электронная
Бесплатно
печатная A5
704
18+
Деревянная ворона

Бесплатный фрагмент - Деревянная ворона


5
Объем:
530 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4496-9563-5
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 704
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно:

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

1

Из хоровода богинь и муз, плывущего вокруг письменного стола, как механическая витрина с покорными манекенами, многие художники прошлого века особенно полюбили Мнемозину. В горячке краткого или длительного, сосредоточенного или обморочного вдохновения лучшие из них, чуткие к первой букве всякого имени и уставшие от собственного права произвольно царить, приникали измученным зрением именно к ее лицу, бледно мреющему в завитках табачного дыма.

Вероятно, мгновение, когда в свете настольной лампы раскрывались ярче света ее глаза, отзывалось в сочинительском сердце таким острым еканьем, что автор останавливал хоровод, расцеплялись точеные руки, и музы, кроме одной, за временной ненадобностью отступали в тень.

Вероятно, отвести взгляда от Мнемозины было настолько же трудно, как и смотреть на нее, замершую с подложной кротостью между старым фотоснимком на стене и зеркалом с отраженным в нем циферблатом часов (от себя навяжем образу венок из ломкой листвы с несколькими никогда не увядающими кленовыми вспышками).

Должно быть, упиваясь тончайшей пыткой, которую может подарить только воспоминание, автор целиком отдавал себя и свою работу власти этой царственной музы — к раздражению навязчивой Мельпомены с ее грандиозными страданиями и окончательными крушениями.

«Уйди, я прошу тебя. Отправляйся выбивать пыль из подмостков. Убирайся к тем, кому не надоело слушать грозовой грохот твоих колодок. Ты напоминаешь мужика с невозможной дубиной, ряженного в женское платье, порченое молью. Немыслимое застывшее отчаяние на твоем лице — маска из каменного века. И за маской нет ничего, тьма — такая же, как и в зале, из которого вместо рыданий доносятся только покашливания».

Нечто подобное думал, наверное, автор, отворачиваясь от надменной мины трагедии и прижимаясь щекой к коленям матери муз.

Думал так, потому что вместо воспевания катастроф лучше стоять на вокзале, внимать гулу невидимого за облаками самолета и наблюдать за серебристым автомобилем, ползущим вдали по белой дороге окраины.

Потому что лучше слушать протяжный гудок поезда, содрогаясь от блаженства, и видеть, как в утреннем тумане, гудя окрест, намечается состав.

Платформа влажна. Холодно.

2

Студент московского института Дима Озеров ненадолго возвращался в родной город — маленький, безликий, провинциальный по сути, хотя и не из тех безнадежно провинциальных русских городков, которые мрачно приветствуют путешествующего человека такими обязательными деталями как бело-голубое пятно кладбища вдалеке, черный костяк сгоревшей лачуги с зияниями в крыше и покосившаяся табличка с именем населенного пункта.

Несколько слов об этих табличках.

Кто-то, чье гуманитарное позерство стоит иметь в виду, выцарапал на одной из них не что-нибудь, а это (я видел надпись собственными глазами): «Lasciate ogni speranza voi ch’entrate». Бог знает, как угодил этот некто вместе с памятью о Данте в глубокую глушь, но, воистину, оказываясь в подобной местности, невольно думаешь, что среди серых сараев и кривых домов, обитаемость которых сомнительна, а окна либо заколочены, либо заткнуты зеленовато-серыми ватниками, среди заброшенных фабрик, разбросанных на обширных окраинных пустырях, и должна находиться прикрытая досками нора, ведущая в ад.


Нет. Город, где родился и вырос Дмитрий, пытался быть приличным, многоэтажным, имел собственную область и от столицы находился примерно в восьми часах автобусной езды.

Поездом в Москву было ехать быстрей, но дороже.


Именно с них, пожалуй, с поездов, и следовало начать.

С рассказа о том, как однажды (было Дмитрию лет десять, не больше) дед вез его на белом «Москвиче» из города в деревню, где ребенок обязан был проводить летние каникулы.

