыла. Видимо, пометавшись по лесу, она вернулась к месту, где потеряла седока. Чуть дальше на земле, мерно хрипя, билась еще одна лошадь, та самая, что первой налетела на предательскую тетиву. Морда была обагрена кровью, глаза мучительно выкачены. Спешившись, Годелот подошел ближе. Прямо под умирающей лошадью виднелось тело четвертого преследователя. Неловкая поза, выражение страдания на синевато-багровом лице — он вылетел из седла, и лошадь упала прямо на него… Это была нелегкая смерть. Подросток сжал зубы, поднял мушкет. Грянул выстрел, и лошадь вытянулась на земле.

Годелот обессиленно уронил руки, сжимавшие дымящийся ствол. Он убил четверых людей вот так, запросто, одного за другим. И эту несчастную, ни в чем не виноватую лошадь. Господи…

До боли сомкнув пальцы на горячем металле, он хрипло отчеканил, словно заклинание:

— Я не хотел. Я должен был. Я только защищал наши жизни! — В этот тяжкий, томительный миг, пытаясь оправдаться перед самим собой, Годелот не замечал, что всего лишь переходит тот неизбежный для любого солдата барьер, когда у ног лежит первый убитый. Кто-то увенчивает себя этой первой смертью, как наградой. А кто-то навсегда запоминает чувство совершенного преступления.

Сзади прошелестели шаги, остановившись неподалеку.

— Не убивайся, дуралей, — голос Пеппо был тверд и холоден, — у нас не было выбора.

Эта будничная фраза рассеяла гнет момента, и Годелот вздохнул:

— Верно. Только все равно тошно. Ты-то сам, когда ландскнехта давешнего пристрелил, что чувствовал?

— Ничего. Как клопа раздавил, — отсек Пеппо, и Годелот вновь ощутил, как тетивщик ощетинился иглами отчуждения, словно укрывая от посторонних глаз уязвимое место.

— Ну, будет. — Поставив этой фразой точку в неловком разговоре, Годелот обернулся к спутнику.

— Нужно забрать оружие. По всем военным законам это наши трофеи. Кобылу тоже нужно увести. Здесь ей ни к чему пропадать, а нам деньги пригодятся. Надо бы похоронить убитых… — шотландец замялся, сдвинул брови, — но, пока мы палашами четыре могилы выроем — сюда могут пожаловать другие. Да и много чести им, стервятникам.

Пеппо коротко кивнул и приблизился к придавленному конским телом солдату. Снимая с него палаш, он нахмурился, задумчиво покусывая губы.

— Что-то неладно? — Годелот уже держал под уздцы вороную кобылу.

— Пустое, — отозвался Пеппо. — Вот что за вздор, а? Живому деньги нужны, мертвому — без надобности. Но с живого человека кошелек срезать я и минуты не погнушаюсь, а вот трупу в карман руку сунуть совестно.

— Шут его знает, — пожал плечами Годелот, привязывая арбалет к своему седлу, — и правда, живому нужнее, но мародеров и воры испокон веков презирают, — сказав это, он взглянул на Пеппо — не оскорбится ли тот? Но тетивщик уже мирно подтягивал на кауром подпругу.

В последний раз окинув взглядом тропу, Годелот вполголоса прочел короткую молитву, взялся за поводья кобылы и вскочил на своего коня. Ему не терпелось покинуть место схватки.

***

Уже зашло солнце, зной спал, и прохладный ветерок вкрадчиво зашелестел кронами. Распростертая под старым орешником фигура зашевелилась, глухо застонав. Уже третий раз он приходил в сознание, но адская боль, раскалывавшая голову, свинцовой тяжестью пригвождала его к земле. Однако умирать Маттео не собирался. Только не сейчас…

Превозмогая боль, оторвал от сырой лесной прели голову, затем плечи. Сел, чувствуя, как запекшаяся кровь гадко стягивает кожу. Металлический вкус во рту… Что ж, тем лучше, пересохшими губами не свистнешь.

Несколько раз пронзительный свист оглашал лес. Маттео готов был отчаяться, слыша в ответ лишь шелест истомленной зноем листвы. Но вот до слуха донесся отдаленный топот.

— Да… — хрипло пробормотал капрал и снова свистнул. Конь, напуганный тем одиноким подлым выстрелом, все же не убежал далеко и услышал хозяина. Теперь лишь как угодно, но вскарабкаться в седло. Скакун сам отнесет его на постоялый двор, где ждет полковник Орсо.

Вот и конь, гнедой рысак, глянцевым сгустком тьмы вырвавшийся из чащи на тропу. Маттео вцепился в поводья, зарычал от боли и встал на ноги. Сейчас, еще немного…

Конь понял и опустился на колени, принимая вес раненного человека. Взгромоздившись в седло, Маттео отдышался, невольно улыбаясь. Он еще сможет подарить малышу-племяннику отцовское наследство…

Глава 7. Ухмылки исполненных желаний

Гнетущий июньский зной, выжав досуха землю, траву и людские глотки, наконец переполнился краденой влагой и разразился неистовой грозой.

Небо бесновалось, раскалываемое на куски синеватыми молниями, ревело густым утробным грохотом, изрыгая теплые потоки дождя.

В тесной комнатенке постоялого двора полковник Орсо задумчиво сидел у окна, глядя в мутную закипь непогоды. В окно вливалась упоительная прохлада и запах мокрой земли. Полковник всегда любил грозы и сейчас пинками загнал все заботы в темные чуланы памяти, чтобы молча внимать шуму ливня, равнодушного к мелким человеческим тревогам.

Однако дробный топот на лестнице вырвал полковника из умиротворенной тишины. «Может быть, слуга спешит мимо? — мелькнула почти умоляющая мысль, — мало ли постояльцев у Густаво в эту ночь…". Но в дощатую дверь уже колотила усердная рука. Орсо, сглатывая брань, поднялся с табурета и рванул медную ручку. На пороге стоял мальчишка, на некогда белом фартуке его отчетливо виднелись свежие пятна крови.

— Господин полковник! — мальчуган вытаращил глаза, словно стараясь придать своим словам больше веса, — там всадник приехал. Капрал вашего полка. Преочень плох, кровищи — аж по бокам лошади ручьями! Совсем помирает! Вас зовет, аж из рук рвется! Скорее, господин!

Под заполошное квохтанье слуги Орсо стремительно натянул дублет и понесся вниз по лестнице. Он посылал за беглецами четверых вооруженных солдат… Что за черт?

Из кухни навстречу полковнику уже спешил Густаво, его рыхлый живот трясся от волнения, и в такт ему тряслись пышные усы.

— Пожалуйте сюда, ваше превосходительство! За лекарем уж послано!

Через минуту Орсо стоял у низкого топчана, на котором полусидел поддерживаемый слугой Маттео. Жена Густаво прикладывала мокрую тряпицу к глубокой ране на затылке капрала. Кираса уже лежала на полу, там же валялся дублет, с которого быстро натекала розовая лужица. Землистое лицо капрала казалось рябым из-за резко выделяющихся на бледной коже оспин.

— Маттео! Что, дьявол раздери…

— Погодите, мой полковник… — капрал гулко закашлялся, а отрывистые слова эти лучше любых других доказали Орсо, что Маттео и правда, плох. Солдат перебивает командира лишь в том случае, когда спешит из последних сил передать некие сведения, ради которых и доехал живым.

Полковник знал разницу между истовой службой и показным рвением. Он опустился на колени и ловил слова, что Маттео цедил сквозь кашель, хрипло набирая в легкие жаркий воздух кухни. Приехавший лекарь разрезал на капрале окровавленную рубашку, обнажая багровый кровоподтек в половину груди. А Маттео все говорил, путаясь, повторяясь, словно не уверенный в собственной памяти. У него начинался жар, скачка под проливным дождем лишила капрала остатков сил.

Наконец, Маттео замолчал, рвано и хрипло дыша. Орсо встал, а капрал вдруг открыл лихорадочно блестящие глаза:

— Я виноват, мой полковник. Я потерял троих человек, но так и не выполнил приказа.

Орсо же покачал головой.

— Молчи, Маттео, разбор твоих грехов до поры оставим. Да, и не вздумай помереть, мне довольно и этих потерь. Мессер Густаво, позаботьтесь о капрале.

С этими словами Орсо вышел из кухни. Через четверть часа, отдав все необходимые распоряжения, полковник в широком суконном плаще шагал к конюшне, на ходу нахлобучивая шляпу. Необходимость покидать гостеприимный постоялый двор и нестись верхом в дождливую темень вызывала глухую злость, но выбора не было.

Уже сидя в седле, Орсо задумался. Из леса ведут лишь две известные ему дороги. Одна направляется к Густаво, вторая — в захудалую деревеньку Пиккола, где тоже на его памяти был какой-то трактиришко. В другую погоду осторожный беглец скорее заночует в лесу — и вот тогда ищи-свищи. Но, по словам Маттео, по крайней мере один из юнцов ранен. Едва ли он рискнет ночевать под проливным дождем…

Сорок минут спустя, после недолгих препирательств с вымокшим и злым как черт ночным сторожем, полковник уже колотил в запертую дверь крохотного трактира. До Пикколы, конечно, давно долетели новости о разгромленном Кампано, и сейчас на много миль окрест двери запирались с особым радением. На стук отозвались шаркающие шаги, и в массивной двери приоткрылось окошко, явив взгляду Орсо скупо освещенное свечой старческое лицо.

— Что вам угодно, господин?

— Любезная хозяюшка, прости великодушно, что тревожу в этот поздний час, — Орсо умел быть необычайно обходителен, когда стремился вызвать доверие, — не было ли сегодня у тебя новых постояльцев? Отроков лет по шестнадцати, один подмастерье, второй служивый, раненный.

Старушка молча поправила чепец, пламя свечи заколыхалось. Орсо чуть сдвинул брови, и голос его зазвучал с отеческой озабоченностью.

— Моего это полка мальчуганы, пикинер и кузнеца подручный. В первый поход взяли да еще и до расположений не дошли. Как матерям-то в глаза погляжу!

Блеклое лицо трактирщицы стало приветливей, она мягко покачала головой:

— Не припомню, господин. У меня уж несколько дней дым коромыслом стоит. В округе Господь знает, что творится. Ад кромешный… — старушка истово перекрестилась, — однако служивых не было, да и раненных тоже. Только пьяных вдоволь.

Старушка снова покачала головой, теперь осуждающе, и полковник, поклонившись, ретировался ни с чем.

Итак, либо раны мальчишки столь серьезны, что он не достиг Пикколы, либо напротив, поганцы достаточно здоровы, чтоб предпочесть неуютную ночь в лесу.

Орсо встряхнул головой, разметая намокшими полями шляпы каскад брызг. Что ж, совесть была чиста. А капрал, пожалуй, заслуживал награды…

***

Годелот старательно развесил мокрую камизу в углу, где тускло горела лучина, и обернулся к Пеппо:

— Ну, шут гороховый! Ты б на хозяйку поглядел: губы поджала, напыжилась, чисто столп святой католической церкви! Умора! — шотландец говорил почти шепотом, но и шепот этот подрагивал от сдерживаемого смеха, — а уж распевал! Ты где этих песен набрался? Научи, что ли! — и Годелот зашелся беззвучным хохотом.

Пеппо тоже ухмыльнулся, и глаза его замерцали ведьмачьим озорством.

Сцена впрямь была сущее загляденье. Уже темнело, когда Годелот в одной рубашке и грязных башмаках ввалился в переполненный трактир, поддерживая на плече руку Пеппо. Тетивщик в расхристанной весте едва переставлял ноги, тяжело обвисая на плече шотландца, то и дело принимался громко и сбивчиво горланить песни самого похабного содержания — словом, по виду был бессовестно пьян. Будь хозяином трактира мужчина — дело могло обернуться иначе, но почтенная старушка с молчаливым неодобрением сгребла медяки с мозолистой ладони шотландца и велела ему немедля уложить подгулявшего приятеля почивать, покуда тот не учинил еще какого-нибудь непотребства.

Рассчет был прост: после событий в Кампано любой военный будет вызывать у обывателей недоверие. Двое же подвыпивших оборванных мальчишек просто затеряются в потоке посетителей трактира, и уже через час хозяйка даже не вспомнит их лиц.

Все еще улыбаясь, Годелот шагнул к раскрытому окну и глубоко вдохнул. Все было позади…

Боль нагрянула внезапно, словно вдруг настигшая волна, что обрушивается сзади на бегущего из бурного моря человека. Сдавила горло, перехлестывая дыхание, впилась когтями в затылок.

Пока смерть неслась по пятам, то прячась в выжженных руинах, то грохоча копытами за спиной, ему было не до этой боли. Но сейчас азарт борьбы выкипел, мушкет покойно стоял в углу, и можно было наконец перевести дух…

Бойтесь этого вожделенного отдыха, изгои, отщепенцы, случайно уцелевшие меж жерновов, перемоловших вашу жизнь. Все мысли, что вы не успели додумать, все чувства, что молча ждали своего времени, выплеснутся в одночасье, словно из забытого на огне горшка.

Годелот еще и еще раз вобрал в легкие вечернюю дождливую прохладу, сжал шершавую кромку оконной рамы руками, прижимаясь лбом к наличнику. Да, все было позади. Страшный запах пепелищ и ландскнехт с безжалостным клинком… Дальний рокот погони и горечь порохового дыма… Остекленевшие глаза мертвецов и бьющаяся на земле лошадь… Зеленые дубы у старинных стен замка и наставления отца, там и сям пересыпанные не всегда понятными английскими словами. Сварливо-добродушная брань Луиджи и долгие разговоры с пастором Альбинони. Все было позади. Абсолютно все…

…Почти невесомое прикосновение к плечу выдернуло шотландца из мутного водоворота, и он резко отпрянул от наличника, оцарапав лоб. Рядом стоял неслышно подошедший Пеппо. Он молчал, устремив незрячие глаза в темное окно, на котором молнии то и дело вычерчивали зыбкий водяной узор. Казалось, он подошел случайно, и Годелот отвел взгляд, не нарушая тишины.

— Держись, Лотте. Отболит, — вдруг ровно произнес тетивщик, не поворачивая головы, — со временем осядет, как ил на дно озера. И там уж только не баламуть заново.

Отчего-то Годелот не удивился этим словам. Ему самому казалось в эти минуты, что он думает и чувствует слишком громко. Машинально проведя пальцами по грубо вытесанной раме окна, он медленно проговорил:

— Не могу поверить. Все эти дни верил — а сейчас не могу. Как все вот так рассыпалось, рухнуло в один миг? Если б, вернувшись, я застал отца умершим от хвори — поверил бы, ведь я помню, как умирала матушка. Вокруг были бы люди, уважавшие его, и места, напоминающие о нем. Все было бы по-настоящему. Но ничего нет, ни людей, ни мест, будто кто-то песчаную крепость, что детишки строят, невзначай ногой задел. И только я, болван, стою среди обломков и глазами хлопаю. Господи… — шотландец стиснул зубы и вдруг ударил кулаком в стену, — чего я не отдал бы, чего бы пожалел, чтоб встретиться с тем мерзавцем, что спустил на мой дом свою шакалью свору!

Зарычав, Годелот снова впечатал кулак в щелястую бревенчатую кладку и опять было замахнулся, но пальцы Пеппо охватили его запястье, сдерживая удар.

— Будет тебе, не увечь руку.

Кирасир рванулся из сильных пальцев, но тетивщик повысил голос, крепче сжимая хватку:

— Довольно, говорю! Или в зубах клинок держать приспособишься?

Шотландец устало выбранился, опуская руку, а Пеппо добавил:

— Мерзавца ему подавай… Ты, брат, желаниями бы не швырялся. Судьба — девица с выдумкой, ее только попроси, а она и рада стараться. Все исполнит, вот тебе крест, да так все вывернет, что еще сто раз пожалеешь.

— О чем ты, умник? — Годелот потирал ушибленную кисть. Настырность Пеппо раздражала, но он продолжал слушать уже хотя бы для того, чтоб не согласиться.

А итальянец снова отвернулся к окну, скрещивая руки на груди:

— Да так… Я, знаешь, ребенком, очень беспомощен был. Мать надо мной только и хлопотала — то лоб разобью, то супом обольюсь, просто беда. Другие ребятишки уже матерям помогали, а от меня никакого толку, одна морока. И вбил я себе тогда в голову мечту, что у матушки малыш народится. Будет у меня младшенький, беспомощный и слабый, и вот тут уж я смогу о ком-то заботиться… Стану сразу сильным и нужным.

Пеппо запнулся, рвано вздохнул:

— И что ж ты думаешь? Услышали меня там, куда молитвы слать принято. Прошло несколько лет, и матушку хворь одолела. Все по-моему вышло, Лотте… В одночасье стал взрослым, и заботе выучился, и еще много чему. Да вот, мечтать — мечтал, а выходить мать не сумел…

Годелот уже готов был сказать что-то, но осекся. Пеппо, похоже, не ждал ответных слов. Он все так же стоял лицом к окну, только тень легла на высокий смуглый лоб. А может, просто бабочка скользнула в углу перед лучиной.

— Вот, оказывается, что у тебя за камень на душе, — вдруг проговорил шотландец.

Плечи Пеппо вздрогнули, словно от сквозняка:

— Отстань, — пробормотал он, отворачиваясь, — нашелся исповедник…

Но шотландец покачал головой, озадаченно хмурясь.

— Ты винишь себя. Винишь в смерти матери. И все только из-за этой детской безобидной мечты. — Годелот знал, что пора прикусить язык, но это нелепое, несуразное открытие отчего-то потрясло его. — Ты сам назначил себе испытание, а теперь грызешь себя за то, что не справился. Но, Пеппо…

— Хватит! — рявкнул вдруг тетивщик, и кирасир заметил, что губы его мелко дрожат, — отстань, не твоя печаль! И вообще… не обо мне речь! Так, к слову сболтнул, чего вцепляешься, будто репей?!

— А ты чуть что, так в иглы! — огрызнулся в ответ Годелот. Он не собирался затевать свару, но ощерившийся Пеппо почему-то всколыхнул в нем беспричинную злость. — С тобой — ровно на допросе, не то слово ляпнуть грех.

— Да говори, что на ум взбредет! Я всего-то прошу в душу не лезть! За что я себя виню — за то сам и отвечу! А ты мне кто такой, чтоб вот так, запросто руку в самое нутро совать и струпья выискивать? Никто, слышишь? Никто, черт бы тебя подрал!!! Чего ты вообще ко мне пристал?!! — в своем внезапном бешенстве Пеппо уже забыл, что сам ткнул себе в больное место. А Годелот вдруг попятился, будто тетивщик плюнул в него горящей смолой.

«Ты мне никто…". Эта фраза занозой впилась в мозг, захлестывая шотландца неожиданной жгучей обидой.

— В душу? — прошипел он, — в ту бочку уксуса, что у тебя вместо души, себе дороже соваться. Только вот что я тебе скажу — зря мать на тебя столько лет убила! То ли не тому учила, то ли не так, то ли овчинка для выделки не сгодилась!

Пеппо хрипло вдохнул, бледнея:

— Заткнись! — прорычал он, — моя мать была святой, и не тебе ее судить!!!

Но Годелот не мог остановиться. Усталость и отчаяние сплелись в душную ярость, мутным потоком несшую его вперед мимо скользких берегов самообладания.

— Значит, ни черта ты из ее уроков не понял, слышишь?!! Она напрасно посвятила тебе жизнь, неблагодарная ты ядовитая сволочь!!! Что ты сделал, стоило ей уйти? Ты ощетинился, будто дикобраз, отгородился от всех шипами в палец длиной, а только подступишься к тебе на шаг да разглядишь в тебе человеческое зерно — тут же жалишь, не дав себе труда на миг задуматься, заслуживаю ли я твоих укусов!

Годелот сорвался на крик, кровь жарко хлынула в лицо. Он швырял в Пеппо резкие слова, словно камни. Он сам не знал уже, чего пытается добиться — побольней ли ими уязвить или разбить броню отчужденности. Он успел узнать за эти дни другого Пеппо, в котором сквозь панцирь колючего нрава порой прорывался искренний и добросердечный парень. И шотландцу невыносимо было снова видеть оскаленного волка на месте того, кого он почти готов был назвать другом. Только не сейчас, когда в разрушенном мире Годелота не осталось ни одной близкой души, кроме этого полного противоречий слепого мошенника. А тетивщик молчал, только глаза угольями пылали на искаженном лице, да губы вздрагивали, словно сдерживая ответную брань.

— Ну, давай! Что ж ты не пошлешь меня к черту? Ты же гордый, независимый и плевать на всех хотел! — заорал, наконец, Годелот. Никогда еще он так не ненавидел Пеппо, как в эти секунды. Ненавидел, словно тот обманул его в лучших чувствах, подвел в самый отчаянный момент.

Удар по скуле оборвал поток бессвязной ругани, и шотландец отшатнулся назад. Зарычал, вскидывая руку для ответной пощечины. Но Пеппо не пытался увернуться, он подался вперед, с вызовом расправляя плечи:

— Давай, — холодно отрезал он, — врежь мне, может, полегчает! Или честный солдат все еще не обижает калек?

Каким-то самым дном рассудка Годелот знал — нужно немедленно остановиться. Но он лишь сгреб Пеппо за ворот все еще мокрой камизы:

— Черта с два ты калека, — отрубил он и с силой отшвырнул тетивщика к стене, чувствуя, что еще секунда — и он ударит в это тонкое смуглое лицо так, что брызнет кровь, а под сжатым кулаком тошнотно хрустнет кость.

Пеппо с размаху врезался спиной в поеденные жучком доски, вскинул голову, отбрасывая за спину мокрые волосы, и Годелот снова изготовился к драке, едва слыша, как все тот же голос на дне разума вопит остановиться. Но тетивщик не двинулся вперед. Несколько секунд он так же стоял у стены, мелко дрожа от бешенства и судорожно сжимая кулаки. А потом разжал пальцы, молча бросился на койку и отвернулся к стене.

Годелот тоже молчал, глядя в напряженную спину. Опустил глаза, посмотрел на собственные руки. Снова взглянул на Пеппо, съежившегося на тощей дерюге. Почему они вдруг завелись? С чего вообще началась вся эта идиотская уродливая ссора?

Шотландец облизнул губы, набрал воздуха. Но сказать было нечего. В той же раскаленной натянутой тишине он погасил лучину и тоже опустился на свою койку. Сердце глухо колотило в грудь, сведенные мышцы никак не расслаблялись, будто он все еще ожидал удара. Сверкнула молния, ляпая на потолок кривой контур полуоткрытого ставня, и Годелот вздрогнул от раската грома.

Трудно сказать, сколько времени прошло. Шотландец молча лежал, глядя в потолок и слушая шум дождя за окном. Он точно знал — Пеппо не спит. И непонятно, о чем он думает, но ему также гадостно и нестерпимо одиноко, как самому Годелоту. Почему-то это он тоже знал наверняка. Но оно и к лучшему… Все должно быть на своих местах. Судьба случайно столкнула их, а в случайных людях не ищут друзей. Это просто дурацкий страх одиночества. Это с непривычки кажется, что тебе непременно кто-то нужен. И вообще, нужно попытаться заснуть. После таких суток кто угодно сбрендит, да еще с этим хорьком бок о бок… Все, спать.

Годелот раздраженно повернулся к стене и уставился во мрак.

— Пеппо…

— Что? — после недолгой паузы глухо отозвалась темнота.

— Прости меня. Я тут тебе нагородил всякого… Будто нутро навыворот, вся гнусь со дна души всплыла.

Пеппо долго молчал. Потом скрипнула койка.

— Не за что мне тебя прощать, я и не то слыхал, — неожиданно спокойно донеслось в ответ. Темнота снова умолкла, а затем сухо и устало добавила:

— А всего гаже то, что ты прав. Каждым словом прав, по нраву оно мне или нет. А на правду только дураки обижаются.

Годелот тоже долго не отвечал, ища какие-то нужные слова. Но не нашел и приподнялся с койки, садясь.

— Слушай… не спится что-то. Гроза эта чертова громыхает… Давай перекусим.

И через секунду темнота ответила негромким смешком:

— Умираю с голоду. Давай.

Глава 8. Леденцы

Слуга осторожно умостил на столе тяжелое блюдо с жарким, зажег еще одну свечу и замер у стола в выжидательном полупоклоне. Но полковник Орсо рассеянно взмахнул ладонью, отпуская слугу, и устремил созерцательный взгляд на тушеное мясо, испускавшее зыбкие столбики пара.

Место для раздумий было благодатное. Этот маленький венецианский трактир не походил на шумные и грязные придорожные вертепы. Ужин здесь был по карману далеко не всякому, пьяных дебоширов не водилось, очаг всегда был протоплен, и даже посуду не забывали мыть. Полковник нередко наведывался сюда в конце длинного хлопотного дня, и хозяин неизменно старался придержать для постоянного посетителя его любимый стол в полутемном углу. А видит Бог, такой недели у Орсо не выдавалось уже давно…

Однако мясо могло остыть. Военный, отряхнув размышления, подтянул поближе глиняное блюдо и неторопливо принялся за еду. Но он едва успел толком распробовать утку, как кто-то приблизился к столу, ныряя в уютный полумрак. Свечи выхватили из тени белое пятно монашеской рясы ордена Святого Доминика.

— Добрый вечер, полковник, — негромко проговорил визитер, и Орсо поднял глаза, надевая на лицо старательно открахмаленное приветливое выражение.

— Отец Руджеро, — так же сдержанно кивнул он, — какая неожиданность. Садитесь. Не поужинаете ли со мной? Здесь, знаете ли, понимают толк в хорошей стряпне.

— Нет, благодарю, — сухо отозвался монах, садясь и брезгливо отряхивая с подола плаща солому, — любезный, подайте мне холодной воды, — обернулся он к подоспевшему слуге.

— Разве сегодня постный день? — в голосе Орсо послышалась тень насмешки, но доминиканец лишь отмахнулся:

— Я здесь не ради обмена остротами, полковник.

— А я и в мыслях не имел острить, — Орсо невозмутимо отрезал от жаркого толстый ломоть, — всего лишь хотел добавить непринужденности. Как прошел ваш вояж, святой отец?

Отец Руджеро жадно выпил поданную воду и отставил стакан:

— Едва ли вас заинтересует рассказ о моем посещении провинциального монастыря, — отрезал он.

— Вот как… Стало быть, вы здесь не для того, чтоб развлекать меня историями, а чтоб послушать мои? — Орсо налил себе вина и с наслаждением отпил несколько глотков: новомодное увлечение восточными приправами все еще казалось ему чрезмерным. А доминиканец подался вперед и оперся острыми локтями о столешницу.

— Не стану скрывать, полковник, так и есть. Я порядком пометался по городу, разыскивая вас, поскольку жаждал услышать хоть несколько слов о вашей кампании. И нашел вас здесь, в трактире средней руки, в одиночестве. Более того, глядя на ваше лицо, легко заподозрить, что вы страдаете жестоким разлитием желчи, если бы не ваш обильный ужин.

Орсо пожал плечами:

— Я не обязан вам отчетом, — бросил он с тем отточенно-усталым безразличием, которое мгновенно низводило любые нападки на него до уровня дворняжьего тявканья.

Руджеро молчал, глядя на полковника, неторопливо орудовавшего ножом. Он не казался уязвленным — похоже, эти двое редко говорили в ином тоне. Орсо же с виду вовсе забыл о собеседнике. Но после нескольких минут молчания монах нервическим жестом сплел пальцы, наматывая четки вокруг ладони.

— Да не молчите вы, Орсо! Что вы набиваете себе цену, словно престарелая кокетка? Вы что-нибудь нашли?

Полковник вскинул на Руджеро вспыхнувшие глаза, словно кинжал сжимая нож, которым только что резал мясо. А потом со звоном бросил его на стол и сухо отрезал:

— Нет. Не нашел.

Лицо монаха окаменело:

— Не может быть, — рикошетом отщелкал он слова, — неужели пастора предупредили, и он успел…

— Нет, — оборвал Орсо, — пастор был в замке.

Скулы Руджеро порозовели, он подался вперед, вдавливая брошенный нож ладонью в стол:

— Слава Всевышнему! Значит, еще не поздно. Я все узнаю у пастора сам.

— Вам не удастся, — Орсо поморщился и потер лоб, будто у него вдруг заныла голова, — Альбинони мертв.

Доминиканец замер и медленно осел на скамью.

— Пастор мертв?.. Орсо, черт бы вас подрал… Вы убили последнего человека, который знал, где искать Наследие?

— Так получилось, — отрезал полковник, — и я не умаляю своей вины. Но судить меня будете не вы.

Руджеро помолчал и вдруг оглушительно ударил кулаком по столу:

— Вы лжете, Орсо! Вы не могли допустить такой дурацкой оплошности! И уж тем более не ушли бы из графства несолоно хлебавши. Я знаю вас, вы найдете и выбитый зуб в братской могиле!

Губы полковника слегка передернулись:

— Ну и метафоры у вас, святой отец, — пробормотал он. Но на челюстях монаха зло заходили желваки:

— Метафоры? Признайтесь, Орсо. Вы просто прикарманили Наследие, убили свидетеля и теперь прикидываетесь грешником на покаянии!

Руджеро почти шипел, бледный от бешенства, но Орсо лишь долил себе вина:

— Так отправились бы с нами, — бросил он, — не сомневаюсь, вы бы все сделали безупречно, как и в прошлый раз.

Эти слова произвели странное впечатление, будто проткнули в неистовстве Руджеро дыру. Доминиканец медленно выдохнул и осел на скамью. Минуту спустя он проговорил уже тише:

— Орсо, вы сегодня были у…

— Был, но меня не приняли, — оборвал полковник.

— А что говорит врач?

— Молчит, — хмуро ответил Орсо, — или цедит мудреные слова, которые, полагаю, переводятся с медицинского языка как «идите к черту». Но дело плохо, Руджеро. Доктор не отлучается ни на минуту. Даже не спускается к столу. Потому я и ужинаю здесь. У меня разом отшибает аппетит от перспективы сидеть в трапезной одному, как перст.

Худое смуглое лицо монаха передернулось, губы сжались бесцветной щелью, бусины четок впились в ребро ладони. Несколько секунд он отсутствующе смотрел поверх полковничьего плеча, а потом вздохнул, роняя четки на стол.

— Вы правы, — проворчал он, — день не постный. Любезный! Подайте вина!

Охватив ладонями кружку, доминиканец заговорил, сухо чеканя слова и делая длинные паузы:

— Вот что, Орсо. Мне не хотелось прежде времени откровенничать с вами. Не хочется и сейчас. Но, думаю, вы должны знать…

Доминиканец запнулся. Залпом ополовинил кружку и продолжил:

— Моя поездка в провинцию принесла некоторые открытия, — он снова осекся, похоже, все еще сомневаясь, стоит ли продолжать. Орсо же молча ждал, не столь терпеливо, сколь равнодушно. А монах стукнул кружкой, будто отметая колебания:

— Орсо, ваш провал ужасен. Но быть может, еще не все потеряно. Думаю, я знаю, почему вы ничего не нашли в Кампано. Пастор что-то заподозрил и успел избавиться от Наследия.

Полковник покачал головой:

— Не глупите. Ни один из хранителей Наследия никогда не спрятал бы свою треть так, чтоб ее нельзя было найти. И уж тем более не отдал бы ее в чужие руки.

— В чужие — нет, — отрезал монах, — но что, если пастор нашел руки как раз подходящие? У меня нет доказательств, Орсо. Но есть серьезные основания думать, что тогда, одинадцать лет назад, дело не было доведено до конца. Младший из семьи Гамальяно, похоже, жив.

Он проговорил это на одном дыхании, на лбу выступили бисеринки пота. Умолк, глядя на Орсо. А тот спокойно пожал плечами:

— Тот самый ребенок? Вот как… Ну, так что же? Пусть себе живет. Одним грехом меньше, Руджеро, неужели вам не отрадна эта весть?

Монах посмотрел на полковника, будто на умалишенного:

— Не притворяйтесь идиотом, Орсо! — прошипел он, — вы же прекрасно понимаете! Это все меняет!

— Что это меняет, святой отец? — поморщился военный, — если мальчик даже уцелел в тот день и теперь прозябает где-то в провинции, то у него нет ничего, кроме грустной истории в прошлом. Или вы думаете, что все эти годы он следил за вами, мечтая отомстить? Снимите эти романтические тряпки, Руджеро, они вам не к лицу.

Монах побледнел, словно полковник только что обругал его отборным площадным лаем. Придвинулся к столу вплотную, и в свете свечей стало видно, что один его глаз темнее другого.

— Орсо… — прошептал он, — Орсо, Орсо… Вы издеваетесь, да и Бог с вами, но сейчас не время! Наши поиски годами заходили в один и тот же тупик. Операция, которую вы готовили столько времени, потерпела неудачу. И вдруг именно сейчас выясняется, что в мире есть еще один живой Гамальяно. А вы пожимаете плечами?

Полковник на миг прикрыл глаза. А потом так же устало спросил:

— Святой отец, прошло много лет. Дети несказанно меняются с годами. Да и сомневаюсь, что вы особо рассматривали того малыша. Или парень сам представился вам своей… хм… прославленной фамилией?

Руджеро откинулся назад и резко потер лоб:

— Я уже сказал, у меня нет доказательств! Да, я могу ошибаться! Но Орсо, мы опять в тупике! И мы не вправе пренебречь даже самым паршивым шансом! Треть должна была быть у пастора, но ее у него не оказалось! Зато меньше, чем в сутках пути от Кампано вдруг появился юнец, будто срисованный с фамильного портрета! Не слишком ли занятное совпадение, полковник?

Брови Орсо раздраженно дрогнули:

— Хорошо. Для очистки совести я пороюсь в этом совпадении. Как этот ваш недоносок выглядит?

Монах скривился от скучающего полковничьего тона и сухо отчеканил:

— Он подмастерье. Называет себя падуанцем. И у него есть особая примета: он слеп.

— Что? Слеп? — Орсо вскинул голову, впервые проявив интерес к разговору.

— Ему это не слишком мешает, — отрубил Руджеро, — в остальном он ничем не примечателен. Ему около семнадцати лет, долговяз, худощав, черноволос, имеет рубец от плети на щеке, оборван и… хм… недурной танцор.

Доминиканец отрывисто сыпал словами, не замечая, как полковник стремительно меняется в лице:

— Погодите, Руджеро! — вдруг перебил он, — вы уверены в этом описании?

— Я описываю вам живого человека, а не полустертую фреску, — огрызнулся доминиканец, — но, вижу, вы по-прежнему полны скепсиса. Не смею больше вам докучать.

Он бросил на стол монету, со скрежетом отодвигая скамью, но полковник тоже привстал с места:

— Да погодите вы, Руджеро! — окликнул он, — не такая уж я неблагодарная скотина. Вы отсыпали мне леденцов из вашего кармана — и я тоже готов с вами поделиться. Но учтите, это все может быть одним сплошным совпадением. Сядьте!

Он снова опустился на скамью, потянулся за кувшином и налил вина обоим.

— Руджеро, я повторяю, мы можем гоняться за призраками. Дело в том, что в Кампано… да, черт подери, я сделал все, что мог, обшарил это паршивое графство, как голодная дворняга пустую кухню, но ничего не нашел. Представьте себе мое разочарование…

Однако, уже покидая Кампано, я вдруг узнал, что в господском замке уже после нашего ухода побывали двое человек. Они же похоронили пастора. Заметьте — пастора, а не графа. Впрочем, после пожара наши незваные гости едва ли нашли бы, что хоронить. Но черт их знает, что они могли увидеть. Я немедленно послал за ними погоню, и что же? Эти двое дали моим парням свирепый отпор, убили троих, искалечили капрала, увели лошадей и будто сквозь землю канули. Но капрал вовремя очнулся, когда они стояли прямо около него и судачили о том о сем. Он не слишком многое сумел рассмотреть, но представьте, это оказались двое юнцов, вчерашние дети. И одного из них капрал описал мне почти слово в слово по-вашему.

Руджеро рывком отодвинул стакан:

— Погодите. Стало быть…

— Стало быть, пока я рыскал по графству, обнюхивая каждый камень, предполагаемый младший Гамальяно направлялся прямиком мне навстречу и ухитрился разминуться со мной не более, чем на полдня. Его сопровождал паренек из графского гарнизона. По виду северянин — британец или скандинав. Гамальяно обращается к нему «Лотте», вероятно, какой-нибудь Ланселот. И теперь, отбросив скепсис, я спрашиваю: как вышло, что после стольких лет уцелевший Гамальяно именно теперь вынырнул из тени? Почему так своевременно? Может ли быть так, что пастор все эти годы знал о наследнике и умышленно послал за ним паренька из гарнизона, чтоб успеть передать ему Треть? И как тогда он узнал о готовящейся на графство атаке?

— Ответы на все эти вопросы можно получить лишь от него самого, полковник, — отец Руджеро снова смиренно сложил руки, ритмично отщелкивая бусины четок, а глаза полыхали почти больным лихорадочным блеском, — и Господь порядком зло подшутил над нами. Однако, полагаю, Италия не столь велика, чтоб в ней можно было затеряться бесследно.

— Я готов утешить вас, святой отец, — отрубил полковник, — нам не понадобится обыскивать всю Италию. Мой незадачливый капрал разобрал, куда парни собрались держать путь. Они направляются сюда, Руджеро. В Венецию.

***

Спустя несколько дней после трагических событий в лесу Кампано, Годелот и Пеппо приближались к Венецианской лагуне. Путь был недалек, но беглецы, наученные опытом той кровавой схватки, избегали главного тракта, петляя меж деревень и полей.

Они очень сблизились за эти дни — памятная ссора в трактире разом переломила что-то в их отношениях. Выплеснутые в запальчивости обвинения разрешились с неожиданной легкостью, словно разом осыпалась невидимая стена взаимных недомолвок и предубеждений. Преодолев этот барьер, кирасир и тетивщик мгновенно сдружились.

«Ты прав», — этой фразой Пеппо что-то решил для себя, и Годелот сразу почувствовал, как итальянец подпустил его ближе, будто втянул постоянно готовые к бою когти. Теперь их разговоры уже не напоминали шпажный поединок, где каждый кружил вокруг противника, бдительно готовясь отразить удар. Они без умолку говорили обо всем на свете, и обоим хватало, чем удивить собеседника. Годелот вскоре обнаружил, что Пеппо умен, имеет своеобразный кодекс чести и превосходно разбирается в людях. А больше всего удивило шотландца то, что ершистый и неуживчивый тетивщик, оказывается, любил пошутить и посмеяться.

Слепота спутника поначалу порядком смущала Годелота. Его отчаянно интриговали удивительные умения Пеппо ощущать окружавший мир, но расспрашивать было неловко. Однако вскоре шотландец выстроил простую формулу: Пеппо не терпел сочувствия или пренебрежения, однако совершенно не стыдился своего увечья. Он охотно отвечал на вопросы Годелота, сперва осторожные, а затем все более прямые. Без всякого неудобства делился своими приемами, будто под локоть ведя спутника по своему странному слепому миру и открывая удивительные законы, по которым, оказывается, жило все кругом, а Годелот и не догадывался об этом.

Кирасиру никогда не приходило в голову задуматься, что тело человека куда правдивее его слов. Что звук прерывистого дыхания легко выдает волнение, что лгун чаще облизывает губы, что страх имеет едкий душок пота, а голос всегда меняется, если сочится сквозь улыбку. Что предметы, падая с разной высоты, издают совсем разные звуки, а ветер, спотыкаясь о ствол дерева, делится на два потока.

Были у Пеппо и другие занятные черты. Он был поразительно умелым притворщиком, мастерски изображал кое-какие болезни, глуповатую наивность и сильный испуг, и Годелоту подчас казалось, что приятель умеет даже по собственному желанию бледнеть. Пеппо знал уйму изящных фраз и выражений самого книжного звучания (хотя сам сознавался, что некоторые из них почти не понимает), и в то же время владел целым арсеналом виртуозной трущобной брани. И Годелот покатывался со смеху, от души восторгаясь фортелями спутника, пока однажды не сообразил, что за неласковая жизнь способна выковать из человека настолько прожженного прохвоста.

Пеппо обожал воду, лез в каждый встречный ручей и часто полоскал одежду. На беглую насмешку Годелота он только скривился:

— Говорят, что к своему запаху привыкаешь. Может, оно и так. Только какое тут чутье, если полмира состоит из собственной рубашки?

Годелот только расхохотался, припоминая свои пререкания с отцом:

— Пеппо, а как по-твоему, разве вымытая кожа не становится уязвимей для хвори? Она же будто обнаженная.

Тетивщик в ответ фыркнул:

— Чего ж тогда раны, чтоб не гноились, водой обмывают, а не грязью замазывают? Уж куда дешевле снадобье.

Шотландец ухмыльнулся:

— Верно. А вот пастор наш сказывал — на востоке сарацины пять раз в день лицо и руки омывают, как молитвы читать время.

— Пять? И мы их «грязными безбожниками» кличем? — Пеппо изумленно покачал головой, отжимая мокрую камизу.

…Грамоту Пеппо освоил без усилий — контуры букв, вычерченные на влажной земле, запоминались его чуткими сосредоточенными пальцами ясней, чем глазами зрячего, что так легко отвлекаются. Сначала Годелоту эта легкость казалась странной, но затем он поневоле заподозрил, что наука чтения Пеппо не нова. Вероятно, в детстве его уже учили читать. Однако о той части своей жизни, что простиралась до рокового рубежа, Пеппо никогда не говорил, и шотландец не докучал приятелю расспросами.

Между спутниками по-прежнему часто вспыхивали перепалки, но теперь они быстро перегорали, не перерастая в ссору.

И наконец, наступил вечер, отчетливо дохнувший в лицо солоноватым морским ветром. Денег было негусто, и подростки, не разыскивая постоялого двора, устроились на ночлег меж двух покатых холмов.

— Завтра будем у лагуны еще до полудня, — Годелот стреножил вороную кобылу и задумчиво погладил шелковистую холку, — в город можно добраться на пароме. Только вот незадача, заставу проходить надо.

Пеппо поднял голову от хвороста, который складывал для костра:

— Верно. Явимся оборванцами при трех лошадях. Как бы за конокрадов не приняли.

Шотландец вздохнул, все так же поглаживая упругую конскую шею:

— Венеция на воде стоит, брат. Коней там держать не всякому аристократу по карману. А нам в Венеции не лошади, а деньги нужны будут. Эх…

Тетивщик верно истолковал вздох приятеля:

— Жаль, я каурого полюбить успел. Кресало дай…

Годелот опустился наземь, развязывая седельную суму и шаря внутри:

— Как ни крути, а лошадей все равно продавать. Кругом без счета деревень, наверняка подскажут, где найти барышника… Э, откуда она тут?

В поисках кресала шотландец добрался до самого дна сумы, и сейчас с недоумением вытянул из ее недр черный шелковый шнур.

— Ладанка отца Альбинони… Я совсем забыл про нее. И как она в суме оказалась…

— А, так я положил, — объяснил Пеппо, — когда в Кампано тебе кровь останавливал, у меня все шнур под руками путался. Ну, я ее снял и в суму к тебе спрятал. Думал — твоя.

