электронная
180
печатная A5
423
18+
Еще одна книга о 90-х

Бесплатный фрагмент - Еще одна книга о 90-х

Хиппи, тамбовская банда, пропавшие девочки и другие истории


5
Объем:
98 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-0050-1283-8
электронная
от 180
печатная A5
от 423

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Еще одна книга о 90-х

Хиппи, тамбовская банда, пропавшие девочки и другие истории

Глава 1
Пять хороших парней

— Спокойствие, — сказал Малыш. — Со мной такое случалось. Я знаю, что делать.

Мы свернули в сторону от набережной туда, где было меньше ветра, и пошли вдоль трехэтажных бараков. Малыш поглядывал по сторонам. Я так замерзла, что шагала механически, c хрустящим усилием, как зомби.

Температура в Питере была около минус десяти еще тогда, когда мы только выходили из квартиры несколько часов назад. Под ногами хрустел лед. На мне была серая куртка на синтепоне, задубевшая к этому времени не меньше меня самой. Полчаса назад Малыш натянул на меня свои огромные перчатки, но они не сильно улучшили дело.

— Надо зайти в подъезд, — сказал он, поворачивая к бараку, дверь в который стояла нараспашку.

Внутри оказалось ненамного теплее, чем снаружи. На лестничной площадке чуть теплились выкрашенные в темно-зеленый цвет огромные чугунные батареи. Висели они неудобно — где-то вверху, на уровне груди. Я попыталась обнять их и согреться, но они были еле теплыми, градусов шестнадцать, не больше. Теплее, чем мои замерзшие ладони, но недостаточно горячими, чтобы спасти от холода и ледяного ветра, задувавшего в подъезд.

— Нельзя останавливаться, — сказал Малыш.

Он поднялся по ступенькам вверх, походил по лестничной площадке, прислушиваясь, и наконец позвонил в одну из квартир. На звонок вышла подвыпившая деваха рабочего вида в праздничном наряде, вопросительно заулыбалась нам. Изнутри неслись голоса, хохот и крики.

— У отца юбилей. Впустить вас я не могу, но салат вынесу, — сказала она.

Только тут я поняла, что ко всему прочему еще и голодна, потому что не ела, кажется, с отъезда из Москвы. Деваха вынесла миску с «оливье» и две вилки. Салат был из холодильника, и первая же его порция улеглась в моем животе мерзлым холмиком, по ощущению больше всего напоминающим воннегутовский «лед-девять». Малыш попросил у девахи горячего чаю, но та отказала. Он доел «оливье» — я топталась рядом, не прикасаясь больше к салату — вернул миску и снова потащил меня на улицу.

— Тот парадняк слишком холодный, в нем можно насмерть замерзнуть, — бормотал он. — Я знаю, бывали случаи.

Началась вся эта история с того, что я возвращалась домой из библиотеки Ленина, где изучала труды одноклассника Пушкина Модиньки Корфа, собираясь писать свой филфаковский диплом на тему цензуры в николаевские времена. Корф в свое время наваял крайне верноподданную книжку про историю восстания 14 декабря. Называл бывших однокурсников кровожадными бунтовщиками и мерзавцами, получил за работу деньги, хотел вдобавок славы, но весь первый тираж в продажу не пустили. Корф страдал, денег ему было мало, он жаждал признания себя литератором. Писал он по заказу правительства, но пока собирал материал, мнение в верхах изменилось, и событие просто решили объяснить «неслучившимся». Корфа, впрочем, похвалили и вознаградили за усердие.

Некоторое время о декабристах нельзя было писать никак: ни хорошо, ни плохо, их просто не упоминали. Корф бился за повторное издание своего опуса, старательно его редактировал, сглаживая последние сомнительные углы, и добился-таки переиздания много лет спустя, когда российский царский дом нехотя согласился признать произошедшее.

С выписками из трудов Корфа я брела домой. Был ноябрьский вечер в самом конце восьмидесятых. Объективно невыносимый, как все российские ноябри, когда просто задвигаешь эту невыносимость в самые глубины подсознания и героически живешь, поскольку деваться все равно некуда. У меня была тогда комната в коммуналке на Гоголевском бульваре — один из продуктов размена квартиры в Замоскворечье, где я выросла, — и дорога туда лежала мимо памятника Гоголю, который в конце 80-х — начале 90-х в Москве служил местом ежевечерних тусовок хиппи и прочих неформалов. Эта точка сбора была широко известна под названием «на Гоголях». Обычно я там останавливалась и болтала со знакомыми.

Потому что если у человека нет возможности смотреть сериалы или сидеть в соцсетях, то он начинает читать вместо несуществующего пока интернета и старых книг современных живых людей. Люди на тусовке порой попадались такие, что если бы они были книгами, в СССР бы их не печатали — ходячие рассказы Ирвина Уэлша.

В этот раз, впрочем, у памятника крутились вполне цивильные ребята, старшеклассники или первокурсники, судя по возрасту. Сказали, что собираются на праздники в Питер, где у них есть вписка, и позвали меня с собой. Одного из них звали Стас, другой откликался на кличку «Чемодан», имен двух других я не уловила. Делать в выходные все равно было нечего — разве что сидеть дома и читать, но я примерно этим и занималась всю жизнь; спрашивается, зачем становиться взрослой, если делаешь все то же самое, что и в восемь лет? Так что я договорилась поехать с ними.

Впиской оказалась бесконечная коммунальная квартира с огромной комнатой, где лежали какие-то матрасы и стояли диваны. Там уже сидели человек десять таких же, как мы, девиц и парней студенческого возраста и потрепанного вида. И сразу же желание видеть новое и удовлетворять свое любопытство вступило во мне в тяжелую борьбу с не менее сильной потребностью находиться в одиночестве и наблюдать мир сквозь стекло.

Пока мои москвичи вышли куда-то за едой, я пошла гулять по городу. Уже на лестнице меня нагнал высокий светловолосый парень, назвавшийся Малышом. Он выяснил, что я в Питере всего во второй раз, и вызвался стать моим гидом.

— Я покажу тебе необыкновенные ракурсы! — пообещал пылко.

Поначалу, пока мы еще не до конца окоченели, все шло неплохо. Малыш был бодр и галантен. Рассказал, что ему 26 лет, что он был участником еще «Первой Системы». Системой, если говорить коротко, называлась система прихипповых знакомств и вписок, позволявшая тусоваться по всей стране и путешествовать почти бесплатно. Ко всему этому прилагалась соответствующая идеология, набранная по клочку со всего света — от Гималаев до Сан-Франциско, в вольном пересказе людей, не знавших иностранных языков и никогда не выезжавших дальше Бреста. Люди путешествовали от Москвы до Владивостока автостопом, имея в рюкзаке спальник и вырезанные из «Иностранной литературы» страницы со статьей о Раджа-йоге. Я-то думала, что Система — штука непрерывная и по порядку не рассчитывается, и сделала себе мысленную заметку при случае поймать кого-нибудь «олдового» и выяснить точные временные границы «первой» и «второй» Системы — и была ли нулевая?

— Я хочу уйти с той вписки! — говорил тем временем Малыш. — Просто — уйти! У меня сейчас такой период в жизни. Уйти вдвоем с какой-нибудь девчонкой. Например — с тобой! Мне нужна необыкновенная девчонка. Ты — подойдешь!

Мы перешли по длиннющему мосту на Васильевский остров. Малыш на ходу читал наизусть неизбежного Бродского. Действительно показал голову гипсовой оскаленной лошади со странного угла. Она словно нападала на зрителя из-за колонны. К этому времени давно уже стемнело, и от мороза стекленели глаза. Потом оказалось, что пока мы искали лошадь и нужный ракурс, на Неве развели мосты. Малыш клялся, что такого в ноябре не бывает никогда, однако мосты стояли дыбом. Вдалеке на другом берегу бледно светили фонари. Вокруг каждого из них дрожало мутное световое облако.

Теперь было уже совсем поздно, середина ночи. Улицы были пустынны, окна домов — черны. Мобильных телефонов еще не изобрели, отелей в СССР не было, ночных кафе не было, спасения не было, не было ничего, только мороз.

Вдруг Малыш замахал кому-то руками, и рядом с нами юзом затормозила классическая «шестерка» -жигули. За рулем был молодой парень, на переднем пассажирском месте сидела девушка. Малыш поговорил с ними, и они пустили нас внутрь. Мы залезли на заднее сиденье. В машине было тепло — не настолько, чтобы окончательно согреться после нашего похода, но намного жарче, чем в подъезде с «оливье». Мне клонило в сон, губы замерзли и отказывались шевелиться, и я про себя поражалась тому, как честно и мужественно Малыш отрабатывает поездку: он задавал вопросы, смеялся в нужных местах, поддакивал, рассказывал про разведенные мосты и деваху с салатом, выставляя наше приключение в комическом виде. Пара, посадившая нас, была сильно пьяна — и сам водитель, и его спутница.

— Эту машину нам ее родители на свадьбу подарили. Мы в ней раньше жили, хаха, — объяснял мужчина. — Теперь холодно, чтобы так жить, хаха, теперь просто так катаемся.

По прямым улицам он сначала разгонялся до упора, а потом в последний момент, когда улица кончалась, резко тормозил. Его жена каждый раз ударялась головой о ветровое стекло.

— Это я ее так бужу! — ржал водитель. — Здесь по ночам гаишников нету!

— Ха-ха, — напряженно смеялся Малыш. — Ты это, осторожней все же, будет у нее синяк на лбу — как с тестем объясняться будешь?

Я закрыла глаза. Разобьемся, так разобьемся.

Мы проездили так минут сорок.

— Я вас до моста довезу, — сказал пьяный. — Нам домой пора.

Машина выехала на набережную.

— Смотри, мосты сводят, — толкнул меня в бок Малыш.

Он из последних сил изображал гида. Из уважения я открыла глаза, не поняла, куда смотреть, и снова закрыла.

Пьяные развернулись и уехали. Мы снова шли под пронизывающим ветром по бесконечному мосту над черной Невой.

— Сволочь какая, — ругался Малыш. — Не мог до дома довезти… ему на колесах пять минут, а нам пешком полчаса пилить по морозу…

На этот раз я молчала, потому что была бесконечно благодарна этой паре за то, что они в принципе остановились и посадили нас в машину.

Не помню, как мы дошли до нужного дома и поднялись в квартиру. Не знаю, кто открыл нам дверь и была ли она заперта. Проснулась я в своем спальнике в 12 часов дня. В комнате сидели неизвестные люди, я засунула спальник в рюкзак, попрощалась с ними и со всем своим имуществом побрела в «Сайгон».

Там обнаружились и Стас, и Чемодан, и остальные двое ребят.

— Мы хотим уехать, — сказали они. — Нам здесь не нравится!

Я горячо закивала головой.

— Поезд прямо сейчас. «Октябрь».

— Отлично.

Возле выхода из «Сайгона» стоял Малыш, заматывал на шее огромный рваный шарф. Вид у него был несчастный. Я окликнула его и представилась — не была уверена, что он узнает меня при свете дня. Сказала, что уезжаю в Москву.

— А у меня только что рюкзак украли, — сказал он растерянно. — На секунду отошел кофе налить…

Он не договорил и страшно раскашлялся.

Билетов на «Октябрь» не было. Билетов в Москву, как выяснилось, не было ни на один поезд. Пока ребята бегали в кассы и обратно, а я стояла на перроне, плохо соображая, что происходит, и больше всего желая наконец оказаться в тепле и лежа, мне было дивное видение из другой жизни: актер Виктор Авилов, с длинными рыжими волосами, на которые плавно опускались крупные снежинки, в меховой шубе до пят, распахнутой, как у Шаляпина на известном портрете, проплыл мимо меня, держа под руку красивую даму. Парой лет раньше он гремел в Москве в постановках «Театра на Юго-Западной», я видела его в роли Мольера и в кино в роли «Господина оформителя». Роскошная пара прошествовала мимо, как воплощение успеха, и скрылась в вагоне-люкс.

— Я договорился с проводниками, — сказал запыхавшийся Стас из-за моей спины, — нас сажают в вагон-ресторан. Будем делать вид, что пьем чай.

До Бологого мы доехали почти моментально. Я сидела, привалившись к кому-то из парней, и то проваливалась в сон, то снова выплывала. Голос пропал, и я могла только похрипывать. Ребята потрогали мой лоб и обеспокоенно начали переговариваться, потом меня замотали в спартаковский шарф одного из них, сверху нацепили чью-то куртку. Наконец я почти согрелась. Но в Бологом пошли контролеры, и проводники споро высадили нас из вагона. Заплаченные за проезд до Москвы деньги они не вернули. Поезд свистнул и пропал. Мы остались на пустом перроне. Ребята надели на меня еще одну куртку. Теперь двое из них стояли в одних свитерах.

Пришла электричка до Твери с крашеными лаком желтыми деревянными лавками. Снова пошли контролеры, на этот раз женщины строгого вида. Ребята пытались им что-то объяснить про то, что не было билетов, что «девушка простудилась». Про проводников, которые забрали все деньги.

— Знаю вас, — сказала контролерша, — вы за любимыми футбольными командами по всей стране на электричках ездите.

В первый и последний раз в жизни меня приняли за спартаковского фаната. Замотанная в спартаковский шарф и лишенная голоса, я не смогла возразить.

Нас снова высадили в темноту и холод. В нежилой черный ад с одиноким фонарем и метущей по перрону поземкой.

Остатками сил я попыталась испытать отчаяние, но даже этого не вышло. Оказалось, что для отчаяния тоже нужны свободные ресурсы.

— Бежим! — сказали ребята. И подхватили меня под руки с двух сторон, и понесли, и кто-то бежал впереди и волновался, кричал: «Скорее! Скорее!»

Мы успели сесть все в ту же электричку, в вагоны, по которым контролерши уже прошли. Смутно помню еще один перрон, уже совсем поздним вечером: ждали электричку из Твери до Москвы.

В метро оказалось одуряюще тепло. Я отдала шарф и куртки. Парни спрашивали, дойду ли я сама от метро. Голоса у них были усталые, они явно мечтали как можно скорее оказаться дома. Я ответила, что дойду, но когда двинулась от Кропоткинской по бульвару и почувствовала, как меня шатает, то засомневалась. Идти было минут десять. Я брела из последних сил, словно отставший суворовский солдат, догоняющий армию в Альпах. Шаг, еще шаг. Сойти с бульвара, пересечь улицу, войти в подъезд. Подняться по лестнице. В квартире открылось второе дыхание, и я сумела поставить чайник и сунуть подмышку градусник.

Утром градусник показывал 39,2. Наполовину выкипевший чайник ночью выключили соседи.

Глава 2. Тамбовская банда

Внутри оказался пистолет. Я направила его на гостей.

В тот день с утра позвонил бывший бойфренд с сообщением, что через неделю со всей семьей навсегда уезжает в Америку. Не то чтобы он мне нравился по-прежнему, но временами снился собой-другим и практически сиял в этих снах — так что при встречах приходилось тратить пару секунд на замену воображаемого образа реальным. Каждый раз меня словно тыкали носом в тот факт, что я никогда не смогу получить того, кого хочу просто потому, что такого человека не существует. Мы обменивались колкостями — из всех моих тогдашних странноватых поклонников он единственный мог отвечать на равных, а не глазеть в ответ беспомощной рыбой. В целом мы вполне успешно изводили друг друга. И вдруг Америка: выходит, они готовились, подавали заявления все это время… Я чувствовала себя, как человек, проснувшийся после вечеринки со шрамом на спине и запиской «спасибо за почку».

Вечером пошел дождь — полил и быстро перестал. Заезжал приятель, привез в подарок пластинку Прокофьева. Проехали уборочные машины, и все затихло до утра. Прокофьев заполнял комнату чудовищными в своей угрюмости аккордами. Я отправилась гулять.

Было часов двенадцать, может быть, начало первого. В переулках было пустынно. В начале Арбата горели фонари, тускло блестели лужи, какие-то ящики валялись, мокрые обертки, раскисшие бычки от сигарет. Метрах в ста стоял милицейский «пазик», милиционеры упаковывали в него позднего пьяницу. Завидев меня, они на секунду подняли головы и тут же расслабились, продолжили препираться с пьяницей дальше.

Тут из ближайшей подворотни послышалось: «эй! псст! псст!». Я сделала несколько шагов в ту сторону. Обнаружила там спрятавшимися четырех парней, на вид немногим старше меня. Они объяснили, что приехали в Москву к армейскому другу, а того не оказалось дома.

— Никого тут больше не знаем, переночевать негде… до утра бы дотянуть, а то менты заметут.

Просьба показалась мне разумной. Я подумала, что люди должны помогать друг другу. Как я могу уйти в теплую комнату, зная, что четыре человека ночуют в подворотне? Коммуналка была за углом, соседи уже легли. Я привела ребят в квартиру и напоила чаем. Двое уселись на тахту, отвалили головы к стене и сразу уснули. С двумя оставшимися мы осторожно беседовали. Главным у них был весельчак того разгильдяйского типа, который нравится большинству девиц.

Через час я снова пошла на кухню ставить чайник, а когда вернулась, обнаружила, что окно на улицу открыто, и тех двоих, что бодрствовали, в комнате нет. С моего первого этажа они легко вылезли наружу и куда-то пропали. Я покружила по темной комнате, посмотрела на блестящую черную улицу… Тишина, невнятное далекое гудение. Включила маленькую лампу и села читать книжку: не ложиться же спать в одной комнате с двумя незнакомцами.

Пропавшая парочка влезла в окно минут через двадцать. С тихим бряканьем один из них положил на угол подоконника завернутый в тряпку сверток. Я отругала их за вылазку. Парни слушали вежливо, но весело, словно подтанцовывая внутри себя, в них чувствовался несгоревший до конца азарт, всплеск радостной энергии. В свертке оказался пистолет — темно-серый, как показалось в полумгле, почти игрушечный, с ладонь.

В конце концов я дала вытянуть его у себя из рук.

Выразила свое неудовольствие.

— Мы за ним и приехали, — объяснил веселый парень. — У нас в Тамбове без пистолета нельзя.

После чего аккуратно завернул пистолет обратно в тряпку.

В шесть утра я выставила банду на улицу. Весельчак порывался написать свой адрес: приезжай, примем в лучшем виде! Я наотрез отказалась. Тогда, сказал, я сам к тебе приеду с тортом.

— Нет уж, — ответила я. — Лучшее, что вы можете для меня сделать — это забыть мой адрес, ребята.

Он рассмеялся и наконец вышел на лестницу, довольный произведенным впечатлением. Остальные трое выбрались за ним. Были они по-утреннему хмуры, с неловкими движениями, с невзрачными угловатыми мордами.

Глава 3. Арбатские соседи

В квартире были потолки за четыре метра и высокие окна с тяжелыми фрамугами. Три комнаты выходили окнами на бульвар, три другие и кухня — во двор. Кроме меня, в коммуналке жили три старушки — Берта Исаковна, Милица Александровна и Мария Сергеевна. Они занимали по комнате каждая. Как я понимаю, Марья Сергевна и Милица жили там еще с тридцатых годов, Берта появилась позже — после войны, возможно.

Еще была семейная пара, состоявшая из Владимира Федоровича, лет шестидесяти, и его супруги, крепкой и злой сорокапятилетней тетки из Подмосковья. Она любила все блестящее и порой таскала у соседей чайные ложки. Вела какую-то туманную войну за место во внутриквартирной иерархии — которую быстро проиграла всем, поскольку никто больше не понимал правил этой битвы и в ней не участвовал. Ее настроение отчетливо портилось в праздники — чем крупнее был праздник, тем злее Пална. Под Новый год лучше было держаться от нее подальше. Их комната была рядом с моей — огромная, с сохранившейся лепниной на потолке. Она напоминала бы залу для танцев, если бы Федорович не разделил ее шкафами на несколько закутков.

Комната в самом конце коридора пустовала — после того, как многодетная семья, жившая там, получила отдельную квартиру и съехала, туда никого не поселили, потому что дом стоял в очереди на капитальный ремонт. Федорович ходил в нее курить. Забегая вперед, скажу, что в нулевые годы дом снесли без всякого капремонта и выстроили на его месте новый, и квартиры там были чуть ли не самыми дорогими в Москве.

Шли последние советские годы. Федорович мучился бессонницей и ночи напролет ходил по коридору, звякая застежками на сандалиях. Громко спорил с телевизором, выскакивал в коридор, пытаясь подловить чужих гостей, чтобы втянуть в беседу. Писал многостраничные письма на партийные съезды: советовал, как сделать все правильно и уберечь страну от несчастий. Если бы он дожил до интернета, то безусловно стал бы постоянным комментатором статей на “Ленте.ру” или «Взгляде», борцом за все хорошее против мировой закулисы.

Еда пропала. Анекдоты ходили такие: возле магазина стоит мужик с пустой авоськой, трет лоб и говорит: «Не помню, я иду из магазина или в?».

— Я зашел в магазин, а там продавались блинчики с творогом! — с восторгом рассказывал приятель по телефону. — Я аж задрожал! Попросил отложить для меня три штуки, побежал домой за деньгами!

Если бы про нашу коммуналку снимали кино, Федоровича было бы легко играть. Он был по-своему ярок, такой персонаж балабановского типа. Худой, темноволосый, с вечно сосредоточенным и словно удивленным лицом. На голове — ушанка, которую он зимой не снимал даже в квартире. Где-то в середине мая он менял ее на потрепанную шляпу. Синяя шерстяная жилетка, видавшая лучшие годы. На ногах — сандалии с брякающими застежками. О его передвижении по квартире предупреждало позвякивание, точно Федорович носил на шее колокольчик.

Разговаривал он неожиданно сложным языком, например, однажды заявил, что обои в моей комнате «визуально не коррелируют со шторами». Я долго думала, что он бездетен, однако под самый конец нашей коммунальной жизни у Федоровича обнаружился сын — здоровый детина средних лет, простой, как удар обухом по голове, всегда подвыпивший и веселый. Федорович рядом с ним выглядел напряженно. Пална однажды сказала, что сын отсидел несколько лет в тюрьме и что Федорович с ним долгие годы не общался. Появился он только тогда, когда перед Федоровичем забрезжила перспектива отдельной квартиры.

Несмотря на долгую и, вероятно, непростую жизнь, в Федоровиче не было ни грамма цинизма. Основу его характера составлял пылкий романтизм. Он был искренне уверен в том, что мир можно изменить к лучшему, стоит лишь как следует постараться.

Федорович часто оскорблял людей, нападая на них с ядовитыми и несправедливыми речами — пытался обратить на себя внимание, расшатать тупой безразличный мир. Научить добру через «не хочу». Мерзавцы не слушали, бестолковая молодежь отворачивалась и жила моментом, но Федорович не оставлял попыток.

Любимой его темой была экономическая программа академика Абалкина. Интервью с Абалкиным и Гайдаром печатались на разворотах в самой читаемой газете того времени — «Московских новостях». У стендов с наклеенными газетами на Пушкинский площади ежевечерне собирались пожилые политологи для обсуждения судеб Родины. Федорович ходил туда каждый день.

— У пенсов своя собственная тусовка, только они об этом не подозревают, — говорили хиппи.

Слово «тусовка» было тогда новым и на письме выделялось кавычками.

Однажды я видела, как Федорович поймал на улице молодого человека. Тот обогнал — «подрезал» — его на переходе у светофора, но Федорович такой наглости не спустил. Он нагнал парня у кромки проезжей части, загородил дорогу и произнес воспитательную речь.

— Молодой человек! — сказал он вкрадчиво.

Тот всем телом выразил готовность, раз уж попался, претерпеть до конца.

— Вы, наверное, живете в отдельной квартире?! — продолжил Федорович.

Парень открыл рот, не нашелся, что ответить, и виновато кивнул.

— Сразу видно, что у вас нет привычки учитывать интересы других людей, — удовлетворенно заключил Федорович и сделал королевский жест рукой, отпуская виновного.

В другой раз он до слез обидел мою маму, заявив, что ее отец, мой дед, вероятнее всего сотрудничал в 30-ые годы со сталинскими палачами, за что-де и получил потом «отдельную квартиру». Дедушка умер всего за несколько месяцев до этого разговора. Рана была свежа, оскорбление ужасно. Мама не смогла объяснить, что в 30-ые дед был еще слишком молод, чтобы с кем-либо сотрудничать, и что его собственного отца расстреляли перед войной как «врага народа» (позже угрюмо реабилитировав). Она просто разрыдалась и больше никогда с соседом не разговаривала во время своих визитов. Несколько недель спустя Федорович пытался передо мной за это извиниться, но вместо извинений начал объяснять свои мотивы и только нагромоздил еще больше оскорблений.

Я въехала в коммуналку в 19 лет. Детство кончилось как-то резко — ушло и забрало все свое с собой. Сначала умерла бабушка, мама погрузилась в депрессию, потом кончилась школа, я поступила в университет, мама разменяла квартиру, через два месяца умер дед и почти сразу перестала существовать страна. Я чувствовала себя не то чтобы одиноко, но порядком обескуражено.

Однажды ночью из любопытства пошла пешком в одно из нескольких работавших по ночам кафе. В пельменную на Лубянке. Шла туда больше получаса по темным улицам, дошла, взяла порцию пельменей с маслом за 32 копейки, съела ее за стоячим столиком, разглядывая публику. Ночные посетители оказались хмурыми мужиками средних лет. Основной контингент был, видимо, таксистами, присутствовали еще несколько милиционеров в форме, удивленно на меня поглядывавших. Все ели быстро и без удовольствия. Я пошла обратно. Было часа два ночи, Москва стояла совершенно пустынная. Убогое приключение, но все приключения в СССР были каким-то сиротскими.

Приходил в гости Федя Рожанский, принес классическую фотографию Моррисона, где полуобнаженный Моррисон пьяно смотрит в кадр. Я прикрепила ее булавками к стене, рядом с подаренной кем-то ранее репродукцией «Рая» Босха.

Моррисон был мифическим существом вроде единорога. Пел про синий автобус. Питался бабочками. Бабочки кричали. Спустя много лет я оказалась в Лос-Анжелесе, и выяснилось, что по городу буквально ездит синий городской автобус, который к тому же так и называется — «Синий автобус».

По квартирному уставу раз в неделю каждый житель коммуналки был обязан вымыть все общие коридоры. Рукописный распорядок дежурств висел у нас в коридоре возле прихожей. Он был древним, выгоревшим — возможно, его начали вести еще до войны. На длинном и узком, старого, уже не существующего формата листе встречались страшноватые в своей безукоризненности почерка с канцелярскими завитушками. И зачеркнутые тонкой чернильной чертой фамилии прежних жильцов.

Федорович был ответственным за соблюдение расписание и оплату коммунальных счетов за электричество, разумеется, как единственный мужчина в доме.

Из старушек самой юной была Берта Исаковна. С годами Берта стала усатой, как Сталин, но ее это не портило — сквозь все это морщинистое и некрасивое по-прежнему полыхала комсомолка двадцатых годов, и, если прищуриться, эту комсомолку легко можно было разглядеть. Странным образом восьмидесятилетняя Берта сохранила даже старомодную наивность, которая вдохновляла когда-то те юные рабочие массы на подвиги.

Я расспрашивала старушек о революции, о двадцатых годах. Берта загоралась.

— Я помню, как в Одессу приезжал Троцкий! — говорила она.

Мы стояли в кухне, заставленной плитами и кухонными шкафчиками, где в глубине за плинтусами водились полчища тараканов, выползавших в темноте, отчего я боялась ходить на кухню по ночам.

Марья Сергевна поджимала губы — она всегда нервничала, когда Берта ударялась в воспоминания. Милица Александровна тепло улыбалась стене напротив.

— Он ездил по городу на агитационном трамвае, — рассказывала Берта. — Трамвай останавливался, и Троцкий говорил речь. Мы были комсомольцами, мы махали ему с тротуаров!

— Что вы можете помнить? Вы были еще маленькая, — не выдержала как-то Марья Сергевна.

Берта запнулась.

— Это был двадцать второй или двадцать третий год, — возразила она, — мне было тринадцать лет…

— А вы помните двадцатые годы? — повернулась я к Марии Сергевне.

— Помню, — отрезала та и двинула к выходу из кухни.

В то время ей было около девяноста. Она родилась в 1897 или 1898 году, видела, соответственно, Революцию, гражданскую войну, Большой террор, Вторую мировую войну и вот — перестройку.

Единственным воспоминанием о прошлом, которого мне удалось от нее когда-либо добиться, был рассказ о том, что в 1913 году, когда праздновали трехсотлетие дома Романовых, у нее была роскошная коса.

Я училась на третьем курсе филфака МГУ, и ко мне ходили в гости однокурсники. Федоровича мое филологическое настоящее волновало. У него были личные отношения с университетом. Перед войной он успел закончить три курса историко-филологического факультета МГУ.

Однажды, когда мы в очередной раз насмешливой гурьбой просочились мимо него, Федорович обиженно крикнул вслед:

— Я знаю филологию лучше вас!

Легко превратиться для посторонних в комического персонажа.

На фоне всего этого в МГУ продолжали читать старую программу, и нас невозмутимо готовили сдавать «научный марксизм» на госэкзаменах (мы были последним курсом, который его учил). Это был совершенно дзен-буддистский опыт. Хлопок одной ладони.

Тогдашний декан филфака Волков читал курс по советской литературе. Он читал лекцию, попутно иллюстрируя на доске: рисовал точку, вокруг нее меловой круг: «это личность, это общество». Чертил от точки линии к кругу: «в советском реализме личность накрепко держится за общество». Стирал все, рисовал точку снаружи круга — «в романтической литературе герой противопоставляет себя обществу». Я сидела в первом ряду, и он избрал меня, как того человека, глядя в глаза которому все это произносилось. Когда Волков оговорился и заявил, что «расскажет об этом в прошлый раз» — это было точь в точь по кортасаровскому «Преследователю», «звезда полынь разлетится шесть месяцев назад». Книга лежала у меня на коленях. Я не выдержала и стала смеяться. Волков тоже заулыбался.

По телевизору показывали политику и рок-концерты. Показали живое выступление Лед Зеппелин однажды.

Мы сидели с приятелями-хиппи на полу у черно-белого экрана, смотрели на Планта, за высокой дубовой дверью звенел сандалиями Федорович. Под окном шли замороченные позднесоветские люди. Это было время «остранения», как сказал бы Шкловский — и, как я тогда осознала, с жизненным опытом опоязовцев не требовалось много ума для того, чтобы выдумать этот термин. Остранение настигало тебя само, хотел ты того или нет.

Глава 4. Вор в законе

Осенью 1998 года в кювете возле подмосковной деревни Вашутино нашли брошенный «Сааб», а в его багажнике — трупы двух человек. Одним был владелец «Сааба» Сергей Иванцов, вторым- его водитель. Оба были застрелены из пистолета «Макаров».

К слову, это сейчас «Саабы» пропали с московских дорог, а в девяностые годы это была престижная, популярная у богатых предпринимателей марка. По телевизору шла реклама — «Летайте автомобилями «Сааб!». Многие летали.

Иванцову в момент смерти было сорок лет, он был членом Совета предпринимателей при правительстве Москвы и вором в законе. Кличка его в криминальном мире была простой: Иванец. До «Сааба» у него был «БМВ» — добротная бандитская классика.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 423