Ехали тогда поздней ночью, и Дмитрий, вытребовавший себе право сидеть на кресле рядом с водителем, зяб и дремал, изредка разлепляя веки, чтобы проверить — не сменилось ли чем-нибудь ущелье леса, по которому машина ползла, казалось, уже целый час.

Возникали и скрывались позади одни и те же частые стволы сосен, порыжевшие от дальнего света фар, не способного, несмотря на свою дальность, проникнуть в черные провалы меж деревьями. Горели отражающей краской дорожные знаки. Сигали под капот полосы на широкой асфальтовой дороге.

Наконец, «Москвич» вырвался из древесного ущелья, за окном развернулись темные поля.

Дмитрий увидел уходящую во мрак тополевую аллею, увидел убегающие в темень футбольные ворота, скроенные из толстых жердей.

Показался из-за тучи и новой тучей заволокся диск луны.

Дед весело, между прочим, сообщил, что секунду назад асфальт пересек заяц, едва не угодив под колеса.

«Черный, как смоль, все уши прижал!».

Дмитрий ужасно огорчился, что проворонил зайца.

А после во мгле, перед самыми глазами, распахнулось рубиновое око, что-то забренчало, и дорогу перекрыла перекладина в красных и белых полосках.

Появившийся поезд был виден не весь, верхняя часть была скрыта рамой лобового стекла, но до чего поразила Дмитрия часть нижняя: громыхающие, огромными кажущиеся колеса, с их болтами и пружинами, до деталей прорисовавшимися в рассеянном свете фар! Как долго тянулись вагоны! Настолько долго, что он успевал прочитывать названия городов, на лету срывая слоги с железных боков машины.

На вопрос деда, удивленно смотрящего на подавшегося вперед внука (натянулся, врезаясь в плечо, ремень безопасности), Дмитрий шепотом ответил: «Я ни разу не видел паровоз так близко».


До какого-то возраста этот сюжет теплился в туманной детской памяти, и освещенные фарами колеса, как видение, иногда возникали перед Дмитрием, — с особой назойливостью в деревне, летними ночами, когда он долго не мог уснуть в отведенной ему страшноватой комнате со скрипучим полом, высокой допотопной кроватью и живой тенью от раскидистой яблони, царапавшей ветками крошечное окно.

Комната была страшна гробоподобным силуэтом буфета (по ту сторону створок — кондитерский, винный, десертный дух), ветошным запахом, ночным мерцанием иконного оклада со стены и тем еще, что в ней однажды умерла прабабушка.

Далеко за деревней, на возвышении пологого холма пролегала железная дорога, и маленький Дмитрий, ежась на кровати с набалдашниками, чутко вслушивался в жалующиеся, с долгими перерывами гудки.

3

Позже он редко вспоминал о первоначальных железнодорожных впечатлениях, хотя старшеклассником с завидной регулярностью приходил после уроков на вокзальный мост — постоять, опершись на исписанные маркером перила, смакуя щемящее чувство, разливавшееся в груди от вида плавно перехлестывающихся рельс.

И пусть пейзаж, открывавшийся с моста, был не так уж красив, пусть по левую руку сползала с безжизненного пригорка унылая окраина (бежевые пятиэтажки, тройка кособоких домиков в их тени), а справа возвышалось серое здание вокзала с вечно стоящими часами над разбитым витражом, пусть выбоины в бетоне между путей были заметны даже с высоты, а асфальт подле перил был всегда залит лужей пива (с пустой бутылкой в центре композиции), все равно — дорогого стоило видеть игру заходящего солнца на рельсах, слитых на горизонте в подрагивающее, серебристое с розовым, сияние, в котором мерещилось Дмитрию обещание чего-то сказочного.

Все оправдывалось этим сиянием, и все было нужно — и пятиэтажки, и разбитый бетон. Уехать ему хотелось ужасно, он сам тогда не знал, зачем и куда. Главное — ехать.

Спроси его об этом — он не смог бы объяснить.