— Надо же, — рассеянно пробормотал Годелот, вертя ладанку в руках, — я много раз эту ладанку у пастора видел, он ее с Востока привез, из Святой Земли. И чего в сказках так сарацинские драгоценности нахваливают? Серебра извели — хоть коня покупай, а сделана черте-как. Одно слово — варвары.

Он поднес ладанку ближе к глазам и усмехнулся:

— Еще и гравировка есть. «Да не падут на вас грехи отцов».

— Чего? Какие еще грехи? — Пеппо поднял голову.

— Надпись такая, — пояснил кирасир, — видно, стих какой-то из Библии.

Пеппо пожал плечами:

— Наверное, ваш пастор ее талисманом считал. А такие вещицы не за красоту ценят.

— Не слишком ему талисман этот подсобил, — угрюмо поморщился Годелот.

— Зато тебя не подвел, — отрезал Пеппо.

Шотландец только вздохнул. Завернул ладанку в лоскут пасторской рясы и снова спрятал в недра седельной сумы.

…Кирасир не зря полагался на милость судьбы. На полпути к лагуне им встретилась оживленная деревня. Близость Венеции была здесь очевидна — в деревне жили бесчисленные паромщики, бойко торговали несколько лавок, и конечно, сыскался и торговец лошадьми. Множество венецианцев, покидая город по делам, были вынуждены взять взаймы хоть самого немудрящего одра. Топать пешком в Ровиго или Виченцу решился бы не всякий.

Припомнив сквалыжистую ухватку Луиджи, что покупал иногда коней у заезжих барышников на ярмарке в Пьегаре, Годелот не пожалел времени на торг и ухитрился продать трех лошадей за сносную цену. Попрощавшись, скрепя сердце, с верным вороным, шотландец показал Пеппо увесистый кошель:

— Нужно что-то из одежды купить. Кровавые пятна — плохие рекомендательные грамоты…

…В сумерках в Венецию вошел шумный купеческий караван. Негоцианты суетливо предъявляли алебардщикам у пристани груз, расплачивались с паромщиками и покрикивали на нерасторопных подручных.

Двое военных в неприметных дублетах досадливо рыскали глазами в толпе — полковник Орсо дал ясные указания, расставив посты у всех пристаней и застав города. Но двое юнцов не высаживались ни на одном из причалов.

Часы отбили полночь, и один из часовых уныло зевнул — хотелось есть, с лагуны тянуло зябким ночным бризом, но ни одна лодка не морщила веслами рябоватую поверхность воды. Сегодня мальчишки тоже не явились.

Уставших вояк трудно было винить. На пристани было не протолкнуться среди носильщиков, приказчиков, солдат и прочего сопровождавшего караван люда. Едва ли кто приметил бы в этом муравейнике молодого служивого в темном колете и паренька в зеленой весте, щурившего глаза от соленого ветра.

Глава 9. Чертова удача

— Сущий Вавилон, — Годелот отпрянул и вжался в стену, пропуская телегу, — ты как тут себя чувствуешь?

— Как слепой, — ухмыльнулся Пеппо, — да не бери в голову, скоро привыкнешь. Это у речки двух одинаковых камней не найдешь, а люди по-простому строят, в городе надолго не заблудишься. Вот сейчас готов поспорить, что слева ярдах в десяти впереди зеленная лавка.

— Хитер, — Годелот расхохотался, — я уже твои фокусы знаю. Небось, учуял яблоки, сельдерей там всякий. Еще спорить с тобой — ищи дурака!

Приятели неторопливо шагали по тесной, сумрачной от нависающих кровель улице района Каннареджо. Годелот был порядком разочарован шумом, толчеей и грязью, делавшими Венецию ничуть не привлекательней Тревизо, и недоумевал, отчего об этом рассаднике чахотки ходит так много волшебных рассказов. Пеппо пытался ерничать, но нервическая нотка выдавала, как не по себе ему в совершенно незнакомом городе.

…Венеция приняла незваных гостей равнодушно, едва ли заметив двух новых насекомых в своем многосотенном муравейнике. Пройдя заставу вместе с купеческим караваном, Пеппо и Годелот без лишних затей справились в ближайшей лавке, где можно найти ночлег за малые деньги. Хозяин совершенно не удивился — видимо, этот вопрос в Венеции задавали особенно часто.

Район Каннареджо отыскать оказалось сложнее. Больше часа проплутав по извилистым улочкам, Годелот успел устать, разозлиться и отчаяться — все они с издевательским упорством обрывались в каналы и канальцы разной ширины и замшелости. Казалось, что кто-то торопливый и раздражительный сгоряча искромсал город в клочки гигантскими ножницами, а затем одумался, но поленился как следует сшить получившуюся рвань и, наугад собрав лоскуты вместе, небрежно сметал их стежками мостов. Венеция была огромна, бестолкова, вся пронизана узкими и кривыми улицами, неожиданно выходящими на площади, а стоило пересечь площадь — под ногами снова разверзался неизменный канал.

Однако настойчивость имеет свойство вознаграждаться: через отмеренный срок друзья разобрались, что попросту блуждают по противоположной части города, и им надлежит всего лишь перейти по мосту на другую сторону Большого канала с пышным именем Каналаццо. Мост тоже нашелся не сразу, но, стоило достичь Каннареджо, как в Пеппо мгновенно проснулся искушенный обитатель городских лабиринтов.

Руководствуясь неким инстинктом, он в рекордные сроки отыскал неприметную тратторию, чем-то напоминавшую солидно выстроенный курятник. Хозяин, суетливый старичок в причудливом берете и с манерами истерической девицы, незамедлительно предоставил постояльцам крохотную комнатенку на втором этаже и неожиданно вкусный ужин.

Годелот, еще недавно клявшийся, что покинет этот заплесневелый каменный ад при первой же возможности, после трапезы пришел в отличное настроение и уже более благодушно смотрел в завтрашний день. Не без труда высунувшись из узкого окошка, кирасир оглядел ночной город. Недавно отзвонили колокола на еще неизвестной ему церкви, и сейчас квартал был погружен в темноту, там и сям рассеянную пятнами факелов и мерцающую рябыми лентами каналов. Неподалеку на крыше раздражительно мяукал кот. Годелот прислушался — снизу, из тянущей гнильцой темноты, тоже доносился плеск воды.

— Не пойму, то ли для людей этот город строили, то ли для уток… — пробормотал он, закрывая скрипящий ставень. Сзади раздался смех Пеппо:

— Утки чистую воду любят, Лотте, в помоях только крысы и люди селятся. Не беда, освоимся. Я слышал, Венеция — одно из самых чудесных мест во всей Европе.

— Тогда в другие лучше и вовсе не соваться, — криво улыбнулся шотландец. — Ну, вот мы и у цели. Со мной все ясно, а ты что дальше делать собираешься?

Пеппо беспечно пожал плечами и повесил весту на гвоздь, который только что обнаружил, ободрав локоть:

— Не пропаду. В городе с голоду только бездельники мрут. Надо только научиться здесь ориентироваться.

Голос тетивщика был так же беспечен. Однако последняя фраза прозвучала тем смятым тоном, каким ретивый карьерист-наемник мог обещать командиру, что в любой момент босиком сбегает на разведку в лагерь противника, стоящий посреди замерзшего озера. Годелот задумчиво посмотрел приятелю в лицо: оно было напряженно-непроницаемым.

— Вот и будем учиться, — многозначительно отрезал шотландец, — вместе.

Пеппо нахмурился, покусывая губы, и Годелот почти физически ощутил, как тот сдерживает раздражение:

— Лотте… — голос Пеппо прозвучал с мягким предупреждением. Так под шелковой перчаткой порой прячется сжатый кулак, — тебе нет нужды меня опекать. Ведь ты приехал в Венецию не ради здешних красот. Не беспокойся, утонуть в канале я еще в Тревизо мог.

Годелот закатил глаза, подавляя желание швырнуть в тетивщика подсвечником:

— Снова за свое! Удаль он мне доказывает! Ну, давай, поставь кружку на кончик носа и на табурете спляши! А я погляжу!

Пеппо оскалился:

— Ничего я тебе не доказываю. В Тревизо я был один — но справился, как видишь. И здесь без няньки справлюсь.

Шотландец набрал воздуха для очередной саркастической реплики, но тут же выдохнул и устало махнул рукой: спорить было бессмысленно. Стоило разговору дойти до этого рокового рубежа, и прагматичный проныра Пеппо превращался в готового разреветься ребенка…

…Первые дни Годелот был уверен, что никогда ничего не поймет в этом безумном городе. Венеция была яркой, шумной, разноголосой и разноязыкой, грязно-красочной и отталкивающе-восхитительной. В нее, как в стоящую под прилавком корзину, ссыпа́лись все чудеса мира, оброненные иноземными судами. Здесь говорили, казалось, на всех языках разом и торговали всем, за что можно выручить хоть один медяк. Здесь кишели нищие, воры, мошенники и проститутки, а в крепком морском бризе, как в густом бульоне, варились запахи всех возможных человеческих радостей и грехов.

Словом, если в Тревизо Годелот был провинциалом, то в Венеции тут же ощутил себя деревенщиной, и утешало его лишь то, что Пеппо тоже порядком присмирел и порой на улице даже невзначай касался его локтем, будто опасаясь потеряться.

Однако минуло три дня, и первое ошеломление пошло на спад. Каннареджо оказался не так уж велик, и Годелот действительно заметил, что в путанице улочек и каналов есть закономерность. Лавки и мастерские быстро стали вехами в этом причудливом лабиринте. А архитектурные чудачества домов, вроде несуразно расположенных окон и неведомым бесом прилепленных в странных местах балконцев, делали их приметными уже с нескольких десятков шагов.

На четвертый день приятели выяснили, откуда доносился до их траттории колокольный звон. Открывшаяся перед ними церковная площадь Мадонны делл'Орто, безлюдная, залитая свирепым полуденным солнцем, восхитила Годелота. Выросший среди просторов полей, он чувствовал себя неуютно в тесноте городских кварталов.

Несколько минут шотландец упоенно щурился, глядя в выбеленное зноем небо, а потом оглянулся на Пеппо: тетивщик стоял у мраморной плиты возле входа в церковь, проворно водя пальцами по высеченным словам, губы его слегка шевелились, а потом дрогнули улыбкой. Годелот тоже улыбнулся — ему чертовски льстил восторг тетивщика по поводу новоприобретенного умения читать…

— Эй, Пеппо! Наигрался? — громкий оклик гулко раскатился по площади, и торговец вином, дремавший у своих бочек в тени колокольни, вздрогнул, вскидывая голову и недовольно озираясь. Тетивщик отошел от плиты, и вскоре друзей поглотил один из сумрачных переулков за мостом. Они уже были увлечены каким-то пустячным спором, и даже Пеппо не приметил, как торговец вином пристально смотрит ему вслед…

***

— Так, за постой уплачено на несколько дней вперед. Арбалеты продать нетрудно, на них везде спрос есть. С аркебузами погодим, нужно разобраться, сколько за них в Венеции дают, по незнанию и обжулить могут. Ну, и в запасе есть тетива работы лучшего мастера в Тревизо. С голода не умрем!

Говоря это, Годелот сосредоточенно осматривал лежащее на столе оружие, выискивая повреждения. Пеппо перебирал вынутые из тюка тетивы, придирчиво ощупывая каждую и откладывая некоторые на край стола.

— Лотте, а куда ты подашься, как деньги закончатся? — спросил он вдруг.

Шотландец только взмахнул рукой:

— В наемники пойду. На мой век армий хватит. Погоди, ты куда это собрался? — оторвавшись от арбалетов, Годелот увидел, что Пеппо застегивает весту.

— Я с нашим хозяином потолковал, он говорит, неподалеку есть оружейная мастерская. Хочу ее разыскать, с владельцем познакомиться, нечего мешкать зря. Если и не договоримся — хотя бы узнаю, какие тут порядки, и с чего начинать разговор в следующий раз.

Годелот нахмурился и тоже потянулся за колетом:

— Погоди, я с тобой.

Но Пеппо поморщился:

— Да тут три квартала.

— Зато уже седьмой час, — отрезал Годелот.

— Я до темноты вернусь! — Пеппо слегка повысил голос, сматывая отобранную тетиву.

— Но Пеппо…

— Отстань! — рявкнул тетивщик, — сказал — я сам!

— А знаешь, ну и катись! — потерял терпение шотландец и, не оглянувшись на хлопок двери, снова склонился над арбалетом.

***

Полтора часа спустя Пеппо вышел из мастерской и потер виски. Ему казалось, он чувствует, как внутри камертоном вибрирует мозг.

Отыскать оружейника, пусть и руководствуясь подробными указаниями, оказалось делом муторным — как ни хорохорился Джузеппе перед другом, а в незнакомом городе одному было страшновато. Немудреный путь в пресловутые три квартала занял у него почти сорок минут, ведь если лавировать между людьми Пеппо умел безупречно, то столбы и углы часто обнаруживались лишь вытянутой рукой, а то и попросту болезненным тычком. Найдя же мастерскую, пропитанную до отвращения знакомыми запахами, подросток угодил в лапы подвыпившего субъекта, болтливого, как попугай. Тот осмотрел принесенную тетиву, попутно раздавая указания подмастерьям, и обрушил на Пеппо шквал вопросов.

Слеп от рождения? Ах, после ранения! Как это печально в такие юные годы! Откуда родом? Падуя! О, прекрасный город! Джузеппе католик? Любит ли выпить? Живы ли родители? Почему оставил прежнего хозяина? Превосходная тетива, юноша, превосходная… Так почему не поладил с прежним хозяином? Откуда на щеке шрам?

Пустопорожние расспросы сыпались, как из рога изобилия. Пеппо натянуто улыбался, пытаясь оставаться любезным. Через час же, когда Пеппо выложил венецианцу массу бесполезных сведений, оружейник хлопнул ладонью по столу.

— Итак, юноша. Ты действительно недурной мастер, что крайне необычно в столь молодом возрасте. Но увы, тетивщик у меня есть. Желаю тебе удачи, Джузеппе.

— Благодарю, — процедил Пеппо, вставая и чувствуя, как голову затапливает уксусная волна злости. Болтун отнял у него уйму времени вместо того, чтоб отказать еще с порога. Но самообладанию Пеппо научился еще в детстве, а потому сейчас с трудом сглотнул теснящуюся на языке брань. Он уже знал, как трудно жить с испорченной репутацией, и не мог позволить себе надерзить мерзкому негоцианту, источающему запах вина, корицы и самодовольства.

Выйдя на улицу, тетивщик глубоко вдохнул, силясь погасить рвущееся наружу бешенство. Пеппо опасался таких минут, зная, что способен затеять ссору с первым встречным. Вот и сейчас руки чесались подраться, и подросток еще раз глубоко и медленно вздохнул, поднимая лицо к небу.

Вечерело. Воздух уже утратил дневной жар, но запаха разогретого фонарного масла не ощущалось. Значит, солнце уже скрылось за крышами, но до темноты далеко. Продолжать поиски сегодня было поздно, однако являться в тратторию в таком настроении Пеппо тоже не хотелось. Он знал, что сдуру обидел Годелота перед уходом, и сегодня еще предстояло мириться…

Неподалеку гулко забил колокол. Восемь часов… Поразмыслив еще с минуту, Пеппо решил, что самым разумным будет пропустить где-нибудь глоток вина, вернуться в тратторию в полном душевном равновесии и извиниться за грубость. Тетивщик терпеть не мог просить прощения, но на сей раз было всерьез стыдно, да и порядком ободряло знание отходчивой натуры друга.

Питейных заведений в Венеции всегда было вдоволь, а потому не составило труда найти дверь, откуда несся запах горелого жира и нестройный гомон голосов. Осторожно лавируя меж длинных столов, Пеппо приблизился к стойке, заказал дешевого вина и сел у стены — привычка никогда не привлекать лишнего внимания неизменно заставляла его искать уединения.

Вино оказалось неплохим, ни один излишне пристальный взгляд не жег спину, и злость начала отступать, сменяясь задумчивостью. Только не засиживаться… В шестнадцатом веке после наступления темноты города становились не менее опасными, чем лесная чаща. Скупо освещенные чадящими огнями улицы кишели грабителями и прочим опасным людом.

Уже допивая вино, Пеппо окончательно затоптал в душе неприятный осадок от знакомства с бесцеремонным торгашом и не без удовольствия размышлял об ужине, представляя, как посмеется Годелот над мерзким «попугаем», если умело пересказать ему их беседу.

— …вот просто дотла. Камня на камне не осталось. От замка будто бы груда развалин, а уж мертвецы по всей округе валялись!

Эти слова вдруг донеслись до Пеппо, сказанные многозначительным тоном хорошо осведомленного сплетника. Вынырнув из своих раздумий, тетивщик заметил, что гомонящая неподалеку стайка подмастерьев покинула тратторию, и теперь ему слышен разговор сидящих у противоположной стены посетителей. Пеппо поневоле прислушался. А рассказчик старался вовсю:

— Я доподлинно слышал, что в замке творились страшные дела. Эти земли слыли дурным местом еще во времена старшего Кампано, колдуна. Мне сказывали… — тут сытый бас рассказчика понизился почти до шепота, и Пеппо напряг слух, — будто бы Кампано у себя в замке самого Сатану приютил, от свету дневного его прятал и кормил кровью заезжих гостей.

В ответ послышался хрипловатый кашель и нервный говорок с сильным неаполитанским акцентом:

— Окстись, дурень. Нашел, где лясы точить! Пей, знай, да помалкивай, умник доморощенный.

Неаполитанец и его собеседник еще лопотали о чем-то приглушенными голосами, но в тратторию, громыхая сапогами, ввалились несколько солдат, и дослушать разговор Пеппо не удалось. Однако довольно было и услышанного…

Тетивщик нахмурился, и пальцы его машинально заскользили по щербинкам на кружке. Кампано… Едва ли есть два подобных замка. Речь, конечно, о сеньоре Годелота. О разгроме шепчутся по столичным кабакам — значит, дело вызвало немало шуму. «Бас» утверждал, что старого графа подозревали в колдовстве. Прав он, или это обывательские сплетни? «Бас» говорил складным и грамотным языком: так разговаривают купцы, зажиточные горожане и священники. Стало быть, рассказчик едва ли был кабацким пустобрехом из тех пьянчуг, что мечут истории ради угощения…

Пеппо торопливо допил вино, расплатился и вышел на улицу — нужно было спешить назад. Прав или неправ был «бас» насчет Сатаны, но, если в этом странном деле пахнет ересью, Годелоту нельзя переступать порог церковных канцелярий. Пеппо не раз слышал о бедах, настигавших людей, что замочили ноги в мутной еретической водице. Уцелевший вассал опального графа немедленно вызовет интерес. И уж тогда упаси Господь беднягу.

Погруженный в тревожные мысли, Пеппо быстро шагал вперед. В ущельях узких улиц сгустились вечерние тени, с лагуны потянуло прохладой.

Вдруг тетивщик остановился, встряхивая головой. Зря он так несется… Где-то здесь нужно было свернуть влево. Справа негромко плескался о замшелую набережную канал. Пеппо вышел к нему, свернув вправо по кривому переулку, отходящему от крохотной площади. Чертовски приметному переулку, в нем находилась свечная мастерская, источавшая крепкий запах дыма и горячего воска. Где же он?..

Пеппо повел головой, вбирая вечерний воздух. Вдруг царапнула неприятная мысль — мастерская, вероятно, уже закрыта. Не беда, он разберется… Мог он пропустить поворот? Едва ли, из переулков всегда тянет ветром. Как на грех, улица была по-вечернему пуста, и спросить дорогу было не у кого. Пеппо осторожно двинулся вперед. Шагов через двадцать слева метнулся легкий сквозняк, и тетивщик перевел дыхание. Нашел… Он поспешно повернул и двинулся по переулку. Скоро узкая улочка плавно повернет направо, к площади, а там до траттории рукой подать…

— Черт! — в лицо повеяло гниловатым ветерком, а предусмотрительно вытянутые руки наткнулись на сырое дерево ограждения — впереди снова разверзся канал.

— Черт побери… — растерянно обронил Пеппо, машинально ощупывая потрескавшиеся деревянные поручни. Куда это его занесло?..

Как бы Пеппо ни бравировал своей удалью, разницу между смелостью и идиотизмом он знал назубок. А потому никогда бы не рискнул всерьез отдалиться от траттории в предвечерний час. Словоохотливый хозяин подробно описал ему нехитрый путь до мастерской, и Пеппо нашел ее почти без усилий. Значит, траттория все равно где-то неподалеку. Ему много раз случалось заблудиться в незнакомом месте, но он всегда находил ориентир. Главное не суетиться…

Пеппо глубоко вздохнул, стряхивая липкие пальцы замешательства. Попробуем пойти назад…

Некоторое время тетивщик бродил по сети переулков — он понимал, что кружит на месте и из-за этого все больше запутывается. Ничего, ничего, когда-нибудь ударит колокол, и по звуку Пеппо сможет определить направление, благо, он хорошо помнил расположение церкви.

Стемнело, и с лагуны потянуло соленым бризом. Там и сям послышались перекликающиеся голоса фонарщиков, а грохот ставен и скрип засовов возвестил о наступлении времени суток, когда добропорядочным людям на улице делать нечего.

— Вот незадача… — бормотал Пеппо, прислушиваясь к фонарщикам и пытаясь сообразить, сможет ли найти их и спросить дорогу, не заплутав окончательно.

И вдруг он почувствовал взгляд. Аккурат промеж лопаток в спину смотрели чьи-то внимательные недобрые глаза. Пеппо подобрался, не сбиваясь с шага. Идет следом? А вот еще один… Мазок пристального взгляда обжег щеку. Не останавливаться…

Пеппо на недолгом своем веку успел досыта хлебнуть уличных драк и точно знал круг своих вероятных врагов. Это были либо забулдыги, рассчитывающие вытряхнуть несколько монет из кармана подмастерья, либо агрессивное отребье, стремящееся самоутвердиться за счет более слабого противника и навскидку считавшее его беззащитным калекой. Чьи же шаги разносятся в темени за его спиной? И словно в ответ, сзади раздался окрик:

— Эй, парень! Погодь, не спеши!

Да, это по его душу… В Тревизо Пеппо без раздумий бросился бы бежать. Но там ему знаком был каждый булыжник в мостовых. В Венеции же бегство было равносильно самоубийству. Значит, нужно было оценить противника и лишь тогда принимать решение.

Тетивщик замедлил поступь, неспешно обернулся и сделал несколько шагов назад — спина коснулась стены. Защитить тыл… так, а теперь внимание…

Пеппо насторожился, напрягая слух и чутье, выискивая, выбирая, вылущивая из звуков и запахов улицы те, что спешно рисовали ему портреты его незримых врагов.

Итак, двое. Тот, что идет навстречу, худощав и подвижен, ибо хорошо слышно, как он ставит на всю стопу ноги в грубых сапогах, а чуть шаркающий шаг все равно легок. Вместе с ним приближается потрескивание огня — у него в руке факел.

Второй, надвигающийся слева, одышлив, правая нога ступает громче — он тучен и прихрамывает.

А вот странность… Оба издают легкий пыльный душок казармы, перебиваемый неприятными нотками потного домотканого холста. Этот затхлый запах не похож на крепкий дух ношеного солдатского колета. Он больше напоминает складские тюки, как если бы этот колет повалялся в лавке старьевщика… Нет и едкого аромата оружейной смазки, и бряцанья ножен о сапоги не слышно.

Эти двое — не военные, строевой шаг ни с чем не спутаешь. И все же они в армейском сукне… Ряженые? Пеппо против воли почувствовал, как в нем зашевелился азарт. Это не были обычные ночные головорезы, подстерегающие запоздалого прохожего. Тут было что-то другое. А значит, следовало прежде выяснить, чего им нужно от него, и уж тут Пеппо знал, как себя повести…

…Долговязый субъект в поношенном колете неторопливо подошел к прижавшемуся к стене подростку и поднял факел. Красноватое колеблющееся пятно выхватило из темноты юное лицо: в неподвижных глазах плескался животный ужас, губы подрагивали. Факел качнулся ближе, и паренек плотнее вжался в стену, словно пытаясь слиться с ней.

— Господа… — пролепетал он, — что вам от меня?… Я же того… я ничего…

Долговязый снисходительно усмехнулся:

— Ну, чего обмер? Не трусь, никто тебя, убогого, не увечит. Слушай, малец. Тебе велено кой-куда явиться. Вещичку ты прибрал, что не про твою честь. Отдай, извинись — да и баста. Глядишь, еще и монетка перепадет.

От говорившего исходили душные волны угрозы. Похоже, перепадет ему и вправду крепко. Только навряд ли монетка.

— Господь с вами, служивые, — мальчишка чуть не плакал, — откуда у меня, грешного, чужое добро? У меня и своего-то негусто.

Тучный гулко хохотнул:

— Ишь, скромник. А у графа Кампано кто поживился? Или дружок твой тоже на руку нечист? А ну как обыщем? Оба на виселице качаться будете, пащенята.

Снова Кампано. Ну что ж… Долговязый стоит прямо напротив, он выше Пеппо примерно на полголовы, дыхание слышно отлично.

Подросток вдруг рвано вдохнул и зашелся неистовым хриплым кашлем. Долговязый отшатнулся назад:

— Э, ты чего, хворый что ль?

А мальчишка надсадно кашлял, с жутковатым звуком втягивая воздух, сгибался вдвое и вжимал обе ладони в грудь, будто удерживая на месте готовые разорваться легкие. Военные меж тем сделали еще по шагу назад и с растущим отвращением наблюдали за этой тягостной сценой. Наконец паренек медленно выпрямился, одной рукой все так же сжимая грудь, а второй неловко отирая губы. На щеке остался смазанный кровавый след.

— Едрить твою, чахоточный! — сплюнул тучный, но его спутник лишь нахмурился:

— Оклемался? Вот и добро! Ты, парень, не дури, — голос долговязого вдруг утратил напускное добродушие, — не в трактире ложку в карман сунул. За этакие фортеля и покрупней птицы на вертел попадали. Топай меж нас, да попробуй чего выкинуть…

Он сделал паузу и сухо отрубил:

— Имей вежество, дурная кровь. Самому, видать, недолго на белом свете осталось, так хоть о друге порадей. Он уж и так увяз, твоими-то молитвами. А не отдашь краденое своей волей — не беда, что глазами убог. Когда дружка на плаху поднимут — и без глаз все разберешь.

Паренек, все еще тяжело дыша, закусил губы и всхлипнул:

— Да что ж это, пресвятая дева! Какой дружок? Какая плаха, Господи?! Добрые судари… — голос подростка надломился, в нем зазвучала надежда, — вот, возьмите. У меня всего-то несколько монет, но отужинать вам хватит… Возьмите…

Бормоча бессвязные обрывки фраз, паренек полез за отворот весты — видимо, там он прятал кошель… Долговязый успел лишь заметить, как в полных слез глазах блеснула стальная искра, когда шарящая под вестой рука вдруг молниеносно рванулась наружу. Шесть прочных вощеных шнуров со свистом вспороли воздух, и тучный взревел, когда толстые струны полоснули поперек лица. Мальчишка снова замахнулся, и шестихвостая плеть описала широкий полукруг. Более проворный долговязый метнулся вперед, перехватил странное оружие и с силой рванул парня на себя. А тот, по инерции врезавшись в противника, откинул голову назад и с силой впечатал лоб точно в нос долговязого. Солдат повалился наземь, ослепленный адской болью. Но разъяренный толстяк схватил мальчишку за волосы, занес тяжелый кулак — а паренек вдруг резко хлестнул нападающего ладонью по щеке, и тучный взвыл, выпуская добычу и хватаясь за лицо. Меж пальцев брызнули ручейки крови, казавшиеся в темноте черными. Мальчишка же отшвырнул ногой упавший наземь факел и вихрем ринулся наутек…

…Сердце колотилось в горле, пот лил по лицу, а нутро скручивал узлом ледяной страх. Ноги едва касались земли, и Пеппо знал, что этот бег в никуда вот-вот прервется. Это уже не раз случалось и обычно бывало чертовски больно…

Секунда, еще одна, еще — и башмак запнулся за камень, выступающий из выщербленной кладки. Мостовая на миг ушла из-под ног, чтоб затем наотмашь впечататься в ребра и плечо, а что-то издевательски-твердое огрело поперек спины.

Пеппо выбранился сквозь зубы, вскочил, хотя дыхание заходилось от боли — и тут же наткнулся на витой фонарный столб. Все, довольно… Эти салки не для него… Рука стремительно пошарила во тьме и уперлась в стену. Пеппо помчался вдоль нее, ведя пальцами по изрытой сыростью кладке, а где-то рядом плескалась вода. Угол. Подросток прижался к шершавым камням, перевел дыхание, прислушался. Где-то неподалеку грохотали сапоги. Одна пара? Нет, две. Значит, оба его преследователя на ногах.

Пеппо резко вдохнул, усилием заставляя себя успокоиться. Ничего, гады. Куда вам, топающим, шумно дышащим, бранящимся, смердящим немытым телом, до него. Что вы знаете о его легкой воровской поступи, волчьем чутье и непогрешимом слухе? И тут же в мозг раскаленной иглой впилась забытая было мысль: он даже не знает, где находится. За ближайшим углом его может поджидать новая опасность.

Пеппо сжал зубы, ударил кулаками в стену. Спокойно. Он всегда выкручивался из всех неурядиц. Винченцо часто ворчал, что ублюдкам, вроде Джузеппе, черти ворожат.

Что делать дальше? Оставаться на месте нельзя — кто знает, быть может, он стоит на самом виду. Но куда бежать? Пеппо пошарил ногой по земле, подобрал камешек и швырнул вперед. Тот звонко ткнулся в стену. Впереди тоже громоздились дома. Запах фонарного масла почти не ощущался — значит, переулок был темен. А вдруг на окнах домов стоят светильники? Черт…

Минуты утекали во мрак, а Пеппо все стоял, вжавшись в стену и чувствуя себя унизительно беззащитным. Где-то все так же слышались топот и брань, и Пеппо знал, что эти двое непременно найдут его. Но трогаться с места нельзя, покуда он не знает, с какой стороны приближается погоня. Вот они…

Тетивщик подобрался, снова изготовившись к бегству. Слева. К счастью, оба, иначе бы Пеппо не сдобровать. Он не стал ждать приближения тяжелых шагов, отделился от стены и устремился вправо. На сей раз он не бежал. Он быстро бесшумно скользил вперед, широко поводя в воздухе руками — вырвавшись из рук двоих зрячих противников, было бы глупо разбить голову об угол здания. Вновь камень утробно рокотнул под ногой, и звук унесся вперед, не вернув эха — впереди была прямая улица. Пеппо ускорил шаг, переходя на бег. И тут же в спину ударил крик:

— Вон он, бесеныш, держи его!

И снова бежать… Споткнуться, подняться на ноги и мчаться вперед, не разбирая пути, чтоб снова споткнуться через несколько шагов. Улица пряма, как копье, и издали накатывает плеск, и порыв ветра освежает лицо. Впереди канал… Еще несколько ярдов, и волна тинистой прохлады развеивает затхлый воздух тесной улицы. Сапоги все громче выбивают дробь за спиной, Пеппо выбрасывает вперед руки, и ладони натыкаются на ограждение.

— Да, — бормочет он, одним прыжком перемахивает через рассохшиеся перильца и бросается в темную воду канала…

…Вода была теплой и отдавала гниющим деревом. Два гребка вниз — и пальцы скользнули по илистому дну — канал оказался не слишком глубок. Это было опасно — Пеппо знал, что дно каналов часто усеяно всевозможной рухлядью, о которую можно запросто покалечиться.

Тетивщик приблизился к краю и осторожно приподнял голову из воды, прижимаясь к стенке, покрытой скользкой массой волглого мха. В нескольких ярдах позади слышалась оглушительная ругань. Долговязый пенял толстяку за бегство мальчишки, переходя порой с цветистой брани на сочный трущобный жаргон. Догадаются ли они разделиться и пойти в разные стороны вдоль канала? Но тут новый звук привлек внимание подростка. Казалось, будто огромные ножницы грубо режут толстый мятый шелк. Догадка пришла в тот же миг, и Пеппо стремительно ушел под воду — по каналу шла гондола. Глубоко ли она сидит? Заметили ли его пассажиры или гондольер? Воздух в легких был на исходе, и только эти вопросы паклей сидели прямо в горле. Тетивщик оттолкнулся от дна и снова поднялся на поверхность, со свистом переводя дыхание. Нет, похоже, его не заметили. Гондола успела пройти, и от удаляющегося суденышка донесся сварливый старушечий голос:

— Нельзя ли поскорее? Вон уже мостик, поспешите, любезный.

Мостик… Пеппо готов был крикнуть вслед гондоле слова благодарности. Под мостом можно было на время укрыться.

Мост нашелся в два счета, возвестив о себе плеском воды о поеденные сыростью и плесенью опоры. Пеппо вцепился в толстый столб, в который раз переводя дыхание.

Он не знал, сколько времени провел вот так, беззвучно вдыхая гниловатый запах цветущей воды и чутко вслушиваясь в ночь. Плеск воды о столбы мешал разобрать, ищут ли его преследователи. Кипящая кровь успокоилась, в мышцы хлынула усталость, заныли многочисленные ушибы, и Пеппо отчаянно захотелось, чтоб эта ночь оказалась дурным сном.

Время шло. Почему-то стало холодно, несмотря на теплую воду. Еще какие-то шаги и голоса все реже и реже рокотали над каналом. Окончательно измучившись, подросток решил, что пора рискнуть, иначе он глупо утонет в этой мерзкой жиже, в какой-то момент разжав онемевшие руки. Отпустив столб, Пеппо подплыл к краю канала, подтянулся, поднимая из воды свинцово-тяжелое тело…

Он не заметил, откуда снова вынырнула торопливая поступь грубых башмаков. Но было уже поздно. Сильная ладонь вцепилась в локоть, втаскивая тетивщика на скользкую каменную облицовку, и Пеппо оскалился бессильной яростью, когда глухой от бешенства, невероятно знакомый голос прорычал:

— Где тебя черти носят?! Я места себе не нахожу, а он тут в канале плещется, да еще выпивкой от него разит!

— Лотте, — пробормотал Пеппо, медленно разжимая кулаки. Он слышал, как Годелот еще что-то яростно ему выговаривает, но слова проходили мимо — отчаянное напряжение последних часов схлынуло вместе со стекающей с одежды водой, и Пеппо чувствовал, как в груди клокочет неудержимый смех.

— Ну, хватит нудить! — оборвал он друга и крепко сжал руку, все еще держащую его за мокрый локоть. Годелот замолчал, а потом проговорил уже другим тоном:

— Я ищу тебя еще с темноты, дуралей. Сначала все думал — заплутал ты. Клял себя, что отпустил тебя одного, купился на твою воркотню, будто нрава твоего поганого не знаю. А потом наткнулся на двоих… У одного нос всмятку да знатная эдакая полоса поперек рожи. Я еще тогда заподозрил, чья то работа. А уж второй — страсть Божия. Щека располосована от виска до подбородка, весь колет залит. А крику было и ругани, мальчишку они, дескать, упустили — впору оглохнуть. Пеппо, гад… Я уже не чаял тебя живым разыскать. Ты ранен? У тебя рука в крови.

Тетивщик брезгливо отер руку о весту:

— Ерунда… — пробормотал он, — пришлось по ладони чиркнуть, чтоб за больного сойти. Они вплотную стояли, а для удара размахнуться надо. Но это все неважно, — он запнулся, — Лотте, я… в общем… свалял дурака. Ты прости…

— Да черт с тобой, главное — жив, — проворчал шотландец, — а чем ты толстяка так отделал? Его теперь за пять миль ни с кем не спутаешь.

Пеппо устало пожал плечами и протянул другу левую ладонь. Между пальцев блестело узкое лезвие, тонким ремешком крепящееся к кожаному браслету на запястье.

— Я этим кошельки срезаю, — пояснил он, и лезвие неуловимым движением исчезло в мокром рукаве, — а вот что человека им полоснуть придется — и в голову не приходило.

Годелот ухмыльнулся, поглядев на собственную ладонь, перечеркнутую почти зажившим разрезом. Прошло жалких две недели с того памятного воскресенья в Тревизо, а будто целые века…

— Всегда бывает первый раз, — заключил он, — пойдем, я тебе ужин оставил.

Глава 10. Лоскуты памяти

Сон не шел. Еще по дороге в тратторию Пеппо был уверен, что заснет, едва опустив голову. Но вот уже бронзовый гул отбивал глухие часы после полуночи, а подросток все так же лежал без сна на тощем тюфяке, рассеянно прислушиваясь к хлопотам мышей под половицами и жалобному потрескиванию, которым старый дом сетовал на годы и изнуряющую сырость.

Сложные вопросы и странные открытия того дня решено было оставить до завтра. Как ни жгли Пеппо обрывки услышанных разговоров, он понимал: наутро пережитое потрясение уляжется, и тогда рассказ его прозвучит не в пример толковее. Убедившись, что погоня обошлась без особых увечий, Годелот не упустил случая заново попенять другу на безрассудство и погасил свечу.

Минуты утекали во мрак. Пеппо старался не ворочаться, зная, как чутко спит кирасир, и не желая его будить. Обычно подобная предупредительность была не в его духе, но сегодня тетивщик чувствовал себя вдвойне виноватым…

Поначалу мысли путались и разбегались, теснясь, отталкивая друг друга и назойливо мельтеша. Воспоминания о потрескивающем факеле у самого лица, о беге в никуда, о теплых каплях, брызнувших на ладонь из-под лезвия, вспенили удушливую волну страха, что всегда настигает того, кто недавно избежал смертельной опасности. И тут же ужас обратился пьянящим злорадным восторгом. Он захлестывал Пеппо каждый раз, когда ему удавалось одержать верх над превосходящим по силе противником. Ничто не могло сравниться с упоительным чувством победы над теми, кто презрительно смотрел в его слепые глаза.

Но сильные чувства быстро опадают в душе, и вскоре Пеппо уже размышлял о своих недавних мытарствах в поиске верной дороги к траттории. Нужно немедля изучать этот коварный город… Так же, как несколько лет назад он осваивал Тревизо. Выяснить очертания Большого канала, запомнить главные площади и приметные здания, вроде церквей и дворцов, методично разобраться в устройстве каждого района. Господи, это займет целую вечность. Венеция огромна… Но ничего. Ничего, теперь с ним Годелот, а он непременно поможет, даже если Пеппо будет отказываться от его помощи со всем жаром своей идиотской гордости. Именно она, эта самая гордость, легла в основу многих качеств и умений, сделавших Пеппо тем, кем он был. И именно она послужила причиной многих его несчастий.

Пеппо вздохнул и распустил шнуровку рубашки — жаркая ночь застилала город густым туманом, слишком тяжелым, чтоб подниматься к небу, и сонно волочащим белесые клубы вдоль нижних этажей. Все же бессонница — сущее наказание. В тишине ночи некуда деваться от собственных мыслей, и из-под самых потаенных камней души выползают те самые демоны, которых днем старательно загоняешь поглубже и не слышишь их вкрадчивого шепота.

Пеппо никогда не забывал о своей слепоте, что бы ни демонстрировали окружающим его независимо развернутые плечи и нахальная улыбка. Чем старше Пеппо становился, тем легче ему жилось с этой слепотой, и тем труднее с ней было мириться. Конечно, он привык к ней. Он никогда не умрет от голода и без колебаний плюнет в рожу каждому, кто усомнится в его способности перейти через Каналаццо по перилам моста.

Но что за радость от бесконечного выживания? Пеппо хотелось жить… Жить по-настоящему. И это жгучее желание безжалостно напоминало ему, что даже его умные руки годны к обучению далеко не всякому ремеслу. Что множество книг, о которых так захватывающе рассказывает Годелот, так и останется навсегда закрыто для него. И что едва ли найдется девушка, которая согласится доверить свою судьбу тому, кто даже не видит ее лица. Впрочем, последнее занимало Пеппо меньше всего, поскольку он вовсе не обольщался на свой счет. В конце концов, узор рубцов от плетей, жесткая вороная грива ниже лопаток и мертвые глаза кого угодно сделают упырем, даже если не брать в расчет нищету.

Без сомнения, в своем одиночестве Пеппо был виноват сам. Раньше этому легко было найти сотню оправданий, но после яростной речи Годелота в трактире Пикколы лукавить с самим собой стало как-то малодушно. Гордость, оборонявшая его прочным щитом от насмешек, незаметно превратилась в доспех, непроницаемый и для дружелюбных взглядов. Любую попытку сближения Пеппо неизменно воспринимал, как стремление отыскать в его броне уязвимые места и затем побольнее в них пнуть. А ведь не у всех он вызывал тот нелепый суеверный страх, что заставлял одних избегать его, а других — навязывать ему свое мнимое превосходство.

Воспоминания захлестнули его невесомой паутиной, живые, полные звуков и ощущений… Будто только вчера он сидел за станком в мастерской Винченцо. Жарко, в очаге ревет огонь, кто-то жалобно бранится, поранив руку щипцами, кто-то фальшиво насвистывает. В мастерской всегда шумно, но сейчас, когда хозяин отлучился по торговым делам, здесь вовсе сущий улей. Кто-то торопливо семенит к двери — пока Винченцо нет, самое время заморить червячка.

А вот легкие, крадущиеся шаги. Это Игнацио — худой, щуплый мальчуган, режущий кожу для изготовления ножен. Тише него ходит только сам Пеппо. Но если тетивщиком движет привычная осторожность карманного вора, то Игнацио просто боится всех и каждого. Он застенчив, неловок, он отпрыск большой крестьянской семьи, и в городе ему страшно и непривычно.

Следом громыхают деревянные башмаки — это Венусто, дюжий здоровяк, подручный шлифовальщика и дальний родственник хозяина, отчего пребывает в уверенности, что все прочие рабочие мастерской находятся у него в подчинении.

Башмаки настигают семенящую поступь Игнацио, и Венусто произносит в своей тягуче-ленивой манере:

— Обедать пора. Подсоби-ка на хлеб насущный.

Он не насмехается и не угрожает. Он говорит совершенно безразлично, уверенный в своем праве.

В ответ раздается нервный звук, словно Игнацио пытается проглотить желудь:

— Ты… да ты что же… у меня самого в обрез…

Венусто же роняет таким же равнодушным тоном:

— Да много ли тебе, опарышу, надо.

И тут же слышится треск разрываемого полотна, звонкий цокот монет по полу и рваный визг Игнацио:

— Ты что же! Я ж едва жалованье получил! Я хозяину…

Визг обрывает глухой тычок — от пинка Венусто Игнацио по инерции отлетает в угол к Пеппо и машинально хватается за его плечо, чтоб не упасть. Но неуживчивого тетивщика мальчик боится не меньше и тут же отдергивает руку, словно Пеппо вот-вот щелкнет клыками. А Венусто в три шага настигает мальчишку, хватает сзади за шею и впечатывает головой в стену.

— Хозяину он пожалится… ишь, крысье семя, — слышит Пеппо вперемежку со звуками ударов и истошным плачем.

— Венусто!.. Хватит!.. Не надо!.. Прости!..

Тетивщик старается никогда не встревать в ссоры, вспыхивающие в мастерской, поскольку ему уже не раз крепко доставалось, а поврежденная в драке рука может стоить ему заработка. Но сейчас он слышит отрывистые крики Игнацио, а воздух в углу сгущается от осязаемого лютого страха. Пеппо стискивает зубы и встает:

— Оставь его, — холодно бросает он, — а если на жратву не хватает — на паперти места полно, там подадут.

— Чего? — забыв о равнодушии, Венусто тянет это с непритворным изумлением, будто с ним заговорила ножка табурета, — а тебя кто спрашивал, шавка подзаборная?

— Меня-то? — Пеппо делает два шага вперед, чуть распахивая глаза. Он знает, как обескураживающе действует на многих его незрячий взгляд. В углу все еще всхлипывает Игнацио, а Венусто, уже забывший о мальчике, громко сопит, наливаясь свинцовым гневом:

— Пасть он открывает, слышь! — с той же ноткой удивления роняет он, — да ты, убогий, хоть пальцы-то мои разглядишь? — и Венусто подносит к лицу Пеппо широкую грязную пятерню.

— А чего мне их разглядывать? — вполголоса цедит тетивщик, вскидывает руку и с отвратительным хрустом выламывает два пальца Венусто наружу.

Дальше творится сущий ад. Венусто ревет от боли и рвется к обидчику. Прочие подмастерья, все побросав, висят на нем, оттаскивая от Пеппо, который, тоже войдя в раж, что-то рычит, вырывая локти из чьей-то хватки.

— Уймись, Пеппо, тебя высекут! — орет кто-то у самого уха.

Тетивщик высвобождает руки, тяжело переводя дыхание. Он уже осознает, во что ввязался, но отчего-то совсем не жалеет.

Да, его секут вечером, и Винченцо старается на совесть. Однако, против ожидания, в ответ на яростные расспросы хозяина все подмастерья молчат. Никто, оказывается, не видел, чтоб Пеппо ломал кому-то пальцы, все были очень заняты. Зато многие слышали, как Венусто упал и долго ругался.

После долгого и бесполезного расследования обозленный оружейник велит Венусто заткнуться, швыряет на пол плеть и уходит, хлопая дверью. А в понедельник Игнацио робко подходит к станку в углу:

— Пеппо… Тут вот, матушка моя испекла… попробуй, в общем… — и оставляет у тетивщика в руках сверток, упоительно пахнущий домашними лепешками. От неожиданности Пеппо широко улыбается, и непривычная эта улыбка отчего-то еще сильнее смущает Игнацио.

— Спасибо! — Это тетивщик говорит уже вслед удаляющимся шагам.

Глупо… После того случая Игнацио перестал бояться собственной тени. Он говорил тверже и ходил уверенней, но каждый раз, стоило кому-то затеять свару, Пеппо слышал, как мальчик отступает в его сторону, ища поддержки.

Что ему стоило быть чуть мягче, чуть приветливей с Игнацио? Ведь тот ничего не просил в обмен на робкие крохи своей вполне искренней симпатии. Но Пеппо не сумел. Побоялся, привычно юркнув в свой шипастый панцирь от протянутой к нему руки. А через два месяца Винченцо уволил парнишку. Тетивщик и сейчас еще помнил крепкое прощальное пожатие по-крестьянски широкой ладони. Все же так было лучше. Не имея друзей, некого терять…

Пеппо встряхнул головой, приподнимаясь на локтях, а отзвук последних мыслей все так же бился внутри, как эхо мячом прыгает в пещере, отскакивая от стен и потолка. «Некого терять…". Черт подери. Упоенный восторгом своего спасения, он упустил самое главное, что услышал этим роковым вечером. «О друге порадей»… «дурная кровь»… «на плаху»… Бессмыслица.

Тетивщик сел по-турецки, опершись спиной о стену. Если бы он полночи не предавался воспоминаниям, как старая дева у окошка, то уже давно сообразил бы, сколько необъяснимых нелепостей было в той вчерашней встрече… Оказывается, погоня, начавшаяся в лесу Кампано, не отстала от них. Стало быть, в графстве действительно случилась какая-то совсем темная история, если свидетелей так остервенело разыскивают. Но в Кампано были настоящие солдаты… Хотя это неважно. Куда непонятней другое: они говорили с Пеппо так, словно искали именно его. Его, не имеющего к графу Кампано ни малейшего отношения и не унесшего из разоренного замка даже оловянной пуговицы. Может, просто что-то перепутали? Но нет, непохоже. И что за странная фраза — «дурная кровь»? Хотя это наверное про его спектакль с чахоткой.

Пеппо тяжело вздохнул, чувствуя, как с каждой секундой все больше запутывается. Дурная кровь… Что вообще он знает о своей крови, столько лет не вспоминая свою погибшую семью? Его мать все звали Рика. Она любила вышивать и знала несметное множество сказок. У нее был мягкий голос и задумчивый взгляд… Она была ласковой, тихой и домовитой, и в последних воспоминаниях его тогда еще зрячих глаз навсегда сохранилась красивой, будто фея, как часто запоминают матерей рано осиротевшие дети. Память же об отце казалась Пеппо горстью осколков разбитого портрета. Каждый был мучительно ясен и знаком — но из них не складывалось цельного образа. Даже имя отца завалилось куда-то за подкладку разума.

Кто знает, какие еще важные воспоминания разлетелись вдребезги от того рокового удара, что не добил его одиннадцать лет назад? Что за тайны могли хранить его родители, жизнь которых совершенно неизвестна ему?

В замешательстве тетивщик потер лоб и тут же встрепенулся. Пусть он не знает о прежней жизни своей семьи, но он знает, какова была ее гибель. Он много лет гнал от себя те последние часы, когда глаза его еще были живы, сможет ли он теперь вспомнить их?

Койка вдруг стала казаться Пеппо неудобной, он вскочил и бесшумно метнулся к раскрытому окну, благо, в крохотной комнатенке для этого хватало двух шагов. Пылающий дом, чьи-то надрывные крики, плач… быть может, даже его собственный. Высокая черная фигура, трепещут на ветру длинные полы одежды, а низкий голос слегка гнусаво, нараспев читает что-то, только Пеппо не понимает слов. Священник? Не в этом ли разгадка? Его семью могли заподозрить в чернокнижии или колдовстве. А расправа над ведунами во все времена была короткой. Но даже если мать варила снадобья для любовных приворотов или гадала по звездам — кто мог столько лет таить злобу на давно умершую женщину? И уж совсем непонятно, при чем тут граф Кампано, во владениях которого он оказался по чистой случайности. И которого, если верить подслушанному в траттории разговору, тоже преследовали за богопротивные занятия…

Пеппо оперся руками о раму окна — он совершенно увяз. Одни догадки и совпадения, одно нелепей другого.

Где-то хлопнул ставень, выбросив в ночь визгливую брань, вскоре колокола на разные голоса возвестили, что утро приблизилось на час. А Пеппо все так же стоял, мысленно перебирая события последних дней, ища в них нечто, упущенное прежде, могущее связать воедино ничем доселе не связанные куски головоломки.

У противоположной стены негромко пробормотал что-то Годелот — его и во сне не отпускали какие-то заботы. Пеппо машинально обернулся. Поколебался несколько секунд, а потом быстрым толчком смахнул со стола подсвечник. Кусок олова громко грянулся об пол, и шотландец с руганью взвился с койки.

— Черт… — в комнате было тихо и темно, лишь на фоне узкого окна выделялся силуэт Пеппо.

— Прости, дружище, я на стол наткнулся, — в извиняющемся голосе слышалась легкая нетерпеливая нотка, и Годелот скептически поднял брови. В другой раз он непременно обучил бы друга паре крепких шотландских выражений из арсенала Хьюго, но после пережитых накануне треволнений ссориться не хотелось.

— Неймется тебе, филину. Давай, рассказывай, зачем разбудил. Не зря ж сам не спишь… — кирасир снова сел на койку, мужественно стараясь не зевать.

— Лотте, — Пеппо взволнованно заметался у окна, — я вчера в траттории любопытный разговор подслушал, только ничего не понял. Может статься, ты разберешься.

Годелот ухмыльнулся:

— И не совестно тебе подслушивать? — поддразнил он, но Пеппо лишь пожал плечами:

— Не только не совестно, но и чертовски интересно. Жаль только, мало услышал…

…Четверть часа спустя уже тетивщик сидел на койке Годелота, а сам шотландец бродил по комнате, погруженный в раздумья.

— Чушь какая-то, — пробормотал он, — нечем людям заняться, только языками молоть. Хотя погоди… Слышал я в гарнизоне шепотки, только не знаю, что там правдой было, а что просто под хмель болтали.

Нахмурившись, Годелот помолчал несколько секунд, пытаясь скропать вместе разрозненные байки самых старых обитателей замка. А потом опустился рядом с Пеппо и завел рассказ…

***

Графа Оттавио Кампано многие считали стариком, однако почтенный вид ему придавали не так прожитые годы, как сильно подорванное бурной юностью здоровье. Не слишком обширное, но процветающее графство пользовалось среди соседей своеобразной славой — некоторые почитали Кампано краем, где Господь явил свое могущество, другие же — недобрым местом, где творились престранные дела. Ведь нынешний граф, хоть и слыл человеком щедрым и любезным, взял бразды правления в свои сухощавые руки при довольно загадочных обстоятельствах.

Оттавио был младшим сыном своего отца и наследства ожидал скудного, ибо земли и замок были завещаны его старшему брату, Витторе.

Графу Кампано, человеку недалекому, но практичному, вообще не слишком повезло с наследниками. Он жаждал передать родовое гнездо в такие же крепкие и надежные руки, как его собственные, однако ни один из двоих его сыновей ничуть не походил на родителя.

Витторе, хоть и был миролюбивым домоседом, охотно вникавшим в хозяйственные дела, жил в каком-то собственном странноватом мирке. В детстве он смотрел вокруг восторженными глазами щенка, впервые выпущенного из корзины на двор. Научившись ездить верхом, часто пропадал по деревням, без всякого чванства водил дружбу с крестьянами, особенно тяготея к обществу сельской знахарки и подолгу расспрашивая о премудростях ее хитрого ремесла. Он был улыбчив, добродушен, обожал все живое, от дорогих коней и до шелудивых кошек, еще подростком мог часами рассказывать сказки детям прислуги и несомненно казался бы слегка тронутым, если бы кто-то вообще взялся судить его, всеобщего любимца и безотказного покровителя.

Забияка же Оттавио отличался буйным нравом, любовью к турнирам и охотам и неодолимой тягой к авантюре. Нимало не тяготея к учению, он был замечательно ловок и лучезарно обаятелен. Несмотря на сумасбродство, Оттавио не был ни жесток, ни излишне честолюбив, но не умел ни часа усидеть на месте, имел в ладони дыру, сквозь которую утекали любые оказавшиеся в руке деньги, и сам во всеуслышание заявлял, что безмерно счастлив был младшим братом, поскольку за хозяйственными гроссбухами через полгода захворал бы чахоткой и умер.

А посему раздора из-за наследства не приключилось. Сразу после смерти отца Оттавио забрал причитающуюся ему долю, расцеловался с братом и исчез из родных краев.

Витторе же в самые короткие сроки показал окружающим, как резко может измениться человек, обретший свободу и власть. Нет, он и не думал притеснять крестьян, не ввел новых податей и ничем не обидел соседей. Новоиспеченный граф оставил замок в руках отцовского управляющего и на два года уехал за границу, откуда вернулся, привезя подводу старинных книг и четыре ящика причудливой стеклянной посуды, название которой любой благоразумный человек произносит, лишь осенив себя крестным знамением.

Не прошло и месяца, как по всей округе разнеслась весть — Витторе Кампано запродал душу, кому не след. Занялся алхимией, завел дружбу с чернокнижниками, не реже раза в месяц собирающимися к нему на шабаш, и даже блудит с ведьмой, что прилетает к нему на черном коне и остается до рассвета.

Графство стали объезжать за версту, некоторые из соседей поспешили оборвать торговые связи, а Витторе невозмутимо проводил часы в комнате, что называл «лабораторией», и, по рассказам слуг, варил в бесовской посуде зловонные жидкости, бормотал заклинания на неведомых языках и занимался прочей богомерзкой галиматьей.

Хуже того, рухнув в бездну греха, граф потянул за собой других. Он обучил грамоте обеих деревенских повитух и заставил читать какую-то засаленную книгу с ужасающими картинками, изображавшими истерзанных женщин со вспоротыми животами и изуродованных младенцев. Посадил перепуганного секретаря писать под диктовку старого полупомешанного травника, доживавшего свой век в Кариче, рецепты снадобий, какими он пользовал больных. Притащил из города развеселого и со скуки попивающего доктора, смертельно обидев тем самым вышеупомянутого травника.

Страшнее всего же было то, что Кампано продолжало процветать. Неурожай и падеж скота там так и не приключились, несмотря на пророчества местных вещунов. Об эпидемиях там не слыхали, а повивальная бабка из Торторы, по недосмотру в спешке призванная в село соседского сеньора, споро приняла здорового младенца у измученной родами матери весьма диковинным приемом.

Словом, Нечистый исправно ворожил своему новому слуге. И неизвестно, сколько бы продолжалось это непотребство, если б в один ослепительный весенний день в Кампано не явился Оттавио, не подававший о себе никаких вестей почти десять лет. Военная выправка и заметная хромота сразу выдавали, где провел эти годы младший сын старого графа. Оттавио приехал не один. С ним был спутник — молодой монах с усталыми глазами и скорбной линией губ.

Витторе, так и не заведший своей семьи, принял брата с распростертыми объятиями. Два дня графство праздновало воссоединение Кампано под отчим кровом… А на третий день граф Витторе покончил с собой, на глазах у домочадцев бросившись с одной из замковых башен. Никто так и не узнал, что в точности произошло в родовом гнезде Кампано. Говорили только, что приехавший с Оттавио монах прочел проповедь, потрясшую всех. Прослушав ее, граф осознал, как глубоко пал в пропасть греха, как безнадежно загубил свою душу, посвятив ее еретическим учениям, и, не вынеся позора, оборвал свою жизнь.

Оттавио был сражен смертью брата. Он впал в сущее безумие, то заходился рыданиями, то бушевал. Он клял себя за свое роковое возвращение домой, за приведенного на родной порог вестника беды. Он едва не убил монаха, набросившись на него с алебардой, и слуги с огромным трудом обезоружили впавшего в неистовство сеньора. Монах, совершенно деморализованный произошедшей трагедией, был изгнан из Кампано. Он уехал ночью, забившись в угол экипажа и беспрестанно шепча молитвы.

На следующий после погребения день Оттавио Кампано собрал гарнизон и большую часть крестьян, преклонил колени на площади перед замком и просил прощения у жителей графства за причиненное им зло. А затем оповестил о том, что намерен удалиться в монастырь. Новость эта повергла в ужас осиротевших вассалов Кампано — графство, лишенное сеньора, ждал жалкий удел. Под давлением сельских старшин и отцовского управляющего Оттавио одумался. Невольно обезглавив графство, он не мог уклониться от ответственности за родовую землю. Так земля перешла в руки младшего отпрыска. Тот так и не оправился от смерти Витторе и вел уединенную жизнь затворника, тоже не продолжив род.

Граф был слаб здоровьем. Проведя много лет в военных стычках, он страдал от дурно залеченных ран, а терзающая его вина подтачивала его изнутри. Граф много времени проводил в заброшенной лаборатории брата, бездумно листая книги и водя пальцами по пыльным колбам.

Но люди предпочитают грязное — чистому, а сложное — простому. Вскоре уже об Оттавио заговорили, дескать, и его обуял грех, посеянный братом. Но граф не интересовался ни оккультными науками, ни медициной. С годами он становился все более религиозен и вскоре завел личного духовника.

С приездом отца Альбинони с замка, казалось, спала некая тягостная тень. Улыбчивый и кроткий, пастор сумел стать другом каждому человеку в графстве. Он всегда готов был выслушать любого, и не было секрета, что покинул бы тесные покои священника. Он умел дать совет, подчас не имеющий ничего общего с канонами христианства, но неизменно указующий выход из всякого тупика.

Пастор учил грамоте детей, утешал скорбящих, спешил на зов в любое время и никогда никого не осуждал, как бы мерзок ни был рассказ, услышанный им на исповеди. Отец Альбинони стал ангелом-хранителем Кампано, и даже граф, казалось, примирился с самим собой.

И глядишь, дурные слухи бы изнитились сами по себе, заслоненные более насущными житейскими заботами, если б не один поздний дождливый вечер, исторгнувший из непроглядной темени блестящую мокрой крышей карету. К графу приехал гость, прошел, кутаясь в широкий плащ, в библиотеку, куда даже не было велено подать ужин. Видимо, гость был незваным. Час спустя визитер стремительно вышел на крыльцо замка, за ним почти бежал граф. На полпути к карете гость обернулся и жестко отчеканил:

— Ты ответишь за это, Оттавио! Ты выплачешь свою гнилую душонку до самого дна, до капли выблюешь яд, которым ты полон, клянусь могилой Витторе!

Сказав это, гость вскочил в экипаж. Лошади взяли с места, а граф так и стоял под дождем, не замечая, как дымит в руке погасший факел, а струи дождя льют с промокшей одежды и волос. Гость исчез, слуги не смели даже шептаться о ночном визитере, и он показался бы призраком, если б не цепочка мокрых следов в гулком холле замка.

***

— Вот такие в Кампано басни сказывали, — Годелот замолчал, задумчиво глядя в светлеющий контур окна.

— Чудеса, — пробормотал Пеппо, — слушай, Лотте, а что за человек был ваш пастор?

— Пастор-то? — шотландец улыбнулся, — я мало о нем знаю. Он почти не рассказывал о себе. И не чтоб скрывал. Просто он удивительно умел слушать. Все всегда без умолку говорили с ним о своих бедах и тревогах, и никто не догадывался спросить о нем самом. Я знаю лишь, что он много путешествовал, говорят, бывал в самом Святом Иерусалиме. Много всего повидал, и дурного, и страшного, потому и на мир смотрел по-особому. Поговаривали, что у него были родные, но их сгубила то ли хворь, то ли война. Граф после смерти брата клириков не жаловал. А вот пастор наш до него сумел достучаться. Впрочем, отцу Альбинони все доверяли. Было в нем что-то… особенное.

Пеппо снова умолк на миг, а потом взметнулся с койки:

— Не понимаю, с какого конца за это браться… Лотте, ты вчерашних увальней видел. Они ведь в военном были, верно?

— Да, — кивнул Годелот, — неприметные такие темные колеты, в них две трети наемников ходит.

— Но сами-то они не военные! Неужели у того, кто за нами тех четверых послал, больше солдат нет, так он чучел наряжает?

Шотландец нахмурился:

— Да как сказать… В здешних подворотнях затеряться можно в два счета. Если бы я кого изловить хотел, то как раз уличных прощелыг и подрядил бы. Те каждую дыру знают, от них не спрячешься. Но если двое бродяг волокут по улице человека — кто-то вступиться может. А с солдатами никто связываться не станет, они в своем праве. Арестанта, дескать, тащат — и все дела.

Пеппо покусал губы:

— А ведь твоя правда, — пробормотал он.

Годелот покачал головой:

— Пеппо, так жить не выйдет. Нельзя ежечасно ждать удара в спину. Охота наверняка идет на меня, ведь это я был вассалом Кампано. Они просто нас перепутали. Завтра я пойду в канцелярию папского нунция. Конечно, дальше секретаря не пройду, но смогу изложить…

— Да ты рехнулся! — рявкнул тетивщик, — если графа преследовали по подозрению в ереси, тебе носа казать к церковникам нельзя! Лотте, не дури! Нужно уничтожить лоскут рясы пастора, с ним недолго и за колдовство в каземат угодить! Шутка ли, кусок рясы прямо с кровавыми пятнами! А шлем продать первому попавшемуся вояке! Пока тебе есть, что предъявить властям, от тебя не отстанут!

Годелот встал:

— Прекрати орать, на весь квартал шумишь. Какая, к черту, ересь? С каких пор клирики насылают на вероотступников войска и чертей разыгрывают? Будь граф еретиком, к нему явились бы монахи Святой Инквизиции с отрядом солдат. Графа и отца Альбинони увезли бы на допрос, замок обыскали. Нет, Пеппо, там дело дурно пахнет. И дожу наверняка уже успели донести какую-то околесицу, пожар, мол, в Кампано приключился, или мор. Я могу быть единственным, кто видел Кампано после этой бойни. У меня есть только ряса со следами клинков — значит, я начну с отца Альбинони. В Патриархии должны узнать о его убийстве, и это поможет донести вести о Кампано до верховных властей.

Тетивщик ударил ладонью по столу, едва не опрокинув свечу:

— Вот именно! Ты единственный! В одиночку правду искать собрался! Только сейчас, брат, не прежние времена, когда соседи почем зря друг другу посевы жгли! Сейчас законы строгие! И если кто-то все равно учинил такой ад, никого не боясь — значит, на мизинце он вертел и дожа, и церковь!

— Если бы он на мизинце их обоих вертел — ему бы до нас вообще дела не было, — отрезал Годелот, — но раз он так из кожи вон лезет, чтоб меня остановить — стало быть, и на него управа есть! Пеппо, хватит! — повысил он голос, видя, что друг снова рвется что-то возразить.

Тетивщик сжал зубы. В словах Годелота была своя правда, но все инстинкты Пеппо в один голос вопили, что друг сует голову в петлю.

Раздраженный Годелот уже ждал, что Пеппо снова примется бушевать и искать доводы, но тетивщик умолк и после долгой паузы хмуро кивнул, видимо, нехотя признавая правоту кирасира.

— Как знаешь, — сухо подвел черту он, отворачиваясь и машинально ощупывая лежащий на столе злополучный шлем.

Кирасир вздохнул, вместо злости уже ощущая досадную неловкость. Снова сцепились… А ведь этот еж, похоже, всерьез о нем тревожится. Но Пеппо не выглядел обиженным. Он все также рассеянно скользил пальцами по аляповатой чеканке, и Годелот знал, что это плавное скольжение означает задумчивость.

— Что тут за царапины внутри? — вдруг невпопад спросил тетивщик, будто уже забыв о перепалке.

— Просто царапины, — проворчал Годелот. Сам он уже рассмотрел черте-как накарябанную гвоздем монограмму «Р. Ансельмо», но предпочел не подливать масла в огонь.

Пару секунд тетивщик покусывал губы, словно колебался. А потом отодвинул шлем, резко провел рукой над столом, нащупал тощую свечку и прижал пальцем фитилек.

— Ну, будет. Давай лучше спать.

…Светлеющее небо опрокинулось в тусклом перламутре каналов. Первые скупые утренние лучи воровато проникли в узкое окно и скользнули по смуглому лицу спящего подростка, безмолвно удивившись, что его веки не дрогнули от их вкрадчивого прикосновения.

Пеппо спал безмятежным сном человека, после долгих раздумий принявшего верное решение…

Глава 11. По разные стороны моста

Годелот в шестой раз намотал шнур камизы на пальцы и снова распустил. Его с самого пробуждения одолевало смутное беспокойство, и шотландец не знал, чему вернее его приписать — ночному ли разговору, всколыхнувшему воспоминания, обычной ли тревоге, что гложет всякого, кто собрался искать справедливости в чиновничьих каморах, или попросту гнусной погодой, затянувшей небо тяжкими облаками и обратившей воздух над Венецией в стоячее озеро горячего пара.

Он перевел глаза на Пеппо и тут же хмуро отвел взгляд: пожалуй, вот, кто с самого утра раздражал его пуще всего. Обычно тот вскакивал с первым проблеском зари, уже кипя энергией. Если Годелот не просыпался вслед за ним, Пеппо с невыносимым упорством на что-то натыкался или ронял всякую мелочь, пока шотландец не сдавался и не открывал глаза. Причем придираться к поганцу было бесполезно: Пеппо покаянно пожимал плечами, напоминал, что «все равно не видел этого чертова табурета», и с трудом прятал чертячью ухмылку в уголке рта.

Но сегодня, проснувшись в непривычной тишине, Годелот застал тетивщика молча сидящим на койке.

— Пеппо, — окликнул шотландец, и тетивщик вздрогнул, будто разбуженный, — ты помер, что ли?

Но Пеппо обернулся к другу и вдруг улыбнулся незнакомой Годелоту мягкой и искренней улыбкой:

— И тебе доброе утро, — без раздражения отозвался он, а кирасир отчего-то ощутил, как от этой улыбки на душе становится нехорошо.

У шотландца давно не было такого спокойного утра. Меж ними не вспыхнуло ни одной перебранки, Пеппо не язвил, не ерничал, был странно тих и сдержан, словно вдруг узнал, что Годелот смертельно болен, и не решался ему об этом сказать. Сначала это забавляло кирасира, потом стало поневоле беспокоить. Он сам попытался поддеть тетивщика какой-то колкостью, но Пеппо снова рассеянно улыбнулся в ответ, будто шотландец говорил на неизвестном ему языке.

Годелот в седьмой раз намотал на палец злосчастный шнурок, послышался треск, и обрывок шнурка остался в руке.

— Черт, — шотландец отшвырнул обрывок и поднялся на ноги, — что с тобой сегодня, а? Ходишь, улыбаешься, только венка из васильков не хватает! Хоть бы гадость какую-то вякнул, а то мне не по себе прямо!

Пеппо, что-то перебиравший в своей седельной суме, оставшейся от продажи каурого, поднял голову:

— Лотте… Поговорить надо, — промолвил он с непонятной решимостью и вдруг как-то совершенно «зряче» отвел глаза.

Годелот нахмурился — эта преамбула ему отчего-то тоже не понравилась.

— Ну, говори, не томи, что за новую чертовщину выдумал? — проворчал он.

Пеппо приблизился к сидящему на койке кирасиру и сел напротив на край стола.

— Лотте. Нам пора разойтись и двинуть каждый своим путем.

Годелот молча смотрел на тетивщика. В другой раз он подумал бы, что тот разыгрывает его или пытается разозлить — Пеппо всегда обожал послушать, как шотландец бесится и сквернословит. Лишь недавно кирасир научился не поддаваться на искусные провокации поганца. Но на сей раз все было иначе. Годелоту уже хорошо была знакома легкая искра беспомощности, которая появлялась на дне незрячих глаз, когда Пеппо понимал, что перегнул палку и всерьез обидел друга.

— Ну, чего молчишь? Дальше что? — проговорил наконец кирасир.

Тетивщик потер переносицу, и этот жест показался Годелоту растерянным:

— Ничего. Просто пора. С самого начала же так договаривались.

Кирасир машинально постучал пальцами по столу.

— Так… Вчера, значит, было не пора, а сегодня пора стало… — с деланой иронией протянул он, надеясь, что Пеппо сейчас просто ухмыльнется и выпалит в него одной из своих извечных едких шуточек. Но тот молчал, лишь на миг коснулся пальцами лица, словно ощутив на нем непривычно сидящую виноватую маску. И Годелот ощутил, как утреннее раздражение вдруг разом улеглось, уступая место подобию испуга.

— Пеппино, что случилось за ночь? — мягко промолвил он, — не руби сплеча, объясни.

В лице Пеппо что-то передернулось:

— Если я скажу, что добрался до Венеции, и ты мне больше не нужен, поверишь?

— Нет, — сухо отрезал Годелот.

Пеппо пробормотал что-то невнятное и в сердцах пнул ножку стола, отозвавшуюся обиженным треском. Он все утро обдумывал этот дурацкий разговор, но так ничего толком и не придумал. Казалось, все будет как-то проще…

«Дружка на плаху поднимут»… Эти слова сидели в памяти, как щепка в ладони. Но Пеппо не мог пересказать их кирасиру, зная, что угрозы в одночасье разбудят в Годелоте его неуемный шотландский нрав, и тогда уже противостояние неведомому недругу станет для него вопросом принципа.

— Лотте, — устало проговорил он, — я не буду ничего объяснять. Мне и объяснить-то нечего. Просто так будет лучше.

Шотландец еще секунду помолчал, а потом схватил со стола многострадальный подсвечник и швырнул в Пеппо:

— Почему ты мне не доверяешь?! — оглушительно рявкнул он.

— Я доверяю тебе!!! — прорычал тетивщик, ловя подсвечник на лету и молниеносно швыряя обратно, — кому еще мне доверять, если не тебе!!!

Оловянный снаряд гулко грохнул в стену за спиной у Годелота, и кирасир уже готов был снова что-то орать и требовать объяснений, но вдруг взглянул тетивщику в глаза, пылавшие неподдельным отчаянием, и на миг ему снова показалось, что они ясно и зряче смотрят на него.

— Но Пеппо… ты мой друг, — теряя запал, пробормотал шотландец, словно этот аргумент мог немедленно и в корне все изменить.

Они никогда не говорили об этих материях, по-отрочески презирая сантименты. Но сейчас Пеппо даже не усмехнулся:

— Я им и останусь, Лотте. Хотя ты заслуживаешь лучшего друга, чем вор с нравом помойного кота.

— Я сам решаю, каких друзей заслуживаю! — ледяным тоном отрезал кирасир, — и если мой друг где-то придется не ко двору, я поищу другой двор!

Отвернувшись от тетивщика, он прошелся по комнате раз, второй, и вдруг ударил в стену кулаком:

— Да все это пустые разговоры! Мне ли тебя не знать! Ты, конечно, уже все решил, и я могу тебя хоть связать, но ты все равно уйдешь, раз уж вбил себе это в голову. Но черт бы все побрал, — Годелот резко обернулся, — неужели мы просто разойдемся, будто чужие люди? После всего, что мы пережили вместе?

Пеппо неловко пожал одним плечом, как делают дети, пойманные на лжи, но не желающие признаваться:

— Так и надо бы… Только едва ли у меня получится.

— Ладно, — сухо отсек Годелот, поводя плечами, словно от холода. Он чувствовал, как что-то, туго натянутое внутри, оборвалось, причинив глухую саднящую боль. — Решил — значит, будь по-твоему. Давай завтракать.

Завтрак прошел в тягостном молчании, странно похожий на первый их привал на берегу Боттениги. Годелот безучастно пытался есть, не чувствуя вкуса. Пеппо и вовсе кусок не шел в горло: мысленно он монотонно повторял себе, что принятое решение верно. Но слова давно навязли в уме, утратив смысл, а мучительное ощущение предательства не проходило.

А потом кирасир так же молча стоял у окна, бесцельно следя за лодчонками, скользящими по каналу, и перепархивающими по крышам голубями. Позади него слышались шаги и шорох — Пеппо собирал нехитрые пожитки. Вдруг шаги замерли.

— Лотте, — донесся до кирасира неуверенный оклик, — ты разрешишь мне взять «Гверино»?

— Бери, она в суме, — не оборачиваясь, холодно отозвался тот. Книгу Андреа де Барберино о приключениях Гверино Горемыки, вместе со старой Библией, ему около года назад подарил пастор. «Гверино» шотландец читал по вечерам вслух, и они с Пеппо увлеченно обсуждали перипетии судьбы отважного странника, но так и не успели дочитать роман.

— Да, — добавил Годелот через минуту, — из оружия возьми, что захочешь. Деньги всегда пригодятся.

…Не обернулся. Даже не обернулся, черт… Тоскливо выругавшись про себя, Пеппо снова загнал поглубже липкое чувство вины, нащупал на койке суму Годелота и осторожно сунул руку внутрь…

До моста они тоже шли в тишине. О чем-то хотелось сказать, но прежняя беззаботная болтовня уже не удавалась. Когда остался позади последний переулок, и набережная Каналаццо обступила подростков своей шумной суетливой неразберихой, Годелот остановился у ограждения, хмуро глядя на воду, в которой тускло опрокидывалось дымчато-голубое небо, затянутое мутной пеленой облаков.

— Мне дальше в Санта-Кроче, — ровно проговорил он, — мы еще не бывали там… Тебе не стоит…

Пеппо кивнул:

— Я понимаю.

Помолчав, вскинул неподвижные глаза:

— Лотте, спасибо тебе за все. Не только за спасение моей никчемной шкуры. Встретив тебя, я… ну, что ли, заново с людьми познакомился.

Кирасир не ответил. Почему-то, несмотря на гадкую пустоту, что образовалась где-то внутри с самого утреннего разговора, ему до сих пор не верилось, что Пеппо всерьез собирается уйти. А сейчас все разом встало на места, и в душе снова едкой пеной забродили злость на упрямца и щемящее чувство потери.

— Вот что. Можешь запомнить, а можешь забыть, дело твое, — так же ровно и сухо вымолвил он, — но каждое воскресенье в полдень я буду ждать тебя на площади Мадонны делл'Орто. И я всегда буду готов помочь тебе всем, чем смогу.

— Я запомню. — Пеппо сжал губы и вдруг проговорил горячо и настойчиво. — Лотте, это еще не конец. Тебя обо мне еще спросят, я почти уверен. Не вздумай… снова скакать позади меня, как тогда в лесу. Каждому своя пуля, и дружба тут ни при чем.

— Хватит, Пеппо, — оборвал шотландец, — ты сам сказал — каждому пора идти своей дорогой.

Еще договаривая эту фразу, Годелот заметил на долю секунды, как лицо Пеппо дрогнуло, словно от удара. Но тетивщик снова кивнул:

— Ну, что ж… Прости, Лотте, если я в чем был неправ. Береги себя.

…Годелот долго еще смотрел, как удаляется, растворяясь в толчее, прямая спина.

— До встречи, — запоздало проговорил он вслед.

Когда клубящаяся на набережной толпа окончательно поглотила Пеппо, кирасир встряхнул головой, пытаясь переключиться на более практические мысли, и взошел на мост.

***

Годелоту казалось совершенно логичным, что канцелярия церковного суда должна располагаться в районе с подходящим названием Санта-Кроче. А потому он был удивлен и раздосадован, когда на его расспросы лавочники (самые осведомленные на свете люди) пожимали плечами или начинали путано объяснять ему дорогу в какие-то совсем другие края и сыпать незнакомыми именами.

К полудню злобный и измученный кирасир прошел по своим подсчетам расстояние не меньше половины пути от Кампано до Рима, зверски проголодался и успел заново возненавидеть огромный и неприветливый город. Однако ценою этих мытарств цели своей он достиг, хотя совершенно запутался и уже не знал, где именно находится.

Цитадель служителей законов Божьих, хоть и располагалась во внушающем робость здании с великолепной лепниной по фасаду, внутри мало отличалась от обычных «присутствий». Не без трепета толкнув высоченную тяжелую дверь, Годелот вошел в длинное и гулкое помещение со сводчатым потолком, где уныло пахло пылью, сургучом и мышами. В конце зала за массивным столом, покрытым темной скатертью, сидел пожилой монах в хабите доминиканского ордена. Погруженный в чтение устрашающей толщины фолианта, он не обратил на вошедшего кирасира ни малейшего внимания.

Оглядевшись, Годелот стряхнул робость и направился к столу. Монах настойчиво не замечал даже чеканной поступи грубых башмаков, но тень кирасира упала на страницу фолианта, и тогда доминиканец поднял на посетителя смиренный взгляд смертельно скучающего человека.

— Что вам угодно, сын мой? — бесцветно вопросил он, кивком отвечая на поклон Годелота.

— Доброго дня, святой отец, — шотландец растерялся. Отчего-то было совершенно непонятно, как говорить, глядя в лишенные выражения рыбьи глаза, — мое имя Годелот Мак-Рорк, я вассал ныне покойного графа Оттавио Кампано. Я пришел сообщить о разбойничьем нападении на земли моего сеньора, при котором погибло множество людей. Полагаю, об этом беззаконии мне надобно докладывать в ином месте. Но при нападении был пытан и зверски убит священник, отец Альбинони, личный духовник графа, чему я имею незыблемые доказательства. А посему я уверен, в Патриархии не останутся равнодушны к подобному злодеянию и укажут мне верные пути к установлению справедливости.

Секретарь устало опустил припухшие веки:

— Юноша, вам трудно себе представить, сколько людей приходит сюда с жалобами на омерзительные грехи своих знакомых, недругов и кредиторов. Но разоренное графство — это, пожалуй, перегиб. Кого вам угодно обвинять в этом преступлении?

Годелот прикусил губу — он вовсе не ждал, что слова его сразу же примут всерьез, но не предвидел, что его походя заподозрят в вульгарной клевете.

— Святой отец, я никого не берусь обвинять, понеже не знаю виновника. Я жажду расследования и правосудия, а потому прошу выслушать меня, принять мои показания и донести их до властей. Благодарение Господу, сейчас не темные времена, что царили три-четыре столетия назад. Но я не вышел ни званием, ни заслугами, чтоб стучаться во Дворец Дожа. А потому пришел сюда. Святая церковь не терпит беззакония… так мне говорили.

Доминиканец вздохнул, умело сдерживая раздражение. Жаркий день, духота и назойливое гудение мух и так не располагали к бодрости и сосредоточению. К тому же мучила изжога, нещадно ныла спина, а прямая спинка кресла только усиливала боль. И потому монаху было совсем не до настырного отрока.

— Что ж, сын мой, — подчеркнуто мягко промолвил секретарь, — умеете вы писать?

— Да, отец.

— Тогда вот, — доминиканец протянул Годелоту лист бумаги и пододвинул чернильницу, — укажите здесь ваше имя, звание, место проживания и изложите ваши обвинения и просьбы. Я передам сие послание в Патриархию на рассмотрение. Вас вызовут, если потребуется.

С этими словами, монах вернулся к чтению, а Годелот неустойчиво устроился на скамье у стены и принялся за работу.

Задача оказалась не из простых. Мало было того, что Годелоту не так уж часто доводилось брать в руки перо, а потому писал он не слишком быстро. Следовало, отбросив эмоции, тщательно припомнить события в Кампано. Затем просеять их мелким ситом, отобрав факты, облечь те в подходящие слова и расположить в нужном порядке, дабы рассказ, не отдавая излишним драматизмом, звучал сухо и убедительно. Годелот прекрасно знал, что самое сильное впечатление производят лишь простые слова. Витиеватые же речи и громкие фразы для него самого всегда имели кисловатый привкус фальши и вызывали скорее смех, нежели доверие.

Около часа кирасир так и эдак сплетал и расплетал мысли, слова и события, пока невольно не вспомнил кухарку графа, в свободное от котлов и ухватов время всегда сидевшую у очага с вышивкой. Она так же хмурилась, подбирая пряжу, отсчитывая стежки и сердито распарывая неудавшийся орнамент. Это сравнение позабавило шотландца, слегка ослабив тягостный узел, свернувшийся внутри из-за длительного перебирания каждой минуты того страшного дня.

Наконец Годелот протянул неприветливому монаху исписанный под самую кромку лист.

— Я закончил, святой отец.

Доминиканец не поднял головы:

— Оставьте на столе, юноша. Ступайте, да пребудет с вами Господь.

Годелот медленно опустил лист на скатерть, местами попорченную молью, прожженную упавшими свечами и заляпанную растрескавшимися лужицами воска. На миг кирасир испытал твердую уверенность, что его донесение обречено быть погребенным среди громоздящихся на столе бумажных груд и забытым еще до вечера. В ту же минуту нестерпимо захотелось опрокинуть чернильницу на тускло-синеватую тонзуру монаха. Нехотя сдержав сей недостойный, но искренний порыв, Годелот поклонился:

— Благодарю вас, святой отец. Доброго дня.

Не удостоившись ответа, шотландец двинулся к двери, непочтительно скорчив унылую гримасу в подражание чиновному зануде.

Солнце стояло в зените, и влажный воздух нехотя вволакивал в легкие запах разогретой плесени. Годелот бесцельно шагал по улице, то и дело утирая испарину со лба. Слегка мутило от голода, дома обступали со всех сторон каменными громадами, едва не пригибая к раскаленным булыжникам мостовой. Быть может, стоило поискать трактир, а после со свежими силами осмотреться в этой неизвестной ему части города. Но видеть людей не хотелось, и даже обычное любопытство куда-то пропало, придавленное глухой злостью на святошу с рыбьими глазами и иссушающим чувством одиночества. А потому кирасир шел мимо вычурных зданий с нарядными балконами, мимо модных лавок и изящных мостов с ажурными коваными перилами, но не замечал и трети невиданных им прежде красот.

Он почти не обратил внимания, как снова вышел к Каналаццо и вскоре уже шагал по успевшим стать знакомыми шумным и тесным переулкам.

В траттории было тихо. Дверь привычно отозвалась надсадным скрипом, неплотно прикрытые ставни сумели сохранить подобие прохлады, комната, вчера похожая на крысоловку, оказалась неожиданно просторной и чужой, и на гвозде, криво вбитом в углу, уже не было зеленой весты.

Отчего-то вид этого ржавого гвоздя еще сильнее всколыхнул в Годелоте тоску. Пустая комната, вдруг ставшая убогой и неуютной, настойчиво погнала кирасира вон. Захотелось мертвецки напиться, еще больше — от души подраться, лишь бы не сидеть в четырех ненавистных стенах. А всего сильней чаялось, вернувшись, снова застать здесь невыносимого шельмоватого упрямца, успевшего занять в жизни Годелота такое важное место и, уходя, оставить в ней свистящую зябким сквозняком дыру.

— Своей дорогой… — негромко повторил Годелот. В конце концов, не пришло ли время привыкнуть, что все в мире зыбко? Пеппо был единственной нитью, связывавшей его с той, прежней жизнью. Но жизнь та закончилась, а значит, пора было перестать настойчиво хвататься за эту нить.

С этой мыслью кирасир плотнее прикрыл ставни, хлопнул по карману, отозвавшемуся звоном нескольких монет, и вышел из комнаты.

***

— Я могу забрать это, отец Брандо? — средних лет доминиканец с истощенным землистым лицом аскета аккуратно выравнивал стопы бумаг на столе. День клонился к закату, солнце смилостивилось над Венецией, а принесшийся с материка ветер уже хлопотливо сметал с небосклона обрывки неряшливых облаков.

— Да, извольте. Слева от чернильницы шесть срочных донесений, немедля передайте лично господину нунцию. Остальные — обычным порядком, — обладатель рыбьих глаз потер спину. Боль воспаленных радикул начала утихать, впереди маячила перспектива ужина, а посему отец Брандо уже смотрел на жизнь не в пример бодрее, чем утром. Мир перестал раздражать своим существованием, и даже зудение насекомых показалось мирным и убаюкивающим.

У стола сноровисто шелестел документами брат Ачиль. Этот монах был столь худ, что казалось, ряса его без всякой телесной опоры колышется в воздухе, неведомой хитростью приспособленная прямо к основанию жилистой шеи. Однако внешняя немощь не мешала брату Ачилю перемещаться с поразительной скоростью и демонстрировать небывалую энергию в делах. Вот и сейчас он споро раскладывал листы на категории, дабы в нужном порядке передать в Патриархию, в суд Святейшей Инквизиции или такими же безупречными кипами отправить в очаг. Длинные пальцы — а у брата Ачиля они неприятно напоминали паучьи лапы — подцепили лист, лежащий у самого канделябра.

— Отец Брандо, здесь имеется эпистола к Патриарху от некого Годелота Мак-Рорка, солдата кирасирского полка. Лежит отдельно, у вас есть особые распоряжения по этому случаю?

— Что? — доминиканец, погруженный в какие-то отвлеченные мысли, встрепенулся, — ах, это. Безделица, я запамятовал переложить. Это всего лишь донесение от какого-то молодого служивого из иноземцев, дескать, сеньора его убили тати неведомые. Положите в общую стопу, быть может, в Патриархии проглядят для порядка.

Отец Брандо снова потер спину, словно желая убедиться, что утренняя боль все же окончательно втянула когти. Рассеянно уставился в окно, уже лиловеющее первыми сумерками, и добавил:

— Провинциальные аристократы не в состоянии мирно усидеть на своих винных бочках и сундуках с зерном. Эта братия понемногу грызлась во все времена, а мальчик возомнил, что случилось небывалое злодейство. Жаль парнишку… Еще один кусок мяса, который пойдет на начинку военного пирога.

Доминиканец украдкой зевнул и потер уставшие глаза. Он не видел, как за его спиной брат Ачиль внимательно читает донесение…

***

— Имя, место проживания, подробное изложение деталей… Великолепно! Браво, друг мой, — отец Руджеро кружил по тесной клетушке, освещенной несколькими свечами, держа в пальцах письмо Годелота, — кто усомнится в промысле Божием, когда постоянно ускользающий щегол однажды сам прилетает на окно птицелова? Олухи полковника уже трижды упускали молодого Гамальяно. Кто бы подумал, что его из чистого простодушия невольно предаст друг? Господь всемогущ, брат Ачиль, да не разуверится в этом твоя душа.

Отец Руджеро пылал упоением. Сколько усилий приложил полковник Орсо для поимки мальчишек! Правильно предположив, что те сумели незамеченными проникнуть в город, он методично предупредил всех владельцев оружейных лавок и мастерских, посулив награду за сведения о слепом парне. Ведь отряженные на поиск и погребение убитых солдаты сообщили полковнику, что тела были обобраны до последней меры пороха. А значит, мальчишки непременно должны были продать в Венеции захваченные трофеи.

Это было правильно. Здраво и предусмотрительно, как почти все, что делал до тошноты безупречный полковник. Более того, это сработало: Гамальяно попался в расставленный силок… и вырвался из него, нанеся нападавшим неопасные, но чертовски неприятные ранения. Господи, как бушевал Орсо! С каким остервенением спускал новую свору собак по следу ублюдка, сумевшего так просто его обыграть!

Торговцы, сидящие на площадях, скупщики драгоценностей — Орсо плел сеть, непрестанно уменьшая ее ячейки, но все было тщетно. Искать же мальчишек по тратториям Венеции, наводненной иноземцами, наемниками, мошенниками и прочим изворотливым и недоверчивым к властям людом, было поистине головоломной задачей. Разве мог полковник хоть на миг предположить, что британец Мак-Рорк добровольно пойдет к властям?!

Что ж… Руджеро почувствовал, как в крови вибрирует азарт. Дело за малым. Отыскать эту жалкую ночлежку и проследить за появлением слепого хитреца. А там… Увы, Гамальяно одинок, едва ли кто-то заметит его исчезновение из бренного мира. Разве что друг, сыгравший столь роковую роль в его судьбе. Но чувства служивого мало тревожили отца Руджеро.

Глава 12. Слепой

Прошло три бесконечных, уныло пустых дня. Годелот убеждал себя, что ждет вестей из Патриархии, но под тонкой кисеей пустых самовнушений сидела твердая уверенность, что визит в канцелярию был бессмысленной тратой времени.

Кирасир вообще находился в премерзком расположении духа и сам вызывал у себя глухое раздражение. Все решения, принятые в последние недели, выглядели ребяческими, но новые отчего-то не приходили. Порой ему казалось, что он попросту вырос сам из себя, как дети вырастают из собственной рубашки. И потому прежние цели и убеждения уже казались отжившими, а новые еще не успели народиться, оставив его на зыбком рубеже вчерашнего и сегодняшнего дня.

Он стремился в этот город в поисках справедливости. Но, заглянув в ее рыбьи глаза, отчетливо понял, что одна жалкая крупица пороха, уцелевшая при взрыве пороховницы, никому и никогда не докажет, кто виноват в приключившемся несчастье.

Венеция, пышная, шумная, кичливая, была ему чужой и непонятной. В первый вечер после ухода Пеппо кирасир решил было сгоряча напиться. Но, постояв в раздумьях с десять минут у стойки, Годелот вдруг почувствовал, что залить дурное настроение вином не удастся, а случайные знакомства за кружкой все равно не заменят ушедшего друга. Годелот вышел из трактира и долго бесцельно бродил по улицам.

Зачем вообще оставаться в этом муравейнике? Ему больше некого разочаровывать, так отчего не пойти по отцовским стопам? Солдатом удачи под командованием какого-нибудь оборотистого кондотьера можно поглядеть мир, а одиноких молодых вояк вроде него всегда охотно вербуют в наемные войска. Но эти на свой лад заманчивые мысли упирались в одну, не оставлявшую шотландца все эти дни. Куда подался Пеппо? И кирасир знал, что не сможет покинуть город, где остался его отважный и беспомощный друг.

…Погруженный в эти размышления, Годелот поднимался по темной лестнице в осточертевшую ему комнату, удивляясь не свойственной этому часу тишине. Днем здесь часто бывало пустынно, ибо постояльцы большей частью обретались в городе, но в столь позднее время траттория всегда кипела жизнью: топот, скрип половиц, хлопанье дверей, брань и пьяные песни нестройной симфонией возвещали об окончании многотрудного дня.

Сегодня же шумный «курятник» замер в напряженной тиши, словно прислушиваясь к последним ударам дневного пульса, отбиваемым стремительно пустеющими улицами. Не слышно было ни надтреснутого говора хозяина, неизменно препиравшегося с кем-нибудь о плате за постой, ни густого голоса грузной приветливой портнихи, что всегда, слегка фальшивя, распевала за работой.

Годелот невольно замедлил шаги, ощутив укол недоумения. В коридоре, как всегда, царила непроглядная тьма, но кирасир, уже привычный к заведенным в траттории порядкам, уверенно дошел до двери, взялся за кольцо, нашаривая в кармане ключ… а дверь поддалась, обиженно скрипнув. Годелот замер. Почему дверь не заперта? Он прекрасно помнил, как поворачивал ключ в хлипком замке. Неужели… Пеппо?

Охваченный радостью, шотландец распахнул дверь, врываясь в темную комнату, и тут же остановился, чувствуя, как секундный восторг сменяется едким разочарованием. Даже во мраке он ощущал, что комната пуста, словно в насмешку над глупым порывом кирасира. Но первый укол сожаления немедля заглушился вновь вспыхнувшим недоумением. Годелот торопливо зашарил ладонью по столу, ища огниво. Так что же, в убогую клетушку наведался вор, польстясь на оставшееся оружие?

Свеча сварливо затрещала, неохотно озарив комнату тусклым огоньком, шотландец огляделся, и брань сама собой угасла на губах. Потрясенный Годелот стоял со свечой в руке посреди ужасающего разгрома. Он прежде не мог и вообразить, что из его скудного имущества можно учинить такой хаос.

Обе койки были опрокинуты, распоротые тюфяки стыдливо разметали по полу комковатое соломенное нутро. От подоконника была оторвана доска, уродливо топорщась остриями щепок. Еще две доски были выворочены из пола, который теперь зиял длинными черными ущельями, окаймленными лохмами пакли. Зато мушкет, вопреки первой мысли шотландца, так и не заинтересовавший безымянного визитера, валялся на полу. Два арбалета и свернутая тетива по-прежнему лежали на столе рядом со шлемом убитого мародера.

Кирасир медленно поставил подсвечник на стол, снимая с плеча суму. Такой кавардак нельзя учинить бесшумно… И комнату оставили открытой, но никто из постояльцев не рискнул сунуться сюда даже за дорогим мушкетом. Вывод простой: к нему приходили с обыском. Потому-то и притихла траттория в неурочные часы. Что ж, в этом было свое преимущество. Ведь соседи и хозяин не могут не знать, кто внушил им такой страх…

…Час спустя Годелот вернулся в комнату, зло хлопнул дверью и в полном опустошении рухнул на выпотрошенный тюфяк. Хозяин даже не высунул трусливого носа из своих апартаментов на первом этаже. На стук постояльца он пробормотал из-за двери какую-то бессмыслицу в том духе, что ему нет дела до чужих грешков, и Годелоту не след впутывать честного старика в свои подозрительные дела. Взбешенный кирасир прошел по всем трем этажам, стуча в двери. За одними царила неестественная тишина, сразу выдающая, что в комнате кто-то отчаянно притворяется отсутствующим. Из-за других его поочередно назвали иноземным прохвостом, ублюдком, грязным лютеранином и висельником. Однако все это разнообразие свелось к общему предложению убраться прочь от двери.

И лишь портниха, приоткрыв щелястую створку, опасливо выглянула в коридор:

— Ты чтой-то вычудил, служивый? — прошептала она, блестя в темноте глазами, в которых ясно читалось любопытство, — клирики по твою душу приходили и двое солдат. Ты того, милый, поосторожней будь. Святые отцы зазря в гости не пожалуют. Ежели ты лютеранин, альбигоец, или как вас там кликать, безбожников — так вас в Венеции хоть пруд пруди, вот со своими и хороводься. А мы люди простые, нам ваших иноземных фокусов не понять, да и не надо.

Дверь категорично хлопнула о косяк, а Годелот мрачно зашагал назад. Итак, Патриархия все же отозвалась, хоть и не такого ответа ждал кирасир…

***

Полковник Орсо деловито чеканил шаги по полутемному холлу, глядя, как стремительно сужается на полу светлая дорожка, трепещущая факельным огнем. Но вот часовые захлопнули тяжелые створки парадного входа, и Орсо, оставшись вне видимости подчиненных, потянулся самым некомандирским образом и перешел на более неторопливый шаг. В Венеции он всегда скучал…

Приоткрытая дверь буфетной приветливо чертила на темных плитах пола желтоватый луч света — видимо, кто-то из обитателей дома закусывал там, пользуясь царящей вокруг тишиной.

Не без удовольствия предположив, что в буфетной найдется, чем подогреть аппетит к ужину, Орсо предупредительно стукнул костяшками пальцев в резную дубовую створку и вошел. Умиротворенное расположение духа тут же дало трещину — у камина виднелась черная ряса.

Обернувшись на стук, отец Руджеро кивнул полковнику. Отметил, как тот помрачнел, и мысленно ухмыльнулся — он никогда не мог понять, чем так раздражает этого вояку. Сам Руджеро всегда относился к Орсо без особой неприязни, считая его человеком по-солдатски недалеким, но уважая за служебное радение и исполнительность.

— Доброго вечера, — проговорил он в самом доброжелательном тоне и поднял бокал, что держал в руке, — не присоединитесь ли ко мне, полковник? Это вино бесподобно, вы будто чувствуете каждую ягоду винограда вместе с растворенным в ней солнечным лучом. Вы бывали во Франции?

— Приветствую и вас, святой отец, — неспешно подойдя к буфету, Орсо тоже наполнил бокал, — великолепное вино… Право, мне даже занятно видеть, как тонко вы разбираетесь в благородных напитках. Не в нищете ли и скромности видят свое призвание братья-доминиканцы?

Но в ответ на этот выпад, монах лишь взмахнул рукой:

— Бросьте, Орсо. Не путайте голубей с павлинами. Скромность призывает меня пренебречь шелком и бархатом, ибо слуге Божьему к лицу лишь полотно и грубая шерсть. Скромность велит мне идти пешком всюду, где пройдет пеший, не соблазняясь экипажем. Но не сам Господь ли обучил праотца Ноя виноделию, дабы подкрепить тем самым свое прощение роду людскому? Не следуйте букве, полковник, всегда ищите суть.

— Уж не нравоучаете ли вы меня, отец Руджеро? — улыбнулся Орсо, впрочем, не сумев до конца отцедить из этой улыбки осадок сарказма. Доминиканец сегодня был редкостно благодушен, но в этой словоохотливой приветливости Орсо ощущал легкий оттенок… чего? Волнения? Или нет, скорее, воодушевления.

Впрочем, полковник уже не раз убеждался, что за внешней суховатой учтивостью Руджеро скрывалась кипучая бездна энергии. Холодная смиренность манер, приличествующая сану, не всегда помогала доминиканцу притушить пытливый и беспокойный огонек, часто мелькавший в глубоко посаженных глазах. Итак, неуемный монах что-то вновь затеял? Или просто молчаливо злорадствует, зная, что Орсо уже несколько дней безуспешно просеивает город в поисках проклятого слепого мальчишки.

Эта мысль окончательно испортила полковнику настроение: видит Бог, Руджеро было над чем потешаться. Начиная поиски, Орсо не мог предположить, сколько в Венеции слепых, сколько подмастерьев, сколько лжецов. А также, сколько здесь слепых лжецов и лживых подмастерьев.

Снова раздался легкий стук в дверь, и вошел лакей с шандалом в руке:

— Святой отец, господин полковник, ужин подан. Отец Руджеро, к вам визитер, брат Ачиль. Велел передать, что имеет к вам поручение. Прикажете попросить его обождать?

— Нет, благодарю, я не хозяин моему брату во Христе и ждать его заставлять не вправе, — монах поставил на буфет недопитый бокал и, кивнув полковнику, спешно вышел.

«Какой благородный пафос», — подумал Орсо с неприязнью, направляясь к столовой.

Ужин был превосходен, впрочем, как и всегда. Однако спешное исчезновение доминиканца занимало полковника куда больше куропатки в вине. Поразмыслив некоторое время, Орсо кликнул лакея и потребовал письменный прибор. Набросав короткую записку и отдав ее мальчику-скороходу, полковник вернулся к столу и теперь уже со спокойной душой приступил к ужину.

***

Годелот задумчиво складывал скудное имущество в седельную суму. Возможно, он зря суетился, да и постой был оплачен еще на два дня вперед. Ну и ладно. Хозяин в любом случае удержал бы с него за разгромленную комнату.

Снова предстояло искать приют, но эта комната, после ухода Пеппо раздражавшая кирасира своей тишиной и безликостью, теперь казалась еще и опоганенной чужим вторжением. Эти соображения отлично подходили, чтоб объяснить себе желание перебраться в другую тратторию, а также удачно маскировали глухо скребущую на дне души тревогу.

Пеппо оказался прав. Кто-то и правда, неумолимо смотрел в затылок, и недобрый этот взгляд наконец заставил Годелота задуматься, не зря ли он упорствует. И не будь шотландец столь непреклонен в своем юношеском упрямстве, он уже признал бы, что неосмотрительно полез в дурную историю.

Взяв со стола смотанную тетиву, Годелот на миг остановился, машинально водя пальцами по гладким волокнам. Придет ли Пеппо в воскресенье на условленное место? Его необходимо предупредить, рассказать об этом нелепом обыске… Да и попросту хочется увидеть поганца и убедиться, что он жив и невредим.

Колокол раскатил в ночной тишине густой звон — до рассвета оставалось около трех часов. Сталкиваться с хозяином не хотелось, но и бродить по ночной Венеции было неразумно, а потому кирасир опустился на колченогий табурет, налил в кружку воды, нетерпеливо взглянув в темный провал окна. Поправил закопченными щипцами чахлый свечной фитилек, раздумывая, не скоротать ли время за чтением. И тут же вспомнил, как неловко обращался со свечными щипцами отец. В его крупной могучей руке они казались забавно маленькими, свеча обычно гасла, а мать вновь зажигала ее головешкой из печи.

— Уго, ты ровно медведь, — со смехом говорила она, отбирая у отца щипцы, а тот гулко хохотал, уверяя, что девичьи игрушки не для мужских рук.

…Годелот встряхнул головой. Воспоминания следовали за ним по пятам, вкрадчиво завладевая им, стоило ему лишь на миг отпустить узду самообладания. Как яростно и убежденно он клеймил Пеппо за неуживчивость и нежелание разомкнуть броню своей обособленности! А ведь в чем-то тетивщик был прав… В зыбком и ненадежном мире любая привязанность лишь делала человека уязвимей. Счастье любви, дружбы и даже простой симпатии всегда сполна оплачивалось страхом потери. «Блаженны нищие духом…". Отчего-то прежде он не замечал подспудного смысла этих слов.

В отличие от Пеппо, годами боровшегося с недугом умиравшей Алессы, Годелот почти не помнил, как уходила его мать. Тиф сгубил ее быстро, и сын, отправленный к родне прочь из зараженного дома, даже не успел проститься с ней. В памяти сохранилась лишь иссушающая тревога, только усиливавшаяся день ото дня, когда тетушка, пряча глаза, уверяла, что «Терезия уже почти здорова, обожди, милый, скоро повидаешься».

А потом настал день, когда пришел отец, и Годелот все понял, лишь услышав на крыльце его шаги. Обычно по-солдатски четкие, в тот раз они были грузными и тяжелыми, будто отец пошатывался под непосильной ношей. Он так ничего и не сказал, только крепко обнял сына, притискивая белокурую голову к своей необъятной груди. И Годелот тоже ничего не спросил, слыша ответ в эхе надсадного хрипа и гулких ударах отцовского сердца.

Следующие дни прошли для девятилетнего Лотте почти незаметно, растворенные в слезах. И сейчас они были подернуты мутной дымкой, только скрип ступенек крыльца под тяжелыми шагами отца запомнился ясно, словно только что услышанный.

…Шотландец тихо выругался, потирая пальцами уставшие глаза. Когда уже наступит это чертово утро? И тут же насторожился. Скрип шагов по-прежнему раздавался в рябящей полузвуками ночной тишине. В траттории никогда не бывает по-настоящему тихо, и в другой раз Годелот не обратил бы внимания на этот мерный скрип. Но время, проведенное с Пеппо, не прошло даром. Тот с ходу распознавал людей по шагам, указывая другу на десятки примет и отличий. И сейчас шаги на лестнице показались Годелоту совсем не похожими на обычную обывательскую поступь.

Шотландец невольно встал, а звуки уже приблизились к двери. Уверенный стук ворвался в тишину комнаты, а за ним последовал негромкий властный оклик:

— Именем святой католической церкви, благоволите отворить!

В ту эпоху люди были храбры, слишком шаткой и грошовой была человеческая жизнь. Но эти грозные слова неизменно повергали в трепет любого, за чьей дверью бы ни были произнесены. Вот и Годелот ощутил, как откуда-то из самого нутра поднимается омерзительный холодок. Но не открывать нельзя. Ведь свет свечи пробивается из-под хлипкой двери… Собрав мужество в кулак, кирасир распахнул дверь. На пороге стоял невообразимо худой монах в доминиканской рясе, за ним возвышались фигуры двух солдат.

— Годелот Мак-Рорк? — сухо вопросил доминиканец.

— Я самый, — проговорил шотландец, подавляя инстинктивное желание шагнуть назад.

— Вы арестованы по распоряжению Суда Святейшей Инквизиции. Следуйте за нами, — голос монаха был так же сух и учтив.

Годелот замер — после вчерашнего обыска он ожидал… чего? Нападения, вызова в Патриархию… да чего угодно, но не ареста.

— Вы, должно быть, обознались, господа, — он старался говорить спокойно, — я в городе недавно и не имел никаких неурядиц со святой церковью.

— Следуйте за нами, юноша, — так же бесстрастно повторил монах, — если имеет место ошибка — вас отпустят еще до рассвета. Однако если вы вздумаете сопротивляться — разговор будет иным. Отдайте оружие.

Отступать было некуда. Позади было лишь окно, в которое с трудом удавалось просунуть голову, впереди стояли вооруженные солдаты. Секунду поколебавшись, Годелот отстегнул скьявону и, сжав зубы, протянул одному из солдат. Монах кивнул, отступая в сторону, кирасир почувствовал, как ему крепко стягивают за спиной локти, и конвойные подтолкнули арестанта к лестнице.

Его вели по темным гулким ночным улицам, пока впереди не показалась пристань, у которой покачивалась неприметная лодка. В ней сидел человек в рясе и глухом клобуке. Шотландцу помогли спуститься в суденышко и плотно завязали глаза. Он лишь почувствовал, как солдаты садятся по обе стороны, а затем услышал плеск весел, лодка качнулась и двинулась вперед.

Это покачивание разом сдернуло с разума налет нереальности происходящего, и Годелот ощутил, что в голове прояснилось. Итак, арестован. Прежде всего, паниковать рано, за арестом следует допрос, а значит, он сможет объяснить, что не виновен ни в каких прегрешениях против церкви. В конце концов, единственное, за что его можно порицать — это за засаду в лесу Кампано, хотя и это была вынужденная мера, в которой шотландец отнюдь не раскаивался.

Эти мысли прошли полный круг. Вспенился и опал в душе страх, что при нужде власти всегда найдут, в чем обвинить человека, и вовсе не станут слушать его жалких оправданий. Кирасир старательно набросил на эту тревогу тощее покрывало надежды на справедливость, сквозь прорехи которого насмешливо глядели на него пустые рыбьи глаза. Мучительно ныли туго связанные руки.

А лодка скользила все дальше, то и дело слегка накреняясь на поворотах, где-то снова ночные часы обрушивались в пустоту бронзовым колокольным звоном. Вскоре стало холоднее, морской ветер хлестнул в лицо, а подростку казалось, что этот слепой путь никогда не закончится.

Но заканчиваются любые пути, а потому в назначенное время лодка с глухим стуком ткнулась во что-то бортом. Солдаты подхватили арестанта под локти и почти выволокли на причал, скрипящий под затекшими ногами подгнившим деревом. Потом его снова куда-то вели, то и дело подгоняя тычками, а сырой предрассветный ветерок шевелил волосы.

Заскрежетали дверные петли, и ветер сменился затхлой гулкостью, полной факельного чада. Еще с полста шагов, и чья-то рука удержала кирасира за плечо. С негромким треском ослабла на локтях и свалилась веревка, Годелота бесцеремонно толкнули вперед, а лязг за спиной возвестил, что арестант доставлен по назначению.

Годелот стремительно обернулся, срывая с глаз повязку непослушными руками. В плечи словно ввернулись раскаленные вертела, но шотландцу было не до них. Он оказался в узком тесном помещении, отгороженном толстыми прутьями, словно крысоловка. По коридору удалялась черная ряса, молчаливый солдат укреплял на стене факел.

— Погодите! — Годелот рванулся к решетке, — в чем меня обвиняют? Да постойте же!

Но солдат так же молча уже шагал прочь, только эхо голоса арестанта перекликалось с чеканной поступью. Через несколько минут утихли и эти звуки, и Годелота окружила сырая душная тишина, дрожащая и потрескивающая одиноким огнем факела.

— Черт подери, — прошептал кирасир, больше, чтоб рассеять эту липкую тишь, и собственный голос показался ему вдруг до отвращения жалким и испуганным.

— Черт подери! — рявкнул шотландец, и крик звонким рикошетом заметался меж влажных стен.

А Годелот обеими руками вцепился в холодные прутья и в бешенстве затряс их. Конечно, намертво вмурованные в камень решетки не дрогнули, но узник ощутил, как быстрее побежала по венам кровь, и страх отступил, вытесненный яростью. Что ж, давайте, господа! Обвиняйте, доказывайте! Он убийца? Да, несомненно! Но у него есть оправдательная грамота, вот, высечена поперек груди и подписана на обеих щеках. Так научите его, что должен был он делать, когда за ним по пятам гнались дружки не добившего его мерзавца. Увы, господа, у него не осталось свободной щеки, чтоб подставить ее под новый удар!

Оттолкнувшись от прутьев, Годелот заметался по своему тесному узилищу, но от стены до стены было жалких три шага, и кирасир бросился на стоящую у стены грубую скамью. Его решили взять измором? Бросить здесь в полутьме и тишине, чтоб расшатать ему нервы и заставить на допросе нести любую околесицу по желанию судей? Так не обессудьте, господа. Ему не привыкать часами стоять в карауле, чем же хуже сидеть, развалясь, на скамье? Можно делать все, что запрещено на посту — например, свистеть или даже спать.

Однако часы шли, пламя факела краснело, тускнея. Наконец, затрещав, факел погас. Во тьме тишина сгустилась, обступив подростка со всех сторон. Поежившись, Годелот переступил башмаками по щербатому полу и вздрогнул, таким громким показался этот звук. Еще через четверть часа он услышал, что откуда-то доносится еле различимое бормотание водяных капель. Это было неудивительно, в Венеции вода была повсюду, но холодный камень стен сразу показался шотландцу влажным и скользким, а в воздухе потянуло плесенью.

Время шло… быть может. А может, так только казалось, а в действительности оно стояло на месте. Тихо… Почему так тихо? Только капли позванивают где-то во тьме. Что это за звук? Мерный и чуть хриплый… Это его дыхание. Разве оно бывает таким громким? Мир словно растворился, и ничего больше не осталось, кроме этой тьмы, тишины, капель и хриплого дыхания. Тьма, словно смола, вязко липнет к лицу и рукам. И сырость… Он и не догадывался, как много запахов переплетены в гниловатом букете обычной сырости. Тут и мох, и стоячая подтухшая вода, и душок крысиного гнезда, и нечистоты… Темнота честна до омерзения. Она с настойчивой жестокостью выпячивает все, чего вовсе не хочется замечать.

Неужели Пеппо живет так годами? Эта мысль неожиданно пришла в голову, застряв в уме острым коготком. Неудивительно, что он огрызается на любой неосторожный взгляд. Скорее странно, как в этой вечной тьме, в необъятной ночи он сохранил в себе живую сердцевину. Свою шипастую преданность и способность к ядовито-самоотверженной дружбе…

Перед Годелотом, как живое, возникло лицо Пеппо, сосредоточенное и чуть беспомощное, когда на рынке на них визгливо кричала торговка, только что попытавшаяся обсчитать их на два гроссо. Багровый от злости Годелот уже готов был рявкнуть в ответ на стервозную бабу, когда Пеппо вдруг осторожно коснулся его руки:

— Не надо, Лотте, — хмуро пробормотал он, — пусть ее.

Уже в пяти шагах от лотка тетивщик так же хмуро пояснил:

— У нее корзина под прилавком поскрипывает. А в ней ребенок. Дышит так… страшно, со свистом. Это болезнь горла, не знаю, как называется. Но он скорее всего умрет. И она это знает. Слышал, как она кричала? Будто у нее гвоздь в горле. Ей деньги нужны, Лотте.

Годелот оглянулся: торговка утирала слезы кулаком со все также сжатыми в нем злополучными монетами…

…Живое и неживое, бесплотное и осязаемое, фальшивое и настоящее. Для тетивщика все это было открытой книгой, тогда почему столько слепых побираются на улицах? Чем отличаются они от такого же слепого Пеппо? И тут Годелот понял. Те, прочие, сидят в своей темноте, как безвольно сидит сейчас он сам, досадуя на злую судьбу и кляня неведомых врагов. Пеппо же нашел в себе силы подняться и идти, ощупью шагать по огромному враждебному миру, спотыкаясь, обивая колени, поднимаясь и снова шагая вперед.

Подросток оперся руками о шершавые доски скамьи, чувствуя, что края их не в пример глаже, отполированные сотнями таких же сжимающих ладоней. Встал, отводя руки назад — и ладони уперлись в холодные бугристые камни стены, действительно влажные и местами покрытые нежным бархатом мха, а у самой головы что-то звякнуло.

Годелот оттолкнулся от стены, выставляя руки вперед, двинулся в непроглядную черную бесконечность — и тут же нащупал ледяные прутья решетки. Проведя по ним ладонями, он медленно поднес пальцы к лицу и ощутил неприятный запах ржавчины. Надо же, он и не заметил, что решетки ржавые…

С этой мыслью Годелот скользнул ладонью по своему колету, обнаруживая, что одна из пуговиц еле держится, а слева сукно на ощупь чуть глаже, чем справа, видимо, одного отреза ткани не хватило. Шагнув назад, кирасир снова вытянул руку и тут же споткнулся, ссадив локоть о камень.

Неизвестно, сколько времени провел шотландец в непроглядной тьме своего узилища, ощупывая стены, вслушиваясь в скупые звуки. Наконец, уставший и задумчивый, опустился на скамью. Теперь мрак не казался ему безграничным. Он точно знал, на каком расстоянии пальцы ткнутся в стену, где под ладонью сомнется хрупкий покров мха, а где ее оцарапают острые грани грубо вытесанного камня. Знал, что футом выше его головы в стене торчит ржавый костыль, с которого свисает такое же ржавое единственное кольцо ручных кандалов.

А также теперь он точно знал еще кое-что. Он знал, что Пеппо никогда не пренебрег бы их хрупкой связью из пустой прихоти. Никогда не выбрал бы одиночество во мраке.

— Выходит, мы и правда, нешуточно влипли, брат, — прошептал Годелот в пустоту, — не беда, прорвемся.

…Конвойный, пришедший за кирасиром, был человеком тертым и узников повидал немало. А потому был весьма удивлен, застав мальчишку-арестанта, покинутого без всяких объяснений за решеткой в полной темноте, безмятежно спящим…

***

Перед рассветом прошел дождь, и Венеция, отмытая от пыли, отряхнувшая туман, радостно гомонила под бездонно-лазурным небом, распевала на все голоса, хохотала, сквернословила, хлопала тысячами голубиных крыльев, словом, наслаждалась погожим воскресным днем.

У церкви Мадонны делл'Орто толпился народ, торопясь к мессе. Людские потоки, извергаясь из переулков, бурлили на площади и образовывали говорливые, смеющиеся водовороты. Детвора весело гоняла неповоротливых голубей, отъевшихся на городских отбросах и лениво вспархивающих из-под протянутых детских ручонок.

Среди непрерывного движения по-воскресному нарядных прихожан у церковной стены стоял черноволосый юноша. Он не спешил войти в храм, не высматривал знакомых, только бесцельно водил рукой по кладке стены, словно ощупывая узор трещин.

Ударил колокол к мессе, толпа на площади поредела, а подросток все так же терпеливо стоял у стены, кого-то ожидая. Солнце неспешно катилось по небу, снова площадь затопили десятки людей, а потом опять старинные плиты безмятежно лоснились в солнечных лучах. Юноша ждал, делая несколько шагов то в ту, то в другую сторону и снова возвращаясь к стене, словно к указателю. Вот тень колокольни отползла к краю площади, а яркие лучи ударили в смуглое лицо, но юноша не прищурился, позволив солнцу фамильярно заглянуть в кобальтовые глаза.

…Уже темнело, когда Пеппо поднялся с еще не выстывших растрескавшихся плит и хмуро потер лоб. Он вышел на середину площади, еще немного постоял, прислушиваясь к шагам редких прохожих. А потом двинулся к одному из переулков, то и дело замедляя шаги и снова вслушиваясь в вечерний городской гул.

Годелот не пришел.

Глава 13. Краденая смерть

Длинные полутемные коридоры, замшелые стены, лужи на выщербленном полу… Такие же крысоловки за толстыми решетками через каждые пятнадцать шагов, все до единой пустые… Годелот шел впереди своего конвоира, напоминая себе, что ему в любом случае сейчас хоть что-то объяснят. Но где-то в глубине души, где живет примитивная мудрость поколений, и куда не заглядывает логика, сидело чувство, что все чертовски скверно, и, если сейчас его выведут прямо в тюремный двор к эшафоту — он ничуть не удивится.

Но вот несколько крутых ступеней отсчитали поворот, и солдат распахнул перед шотландцем массивную, закругленную сверху дверь. Годелота ввели в длинную комнату с низким потолком, под которым узкое, будто бойница, окно нехотя брезжило скупым дневным светом. Два факела ярко пылали на стенах. В углу Годелот увидел печь, в которой плясало щедрое пламя. На каменном подклете были разложены инструменты неясного назначения, поневоле вызвавшие у кирасира желание отвести глаза. Под самым потолком виднелся мощный ворот с намотанной толстой веревкой, однако на него шотландец почти не обратил внимания: он никогда прежде не видел дыбу и не знал назначения этого грозного орудия.

За длинным столом шотландца ждали двое — седой писарь в неизменной доминиканской рясе и уже знакомый ему монах с покрытой клобуком головой. Отчего-то Годелот был уверен, что именно этот клирик вчера сидел напротив него в лодке.

…Мальчишка вошел и встал напротив стола. Руки связаны, колет измят, а ясные карие глаза смотрят спокойно и выжидательно. Он и правда, спал. Иначе глаза были бы красны от дыма и усталости. Мерно взблескивают на груди пуговицы в такт дыханию. Не боится…

Отец Руджеро почувствовал прилив раздражения. Он допустил ошибку, оставив мальчишку на ночь в камере. Доминиканец имел дело с множеством арестантов и отменно разбирался в их нехитрой психологии. Проще всего было с напуганными и плачущими людьми. Их нужно было допрашивать немедленно, пока паника лишала их осторожности, и они говорили, говорили без умолку, оговаривая себя и других, и монаху оставалось лишь отделить зерна смысла от плевел пустой болтовни. Были и другие, те, что шли в крепость с поднятой головой, уверенные в своей невиновности или же безнаказанности. Их Руджеро оставлял на ночь поразмыслить, ненароком забывая заменить погасший факел. Глухая тьма и полное одиночество в замершем времени обычно деморализовали упрямцев, и наутро те были не в пример податливей.

Вчера юнец сидел в лодке напротив Руджеро, и монах видел, что лоб арестанта сух, а дыхание ровно. Но похоже, что и тишина темницы ничуть его не впечатлила. Хорошо. Руджеро всегда нравились крепкие натуры, как хорошему лютнисту нравятся замысловатые пьесы.

…Несколько минут протекли в тишине, только печь ровно потрескивала горящими дровами, да снаружи доносился едва различимый рокот волн. А потом монах выпрямился и откинул клобук. Годелот молча смотрел в незнакомое лицо — узкое, суровое, тонкогубое, оно казалось нарисованным на фоне бурой растрескавшейся стены. И оттого еще более диковинно выделялись на нем большие глаза, внимательные, беспокойные, приковывающие взгляд странным цветом — левый был темно-карий, правый же светло-ореховый. Кирасир все еще с невольным удивлением всматривался в эти необычные глаза, а доминиканец придвинул к себе тонкую стопу каких-то листов и промолвил спокойным низким голосом:

— Арестованный, назовите ваше имя, возраст и род занятий.

Шотландец ответил, стараясь говорить так же невозмутимо:

— Годелот Хьюго Мак-Рорк, семнадцать лет, рядовой гарнизона ныне покойного графа Оттавио Кампано.

Монах кивнул писарю:

— Арестованный, подтверждаете ли вы, что прибыли в Венецию около двух недель назад из графства Кампано?

— Да.

— Подтверждаете ли вы, что вещи, найденные в вашей комнате при аресте, принадлежат вам?

— Да.

— Подтверждаете ли вы, что четыре дня назад нанесли визит в канцелярию церковного суда, где оставили письменное донесение о нападении на графство Кампано?

— Да.

— Подтверждаете ли вы, что все факты, перечисленные в нем, изложены вами добровольно и без стороннего принуждения или наущения?

— Да.

— Вы прибыли в Венецию один?

— Нет.

— С кем же?

— Со случайным попутчиком.

— Имя?

— Джузеппе.

— Фамилия?

— Не знаю.

— Звание?

— Подмастерье.

— Возраст?

— Мой ровесник.

— Вы упоминаете, что застали графство разоренным, вернувшись из отлучки. Где вы пребывали?

— В Тревизо.

— С какой целью покидали графство?

— Имел поручение от командира о закупке арбалетной тетивы.

— Вы вернулись в срок?

— Нет, задержался на сутки.

— Вы видели тело графа Кампано?

— Нет. Наверное, оно осталось в сожженных покоях.

Руджеро пролистнул стопу и вытянул за уголок хорошо знакомый Годелоту исписанный лист:

— Итак, в вашем донесении вы утверждаете, что земли графа Оттавио Кампано подверглись атаке. — Монах сделал паузу, просматривая документ, а затем брови его чуть приподнялись. — Вы занятный рассказчик. Живо написано, с огоньком. Итак, деревни и посевы были выжжены с чудовищной жестокостью, но жертв почти не приключилось. Замок разорен дотла, и в нем все истреблены под корень. Ворота не взломаны, на трупах нет колотых ран, тел нападавших вы не нашли. Черепа всех убитых раздроблены тяжелыми предметами. Единственный уцелевший, встреченный вами, уверял, что на графство налетела орда безмолвных огненных демонов, — доминиканец оторвался от листа и поднял глаза, — это по меньшей мере странная история. Если не сказать… неправдоподобная.

Годелот машинально облизнул губы:

— Да, святой отец, вы правы. Именно поэтому я так надеялся на расследование.

Обвинитель помолчал, глядя на арестанта, словно ожидая, что тот что-то добавит, а затем сухо спросил:

— Вы же в свою очередь утверждаете, что на замок был совершен вооруженный рейд, в доказательство чего представляете ландскнехтский шлем одного из якобы нападавших. Отчего же вы обратились в Патриархию, а не в канцелярию военного трибунала?

— Потому что ходатайство от рядового там даже не примут, — хмуро отрезал Годелот, — а перед Богом все равны… по крайней мере, так меня учили.

Руджеро помолчал, глядя во вспыхнувшее лицо шотландца. А потом спокойно промолвил:

— Перед Богом — безусловно. Но между Ним и вами стоят люди, что существенно все осложняет, не так ли? Однако я готов помочь вам с установлением справедливости, которой вы ищете, если вы в свою очередь поможете мне.

Руджеро слегка подался вперед и четко вымолвил, словно припечатывая каждое слово ладонью:

— Известно ли вам, юноша, что семья Кампано подозревалась в занятиях оккультизмом и еретическими науками?

Годелот, только что готовый защищаться, на миг растерялся. Но тут же попытался взять себя в руки: похоже, вот оно. Монах доселе просто старался его разговорить. Надо успокоиться и не нагородить лишнего…

— Доподлинно неизвестно, святой отец, — обтекаемо ответил он.

— То есть, известно, но не доподлинно. Запишите, брат Лукка. Из каких же источников вы все же черпали сии сомнительные сведения? — двуликие глаза прищурились, а Годелот отрывисто парировал:

— Порядочному человеку не пристало считать голословные сплетни за кружкой сведениями, святой отец.

— Хорошо сказано, юноша, — кирасиру показалось, что уголки тонких губ дрогнули, — итак, вы слышали о еретических увлечениях вашего сеньора, но не придали этому значения. Запишите, брат.

Годелот снова почувствовал замешательство. Он не сказал ничего значимого, а въедливый монах, мозаикой переставив его слова, вывел из них нечто другое… И похоже, это вовсе не в его пользу. Черт…

Монах же продолжал:

— Кто был духовным пастырем дома Кампано?

— Отец Эрнесто Альбинони.

— Вы хорошо знали его?

— Да… Он был моим учителем.

— Чему вы у него обучались?

— Поначалу грамоте. А потом основам некоторых наук.

— Каких же?

— Евклидовой геометрии, истории, естествознания.

— Зачем наука наемному солдату?

— Ну… отец Альбинони говорил, что я понятлив и способен к учению. И что гибкость ума и его склонности нужно развивать.

Инквизитор неопределенно повел бровями:

— С этим трудно поспорить. Был ли у вас доступ к его библиотеке?

— Да, — Годелот запнулся, — но я нечасто ею пользовался. Большая часть книг пастора была на неизвестных мне языках.

— Обучал ли пастор других отроков в графстве?

— Не знаю, возможно.

— То есть, в замке лишь вы были отмечены его особой благосклонностью?

— Да… пожалуй.

— Уважаем ли он был в графстве?

— Весьма уважаем, святой отец. Наш пастор был настоящим слугой Господа и утешителем каждого страждущего.

— Вот как? И это вы говорите о личном духовнике того, кто занимался колдовством и алхимией?

Кирасир осекся:

— О… нет, святой отец, все не так! Оккультные науки изучал покойный граф Витторе. Пастор Альбинони появился в замке уже при младшем графе, а тот никогда… — заговорил Годелот и тут же прикусил язык, но было поздно.

— Превосходно. Вы подтверждаете, что знали о богопротивных занятиях графского дома Кампано, — монах потер сухие узкие ладони, а писарь истово заскрипел пером.

Шотландец перевел дыхание. Болтливый дурак… Нужно было постараться выкрутиться.

— Святой отец, когда погиб граф Витторе, меня еще не было на свете. Я ничего не могу утверждать и снова повторяю — все это досужие разговоры. Пастор же Альбинони был благочестив и кроток. Он единственный смог утешить графа Оттавио, скорбевшего по брату.

Доминиканец приподнял брови, складывая пальцы под квадратным подбородком:

— Что есть утешение для родных усопшего? Уверенность в том, что душа его пребудет в обители Господа нашего, обретя спасение. То есть, по вашим словам, благочестивый пастор Альбинони сумел убедить скорбящего графа Кампано в том, что душа его брата — еретика, чернокнижника и самоубийцы — упокоится с миром в объятиях Христовых. Это вы называете наставлениями истинного слуги Божьего?

Годелот едва не зарычал. Любые его слова выворачивались наизнанку этим разноглазым крючкотвором.

— Я не говорил и этого, святой отец! Пастор лишь сумел вывести графа из черной меланхолии, губившей его. Сеньор очень терзался о брате!

— Верно, — монах подался вперед, опираясь на стол, — о великом грешнике пристало терзаться. А вот истинному слуге Господа не пристало убеждать родных сего богохульника утешиться и оставить молитвы о спасении заблудшей души!

Шотландец осекся, тяжело дыша. Похоже, его загоняют в угол. Зачем? Чего пытаются добиться? Обвинитель же вдруг мягко покачал головой:

— Вы преданы своему наставнику, юноша. Это похвально. Но считаете ли вы правильным хранить верность учителю, что попирал сами основы Писания?

Годелот сжал зубы, а потом проговорил:

— Если бы никто не считал правильным хранить верность гонимому учителю — само Писание было бы куда короче.

Руджеро долго молчал, глядя кирасиру в глаза и что-то будто пытаясь в них разглядеть. А затем медленно заговорил, словно давая арестанту время осмыслить каждое слово:

— Вот мы и подошли к сути, Годелот. Вы много говорили об отце Альбинони. И из ваших, только ваших слов я заключаю, что он был вашим единственным наставником, что вы горячо почитали его, безоговорочно верили ему во всем и никогда бы не предали его собственного доверия. Я прав?

Окончательно запутавшись, Годелот ответил не сразу. Но инквизитор ждал, и кирасир не без вызова отсек:

— Да.

Руджеро кивнул без тени иронии:

— Запишите, брат Лукка. Арестованный подтверждает, что является учеником и последователем отца Эрнесто Альбинони, а следовательно, и его убеждений.

Шотландец нахмурился: разговор все дальше уходил в какие-то странные и тревожные дебри.

— Я так и не понимаю, святой отец, — почти резко проговорил он, — в чем вы меня обвиняете?

Монах же неторопливо и аккуратно выровнял стопу листов, все также не отводя от арестанта глаз:

— Годелот, — неожиданно мягко проговорил он, — ответьте правду на один вопрос. Просто ответьте правду, как бы тяжко вам это ни далось. Поверьте, это в ваших интересах. — Он сделал долгую паузу. — Это вы убили отца Альбинони?

Шотландец онемел. Он молчал, потрясенно глядя на обвинителя, краем сознания понимая, что сейчас придется что-то отвечать, но слишком ошеломленный этим невообразимым обвинением.

— Постойте, — пробормотал он, — это… Господи, но это же… — он перевел дыхание, вдруг понимая, что ему нечего толком противопоставить…

— Святой отец, — проговорил он тверже, — я не понимаю, как навлек на себя подобное подозрение. Но… если бы я убил его, своего учителя, перед которым преклонялся, зачем бы я побежал хвалиться этим в Патриархию?

Руджеро долго молчал, а затем поднялся на ноги. Обошел стол и встал напротив Годелота.

— Друг мой, успокойтесь. Если захотите — я отошлю писаря, и мы побеседуем наедине, — так же мягко промолвил он, — я говорю сейчас с вами, не как обвинитель. Все слишком сложно и серьезно, чтоб меня сейчас заботили людские законы. Мне очень нужна правда, Годелот. А вам очень нужна помощь, не отрицайте. Ведь именно за нею вы и пришли в Патриархию.

— Я пришел не за помощью, — сухо отрезал Годелот, поневоле еще больше растерявшись от доверительной мягкости в голосе инквизитора, — я искал правосудия и ни словом не солгал в своем донесении. Вам, наверное, нужен виноватый, а я удачно оказался под рукой. Но вам не запугать меня настолько, чтоб я оговорил себя вам в угоду.

Руджеро безмолвно смотрел арестанту в глаза, но на сей раз цепкий пристальный взгляд показался Годелоту усталым.

— Грустно, — вдруг словно невпопад промолвил монах, — мы, слуги Божьи, были призваны беречь души мирян и заботиться о них. Но из учителей и братьев мы превратились в судей и палачей. И теперь вместо доверия мы внушаем страх. Нам лгут, нас опасаются, хотя именно к нам должны идти с самыми горькими своими бедами и ошибками. А значит, мы не справились со своей задачей. Годелот, вы не имеете понятия о том, сколько раз я надеялся, что арестант, стоящий перед этим самым столом, протянет ко мне руки и скажет — «помогите, отец, выслушайте, я запутался. Защитите меня, я сам не умею». Я почувствовал бы в такой миг, что Господь за что-то простил меня. Но нет. От меня ждут лишь невзгод и, боясь меня, забывают бояться Сатаны. Так ребенок, заблудившись в лесу, плачет из-за того, что его будут бранить родители. И не слышит воя волков.

Монах умолк, отводя глаза к огню печи, и шотландец ощутил, что только сейчас от этих странных откровений ему становится всерьез страшно. Руджеро же вновь взглянул на Годелота:

— Я попытаюсь помочь вам. Вы наверняка играли в кубики в детстве. Представьте, я тоже. Так давайте сыграем. Итак, первый кубик: вы находите в пасторе то, чего не сумел дать вам отец. Пищу для ума, души и совести. Вы любите его со всем пылом верного ученика. Блажен учитель, заслуживший это счастье.

Кубик второй: вернувшись из своей отлучки, вы попадаете на руины родного дома. Разрушения ужасны, но… ворота не взломаны. Следовательно, их кто-то отпер изнутри.

Кубик третий: все жертвы убиты ударами тяжелых орудий по голове. Это требует силы, точности и хладнокровия. И только отец Альбинони, по вашим собственным словам, истыкан клинком, будто кто-то кромсал его тело в приступе безумной ярости. То есть, его убил не один из нападавших.

Внимание, четвертый кубик: кто мог открыть ворота атакующим? Не тот ли, кто избежал общей судьбы, следовательно, был пощажен нападавшими?

И кубик пятый: чем и у кого пастор мог вызвать такое бешенство? Не своим ли предательством он так потряс вернувшегося из отъезда молодого солдата? А ведь всего тяжелее снести измену того, кому сильнее всего верил… Не так ли, Годелот?

Руджеро размеренно низал слова на невидимые нити, коротко взмахивая кончиками пальцев, и Годелот, казалось, видел, как деревянные кубики становятся один на другой в стройную башенку… А монах вдруг повел ладонями, и башенка рассыпалась невесомым дымком.

— Священник во мне негодует, но человек понимает вас, — спокойно промолвил Руджеро, — однако все тот же священник понимает и другое: вы чисты душой. И вашей совести тошно от севшего на нее пятна. Именно поэтому, прибыв в Венецию, вы идете в лоно церкви в неосознанной надежде покаяться. Это угодно Господу, Годелот. Весьма угодно.

Шотландец тяжело вздохнул. Наверное, нужно было бояться… Но даже страх куда-то делся, поглощенный чувством затяжного дурного сна.

— Я не убивал пастора, отец. Клянусь памятью матушки, — устало пробормотал он.

А доминиканец скрестил руки на груди, опираясь спиной о край стола:

— Я пока еще ни в чем вас не обвиняю, Годелот, — без нажима ответил он, — напомню — я прежде всего слуга Божий, и лишь потом законник. От нашей дальнейшей беседы зависит, выйдете вы отсюда преступником или свидетелем. Вы лишь должны быть искренни со мной. Вы были достойным учеником недостойного учителя. Но вы слишком молоды, чтоб нести полную ответственность за чужое влияние.

Лицо кирасира передернулось:

— Я все же не настолько молод, чтоб не знать, как называется очернение памяти умершего, уже не могущего себя защитить. Клевета.

Руджеро покачал головой:

— Вы не понимаете меня, Годелот. А потому упорствуете, будто обсуждаете малопонятную книгу, а не собственную судьбу. Более того, бравируете своей убежденностью. Так слушайте и постарайтесь осознать, чем грозит вам ваше упрямство. Граф Витторе Кампано был вероотступником и чернокнижником. Но неверие в Господа не сделало его слугою Сатаны. Поверьте, бывает и так.

Оттавио же был еретиком. Настоящим в своей гнусности. Он был страшным человеком, запятнавшим себя множеством злодейств, и наперсником его в отвратительных деяниях был благочестивый и всеми любимый отец Альбинони. Вам неведома прежняя жизнь младшего графа Кампано, как неведомы и пути, пройденные вашим пастором. Вам и не нужно знать, сколь низко может пасть обуянный страстями человек.

Важно другое. Ересью своей и многими преступлениями граф Кампано загубил свою землю, принеся на нее хаос и разорение. Эрнесто Альбинони последовал за своим сеньором, приняв смерть, но так и не искупил ею своих прегрешений. Ибо пастор оставил в мире проклятие. Орудие Дьявола, с помощью коего Нечистый и пленил его.

И я скажу вам больше. Именно эта с виду ничтожная вещь послужила причиной той чудовищной трагедии, что разыгралась в вашем родном графстве. Ваш отец, сам того не ведая, погиб за нее. Каждый труп, каждый сожженный дом, каждый раздавленный колос — цена этой вещи. Дьявол же — рачительный хозяин и никогда не позволит своим подаркам валяться без дела или сгинуть без вести.

Пастора больше нет. Но вещь эта по-прежнему существует. Так кому же она могла достаться, если не вам? Верному ученику пастора, чудом уцелевшему в той драме, казнившему наставника за предательство и последним видевшему его тело. Не скрывайте ее, Годелот. Этот страшный предмет способен причинить чудовищные беды. Отдайте его мне, и я немедленно отпущу вас, клянусь Истинным Крестом Господа нашего.

Годелот молчал, чувствуя, как нутро скручивается ледяным узлом страха. Это был вздор… Чушь, безлепица. Он помнил черные глаза пастора, источавшие неизменный покой и благость. Целебные прикосновения тонких пальцев ко лбу в конце мессы. Всегдашнюю готовность священника выслушивать всех и каждого, вникать в любые горести и умение дать совет в любой, самой тягостной душевной скорби. Пусть этот человек не был святым. И один Господь ведает, кем вообще был он до рукоположения. Но разве в этом суть? Отец Альбинони был человеком горячей, безгранично отзывчивой души, и Годелот скорее самого себя заподозрил бы в перечисленных доминиканцем гнусностях. Что же за неслыханно ценная вещь нужна этому пауку, если ради нее он возводит столь отвратительную клевету на самого достойного из известных Годелоту людей?

— Не надо меня запугивать, — тихо, но твердо отрезал он, чувствуя, что еще секунда — и он начнет орать, поливая своего обвинителя отборной площадной бранью, — я не дитя, чтоб бояться историй об упыре под кроватью. Я не верю ни единому вашему слову и брать на себя пустых обвинений тоже не стану.

Сердце молотило с удвоенной скоростью. Успокоиться, взять себя в руки… Если крючкотвору удастся его разъярить, он в запале наплетет такого вздора, что его за глаза хватит на пять обвинений, вполне годящих для плахи… А новые и новые запальчивые слова уже сами клокотали на языке, душа и без того хилый голосок разума.

Доминиканец некоторое время следил за этой борьбой и вдруг спросил спокойно и буднично, словно минуту назад не был так горячо и пугающе прям:

— Годелот, где вы познакомились с Джузеппе Гамальяно?

При этих словах смятенное лицо мальчишки выразило настолько неприкрытое удивление, что инквизитор сам на секунду ощутил замешательство, словно не ко времени задал этот важнейший вопрос.

Годелот же почувствовал, как под пронзительным двуцветным взглядом что-то гадко сжимается внутри, но внезапная смена темы помогла ему собраться, и он лишь покачал головой:

— Я не знаком с человеком, которого так зовут.

— Вот как? Однако с ваших же слов известно, что именно с ним вы приехали в Венецию.

— Нет, святой отец, я приехал с тетивщиком Пеппо.

— Полное имя вашего попутчика — Джузеппе Гамальяно. Так при каких обстоятельствах вы познакомились с ним?

Монах сухо рубил фразы, вглядываясь в глаза мальчишки, ища в них тень страха, замешательства или иной след лжи. Но шотландец упрямо поднял подбородок:

— Мой спутник представился мне, как Пеппо. Я никогда не знакомился с человеком по имени Джузеппе Гамальяно и вообще впервые слышу эту фамилию.

Пуговицы, чуть быстрее замерцавшие, снова вернулись к ровному поблескиванию. Руджеро улыбнулся. Надо же, который раз быстро приходит в себя… И не глуп. Совсем не глуп. Хорошо…

— С Гамальяно вы не знакомы? Допустим. А как вы познакомились с вашим попутчиком Пеппо?

Годелот прикусил губу:

— Я нашел Пеппо у тракта Тревизо, избитым, без сознания.

— Почему вмешались?

— Решил, что так правильно.

— Куда вы направлялись?

— В гарнизон Кампано.

— Почему взяли с собой случайного спутника?

— По его словам, ему некуда было идти, а у моего сеньора могла найтись для него работа.

— То есть, он напросился к вам в попутчики сам?

— Нет, не чтоб напрашивался. Спросил по чести — я и согласился.

— Это из-за него вы задержались в пути?

— Да.

Доминиканец помолчал, глядя кирасиру в глаза с неопределенным изучающим выражением. А потом буднично и просто спросил:

— А где ваш… спутник мог познакомиться с пастором Альбинони?

Кирасир запнулся, но Руджеро снова успел заметить в глазах подростка искру неподдельного удивления. После краткой паузы, шотландец ответил:

— Мне неизвестно ни где они могли познакомиться, ни были ли знакомы вообще.

Монах задумчиво поводил пальцами по подбородку, неотрывно глядя на арестанта. Мальчишка окончательно взял себя в руки. А вот облизнул губы. Страх? Или, скорее, банальная жажда? Однако похоже, что он не лжет…

— Что ж, допустим… А ваш приятель прикасался к телу пастора?

— Не знаю… Да и зачем ему?

— Кто знает? Быть может, чтоб обшарить карманы…

Годелот едва сдержал рык:

— Святой отец, — начал он подрагивающим от бешенства, но подчеркнуто негромким голосом, — Джузеппе все время был у меня на глазах. Он слеп. Я не мог оставлять его в одиночестве в совершенно незнакомом месте, полном разлагающихся тел и тлеющих обломков. И вообще… Пеппо никогда не был прежде в Кампано и до графского духовника ему не было ни малейшего дела.

Руджеро развел руками:

— Вы не знали даже фамилии вашего приятеля, Годелот, откуда ж такая уверенность, что вам известны все его прежние знакомства? Тем более, что он сам набился вам в попутчики. Но я, вероятно, несправедлив к нему. Действительно, зачем рисковать, ища ценности в незнакомом месте, когда можно рассчитывать на помощь. Помощь друга — сильного, зрячего, прекрасно знающего замок и его обитателей… и доверчивого. Ну же, Годелот, не упорствуйте. Где то, что вы унесли в тот день из Кампано?

Кирасир заскрипел зубами:

— Я и не скрываю, святой отец, унесенных мной вещей. Отцовскую скьявону отняли ваши солдаты, мушкет и чекан я оставил в траттории, рубашка на мне, вторую я Джузеппе подарил, одна книга тоже осталась в моих пожитках. Еще одна была, но ее этот слепой мошенник умыкнул.

— Мошенник? До этой минуты вы называли его своим спутником и приятелем.

— Моим приятелем его называли вы, святой отец. А брать в спутники мошенника никакими законами не запрещается.

Руджеро ухмыльнулся. Каков наглец!

— Отчего вы так строги к нему, друг мой?

Кирасир не без запальчивости сдвинул брови:

— Я взял его с собой, когда он умирал у обочины, как бродяга. Предложил помощь и защиту, кормил из своих средств. Мы вдвоем дошли до Венеции, куда слепому одному было не добраться. Оказавшись же в городе, Пеппо даже не простился со мной. Он просто исчез, не погнушавшись украсть одну из моих книг и аркебузу, — к горлу подступила горечь. Прости, дружище…

Монах подобрался, подаваясь вперед:

— Неужели? Вот уж поистине черная неблагодарность. Только чем же вы тогда объясните ту странную и трогательную заботу, что мерзавец проявил к вам, оставив в вашей с ним комнате более тридцати тетив? Я человек невоенный, Годелот, но знающие люди подтвердили при обыске, что тетива преотличной работы, из хорошего материала и вовсе не дешевая. Ваш нечистый на руку попутчик сделал широкий жест, оставив ее вам.

— Тетива уже не его, святой отец, я купил ее по поручению моего сеньора, — Годелот и сам прекрасно понимал, что отговорка эта пустая, но другая упорно не приходила на ум, а доминиканец понимающе покачал головой.

— Вы слишком молоды, друг мой, а потому все еще неиспорчены, — с неожиданно вернувшейся мягкостью проговорил он, — тонкое же мастерство лжи приходит лишь с годами. Прекратите фарс. Ваш друг Пеппо покинул вас, но не клевещите на него всуе. Я готов допустить, что Господь усовестил нечестивца, и он оставил тетиву по забывчивости или порыву. Но Годелот, — тут доминиканец поднял со стола плетеный кожаный шнур с несколькими черными волосами, застрявшими в узлах, — никогда обокраденный и преданный в лучших побуждениях человек не станет терпеть около себя личных вещей предателя. Этим шнуром Джузеппе перевязывал волосы, а потом забыл его в траттории, верно? Вы же бережно смотали его, положив в свою суму вместе с собственными вещами, будто собираясь вернуть владельцу. Значит, вы планировали встретиться с ним, не так ли?

Шотландец устало вздохнул. Он впервые чувствовал себя ничтожным, насквозь прозрачным насекомым. Подросток был твердо уверен, что проклятый доминиканец блефует, додумывая все, чего не знал наверняка. Но все его попытки выскользнуть из сетей хитроумного, проницательного паука в рясе неизменно разбивались об очередной каверзный вопрос, отыскивавший брешь в любом аргументе.

— Вы устали, Годелот, — спокойно добавил Руджеро, — и наверняка голодны. Ответьте мне начистоту, и допрос будет окончен. Где вещь, доставшаяся вам от убитого вами отца Альбинони?

Шотландец глубоко прерывисто вдохнул:

— У меня. Ничего. Нет. И пастора я не убивал.

Монах покусал тонкие губы:

— Друг мой, — ровно промолвил он, — я не алчу ваших страданий. Но в протоколе, что ведет брат Лукка, уже довольно фактов, могущих привести вас к большим невзгодам. Сочувствие ереси, сокрытие богопротивных занятий вашего сеньора, убитые в лесу Кампано солдаты. Ваше положение весьма незавидно, а потому любая новая неосторожность может еще более его осложнить.

Вы уверяете, что у вас нет личных вещей пастора. А в донесении своем упомянули, что готовы предоставить их в качестве доказательства. Это называется лжесвидетельство и карается по закону. Достаточно же мне найти в ваших пожитках всего один предмет, принадлежавший пастору — и обвинение можно будет считать готовым. А ведь священника можно убить не только из мести… Вы же шотландец. Неужели вы не слыхали сказаний про Рыжую Грир, знаменитую ведьму? А ведь она, говорят, с помощью свежей монашьей крови преискусно лечила слепоту… — Руджеро понизил голос, — Годелот, ваше дело плохо. Но сейчас ваша беда заперта здесь. И в моих силах не выпустить ее прочь. Отдайте добровольно то, что взяли у пастора, и я сожгу протокол в вашем присутствии. Поймите, что, если вы продолжите упорствовать — ничего не изменится. Вас обыщут повторно и все равно найдут эту вещь. Но это уже будет называться «изъятием» и тоже попадет в ваше дело. Как вы думаете, что случится с вами, если в протоколе вашего допроса будет упомянут найденный у вас еретический артефакт?

Кирасир уже готов был что-то ответить, как язык вдруг онемел, будто примерзая к нёбу. Окровавленный лоскут рясы с завернутой в него серебряной вещицей… Однозначное доказательство, к которому можно будет приплести что угодно, от убийства и до колдовства… Пеппо, Пеппо, а ведь ты предупреждал!..

А шантажист склонил на бок голову, ожидая, не добавит ли арестант еще что-нибудь. Но юнец хранил молчание, только упрямо сжались губы. Руджеро шагнул чуть ближе, и легкая улыбка коснулась глаз: мальчишка был напуган… Испарина поблескивала на открытом лбу, а пуговицы колета тускло замерли, выдавая попытку сдержать участившееся дыхание.

— Будь по-вашему, — вкрадчиво промолвил монах, — охрана!

Дверь скрежетнула, и двое конвоиров вошли в каземат. Один положил перед монахом суму Годелота. Руджеро неспешно развязал ремни и начал по одному выкладывать предметы на стол. Связка тетивы, фляга, чекан, пороховница, рубашка, походный котелок, фитили, кресало. Затем на стол лег «Гверино Горемыка» в превосходном туринском переплете, и Годелот невольно покачал головой: Пеппо ошибся книгой, взяв из его сумы Библию. Странная для него ошибка…

А Руджеро вдруг перевернул суму над столом и потряс: на стол посыпались крошки вперемешку с травинками. Сума была пуста. Шотландец машинально нахмурился. Он точно знал, что на дне лежал тот самый лоскут рясы, перевязанный каким-то шнуром. Где же он? Ведь Годелот прекрасно помнил, как клал его туда в тот день, когда Пеппо… Боже милосердный…

Перед внутренним взором как наяву возникло то тягостное туманное утро в траттории. Пеппо из-за спины скованно просит разрешения взять книгу. Зачем ему понадобился «Гверино»? А ведь он даже не знал этих книг наощупь, но не спросил друга, ту ли выбрал… Годелот тогда не обернулся, хотя слышал, как Пеппо до странности долго роется в его суме… Он просто взял первую попавшуюся книгу на случай, если Годелот все же обернется. Подозрительный и осторожный проныра, умолявший его не соваться в церковный гадюшник. Годелот не послушал, и Пеппо решил на свой лад оберечь друга. Вот почему он так подробно ощупывал шлем… Он искал, есть ли у того особые приметы, делавшие его опасным. Не нашел и оставил бесполезный доспех.

А монах меж тем отбросил суму на пол:

— Обыщите арестанта.

Уверенные руки конвойных освободили локти Годелота от веревок, сорвали колет, и кирасир до крови закусил губу, глуша стон от боли в онемевших плечах. А солдаты обшаривали одежду, бесстрастно выкладывая на пол мелкие монеты, кремни и еще какие-то пустяки, всегда водящиеся в солдатских карманах. Левый… правый… а вот начали прощупывать швы. Солдаты покончили с колетом и принялись за камизу, пояс, башмаки… Они обыскали все, но так и не обнаружили ничего, чему не место в кармане семнадцатилетнего служивого.

Руджеро задумчиво обошел вокруг арестанта, облаченного в одни штаны.

— Где же вы припрятали эту вещь, друг мой? Не думаю, что вам хватило бы безрассудства проглотить предмет такого размера. Неужели придется подвергнуть вас более суровому и… хм… унизительному досмотру? Где дар отца Альбинони, Годелот?

— У меня ничего больше нет, святой отец, — устало бросил кирасир. Сердце еще гулко колотилось от волнения, пережитого в эти бесконечные минуты обыска.

— Прискорбно. Что ж, я дам вам еще шанс. Брат Ачиль?

Годелот вздрогнул, когда тьма у горящей печи зашелестела и выплюнула тощую фигуру. Он и не подозревал, что там все это время скрывался человек… Руджеро же вернулся за стол:

— Брат, взови к юноше. Он неискренен, но это поправимо.

Монах отделился от печи, приблизившись к шотландцу, и несколько темных колец мягко развились, упав к полам его рясы.

— Итак, Годелот, подумайте и припомните, где дар пастора, — в голосе обвинителя не было и тени неприязни. А тощий брат Ачиль почти грациозно взметнул руку, и на обнаженную спину подростка с громким щелчком обрушился удар плети. Годелот рефлекторно изогнулся, еще сильнее прикусывая губы. Он не станет кричать им на потеху…

— Согласен, друг мой, это больно, — доминиканец не повышал тона, — но в вашей власти это прекратить. Я слушаю вас.

Годелот перевел дыхание. Черт, плеть Луиджи была не в пример легче.

— Я не знаю, что за вещь вам нужна, святой отец. Я перечислил вам все, что унес из Кампано.

— Очень жаль. Брат Ачиль?

Щелк! Раскаленная полоса боли снова впилась в спину, и кирасир глухо зарычал. Щелк! Щелк! Щелк!

— Погоди, брат, не увлекайся! — обвинитель вскинул руку. Тощий палач отступил на шаг. Землистое лицо его тронул румянец, взгляд поблескивал плотоядным азартом. Мальчишка, изжелта-бледный, хрипло дышал, упрямо глядя на Руджеро дерзкими темными глазами. По подбородку стекала капля крови из прокушенной губы. Поганец так и не вскрикнул…

…Годелот ощущал, как пылающую болью спину щекочут теплые капли. Пустяки, святой отец, что такое пять ударов? Видели бы вы, каков был при их первой встрече Пеппо…

Обвинитель же поглядел шотландцу в глаза и перевел задумчивый взгляд на разложенные на каменном подклете печи инструменты. Спокойно… А в желудке уже заворочался ледяной еж…

Руджеро отвел глаза от печи и снова кивнул Ачилю. Еще дважды плеть впилась в окровавленную спину арестанта, но тот все так же отвечал на каждый удар приглушенным рыком, не проронив ни слова. Наконец доминиканец жестом остановил палача и снова подошел к кирасиру.

— Браво, юноша, я впечатлен вашей выдержкой, хоть и не вашим благоразумием. А потому по-прежнему готов вам помочь.

Годелот распрямил спину, улавливая в голосе обвинителя доверительные нотки. Что еще задумал чертов паук? А монах прищурился.

— Я верю вам, Годелот. Вероятно, вы и правда, не знаете, где нужная мне вещь. Зато это знаю я. Она у вашего спутника Пеппо, — тут голос доминиканца спустился до почти интимного шепота, — верно, друг мой?

Шотландцу отчаянно захотелось плюнуть в суровое бритое лицо. Монах же продолжал:

— Ей негде более быть, юноша. А потому мой последний вопрос прост… Где Джузеппе?

Годелот улыбнулся. Потом рассмеялся, все громче и громче, пока не захохотал в голос, будя эхо в темных стенах.

— Где Джузеппе? — переспросил он, резко обрывая смех и все еще улыбаясь, — ах, святой отец, вам и невдомек, с какой радостью я бы узнал, где этот мерзавец, — в этот миг кирасир ничуть не кривил душой, — но я не знаю. Он ушел, и один Господь ведает, где его носит нелегкая.

Брови Руджеро дрогнули, и шотландец безнадежно покачал головой:

— Да, велите пороть меня дальше. Забейте меня насмерть, святой отец, если угодно. Быть может, мертвый я окажусь осведомленней.

Доминиканец же усмехнулся:

— Пресвятая Дева, сколь пылки и принципиальны бывают отроки в наш суетный век! Где смирение перед лицом духовного сана? Где почтительность? Но вас поздно перевоспитывать, Годелот.

Обернувшись к столу, он снова взял в руки кожаный шнур.

— Вы не знаете, где сейчас Джузеппе, но вы знаете, как его можно найти. У вас есть какая-то договоренность. Место встречи, знак, условленное время. Что-нибудь непременно есть. Вы можете с пеной у рта доказывать мне, что расстались навсегда. Но вы заведомо солжете, Годелот. Вы оба не таковы, чтоб разойтись, оборвав все связи. Джузеппе слеп, вы одиноки. И оба несусветно молоды, а потому недостаточно мудры, чтоб разом избавиться от опасного знакомства. Как же подвигнуть вас на откровенность, друг мой? — Руджеро неотрывно смотрел в лицо арестанту, ища тень неуверенности, — боли вы не боитесь… Я могу грозить вам слепотой, ожогами или искалеченными ногами, но, как мы уже выяснили, вы излишне юны и принципиальны. А потому скорее дадите себя изувечить в пылу верности другу, и лишь потом поймете всю бессмысленность своей жертвы. Нет, Годелот, вам нужно время на размышления… Думаю, я знаю верный способ.

Кирасир не успел опомниться. Вновь вошедшие солдаты взяли его за локти и усадили на скамью меж двух столбов, на сей раз крест-накрест перехватив ремнями грудь и привязав шотландца к прямой спинке. Годелот поморщился — грубо оструганное дерево больно врезалось в исхлестанную спину. А отвратительный брат Ачиль уже сноровисто перетягивал его левую щиколотку узким кожаным ремешком. Подошел обвинитель:

— Вы что-нибудь знаете о ранениях, Годелот? Полагаю, вы видели, как перевязывают конечность выше раны, чтоб остановить сильное кровотечение. А известно ли вам, что произойдет, если жгут вовремя не снять?

— Дураку понятно, — огрызнулся шотландец, — конечность онемеет.

— Верно, — одобрительно кивнул монах, — но, если жгут проведет на вашей ноге слишком много времени, кровоток в ней совершенно прекратится, и увы… ногу придется отнять. Иначе начавшиеся в ней… ммм… процессы пойдут выше, вызывая антонов огонь.

Ачиль тем временем перевязал правую ногу кирасира, а затем правую руку. Если б кожа Годелота не была покрыта испариной боли, он непременно ощутил бы, что ремешок слегка влажен. Затем руки развели в стороны, привязав к столбам.

Руджеро же, оценив побледневшее лицо юноши, добавил почти доброжелательно:

— У вас есть шесть часов, друг мой. За это время вы можете взвесить, что важней для вас: дружба с неблагодарным слепым прощелыгой или же собственная цветущая молодость. — Монах нахмурился, и двуцветные глаза замерцали малопонятным смятенному шотландцу блеском. — Задумайтесь крепко, Годелот. Что за жизнь ждет вас без обеих ног и правой руки? Человек я не жестокий, а посему левую руку я готов вам оставить. Чтобы вы могли просить подаяние.

С этими словами доминиканец кивнул подручным. Писарь встал, хлопотливо складывая мелко исписанные листы допроса. Сопровождаемый братьями Луккой и Ачилем, обвинитель двинулся к выходу. Обернувшись на пороге, монах отсек:

— Когда примете решение — достаточно крикнуть. Вас услышат часовые. Не тяните, Годелот. Ибо на ваши крики боли они могут уже не отозваться.

Дверь гулко хлопнула о косяк, лязгнул засов. Годелот остался один в тишине каземата, слыша лишь, как трескучий говор поленьев в очаге перекликается с отдаленным рокотом волн…

Глава 14. Вор и вор

Вино отдавало уксусом, овощи имели водянистый привкус, словно их уронили, накладывая в миску, а потом украдкой прополоскали в бадье. Мясо же было безбожно пережарено. Визгливый хохот из-за соседнего стола отчаянно раздражал, свечи непозволительно чадили, словом, несложно было догадаться, что швейцарский наемник Ленц был в прескверном расположении духа.

День не задался с самого утра. Едва оторвав от комковатой подушки свинцово-тяжелую голову, Ленц полез в кошель и обнаружил, что вчерашний проигрыш в кости куда значительней, чем ему казалось накануне. А желчный педант-капитан окончательно испортил швейцарцу день, сунув холеный палец в давно не чищеное дуло аркебузы и учинив страдающему от лютого похмелья Ленцу свирепый разнос.

Вне очереди отстояв в карауле, швейцарец с еще бо́льшим, чем прежде, пылом возненавидел капитана. А хуже всего было то, что злосчастная аркебуза осталась нечищеной, а потому вечер предстояло провести за грязным и унылым занятием.

Преисполненный вновь всколыхнувшейся досады, Ленц грохнул кружкой о столешницу:

— Черт бы подрал вас, капитан! — с чувством провозгласил он, — пусть черти в аду посадят вас в пропасть, полную аркебуз, и обрекут чистить их веками и тысячелетиями!

Произнеся этот искренний тост, Ленц опрокинул в глотку вино и с отвращением крякнул. Выискивая на блюде кусок попривлекательней, он не обратил внимания, как к столу приблизились осторожные шаги:

— Доброго вечера, господин военный.

Ленц поднял удивленный взгляд — у его стола стоял долговязый паренек.

— Чего тебе, малец? — проворчал швейцарец. Люди были сейчас противны ему, не разбирая возраста и сословия. Паренек же бесхитростно улыбнулся:

— Не осерчайте, господин. Я рядом сидел, случаем услышал, вы на аркебузу сетуете. Ежели вам недосуг, я с радостью бы вам ее почистил за сущие гроши.

Ленц прищурился. Что-то в отроке показалось ему необычным. А, вот оно. Темные глаза неподвижно смотрели куда-то поверх головы швейцарца.

— Эге, да ты слепой, мальчуган! — протянул вояка, а подросток беспечно пожал плечами.

— И что же с того?

— Да как ты оружие-то чистить можешь? Окстись, убогий! — и Ленц, хохотнув, вернулся к трапезе, потеряв интерес к незадачливому мальчишке. Отведя глаза, он не заметил, как сжались челюсти подростка при слове «убогий». Однако резкая отповедь не смутила юнца.

— Вы не верите мне, господин? Тогда не угодно ли заключить немудрящее пари? — в голосе нахала прорезалась вызывающая нотка, и швейцарец раздраженно уставился на мальчишку. Тот же бесцеремонно оперся ладонями о стол:

— Я на ваших глазах вычищу вашу аркебузу по всем правилам. Ежели справлюсь не хуже зрячего — угостите меня вином. А будете недовольны — так я вас угощаю.

Швейцарец усмехнулся — уверенность юнца начинала его забавлять. Кроме того, условия пари были недурны… Мальчишка же подлил масла в огонь:

— Соглашайтесь, господин военный! Что вам терять? Вы что так, что эдак в прибыли остаетесь.

— Ну что ж, давай поспорим, — швейцарец поднялся из-за стола, — тебя как звать-то?

— Фабрицио, — лукаво улыбнулся мальчишка, протягивая руку…

…Полчаса спустя Ленц сидел на шатком табурете в своей комнатенке наверху, во все глаза глядя, как мальчуган сноровисто разбирает замок аркебузы. Неподвижный взгляд, устремленный в пространство, скоро перестал вызывать у швейцарца неприязнь. Куда занятнее было следить, как гибкие смуглые пальцы, словно наделенные собственным потаенным зрением, ловко распотрошили замок, счистили пороховую гарь и налет ржавчины, дотошно смазали механизм, принялись за сборку… Еще четверть часа — и мальчишка отложил шомпол, прислонил аркебузу к столу, тщательно вытер руки и обернулся к заказчику:

— Что скажете, господин? — это прозвучало с неколебимым спокойствием, лишь самое чуткое ухо уловило бы в этой фразе оттенок похвальбы. Но Ленцу не было дела до таких мелочей. Он взял в руки ружье, осмотрел замок, дуло и восхищенно присвистнул:

— Справная работа, малец! Ей-Богу, и проигрыша не жаль!

Фабрицио постарался скрыть польщенную усмешку, а швейцарец уже громогласно звал слугу: дурное настроение как-то само собой ушло в песок, и Ленц, даже не подумав из принципа заупрямиться, щедро налил новому знакомому вина.

— Тебе сколько лет, приятель? — уже вполне благодушно полюбопытствовал наемник, — семнадцать? Сноровистый, чертенок. У иных уже полголовы седых волос, а все руки не к тому месту приспособлены.

— Если с душой учить — и дурака выучишь, — с усмешкой отозвался юнец, красноречиво передернув плечами, — я любое оружие чищу, точу клинки, тетиву мастерю. Как еще без глаз время коротать? Не по девушкам же бегать.

— Это ты зря, — Ленц отпил вина и добавил шутливо и малость назидательно, — девки — они не до глаз охочие, а того… до чего другого.

Фабрицио ухмыльнулся, но швейцарец заметил, как у мальчишки вспыхнули скулы, и оглушительно расхохотался…

…Они расстались далеко за полночь. Пьяный и безудержно веселый Ленц долго колотил парня по плечу, обещая, что распустит слух среди однополчан и непременно обеспечит нового приятеля заказчиками, понеже любителей обихаживать свое оружие негусто.

Фабрицио, тоже в изрядном хмелю, путано благодарил и обещал не подвести швейцарца. Наконец подростку все же удалось распрощаться с новоявленным благодетелем и двинуться по скрипучей лестнице на третий этаж, где он снимал комнатенку четыре на пять шагов…

***

…Захлопнув за собой хлипкую дверь, Пеппо устало осел на койку. Ему никогда не удавалось понять, что за цель преследуют люди, надираясь до беспамятства. Стакан вина, само собой, истинный Божий дар, как в студеный зимний вечер, так и в полуденный летний зной. Но стоило выпить лишнего — и звуки искажались, притуплялись запахи, а пальцы начинали подрагивать. Иначе говоря, хмель окончательно делал Пеппо слепым. Именно поэтому ему подчас было непросто иметь дело с военными, часто не знающими удержу в бахусовом пристрастии.

Подросток потер виски и потянулся к стоящему на столе кувшину с водой. Не беда. Тягучий рокот в голове скоро отойдет, куда важнее то, что он сегодня добился своего — свел знакомство с одним из многочисленных вояк, квартирующих в этой напоминающей улей траттории. Если ему повезет, и Ленц действительно замолвит за него словечко среди солдатской братии, то скоро круг знакомых Пеппо существенно расширится, а там дело за привычной ему стратегией — молчать, ловя каждое слово, произнесенное вокруг.

Кампано лежит всего в нескольких днях пути от Венеции. Кто-нибудь, хоть кто-то из нетрезвой и словоохотливой солдатни, веселящейся по вечерам в питейной зале на первом этаже, непременно обмолвится о произошедших в графстве событиях. И обязательно кто-то подхватит. А там уж только слушай и запоминай, чтоб после в тишине неспешно просеять услышанное и попытаться найти если не участника той бойни, то хотя бы подсказку, где его надобно искать.

Тепловатая вода была мало приятна на вкус, но хмель слегка отступил, и Пеппо с довольным вздохом оперся спиной о стену. Все это прекрасно… Однако главный вопрос, глодавший подростка последние два дня, остался без ответа.

Почему Годелот не явился на условленное место? Пеппо знал шотландца совсем недолго, но подчас не нужно долгих лет, чтоб постичь суть ближнего. Иногда достаточно лишь побывать бок о бок на грани смерти. И потому тетивщик был уверен, что Годелот не мог забыть о встрече. Даже пылающий обидой на Пеппо, сплеча разорвавшего их едва окрепший союз, он все равно не пренебрег бы своим обещанием.

Что же случилось с кирасиром? Неужели беда, шедшая по пятам за Пеппо столько дней, по глупой иронии потеряла его след и настигла его друга как раз тогда, когда тетивщик пытался вывести его из-под удара? Этот вопрос не давал ни минуты покоя, и Пеппо, досадуя на собственную несообразительность, пытался измыслить способ узнать о судьбе Годелота, не поставив того в еще более опасное положение…

…Сейчас он уже мог думать, рассуждать и действовать. Сейчас он с осторожностью лесного зверя изучал окрестные переулки, каждый день отходя от траттории все дальше, запоминая звуки мастерских, запахи лавчонок, выбоины на стенах. Ловя влажное дыхание каналов, доносящееся из улочек и подворотен, уходящих куда-то дальше, в лабиринт неведомого бескрайнего города. Сейчас он крепко спал по ночам, утомленный долгими днями, полными новых, часто совсем не дружелюбных знакомств и открытий.

Тогда же, неделю назад, уходя в толпу от единственного друга, он не знал, что несут ему ближайшие дни. Он долго чувствовал устремленный в спину взгляд кирасира, и ему казалось, что взгляд этот невидимой нитью связывает его с Годелотом, пока наконец гомонящая суматоха площади не разделила их. И в тот же миг Пеппо ощутил, как оборвалась эта последняя нить…

Он не ожидал следующего мгновения. Не ожидал, что в ту же секунду все вокруг изменится. Площадь станет втрое шире, и он забудет, где угол, за который нужно повернуть. И чье-то плечо тут же резко ткнется ему в грудь, а вслед выплеснется поток грязной ругани.

Мир в одночасье потерял границы. Люди, стены, столбы и колонны разом смешались в хаотичную круговерть, звуки нахлынули ревущим потоком, словно река, сбросившая зимний лед. Пеппо замер на месте, окаменел, не зная, куда поставить ногу в следующем шаге, куда обернуться.

А вокруг бушевал необъятный, чужой, неизвестный город. Топали сапоги и башмаки, скрипели колеса ручных тележек, потрескивали корзины, разом гомонили сотни голосов. Кто-то толкал слепого подростка, кто-то требовал, чтоб тот убрался с дороги, а потом чья-то сильная рука незамысловато схватила за ворот и отшвырнула прочь. На несколько кратких страшных секунд Пеппо потерял равновесие, отшатнулся вбок, стараясь не упасть. Наткнулся на кого-то, визгливо рявкнувшего «безглазый ублюдок!». Тяжелый пинок в плечо невольно помог удержаться на ногах, а в спину больно ткнулся холодный металл кирасы, отозвавшись раздраженной французской бранью.

— Простите… — торопливо пробормотал подросток, привычно резко пригибаясь, чтоб пропустить над собой неминуемый удар. Не вышло… Жесткая кожаная перчатка врезалась в скулу, и Пеппо навзничь рухнул наземь. Боль на миг сбила дыхание, верх и низ вразнобой шарахнулись в пустоту, но Пеппо знал законы города — ему никто не поможет подняться. Вставай… Любая секунда промедления — и руку может переехать колесо, или равнодушный башмак походя ударит под дых.

Встряхнув головой, тетивщик поднялся на колени, встал, вскидывая руку — и с облегчением нащупал разогретые солнцем камни стены. Опершись спиной об эту незыблемую цитадель, можно было собраться с силами. Лицо пылало от унижения, пот стекал по вискам, обжигая ссадину на скуле. Он не ожидал этих ужасных минут. Этой непривычной, забытой было беспомощности. Не беда… С ним это уже случалось… А сейчас успокоиться и собраться. Вокруг обычная городская улица и привычные суетливые люди. Вперед. Идти вперед, отсчитывая шаги, вливаясь, вслушиваясь, вживаясь в неумолчный уличный гул. Он наизусть знает каждый звук рабочего квартала… Раз… Два… Три…

Двадцать шагов спустя Пеппо ощутил, что сердце умерило неистовый бег, дыхание выровнялось, и страх ненадолго отступил…

Сейчас тетивщик с трудом мог припомнить тот бесконечный день. Как бесцельно бродил по улицам, натыкаясь на прохожих. Как едва не затеял ссору с каким-то подвыпившим лодочником, и только неожиданное благоразумие приятелей выпивохи предотвратило назревавшую стычку, которая могла кончиться для подростка очень плачевно.

Пеппо не узнавал самого себя. Где была его извечная осторожность и самообладание? Все утро он отчаянно убеждал себя в том, что должен освободить Годелота от своего опасного соседства и не шел дальше мыслей о тягостном, но необходимом расставании с другом. И вот барьер был перейден, и тетивщик вдруг понял, что впервые за долгие годы он совершенно не представляет, что делать и куда идти.

Этот день был полон ошеломляющих открытий. Привыкший в одиночку противостоять всем и каждому, Пеппо впервые осознал, что никогда еще не был действительно одинок. Несколько лет он жил конкретной целью — заботой о матери. Стоило Алессе покинуть его — как в его жизни появился Годелот. И не успели они толком познакомиться, как их обоих затянул водоворот странных и опасных событий, где печься друг о друге стало насущной необходимостью, не зависящей от взаимных симпатий.

И вот кирасира тоже не оказалось рядом, и теперь Пеппо предстояло искать дорогу самому.

Этот день отказывался заканчиваться. Измотанный и опустошенный, подросток уже не знал, куда именно забрел по извилистым улочкам Каннареджо, да это и не имело особого значения. И лишь когда солнце начало клониться к крышам домов, Пеппо остановился у какой-то замшелой пристани канала и заставил себя собраться с мыслями, увязшими в несвойственной ему меланхолии. Только сейчас он почувствовал адский голод и понял, что бесполезные скитания пора прекратить.

Словно в подтверждение правильности этого решения ему немедля повезло. В ближайшей лавчонке, расплачиваясь за дешевый хлеб и сыр, он неожиданно снискал расположение хозяйки, добродушной старушки с глуховатым голосом.

— Синеглаз, навроде внука моего, Фабрицио, — лавочница мягко коснулась руки тетивщика сухими старческими пальцами, — беда какая приключилась, милый?

Смущенный этим внезапным участием, Пеппо улыбнулся:

— Все ладно, донна, благодарствую. Не укажете ли окрест тратторию… подешевле?

— Учтив-то, бедолага, — в голосе старушки тоже зазвучала улыбка, — улицу перейди, да шагов тридцать вправо сделай. Там прямо за углом и найдешь. Еще тот вертеп, прости Господи, но голову на одну ночь преклонить сгодится.

Снова поблагодарив лавочницу, Пеппо протянул ей горсть монет и почувствовал, что несколько штук так и остались на ладони.

Он без труда нашел жалкую ночлежку, которую даже сам хозяин не набрался нахальства именовать тратторией. Но ему не было дела до крыс, запаха плесени и сырого сквозняка. Пеппо жаждал убежища. Он хотел скрыться от людей, от этого слишком большого, слишком чужого, слишком шумного города, и ему уже было наплевать на свое старательно взращиваемое годами самолюбие.

Теперь Пеппо презирал себя за тот вечер. Он был бы рад забыть, как захлопнул утробно скрежещущую дверь, словно прячась в нору, как безуспешно пытался заснуть, как сидел на койке, съежившись и забившись в угол, как жался к влажной трухлявой стене, будто ища защиты. Как изнемогал от царящей в комнате тишины, как вздрагивал от скрипа половиц или раскатов смеха за стеной.

Наивный болван, он мнил раньше, что смело идет по своему непростому пути и умеет бороться с обстоятельствами. Чушь… Легко было быть сильным, когда за спиной стояли те, кто дорожил им. Легко было ориентироваться в мире, пока он был тесным и понятным, отгороженным от прочей вселенной незыблемыми стенами любви к матери и заботы о ней, дружбы с кирасиром и совместного противостояния общему врагу. И эти стены осыпались под его собственной рукой, оставив его вне привычных ему правил и законов. Теперь он был свободен. Он не зависел ни от кого, и от него самого никто более не зависел. Он был свободен от всех долгов и предоставлен самому себе. Так вот, оказывается, какое оно, одиночество…

Пеппо так и не уснул в ту ночь. Тесная комнатенка казалась ему большой и враждебной, как в детстве, в те до странности памятные первые месяцы слепоты, когда мир был для него одной бескрайней, бездонной, пугающей черной бездной.

Подросток добросовестно пытался вырваться из цепких тисков собственной слабости. Напоминал себе, что завтра опять наступит день, и он непременно сумеет собрать волю в кулак. Но все эти благоразумные мысли отказывались строиться в цепочки. Они барахтались в мутной трясине паники, на поверхности которой надежно держалось лишь одно единственное желание: плюнуть на все и мчаться прочь из этой дыры обратно в их с Годелотом уютную крысоловку с узким окном, колченогим столом, бесконечными разговорами за полночь, перепалками и чтением вслух «Гверино»…

Но уныние — дорогое лакомство, и по карману оно не каждому. Если есть, кому утирать ваши слезы — их можно лить с наслаждением. Если есть, кому терзаться угрызениями совести — слезы могут иметь упоительный привкус мести. Если есть некто, ради чьего блага вы приняли бремя своей боли — так плачьте с самолюбованием и в этом найдите отраду. А существует и вовсе удивительное племя чудаков, кто питает свою душу сладкой жалостью к самим себе.

Но Пеппо некому было утешать. Никакой красы в своих терзаниях он не находил, а жалеть себя был и вовсе не приучен. А посему, не успел еще рассвет заглянуть до дна в узкие ущелья кварталов Каннареджо, как владевшее подростком отчаяние сошло на нет. Так приливные волны, побушевав у прибрежных скал, с усталым шипением уползают назад, обнажая взрытый песок, засыпанный умирающими водорослями и осколками раковин.

Преодолев самые черные часы своей добровольной потери, Пеппо вновь обрел способность здраво рассуждать. Он обрек себя на одиночество не по своей воле, а под давлением обстоятельств. Значит, лучшее лекарство от хандры — заняться поисками того, кто поставил его перед этим выбором.

Подросток вовсе не был уверен, что берется за посильную задачу. Куда вернее было то, что неведомый преследователь первый отыщет его и поставит в нехитрой биографии тетивщика быструю и твердую точку. Однако Пеппо никогда не простирал своих планов до почтенных седин, а покидать мир потерпевшим поражение дуэлянтом было всяко приятнее, чем бессловесной жертвой.

Поразмыслив о немногих известных ему фактах, тетивщик уяснил, что всю цепочку странных событий последнего времени связывает воедино лишь одно имя — граф Кампано. А значит, именно с этой фигуры необходимо было начинать. Каким же образом может слепой и полунищий мальчишка сунуть любопытный нос в родовые тайны графской семьи?

Вы можете усомниться в моих словах, но здесь Пеппо не нуждался в советах. Проработав несколько лет в большой и всегда полной заказчиков мастерской, он усвоил истину, что ни разу его еще не подвела: люди болтливы. Вдвойне болтливы люди скучающие и пьяные. А всех щедрее на пустопорожние трели те, кого давно никто не желает слушать. Задай уместный вопрос, с сомнением подними брови, изумленно покачай головой — а дальше только не перебивай, и благодарный балагур выложит тебе столько, что уже завтра сам не припомнит и половины.

Сильные страсти часто оборачиваются внезапным вдохновением, и план сложился сам собой. Два дня прошли в поисках, расспросах и других мытарствах, но Пеппо был настойчив. К вечеру третьего дня он отыскал недорогую, шумную и суматошную тратторию «Шлем и гарда», более чем на две трети заселенную военными всех мастей. Проведя бо́льшую часть времени в питейном зале на первом этаже, уже на следующий вечер Пеппо познакомился с Ленцем…

***

Допив воду, Пеппо машинально потряс кувшин и отставил его. Потом с бессмысленной досадой пнул ножку стола: вся беда в бездействии. Сидя тут и накачиваясь паршивым вином, отупел бы кто угодно. Нужно прямо сейчас хоть что-то предпринять, тогда и идеи появятся сами. И начать нужно с того, ради чего он вообще обрек себя на прозябание в этой дыре.

Вскочив, Пеппо выволок из-под койки свою седельную суму. Этот чертов лоскут из Кампано нужно было сжечь еще три дня назад…

Злосчастный обрывок рясы нашелся не сразу. Обозлившись, Пеппо вытряхнул пожитки на стол, и что-то тяжело и глухо грохнуло на пол прямо под ноги. Тетивщик машинально пошарил по шершавым доскам и тут же наткнулся на заскорузлое от высохшей крови сукно, перевязанное шнуром. Вот он… Только чего это он такой тяжелый? Сорвав шнур, Пеппо развернул лоскут, и пальцы тут же нащупали холодный филигранный бок.

— Ох, черт, — протянул он досадливо и виновато. В складках лоскута лежала ладанка, та самая, из-за которой Годелот едва так глупо не погиб, подпустив к себе мародера. Такая, по его словам, дорогая покойному пастору. Такая аляповатая со своими грубыми завитушками и невразумительной гравировкой.

— «Грехи отцов»… — пробормотал Пеппо, садясь на койку и отирая руками лицо, — тут со своими бы разобраться.

Он хотел защитить друга, а вовсе не воровать у него памятные ценности. Тетивщик вдруг вспомнил, как сам назвал ладанку талисманом, и раздраженно затолкал тяжелый серебряный циллиндрик обратно в суму. Он непременно вернет ее Лотте, пусть только тот все же придет на условленное место.

Тревога тут же всколыхнулась с новой силой, и мысли роем заметались в уже порядком прояснившейся голове.

За час Пеппо перебрал все пришедшие на ум способы узнать о судьбе друга и убедился, что самые верные идеи, как правило, самые несложные. Он не может сунуться в прежнюю тратторию сам — так он только подставит Годелота, которого так стремится не впутывать еще крепче. Послать на разведку тоже было некого. Оставался один способ, невероятно притягательный своей относительной простотой… но повергавший тетивщика в сомнения. Однако долго раздумывать по пустякам было не в деятельном характере Пеппо, а посему он поднялся с койки, зачем-то снова потряс кувшин, словно надеясь обнаружить, что он наполнился сам собой, и кликнул мальчика-слугу.

Заранее считаю своим долгом оговориться, что наличие слуги вовсе не делало тратторию в Каннареджо респектабельным заведением. Шустрый и улыбчивый мальчуган приходился хозяину какой-то несусветно дальней родней. Пеппо сомневался, что хозяин платил постреленку жалование, понеже кормился тот на кухне, где помогал кухарке, а вояки под хорошую руку не скупились на мелкую монетку, ибо слуга отличался отменным слухом и всегда немедля являлся на зов.

Вот и сейчас по коридору пронеслись быстрые ноги, и слегка запыхавшийся голос звонко и путано выкликнул: «чегозволите?»

Тетивщик усмехнулся и попросил бумаги и чернил. Малыш, однако, не двинулся с места.

— Ты на ухо туговат, приятель? — тут же взбеленился Пеппо, слыша в ответ озадаченное сопение. Но слуга вдруг с детской непосредственностью спросил:

— А почто вам бумага, мессер? Вы ж того… не видите, вон, даже без свечки сидите.

— Не твое дело, — отрезал тетивщик, подавляя внезапное желание расхохотаться. Обращение «мессер» неожиданно развеселило его.

— Слушаюсь… — смущенно отозвался мальчик и на сей раз прытко понесся выполнять поручение.

…На улице перекликались ночные сторожа. Луна сонно ковыляла по ободранной кромке облаков, красноватая, словно тоже утомленная духотой и сыростью ночи. Уже квартал погрузился в подобие тишины, но Пеппо и не думал спать, поглощенный кропотливой работой.

Положив перед собой на стол лист шероховатой бумаги, он тщательно ощупал его края, обмеряя лист пальцами и запоминая его размер. Затем сложил лист пополам и осторожно разорвал надвое — бумага была недешева, а обойтись одним листом ему едва ли удалось бы. Отложив в сторону половину, Пеппо снова обмерил вторую часть разорванного листа и неуверенно взялся за перо. Он впервые держал его в руках — Алесса не умела писать, а Годелот в пути мог учить друга грамоте только при помощи подручных предметов, вроде щепок и лезвия ножа.

Погодите, а как его держать? Уж точно не как нож или топор… Быть может, как ложку? С четверть часа тетивщик так и эдак перехватывал перо, пока не нашел положение, в котором тонкое острие повиновалось движению пальцев.

Так… Винченцо вечно жаловался на «кляксы», что оставляют дешевые перья на расписках. Позабавленный этим словом, Пеппо как-то спросил у монахини в госпитале, как в рукописи получаются «кляксы», и та охотно объяснила, что чернильные пятна оставляют плохо заточенные перья и небрежная рука. Тогда это показалось тетивщику смешным, а сейчас он с внутренним замиранием медленно умакнул перо в чернильницу и тут же услышал еле заметный звук — чернила капнули на стол. Взволнованно сжав зубы, будто пытаясь ухватить кончик занозы, Пеппо снова обмакнул перо, но на сей раз осторожно отер острие пера о края чернильницы.

Скоро подросток ощутил, что он отчаянно небрежен и неуклюж. Медленно, настойчиво и кропотливо он пытался соотнести размашистое движение пальцев, которым он вычерчивал буквы щепкой на земле, с другим, тонким и бережным, что со скрежетом шуршало по бумаге, изображая на ней тот же крохотный знак.

Хуже всего оказалось то, что некому было сказать подростку, удалась ему написанная буква или нет. Значит, нужно изображать их немного крупнее, тогда, вероятно, и с кляксами их можно будет различить. А как можно определить, велика ли получившаяся буква?

Тетивщик нащупал на койке свою весту, расстелил ее на столе, поверх положил бумагу, прижал к листу подушечку пальца и несколько раз обвел ее, повторяя и углубляя контур. Убедившись, что он хорошо ощущает края получившегося овала, Пеппо осторожно изобразил в нем букву, напряженно следя, чтоб острие пера не скользнуло в канавку, отмечавшую границы.

Потренировавшись некоторое время, Пеппо ощупал бороздки, оставленные на обороте пером. Они казались довольно отчетливыми. Затем снова измерил пальцами лист — в такой строке, пожалуй, уместится три-четыре недлинных слова. Черт, а ведь строка могла уклониться вверх или вниз, верно? А нажимать на перо сильнее, чтоб строку можно было нащупать на обороте листа, тетивщик опасался: запросто можно было проткнуть бумагу. Подумав пару секунд, Пеппо снял пояс и положил на лист. Попробуем так.

…Уже рассвело, когда подросток сложил первое в своей жизни письмо и тщательно запечатал края свечным воском. Устало оперся о стол, на котором в беспорядке лежали исчерканные на все лады листы. Он не знал, можно ли разобрать написанные им строки. Но очень надеялся на догадливость друга и на свою лукавую, непостоянную, но подчас довольно сговорчивую удачу. Дело было за малым. Письмо предстояло передать…

***

День выдался не по-летнему хмурый, но Пеппо, не сомкнувший прошлой ночью глаз, радовался прохладе и мелкому реденькому дождику. С утра к нему постучались двое шумных говорливых вояк и купили четыре тетивы, две из которых Пеппо тут же натянул на принесенные служивыми арбалеты. Получив горсть монет и массу интереснейших подробностей из личной жизни какого-то капрала, подросток распрощался с визитерами и отметил, что день начался удачно. Спустившись вниз, Пеппо наведался с пустым кувшином на кухню и, пока хмурая кухарка возилась с крышкой бочки, осторожно бросил лоскут рясы в растопленный очаг.

Однако план складываться не желал. Самому войти в тратторию нельзя. Послать кого-то тоже опасно, хотя на улицах всегда трется достаточно шалопаев, готовых за медяк отнести что и куда угодно. Но вся эта пронырливая братия за второй медяк охотно сообщит первому встречному и куда было отнесено письмо, и кто его передал.

Погруженный в размышления, Пеппо неспешно шагал по узкому, будто тесьма, переулку, слыша впереди знакомые раскаты колокола Мадонны делл'Орто. Слева канал плескался о каменные тиски стен. Бессознательно ведя по шатким перильцам ладонью, тетивщик услышал позади торопливые семенящие шаги и машинально шагнул вплотную к перилам, чтобы пропустить спешащего прохожего. Шаги приблизились, кто-то маленький и щуплый протиснулся между стеной и замедлившим шаги подростком.

И вдруг тетивщик уловил, как суетливое шарканье босых ног запнулось, и прохожий оступился… Пеппо назубок знал этот нехитрый приёмец. Выждав секунду, когда прощелыга толкнет его, падая, подросток молниеносным движением хлопнул себя по правому карману и вцепился в узкую, невероятно маленькую ладонь.

Он ждал ругательства, тычка в колено или живот, рывка — любой естественной реакции пойманного воришки. Но в ответ раздался испуганный визг, захлебнувшийся горьким плачем, а крошечная рука безвольно затрепетала в тисках пальцев тетивщика, не пытаясь освободиться. Слегка сбитый с толку, Пеппо ослабил хватку, но незадачливый карманник отчего-то все не отнимал руки, словно не понимая, что сейчас без труда можно удрать. «Первый раз промышлять пошел, не иначе», — подумал тетивщик и опустился на одно колено, слыша, что теперь плач раздается напротив его лица — пытавшемуся его обокрасть бедолаге было не больше восьми лет…

— Ну, будет тебе разливаться, — строго промолвил Пеппо, — не бью же, патрульных не зову, чего убиваешься?

Малыш, еще больше напуганный этой отповедью, вмиг затих, заполошно всхлипывая и шмыгая носом.

— П… ростите, господин, — гнусаво от плача пробормотал он, и Пеппо удивленно вскинул брови. Он знал этот голос.

— Тебе чего неймется, неслух? Ты же в траттории прислуживаешь, где я живу, верно? Неужели не хватает? Тебе же не жену c детворой кормить.

Через несколько секунд молчания ребенок сокрушенно вздохнул, снова всхлипнув:

— Узнали… Я-то думал… я думал… — голос мальчика дрогнул, и Пеппо понял, что маленький слуга готов снова разреветься.

— Ты погоди плакать, тебя как зовут? — проговорил он уже совсем мирно.

— Алонсо, — нерешительно ответил мальчик и вдруг истошно заголосил, — не рассказывайте дядюшке, господин! Не рассказывайте, Христом вас заклинаю! Выгонит он меня! Да еще матери расскажет, сраму-то!!!

— Не шуми. Глядишь, подумают, я тебя топить собрался, — покачал головой тетивщик, — а дядюшке не стану доносить, ежели ты мне сейчас честно скажешь, зачем в воров играть затеял, и что за дурак тебя подучил.

Алонсо шмыгнул носом:

— Так матушка-то у меня на сносях. Слаба очень, работать почти не может, а отца где-то кондотьер гоняет, в наемниках он. Я у дядюшки в услужении, господа военные монет пять, бывает, в день сунут, так и крутимся. Да мало… Матушке питаться надо хорошо, повитуха сказала, а то дитя хворое народится. Ну я и подумал… я подумал… Вы вчера эвон, четыре листа бумаги извели, при деньгах, стало быть. А у меня приятели в квартале есть… ну, не думайте, они не какие-то там… так, просто, рассказали того да другого… Я за вами от траттории шел. Подумал… ну…

Ребенок запнулся и замолчал, учащенно дыша.

— Ясно, — усмехнулся Пеппо, — только ты, брат, запомни — никогда слепого обокрасть не пытайся. Нам ворон считать нельзя, мы всегда настороже. Если уж совсем нужда приперла — выбирай подвыпивших селян, которые вокруг рынков с подводами трутся. Эти головой вертят — с них штаны снимешь, а они и не приметят.

Алонсо от неожиданности икнул, а тетивщик рассмеялся и потрепал малыша по взъерошенным жестким волосам:

— Жизнь длинная, брат, кто знает, какие уменья пригодятся. Только лучше, чтоб не понадобились тебе мои советы. Да не дрожи ты. Не буду я на тебя кляузничать. А еще, — тут Пеппо сделал паузу, слыша, как ребенок взволнованно затаил дыхание, — ты же рассчитывал, что поживишься монеткой, верно? Так вот, окажи мне услугу — и будет тебе, чем сегодня матушку порадовать, да к тому же честно.

— А не обманете, господин? — это должно было звучать независимо, но прозвучало скорее жалобно.

Пеппо нахмурился, хотя в глазах отчетливо проступало лукавство:

— Не обману, не трусь. Я не дурак, чтоб наживать себе врага там, где мне еду стряпают. Ты только сам меня не обмани и о поручении моем сразу по исполнении позабудь. А то сам понимаешь, вдруг выпью лишнего при твоем дядюшке. Я во хмелю страсть как болтлив делаюсь.

Алонсо охнул и скороговоркой протараторил:

— Чтосделатьприкажете?

Тетивщик вынул из-под весты письмо.

— Слушай, брат. Это письмецо надобно отнести в тратторию «Два моста», что в паре кварталов от церкви Мадонны делл'Орто. Она неприметная, но ее легко сыскать, там и правда, два моста через канал по обе стороны от входа. Как войдешь — скажи хозяину, что передать письмо тебе нужно кирасиру, британцу Годелоту в собственные руки. Ежели нет его в траттории, скажи вот что…

…Полчаса тянулись, словно загустевший мед, лениво капающий с носика кувшина. Пеппо с видом отпущенного отобедать подмастерья сидел у источенного сыростью лодочного причала и легкомысленно бросал в воду камешки, всем видом своим являя законное и оттого вдвойне блаженное безделье. За безмятежным же фасадом клокотал и пенился раскаленный котел тревоги и сомнений.

Отчаянно желая получить весть от друга, тетивщик изводился беспокойством об Алонсо. Вправе ли он был посылать ребенка с подобным поручением? Он рассудил, что малыш не вызовет ни у кого подозрений, а также дал Алонсо подробные указания. Но кто знает, не оробеет ли несмышленыш? Да и откуда ему знать, что сейчас происходит в траттории… Пеппо отлично знал, что среди людей хватает ублюдков, способных походя ударить ребенка, даже не заметив его.

Неизвестно, какие безумные решения могло бы породить это самобичевание, но доски причала заскрипели под торопливыми шажками, и плеча тетивщика коснулась детская ладонь.

— Мессер Фабрицио!

Пеппо ощутил, как внутри разом ослаб какой-то туго затянутый узел, и вскочил:

— Просто Фабрицио. Ну, рассказывай!

Алонсо словоохотливо залопотал:

— Явился я, кирасира Годелота спросил. А хозяин аж вздрогнул. И вмиг разулыбался, будто я ему пирогов принес. Нету его, говорит, по делам вышел. Ну, а я ему, как вы велели, толкую — сказано, в руки передать, обожду на крыльце. Тут хозяин вовсе медом потек. А кто тебя, милый, послал, спрашивает? Я все по-вашему ему сказал, а он кивает — не нужно ждать. Солдаты, мол, поздно приходят, дитяти не след до ночи на крыльце толочься. Давай, мол, письмецо, передам чин чином. А я этаким дурачком улыбаюсь — ой, дескать, удружили как, батюшка! Передал ему вашу записку, сам вон — а украдкой в оконце нижнее гляжу, там аккурат бочка стояла. Хозяин меня выпроводил — а сам как понесется с письмом наверх, будто черти за ним с ухватом бегут! Туточки я назад и поспешил.

Пеппо слушал малыша, а тот воодушевленно рассказывал, с явным удовольствием изображая гундосый голос хозяина, и как сам прикидывался «дурачком». Похоже, Алонсо нимало не испугался. Поблагодарив мальчика, Пеппо, не скупясь, заплатил ему за труды и снова потрепал по волосам:

— Ну, бывай. В траттории еще увидимся. И не забудь — у нас у каждого по секрету в рукаве.

— Да что вы, что вы, — пискнул малыш и мгновенно исчез.

Пеппо же обернулся к каналу и раздосадовано бросил в воду крупный камень. Годелота не было в траттории… Зато кто-то очень ждал там его визитеров. Хозяин не стал бы печься об Алонсо — рявкнул бы, что постояльца дома нет, а где уж посыльный станет ждать — не его забота. И уж, конечно, он не стал бы бегать с письмами наверх. Бросил бы под стойку, спасибо, если б при встрече упомнил. Нет, перехватив письмо, трактирщик кому-то его понес. Кому-то, кого чертовски боялся. Что же случилось, Лотте? Что за несчастье я успел на тебя навлечь?..

***

Раздался стук, и на пороге комнатушки показался хозяин траттории, сияющий, как новый цехин.

— Святой отец, письмецо я выудил. Пострел какой-то принес, извольте взглянуть! Не иначе, от сообщника какая весточка!

Тощий монах-доминиканец, доселе стоявший у окна, неспешно шагнул к трактирщику и взял из его руки сложенный лист бумаги. Развернул его невозмутимо и неторопливо, лишь руки с по-паучьи длинными костлявыми пальцами подрагивали нетерпением. Нахмурившись, монах прочел письмо, а потом швырнул его на пол:

— Любезный, я вовсе не для того сижу в этой комнате, чтоб просеивать через сито чужие поганые грешки. Я жду весьма опасного смутьяна. Это же, — монах указал острым подбородком на лежащий у стола лист, — это мусор.

Обескураженный трактирщик, успевший взлелеять надежду, что долгожданное письмо избавит его тратторию от малоприятного гостя, поклонился и уныло зашагал вниз.

Монах же подобрал лист и снова перечел его. Прыгающие строки, написанные неуверенной и неумелой рукой, густо испятнанные перепачканными в чернилах пальцами, гласили:

«Сокол мой ненаглядный! Прождала тебя все воскресенье. А ты ветрогон не явился. Я в обиде. Только очень уж мне твой подарок про душе. Приходи снова. Глядишь прощу тебя. Твоя покинутая безутешная Жозефа».

Глава 15. Ангел-процентщик

Тук… тук… тук… Тук, тук, тук, тук, тук… Туктуктуктуктуктук…

Кровь стучала в запястье и щиколотках, сначала легко и словно удивленно, потом все настойчивей и крепче, пока с неистовой силой не заколотила в тонкую кожаную преграду, будто хозяйка, вернувшаяся под свой законный кров и обнаружившая невесть кем запертую дверь.

…Лязг засова, отрезавшего Годелота от внешнего мира, наполнил каземат гулом, и подросток ощутил, как его затопляет бешенство. Какого черта вытворяют эти вороны с тонзурами на головах? По какому праву сначала суют человека под замок, а уже потом думают, в чем его вина? Хитрыми словесными ловушками по крупицам вылущивают обвинение из самых простых фраз, а языческие пытки прикрывают именем Христа? Бессилие накалило ярость добела, кирасир забился в тисках тугих веревок, раздирая следы кнута о спинку скамьи, и проорал:

— Горите в аду, святой отец! Я ни слова не скажу вам, хоть повязывайте мне ваши ремни прямиком на шею!

Он бушевал еще некоторое время, мешая английскую брань с итальянской и силясь рывками ослабить узлы своих пут, но минувшие сутки не прошли даром для Годелота. Вскоре силы начали покидать его, и шотландец затих, тяжело дыша. Вместе с усталостью нахлынула боль, доселе сдерживаемая волнением. Теперь же, ничем не заглушенная, она выпустила когти и побежала по венам раскаленной лавой, перехватывая дух и обметывая лицо холодными бисеринками пота. Годелот сжал зубы и замер, выравнивая дыхание. Ничего… Это всего только кожа на спине. То ли дело пуля в легких или оторванная ядром кисть…

Вслед за этой мыслью шотландец машинально сжал кулаки, словно убеждаясь в их целости… и тут же ощутил, как пальцы правой руки неловко ткнулись в ладонь холодными кончиками, а к запястью побежали колкие мурашки. Коротко и словно удивленно вдохнув, Годелот снова сжал пальцы. Потом быстро пошевелил обеими ступнями, и те тоже скользнули по камням пола, едва ощущая их шершавую поверхность.

Несмотря на тошнотворно-подробные разъяснения инквизитора, кирасир доселе не задумывался о перетягивающих конечности ремешках, взбешенный самим фактом несправедливого заточения. Теперь же запал сам собой остыл, сменившись чем-то сродни легкому испугу. Сколько времени прошло? Совсем немного… Или же он просто не заметил пролетевших минут, поглощенный измышлением новых оскорбительных выпадов, пусть и разбивавшихся о глухую дверь каземата, но все равно дававших выход распиравшему шотландца гневу.

Только все это впустую… Выбор. Вот, что сейчас важно. Его все равно заставят сделать этот выбор, хочет он или нет. И никакие его вопли, никакое буйство не отменит этого.

Вон на полу видна светлая полоса скупого солнечного луча, пересекающая вторую от печи плиту со сколотым краем. Этот луч не хуже часовой стрелки поможет отсчитывать время. А времени мало… Ужасающе мало. Почему раньше он не понимал, как быстро оно идет? Четыре часа скуки в карауле были бесконечны, словно четыре недели, да и часовую проповедь выстоять бывало нелегко. Каким он, оказывается, был болваном…

За шесть часов даже не выспишься. Мать тратила больше времени на рождественские пироги. А теперь у него всего шесть часов, за которые нужно принять решение. Самое важное из всех, что ему приходилось принимать в своей короткой жизни. Чем-то придется пожертвовать, что-то предстоит предпочесть. Пожертвовать другом, а заодно честью и самоуважением? Или же намертво вцепиться в свои принципы, пожертвовав рукой и обеими ногами, а вместе с ними молодостью, всеми планами и надеждами?

Годелот снова пошевелил кистью руки. Она пока повиновалась, но прикосновения пальцев к ладони теперь более походили на тычки влажной перчаткой. Скоро заныло запястье, и кирасир посмотрел на ремешок. Показалось ему, или кожаная полоска глубже впилась в руку? Черт…

Время шло, и светлая полоса медленно ползла по полу. Нужно было думать… Размышлять, взвешивать. Но голова была пуста, словно выеденный жучком желудь. Обрывки мыслей, впархивающих откуда-то извне, лишь бестолково метались туда и обратно, еще сильнее опустошая разум, и осыпались в никуда, будто пригоршни черепков. Неожиданно и мучительно захотелось пить, и Годелот невольно вспомнил недопитую кружку, что оставил на столе в ночь ареста. На дне оставалось несколько глотков холодной воды. Надо было допить…

Как глупо вот так сидеть, привязанным к спинке скамьи, и безучастно смотреть, как медленно умирают части тебя самого… Разве так он представлял свою жизнь? Убогое существование жалкого калеки, клянчащего на улицах медяки… Сердобольные горожанки, подающие ему кусок хлеба, качая головой и причитая над загубленной юностью бедолаги… Уличные мальчишки, хохочущие над безногим уродцем… Оскорбления, плевки, тычки ножен и палок… Уж лучше смерть. Только ведь и смерть смерти рознь. Медленное подыхание от антонова огня в каком-нибудь монастырском приюте? Адовы муки, смрад заживо гниющей плоти, отвращение на лицах грязных бродяг, окружающих его в доме призрения? Нет, святой отец. Он скорее выскажет вашим конвоирам все, что думает о репутации их матерей, жен, сестер и дочерей, чтобы те незатейливо забили его до смерти ногами…

Он снова рванулся из ремней, и на сей раз руки уже не слушались его. Годелот почувствовал, как внутри сворачивается тугим узлом самый обыкновенный страх. Он увидел, что кожа на правой кисти приобрела фиолетовый оттенок, а ремешок глубоко врезался в плоть. Ноги тоже больше не повиновались, и подросток понял, что ремешки были влажны, а теперь, подсыхая, уменьшаются в размерах. Похоже, у него было куда меньше времени… Мертвецки-фиолетовая рука, словно кисть утопленника, уже казалась неживой. Чужая, уродливая, она совсем не походила на ту прежнюю руку, покрытую бронзовым загаром, сильную, умело управлявшуюся с тяжелым отцовским палашом и уздой плохо объезженного коня.

Это было нечестно. Чертовски нечестно… Однако новое доказательство вероломства доминиканца уже не пробудило прежнего бешенства. Кирасир снова и снова рвался из своих пут, но это уже не было яростью несправедливо осужденного на страдания человека. Во всем теле клокотал неистовый страх живого существа, обреченного на долгую тяжкую смерть и из последних сил сопротивляющегося обстоятельствам. Ремни не подались ни на дюйм, и Годелот откинулся назад, снова крича в бессильной ярости:

— Тварь, тварь! Будь ты проклят!

Но в ответ лишь эхо, гулкой дрожью отрикошетив от стен и пометавшись по каменному плену, замирало где-то в углах, заглушаемое прерывистым дыханием узника.

То были страшные минуты, быть может, самые страшные за короткий срок, отпущенный подростку его мучителем. Разум, даже в худшие моменты допроса упорно балансировавший на тонкой грани самоконтроля, сейчас дал слабину. Все сумбурные попытки найти выход из своего нелепого заточения, все усилия разобраться в перепутанных тенетах обвинений и улик, все аргументы и дерзости в одночасье пошли на дно, затопленные оглушающей паникой. Это был тот разрушительный, парализующий страх, когда в человеке гибнут все его скрытые ипостаси — воин ли, актер или фаталист. Остается лишь напуганный ребенок, что ввязался во взрослую игру и, узнав ее правила, уже не хочет быть ни гордым, ни сильным. Все желания сводятся лишь к отчаянной потребности упасть на пол, разрыдаться и попросить, чтоб игру прекратили, чтоб признали его маленьким и глупым, но выпустили из этой чужой, непонятной и пугающей игры.

Утопая в бурных стремнинах ужаса, Годелот чувствовал, что ему уже наплевать на честь и прочие высокие материи. Все кануло в животный страх медленного угасания по частям. Пеппо… Почему он должен защищать его? Его, который сейчас на свободе… А может, и нет, откуда ему знать? Может, Пеппо и вовсе уже мертв… Но что за безделица? Даже в земле лежать мягче и покойней, чем сидеть на этой скамье, глядя на собственную смерть, рассроченную, словно плата за дорогую лошадь…

Шотландец вжался в спинку скамьи, уже почти не чувствуя боли. Совсем недавно в каземате было жарко, а сейчас исполосованное дорожками пота тело трясла мелкая дрожь. Холодно… Отчего так холодно? Ведь в Венеции, насквозь прокаленной беспощадным летним солнцем, сами стены источают жар… Во рту пересохло, словно в горло насыпали мелкого песка. Казалось, попытайся заговорить, и голосу не прорваться сквозь этот сухой сыпучий пласт.

Ноги совсем отнялись: видимо, именно так он будет чувствовать себя тогда, потом… Ну же, прекратите это! Ему ведь едва семнадцать. Крикнуть… Этот паук в рясе, конечно, ждет… Я скажу, я все скажу, лишь разрежьте эти ремни, позвольте снова ощутить, что я могу ходить… В конце концов, к чему это упорство? Они с Пеппо ничего не знают о загадочной вещи, что так настойчиво требует монах. Быть может, они и вовсе ни при чем… Быть может, все это одна сплошная нелепая ошибка…

Все. К дьяволу эти загадки… Пусть все это кончится, пусть земля снова окажется под ногами, а небо над головой… Господи, как хочется пить!

Вот сейчас… Просто крикнуть — и все прекратится. Пусть потом он пожалеет, плевать… Ну же, просто крикнуть — и все будет кончено.

Годелот набрал воздуха, словно перед прыжком в пустоту, и сердце застучало с неистовой силой, то ли торопя, то ли предостерегая. Но этот вдох лишь оскреб горло шершавыми пальцами жажды, и подросток зашелся кашлем. Давай, не тяни, каждая минута дорога. Просто крикнуть, как оттолкнуться ногой от обрыва…

«Не вздумай снова скакать позади меня, как тогда в лесу. Каждому своя пуля, и дружба тут ни при чем».

Эти слова вдруг всплыли из глубины памяти, как порой бревно всплывает на поверхность стоячего озерца, разгоняя рябью волн гниющий ковер болотных растений. Как наяву вдруг встало перед глазами хмурое лицо Пеппо. Он сам благословлял Годелота на предательство, быть может, впервые веря в чью-то порядочность, но не считая себя достойным ее…

Только что снедавшая Годелота отупляющая паника рассеялась, словно в задымленной кухне разом открыли дверь и окно. Подросток ошеломленно встряхнул головой, озираясь. Сколько времени прошло? Светлая полоса на полу совсем переместилась и теперь указывала длинной стрелой куда-то в угол, где в поблескивающей паутине золотились в солнечном луче мелкие пылинки.

Годелот медленно перевел глаза на правую руку — она совсем посинела, местами покрывшись отвратительными пятнами, и теперь в рассеянном свете каземата казалась высеченной из камня. На сей раз кирасир не отвел глаз и долго смотрел на мраморный узор умирания на своей руке.

«Я и внутри стал таким же, — неожиданно подумал он, — неживым, холодным и омерзительным». Эта мысль была невероятно простой и понятной, но почему-то не пугала, лишь делая происходящее столь же понятным и простым. Ублюдок в рясе перетянул ему душу страхом так же, как плоть ремнями. На что еще способна онемевшая, разлагающаяся душа? Не она ли пойдет на поводу у любого, кто пообещает избавление?

Годелот глубоко вдохнул, больно размыкая пергаментные от жажды губы, снова чувствуя, как липко льнет к исхлестанной спине спинка скамьи, но в голове стало светло и холодно, как под стропилами дровяного сарая. Все. Отставить истерику. Он и так потерял уйму драгоценного времени на бесполезную панику. Он вообще с самого начала вел себя, как идиот. Зачем он препирался с проклятым доминиканцем? Зачем оправдывался и что-то пытался доказать? Разве так нужно было повести разговор… Нужно было прикинуться безмозглым казарменным олухом: пустые глаза, истовое рвение угодить, односложные «так точно» и «никак нет». Годелот знал, как раздражает эта непроходимая солдафонщина людей невоенных. Монах бы непременно разозлился и, стараясь выудить у болвана хоть каплю сведений, сам наверняка сказал бы много важного.

В конце концов, инквизитору, похоже, наплевать на правосудие. Ему просто нужна какая-то вещь. Отчего было не спросить напрямик, что это и как выглядит? Как не подумал он об этом простом вопросе, ошарашенный невообразимыми обвинениями? Но Годелот ни разу не спросил, о чем речь, тем самым невольно убедив доминиканца, что отлично знает, чего от него хотят. Господи, ну почему же здравый смысл имеет особенность просыпаться, когда давно уже стало поздно?

Впрочем, еще не поздно. Самое время. Нужно позвать монаха и убедить его в своей готовности ответить на любые вопросы. Покаяться в том, что от страха перед инквизиторским судом плохо соображал, биться в ужасе, умолять о пощаде. Попросить описать, что за предмет ищет доминиканец, а там… Там у него появится отсрочка. А это единственное, что нужно ему сейчас.

Нетрудно изобразить отчаяние, если еще недавно сам бился в его липких путах. Но быть неубедительным он позволить себе не мог… Годелот набрал воздуха, резко рванулся вправо, раздирая о спинку скамьи свежие раны и громко, совершенно искренне вскрикнул, захлебываясь болью. Перевел дыхание, чувствуя, как от боли кружится голова, а пустой желудок стискивает мучительный спазм. Еще раз…

Он уже собирался с силами, чтоб повторить движение, когда в замке вдруг загрохотал ключ, и узник замер.

Дверь заскрежетала, открываясь, и в каземат вошла высокая фигура. Годелот, сидящий к двери почти спиной, повернул голову, насколько смог. Это был не доминиканец. У входа стоял худощавый военный в черном дублете. Темные глаза встретились с настороженным взглядом кирасира.

«Как ружейные дула», — не к месту подумал Годелот.

***

(Несколькими часами ранее)

Отец Руджеро сидел в неудобном кресле, то мерно постукивая кончиками пальцев по подлокотнику, то ощупывая на нем грубую резьбу. Солнечный луч тонким золотистым пальцем чертил дорожку по небрежно брошенным на стол желтоватым листам протокола, исписанным каллиграфическим почерком брата Лукки. Время шло до странности медленно…

Сколько выдержит мальчуган? Час, два? Он отважен, подчас даже безрассуден, как и полагается в его годы, но он всего лишь подросток. А это порывистое племя, как бы ни хорохорилось, всегда сильнее хочет жить само, чем сохранить жизнь кому-то другому…

В допросной, отделенной от доминиканца толстой сырой стеной, побывало немало разных людей. Испуганные до обморока, более и менее искренно недоумевающие, озлобленные, угрюмые… Женщины, мужчины, юнцы, едва вышедшие из детского возраста. Руджеро помнил их всех, словно их страх, гнев и отчаяние чеканили на стенах допросной свою собственную летопись, как пот, слезы и кровь медленно и кропотливо украшали пол своеобразной фреской, изображающей изнанку несовершенной человечьей души.

Но люди зря боятся отцов-инквизиторов. Лицом к лицу с обвинителем можно лгать, хитрить, каяться — словом, искать выход из западни. Некоторым это даже удается. Но бесполезно изворачиваться перед самим собой. В одиноком каземате, гулком, полутемном и полном отголосков чужой боли и ужаса, с узким ремешком на ноге или «вилкой еретика» под подбородком, люди быстро становились податливыми, словно воск.

Отец Руджеро был искусным палачом, предпочитая пытку нравственную физической. Он знал толк в медленных истязаниях, что давали людям время переосмыслить свои предпочтения. Но будем справедливы — Руджеро не был так холодно и деловито жесток, как многие его собратья по борьбе с инакомыслием. Он ни разу не подверг пытке женщину, носящую дитя. Он не признавал пыток унизительных, не любил причинять тяжелые увечья и в целом считал испытание физической болью лишь способом достижения результата, но не находил в нем личного удовольствия, как брат Ачиль, чья противоестественная кровожадность подчас вызывала у самого Руджеро невольное содрогание.

Почти под самым потолком в камень уходила темная щель — эта отдушина позволяла сносно слышать, что происходило в допросной. Подчас деморализованные люди впадали в неистовство, и среди рыданий, молитв и проклятий можно было услышать немало важных сведений. Вот и сейчас доминиканец терпеливо отсчитывал неспешную поступь минут, прислушиваясь к доносящимся из допросной звукам. Первые полчаса арестант бушевал, бранился и кричал, и Руджеро спокойно пережидал эту вспышку. Юнец еще не ощутил онемения конечностей, его переполняла ярость. Но время все же шло…

Вот наступила тишина, рассеиваемая лишь отзвуками прерывистого дыхания. Вот снова вопли злобы, но они уже не звучали с прежней силой и дерзостью. А потом снова был мерный хрип, прерываемый неразборчивыми звуками. Бормотание? Молитва? Плач? Неважно. Наступил решающий этап, теперь только набраться терпения. Мальчик непременно сломается…

Руджеро был уверен, что юный шотландец не поддался бы угрозам гибели. Он знал эту отроческую фанаберию, диктующую юношам дурацкий девиз «победа или смерть». Но адское существование в плену изуродованной оболочки — это не для Мак-Рорка, вояки до мозга костей.

Однако время шло… Доминиканец прислушался: в допросной было тихо, и монах чуть сдвинул брови в недоумении. Что там происходит? Не повредил ли брат Ачиль кирасиру какой-нибудь важный сосуд, что могло вызвать серьезную кровопотерю? Руджеро вовсе не нужен был истекший кровью арестант, нет, Годелот был необходим живым… Не пойти ли проверить? Нет, ещё рано… Терпение…

Но усидеть в кресле монах больше не мог. Он встал и начал задумчиво мерить шагами тесную комнату, освещенную узкой полосой солнечного света, вливавшегося сквозь напоминавшее бойницу окошко. Не может быть, чтоб шотландец действительно не знал, где скрывается Джузеппе. Он знает… А вот о Трети может и не знать. Годелот не чета изворотливым фанатичным Гамальяно, он не стал бы укрывать страшный артефакт даже из дружеских сантиментов. Люди его замеса обычно гнушаются такого рода вещами, предпочитая более привычные формы силы и власти — золото и закаленную сталь.

Нет, нужно найти слепого прохвоста… И нужно торопиться. Джузеппе остался один в Венеции, кишащей авантюристами всех мастей, где и зрячему легко найти погибель. А значит, любой день для него может стать роковым. Со смертью же последнего Гамальяно Наследие канет в небытие…

Отец Руджеро все еще колебался, не навестить ли ему узника, когда откуда-то из лабиринта каменных коридоров, разветвлявшихся за дверью, вдруг донесся надвигающийся рокот торопливых шагов. Доминиканец резко обернулся: здесь доселе не случалось незваных гостей. Кто мог пожаловать в это уединенное место? Однако Руджеро не растерялся. Кто бы это ни был, он один, а значит, хозяином положения все равно остается доминиканец.

Но уверенная поступь приблизилась, в дверь требовательно постучали, и монах не стал раздумывать — еще по четким шагам он догадался, кто его нежданный визитер… Дверь распахнулась — на пороге стоял полковник Орсо. Несколько секунд клирик и военный смотрели друг на друга, но вот доминиканец отступил на шаг, словно приглашая Орсо войти.

— Здравствуйте, полковник, — с невозмутимой вкрадчивостью проговорил монах, — не скрою, я удивлен.

— И вам не хворать, святой отец, — отсек в ответ офицер, захлопывая дверь за спиной, — вы удивлены? Я скажу больше — я потрясен. За годы нашего знакомства я не раз убеждался, что вы на многое способны. Но ваше убежище превзошло все мои нехитрые фантазии.

Руджеро нахмурился — учтивый сарказм Орсо всегда казался ему фиглярством:

— Полковник, я польщен вашими словами, но позвольте спросить, как вы попали сюда, незваный и… непосвященный?

Орсо же лишь усмехнулся:

— Вы стали жертвой собственной мудрости, святой отец. Не вы ли сами утверждаете, что нельзя недооценивать соперников? Все последние дни вы просто сияли самодовольством, особенно лучезарным на фоне моих неудач. Что ж, я не смог выследить мальчишек… значит, мне нужно было следить за вами и вашим вурдалаком в рясе, братом Ачилем. Как вы терпите рядом с собой этого выродка?

Но монах коротко взмахнул рукой:

— Мы говорим не о моих сподвижниках по вере, полковник, и не вам судить брата Ачиля. Отбросьте это ерничанье и извольте объяснить, что вас привело сюда? Я нашел британца — это моя заслуга. Я не нашел Гамальяно — и это мой просчет. Чего вы хотите, Орсо?

Полковник же вдруг миролюбиво покачал головой и огляделся:

— Не сердитесь, Руджеро, к чему этот обвиняющий тон? Я пришел вовсе не ссориться с вами и не оспаривать ваши достижения. Право, я скорее должен восхищаться…

С этими словами, Орсо вдруг прямо взглянул на монаха и негромко вопросил:

— Стало быть, здесь вы допрашиваете тех, кого вам не удается арестовать на законных основаниях? Ловко, Руджеро… ах, как ловко! Я уже давно заинтересовался, что ведет вас порой к этому жалкому островку, где кроме чаек да развалин тюрьмы нет ничего примечательного. Вы так погружены в себя и одухотворены после этих путешествий. Я-то по наивности думал, что вы и вправду ездите сюда молиться о погибших грешниках, за что вас многие так почитают. Кто бы мог подумать, что вы устроили здесь настоящий застенок под сенью католического креста. Вы страшный человек, святой отец… Скажите, а души замученных здесь каторжан не мешают своими воплями вашим допросам?

Доминиканец долго молчал, глядя в глаза полковнику, а потом мягко ответил:

— Законные основания? Скажите, полковник, это выражение не вызывает у вас зубной боли? Я бы рад был повиноваться закону, если бы в этом несчастном мире существовал закон. Но мир охвачен беззаконием. У меня иногда есть нужда в тихом местечке, где можно воззвать к заблудшей душе без бдительного присмотра Саби и их бесполезного лопотанья.

— Вот оно что… Я всегда уважал вас, святой отец, за умение всему найти объяснение. То есть, арестованный вами юный служивый настолько премерзостен, что вы бескорыстно взяли на себя труд изгнать из него дьявола.

Орсо слегка наклонился вперед и понизил голос:

— И дело, конечно, вовсе не в том, что мальчишка просто не знает порядков судопроизводства, а потому уверен, что находится на настоящем суде, хотя здесь нет ни патриарха, ни Саби, ни нунция… И сведения из него можно добывать любыми способами, ведь тело несчастного парня едва ли станут искать. Вы настоящий виртуоз, святой отец… Признаю, я не гожусь вам и в ученики с моими примитивными методами.

Лицо Руджеро тронул румянец:

— Не смейте, Орсо. Пусть мои приемы и небезупречны, но я ищу не рогатую тень за печью, а спасение для единственного близкого человека, которого подарил мне Господь.

— И, клянусь, весьма мудро поступил, ибо если бы ради каждого из ваших близких вы шли на похищения, пытки и убийства, дружбу с вами было бы не отмолить никакими покаяньями!

Двукарие глаза Руджеро замерцали, на лбу выступил пот, а полковник отвернулся, шагнув к столу.

— Что это, протокол допроса? Позвольте полюбопытствовать… «И если мир вас ненавидит, то знайте, Меня он прежде вас возненавидел… И если бы вы были от мира, то мир возлюбил бы свое… Когда же приидет Утешитель, Которого Я пошлю вам от Отца, Дух истины, Который от Отца исходит, Он будет свидетельствовать о Мне…", — Орсо вскинул брови, — во имя всех святых, Руджеро! Неужели мальчишка читал вам наизусть Евангелие от Иоанна?

Но доминиканец уже овладел собой и усмехнулся, не размыкая губ:

— Помилуйте, полковник. Вы полагаете, я посадил бы на допросе писаря, который слушал бы, как я добиваюсь от юноши сведений о Наследии Гамальяно? Брат Лукка глух, словно колода. Он повинуется моим кивкам и усердно записывает строки из Евангелия, пока арестант с ужасом следит за удлиняющимся протоколом.

Военный положил на стол листы и молча посмотрел на монаха. Затем трижды хлопнул в ладоши:

— Вы зря растрачиваете свои таланты, Руджеро, в вас погиб великий стратег. Так не поведаете ли мне, что любопытного вы узнали от юноши?

Доминиканец смиренным жестом сплел пальцы, и рукава рясы откатились назад, обнажая узкие запястья:

— Отчего вы полагаете, что я разделю с вами мой улов, друг мой?

Орсо же помолчал, и учтивое выражение стекло с его лица, словно растаявший грим:

— Оттого, что вам проще поделиться со мной, чем объяснять в Патриархии назначение этого застенка и творящиеся в нем гнусности. Не нужно скептических улыбок, Руджеро, я знаю о тех… разногласиях, что были у вас в юности с церковью. Поверьте, о них не забыли. Вы же сами прекрасно знаете, какая долгая и избирательная память у отцов настоятелей. Вопрос лишь, что именно вспомнят они в нужный им момент. По знакомству с вами я в курсе, что церковь очень не любит, когда кто-то ворует из ее закромов и попирает ее законные права.

— Хватит, Орсо, — отсек монах, — ваша ирония бессмысленна, я ничего не узнал от мальчишки. Да, не взводите бровь так картинно, он действительно молчит, как могила. Я угрожал ему, сулил свободу, истязал плетьми. Все напрасно.

— Крепкий парень, — пробормотал полковник и тут же снова нахмурился, — так где же он теперь? Или вы успели бросить непокорного на корм крабам?

— Ну, будет вам, — проговорил Руджеро с усталой примирительностью, — юноша в допросной. Погодите, полковник, быть может, он все же пойдет на попятный. Уже на исходе третий час.

— А что с Гамальяно? У них был предварительный сговор?

Монах покусал губы:

— Парень утверждает, что их знакомство случайно. И знаете, Орсо, я склонен ему верить.

Полковник усмехнулся, хоть в глазах его мелькнуло замешательство:

— Подобное совпадение равносильно чуду, святой отец. Впрочем, на то вы и клирик, чтоб верить в чудеса.

— Господь не бродячий фокусник, чтоб веселить чудесами толпу! — рявкнул Руджеро, — но он не забывает явить свое могущество, когда в том есть нужда!

Он умолк и добавил сквозь зубы:

— Однако этот мальчишка все равно знает намного больше, чем делает вид. А потому…

И в этот момент, прерывая доминиканца, из щели под потолком донесся отчаянный вопль. Орсо вслушался в него и перевел взгляд на Руджеро:

— Пойдет на попятный, вы говорили? Посмотрим.

***

Войдя в каземат, Орсо готов был увидеть перекошенное лицо и глаза, полные муки. Однако неожиданно наткнулся на мутный от боли, но пристальный взгляд, в котором вдруг проступило удивление. Не став делать поспешных выводов, полковник неторопливо приблизился к арестанту.

Совсем юн. Лицо бледно до желтизны, но темные глаза смотрят пытливо и настороженно. Свежий рубец поперек широкой груди, спутанные волосы прилипли к сочащимся кровью полосам на по-отрочески угловатых мускулистых плечах. А вот выше поднял голову, не отрывая от полковника пристального взгляда, и Орсо заметил прокушенную губу и узкий ручеек крови, запекшийся на квадратном подбородке. Так сдерживают крик. На обеих щеках царапины, словно от острия шпаги. Вот значит, чья кровь запеклась на клинке мерзавца Ансельмо. Прирожденный сорвиголова и авантюрист… А вот и затея Руджеро. Обе ноги и одна рука перетянуты кожаными ремешками, глубоко вошедшими в отекшую кожу.

Снова встретившись глазами с мальчишкой, полковник спокойно произнес:

— Вам больно, Годелот?

Юноша секунду помолчал, а потом невнятно ответил, с трудом размыкая пересохшие губы:

— Нет.

— А как насчет спины?

— Переживу.

…Пришелец вовсе не походил на ангела милосердия. Суровое горбоносое лицо, надменные губы, обезображенные двумя светлыми шрамами, омуты темных глаз, осматривающих узника, словно подранка на охоте. Но шотландец все же ощутил, что появление этого человека сейчас изменит ход событий. Ожидая прихода доминиканца, Годелот готовился разыгрывать отчаяние, раскаяние и покорность, но теперь лишь неотрывно смотрел незнакомцу в глаза, силясь понять, как себя вести. А интуиция, обостренная вдруг проснувшейся надеждой, шептала, что сейчас не нужно хитрить…

…Орсо пододвинул стоящий у печи табурет, сел напротив арестанта и снял с пояса круглую флягу:

— Зря храбритесь, Мак-Рорк. Вы пережили черные часы. И важнее всего то, что худшее еще впереди. Но я пришел не запугивать вас, вы, похоже, не из пугливых.

Орсо сделал паузу, но шотландец молчал, выжидательно глядя на собеседника, хотя полковник видел, что тот мучительно старается не смотреть на флягу. И Орсо заговорил уже без напускной любезности, жестко рубя фразы:

— Вы юный болван, вляпавшийся в грязь чужого подворья. И вы не представляете всей глубины помойной ямы, в которую угодили. Но я хочу кое-что вам предложить. Не нужно гордых гримас и отказов из детской бравады — подумайте, я предложу лишь раз.

Хоть вы и бестолковый птенец, вы должны сознавать: дадите вы Инквизиции то, что ей нужно, или нет, но живым вас никто не отпустит, слишком густая похлебка варится на хрящах вашего дела. Я же готов забрать вас отсюда. Прямо сейчас. Со святыми отцами уже все улажено, как — не ваша забота. В моем венецианском отряде есть свободное место, один из солдат вышел в отставку. Вы станете рядовым моего полка и вассалом моего нанимателя. Решайте. Свобода и возможная военная карьера — или плен, муки и смерть. У вас ровно минута на размышления.

…Ах, Пеппо, не ты ли недавно говорил: «судьба — девица с выдумкой». Вот она, судьба. Только никакая она не девица. Она, оказывается, глядит на мир орудийными жерлами зрачков, неумолимая, как вылетающее из ствола ядро. Только ядро-то вперед летит, а начнешь петлять да не замешкаешься — за тобой может и не угнаться…

Годелот усмехнулся, хрипло откашливаясь:

— Я согласен.

Орсо кивнул:

— Я не сомневался в вашем выборе. Не двигайтесь.

Годелот замер, а полковник вынул узкий кинжал и без особых церемоний разрезал на шотландце ремни, привязывающие его руки к столбам, а его самого к скамье. Годелот медленно расправил заходящиеся болью плечи, а Орсо буднично заметил:

— Это пустяки. А вот сейчас будет чертовски больно. Надеюсь, я не опоздал.

Он взял правую руку подростка за холодную матово-синюю кисть. Блестящее лезвие кинжала со скрипом впилось в эластичную кожу ремешка, и тот лопнул.

В первую секунду кирасиру показалось, что руку обмакнули в ледяную воду, затем в кипяток, а потом долго сдерживаемая кровь стремительно помчалась по сосудам, уже забывшим, что они живы, успевшим уснуть и недовольным этим яростным вторжением. Ткани не спешили оживать, и Годелоту казалось, что кровь стальными иглами пробивает себе путь сквозь мертвую руку. А полковник уже срезал ремешки с ног, и Годелот часто задышал, снова впиваясь зубами в нижнюю губу и чувствуя, что лицо пылает, как обожженное.

Пряча кинжал, Орсо поднялся:

— Я велю вернуть вам ваши пожитки и оружие. Посидите немного, скоро вам станет легче. И еще… Не советую вам совершать никаких необдуманных поступков. Не забывайте, вы все еще в застенках Инквизиции, а я здесь ваш единственный покровитель. Не разочаровывайте меня, Годелот. Или я буду вынужден вернуть вас в объятия святых отцов, которые, конечно, не преминут доказать вам свою радость.

В ответ на эту тираду побелевшие от боли губы шотландца исказились в подобии улыбки:

— Не беспокойтесь, господин полковник, — голос походил на скрип ручной мельницы, хоть Годелот и пытался говорить независимо.

— Ваше благоразумие похвально, — отрезал Орсо, — да, и вот вам, — полковник протянул подростку флягу.

— Благодарю, — шотландцу казалось, что холодные бока жгут пальцы, но только крепче сжал зубы.

Орсо несколько секунд выжидательно смотрел на мальчишку, потом коротко усмехнулся и вышел. Еще ключи гремели в двери, а непослушные пальцы уже выдирали пробку из узкого горлышка. Правая совсем не слушалась, и Годелот отчаянно боялся уронить флягу. Ну же. Вот пробка поддалась на самую малость, вот еще… Никогда прежде шотландец не знал, какое наслаждение способна подарить тепловатая вода с легким привкусом подкисшего вина…

Ему следовало чувствовать что-то. Радость, тревогу или, быть может, удивление. Но все чувства застыли в душе, словно комья оплавленного воска, оставив лишь странное оцепенение. В наше время это принято называть «шок», но Годелот не знал этого короткого слова, а потому высказался более длинно и красочно, осторожно отставляя пустую флягу и распрямляя ноги после долгого плена. Затем снова машинально попытался подумать, во что ввязался минуту назад. Но душа все еще потрясенно молчала, а посему кирасир решил оставить размышления до поры и сосредоточиться на более сиюминутных заботах.

Полчаса спустя кирасир попытался подняться на ноги. В ступни словно разом вошли несколько гвоздей, и подросток снова осел на скамью. Рука действовала не лучше, хотя пальцы уже сносно сгибались, и кожа потеряла жуткий мертвецкий оттенок.

Тем временем полоса солнечного луча на полу уползла в угол и угасла. В каземате сгустились первые предзакатные тени, когда в замке снова заскрежетал ключ, и на пороге возник полковник Орсо в сопровождении конвоира. Годелоту вернули его одежду, оружие и оставленное в траттории имущество.

— Одевайтесь, нас ждет лодка, — коротко сообщил полковник, и шотландец торопливо и неловко стал натягивать камизу, стараясь не думать, удастся ли ему надеть башмаки на опухшие после ремней ноги.

Орсо молча наблюдал, как мальчишка попытался завязать одной рукой шнуровку камизы. На полотне проступили полосы крови. Застегнуть колет юнец, конечно, не смог, с грехом пополам натянул башмаки и встал, опираясь рукой на спинку злополучной скамьи. Не поморщившись, накинул на плечо суму, выпрямился, отдал честь:

— Рядовой Мак-Рорк к исполнению распоряжений готов.

Полковник еще раз оценивающе оглядел шотландца, кивнул конвоиру, и тот подставил недавнему арестанту плечо.

…Каждый шаг давался болью, ноги не слушались, но Годелоту было не до этих пустяков. Старинные коридоры, местами осыпавшиеся и покрытые разводами плесени, привели к толстой герсе, сквозь которую лился пьянящий запах свежего морского бриза. Лязгнули замки, вычерченный на плитах пола контур решетки медленно отъехал во тьму, и шотландец шагнул на еще теплые от солнца камни, чувствуя, что восстает из уже разверзшейся было могилы. Снова проскрипел под ногами подточенный волнами шаткий причал, Годелоту помогли спуститься в лодку, полковник сел напротив, и два гребца слаженно погрузили весла в темно-нефритовую воду, слегка лиловевшую в последних лучах заката.

Все еще не веря своим ощущениям, словно боясь очнуться от забытья, по-прежнему привязанным к пыточной скамье, Годелот медленно вдохнул полной грудью ветер, шумящий в ушах и фамильярно треплющий за волосы.

Далеко впереди мерцали первые огоньки вечерней Венеции.

Глава 16. Немного сообщники

Уже почти стемнело, и Годелоту казалось, что у бортов лодки лениво плещутся чернила, тяжелыми каплями осыпаясь с выныривающих весел. Низкий темно-синий небосвод отчего-то был холоден, хотя приветливо мерцал летней россыпью звезд. Мимо проносились чернеющие массы небольших островков, словно стаи уснувших на воде диких гусей.

Вот гребцы заложили плавный уклон влево, и вода тугой воронкой завихрилась у весел, осыпав шотландца каскадом мелких капель. Годелот вздрогнул и досадливо скосил глаза на полковника — не хватало еще показаться тому заморышем, зябнущим от вечернего ветра. Но Орсо даже не повернул головы. Он сидел на носу лодки, задумчиво глядя куда-то вдаль, и только короткая черточка меж бровей выдавала, что полковник напряженно о чем-то размышляет. Годелот украдкой потер холодные руки, и по спине снова пробежал мерзкий озноб.

Четверть часа спустя лодка вошла в Каналаццо и заскользила по широкой водной глади, отчеркнутой с обеих сторон закованными в камень берегами Сан-Марко и Дорсодуро. Годелот застыл, завороженный, забыв о боли в израненных плечах и бьющей его мелкой дрожи. Так вот, какая она, Венеция…

Всего несколько дней назад он презирал этот город за тесные улочки, кривые замшелые канальцы, запах гнили и плесени, уже забыв, как потряс его затрапезный Тревизо. Бестолковый деревенский индюк… Разве мог он, едва высунув нос из суматошного Каннареджо, хотя бы вообразить себе этот бескрайний водный простор, усеянный нарядными суденышками, озаренными покачивающимся светом фонарей? Разве догадывался, что лепные фасады и стройные ряды легких колонн могут вздыматься прямо из воды? Широкие набережные были ярко освещены, бесчисленные фонари и факелы расцвечивали дрожащими огнями кружево портиков и светлый мрамор лестниц.

«Сколько же масла и смолы пошло на такую красоту?» — мелькнула у Годелота привычно практическая мысль, и он тут же ощутил, как скулы предательски затеплели румянцем, словно он сболтнул вслух безбожную глупость. Разве здесь кто-то считает медяки? Один фонарь вон на той вычурной, будто диковинная игрушка, гондоле сожжет за час больше масла, чем сам Годелот, любящий скоротать вечер за чтением, позволил бы себе за две недели…

А лодка все шла вперед. И подросток казался себе все более ничтожным и незначительным среди новых и новых чудес, что вырисовывались перед ним, словно яркие фигурки замков, выныривающие из-за ширмы в балагане бродячего кукольника.

Он не заметил, долго ли продолжался их путь. Просто настал момент, когда лодка взяла вправо и подошла к причальным столбам, поблескивающим у самой воды косматой опушкой мха. Один из гребцов ловко подхватил с причала толстый, волглый от сырости канат, и лодка покорно закачалась у самых ступеней.

Орсо поднялся со скамьи и проворно перешагнул на деревянный помост, второй же гребец молча взял Годелота за локоть, и шотландец, не без труда разгибая затекшие ноги и прихрамывая, последовал за полковником. Причал подходил прямо к широкой лестнице, и Годелот остановился у нижней ступени. Дрожь усилилась, в ушах слегка шумело, словно издали все еще доносился рокот волн, слышный из окна каземата. Его что же, впустят в этот двухэтажный дворец с монументальными статуями по обе стороны от входа? Пастор как-то упоминал, как называются эти мраморные женщины в хитонах… Вот, кариатиды.

— Поторопитесь, Мак-Рорк! — оклик полковника выдернул Годелота из сумбурного потока мыслей, и шотландец неловко двинулся вверх по заботливо натертым ступеням. На высоких дубовых створках двери не было и дюйма места, свободного от резьбы. Величественные львиные морды сжимали тяжелые кольца в деревянных пастях.

— Не робейте, — снова послышался голос Орсо, на сей раз откровенно насмешливый, и Годелоту стало досадно. Ну же, не за подаянием же он пришел… В конце концов, хоть и был он в невеликих чинах при графе Кампано, а на карауле в замке стоял исправно, водил дружбу с прислугой, а потому кой-чего понимал в красоте и изяществе барского домашнего уклада.

Тем временем дверь отворилась, и на пороге появился разряженный дородный субъект с многорогим шандалом в руке. Он отвесил полковнику церемонный поклон и смерил Годелота удивленно-брезгливым взглядом, словно раздумывая, подать оборванцу медный гроссо или попросту послать к чертям. Подросток выпрямил спину, ощущая гадкий укол унижения, но Орсо, входя в холл, отрезал:

— Чего вы таращитесь, Сесто?

Лакей незамедлительно отступил в сторону, пропуская Годелота в особняк. Убранства этого поистине королевского жилища шотландец не запомнил. Словно в тумане он шагал за полковником, стараясь не хромать и все крепче стискивая дрожащие пальцы на стволе мушкета, который, как ни странно, у него даже не попытались забрать, впуская в дом. Видимо, авторитет Орсо здесь был непререкаем…

Будто полуразмытые картинки мелькали многоцветные ковры, на которые Годелот опасался ступить хоть краем башмака, резная мебель, тяжкие занавеси. Нет, замок Кампано был совсем другим… Добротная зажиточность старинного родового гнезда не могла сравниться с этой вычурной изысканностью, среди которой страшно было даже резко обернуться, и Годелот, несмотря на все усиливавшуюся дурноту, не мог отделаться от вопроса: как люди умудряются здесь жить?

Но вот полковник повернул за угол и начал спускаться по длинной лестнице, окончившейся массивной дверью. За ней обнаружилась огромная полутемная кухня. Невысокая женщина средних лет что-то сосредоточенно замешивала во внушительных размеров медном чане. Обернувшись на звук открывшейся двери, она обтерла руки о необъятный передник, взметнув облачка муки, и поспешила навстречу вошедшим.

— Святая Мадонна, господин полковник пожаловал на ночь глядя, — в низком голосе не было и тени подобострастия, — не осерчайте, я вас сегодня не ждала, в столовой уже отужинали. Чего прикажете подать? — кухарка сложила пухлые руки на груди, всем видом являя озабоченность. Но полковник лишь пожал плечами:

— Пустяки, Филомена, я не голоден, а вот парня накорми.

Он говорил еще что-то, но шотландцу казалось, что голос доносится до него сквозь толщу воды. Лица кухарки он тоже отчего-то не различал, только руки, грубоватые, заскорузлые от работы, которые то сплетали, то расплетали пальцы, осыпая на передник муку. Потом позади него хлопнула дверь: Годелот понял, что остался наедине с Филоменой, и та пристально и слегка оценивающе смотрит ему в лицо. Следовало хотя бы поздороваться… В этом чужом, холодно-безликом дворце нельзя было вести себя, словно невежа… Но в следующий момент его щеки жестко коснулись мозолистые пальцы:

— Да ты весь горишь, парень, — кухарка не ждала никаких церемоний, — сымай оружие да садись-ка к столу, лица на тебе нет, будто из могилы выволокли.

Годелот ощутил, как пересохшие губы невольно трогает улыбка:

— Почти что так, — хрипловато проговорил он, а Филомена уже подтолкнула его к длиннейшему столу, исцарапанному и заставленному множеством корзин и медной утвари. Испытывая отчаянную неловкость, подросток прислонил к столу мушкет, опустил на пол арбалет и суму. А кухарка уже деловито гремела чем-то в дальнем конце кухни, где угадывалась печь и нескончаемые ряды бочонков и ларей под развешанной на стенах поблескивающей посудой.

— Вот, перво-наперво выпей, — сухо отрезала она, ставя перед шотландцем внушительную кружку подогретого вина, — сладу с вами, неслухами, нет. Ишь, не по норову вам почтенные ремесла, все в солдаты норовите. Пей, пей, поди, не в церкви. Чуток попозже и поужинать соберу, сейчас тебе еда не впрок.

— Благодарю, — Годелот блаженно охватил все не желающими отогреваться ладонями горячие глиняные бока кружки. Есть действительно не хотелось, хотя шотландец больше суток голодал. Зато выпитое вино мгновенно разогнало по венам волны теплой усталости, раздражающий рокот в голове отступил, и Годелот наконец ощутил подобие спокойствия.

Филомена вновь вернулась к своему чану у противоположного края стола и теперь деловито трясла огромным ситом, просеивая удивительной белизны муку. Сейчас, когда ничей взгляд не смущал подростка, он медленно поднял глаза и украдкой присмотрелся к кухарке.

Филомена все так же истово орудовала ситом, не глядя на незваного гостя. Хмурый лоб прорезали несколько глубоких морщин, губы были плотно сжаты и казались бы чопорными, если б не скорбно опущенные вниз уголки. Эти строгие губы отчего-то сразу убедили Годелота в том, что в кухарке живет не природная суровость, а застарелая и давно ставшая привычной печаль, уже утратившая остроту и ставшая серой и промозглой, как мелкий осенний дождь.

— Ну, чего глядишь? Чай, не девка… — вдруг так же сухо проговорила Филомена, — звать тебя как?

— Годелотом, — пробормотал, снова сконфузившись, подросток, а кухарка досыпала в сито муки из стоящего рядом мешка.

— Из чужеземных наемников будешь?

— Нет, донна, батюшка шотландцем был, а матушка из-под Феррары, там я и родился.

— Жива мать-то?

— Нет, донна, восемь лет, как Господь прибрал.

Годелот сам не понимал, отчего смущенно лепечет в ответ на бесцеремонные расспросы Филомены, но кухарка широко перекрестилась, горько покачав головой:

— Сирота. Милостив Господь, не дал тебе, беспонятному, материнское сердце на черепки пустить. Ты пей, а не очами хлопай, — вдруг снова припечатала она, видя, как Годелот замер с кружкой в руке, и кирасир машинально допил вино.

Какого черта?.. За что эта незнакомая женщина осуждает его? Но едва затлевший в душе гнев почему-то не желал разгораться. Напротив, подросток ощутил, как где-то внутри ворочается невесть как зародившееся чувство неловкости и будто даже вины, словно он действительно совершил нечто такое, что могло бы причинить Терезии горе. И естественное желание осадить излишне въедливую собеседницу тут же потонуло в необъяснимой потребности оправдаться перед ней.

— Я любил свою мать, — тихо промолвил Годелот, не найдя других слов, — я люблю ее и сейчас. И я никогда по своей воле не сделал бы ее несчастной.

Лицо запылало то ли стыдом, то ли усиливающимся жаром. Подросток отставил пустую кружку, которую до сих пор бессознательно сжимал в руках, и отвел глаза, не желая снова встречаться взглядом с Филоменой.

Неизвестно, чем закончился бы странный разговор, но в этот момент дверь в кухню отворилась, впуская невысокого сухопарого человека в не лишенном изящества, но мрачном черном одеянии, оживленном лишь ослепительно-белым жестким воротником. Годелот торопливо встал, досадуя на предательский румянец и мысленно сжимаясь, словно кулак: похоже, сейчас последует новый пренебрежительный взгляд. Но вошедший рассеянно кивнул подростку и двинулся к Филомене, снова отряхивавшей с рук муку.

— Доброго вечера, доктор Бениньо, — сейчас ее приветствие прозвучало не в пример теплее, — чего угодно?

Субъект в черном нахмурился, более озабоченно, чем сурово, и проговорил негромким, неожиданно низким голосом:

— Будь добра, Филомена, завтра весь день трапезы подавай самые легкие, можно тушеных овощей, и питья, что я показывал, завари поболе.

— Все будет сделано, доктор, не тревожьтесь, — заверила кухарка, глядя на врача с почти благоговейным почтением. А тот уже снова двинулся к двери.

Годелот было с облегчением решил, что на сей раз его особа не привлекла лишнего внимания, как доктор Бениньо вдруг остановился подле него. Шотландец опять машинально ощетинился, но врач без всякой резкости взял его за локоть, заставляя стать вполоборота, и бегло оглядел его плечи. Затем Годелот ощутил прикосновение холеных пальцев к шее под самой челюстью — лекарь считал пульс.

— Филомена, — Бениньо обернулся к кухарке, и теперь его голос прозвучал с нажимом, — изволь объяснить, почему на герцогской кухне сидит избитый отрок в начинающейся лихорадке, а ты не удосужилась послать за мной?

Женщина смутилась. Снова отряхнула руки от муки, неловко расправила передник.

— Юношу полковник Орсо привел, доктор. Ну, и велел похлопотать… по моей части. Что парень болен — оно видно, да я-то что… Кто я, чтоб за вашей милостью посылать… Да и откуда мне знать было о побоях?

Она что-то еще сбивчиво лопотала, все так же разглаживая передник, но Бениньо сухо оборвал кухарку:

— У мальчика на колете полосы крови. А что до горячки — тебе ли не знать, Филомена, в этом доме не должно быть хворых. Никаких и никогда. И забота об этом — мой прямой долг. Ты не руки заламывай, — добавил он мягче, — а подай холодной воды и оливкового масла. Да лакею вели чистого полотна принести и бутыль, что в ларе у окна.

Сам же врач деловито расстегнул щегольской джуббоне и бросил его на скамью.

— Раздевайтесь, юноша, надобно осмотреть ваши раны.

На протяжении всей этой сцены Годелот недоумевал, в чем лекарь упрекает безвинную Филомену, и на приказ раздеться рефлекторно шагнул назад. Если он все верно понял, этот франтоватый человек с раскатистым голосом — личный врач хозяина дома. За каким чертом ему осматривать раны незнакомого служивого из низших чинов? Нет, лекарь в Кампано пользовал всех, от самого графа, до последнего работника с конюшни, но венецианский эскулап совсем не походил на добродушного, слегка неряшливого толстяка-доктора из старого замка, пуще всех средств уважавшего надежное дедовское кровопускание… Бениньо меж тем приподнял брови:

— Ну же, не смущайтесь, — а сам засучил пышные, отделанные тесьмой рукава белоснежной камизы и принялся мыть руки в принесенной кухаркой бадье.

Годелот неловко снял колет, снова испытывая улегшееся было унизительное чувство собственной уязвимости. Его рубашка, чистотой которой он всегда так гордился, сейчас показалась ему донельзя убогой со своими обтрепавшимися рукавами и пятнами крови… Да что ему за дело до чужих мнений! Раздражение неожиданно придало сил, и подросток резко сорвал камизу, отдирая от ран прилипшее полотно. Врач негромко хмыкнул. Снова послышался плеск воды, и через минуту шотландец почувствовал, как уверенные пальцы бережно прикасаются к его исхлестанной спине.

В этот момент дверь опять распахнулась, и в кухню вошел полковник. Остановился у двери, нахмурился, глядя на Бениньо, но лекарь не дал ему заговорить:

— Послушайте, Орсо, — отсек он, и на сей раз в его тоне не было сухости. В нем звучало неприкрытое негодование, — какого черта вы выделываете? Я видал и прежде ваших солдат после экзекуций, чаще всего их раны было достаточно промыть водой и положиться на волю природы. Но эти… Я не говорю даже о кровопотере, как и о том, что у отрока начинается горячка. Чем вы били мальчика? Хлыстом погонщика быков? И откуда эта синяя полоса выше запястья? Вы уже затеяли подвешивать провинившихся солдат за руку?

Странно, но Орсо не стал ничего объяснять, лишь усмехнулся с иронической обреченностью — видимо, эти упреки были ему привычны.

— Все не так, господин доктор, — неожиданно для себя проговорил Годелот, — если б не вмешательство господина полковника, обо мне сейчас пекся бы не лекарь, а гробовщик.

— Придержите язык, Мак-Рорк, — отрезал Орсо, а доктор снова издал неопределенное хмыканье.

— Сейчас я обработаю ваши раны, юноша, — чуть приветливей проговорил Бениньо, — это будет больно, должен вас предупредить.

«Не сомневаюсь», — мелькнула никчемная мысль. На своем коротком веку ран Годелот повидал немного, но благосклонность графского лекаря обогатила его некоторыми не слишком утешительными познаниями в этой области. Оставалось надеяться, что суровый врач не сочтет его раны достаточно серьезными для прижигания кипящим маслом.

Но Бениньо заглянул в принесенную лакеем корзину и хлопотливо зазвенел какими-то склянками. По кухне распространился резкий запах, к спине подростка прильнула холодная влажная ткань, и Годелот скрипнул зубами — в раны словно плеснули кипятка.

— Ну вот, — лекарь бросил тряпицу на стол, — спиртус, юноша, хорош не только в стакане. Добавленный в обычную воду, он предупредит нагноение.

Говоря это, он сноровисто смазал следы плетей, судя по запаху, обычным оливковым маслом. Затем свел края двух самых широких ран, накладывая на них полосы полотна. Через десять минут торс Годелота охватывала плотная повязка, а лекарь снова полоскал руки в рукомойнике.

— Одевайтесь, — буднично промолвил он, — и в ближайшую неделю извольте не бывать на скотобойне, в цирюльне и тому подобных местах. Чужая кровь вам сейчас сродни дорожной грязи. И вот еще… — в руку шотландца лег невзрачный пузырек, — здесь отвар некоторых трав. Он поможет вам быстрее совладать с лихорадкой. И извольте пить много воды, нет вернее средства.

— Благодарю, — ошеломленно обронил Годелот. Этот бесцеремонный врач, так резко отчитывавший полковника, проявил к его оборванной персоне больше внимания, чем порой уделял его детским хворям отец. Однако Бениньо лишь так же рассеянно кивнул ему в ответ и вышел из кухни, казалось, уже забыв о существовании своего пациента.

Филомена, доселе недвижно стоявшая у стола и ожидавшая новых указаний, встрепенулась от хлопка двери и принялась хлопотливо убирать окровавленные лоскуты полотна. Полковник же неторопливо подошел к столу, опустился на скамью и усмехнулся:

— Не стойте навытяжку, Мак-Рорк, вы пока не в карауле. Садитесь. Филомена, подай еще вина и чего-нибудь немудрящего. Я знаю, знаю, вам не хочется есть. Я сам не раз хворал горячкой. Но, поверьте, снадобье достопочтенного доктора Бениньо сколь чудодейственно, столь же и отвратительно. Его лучше закусить.

Трудно сказать, сказывалось ли выпитое вино, или Годелот попросту успел устать от треволнений того нескончаемого дня, но сил на новый приступ неловкости не осталось. Шотландец без колебаний сел напротив Орсо, решив попытаться понять, что за роль собирается сыграть в его судьбе этот странный человек.

А полковник был, несомненно, странным. Он явился, словно грянувший с небес ангел, невероятно вовремя. Он спас Годелота из цепких лап Инквизиции и предложил ему то самое будущее, которого шотландец жаждал. Но верить Орсо у Годелота все же не получалось. Как ни молод был шотландец, он знал — все события имеют свои причины, а все люди — свои интересы. Но что за интерес преследовал этот могущественный человек, благодетельствуя «бестолковому птенцу»? Нет, в полковнике что-то было не так… Настолько не так, что все инстинкты шотландца выгибались кошачьими спинами при одном взгляде в темные жерла полковничьих глаз. Годелот почти всю сознательную жизнь провел среди военных. Он знал этот народ тем особым знанием, которое свойственно детям, что впитывают суть окружающих людей, еще не умея рассуждать об их повадках и характерах.

В Орсо было все, что Годелот привык видеть в старших командных чинах: безупречная выправка, властность коротких фраз, привычка к безоговорочному повиновению окружающих. Но что-то неуловимое, ускользающее выбивалось из этих жестких рамок, как подчас из-под доспехов мелькает край кафтана. И Годелот пытался нащупать в ворохе разбредающихся от усталости и жара мыслей эту странность, мешавшую ему понять, как вести себя со своим спасителем и новым командиром.

Орсо меж тем с невозмутимым спокойствием разрезал принесенный Филоменой мясной пирог и, казалось, полностью сосредоточился на еде. Годелот некоторое время сидел, то глядя на исцарапанную множеством усердных ножей столешницу, то украдкой поднимая глаза на смуглое горбоносое лицо полковника.

— Не молчите, будто девица на смотринах, — Орсо налил себе вина, — у вас наверняка есть вопросы. Слушаю вас.

Эти слова окончательно сбили Годелота с толку. Офицеры так себя не ведут. Подчиненному не след задавать вопросы, его дело — исполнение распоряжений, о чем шотландцу при всяком удобном случае напоминали и отец, и Луиджи, и командир гарнизона, седой хромоногий капитан Гвидо. Но Орсо подчеркнуто держался на равных с зеленым юнцом, обязанным ему жизнью. Что ж…

— Дозвольте спросить, мой полковник, — шотландец откашлялся, — в чем будет состоять моя служба?

Кондотьер поднял голову и посмотрел на Годелота со смесью любопытства и насмешки:

— Это именно то, что сейчас вас беспокоит? — вкрадчиво спросил он.

— Так точно, — без колебаний отрезал Годелот.

Орсо неторопливо доел пирог, отер губы и откинулся на спинку скамьи:

— Как угодно, — отрубил он, — и вашей первоочередной обязанностью будет запомнить правила. Извольте усвоить первый закон службы под моим началом: никогда не считайте меня болваном. Я знаю устройство солдатской души не хуже, чем механизм колодезного журавля. Не пытайтесь мне лгать ни при каких обстоятельствах, даже самых критических. Это в ваших же интересах.

Далее: я умею отличать тупость от простодушия, однако не прощаю разгильдяйства и не выношу игроков и пропойц. И третье: с любой своей личной неурядицей вы первым долгом идете ко мне. В своем полку я должен знать все и о каждом. Я не играю в доброго отца и не питаю слабости к решению чужих проблем. Однако тот, кто был достаточно глуп, чтоб нажить свою беду, едва ли будет достаточно мудр, чтоб выйти из нее с честью. А интересы моего нанимателя требуют, чтоб каждый солдат моего войска думал о своей службе, а не о карточных долгах и брюхатых потаскухах. Вам все ясно, Мак-Рорк?

— Да, мой полковник, — машинально отчеканил Годелот, подавляя невольное желание снова вытянуться в струну. А Орсо оперся локтями о стол и внимательно вгляделся в глаза подчиненного:

— Превосходно. А теперь оставьте в стороне то, что вы и так завтра узнаете от капрала. Подумайте и спросите обо всем, что хотите узнать именно сейчас. Завтра я стану вашим командиром, и все вольности закончатся. Но сегодня мы с вами сотрапезники и… хм… немного сообщники. Итак, я вас слушаю.

Подросток молча глядел на полковника, чувствуя себя ребенком и ненавидя себя за это ощущение. Орсо чего-то ждал… И Годелот отчего-то знал, что не имеет сейчас права на ошибку. Сейчас он мог задать любой вопрос… Быть может, именно тот, который ему некому было задавать все эти дни. В висках закололо, а все странности и загадки недавнего времени разом засуетились в мозгу, как запертые в тесном закутке пчелы.

— Не смущайтесь, — снова ровно повторил Орсо, а в темных глазах блеснуло… нетерпение. Словно кондотьер ждал от шотландца какого-то очень важного шага, что повернет ход событий в нужное ему русло. Да, полковник, вы совсем не болван. Вы спасли мне жизнь, а теперь запанибрата ужинаете со мной и подталкиваете к откровенности, глядя, как у меня подрагивают от озноба руки, и зная, что я плохо соображаю…

Годелот глубоко вздохнул:

— Мой полковник. Я хотел бы знать, почему вы спасли меня из пыточного каземата.

Орсо чуть приподнял брови, уголок обезображенных губ снова насмешливо дрогнул. Но Годелот коротко качнул головой:

— Я знаю, как трудно найти службу в хорошем полку. Я же вовсе не имею никакой ценности. Даже не бывал в настоящем бою. Значит, вам что-то от меня нужно. Но вам достаточно было оставить возле меня флягу с водой, чтоб я не мог до нее дотянуться. Или… да что там, проколоть мне локоть, обмакнуть головой через борт лодки. У вас была сотня способов получить от меня все что угодно. Вы видели меня там. Я стоял у самой грани. Так зачем везти в Венецию и брать на службу… бестолкового птенца?

Орсо снова усмехнулся, но на сей раз без пренебрежения.

— Браво, Мак-Рорк, вам не занимать здравого смысла, — он снова налил вина, но на сей раз наполнил и кружку Годелота, — а на деле все просто. Я недолюбливаю святых отцов. А в особенности ту расточительность, с которой они калечат молодых и здоровых людей, способных быть солдатами. Заметьте — теми самыми солдатами, что пойдут сражаться под знаменами, увенчанными именем Господа. И если у меня есть возможность досадить им — я охотно это сделаю.

Годелот помолчал. Наверное, не стоит больше спрашивать, ведь ему дали ответ, которым можно было удовлетвориться. Но что-то все равно не увязывалось… А полковник, меж тем, перестал усмехаться и посерьезнел:

— Я думаю, вы догадались, что я не просто заглянул в застенок отца Руджеро на огонек. У меня были причины искать вас там. Я прежде всего кондотьер, Мак-Рорк. И я не из тех мусорщиков, кто сгребает в свои полки любое отребье. А слухами, как вы знаете, полнится земля. Отцу Руджеро известно о вашей эскападе в лесу этого несчастного графа… Кампано, кажется. Кстати, не слишком умно было упоминать о ней в вашем прошении в Патриархию. Об этом инциденте стало известно и мне — я не гнушаюсь сплетнями, а потому быстро узнаю новости. И если монахам от вас нужны лишь ответы — то мне есть, что предложить мальчишке, сумевшему противостоять четверым взрослым солдатам и выйти победителем, а потом несколько часов продержаться под пыткой и допросом. Из вас может выйти толк, Мак-Рорк.

С этими словами, полковник поднял кружку:

— Давайте выпьем. Согласитесь, этот день мог закончиться для вас иначе.

Нет, сидящая в изнуренном уме заноза никуда не исчезла. Но тон полковника неуловимо изменился, и Годелот понял, что на сегодня время сложных вопросов закончилось. И правда, этому дню пришел срок подойти к концу… Шотландец почти физически ощутил, как разжимается крепко стиснутый где-то внутри кулак, и тут же сдерживаемая усталость свинцовой плитой легла на плечи. Годелот словно впервые почувствовал, как в кухне тепло и сухо, как заманчиво пахнет лоснящийся румяными краешками пирог, как он сам нестерпимо голоден… Так к черту все вопросы, для них будет завтрашний день.

Подросток тоже взялся за кружку, встал, поклонился Орсо:

— Благодарю вас, мой полковник. За здравие нашего сеньора нанимателя.

Он не успел поднести кружку к губам. Дверь распахнулась, ударив в стену, и в кухню вбежал лакей. Не обращая внимания на гневное кухаркино «да что ж ты носишься, ирод!», он бросился к полковнику и что-то прошептал тому на ухо. Орсо вскинул голову. Поставил нетронутую кружку, расплескав вино, и стремительно вышел вон, бросив напоследок:

— Отдыхайте, Мак-Рорк.

Глава 17. Каменная королева

Один, два, скорее… Три, четыре, скорее… Отец Руджеро мерно отщелкивал агатовые бусины четок, все прибавляя темп, словно секунды тоже могли ускорить свой бег. Гребцы старались на совесть, но монаху казалось, что чернильная вода канала гуще сахарной патоки, и лодка вязнет в ней, едва продвигаясь вперед.

Злость стояла поперек горла жгуче-кислым комом, и доминиканец давился ею, не умея ни сглотнуть, ни выплюнуть. Все пошло прахом… Череда таких блистательных удач и безупречно отыгранных ходов… И Руджеро с бесящей ясностью понимал: винить некого. Это лишь его собственный просчет.

Орсо, чертов шантажист… О тайной допросной на унылом островке знали всего несколько человек. Помимо самого отца Руджеро, туда имели доступ лишь брат Ачиль и глухой брат Лукка, после тяжелейшей болезни страдавший тихим и безобидным слабоумием, покорный, скрупулезный, хотя почти не способный связно говорить.

Двое бессменных солдат, нанятых лично самим Руджеро, также были совершенно надежными людьми: брат одного сидел в тюрьме по обвинению в краже церковного имущества, и лишь благодаря ходатайству Руджеро дело не дошло до плахи. У второго же неизлечимо хворала дочь, и доминиканец платил за врача и доставал снадобья, поддерживающие ее жизнь.

Откуда ниществующий монах брал деньги — это к делу не относилось. Однако Руджеро имел свои убеждения о судебной системе, не брезговал взятками и никогда не экономил на преданности своих подручных, умело поддерживая в них на малом огне правильный замес страха с благодарностью.

Отец Руджеро крайне редко использовал свое убежище и всегда был очень осторожен. Как же он не учел, что Орсо, обычно относившийся к нему с ироническим пренебрежением, на сей раз пустится по его следу? Хуже того, он сам позорно спасовал перед полковником, порядком обескураженный его появлением и угрозами.

Какого же дьявола он повелся? Почему вовремя не сообразил, что Орсо все равно никогда на него не донесет? Ему не позволят… Орсо всего лишь наемник… Тогда как он, Руджеро, совершенно иное дело! Но нет, он молча дал мерзавцу голыми руками выхватить у него прямо из-под носа уже дозревавший плод. И один Господь теперь знает, что за судьба уготована Мак-Рорку. Не лежит ли он уже на дне Лагуны с отрубленными руками, выложив перед смертью полковнику все, как на последней исповеди…

Лодка уже шла по Каналаццо, стиснутому с обеих сторон фасадами зданий. Здесь, у этой торной водной дороги, Венеция вздымалась перед своим гостем прямо из волн, ослепительная в красоте колоннад и куполов. Но Руджеро знал, что днем на белых ступенях и статуях отчетливо виден мох. А уж о паутине узеньких канальцев в глубине города, где верткая гондола с трудом крадется по тинистой воде, едва не скребя бортами о заплесневелые стены домов, он и вовсе предпочитал не вспоминать. Но вот по правому берегу показались купола старинной церкви, и вскоре впереди замаячили остатки злополучного моста Риальто, обрушившегося еще в отроческие годы отца Руджеро.

Лодка подошла к уже знакомому читателям особняку, там и сям скупо озаренному огнями в окнах. Нос суденышка ткнулся в ступени причала, и монах встал, хватаясь за массивный поручень и нащупывая ногой первую ступеньку. Господи, как он ненавидел этот лягушачий город!

Руджеро не взялся бы толком даже объяснить, зачем несся сюда в такой спешке… Он потратил битых два часа на уничтожение всех улик в своем застенке. И теперь ярость пополам с тревогой жгли его столь невыносимой мукой, что он не мог оставаться в неведении, даже если сейчас ему предстояла новая стычка с Орсо, который, конечно, не преминул бы подчеркнуть свою победу над доминиканцем.

Огромные двери уже распахнулись, выпуская на лестницу широкую трепещущую полосу света. Монах коснулся благословляющей дланью склоненной головы лакея:

— Сесто, полковник Орсо в особняке? — проговорил он возможно ровнее, а лакей истово закивал:

— Да, святой отец. Прикажете что-то передать?

— Нет, не нужно, — Руджеро рассеянно нахмурился, — сейчас время смены караулов, негоже мешать службе.

— Так сегодня караулы господин капитан проверяет, — с готовностью пояснил лакей, — его превосходительство приехал с каким-то молодым оборва… виноват, со служивым из малых чинов. На кухню его отослал, беседу учиняет. Может, однополчанина какого родственник…

Руджеро невольно встрепенулся, но лакей поднял выше шандал:

— Святой отец, извольте наверх пожаловать. О вас уже час, как их сиятельство спрашивали. В малой библиотеке ждут, очень волнуются.

Руджеро замер:

— Что?

— Так за вами уж скороход с письмом послан, — Сесто снова торопливо поклонился, — я-то вовсе подумал, что ваша милость потому и пожаловали.

Но Руджеро уже не слушал, устремившись вверх по лестнице и забыв об Орсо с его кознями.

Одинокий фонарь горел на крюке у дверей библиотеки, и Руджеро невольно ощутил себя мошкой, с неистовым восторгом несущейся на этот теплый оранжевый свет. У самой двери монах остановился, унимая дыхание. Видит Бог, он был смелым человеком. Но всякий раз трепетал у входа в эту уютную библиотеку. Негромко стукнув в дверь, доминиканец медленно толкнул медную ручку и вошел в полукруглый зал.

Тяжелые книжные шкафы прятались в тени. Большой портрет взглянул из полутьмы жутковато-ясными, приветливыми глазами. И только в центре две медные жирандоли ярко освещали низкий овальный стол и стоящее у него диковинное кресло, вместо ножек оснащенное большими колесами. В кресле неподвижно сидела женщина.

Герцогиня Фонци

Ей едва ли было многим больше сорока лет, но изможденное лицо в свете свечей было восковым, как у покойницы. Вычурно сплетенный узел темных волос, густо заиндевевших ранней сединой, казался слишком тяжелым бременем для хрупкой шеи. Худое тело, утопающее в складках черного атласа, выглядело несуразным, словно нерадивый резчик пытался скрыть убожество дурно сделанной марионетки, завернув ту в тряпицу дорогой ткани. Лишь глаза, огромные, пронзительно-серые, внимательные, жили на желтоватом лице. Они мерцали, вдумывались, вопрошали, словно заточенный по лживому доносу узник жадно смотрел из зарешеченных окон полуразрушенной крепости, каждый миг ожидая свободы.

То была герцогиня Лазария Фонци, некогда блестящая аристократка и неизменная героиня светских сплетен, а ныне уже больше десяти лет томящаяся под гнетом паралича.

Монах несколько секунд смотрел в глаза недужной, а затем шагнул к креслу и коснулся гладкого желтоватого лба коротким поцелуем.

— Чувствую, — прошелестела женщина.

Это был их многолетний неизменный ритуал, полный смысла и не предназначавшийся ни для чьих глаз. Руджеро отступил назад, и губы герцогини дрогнули:

— Дами… ано… — невнятно проговорила она, будто не уверенная, что видит его наяву, и каждым слогом пригвождая его образ к реальности.

— Лазария, — Руджеро ощутил, как привычно сдавливает горло, — чертова эгоистка… Я две недели жил в аду.

— Я ждала вас… каждый день, когда хоть что-то… соображала. Но доктор такой… скучный…

А монах перевел дыхание, подходя ближе к креслу:

— Доктор во всем и виноват, — отрезал он, — мне сразу не понравилась его затея раскатывать с вами по стране в такой зной. Неужели очередное медицинское светило развалилось бы, самолично приехав в Венецию? — он на миг запнулся и добавил уже тише:

— Вы до смерти меня напугали.

Герцогиня же усмехнулась, криво и жутковато: последние живые мышцы лица дурно слушались ее.

— Так вам и надо, — проговорила она, и за надсадным скрежетом голоса доминиканец услышал прежние насмешливые ноты, — я специально… просила Бениньо не щадить… ваших чувств. Иначе… вы бы возомнили, что после… последних проиг… рышей я боюсь садиться с вами за шах… матну… ю доску и потому при… притворяюсь. А поездка все равно была чу… десна. Глупо жалеть о при… приступе, который… и так случился бы… в любой день.

— Как вам не совестно так шутить, — пробормотал Руджеро.

— Еще одно… сомнительное… мое преимущество, — парировала Фонци, — можно вести себя… как угодно. Все равно… стыдно будет другим…

Она закашлялась, хрипло втягивая воздух. Руджеро стиснул четки, наматывая их на ладонь и сжимая зубы до ломоты в челюстях. Он отчаянно ждал этих встреч, копил в памяти недолгие минуты с глазу на глаз, но каждый раз безмолвно изнемогал от зрелища стоических мук и собственного бессилия. Молился ночи напролет, а назавтра снова шел сюда, испытывая подспудный страх, что в его отсутствие случится что-то, чего уже будет не исправить никакими молитвами.

В дверь резко постучали, и монах вздрогнул, будто разбуженный. Полковник Орсо ворвался в библиотеку, даже не заметив, как вдребезги разбивается повисшее в ней зыбкое тепло. Прямо с порога устремился к креслу герцогини, едва взглянув на доминиканца:

— Ваше сиятельство, — полковник отвесил глубокий поклон, — наконец-то, благодарение Господу.

— А, вот и мой… рыцарь, — герцогиня уже почти выровняла дыхание, только предательский хриплый свист разносился в тишине библиотеки, — я вас ждала. Оставьте политесы. Сади… тесь. Вы же не… у моего… гроба…

Монах отступил к креслу, выжидательно глядя на полковника. Орсо не шелохнулся, так и оставшись стоять. Несколько часов назад он уходил из тюрьмы на островке победителем. Прощаясь, был подчеркнуто учтив, как всегда, когда чувствовал свое превосходство. А сейчас даже прямая спина его излучала волнение. Занятно…

Руджеро ощутил, как внутри неопрятным комком завозилось злорадство, а Орсо вдруг сухо и ровно начал:

— Сударыня, мне не впору садиться. Мне и стоять больше пристало бы сейчас на коленях.

По одной щеке герцогини прошла судорога, будто кто-то дернул за пропущенную под кожей нить:

— И все же… сядьте. Мне трудно… смотреть на вас сни… зу. Мир две… недели вращался без меня, полковник. Я жажду… новостей.

Полковник шагнул вперед и сел на низкую скамью у самого кресла.

— Моя сеньора, — проговорил он тем же сухим тоном человека, решившего не оправдываться, — я не успел отчитаться об осаде Кампано. И потому пришел покаяться. Я подвел вас. Я так и не сделал главного, зачем вы посылали меня.

Он осекся, но Фонци молчала, глядя ему в глаза и все также судорожно кривя уголок рта. И Орсо продолжил:

— Осада была недолгой. Мы вошли в замок еще рассвета. Граф убит. Я в точности передал ему ваши слова перед тем, как нанести последний удар. Писарь уже составил полный отчет о нашей кампании, отдельно приложены мои собственноручные записи, прошу вас, сударыня, — полковник вынул из-под дублета плотно запечатанный пакет и положил его на стол, — далее…

Это короткое слово повисло в воздухе, неуклюже контрастируя с обычными для полковника рублеными фразами. Орсо откашлялся, но глаза герцогини вдруг запылали так, словно внутри неподвижного тела вспыхнул факел:

— Орсо, — хрипло отсекла парализованная, — сколько слов… Признайтесь уже, не… мучьте себя. Вы не нашли…

Повисла тишина, нарушаемая негромким свистом дыхания герцогини. Полковник смотрел в полыхающие серые глаза, и на лбу его тускло поблескивали капли пота.

— Я потерпел все возможные неудачи, моя сеньора, — почти прошептал он, — я не нашел Треть. Пастор Альбинони мертв. Покончил с собой у меня на глазах. И это тоже моя вина.

Лицо герцогини побледнело до почти ненатуральной желтизны, глаза превратились в черные провалы. Руджеро вскочил:

— Орсо, черт бы вас подрал, — рявкнул он, — позовите доктора!

— Дами..ано, не смейте… звать Бениньо. Во мне и так уже… больше снадобий, чем… крови. Полковник. Вы недо… недо… говорили. Ну же, рассказывайте… умоляю… — Фонци умолкла, только лицо подергивалось непослушными нервами, и Орсо вдруг понял, что лицо недужной похоже на глухую клетку, в которой бьется и воет пойманный зверь.

— Сударыня, — промолвил он, не отводя взгляда, — я виноват. Но, возможно, у меня еще есть шанс оправдаться в ваших глазах.

Он сделал паузу и заговорил быстро и отрывисто, будто шлепками выкладывая на стол карты:

— Перед смертью пастор сказал несколько слов, которых я не понял. «Я ждал вовсе не вас». В тот миг я не придал значения этим словам. Но я вспомнил о них позже, поскольку произошло еще одно событие. Почти одновременно с нами в замке побывал незваный гость. В суматохе он явился незамеченным и сумел исчезнуть, уйдя от посланной следом погони. Видимо, именно его и ждал пастор. Моя сеньора… По всем признакам это был Джузеппе Гамальяно. Последний из Клана. Тот самый ребенок, чьего тела так и не нашли на пепелище одиннадцать лет назад.

Снова грянула тишина. Такая густая, такая душная и звонкая, какая бывает, если прямо перед лицом полыхнул мушкетный выстрел.

— Вы… вы уве… увере… Орсссс… сооо… — восковое лицо герцогини вдруг побагровело, уголок губ пополз вниз в странной гримасе, горло судорожно содрогнулось, словно воздух не проходил внутрь. Монах рванулся к креслу, громыхнула упавшая скамья:

— Лазария! — выкрикнул он, — Орсо, врача!!!

В ответ лишь с размаху хлопнула дверь, а Руджеро упал на колени перед креслом, хватая герцогиню за руки. Фонци надсадно захрипела, будто захлебываясь, на высоком лбу вздулись вены, и вдруг судорога кособоко выгнула неподвижную спину. Монах вскочил, выпуская холодные руки и припадая к герцогине, пытаясь удержать безвольно корчащееся тело:

— Лазария, — зашептал он, давясь ужасом, — Лазария, умоляю вас, держитесь… Господи, всеблагой отец мой… Сейчас, сейчас… Я не позволю, клянусь… Лазария, только дождитесь… Верую во единого Бога Отца… Я найду его, Лазария. Я обыщу всю Италию, всю Европу, весь ад, если понадобится… Я задушу его собственными руками, и пусть все грехи мира встанут мне поперек нутра. Только живите… Живите, прошу… Дождитесь… Я все исправлю, только живите…

Слова сыпались ворохом, путаясь, сталкиваясь, мешаясь с обрывками молитв. А монах стискивал больную в дрожащих объятиях, прижимал к груди затейливо причесанную голову, шептал, упрашивал, заклинал, умирая от страха, глядя в полные бессильного ужаса глаза на портрете напротив. Он едва расслышал, как позади снова стукнула дверь, когда чья-то жесткая рука рванула его за плечо, и доминиканец встретился глазами с Бениньо.

— В сторону, святой отец. Нужно отворить кровь, — отрезал тот. Но Руджеро не разомкнул рук.

— В сторону с вашими истериками! — рявкнул врач, — дайте же мне помочь ей!

Доминиканец отшатнулся, сжимая гудящую голову ладонями, а Бениньо уже раскладывал на столе инструменты, что-то командуя лакеям. Резко запахло каким-то снадобьем, и герцогиня обмякла, задышав ровнее. Бениньо обернулся к монаху:

— Выйдите, отец Руджеро, — безапелляционно приказал он, — даже духовнику не следует видеть все подряд. Сейчас ее сиятельству безразлично, но после это может ее тяготить. Не усложняйте то, что и так непросто!

Монах не спорил. Все еще что-то беззвучно шепча, он двинулся к двери, слыша, как за спиной звякнул металл: врач бросил ланцет в миску. Доминиканец ускорил шаги, почти выбегая из библиотеки. Напоследок ему почудилось, что тот самый портрет сумрачно и укоряюще смотрит ему в спину.

***

Полковник стоял на террасе, рассеянно глядя вдаль. На кампаниле Святого Марка недавно отбили час ночи.

Позади послышались шелестящие шаги.

— Отец Руджеро, — не оборачиваясь, констатировал кондотьер, — что там?

— Бениньо колдует вовсю, — отозвался доминиканец, приближаясь к парапету и тяжело опираясь на него. Орсо нахмурился, но промолчал. Несколько минут протекли в обессиленной тишине, затем монах сухо отрезал:

— Не самый мудрый поступок, полковник, обрушить на ее сиятельство столько потрясений за один рассказ.

На шее военного вздрогнуло сухожилие: он понял упрек.

— Возможно, — глухо ответил он, — но после провала в Кампано я думал, что должен хоть чем-то…

— Не оправдывайтесь. Вам просто невыносима мысль остаться в дураках. И вы поторопились прикрыть свою высокомерную шею, похваставшись сомнительным успехом. Моим успехом, заметьте.

Голос Руджеро набрал силу — снова вспыхнула злость, забывшаяся было среди суматохи этого вечера. Но Орсо лишь отмахнулся:

— Святой отец, вы будто дитя, у которого другой карапуз отнял желудевого солдатика. Неужели вы не понимаете, что ничего не добились бы от Мак-Рорка? Я знаю это племя. Этот молодой осел скорее умер бы в вашей пыточной, не принеся никакого толка, зато до колик гордый собой. Сила тут бесполезна. Так что уймите заносчивость и просто доверьте парня мне. Я подберу к нему ключ.

Монах помолчал, сжимая зубы. Снова взглянул на собеседника:

— Что же вы хотя бы о нем не доложили, раз так хотели утешить ее сиятельство? — еще начиная эту фразу, Руджеро уже чувствовал, что звучит она мелочно и сварливо, но полковник ответил совершенно серьезно:

— Потому что ее сиятельство страдает, а страдающий человек непредсказуем. Кто знает, не понадобится ли герцогине в дурной день жертвенный буйвол. И смогу ли я ее ослушаться. Нет, Руджеро. Эту игру нам придется доиграть самим. И солдатиков делить нам лучше без взрослых.

Монах сглотнул, будто к горлу поднялась желчь. Пожалуй, стоило уняться, но его все еще одолевала досада, и колкости сами рвались с языка:

— Итак, пастор покончил с собой, — вкрадчиво отметил он, — меж тем, как Мак-Рорк насчитал на его теле одиннадцать ран. Не многовато ли рвения для самоубийства?

Он ждал, что Орсо огрызнется, но тот лишь поморщился, отворачиваясь:

— Отстаньте, Руджеро, — устало бросил он, и доминиканец отчего-то ощутил неловкость, будто действительно вел себя ребячливо.

— Вы по-прежнему считаете, что Гамальяно приехал на встречу с пастором? — сумрачно спросил он.

— Не знаю, — покачал головой полковник, — я даже не знаю, Гамальяно ли он. Но я спрошу его об этом, не сомневайтесь.

Монах еще минуту молчал, а потом запахнул плащ, погасив белый отблеск туники.

— Доброй ночи, — сухо обронил он, отступая к лестнице и исчезая в темноте.

Глава 18. Сладкий плод чертополоха

Отец Дамиано Руджеро ворвался на страницы этой повести непрошенным и успел наворотить немало такого, что не могло не оттолкнуть от него сердца читателей. Но я хочу пролистать его жизнь на много лет назад, чтобы дать этому суровому и по-своему жестокому человеку право быть если не иначе оцененным, то лучше понятым.

Руджеро, носивший тогда нехитрое имя Пио, рано осиротел. Его родителей быстро и безжалостно сгубила эпидемия какой-то свирепой хвори. Ребенка же зубцы того страшного гребня пропустили, и семилетний мальчик оказался в сиротском приюте при монастыре близ Бергамо. Если о столь печальном детстве можно так сказать, то Пио повезло: обителью заправлял аббат прогрессивных взглядов, убежденный, что все беды мира от невежества, а потому детей надобно не лишь кормить, но и обучать грамоте, а затем пристраивать к ремеслам.

Сразу оценив странный цвет глаз ребенка, настоятель крепко задумался. Всем известно, что люди с разными глазами — ублюдки Сатаны, и от них не приходится ждать ничего, кроме несчастий. Однако мальчик имел глаза лишь разных оттенков одного цвета… И аббат, вовсе не лишенный здравого смысла, рассудил, что Сатана попытался вмешаться, однако, несомненно, был посрамлен Господом, а посему разнокарие глаза сироты — скорее знак Божьего величия. Для подтверждения своей правоты аббат без промедлений окрестил воспитанника новым именем Дамиано, что означает «усмиренный».

Характером Дамиано отличался трудным, не робел ни наставников, ни розог, был неуемно перечлив, пререкался с учителями по любому поводу и часто сидел под замком на хлебе и воде для вразумления. Но при этом был отчаянно любопытен, на редкость понятлив, и потому преуспевал в учении, заметно обходя прочих приютских питомцев.

Настоятель, человек суровый, но добросовестный, всерьез приглядывался к отроку. Ему нечасто попадались способные ученики, зато строптивцев он повидал вволю и отменно знал, что даже самые отборные ростки разума легко заглушаются бурьяном дурного нрава. А посему он без колебаний обратил отрока к церковной стезе, надеясь, что служение Господу разовьет в мальчике лучшие качества.

Руджеро охотно облачился в монашеский хабит — святая мать католическая церковь обещала ему не только надежное будущее, но и открывала доступ к областям науки, недосягаемым для большинства простых смертных. Однако, несмотря на горячие надежды настоятеля, юный новициат не обрел в лоне церкви ни покоя, ни просветления.

Первые годы послушания стали для Руджеро адом. Нет, секли его не чаще прежнего. И черствым ломтем хлеба вполне можно было насытиться, вдоволь запив его холодной водой из монастырского колодца. Но как было мириться с другим?..

Пока прочие монахи истово вчитывались в непреложные догматы, изрекаемые Священным Писанием, черпая в них силу и веру, Дамиано изнемогал от страха и терзался тягостными сомнениями. Библия не утешала юношу, не желала дарить благость… Библия лгала.

Руджеро читал, перечитывал, думал и вдумывался — но с пожелтевших страниц на него глядела ложь, и новициат простирался на полу кельи, молился, давясь слезами, каялся в скудоумии, изнывал от стыда и выпрашивал у небес прощения и разъяснений. Дыхание заходилось от страшного слова «еретик», а ответы все не приходили.

Дамиано не верил.

Зимой он разглядывал снежинки, оседавшие на черный рукав рясы, и упивался их совершенной ошеломляющей красотой. Летом, затаив дыхание, любовался хрупким разноцветьем крыльев бабочек, поражаясь чистоте ярких красок. Он подолгу сжимал и разжимал пальцы, наблюдая за безупречными движениями мышц и сухожилий, что позволяли ему тончайшим пером выписывать мелкие готические буквицы. Он кормил в монастырском дворе голубей, засматривая в умные оранжевые птичьи глаза, восхищаясь перламутром крохотных перышек на гладких шеях.

И не верил. Не верил, что эту мудрую красу, эту непогрешимую точность могла создать та мелочная, тщеславная, мстительная личность, что так превозносилась в Библии…

Как мог Он, наделивший тело женщины тайным умением порождения нового человека, запросто истребить в каждой египетской семье по ребенку? Он ли после этого был вправе твердить «не убий»?

Как мог Он поощрять тех, кого Библия звала праведниками, развратничать со служанками, а потом выгонять их из дома вместе с прижитыми отпрысками лишь потому, что законная жена понесла? Не Он ли завещал, «не прелюбодействуй»?

Как мог Он ожесточать сердца и толкать людей на гнуснейшие злодеяния, лишь чтобы доказать им впоследствии свое могущество?

Почему Он равнодушно следит за тем, как армии в его честь жгут города, а тысячи людей истребляют себе подобных, но зато бдительно придирается к соблюдению поста?

А как насчет цепочки «грех-покаяние-грех-покаяние»? Почему спасение души так напоминало гроссбух лавочника?

Эти деяния слишком отчетливо пахли сугубо человеческими слабостями и прихотями. И Дамиано разуверился в Священном Писании.

Юношеский пыл поначалу заставлял его искать ответы на эти тяжкие вопросы у отцов-наставников. Но церковь никогда не поощряла излишней любознательности. Вспомните, что именно с этого пагубного свойства праматери Евы и начались все беды человечества.

Теперь Руджеро усмиряли уже не на отроческий лад. Его били плетьми для очищения духа болью, накладывали многодневные епитимьи, морили голодом и грозили отлучением от церкви. Но колючие семена сомнений, подобно чертополоху, не нуждались в орошении и уходе. Они заполоняли душу Дамиано все быстрее и вскоре расцвели пышным цветом на почве, щедро удобренной кровью, по́том и слезами.

К двадцати пяти годам уже принявший обеты молодой монах окончательно превратился в закоренелого вольнодумца.

Однако наука пошла впрок. Руджеро более не делал свои идеи общим достоянием, смиренно каялся на исповедях в греховных искусах, воздевал руки в притворном отчаянии, а потом в тишине своей кельи предавался совершенно иным размышлениям.

Незаметно для себя Руджеро собрал воедино то, что знал об устройстве мира, о его законах и о расхождении этих законов с людскими правилами. И думы эти выковали в монахе другую веру, его собственную. Веру в Бога доброго и надежного, строгого и справедливого, что умел отличать пустую жестокость от воздаяния, а ошибку от шельмовства, что никогда не ждал раболепного поклонения, а потому не нуждался ни в святых книгах, ни в пышных храмах, ни в сложных обрядах.

Руджеро истово верил и так же истово молился. Но молитвы эти были совсем не похожи на те, каким его учили с детских лет.

Годы шли, и до Италии все гуще доносился чад костров Святой Инквизиции, разожженных твердой рукой Томасо де Торквемады. Пусть Инквизиция здесь еще не успела пустить корни так глубоко, как в Испании, но Дамиано Руджеро знал, как плотны тонкие сети церковной судебной системы, как огромны ее власть и влияние, и принял важное решение. Он не собирался становиться мучеником веры. Не видел смысла в пустых потугах убедить кого-то в своей правоте, которые неминуемо закончатся казнью. Он твердо знал, что ему нужны власть и свобода. И мятежный монах вступил в ряды борцов с ересью.

Руджеро был умен и характером обладал твердым. Истовыми молитвами, лютыми самоистязаниями, горячими исповедями он убедил святых отцов в том, что истинная вера искоренила в нем скверну вольнодумства. Патриарх же всегда привечал тех, кто сумел устоять перед соблазном и утвердиться на прямой дороге. Вскоре рукоположенный отец Руджеро, несмотря на молодость, был хорошо известен в церковных кругах Миланского герцогства и даже приобрел некоторый вес, как человек твердых убеждений и великолепного умения вести допрос.

Чего искал Руджеро, к чему стремился? Он не любил пыток и, справедливости ради, замечу, что допросы снимал тщательно и непредвзято. Он не жаждал непременно уличить человека в преступлении, вел с арестованными длинные разговоры, пытаясь докопаться до сути. Доминиканец едва ли признался бы в этом вслух, но именно среди еретиков, безбожников и иноверцев он надеялся найти единомышленников…

Духовное одиночество тяготило его, человеческая трусость и корысть, легко толкавшая людей на пустую клевету, вызывала омерзение. Люди — то приземленные и ограниченные, то фанатически цепляющиеся за мракобесные суеверия, то откровенно козыряющие лицемерным благочестием, все больше отталкивали Руджеро.

Доминиканец не хотел признаваться себе, что запутался. Что потерял очертания своей цели и уже не помнил, надеется ли он донести до кого-то веру в иного Господа, очищенную от вековых наветов, или же хочет, чтоб его попросту оставили в покое с его собственной религией.

Руджеро

Он молился — то отчаянно, то требовательно, то горько, то смиренно. Он не боялся Господа — в его преклонении не было места страху, Руджеро был твердо убежден в умении Всевышнего слышать его и понимать.

И Господь улыбнулся своему строптивому слуге, послав ему человека, навсегда изменившего его жизнь. Одним ярким зимним днем Руджеро был зван к обеду некой эксцентричной особой: герцогиней Фонци, посетившей Бергамо по делам…

***

Парализованная герцогиня Фонци редко покидала свой особняк, наводивший на обывателей почти суеверный страх, будто логово таинственной твари. Она с трудом цедила слова сквозь слегка перекошенные губы, в особо тяжелые дни вообще не могла говорить, и объясниться с нею умел лишь бессменный и преданный доктор Бениньо, разработавший целую систему знаков.

И мало кто мог бы поверить, что эта хрупкая развалина, внушавшая жалость и содрогание, когда-то была одной из самых необычных и влиятельных женщин своего времени. Впрочем, влияния герцогиня не утратила, по-прежнему крепко держа вожжи, но теперь, увы, чужими руками…

…Бернардо Контелло, седьмой герцог Фонци, был человеком суровым, деловым и совершенно несентиментальным. Унаследовав огромное состояние, он преумножил его почти вчетверо и вдохновенно заправлял обширными землями, флотилией торговых судов и еще множеством прибыльных предприятий. Некоторые аристократы пытались презирать Фонци за торгашеские замашки, недостойные настоящего дворянина, но тот лишь усмехался, глядя на разоренных соседей с вершины своей золотой горы.

Нетрудно понять, что человеку такого склада было вовсе не до амуров, и женитьбу герцог воспринимал, как досадный, хоть и необходимый шаг: титулу и состоянию был нужен наследник. Ведомый этим резоном, герцог, уже шагнувший за порог сорокалетия, взял в жены девицу из благородной, но совершенно обнищавшей семьи. Он нимало не скрывал своих намерений и сообщил, что полностью обеспечит немногочисленную родню жены, самой же будущей герцогине не будет чинить никаких неудобств, ожидая от нее выполнения лишь одного условия: рождения сына. Девица, ошеломленная шансом выбраться из бедности, согласилась незамедлительно.

Но с судьбой договориться оказалось сложнее. Несмотря на все усилия, выносить дитя герцогине не удавалось. После двух выкидышей врачи осторожно предупредили, что новая попытка может стать для ее сиятельства роковой. Но герцог был непреклонен, сообщив жене, что в случае невыполнения обещания ей придется смириться с появлением в доме бастарда, благо найти в провинции здоровую миловидную девицу на роль племенной кобылы труда не составит. Супруга, бледная, изможденная и исплаканная, бросилась герцогу в ноги… Два месяца спустя герцогиня снова понесла. Ее оберегали, как хрустальную статуэтку, двое лекарей жили прямо в поместье, не отлучаясь ни на день. Беременность удалось сохранить, а ненастной осенней ночью ее сиятельство умерла родами, произведя на свет крохотную хилую девочку.

Когда врач, мрачный и порядком напуганный, протянул герцогу слабо пищащий сверток, тот взял его в руки и почти десять минут молчал, неотрывно глядя в складки полотна. А потом небрежно всучил дочь служанке со словами:

— Нанять кормилицу. За всеми расходами к казначею. И следите, чтоб не мешала хныканьем.

Так пришла в мир Лазария Бернарда Контелло, восьмая герцогиня Фонци.

Первые семь лет ее жизни прошли непримечательно: почти всех детей в богатых семьях растили кормилицы и служанки. Но секреты похожи на яйца: скорлупа у них хрупкая и в свой срок трескается. А потому Лазария рано узнала, отчего почти не видит отца, а при редких встречах тот едва ли узнает ее, равнодушно скользя по ее лицу взглядом.

Но герцогу пришлось запомнить и лицо дочери, и ее имя, когда крохотная девочка с измятом платье явилась к нему в кабинет. Он едва успел вопросительно-раздраженно поднять брови и потянуться к колокольчику, как Лазария подошла вплотную к столу и не по-детски жестко заявила:

— Я знаю, почему вы меня не любите. Вы хотели сына. Так вот. Я буду сыном.

Герцог помолчал. Опустил брови, убрал руку от колокольчика. Снова, как в тот, первый день долго смотрел в лицо дочери. А потом вдруг усмехнулся и так же жестко ответил.

— Что ж, попробуй.

…Но она не стала пробовать. Она просто стала. Пока ее сверстниц пестовали учителя танцев и игры на лютне, к Лазарии ездили преподаватели математики и философии. Прислуга только и успела, что поахать над барской причудой, как девочке наняли учителей верховой езды и фехтования. Няня Лазарии, потрясенная происходящим, молилась, чтоб господская блажь скорее прошла, и дитя оставили в покое. Но герцог и не думал ослаблять вожжи: начав эту странную игру то ли из любопытства, то ли назидания ради, он неожиданно увлекся ею.

Лазарии перевязывали разбитые колени и вправляли вывихнутые кисти, для нее была заказана рапира по руке из самого Толедо. Герцог лично присутствовал на поединках, изводя дочь саркастическими замечаниями, а потом небрежно трепал по наспех собранным в узел кудрям и порой насмешливо называл «сынок». Он стал все чаще появляться в комнате дочери, выбирая для нее книги и проверяя выученные уроки. Когда девочке исполнилось десять, он впервые взял ее с собой на принадлежавшую ему стекольную фабрику, потом на виноградники в Тоскану, а уже к двенадцати годам Лазария сопровождала отца во всех деловых вояжах.

Она пыталась вникать в дела и задавала сотни вопросов. И отец отвечал, сначала насмешливо, а потом все серьезнее и подробнее. На полях и в мануфактурах все вскоре привыкли к быстрому силуэту худенькой девочки-подростка в аскетически-простом платье и неизменных сапогах. Пятнадцатилетняя Лазария разбиралась в финансовых вопросах не хуже заправского стряпчего, а в восемнадцать самостоятельно принимала доклады от управляющих, подшивала, снабжала собственными комментариями и передавала отцу.

Подруг у Лазарии не было: герцогу вообще не приходило на ум, что у дочери может быть собственный круг общения. Девицам ее лет Лазария казалась безнадежной замухрышкой, самой же ей было не о чем говорить со сверстницами, ни беса не смыслившими в портовых податях и ценах на лес.

Герцог почти не заметил, как дочь стала его правой рукой. Он засиживался с нею до глубокой ночи в кабинете, делился планами и идеями, орал, драл три шкуры за любую ошибку и никогда не хвалил. Но своим поверенным в делах он открыто заявлял, что более непогрешимого помощника, чем «его чертовка» у него не было отродясь, и он жалеет, что Лазария не появилась у него на двадцать лет раньше.

И все же отец и дочь так никогда и не стали близки. Герцог не знал, как в действительности относится к нему Лазария, и, в сущности, едва ли этим интересовался. Сам он искренне уважал дочь, доверял ей во всем и неподдельно гордился ее умом и деловой хваткой, но ничего не знал о потаенных сторонах ее характера. Впрочем, какие чувства и мысли жили за холодно-собранным фасадом самой Лазарии не знал никто: кавалеров у нее тоже не водилось. Оставалась лишь стареющая кормилица — единственное существо, к кому Лазария питала нежную привязанность. Но она была вовсе не тем человеком, кому девушка могла открыть засовы своего непростого характера.

Когда же Лазарии исполнилось двадцать два года, герцог скоропостижно скончался от апоплексии, оставив завещание, в котором отписал дочери все состояние до гроша, земли и титул.

В одночасье став герцогиней и одной из самых завидных невест Европы, Лазария впервые осознала, что свободна… Совершенно свободна и вольна жить так, как вздумается, не считаясь ни с кем. Но с мыслью этой еще предстояло свыкнуться.

Первым делом новоиспеченная герцогиня отправилась путешествовать и исколесила все страны, куда можно было сунуться, не лишившись головы. Вернулась она невероятно похорошевшей и полной энергии. Вот тогда, только тогда из подспудных погребов ее души вырвалась на волю девочка, решившая стать своему отцу так и не обретенным сыном…

Лазария покинула провинциальную усадьбу, где росла, и переселилась в пустовавший дом отца в Венеции. Она железной рукой взялась за дела, сменила часть управляющих, поставив на угодные места безоговорочно преданных ей людей. Убедившись же, что мощный организм ее владений жизнеспособен и без ее пристального внимания, герцогиня очертя голову ринулась в пучину собственных желаний и интересов.

Она не хотела замуж. С детства узнавшая цену мужчинам, Лазария снисходительно презирала их павлинье племя, лепящее аляповатую золотую корону из одного только обладания срамным мужским органом. Впрочем, к своему полу она относилась с той же иронией, поскольку большинство известных ей женщин с непонятной угодливостью поддерживали и холили в мужчинах их нелепое самецкое высокомерие.

Облеченная могучим доспехом богатства и увенчанная пером дружбы самого дожа (которому отец никогда не отказывал ни в денежных вопросах, ни в военных), Лазария могла позволить себе любые сумасбродные выходки и упоенно пользовалась этой привилегией, благо, свободолюбивая Венеция все еще славилась обилием вольнодумцев всех мастей.

Она завела множество знакомств в богемных кругах, покровительствовала художникам и актерам. Ее мало интересовали модные лицедеи и прославленные в обществе поэты. Во дворец на Каналаццо стекались ученые, философы и литераторы другого толка. Здесь привечали тех, кого гнали с подмостков и кафедр за дерзкие речи и крамольные высказывания. Лазария Фонци не боялась никого и готова была защитить любого, кто мог насытить ее собственный пытливый ум, изголодавшийся среди отцовских гроссбухов. Она выделяла немалые суммы на научные исследования, нанимала адвокатов врачам, преследуемым за незаконное вскрывание мертвых тел, и активно поддерживала развитие немногочисленных анатомических театров. Для герцогини заказывались книги со всей Европы, а в ее доме не переводились учителя, преподавашие ей иностранные языки и искусства.

Первые годы она была не слишком разборчива и, давясь от жадности, пила из всех омутов новых знаний и идей, какие встречала. Став старше, Лазария охолонула. Нахватанные охапки сведений и умений упорядочились, отточилось мировоззрение, а круг приятелей герцогини стал у́же и отборнее. Впрочем, с юности почти не имевшая близких людей, она и теперь держалась особняком, никого не подпуская к себе ближе какой-то незримой, но твердо установленной ею черты.

В обществе она слыла дамой крайне эксцентричной, но пользовалась уважением, благоразумно не делая большинство своих взглядов общим достоянием. Мужчин она по-прежнему избегала, одевалась с мрачноватой испанской элегантностью, идущей вразрез с пышной и вычурной венецианской модой. Она была холодновато-иронична с одними, никогда не опускаясь до язвительности; холодновато-любезна с другими, никогда первой не ища чужих симпатий; и холодновато-сердечна с третьими, так и не научившись доверять людям. И местами уже слышались шепотки, что чудаковатая герцогиня завела любовника за границей, но тот то ли альбигоец, то ли вовсе сарацин, а потому венчаться с нею не может.

И все оставалось так до одного особенного дня, когда Лазария, находясь в Бергамо, посетила публичный судебный процесс, где среди прочих свидетелей защиты и обвинения выступал молодой доминиканский монах, впечатливший герцогиню искрометным остроумием и цепкостью. После заседания Лазария перебрала свои немалые связи, ненароком навела справки о доминиканце и уже через несколько дней послала ему приглашение к обеду…

***

Еще по пути в гостиницу, куда был зван, отец Руджеро предполагал, что речь пойдет о пожертвованиях, либо же герцогиня изволит хлопотать о некоем бедняге, попавшем в объятия святых отцов. Он был встречен крайне любезно, но не приметил за ее сиятельством ни легкого налета высокомерного снисхождения, с каким обычно аристократы развязывают кошель, ни многозначительных фраз, какими предваряют просьбы.

За изысканным обедом же он с немалой тревогой услыхал от герцогини несколько своих прежних высказываний, которые, как он надеялся, уже были преданы забвению. Фонци, однако, не смотрела испытующе в глаза, не поджимала ханжески губ. Попахивающие ересью взгляды юного Руджеро показались ей занимательными, и доминиканец едва заметил, как обед сменился десертом, а сам он уже горячо доказывал герцогине нелогичность какого-то параграфа из Священного Писания.

Той ночью монах не мог уснуть — собственная болтливость ужасала его и приводила в смятение, а тишина каждую минуту готова была взорваться сухим стуком в дверь. Руджеро всерьез ожидал ареста. Через три мучительных дня монах был снова зван к герцогине. Она ждала его и прямо с порога заявила:

— Я прочла ту невообразимую книжонку, на которую вы ссылались в прошлый раз. Найти ее, кстати, было труднее, чем шпильку в траве. И должна вам заметить, святой отец: вы проглядели все самое интересное. Подите сюда. Нам сейчас подадут завтрак, и я камня на камне не оставлю от ваших доводов.

Явившись утром, Руджеро ушел от герцогини за полчаса до полуночи, отчего-то чувствуя идиотскую подростковую эйфорию. Впервые в жизни он ощущал, что в тугом пузыре его одиночества появился кто-то еще. Кто-то, говорящий с ним на одном языке.

Две недели спустя Лазария уехала в Венецию. А после нескольких месяцев обмена письмами Руджеро покинул Бергамо, перебрался в город на воде и стал частым гостем в особняке Фонци. Он незамедлительно окрестил Венецию «лягушачьим прудом», при каждой встрече яростно костерил «этот рассадник плесени и пиявок», но прочно осел в городе и быстро получил должность при судебной канцелярии.

Так началась их своеобразная дружба. Она ничуть не походила на учтиво-приятельские отношения священнослужителя и аристократки. Она зиждилась на спорах до хрипоты и взаимных насмешках, попытках доказать друг другу недоказуемое и найти ответы на вопросы, не имеющие таковых с самого создания мира. Оба скованные сотнями условностей, что одному диктовал сан, а другой — положение в свете, они отдыхали в обществе друг друга, словно на время своих встреч сменяли жесткие воротники на удобные домашние рубашки. Они не могли насытиться друг другом, будто морозным ночным воздухом после сырой и дымной кельи. Для них не было запретных тем, постыдных предположений, неудобных идей. Нет, они не понимали друг друга с полуслова. Но они всегда были готовы снова и снова вслушиваться, вдумываться, вникать, пока понимание не приходило.

Руджеро узнал, что умеет громко хохотать, утирая слезы, блаженно отогреваясь у жаркого огня чужой души. А Лазария впервые обрела настоящего друга. Того самого, как в книгах для детей. Которому доверяла во всем, который все о ней знал, на которого невозможно было обижаться, который незримо присутствовал, даже находясь вдали, и рядом с которым на нее снисходило чувство полного и нерушимого покоя.

Я догадываюсь, что вы ищете в следующей строке. Было ли меж монахом и герцогиней то потайное, запретное, неистовое, что называют всякими словами разной степени красоты или мерзости. Я расскажу. Знаете ли, во все эпохи люди отчего-то говорят «в наше развратное время». Правда, во все. А потому нетрудно догадаться, что времена, в сущности, всегда одинаковые, и альковными секретами уже давно никого не удивишь. Меж Лазарией же и отцом Руджеро состоялось грехопадение совсем иного толка. Это был тот самый особый секрет, о котором не знали даже слуги (а эти страшные люди, поверьте, знают всё). Их личная тайна, сближавшая их так, как светские гуляки и не ведали.

Глубокими ночами Лазария и Дамиано спускались в подвал особняка, отделенный от жилых помещений толстыми стенами и дверьми. И там герцогиня сбрасывала сафьян и атлас, а монах — доминиканскую сутану. И оба, облаченные в простые порты и камизы, сталкивались в поединках на легких толедских клинках.

Лазария, обученная лучшими мастерами Италии, терпеть не могла фехтовать. Руджеро, впервые взявший в руки клинок в этом самом подвале, совершенно не умел с ним обращаться, но пламенно любил рапирную игру. Эти двое таких разных, уже вовсе не юных, обладающих немалой властью людей ругались и хохотали, называя друг друга канцелярским увальнем и рубакой в юбке. И они были отчаянно и неромантично счастливы среди сырости, бочек с маслом и висящих по углам окороков.

Счастье оборвалось в один день. В одну минуту. Ясным февральским днем, когда герцогиня собиралась в гавань. Служанка бежала вниз по лестнице, неся хозяйке забытые перчатки. Лазария улыбнулась:

— Снова перчатки? И как я обуться не забуду… — обронила она, протянула руку… и рухнула на пол, хрипя и корчась в судорогах.

«Парализис». Так сказал спешно вызванный врач. Удар поразил Лазарию внезапно, сковав все тело полной неподвижностью и скупо пощадив лишь мышцы лица.

Руджеро примчался, едва узнав о несчастье. Презрев все приличия, пробился сквозь стену рыдающих слуг в опочивальню. Лазария недвижно распростерлась на постели, только растерянный недоуменный взгляд остановился на лице Руджеро.

— Дами… ано, — прошептала она, — что за черт? Ну… не молчите. Что вы… побледнели? Навер… няка само пройдет. Надо подо… ждать…

Руджеро плохо помнил тот вечер. И почти вовсе не помнил, что говорил и что делал. Помнил лишь прохладную каучуково-неподатливую руку в своих пальцах и оглушающее потрясение.

Он пришел в себя лишь ночью в своей келье. Вдруг, словно от удара. Обернулся, глядя на распятие, висящее на стене. А потом бросился на колени и зашелся криком. Он не молился, не плакал. Он лишь неистово орал, требуя от Господа немедленно что-то сделать, исправить, изменить. Сейчас же передать этот чертов «парализис» ему самому, наказать, изувечить и отправить его прямиком в ад на веки вечные, но очнуться наконец и отменить этот странный жестокий каприз. Он бушевал до тех пор, пока не обессилел. А потом повалился на холодный пол и зашептал какую-то сбивчивую околесицу, которую тоже потом не смог припомнить. Наутро Руджеро снова был в особняке…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет