электронная
160
печатная A5
571
18+
Электричество

Бесплатный фрагмент - Электричество

Роман-нарратив от создателя фильма «Я — Гагарин»


5
Объем:
280 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-0051-1814-1
электронная
от 160
печатная A5
от 571

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Скрэтч

А вечером я встречалась с «солнышком» — так называлось голландское экстази. Когда жаркая огнедышащая ночь клуба нехотя уступала утренним лучам холодного солнца, я погружалась в такси.

Просочившись в свою квартиру, шла на балкон покурить. Понарошку затягивалась и, выдыхая всей грудью, пыталась освободиться от накопившейся за ночь усталости. На соседнем балконе тут же водружался мой сосед дядя Петя.

Огромный и жилистый, выцветшие рыжие вихри, остатки его шевелюры, теперь соплями висели вдоль лба, глаза теплились участием, а ржавая монтировка — продолжение его руки.

В стране шла приватизация производства. Я не знала, что это такое, и дядя Петя меня просвещал. Я цеплялась рукой за подоконник, пошатываясь на балконе. Железные балки подрагивали на ветру, казалось, ненадежная конструкция рухнет вместе с моей жизнью, но дядя Петя стоял непоколебимо и внушал уверенность. Растопырив ноги, как на палубе, он спокойно смотрел вниз и заводил речь, смысл которой сводился к тому, что его родной химический завод отжал Березовский, но он, дядя Петя, заслуженный инженер-технолог, знает, где скрыты две заветные гайки. Открути их, и завод улетит на воздух.

— Восемь месяцев зарплату не платит! — дядя Петя потрясал монтировкой. — Но скоро придет время!

Монтировка мощно обрушивалась на перегородку балкона, лязгала и визжала, а дядя Петя исчезал в своей квартире. Воздух угрожающе звенел.

Раньше он каждое Девятое мая выносил на улицу ордена своего отца, звезды гордо сияли на красном атласе подушки, и свежевыбритый дядя Петя в черном новеньком костюме сиял вместе с ними, раздавая детям ириски и батончики. А теперь каждое утро он стоял небритый в синих сатиновых трусах и, покачивая все еще гибким телом и неизменной монтировкой, орал из-за решетчатой перегородки балкона, обращаясь то ко мне, а то в пространство:

— Пердюк, сука! Завод целый, видала, внучка? — он смачно рубил рукой воздух, обрисовывая притулившийся вдалеке химический завод, и продолжал хрипеть:

— Завод, сука… спустил под откос завод целый! Э-э-эх-х-х! Бляди! Черти в аду их жрать будут!

Через минуту я видела его на улице. Шаркая тапками, в майке и трениках, монтировка болталась сбоку, дядя Петя не торопясь двигался за угол, пить водку. Там, в покосившейся пластмассовой палатке, продавались «йогурты» — прозрачные пластиковые стаканчики с сорокоградусной жидкостью.


А вечером я встречалась с «солнышком». Клуб золотился теплым светом, блестели стены и потолок. Над головой диджея сиял нимб, благоухал танцпол, шуршал винил и лопались от удовольствия танцоры. Жар, тепло и восторг. Я села за столик и, подставив лицо воображаемому солнцу, загорала. Мысли куда-то текли, валились, падали. Я сливалась с солнечной энергией и улыбалась. Щурилась. Иногда приоткрывала один глаз и посматривала вокруг. В пульсирующем желтом мареве дергались танцующие силуэты.


На подиум взошел следующий диджей. Он закатил глаза к небу, облизнулся и длинными татуированными руками выхватил пластинку из огромной серебряной коробки. Диск сверкнул в лазерах, ударил по глазам и, рассыпавшись тысячами жестких осколков, застрочил рокотом ритмичных барабанов.

А через секунда раздалось: «Скрэч-скрэтч-скрэч». Толпа взревела.

Я давно знала этого парня. Худой, в бейсболке козырьком назад, взгляд направлен глубоко в себя. Сутулый и небольшого роста, на подиуме он превращался в культовое изваяние, расправлял плечи и взлетал над пультом. Глаза переливались и брызгали теплом, словно из пульверизатора, руки метались, шаманили и обнимали. Он сверкал козырьком, поправляя наушники, и прыгал с ноги на ногу, распуская волны драйва. Внизу, тщательно извиваясь, изнемогали и скакали вместе с ним жрицы. Они тянули ручонки, пытаясь коснуться его кроссовка, и скулили: «Скрэч-скрэч-скрэч».


Когда-то мы оказались рядом в полосатой клубной гримерке. Он коснулся рукой моего запястья и тут же отдернул ледяные пальцы, словно обжегся. Выдавил свое имя:

— Скрэтч.

— Нанга-парбат, — мяукнула я в ответ. Он кивнул, улыбнулся, и стало понятно, что мы должны быть вместе навсегда.

Больше про него я ничего не знала. Но с тех пор он поглощал меня зияющими глазами, микшируя треки на подиуме, и кивал головой в такт ритма. Иногда он улыбался мне из-за пульта, но, закончив работу, мрачно и быстро, не обернувшись, проходил мимо с чемоданчиком пластинок. Мне это надоело.

Он закончил играть сет.

И вот я встаю у него на пути, в ореоле жаркого солнца. И медленно повелеваю: «Едем ко мне». Из его глаз брызжет солнечный дождь, капли-искры прожигают кожу. Сглотнув слюну, он перекладывает серебряный кофр в другую руку и делает шаг навстречу. Я отступаю, испугавшись собственных слов. Но он наступает. Я упираюсь в стенку, оглядываюсь, никого нет рядом. Он берет меня за шею, словно котенка за шкирку, и вытаскивает из клуба.

Мы, нервничая, ищем его машину.

На улице теплая влага гасит внутренний жар, наполняя тело утробным уютом.


И вот машина уже мягко шуршит шинами, а мы утопаем в мягкой коже кресел. Две разные сущности, мы молча смотрим каждый в свое окно. Звучит обволакивающий «хаус», лучше бы так ехать целую вечность, темное шоссе с редкими огоньками собирает нас, склеивает в один организм. Но мы уже приехали. В одно мгновение оказались дома и технично занялись сексом, старательно делая вид, что нам все безразлично, все просто так.

Утром он гипнотически исследовал меня. Провел пальцем по изгибу позвоночника, сделал восьмерку по ступне, я замерла, живот провалился в пол, время застыло. Он быстро оделся и молча вышел. Балкон с ржавыми прутьями рухнул вниз, а дядя Петя с монтировкой не сумел задержать его падение. Жуткий лязг скакал по этажам.

Но вдруг Скрэтч опять появился в дверном проеме. Постоял, подошел к кровати, аккуратно завернул меня в одеяло, нежно и бережно подул, убрав волосы с лица. Я крепче зажмурила глаза, чтоб ничего не рассыпалось. Его губы коснулись век, бровей, ушей. Теперь мы будем вместе всегда. Я распахнула глаза в ожидании. Он бросил с порога, что позвонит из Амстердама, все будет нормально и он вернется, очень скоро.

Щелкнула дверь, я блаженно провалилась в сон.

Я проснулась, не знаю когда. Слово «Амстердам» тут же показалось липким, ломким и ненадежным, в мозгу зашебуршилось: скретч-скретч-скретч. Надо выпить кофе. Процесс варения кофе примиряет с действительностью.

Стоя у плиты, я частенько присматривалась к черной гуще. Она медленно поднималась из глубины джезве, ровные точечки выползали из рыжей пены, плетя кружево. Потом раз… и кружевная лава исчезала в недрах вулкана. Надо поймать правильное мгновение, когда гуща поднялась, но не убежала. Я не умею ловить нужные моменты, здравый смысл ломается под напором эмоций. Поджидать за углом удачу, выхватывать зубами подачку, настороженно ждать — я не умею. Я родилась, чтоб терять правильные моменты. Но с кофе не так.

В нужный момент я быстро снимаю его с плиты. Плескаю жижу в тонкую фарфоровую чашку завода ЛФЗ, на ней нарисованы синие кораблики, у каждого советского ребенка были в доме такие чашки. Потом кручу джезве и разглядываю в черной кофейной гуще абрис своей странной жизни.

Сейчас, выйдя на кухню, я разглядываю два синих треугольника, вписанных в белый круг. Ключ от машины «BMW» сверкает на заляпанной вином скатерти. Значит, Скрэтч скоро вернется.

Чтобы быстрее прошло время, я укладываюсь спать. Проснувшись, начинаю читать Диккенса. Когда надоедают пиквикские приключения, включаю фильм Лилиан Ковани. И вот уже звучат аккорды грусти, и Дирк Богард в нацистской форме под ручку с тощей Шарлоттой Рэмплинг замертво падают на мостовую, а Скрэтч все не приходит.

На третий день я решаю заглянуть в его машину.

«BMW пятерка» застыла у подъезда, словно брошенный мамонт. Я обошла машину со всех сторон. За бивнями дворников притаился знакомый клубный флаерс. Я аккуратно вытащила его, повертела со всех сторон, заметила надпись: «Нанга-парбат, ты — чистый восторг. Машина — твоя. Скоро вернусь. Скрэтч». Я сложила флаерс пополам, покрутила головой в разные стороны, спрятала записку в карман, постояла.

Небо серело. Я пошла вокруг машины. Передним колесом она стояла в луже. Я неуклюже дернулась, перепрыгнула, ключи выскользнули из рук и шлепнулись в лужу.

Подошли два лысых, на первый взгляд, одинаковых парня в кожаных куртках.

— Ты это… телка Скрэтча? — сказал нараспев один.

— С ебанутым именем, — вторил другой.

Я удивленно медленно кивнула, на всякий случай отступив назад.

Один, огромный амбал, развязно сообщил, что им нужна машина. Другой, маленький и худой, вежливо пояснил, что Скрэтч арестован в аэропорту Амстердама.

Я замерла. Разглядывая парней, молча протянула флаерс, который нашла на лобовом стекле.

Один скосил глаза на разноцветную бумажку, другой, мелкий, хмыкнул. Нехотя взял, прочитал, бросил на асфальт. Я быстро подняла записку и спрятала в карман.

— Теперь «бэха» наша. Где ключи? — подытожил амбал.

— Будешь умница, вернем «бэху» через пару дней, — вежливо пояснил мелкий и плюгавый.

Что значит «быть умницей»? Я медлила, стараясь отвести взгляд от лужи, там наивно топорщилось колечко от брелока. Я закусила губу и разглядывала кожаные куртки. Парни нависали надо мной, словно внезапно выросшие на дороге непроходимые скалы. Мелкий взял меня за руку, спокойно произнес:

— Давай ключи.

И тут вразвалочку подошел пьяный вдребадан сосед дядя Петя, дыхнул самогоном:

— Гони их, внучка! — он замахнулся тяжелой ручищей в сторону амбала, в другой руке у него болталась монтировка.

Мелкий плюгавый отпустил мою руку, я отпрыгнула к машине. Дядя Петя грозно прорычал:

— Ну-ка, давайте, проваливайте!

— Э… батяня, рамсы попутал, — плотный парень слегка отодвинулся.

— Уважаемый, здесь не собрание пролетариата, — съязвил второй.

Я начала их различать: крепкий амбал с холодными зелеными глазами, второй — вертлявый, худой, с ямочками на щеках и мутными глазами.

Одним прыжком амбал оказался рядом со мной и больно скрутил руку, я взвизгнула, он рявкнул:

— Ключи, сучка!

Я заскулила от боли.

Дядя Петя неспешно подошел и с размаху опустил монтировку на голову амбала.

— Олигархов прихвостень!

Парень бросил мою руку, схватился за голову, застонал, пошатнулся и осел на асфальт. Я прыгнула внутрь подъезда.

Глухой короткий звук заставил меня приоткрыть дверь.

Дядю Петю отшатнуло к машине. Монтировка шлепнулась на асфальт, он схватился за грудину и пополз вниз, кашлянул.

Мелкий парень хмыкнул и спрятал ствол в карман треников. Открыл капот и склонился над двигателем. Амбал сидел на корточках и держался двумя руками за голову.

Дядя Петя сидел у заднего бампера, руки висят, голова на плече. Я судорожно отрываю-закрываю дверь подъезда, в надежде ему чем-то помочь, но дядя Петя мешком падает на асфальт. Кажется, голова его грохочет и катится по раздолбанному и треснутому асфальту прямо к моим ногам. Река крови догоняет голову-мячик, я судорожно щелкаю дверью, темнота.


Я проснулась дома. Было тихо и светло. Я вылезла из кровати и подошла к трюмо. Сразу отшвырнулась от зеркала.

Вместо гордой Нефертити — мумия с провалами глазниц, вместо золотого ровного овала лица — серый безжизненный треугольник, вместо пухлых губ — беспомощный изгиб рта. Солнечные клубы вместе с химической промышленностью добрались до моей внешности. Я сползла вниз, в мозгу зашебуршилось: скретч-скретч-скретч.

Но в окно светило настоящее дышащее огненное солнце. Оно и заставило меня отправиться на кухню.

Лысые парни машину не отдали. Ключи от «бэхи» лежали в моей косметичке. Потом я нашла их в луже и хранила вместе с флаерсом-запиской. Дядя Петя лежал в могиле. Скрэтч сидел в тюрьме.

Ноги нехотя ступают по направлению к плите, хорошо бы сейчас выпить кофе. «Черный нерв эпохи», пела певица шестидесятых, примиряет с действительностью. Три чайные ложки коричневой пудры скрываются в темной емкости джезве. Вода настойчиво поднимает их на поверхность.

Уставившись на горлышко джезве, я пытаюсь сообразить, сколько времени я сама была пудрой. Булькнуло, закипело, брызнуло. Это кофе. Он выплескивается на раскаленный диск, жгучий, словно солнце. Ползет и шипит: скрэтч-скрэтч-скрэтч.

Фонтанка за Московским

Из роддома на Набережной Фонтанки, дом сто сорок два, меня везут в бабушкину квартиру.

Желтая «волга» с шашечками останавливается на Фонтанке ближе к центру. Одинокая мама с байковым синим кульком выгружается из такси.

Одеяла в розовую клеточку, в которое укутывали девочек, появившихся на свет в семидесятые, именно в момент моего рождения в магазине не нашлось. Медсестры, выпроваживающие маму из роддома, поздравляют ее с сыном. Мама кивает, ей все равно.

Дедушка не сентиментален, он сразу сказал, пару кварталов мама проедет и на такси. Маме все равно. Она загружается в такси.

В дверях синий сверток принимает дедушка, он — высокий, сухой, в добротном коричневом шерстяном костюме, надетом по случаю рождения внучки.

Он бережно несет сверток в квартиру. Я молча сплю.

Раньше бабушка жила с дедушкой в провинции на Волге, окруженная его вниманием и величием реки. По случаю моего рождения ей пришлось вернуться в Ленинград, «ухаживать за ребенком, ведь больше некому». Мама в это время увлеченно училась в институте, сдавая сессии, она готовилась стать дегустатором шампанских вин. А папа колесил по стране, внедряя новые инженерные достижения на спортивных аренах. В момент моего рождения он был высоко в горах Средней Азии, занимаясь технологиями укладки льда в «Медео». Он ездил по стране между ледяными сооружениями, спасая советский спорт и пропуская мои болезни и неудачи. Однажды он даже устанавливал новый лед в Ленинградском Дворце спорта, где я занималась фигурным катанием, и возможно, мы даже там виделись.

Когда мне было четыре года, бабушка прогуливалась со мной вдоль Фонтанки.

По ходу путешествия она направляла палец в сторону одинаково обветшалых домов и сообщала:

— Здесь живет тетя Аля, помнишь ее?

Я не помнила, но кивала.

— А в этом доме — твоя крестная, вон окна на третьем этаже, давай-ка зайдем!

Я соглашалась. Бабушка вдруг припоминала, что ее сестра Агния все еще работает в больнице окулистом, вряд ли она дома.

— А вон там… Тося с детишками. Бедные дети, — вздыхала бабушка, — вынуждены ходить в сад!

Я завидовала Тосиным детишкам. Пока я наматывала круги по Фонтанке в компании степенной бабушки, дети веселились в детском саду.

— А здесь… — голос бабушки становился тише, и она продолжала свистящим шепотом, — во дворце Шереметьева… Анна Ахматова, матушка… царствие ей небесное.

Бабушка со вздохом крестилась.

Дом Ахматовой выгодно отличался от слегка разъеденных сыростью и подернувшихся тленом остальных домов набережной — хоть облезлый, но с красивыми воротами. Вплоть до старших классов я была уверена, что Анна Ахматова тоже наша родственница.

Фонтанка в моем сознании делилась на три зоны — от нашего нарядного дома до Таврического дворца — путь скуки и уныния. На этом отрезке была мрачноватая желтая школа, стоящая буквой «П», где неизвестный мне родственник дядя Петя, погибший в горах, учился вместе с известным актером Аркадием Райкиным. Бесконечно длинный желтый дом, где на четвертом этаже жил наш родственник — дядя Вася-доктор с сыном, а на втором, в тысяча девятьсот двадцать пятом, в канун Нового года народ прощался с мертвым Есениным. «Не жалею, не зову, не плачу…», — вздыхала бабушка, и мы шли дальше. В длинный путь, по ходу которого она рассуждала о плохом климате Ленинграда и резюмировала:

— Продирающаяся сквозь волосы сырость, лезет в уши, горло и нос, — именно из-за нее бабушка не могла жить в столь любимом ею городе.

Кучерявый дворец и вздыбившиеся кони сразу меняли настроение, идти становилось веселее, а дышать легче. Кроме изобилия бабушкиных друзей, родственников и «дворца Ахматовой», на нашей стороне была малюсенькая церковь без креста. Я придумала, будто она построена специально для придуманных мной соломенных детей, брата и сестры. Они сделаны из белой соломы, как белорусские куклы, у них много тайных делишек, например, поедать в магазине сахар. Однажды соломенных детей живьем закопали в церкви, а крест с нее сняли раз и навсегда — представляла я себе, замирая от ужаса.

Бабушка тащила меня дальше. Она махала рукой и тараторила:

— Дом вольнодумцев (там заседали люди с яйцеобразными головами, из них торчали думы, словно иголки ежа), суд, дом, где жил Толстой (я была уверена, бабушка стеснялась говорить «толстый» и говорила «Толстой»). Соляной дом (его отстроили в пику соломенным детям, поедающим сахар. Чтоб они перепутали, наелись соли и умерли. Но эти дети никогда соль не ели). В Соляном доме был музей, который уничтожил Сталин (усатый таракан из книжки), и… вон, видишь, какой уродливый скворечник (скворечника я не видела, но кивала).

Бабушка влекла меня к Летнему саду.

Летний впечатался в мое сознание эталоном — ровные дорожки, стройные статуи, аккуратная листва, плоский гранит, ровные решетки и ровная Нева. Потом я искала соединение всех этих элементов в других садах мира и не находила.

Бабушка плюхалась на скамейку, удобно откидывалась на спинку, прикрывала один глаз и начинала пристально разглядывать какой-нибудь камень под туфлей. Она приклеивалась взглядом к шероховатости камня, забывая обо мне, погоде и времени. Я кормила голубей, вытащив хлеб из бабушкиной сумки, смотрела на дом Петра, Неву и призывала волны. Волны являлись. Я видела наводнение, затопленный памятник и отчаявшиеся лодки. Я сама начинала тонуть, и тут бабушка встряхивалась, откидывала туфлей камень и вскакивала:

— Что ж мы тут рассупонились! Пора!

На обратной дороге — мрачный рыжий замок. Там диванными подушками задушили мрачного царя. Он кричал, пыхтел, кашлял, но никто его не услышал. Только птица плюхнулась в воду.

И Чижик-пыжик. Бронзовый Чижик на граните тогда еще не висел, но я видела, как он прилетает и пьет воду под ритм бабушкиной песенки: «Чижик-пыжик где ты был — на Фонтанке водку пил!».

Наконец, гвоздь программы — круглый праздничный цирк.

В киоске бабушка покупала «Вечерний Ленинград», а мне «Мурзилку», у меня их скопилось два ящика.

Затем она уставала.

— Такой путь отгрохали! — бабушка ловила такси, и мы оказывались дома.

И была третья зона, куда мы никогда не ходили. Бабушка называла ее «Фонтанка ЗА Московским». Это часть набережной Фонтанки, идущая к гавани, за Московским проспектом. При упоминании «Фонтанки за Московским» лицо бабушки суровело и напрягалось. На улице она всегда отличала людей, появившихся из-за Московского, убыстряла шаг и прижимала сумку к груди. Ее подружки, зашедшие на чаек, рассказывали истории.

Например, за Московским везде мусор и болтаются бродячие кусачие собаки. Тетя Маша-«белочка» постоянно слышит жуткие стоны несчастных обитателей «желтого дома», Обуховской больницы, где томился пушкинский Герман и громко пел про три карты. Тетя Валя-«хорек» видела шприцы прямо на набережной, у реки. «Шприц — небольшой пластмассовый насос из набора „Доктор Айболит“, почему он пугает тетю Валю?» — размышляю я, прячась под столом.

И тут тетя Света-«слон» прикрыв глаза, задыхается и вторит: она обнаружила шприц прямо у входа в подъезд, в зеленом доме на Фонтанке за Московским! Это происки распоясавшейся «черной богемы»!

— А кто такая «черная богема»? — я подаю голос из-под стола, проваливая явку.

— Оля? Что ты там делаешь? — бабушка вытаскивает меня на центр кухни и ставит на ноги. — Иди, иди к себе, поиграй в конструктор, сделай нам домик, ты ловко умеешь, — она подталкивает меня к выходу.

— Расскажи про «черную богему»…. — упираюсь я и не иду.

— А что про них рассказывать? Несчастные люди, прости их, Господи!

— Я слышала, там одна женщина шла, волосы — малиновые, штаны — широкие книзу, кофта прозрачная, все наружу, — понижает голос тетя Света-«слон», провожая меня взглядом.

Я медленно выхожу, бабушка опасливо прикрывает за мной дверь.

— Говорят, скоро прямо по улицам все голые будут ходить! — слышу я из-за дверей и пугаюсь. Я не хочу ходить голая по улицам. Я хочу взглянуть на «Фонтанку за Московским».

Желание тихо шипело, как задремавший вулкан, варилось. Однажды я убежала от бабушки и побежала в сторону Московского. Я мчалась изо всех сил, пока не уткнулась в пузо толстого дядьки. Он изловил меня и сурово всучил запыхавшейся бабушке, пророкотав, что нехорошо убегать от такой красивой женщины. Бабушка приосанилась, перевела дух, но все равно потащила меня домой. Я осталась без прогулки.

Вскоре меня увезли в домик на Волгу. Манящие кошмары «Фонтанки за Московским» истончились и стерлись. Перед школой мы переехали в новый блочный район, а потом и вовсе в украинский Крым.

Следующий раунд переездов окончательно смел память о «Фонтанке за Московским», и ящики с «Мурзилками» тоже исчезли из жизни.


* * *


Каждое утро я раздумывала, куда пойти учиться, а каждый вечер слышала зов техно-ритма и шла кружиться в танце. Каждую ночь вспыхивали очаги праздника в тайных местах, там пульсировали незаметные постороннему взгляду маячки-вечеринки. По ним посвященные искали красоту в пустынных городах. Москва и Ленинград вросли друг в друга, став одним организмом, который от заброшенности словно покрылся сыпью. Мостовые заросли окурками, торговки сидели на тротуарах, пытаясь продать ненужный хлам. Мрачные женщины с колясками стояли в очереди за курицей. Стаи собак скалились перед музеем. А я веселилась в ночных клубах.

Летними ночами с разношерстными тусовщиками я залезаю в обветшалый поезд и еду вперед, в Ленинград. Или вперед, в Москву. Легко было утонуть в темных улицах, но черный подвал с флюоресцентными зигзагами рисунков — это клуб «Эрмитаж», значит, это Москва. Ватное пространство «Планетария» с гулкими забоями Вест Бама — это Питер.

В тот день дышать было нечем. Мои одноклассники попрятались на дачах, а я, окутанная тяжелой взвесью городской пыли, ковыряла землю в цветочном горшке. Вот бы изучить биологию, это важно сейчас, когда деревья стремительно исчезают с улицы Горького. Я плеснула побольше воды на хилый зеленый стебель, торчащий из горшка, взяла рюкзак и отправилась на вокзал.

Поезд качнулся и ринулся. Пассажиров шатало и расплескивался чай. Я залезла на верхнюю полку и крепко зажмурила глаза. Когда я их открыла, состав, подрагивая, подбирался к Московскому вокзалу.

Перспектива Невского диктует свои правила. Прямо пойдешь — в Эрмитаж попадешь. Я это правило не нарушаю, сразу иду прямо.

Старушка на входе, в желтом берете, чулках и ботах, с прилипшей к губе беломориной, отрывает от билета слово «Контроль» и бережно складывает обрывки в картонную коробку.

Золотая лестница падает с неба. Я снимаю сандалии и, воображая себя средневековой простолюдинкой, босиком спешу к «Мадонне Литте».

В школе нас водили в Эрмитаж раз в неделю, каждая суббота — новый зал. Я ходила по музею на спор, с завязанными глазами, бодро перечисляя названия комнат и картин. Пусть я не знаю, где мне учиться, но имею право разгуливать по старинному паркету босиком.

Вот она. Я утыкаюсь в миловидное личико — щечки, завитушки, складки и пяточки. Мадонна с Младенцем. Я зависаю на полувздохе. Хорошо, никто меня не видит за таким консервативным занятием. Разворачиваюсь поменять угол зрения, спина врезается в чужое тело. Без белого парика, без красных губ «Мэрилин Монро», без обтягивающего лифа и высоких каблуков в проеме окна стоит Вадик Мамышев. На нем интеллигентные потертые джинсы и свежая рубашка в полоску. Он ухмыляется. Я отскакиваю от картины, напускаю равнодушие: плевать на «Мадонну», я тут случайно.

Вадик делает вид, что мы не знакомы, важные иностранцы роятся вокруг него, очевидно, он их выгуливает, а я выгляжу хипповской деревенщиной. Он резко отворачивается и, прищурив глаза, разглядывает точку за окном. А ко мне тем временем подбирается тощий американец, подскакивает, поджав хвост, «хеллоу» говорит и зазывает куда-то. Там, в сквоте, в «Танцполе», вечером специально для них устраивают парти.

Я ни разу не была в популярном модном сквоте на речных задворках Питера. Монро выкатывает глаза, он поражен моей отсталостью. Сегодня в сквоте последняя вечеринка, владельцы здания, хозяева рыбного кооператива, намерены завтра же выселить наглых художников.

Быстрее бы вечер. С нетерпением изматываю себя ходьбой по закоулкам, смотрю на желтые дома. Стою у квартиры старухи-процентщицы, навещаю подъезд Раскольникова, проведываю парочку героев Гоголя, а вечер все не наступает.

Залезаю на чердак, где располагается химическая лаборатория моих знакомых студентов-химиков. Ребята считают себя миссионерами, выпаривают кислоту не только наживы ради. Они следуют завету Тимоти Лири: «Расширять сознание масс, чтобы не было войны». А каждого, кто заходит в гости, они отправляют в кислотное путешествие.

Ночью, вместе с химиками, я отправляюсь в клуб «Танцпол».

Машина долго плутала по извилинам дорог. Корчились пустые набережные, мелькал холодный парапет, лились силуэты. Вынырнула тень Достоевского, он спешил, подняв воротник, скрылся в подворотне. А я словно зависла внутри прозрачного пузыря. Люди лопаются в оранжевых бликах заката, кишки наружу, тучи в клочья, но вступает арфа, баюкает. Влезли ударные, рот треснул, зубы рассыпались белыми шариками фонарей, пузырь взорвался, я оказалась на свободе. Передо мной темное кирпичное здание. Мы поднимаемся по лестнице на второй этаж.

Огромное пространство, зал с лепниной и семь комнат, захватили молодые питерские художники.

Барельефы. Пухлые ангелы грустят, что прикованы к углам. Стонет дубовый паркет, ловко танцуют три расхлябанных парня. Череда строгих юношей стоит у окна, разговаривают об искусстве, слышны слова: дискурс, Малевич, Берлин. На стенах — дикие картины, холст, масло. Бродит прикольный народ и пара питерских гуру: Гурьянов в белом костюме, он живет в соседней комнате, и приветливый, скромный Тимур Новиков в неизменной оранжевой рубахе. И, конечно, отряд американцев, пожарники из Цинциннати, для них и устроена арт-вечеринка. Они принесли колбасу, виски и «Мальборо». Я перевожу дыхание. Звучат ударные ритмы. Новая музыка захватывает тело.

Я пляшу восемь часов подряд, наблюдая за кончиками ногтей. Сквозь них разгуливают всполохи света. Я уверена, что занята важным делом. Пронзительные лучи стробоскопа, остро цепляясь за голые плечи, проникают в организм. Оседают особой энергией, которая пригодится в будущем.

Кто-то показывает мне самую счастливую пару Питера — улыбчивую Алису и сурового Виктора, они стоят обнявшись. Бледны и красивы. Инфернальны. Романтика не покидала Питер со дня основания города ни на минуту. Про них я услышала еще раз лет через десять, когда Алиса ушла в Зазеркалье, заболев раком, а Виктор ушел в монастырь.

Не знаю, сколько времени было, когда я выбралась из опустевшего «Танцпола». Молочная сетка накрыла небо, и, оказавшись на улице, я тут же зажмурилась, меня захватила щекотка, смешанная с испугом. Когда я осторожно расцепила ресницы, передо мной оказалась река. Я сразу ее узнала по зыбкой ширине силуэта.

Фонтанка. Но район незнакомый. Где я? Внутри легких застревает холодная горошина.

Месяц растворяется за углом. Я стою одна, на Фонтанке за Московским. Ни мрачного Германа «три карты», ни шприцов «черной богемы». Жутких стонов из «желтого дома» не слышно. Здания напротив облезлые, но никаких козлоногих. Я смотрю на окна «Танцпола» — всполохи света мигают, накопление жизненных сил продолжается. Не вернуться ли мне туда?

На улице пустынно и тихо, свет поглощает туман и «Фонтанка за Московским» стелется у меня под ногами. Я покорю ее шаг за шагом, ступая по неровному асфальту. Дохожу до излома Крюкова канала. Там одиноко валяется потрепанный детский журнал. Кусок заглавного листа оторван, но по знакомому начертанию «Р» я восстанавливаю надпись «Мурзилка».

Начинается новый день, и надо идти вперед.

Сессун

Я сидела в парикмахерской, «салонами» они тогда еще не назывались. Комната в цокольном этаже многоквартирного дома — чистая и просторная. Свежевыкрашенные розовые стены с плакатами группы «Комбинация» и коричневый линолеум «под паркет» свидетельствовали об элитарности места. Огромные зеркала отражали черные пустоты кресел. В такое кресло я и забралась, сжалась в комочек. Однажды мой знакомый спортсмен, килограмм под сто, заявил.

— Здорово, если у девушки короткая стрижка!

— Почему?

— Она тогда беззащитной становится, хочется пожалеть ее. Длинные волосы — слишком опасно. Сплетет косу, и неизвестно, что сделает с мужчиной косой ночью, возьмет и задушит.


Искоса я взглянула на свое отражение. Бледная маска, окруженная полусферой длинных каштановых волос, пряди падали на лоб, щеки, плечи, грудь, рассыпались по спинке парикмахерского кресла, сотни переливчатых змеек.

В соседнем кресле дремала хлипкая блондинка с выцветшем полотенцем на голове и фингалом под глазом. Она приоткрыла глаз и взглянула на мои волосы с завистью, словно вцепилась в них. А я твердо решила их остричь и вглядывалась, ища поддержки в зеркале.

Зеркало сереет, с боков выступают черные прожилки, это трюмо моей бабушки, сделанное в эпоху модерна. Я также сижу перед зеркалом, а бабушка стоит сзади и ловко плетет косы, прищуриваясь и восклицая:

— Ах, какие у нашей девочки косы! Загляденье! Самые толстые во всей школе!

Бабушка ловко плетет толстые веревки, любуясь своей работой, а я сижу и смотрю на отражение грустной девочки. Каждое утро одно и то же. Бабушка хватает огромный гребень, усаживает меня перед большим зеркалом и чешет, чешет, чешет, в голове что-то тянет, стреляет, щекочет, словно топчется кто-то. И просыпаться надо на пятнадцать минут раньше. Бабушка ловко перекручивает пряди, в ход идут капроновые ленты, розовые, зеленые, белые, голубые. Больше всего я ненавижу ядовито-зеленые, кричащие. Когда же меня подстригут?

Подстригать меня никто не собирается, у мамы один ответ: коварная жена Самсона однажды ночью обрезала ему волосы, и он потерял всю свою силу. Так что ходить мне с косами всю жизнь, если не хочу стать лузером.

С тугими косами я выхожу на аскетичную, словно разделочная доска, кухню. На столе царствует трехлитровая банка черной икры. Мама обожает черную икру, нет ничего полезнее для здоровья. Она запихивает в меня ложки блестящей гадости, ну съешь немножечко, ну ложечку, одну только ложечку… я крепко сжимаю челюсти. Меня выворачивает от соленой жирной массы недоношенных зародышей.

Давно уже не было черной икры в нашем доме, с тех пор как мама перестала работать дегустатором вин и практиковать натуральный обмен. Сотрудники завода шампанских вин меняли бутылки «брют» на банки икры, которые притаскивали им сотрудники рыбзавода.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 160
печатная A5
от 571