Но иногда, сидя ночью на пустой окраинной остановке (не в ожидании транспорта, просто так), глядя на проезжающие машины, на огни светофоров и столбов, на светящую синим и красным автозаправочную станцию вдали, Дмитрий играл в игру. Воображал, что сидит точно так же, только не здесь, а в каком-нибудь чужом городе, далеком и огромном, которого не знает, в котором потерян. В котором можно с утра до ночи бродить, без устали рассматривая лепнину (ему особенно нравилось это — «лепнина») фасадов, изредка присаживаясь отдохнуть в сквере возле памятника какому-нибудь писателю (а не тому лысому с обезьяньим лбом, который всюду торчал в родном городе).

Он представлял себе воображаемый сквер до того ясно, что мог описать каждое дерево, наяву видел, как над черной головой монумента и чуть выше, над темными кронами, виднеются красные и желтые крыши с бортиками, со сверкающими воронками водосточных желобов. Перелетают с места на место стаи голубей.

Он забывался, он доводил интенсивность своего вымысла до такой крайности, что желание быть там становилось нестерпимым, и скверик этот, пусть не существовавший никогда ни в каком земном городе, вдруг начинал воплощаться, расплывчатыми фрагментами проступая сквозь непроницаемую ночь, постепенно заполняя собой ее всю.

Эта остановка, эти ларьки, мутно сереющие в темноте, этот пьяный, что согнулся и — слышно — блюет возле них, — все это было фальшивкой, и теперь, ломко вздрагивая обожженными краями, беспомощно сворачивалось с тихим каминным потрескиванием, проявляя другую реальность.

Сеть дорожек, посыпанных красноватым песком, зеленые газоны.

Юноша в свитере с отложным воротником едва поспевает за прытким трио языкастых лабрадоров, похожих друг на друга как три капли воды. У основания памятника, возле поставленного на землю бумбокса, вьется, погромыхивая скейтбордами и роликами, яркая кучка школьников. Отражаются в глянцевитом граните их лица. На белых скамьях (спинки которых завиты, как букли Кантемирова парика) люди читают книги.

Что там у них? Детективы, судя по обложкам. Есть один сентиментальный роман.

Мягкий переплет, газетная бумага. Разновидность языка самая безобидная — никакая.

Не один ли человек пишет все эти вещи? Обладатель десятка псевдонимов, давно размывших его собственное лицо. Умелый и состоятельный профессионал.

Но только выгоднее среди этих людей смотрится листающая «Улисса» рыжеволосая девушка (порождение наивного воображения), неизменно помещаемая Дмитрием в самый дальний, теневой уголок сквера.

Через высокую чугунную ограду (по амфоре на каждом опорном столбе), через густую зелень и стволы деревьев (которые, как в гольфах, по колено в побелке) просматривается часть проспекта. Подъехали и остановились на светофоре черные с желтым шашечки, и, увидев такси, сорвался с места и побежал через сквер, придерживая шляпу, очкастый дядька в кургузом пиджаке. С размаху ступил в зеркальную лужу, расплескав лазурное небо, растрепав ватные клубни. Снялись с земли и взмыли стройной стаей перепуганные голуби — сплошное мелькание серого и белого, разреженное кое-где нежным, палевым.

И во власти Дмитрия удержать этот кадр, достойный альбома с художественными фото, сколько угодно смотреть на голубиное взмывание, застывшее на фоне дома с причудливой башенкой, призванной сглаживать единственный приметный из-за листвы угол.

Надстроенное над крышей чердачное окно посверкивает стеклом: блеск жемчуга в кирпичной, покрытой зеленой жестью раковине. Поднебесная суфлерская будка.

Это лишь толика сада, самая исследованная, и несуществующий город, конечно, огромен. Пространства ужасно много. Дмитрий застраивал это пространство до тесноты, выставляя вдоль узких улочек невысокие, но длинные дома, однообразные на первый взгляд, но при внимательном рассмотрении обнаруживающие архитектурную индивидуальность — каждый свою. Дмитрий не мог всего выдумать сам; его город, как коллаж, собирался из разрозненных впечатлений. Такой дом — с красными цветами на белых балконах — он вычитал в книге. А этот покатый бульвар (рядом, звеня, поднимается в гору трамвай) — видел в кино. Там, конечно, есть метро, и именно на нем через минуту (вот только посидит еще немного) Дмитрий отправится в свою съемную комнатку, словно кичащуюся бедностью и теснотой, где ждут книги, аккуратно выставленные в ряд на письменном столе, где ждет толстая тетрадь с выглядывающими из-под обложки листами, на потрепанных краях которых виднеются окончания строк, разумеется, стихотворных.

Можно еще вообразить сладко пахнущий клочок бумаги с записанным чужим почерком телефонным номером, который так страшно набрать в первый раз. А над всем этим — невозможную, почти сказочную лампу с зеленым абажуром, выписанную фантазией прямиком из антикварной лавки (приложенный томик Гиппиус — досадная неизбежность ассоциации — вежливо отсылается обратно антиквару).

Вот только вид из окна комнатки Дмитрий, сколько не пытался, нарисовать не мог.


И как трудно было, живя в мареве грез, плестись домой — по знакомым до тошноты дворам, где каждая надпись на стене была зазубрена, где возле подъездов стояли брошенные машины с проржавевшим корпусом и паутиной трещин на лобовом стекле. Где всякий вечер по школьному двору гонял на дребезжащем велосипеде душевнобольной парень с птичьим лицом (гонял так радостно, будто у него никакая душа совсем не болела).

Панельные девятиэтажные дома, отягощенные бесформенной балконной массой.

Прямые и ломаные линии, свойственные городским окраинам.

Интересно, применимо ли к такой архитектуре понятие «фасад»? Поднимешь глаза, и взгляд оцарапают острые углы, чернеющие на небе. Задранные ростры гигантских военных судов. Никуда не плывущих, потому что с кладбища кораблей — не уплывают.

4

Паралич, родственный, по мысли Дмитрия, тому, что душил дублинцев Джойса, царствовал в родном городе всюду. Он был разлит в воздухе, годами копился в загаженных подъездах, сквозил в золотушном свете вечерних окон. С малых лет Дмитрий научился его чувствовать. В детстве, правда, владения паралича ограничивались для него одним районом, в котором он рос. Поэтому было захватывающим приключением нарушить родительский запрет и убежать за пределы района. Дмитрий так и сделал однажды: с утра выбрался из дома, протиснулся через толпу на микрорынке, пересек школьный двор, прошел мимо поликлиники (со стены которой вопили вульгарные литеры: «С 8 марта, бабы!») и, наконец, добрался до самой окраины, до гаражного кооператива. Было страшновато — так далеко он никогда не заходил.

Оставив гаражи позади, спустившись по каменистой, ведущей все время вниз дорожке, которая под ногами осыпалась, как будто пытаясь ускорить осторожный спуск, Дмитрий вышел на открытое поле. Высокая трава, ее горький и пряный запах. Ему понравилось, что было столько травы, совсем как в деревне. Вдалеке виднелись обмотанные чем-то изжелта-белым трубы, тянущиеся над полем. Если идти по этим трубам, то, наверное, рано или поздно доберешься до другого города.

Дмитрий направился к ним. Идти пришлось дольше, чем показалось сначала. На пути стали попадаться груды железа: растопыренная арматура. Путаясь ногами в осоке, он не заметил крутого обрыва и чуть не скатился в реку. Но удержался за какой-то предмет, который прятался в прибрежном красном кустарнике и ростом был на целую голову выше Дмитрия.

На резкое прикосновение предмет ответил глухим колокольным звуком и, очищая ладони от синеватой трухи, Дмитрий обнаружил, что стоит возле конусовидного памятника.

Краска, некогда голубая, выцвела до белизны и во многих местах облупилась, обнажая коричневую ржавчину.

Памятник. С овальной черно-белой фотографии на Дмитрия смотрела курносая девочка с двумя светлыми, воздушными прядями, спадающими на плечи. Лицо в серых точках — веснушки.

«Здесь, в реке Уводь во время купания, 24 мая 1995 года трагически…».

Сухой букетик полевых цветов покачивался, шевелимый ветром, над черной табличкой.

«…1982 года рождения».

На другой берег был переброшен бревенчатый мост, но Дмитрий теперь не мог подойти к мутной воде, так ему стало страшно от случайной встречи.

«Что за вязкое слово — Уводь? Как само илистое дно».

Забыв о трубах, он пошел вдоль берега, стараясь не терять из вида крыши своего района.

Он думал том, что у девочки с фотографии были красивые глаза, и о том еще, что было бы хорошо, если бы она была жива.

Так он набрел на коллективные сады. Сгрудившиеся в мокрой низменности, черные, перекошенные, они казались раздавленными гигантской ступней. Заборы разъехались, в каждый огород можно было пробраться без усилий. Домики были собраны из всего на свете, только не из того, из чего обычно строят дома. Стены состояли из дощатых дверей, кусков шифера, каких-то грязных ветошей. Дмитрий заметил раскладушку, поставленную на попа. Но у каждой постройки имелось подобие входа, из крыш торчали трубы, на грядках что-то росло. Он сполз с пригорка в низину и пошел вдоль садов, постукивая палочкой по частоколу.

Из кустов впереди доносился какой-то шум: не то бормотание, не то сип. Дмитрий медленно приближался к звуку, волоча за собой палку, ставшую почему-то очень тяжелой. Сквозь ветки он увидел полусогнутую фигуру а, сделав еще шаг, ощутил толчок тошноты в глубине и остановился. Он почувствовал, как слезы, народившиеся в горле, еще ниже — в груди, сами собой горячо потекли по щекам.

Этот человек был одет в синий спортивный костюм. У этого человека были седые короткие волосы и слоистые складки на жирной розовой шее. Человек стоял спиной к Дмитрию и, похотливо урча, прилаживал к верхушке самой высокой жерди черный ремешок, на другом конце которого извивалась, хрипя, подвешенная за шею собачонка с бледным брюхом. Создание корчилось, исходило слюной, молотило по воздуху задними лапами, а передние топырило перед беззащитной и белой грудью, не сгибая, лишь изредка поводя ими туда-сюда. Животное в конце концов замерло, прикрыло булькающую пасть и, сдавленно дыша, стало коситься обезумевшим карим глазком на хозяина, не выпускавшего ремешка и, кажется, что-то говорившего собаке — нежным, ласковым голосом. Дмитрий не помнил, что он сделал: не то всхлипнул, не то шумно переступил, но старик обернулся и, заметив ребенка, секунду молча соображал, а после, скомкав в месиво потное лицо, заорал.

От ора Дмитрий бросился прочь. Страшнее всего было забираться на склизкий пригорок. Дмитрий ничего не слышал, кроме своего дыхания, но за спиной, казалось, сопел уродливый старик, который вот-вот схватит за щиколотку узловатой рукой.

Подгоняемый страхом, Дмитрий карабкался наверх, не оглядываясь, впиваясь ногтями в сырую землю. Он, наконец, выбрался и пошел домой. Раз только обернувшись, он успел заметить собачонку, сломя голову несущуюся по полю, в сторону труб. Тонкий поводок, дрягаясь, летел за ней.


Паралич. Дмитрий тогда опытным путем убедился, что это распространяется и за пределы района.


Он в девятом классе, из любопытства и чтобы на других сделаться непохожим, прочитал «Дублинцев» (преступно поступаясь школьной программой, чем то на «ш»: Шолоховым, что ли, или же Шукшиным), и неожиданно к этой книжке прикипел, полюбил ее, из-за любви позабыв о желании отличаться от прочих. Кроме «Милости божьей», которой он не понимал, ему в сборнике понравилось все. От рассказа «Эвелин», особенно от последних его строк, стыла кровь в жилах. После «Облачка» мурашки необъяснимой брезгливости пробегали по спине. А постоянно перечитываемый, будто настольный, рассказ «Встреча» соединялся с воспоминаниями о страшной детской прогулке.

Тонкая библиотечная книжица дала имя тому, что мерещилось Дмитрию в родном городе.

Паралич.

После встречи с душителем собачат это «злое, порочное существо» больше не могло его обмануть. И на похороны дяди Вени — любимца дворовых бабуль, непьющего старика, у которого регулярно, через пару месяцев после покупки, пропадали щенки (Веня их горько оплакивал, сидя с папиросой возле подъезда), Дмитрий демонстративно не пришел.

5

По вечерам, возвратившись после обхода остановок домой и засев в своей комнате, чтобы не слышать родительской перебранки (о банках и утвари, о гвозде, который бог знает, с каких времен, не может быть толком забит) и чтобы не чуять душный запах готовящейся на кухне еды, Дмитрий листал всякую литературу, надеясь в ней отыскать что-то, созвучное его мечтам, что-то, что способно было эти мечты удержать. От чтения иногда отвлекал телевизор, бессмысленно, ради фонового шума, галдящий из кухни. Перед сном чаще всего смотрели Познера, который нравился всем, даже Дмитрию, все телевизионное ненавидевшему.

Он однажды решил перечесть в уме, почему ему нравится Познер.

«Познер нравится, потому что эрудит и космополит, потому что Владимир Владимирович…», — выделял существенное Дмитрий, загибая при этом пальцы, как ребенок.

Его дума в тот раз оборвалась вместе с замолканием застенного голоса. Дмитрий представил радужное схлопывание экрана и вернулся к листанию желтой книжки, в которой было написано:

В неволе я, в неволе я, в неволе!

На пыльном подоконнике моем

следы локтей. Передо мною дом

туманится. От несравненной боли

я изнемог… Над крышей, на спине

готического голого уродца,

как белый голубь, дремлет месяц… Мне

так грустно, мне так грустно… С кем бороться

— не знаю. Боже. И кому помочь

не знаю тоже… Льется, льется ночь…

К этим стихам со вздыхающими многоточиями Дмитрий обращался не раз, когда тоска по незнакомым городам становилась невыносимой, а потребность покинуть дом едва не оборачивалась глупыми поступками. Он, взаправду переживая, читал про «несравненную боль» и не покатывался со смеху. Не смешила его и первая строка, для смеха над которой нужно было знать не только возвышенное, но и уличное, острожное (про нары и шпалы, про Дину Верни, в частности, и т.д.).

Но самое интересное заключалось в том, что в восприимчивости Дмитрия был любопытный надлом читательского восприятия, литературный фокус, вряд ли задуманный автором, который, пожалуй, удивился бы, узнай он, что строками, написанными в минуты горячего желания вернуться, до слез зачитывается подросток, изводимый желанием сбежать.


Но как остро чувствовал Дмитрий эту чужую ночь, как живо ему рисовалось это прекрасное кочевое одиночество, в тысячу раз более ценное, чем любой уют, тошно пахнущий ужином! В стихотворении мерещилась некая истина, поскольку тут, где сейчас обитал, по-всякому унывая, некому было помочь и бороться тут было — не с кем.

Еще Дмитрий переживал стыдную зависть, когда видел в конце стихотворения слова и цифры, бывшие самого стихотворения милее: Кембридж, такой-то год. И под другими стихами других поэтов: Берлин, Париж. У иных (страшно подумать) — Рим, а не то Вашингтон.

И даже ничего не говоривший Дмитрию, но тем более заманчивый Гурзуф до слез бередил душу. Он многое готов был отдать, чтобы иметь право ставить под собственными спотыкливыми стихами священные географические словечки. Голос рассудка справедливо внушал, что словечки ничего не значат, значат сами стихи. Но Дмитрий этот голос слушать отказывался, образ жизни кенигсбергского гения (разумеется, нечитанного) — презирал и, мазохистского томления во имя, продолжал приходить на вокзальный мост.


Однажды на этом мосту рядом с ним встала и облокотилась на перила, спиной к закату, девушка с бутылкой темного пива в руке. Закрыв глаза и высоко закинув голову, она глубоко вздохнула — то ли свободно, то ли устало. Постояла так с минуту, выставляя напоказ белую шею, позволяя ветру поиграть огненной челкой. Затем из сумочки достала связку ключей и одним, самым золотым и толстым, откупорила бутылку. Пиво брызнуло, пена потекла по коричневому стеклу; у ног девушки образовалась лужица. Она отхлебнула, поморщилась и сказала Дмитрию, который от неожиданности обращения вздрогнул: «Хочешь? Холодное». Тот отказался. «Правильно. Вкус — тошнотворный. Обычно я прихожу сюда раньше, но сегодня все вверх дном, батя дурит, задержалась». Дмитрий дослушивать не стал и, стесняясь пивной девушки, ушел.

Он запомнил, что на ней была замшевая куртка, джинсовая юбка с махрушками, бледно-красные сетчатые чулки, а в рыжих волосах — черный ободок с черным же бантиком. Лилиеобразная подвеска из темного серебра покоилась на полной груди, в глубоком вырезе. И глаза у девушки были огромные, похожие формой на миндаль. Серьезные и грустные.

6

Окончив школу, остаться здесь. Между армией и местным техникумом выбрать, конечно, последнее. Устроиться поскорее на временную работу, чтобы иметь хоть какой-то стаж. Начать задумываться, пожалуй, и о женитьбе. Попивать пивко, сидя на бетонных ступенях своего ПТУ в компании сверстников, врубающих на мобильных телефонах то «Короля и Шута» с Виктором Цоем (что терпимо, если честно), то «Бутырку» с Михаилом Кругом (что при определенном настрое души терпимо тоже).

«Настоящий мужчина должен иногда попивать пивко».

Так, кажется, сидя на судебной скамейке, объяснил свои действия один, в телевизор, в самые новости попавший новоиспеченный папа, который случайно отравил пивом полугодовалого сына.

Со временем приучить себя не думать о шумных столицах большого мира, о «памятниках культуры» (вернее, о вожделенных местах паломничества вчерашнего школьника, книжного червя).

Еврейское кладбище около Ленинграда.

«За кривым забором лежат рядом юристы, торговцы, литературоведы».

Этот — имел право писать скучающим тоном об итальянских городах, о захолустных бухтах: он их живыми глазами видел. Даже умерев, умудрился пересечь океан.

Париж, в котором оргия. Венеция, в которой смерть. Из моря встающий город, это из бедного Манна. Горы Гарца, это из Гете. Сразу три «Г», а на слове «Блоксберг» можно язык вывернуть. Колонна Нельсона — какая из двух? Та, конечно, на вершине которой две весталки поедали сочные сливы.

Что значит это по-змеиному свистящее слово: «весталки»? Справься в словаре, полузнайка.

Остаться здесь. Завидовать всем — здесь. И до тебя бывали всякие, кому хотелось припасть и целовать мостовые Европы, слезами их омывая.

«Припаду-понюхаю», — певала пошлую частушку бабушка, когда дворовый пес доверчиво и бестактно тыкался мордой в ее подол.

Есть еще то, что поближе Европы. Коктебель, к примеру, в котором, как в раковине, океана могучее дыхание гудит. Или пресловутый город-призрак. Этот, если подумать, под боком.

Флигель Монтре-Пэлас и вид на Женевское озеро.

Ты ведь даже не представляешь в точности, что все это такое. Есть ли на земле это место — Фиальта? Фиолетовая Ялта. Он вполне мог выдумать, скорее всего выдумал. А тебе просто нравятся сочетания слов, переливы звуков, особенно их иноземная чуждость.

Во всяком случае, я знаю, что в Швейцарии есть городок Веве. Мне сообщил дядька из новостей.

Хорошо там, где нас нет.

Остаться здесь. Видеть классические — каскадом — аудитории университетов только по телевизору. В том дурацком сериале про московских студентов. И о литературной карьере (слово, ассоциирующееся с песчаным курганом) не помышлять, это главное.

Куод лицет йови.

Никогда не понимал, при чем тут бык.

7

Дмитрий уехал все же.

Пережита была многодневная, лишающая спокойного сна распря с мамой (молчаливый отец, после недолгой задумчивости, сына поддержал).

Дмитрий очень хотел в Москву, но при этом сильно, сильнее, чем нужно, верил страдательной риторике матери, которая, ничего не добившись криком, стала убедительно причитать и на всякий случай сделала даже лукаво: выкрасила какой-то химией прядку волос в седой цвет. «Полюбуйтесь, — взывала она, держа прядку перед глазами, заплаканными нарочно и умело, — Вы обо мне не думаете оба. Вы меня в могилу загоните».

Отец после этих слов сдержанно встал из-за стола, не доев, и весь день провел в гараже, как грустящий и мягкотелый.

А Дмитрий поверил ненастоящему цвету прядки и пожалел маму. Он уже собрался от Москвы отречься, но ссора на седьмой день, бог весть от каких причин, сошла на нет, разрешилась говорливым семейным ужином и даже обещанием регулярного перевода вспомогательных денег на банковскую карту.


Несколько раз была предварительно посещена, ради улаживания бумажных дел, столица, которая возмутила душу сочетанием испуга и любви.

В поезде не было никакого сна, одни впечатления: природа и домики, бегущие за окном, беспокойное перечитывание записанных в блокноте вешек и адресов, имен и отчеств. «Тверской бульвар, ст. м. Пушкинская», — твердил в очередной раз Дмитрий и чувствовал себя неправдоподобно живым.

«Такая жизнь только у персонажа может быть. Не у человека», — улыбался он, в пять утра бессонно пялясь с верхней полки на вплывающий в паровозное окно желтый московский дом, отражение которого додремывало в заволоченном ряской пруду.


Когда Дмитрий вышел на Площадь трех вокзалов и всему вокруг поразился, он пообещал себе, что впечатлительность, от которой сейчас хотелось радостно орать, — будет сохранена навсегда, что все увиденное скучным и повседневным никогда не сделается.

Он взволнованно толкался среди подобных ему людей, сонно выбирающихся из вагонов. Он видел спины с рюкзаками у перегороженного решеткой входа в метро. Он то и дело задирал голову ради сталинских высоток, но при этом старался быть настороже, поминутно проверял кошелек и запрятанные в особую глубь резервные деньги, потому что помнил: большинство из этих московских людей, как объяснила на прощание деревенская бабушка, скорее всего — воры.

Ему крепко запомнились спящие во всех позах бомжи на травянистых склонах у спуска в подземку. Они спали там, точно примагниченные к крутому откосу. Сцена запомнилась, потому что казалась гротескной, не могущей быть на фоне окружающей архитектурной роскоши, а еще потому, что она напоминала барельеф, иллюстрирующий какой-нибудь итальянский инфернальный сюжет.

Дмитрий вовсе одурел, когда ступил на первый в своей жизни эскалатор подземки. Метро представлялось не транспортом, но аттракционном, вызывающим восторг. В этих недрах, гранитных и мраморных, разных вообще, носился, возбуждая, свежий ветер, и от этого ветра хотелось жить изо всех сил.

Любуясь собственным держащимся за поручень отражением в вагонном окне, Дмитрий с благодарным упоением читал рекламу, читал бегущие электронные строки, и все, что читал, казалось ему благороднее и, главное, целесообразнее, чем то, что он видел в общественном транспорте дома.


Вечером нужно было возвращаться в родной город, и от этой необходимости душу затмевала тоска.

От тоски отрезвила досадная неприятность, которая, несмотря на свою ничтожность, Дмитрия здорово напугала.

Не доехав до Щелковской станции, подземный поезд остановился на Партизанской, и репродуктор объявил: «Дальше не идет, просьба выйти из вагонов».

Дмитрий ничего не понял и похолодел.

«Неужели сломался? И как я дальше?», — подумал он, не веря до конца, что в таком прекрасном городе могут случаться такие транспортные подвохи.

«А казалось, все для людей».

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 704
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно: