18+
Что-то. Негритянская песня

Бесплатный фрагмент - Что-то. Негритянская песня

Посвящается Лике

что-то

Часть 1

«Молчи, тебя просто нет.

Я тебя выдумал сам.

Ты — звон золотых монет,

Ими полон пустой карман»

Веня Дркин

У всего есть запах.

Запах звёзд — это прошедшая мимо незнакомка, прочтение де Сада в четырнадцать лет, первый написанный стих, горький металлический привкус несбывшейся мечты и -…

В эту шершавую из-за книги и полную образов ночь я смотрел на звезды. Сидел на подоконнике, корчась в муках, плача, моля щенячьими глазами о Чем-То. О чем? Наверное, о Вечности. Наверное, о Ней. Наверное, о звёздах, которые очень-очень да-ле-ко —

Зажимаю кулаки, думаю о Ней, думаю о Керуаке, думаю об авангарде 50-х —

Звезды, звезды, звезды — это запятые, это «э», это «т», это «о», это «"» это, это Бог.

Мне не нужна учёба, мне не нужна религия, мне не нужна семья, мне не нужны решения, мне не нужны книги, мне нужны — чувствую дрожь по всему телу, будто до меня дотронулась Ты — звезды.

Прилипшая на ботинок жвачка, пятиэтажка, птицы, отксерокопированная за копейки картина Пикассо — это безумные горячие и мокрые звезды —

Я хочу стать мудрым индейцем с глазами орла, товарищем Аполлинера, изуродованным монголом, неизвестным при жизни художником, который сказал «этот мир не для меня» — и смотря на звезды, я становлюсь ими!

И ты — ты небо, без которого не было звезд. Запах озона — это ты; голос Джоплин — это ты; ты — это небо после дождя. Небо, уже уставшее и отплакавшееся, и кусающее на себе ногти, потому что оно не знает, как жить над краснокирпичными переулками безбожной и тошнотворной жизни. (взгляд в глаза) А я нашёл выход — это Звёзды.

Как я стал человеком, у которого на стене висят портреты Рембо и Керуака? Как я стал человеком, пишущим о тебе, которой я не трогал губ? Как я потерялся?

Как же робко выходят слова на бумагу, как же тяжело петь… Песня эта будет моим венком и спокойствием моим. Хоть и пою я плохо, но слушайте, пожалуйста.

…Помнится, как я ходил по вечернему городу, покуривая сигаретку, и возле памятника Уитмена меня избили люди, которые считали мои стихи непристойными. А шел я с отделения полиции. А попал я туда после того, как сорвал розы с сада около храма. Ах, да! Еще, перед кражей роз, я раздавал буклетики с моими стишками, которые написал еще утром, когда небо было цвета твоих глаз.

Потом я смотрел на звезды; написал новый стишок про монаха, у которого сожгли сад возле дома. Он вспоминал свое детство, когда папа привозил немного помятый томик Пушкина с рынка; вспоминал он (с натянутой усмешкой) юность, когда считал мир пустым…,но усмешка его порвалась и превратилась в тлеющую рожу, которая шмякнулась в сырую землю, пахнущую Родиной и Несбывшимися Мечтами (запах сна). В этот момент он подумал, что мир устарел. Мир стал старой ухудалой бабкой, которая с презрением смотрит в окошко избушки на сорванцов, крадущих ее овощи с грядки.

«Так, блять, и живем…» — скажет она.

А первыми словами нашего мира были «не хочу».

Позвонил знакомой художнице. Она согласилась нарисовать портрет Рембо на стене книжного магазина в центре города.

Мы совсем недавно с ней и другими ребятами собрались у меня. Обсуждали Рембо и Хармса. Парень (который вместо того, чтобы отметить свой день рождения, пришел ко мне с воплями «Беккета, мать твою, переизда-али!» и с вином) говорил, что Рембо даже и не думал, что создает Нетронутое и Горячее.

— Почему тогда Верлен так полюбил Рембо?

— Чертов педик. (смех)

— Да ты подумай только: Полю было лет под 40, а Артюру 17. Артюр пырнул в пузо «недопоэта» за «стишки против алкоголя» на собрании «дрянных мальчиков», или как там. Верлену нужна была Новизна ощущений; он получил её от Артюра.

— Эй…

— Включай ноут, Веня. Покажи фотографию Верлена в кабаке.

Я отпил вина и пошел искать ноутбук.

— Эй, включите Холлидей!

— У кого есть сигареты?

— Ну.

— Угости, bel-ami.

— О, Веня, откуда у тебя «в ожидании Годо»?

— Это ты принёс.

— О, точно…

Заиграла «Lover Man». Табачный дым стал грустнее, вино стало холоднее.

Пьяный фотограф добрался на четвереньках до шкафа с книгами и, включая фотоаппарат, громко отрыгнулся.

— Простите, друзья-писаки, но э-это надо запечатлеть.

— «Я с улицы попал в кабацкий тёмных зал,

где пахнет фруктами, и деревом, и лаком»

Щёлк.

— Вот и Верлен.

— Вот и старик с притупленным взглядом от абсента. Но видно же, как он кричит от тоски о Рембо!

Заиграл Вертинский. Звезды теперь не на небе, они на потолке, и на старой штукатурке, и на протёртых дверях.

Сквозит от голоса поэтов.

— А как на счёт Дани?

— Эй, я вчера из библиотеки спёр маленький сборник со стихами и «Елизаветой Бам»!

— Вень, а как твои стихи?

Я встал, и шатаясь под «ваши пальцы пахнут ладаном» и с сигаретой в левой руке, прочитал небольшой отрывок.

— Вот же котяра, а! Беги в типографию, пару буклетов распечатай!

— Дорого.

Давай тогда страницы со сборника Хармса обмажем белой краской и напишем на белом слое твой стих!

— К черту, просто будем между строк писать.

— Я вас люблю!

— А я люблю Санд!

— Елизавета Бам, откройте-е-э!

И дальше неразборчиво вопя —

Теперь достаю старую газету и на свободном месте пишу четверостишие. Взглянул на ноутбук, возле которого лежит окурок. Совсем душно.

Раскрыл нараспашку окна, чтобы слышать скрежет звезд.

На дешевом проигрывателе томно играет Паркер, а я лежу с тлеющей сигаретой на полу возле окна.

Безоблачная ночь лениво роняет недолетающие до меня звезды.

Думая об Этом, я почувствовал изумление и тяжелую страсть, от которых хочется безудержно плакать.

Страсть и изумление — это запах древесины и пронизывающий холод. Это и есть Звезды. Их я увидел, когда послушал Вертинского и прочитал стихи Рембо.

Ночью, смотря на небо, я становлюсь Вечностью. Стать Вечностью — значит Чувствовать и Взирать. Но мне этого мало! Мне нужно что-то большее.

Что-то — Это всевышняя цель, нетронутая мудрость, сладкое спокойствие. Что-то — это вечность, это звезды… это кровоточащая страсть и вопящая боль.

Обещаю, я посажу весенние цветы в саду и буду Наслаждаться Этим. Но сперва нужно Искать и писать о Поиске, нужно обрести Что-то…

Возможно, этим я кому-то помогу. Такие люди есть. Они есть во всем мире. Художники, поэты, писатели, чудаки — называйте их как угодно! Но они чувствуют то же, что и я. Они — Чувство. Они — Звезды.

Неуловимые звезды.

Аромат горячего кофе создал атмосферу, схожую с ужасом. Перед глазами пролетел образ подростка в военное время, перед которым сожгли его родную деревню.

Когда на улице проходила громкая компания (играла ужасная музыка), и парень сказал какую-то гадость, у меня сильно заболела голова. И я подумал, что мы, люди, заранее обречены на провал. Никчёмное стадо, обманутое пятью чувствами. Если человек создает хоть что-то Новое — его отвергают. Не мир, нет! Его отвергают забитые до синих пальцев душной жизнью люди, которые недовольны тем, что они как все. В основном это относится как и к взрослым, так и к молодёжи.

Пищат, что они хотят быть не как все, но сами ничего не делают. Это почти финал, друзья.

Следующая остановка — Контроль.

Нет путей против Контроля. По крайней мере сейчас, ибо в каменном веке можно было бы и без него прожить. Контроль — это интернет, телевизор, реклама, новости.

Как его убить?

«Я не буду смотреть телевизор!»

«Я не буду регистрироваться в социальных сетях!»

Либо умри; либо попробуй, но проиграй; либо сдайся.

Против Интернета может встать только Антиинтернет. Пока мы не вернёмся в пещеры и наш мир не «разлетится на 5 сторон по направлению моих пальцев», чтобы всем структурам Контроля попросту негде было бы находиться, все будет ТАК ЖЕ.

В этом нет ничего плохого. Всему свойственно умирать! Как и людям, так и морали, животным, природе, Интернету.

Но Интернет более выгоден, чем люди. Если какой-то тип умрёт от синьки, то по всему миру пройдёт волна забастовок против алкоголя? Нет. А если рухнет Интернет, то всё разлетится на север, на запад, на юг, на восток!

Но Интернет не рухнет, пока не рухнут или Время, или Люди. Время сразу можно откинуть, потому что в скором времени оно будет неактуально.

Остаются всеми любимые люди, но Они, к великому счастью, под надзором религии, интернета, морали, страха и ин-те-р-не-та.

Так что пока не появится псих с мозгами Теслы и чувствами Чикатилы, то Антинтернету не бывать.

А таких не будет. Не будет, потому что он тоже человек, и он так же будет под контролем.

Но это лишний повод не ныть, и плюнуть на мир, и слушать Паркера, и смотреть на звезды —

Это запах боли в голове.

Я тяжело встал и оделся, решив выйти на улицу. Голова и живот болят. Душа просит выпить.

Оттёр джинсы от сигаретного пепла и вывалился из квартиры.

Нужно выпить.

На переулке, недалеко от квартиры, пахло застоявшейся водой и выпечкой.

Тяжело осознаваемый запах, но он был настолько необычным, что я вспомнил момент моей жизни с книжкой Джека в руках.

Керуак похож на послевкусие от дешевого чая. Почти неуловимое, но горькое и чувственное. Его не ощущаешь, если ты уже устал и пьёшь быстро, отвлекаясь.

И помнится, как я читал «бродяги Дхармы»; с полузакрытыми глазами и сопящими словами Джек перевернул мой мир.

Теперь я могу получать удовольствие от моментов страдания к миру. Этот момент захлёбывающей саму себя грусть заставляет поднести к затылку онемевшие пальцы и взглянуть на оборванные мечты.

Оттого, что теплеет, я почувствовал аромат пальто (табак и непонимание).

Зачесалась голова. Закурил. Спрятался, сев на лавку, от мира сего. Выдыхая и читая Берроуза, вспомнил твои запястья, прохладные ладони, и прижатые между миром и волосами холодные уши, и глаза уставшие.

Про кого же я говорю — наверное, не нужно знать и мне. Её образ в недошедшем письме Богу. И записывать всё, что я подумал, всматриваясь в чернила на бумаге, я не буду. Это — Гениально. А гениальное не может быть сказано и записано какими-то словами. Оно улетает с дымом из труб завода и прилетает от мотива «Parker’s Mood».

Похоже, я понял, что мне не нужна трагедия. Я — трагедия. Я Должен дохнуть от голода и писать о Вине перед Миром. Потому что я — ошибка. Ни поэт, ни писатель, ни человек, ни «личность», а грубая, страшная, вопящая ошибка. Это — не норма. Это желание дышать, когда липкие кровати пахнуть мочой. Это радоваться крикам бабки, которая тебя выгоняет из квартиры. Я получаю от этого удовольствие, которое мало кто понимает!

Лети, пыль, ибо ты — Нетронутое, а я — Проклятый!

Внушай отвращение — надежда на счастливую жизнь! Я эту надежду убивал и до сих пор убиваю, ибо разрушение — моё Дыхание.

Это — шум. Ответ политическим спорам, патриотизму, Родине, образованию, будущему, понятиям, поэзии, мечте, прозе, музыке, правильности, красоте, мыслям, искусству.

И это — произведение искусства. Это — упадок.

Мне не интересны какие-то правила сюжета или какой-нибудь другой белиберды! Я просто связываю воедино записи, которые мне диктовал голод и Что-то — вот и всё.

Это очередной пиздёж очередного фрика.

Это — исповедь плохого человека. Это — трепет; излияние счастья на бумагу.

В ларьке купил тетрадь за копейки (писать на страницах книг менее выгодно — продать ее не получится).

Да и в общем-то — продавать книги тяжелее, чем героин. Рынок отупел до того, что всё разделяется на «классику» и «не классику». Примитив, salut!

И после этого возникнет желание что-то написать?

А для кого? Как мне писать? Мои беспутные глаза ищут без остановки, и они находят, но сказать об Этом они не могут.

С этими мыслями я прошёл пару кварталов и засматривался на туманные здания. Возле одного из них стояла моя подруга — художница М..

Она жалуется, что ее картины не взяли на продажу в местной галерее, а ее родной брат бросил университет и уехал в какую-то глушь, чтобы уйти от проблем, связанные с матерью. Женщина сходит с ума в среднем возрасте, что сказывается на картинах М. и критичности ее брата.

М. живёт у литературоведа, неистово кошаче рассказывающий о первой волне эмиграции во Францию. Квартира заставлена картинами, книгами и тетрадями, исписанные дрожащими словами в академическом стиле. Про мать М. в присутствии жениха говорит очень мало и сдержано, даже шаблонно.

Пока людей на улице немного, М. быстро достаёт баллончик и трафарет с портретом Артюра Рембо.

— Я тебе, кстати, не рассказывала про письмо от брата?

— Нет.

Её глаза были на столько влажны, что казалось, будто они из стекла.

Она открывает портфель и ищет письмо.

— Я даже не знаю где он сейчас. На конверте был написан какой-то левый адрес, — говорит М., протягивая листок.

«Здравствуй, сестричка.

Что я могу сказать, золотце?

…Я не знаю, что делать.

— Как твои картины? Как мать?

Солнце, я лечу в пропасть без возможности вернуться.

Вот и сейчас пишу на старом томике Хемингуэя, возле пьяниц.

Прости за карявый почерк и вонючую бумагу.

Золотце,

я

устал.»

Устал?

— Он хотел убежать от проблем, но не убежал от себя. — говорю я.

Она уже наносит краску.

— Да, ты прав, — она робко улыбнулась.

Как же глупо и рьяно так поступать! Проблемы сначала надо решать в мыслях, чтобы настроить себя на ноту Наготы Мыслей. Пусть голова пустует, пусть она молит вас о новых идеях — и только потом уходите в лес и обретайте Мудрость.

Молча усевшись, я достал тетрадь. С меня посыпались слова:

«В здании, полном запаха озона, появилась девушка, которая согласилась стать Символом Чувства; она, не смыкая глаз, кричит, и мычит, и думает, ёрзая по полу в шумном городе ночи, где ее муки — смех.»

Такие всплески бывают часто, но я принимаю их положительно. Если надо говорить, то я говорю. И мысли, даже самые дикие, нужно разобрать и обосновать. И только потом открывается тяга к Этому. Это как перекус для Поиска Нетронутого. Но если вдруг я натыкаюсь на Обманывающее искусство, то я, улыбаясь, перевожу мысли на Поиск. Я не боюсь. Мне уже нечего терять.

— Я скоро закончу, — говорит М..

Да и что остаётся мне? Сопеть и смотреть. Вспоминаю о Берроузе и удивляюсь — как у него не пропадало желание Действовать, несмотря на глупость его современников? Его же не понимали и не понимают, но он писал! Да и издавать его не так уж и рвались, но он писал и срал на мысли остальных. Делать что-либо, что противно и запретно для остальных — значит, быть Гением. А я, вдыхая дым краски, думаю о еде и книжке, на обложке которой изображена моя фамилия. Я писать буду, несмотря на вытянутые пропахшие нефтью отклики и деревянные лица откликнувшихся, но если слова эти не сыграют хоть какую-то роль в вашей жизни — то я ничего не потеряю. Мне остаётся либо сдохнуть на лавке неподалёку и быть известным в узких кругах «интеллектуалов», либо пойти работать водителем в мебельную компанию и брать долги у знакомых. Но я не смогу работать и жить так. Физически, морально, духовно. Чикатило убил, потом два года терпел, и снова начал убивать — так и я буду думать и писать, и смотреть на звезды. Это единственное в жизни, что имеет хоть какую-то ценность. Чикатило Запретное познавал через убийства, а я Нетронутое получаю, сидя в засаленом пальто на асфальте, царапая буквы на бумаге и думая о Звёздах. И я могу позволить себе удовольствие, которое испытать могут только монахи. Мне не нужна голая степь, чтобы задуматься о вечном! Мне нужны звезды, мусорка, кусты, портфель, лужа. Все — я могу писать о своей жизни! А неясность и мысли о прыжке с 10-го этажа я оставляю вам, ребята. Неземное блаженство получают либо от наркотиков, либо от мыслей. Наркотики могут достать все, но мысли — их ещё позволено использовать, но опять-таки единицам.

Вот и всё — я насладжаюсь, смотря на звёзды и чувствуя отвращение к Родине и к быту, а вы — от дешёвых наркотиков и мыслей о новом телефоне.

Портрет Рембо уже виден в лучах распотелого солнца.

Взгляд застыл на грязных ботинках. В голове звучит голос Джоплинс, а с улицы её перебивает кашель М. и рассказы о Пикассо.

Джоплин похожа на горькую, надрывную затяжку, после которой долго откашливаешься.

Мой друг из Питера долго писал роман про вудсток. Очень хорошая книжка, да. Он когда дал её почитать однокурсникам, те чуть не насильно его в психушку втиснуть хотели.

В итоге он распечатал два экземпляра романа — один украли бродяги, которые у него ночевали после пьянки, а другой он спрятал куда-то. Но эта отличная книжка была про резкий поворот жизни Америки и контркультуры.

Такого взырва, как вудсток, больше не будет. Такого события, сделавшего все, что было запретно, больше не будет.

Джоплин кому-то нравилась своим рваным голосом, а кому-то трагичной судьбой яркого цветка в сером мире.

У большинства ребят из субкультурных тусовок того времени была такая же судьба, как у Дженис. Их так же не понимали, оскорбляли, презирали… Да что говорить — в России таких ребят не понимают и сейчас…

Но одной из причин успеха Джоплин состоял в умении не сдаваться, продолжать действовать, и, что очень важно, дать пример и поддержать таких же, как она.

Ведь она была зеркалом, мнимой мечтой всех парней и девчат. Они так же поняли всю красоту цветов, любви, яркой одежды, после того, как их опустили на самое дно, где ни цветов, ни любви и в помине не было. Их детство было таким же темным, как детство Селина, описанное в «Смерть в кредит». Причина бедствия везде одна — бестолковые родители и война.

И для них вудтсток — это завершение борьбы и положение начала умиротворения.

Они поняли, что идут хоть не по истоптанной, но верной дорожке.

За это спасибо Джоплин.

— Пабло был и графиком, и скульптором, и керамистом, — говорит она, собирая портфель. — Он мог рисовать картины, проработанные до точечки, но он понимал, что такое уже есть! И он начал рисовать, как никто не рисовал. Его понимали только его друзья, а после смерти, хочешь сказать, его понимает массовый потребитель? Нет, просто все понимают, что Пикассо — это Пикассо. Этого знания всем хватает. Вот сейчас продвинуться совсем тяжело. Создать новое почти невозможно.

— Знаю.

— Ох, Венечка, как твои стихи?

Я встал.

Мы размеренным шагом пошли на встречу мыслям.

— Да никак, — неспешно сказал я.

— Ты что-нибудь новое написал?

— Неа.

— Почему?

— Я подумал, что в искусство не должен протекать быт.

— Что ты имеешь в виду, милый?

— Наслаждаясь музыкой, мы не хотим слушать разговоры за стенами студии для звукозаписи, так?

Она закрыла глаза, но не перестала идти.

Я нашёл себе то, что называют религией, и оно не тронуто!

А, нет же! Мои мысли — искусство, и жизнь моя — дитя искусства.

Я понял ценность мысли.

Последнее. Мысли — это последнее, что осталось. И когда понимаешь, что это последнее, то музыка зажимает твои зрачки и ты понимаешь, что тебя душат. Представьте, насколько прижал нас мир. Все перечёркнуто и заляпано, Аристотеля больше не-бу-де-т! И эта книга — это последствие, обида, ответный выстрел. Я создал новый взгляд на мир, как Миллер. Но я его не могу описать в полной мере, ибо зажимают меня тиски, которые не дают написать об Этом. Но я стараюсь. И если не получится — в этом виноват либо я, либо никто. Других вариантов НЕТ (кривая точка)

Тщетность Надежды в мире нет. Генри Миллер и писатели, эмигрировавшие в 20-е годы в Париж (Поплавский, Яновский) это доказали (в который раз) совсем недавно. Они создали Новое, но первого просто не поняли, а вторых пропустили. А культ идёт дальше! Пока, друзья!

— Бедность, провокация, новизна в слове без страха — это нужно, чтобы ты стал Новатором. Рембо это доказал первым, за что его ты и нарисовала.

— Веня!

Пока я искал слова, чтобы сформировать мысли, моя тетрадь упала в грязь.

Глядя на лужу и тетрадь, я подумал о красоте.

Как выразить Красоту словами? Не ту, что тепла и слащава, а ту, что прохладна и свежа, как роза после холодной ночи?

— Наверное, — говорит М., — когда старое понятие Красоты теряется, вдруг появляется новое, более живое.

— Вдруг, живое… Хочешь сказать — быстрое, волнующее?

— Да.

— У меня со словами «быстрое» и «волнующее» какие-то не чистые ассоциации. Может, красота в крайностях? Точно! Слова «быстрое» и «волнующее» я заменил «крайностями»! Как же объяснить-то…

— Я понимаю.

— И еще! Например, девушка говорит глуповатые вещи умному парню, и того это раздражает, но и умиляет! Понимаешь? Крайности!

— И в стихах, хочешь сказать, можно сделать то же?

— В тех же описаниях, дорогая!

— Гени-ий!

Она тихо засмеялась. Цветок.

С балкона дома, возле которого мы шли, играла музыка. Вертинский. Вообще, его сейчас много кто слушает. Но я не могу уловить запах его музыки. Когда слушаешь «в синем и далеком океане», появляется ощущение… зимнего вечера, волнения перед встречей, гула коммуналки. Совсем несовместимые понятия, но Вертинский их связал. Он был велик.

Мимо прошли два парня с рыбьими глазами и оголенными деснами в скользкой улыбке. Я понял, как обмануть свои чувства. Если придумать ситуацию, где вам грозит смерть или ждет абсурдное избиение, то возникает желание Жить. И музыка становится спокойнее.

Мысли скользят очень быстро, и когда я хочу сказать их М., то я забываю самое главное. Но мы идем с закрытыми глазами, держась за руки.

Тетрадь я не поднял.

Сходить с ума — это приятное дело, друзья.

М. купила вино и сигареты. А моя голова всё больше болит. Я отпил немного, и во рту стало сладко и сухо. Мир стал раздутым и лоснящимся. Боль сдалась.

Не знаю почему, но М. начала рассказывать о своих мечтах. Мечта — это поцелуй от матери, у которой воняет мясом и перегаром изо рта. Он чуть успокаивает, но злые монстры все еще под кроватью. И М., закурив, вытерла слёзы.

— От холода, наверное.

От негожего взгляда на мир, дорогая.

Пора забывать о «мечтах». Все это липа, которая повсюду сейчас.

У меня нет мечты.

Это оскверненное слово, над которым публично надругались.

Приторное слово, которое давно своё изжило.

Нужно создать слово озябшее, опьяневшее, играющее, воняющее баром, но не диснейлендом. Пора прошибать себе голову, «мечта»! Пришла пора умирать многим словам.

Стараюсь прочувствовать слова — начинают болеть руки и плечи. Потому что Слово может повлиять на состояние человека. Слово может призывать к наслаждению и боли. Слово — это самый сильный вирус.

Но я считаю, что боль и наслаждение — это друг друга поедающие, и целующие, и бьющиеся в конвульсиях слова.

Подошли к заброшенному пивному заводу, и М., нервно моргая, предложила написать что-нибудь на стене.

Решили написать «Крученых, не старайся» грустными буквами.

Перелезая через забор, чтобы попасть внутрь завода, я понял, что в любой момент могу подумать об Этом и получить удовольствие от отвратных вещей. Которые отвратны по-природе, а не из-за их липкости. Всё, что человек делает для «благих целей» я считаю обманом. Все идеи, придуманные «великими умами» уже устаревают и умирают в грязи, полной «гениальных взглядов».

Мировой порядок уже не перевернуть. Этого тебе никто не позволит. Да и зачем? Это пустое и абсурдное дело. Либо всё по-новой, либо уходи.

Запах изжеванной жвачки, бредовости и сладкого шоколада не покидает меня.

— Жизнь убогая.

— Ты к ней просто привязана.

Она боится отойти от кучи навоза, потому что вонь эта стала родной, своей…

— Идти на работу, нарисовать шедевр, быть счастливой мамой, быть гордостью семьи, учиться, нормально жить — скажи этому «нет», милая. Это самое отвратительное и отталкивающее, что есть в жизни Художника.

— Почему?

— Да потому что я буду вонять, чесать затылок и промежность, красть еду и книги, бродяжничать, одалживать деньги у друзей, но я буду чувствовать Вечность. Ты должна бросить все, чтобы ощутить Вечность. Вечность — это тлеющий запах Страсти. Это и есть Смутная Чистота. Не «Мечта», а «Смутная Чистота». Если ты считаешь, что слушать Вертинского и Паркера в вонючей от спирта комнатке и смотреть на звезды — это не Смутная Чистота, то ты — грязь.

— Я это пойму. Давай что-нибудь почитаем?

Умиротворение парило в пыли и притихшем мире.

Меня трясло от Дикой Мудрости, но всё, что я могу сделать — это молчать и думать.

Лицо М. облилось меланхоличной безнадёгой. Закрыв глаза, М. присела на ступеньки. С улицы слышны разговоры каких-то рабочих, а я молча смотрю на белый листок. Я слаб. Я не знаю, как описать опустошение, которое меня окружило. Штормит от мысли о «бесконечной икоте». Грубая мысль, которая заставила расстегнуть пальто и облокотиться на стену.

Хочется сказки. Хочется послушать музыку. Я бросил листок и на четвереньках добрался до М.. Взаимный взгляд, полный запаха оголённой боли, встретил мой поцелуй. Поцелуй, который был признанием осознание чего-то Вне. М. заплакала. Тихо и смело. А я, медленно, словно распускающийся бутон, разлегся на холодном фундаменте.

Может, когда-нибудь М. все поймут. Все! Бабушка из чебуречной, блондинка в короткой юбке, школьник, домохозяйка — все они поймут борьбу М. Все они поймут, что такое Чувство. Чувство, которое я описал в самом начале. Я уже не плачу, ведь я ищу. А она расстроена мыслью, что Этого нет. Что Цели, Чувства нет.

Нужно искать, потому что поиск порождает удовольствие.

Я рад, ибо найти своё место в мире этом — редкость. Чувство отчужденности преследовало меня все время, которое я жил по правилам нормальности. Тогда я был веселый и разговорчивый, но Чувство во мне еще не родилось. Убить в себе человека и стать одним огромным чувством — значит стать Художником. И только.

На это почти никто не осмеливается, ведь они, как и М., считают, что места в этом мире уже заранее известны (учитель, водитель, продавец). Но уж очень волнует чувство липкости, которое беспокоит только их.

И если они уходят, то уходят на тяжелый путь борьбы, который неосязаемой рукой отталкивает, говоря, что их действия никому не нужны. И они сдаются. Сдаются, не понимая, что это нужно только им.

Из портфеля М. заиграла ненавязчивая музыка.

По смеху и «The Doors» на фоне я понял, что это наши ребята. Говорят, что у Л. сегодня выставка. Нужно его поддержать, чтобы тот не свёл всех с ума. Вопя, он отбирает трубку и подносит к своим сухим ушам. М. включает громкую связь.

— Ребятки, мои картины — это огромные прыщи на лбу. Только их тронь, и они начинают жадно болеть! Каждый старается принести большую боль, ха!

Я закурил и улыбнулся, а М. вытерла слёзы и положила телефон на кирпич. В тишине заброшенных стен, подавленных грустью, слова Л. звучали звонко и паршиво.

— Я побывал на всех элитных выставках, чтобы рассказать богатым посетителям о своей «неординарной, подпольной выставке, на которой соберутся все те, кто неравнодушен к Высшему! Пузатые дяденьки кивали каждый раз, как я мельком останавливал на них взгляд, черт бы их побрал! И, кстати, будет наш любимый фотограф!

— Мы…

— То, что я хочу показать может вызвать рвотные позывы у тех, кто занимается любовью, а не ебатьсяся!

Парень с неряшливыми чертами лица и с большими, цвета сухой травы, зубами, позвал элиту к себе на выставку, которая будет походить на премьеру «Андалузского пса» в Париже.

— Приходите сейчас! Тут, правда, краской и серой воняет, но мы это выветрим, да?

— Да, придем, — сказала М., поднимая телефон. — А нам перео…

— Вы же чертовы «миловидная художница и парень, который часто мелькает в местной газете», эй! Приходите в одежде, которая обвисает на вас сейчас!

Все это — наш шаг вперед.

Л. рисует отличные картины, но их не понимают люди с обычным, общепринятым понятием морали.

Поэтому его называют удожником для художников. Его отличие от остальных заключается в удовольствии, которое он получает от отзывов, где люди говорят, что картины его — это болезненное и противное восприятие мира. Это по-настоящему подталкивает его к новым бешеным и игривым творениям. И я уверен, что Л. попадет в историю, как чудак, сидевший в тюрьме за хулиганство (разбив окно в полицейском участке, он бросил внутрь цветы с петардами).

Хоть наш друг — явление очень дерзкое и противное, — он наполнен множеством свежих идей, жаждущих развития.

Улица выглядит сжатой и стеснительной — на ней броско выглядят цветы и ужасно звучит громкий смех. Сейчас ранее утро; шпана старается поджечь лавку с помощью бензина, алкаши собирают последние деньги на водяру, а правильные люди приторно пахнут и торопятся на работу (молчание). Пока люди оглядывались на нас, М. не проронила ни слова. Она, кажется, смирилась с неожиданными событиями и чувствами.

Запели птицы. Есть в их пении что-то быстрое, сладкое, но в меру. Тонкое, кусающее, тающее. Но скрип дверей пение заглушил. В галерее витал аромат сна и пота. Обжигающий голос Л. приветствовал нас с хлопками грязных рук по спине.

Картины очень необычные. Например, фотографии классиков (Толстой, Достоевский, Лермонтов, Пушкин), обмазанные краской цвета рвоты; семья, смотрящая в уютном домике телевизор, за окнами которого видны части картин Босха.

Всё очень душераздирающе и отталкивающе.

Когда я сел на диван ко всем ребятам, речь шла о футуристах. Я попросил еды, а Л. в ответ, с хохотом подпрыгнул и принес несколько бутербродов с соседней комнаты.

— Кстати, — говорит Л., — русские футуристы меня и подтолкнули к созданию картин, которые сегодня будут представлены! Ведь нужно гнуть их палку, Веня! Они были тысячу раз правы, но не в нужное время. Если и сейчас молодежь всё же любит красоту вещей обычных, то они могут принять и Новое. А тогда это было невозможно! Все сейчас должны знать, что их взгляд — это монета, которую слепили из дерьма, но со словами «она из золота», эй! К черту их устои! Есть новые, наводящие шум!

Слушая его, я засматривался на ободранные двери — на сколько же они совершенно уродливы! Но и залетела в мою неправильную голову мысль, что цели и взгляды с Л. у нас разные. Я хочу показать красоту в уродстве, сказать и Вечность и Страсть, создать новое сплетение слов, а он хочет разрушать, плясать на руинах современности. Схожи мы с ним только тем, что прокляты и неравнодушны.

— Ба! Забыл вам кое-что показать!

После этих слов Л. отбежал от нас и попросил закрыть глаза. Мы ему доверяли, поэтому послушались. Заиграла «The Joe Newman Septet — No Moon At All». Кажется, что повторяется прошедший вечер. Л. танцует с остальными, а я улегся на диван.

Этот момент молчания и понимания можно описать только как «мутные лопающиеся мысли». Все идет и быстро, и медленно; вечно и нарастающе.

И что бы кто ни говорил, вы знайте, что Удовольствие можно получать от вещей и неприглядных.

«Взгляните на серый мир из космоса, ведь оттуда он нежно голубой» — так любила говорить М. своим гладким и мягким голосом. Искусство так же может вылечить вас, только отдайтесь ему! Любые миры и любые ощущения вас и покорят, и обманут. Наслаждайтесь! Это и есть запретное для многих. Не бойтесь получать удовольствие! Откиньте образы, пугающие вас с молодости — живите, умея получать Наслаждение. Это не призыв тратить деньги на еду и одежду, нет! Ох…

Теперь понимаю, что понятие «удовольствие», как и «мечта», стало грубо и тупо. Это что-то Выше усталости и повседневности. Это выше удовольствия, которое можно получить посредственно.

Это новое, свежее.

Л. включил Билла Эванса, точнее, его выступление в Montreux II.

Все замолчали и присели на пол.

М. изящно раздала бензедрин всем ребятам, которые, похоже, только этого и ждали.

Через мгновения Л. запрыгал по комнате, повел всех в зал, где выставлены его картины. Организация этого мероприятия стоила огромных денег…

— Давайте я стих прочитаю свой?

— Дава-ай!

— «и многословный и больной и рассхаживающий по лужам твоего непонимания

и шумными плевками и бесславными криками стучащийся и ломающий мысли

и пересеступающий через разбитые стихами карнизы и тлеющие остатки сигарет

и беременный эпохой и обремленный правами и обязанностями

и джазовый трепальщик не завтракающий и вопящий о победе в вечной лотерее

и без начала и без конца живущий и подыхающий весной в парке с вином

и плачующий пеплом и танцующий под мысли и образы

и любящий потерянную и малую музыку бибопа

и слабый перед красотой и уродством красоты

и переворащивающий на ветру и мир и луну и листок

и бродящий по ночным и тихим и убогим и давящим улицам

и не любящий безобразные и непевчие улицы стонущие

и разрушающие восприятие и разрушающие и мир и луну и листок

и разламывающий и карандаш и разрывающий последний листок

и туговолосый богослов шипящий под нос строчки из украденного сборника стихов

и ничего не значащие о всем значащем

и потрепанный гений с венками из маков и пылью и медом»

К черту стих! Слишком бешено и резко вокруг все происходит —

М. что-то вопит, мой позвоночник дрожит в конвульсиях под музыку, Л. выкрикивает идеи картин, один его друг с выпученными глазами рассматривает одну из них, а все остальные рассказывают, какие редкие книги у них есть. Пот льется как вино на застолье, глаза рыщут, за что можно зацепиться, но ритм не дает. Липкая и белоснежная атмосфера, которая упала на меня, совсем шумна. Она цепляется за ноги, за руки, просит творить. Мысли улетучиваются и улетают в Шарлевиль, руки звенят от боли, нос кровоточит, зубы лопаются от громкого Экстаза-а —

Л. застыл посреди зала и четко, уверенно проговорил:

— Меня сейчас вырвет, господа!

(Занавес)

Под завершение «Israel» М. потеряла сознание, а я побежал за тряпкой, чтобы отдать её Л.. В ответ он только накричал на меня, и оттолкнув, взял чистый холст и кисть.

Макая кисть в скверно воняющую лужу, он начал что-то писать на холсте. Слово «природа».

Он был на грани безумия.

— Выставим ее тоже.

— Да тут воняет как из помойки, черт бы тебя побрал! — сказал друг Л., прикрывая нос кофтой.

— Я все уберу, не переживай.

И никто не обратил внимания на лежащую М.. Я с хриплыми словами подполз к ней и пощупал пульс.

До начала выставки меньше часа. У меня трясутся пальцы и левый глаз. Позвав ребят, чтобы те положили М. на диван, я пошел курить на ступеньки. Что сейчас происходило?

Чистое безумие, которое для нас стало Нормой.

На улице прохладная и свежая погода.

Как и было тридцать минут назад.

Закурив, я подумал, что, разрушая, мы уже создаем новое.

Новое — это хорошо забытое старое. Разрушая Настоящее, появляется Старое, Забытое, т. е. Новое. Но если додуматься до мысли, что Забытое было когда-то так же разрушено, то вы ошиблись. Это Старое и Забытое замазали Настоящим и Лучшим. Необязательно, что оно тогда не устраивало полностью всё общество. Оно не устраивало людей, которые этим обществом заведуют. А скот надо держать в определенном месте.

Если не покрутить эту мысль несколько раз, то ее понять тяжело. Но также хочется сказать, что поистине Новое, т.е. не забытое, а что-то Новое, Нетронутое, получить почти невозможно. Нужно обмануть весь мир, чтобы создать что-то еще не созданное.

Позвольте вас обмануть?

— Извините, молодой человек, — сказал мужчина с аккуратными серыми чертами лица. — Не в этом… ли здании сегодня состоится выставка местного художника?

Я затушил сигарету и поправил волосы. Взглянув на него, пыльные ощущения пробежались на цыпочках по моей шее.

— Да, кхм, здесь. Но, думаю, она начнется чуть позже.

— Ну, ничего, — он присел рядом со мной. — Мы подождем. А что вы думаете о его картинах?

— Необычные.

— Но это не значит «хорошие». На выставке его, которая проходила летом, была одна мазня. Ничего достойного, чтобы называться искусством.

— Почему?

— Да та же «Хлеб»! Бред и невежество!

«Хлеб» — это картина, где нарисована буханка хлеба, обмазанная бензином и отходами, на которую пялятся люди с перекошенными лицами, жаждущие его съесть.

— Так что вы понимаете под словом «искусство»?

— Что за непонятные… Искусство… Это успокаивающее… Вызывающее радость, грусть, жалость, гордость, умиротворение… но не отвращение!

— Мне…

— И то, что делают те бомжи, с которыми этот художник шастает по закоулкам, полнейший несвязный бред, который стоило бы сжечь к чертовой матери.

У меня загорелись уши.

— Вот как такое можно вообще рисовать! Это может только больной на голову дебил, обиженный на жизнь! — говорит он.

Облизав губы, я хотел было уйти, но успокоиться и закончить диалог — это вариант более продуктивный.

— А Булгакова вы тоже считаете бездарным наркоманом?

Вспомнился запах рвоты. Голова закружилась под дикие вопли.

— О, нет! Вы что! Глыба, а не человек!

— Но он же принимал наркотики, много пил.

— Как же вы узко мыслите! Ужа-ас! Прочитайте «Мастер и Маргарита», и вы поймете, насколько вы ошибаетесь!

— А почему тогда вы художников с нашего города не уважаете?

— Да кто они, в конце концов, такие?! — зашипел он как гусь.

Я понял, что диалог можно остановить многозначительным переводом взгляда на асфальт.

Неужели тягучая лень и воняющая тупость настолько охватила человека, что тот и думать совсем не хочет?

Живот еще больше заболел. Нужно выпить вина.

Невнятными образами мимо проходят люди с зализанной челкой и торчащей макушкой. Все жадно смотрят и, если говорят, то торопясь и плюясь. Толкают в себя воздух, чтобы побольше понервничать и погрубить.

Я готов заплакать от боли такой картины. Они столько теряют, они столького не знают. Может, по мне и не скажешь, что я счастлив (немытые волосы, протертое пальто, выцветшие глаза, неуклюжие слова, выплевывающий мой рот), но я счастлив искренне и безмятежно —

Закрыв руками лицо и, незаметно вытирая слезу, на меня подул ветер. Идет время, а за ним ковыляет человечество.

Пока мужчина отошел по нужде, я забежал в галерею. Л. рассказывал скороговорку, а М. с уставшими и добрыми красненькими глазами укуталась в плед.

— Вначале придет мэр города и всякие «шишки». Через пару часов начнет приходить народ обычный, от «охов» и «ахов» которых стены будут дрожать, ха! — улыбается Л.

Я подошел к М. и обнял её через серый и смутный дрожащий плед.

— Венечка, придет мой муж, — проговорила она.

— Pas de probleme.

— Др-рузья! — выкрикнул Л. — Мы попадем в историю!

Он сделал паузу, чтобы убедиться в нашей заинтересованности.

— Веня напишет сборник стихов! М. нарисует шедевральную картину, которую будет любить каждая тварь! А я скоро сяду в тюрьму, как Жан Жене, и, чувствуя слабость в плечах, нарисую картину, которая сделает мне хоть какое-то имя!

— Думаешь? — неуверенно сказала М..

— Я, черт бы вас покусал, знаю! Вы, друзья, имеете возможность стать интересной историей. И мы, скрипя, ее делаем. Но я так же уверен, я так же точно знаю, что меня в скором времени посадят.

Я должен большие деньги людям, которые про эти деньги не забудут. Так что наслаждаемся, друзья. Это одни из последних моих слов в этой песенке, так что нужно допеть в такт.

Мы ничего не ответили.

Все прекрасно понимали, что это правда. Он, идя по лезвии бритвы, оказался мазохистом.

В двери постучались.

— Кто-нибудь, включите Пиаф!

Л. грациозно пошел к двери, закрыв комнату, где сидим мы.

Не знаю, почему, но я не могу поверить в свою Силу. Я не могу поверить, что я стану знаменит.

Нет же, я не хочу верить! Я себя этим убью. Моя страсть потеряется, заплывет жирным слоем популярности. Может, в тяжелые моменты хочется денег и крышу над головой, но я — Художник, а не поп-звезда.

Живот снова перестал болеть. М. лениво открывает форточки из-за запаха искусства и волнения.

Голос Пиаф (Sous Le Ciel De Paris) заполнил комнату и зал. Великая!

Она заставляет неровно дышать и закрыть глаза, чтобы очутиться на улицах холодного и дерзкого Парижа, кабаки которого полны француженок с полными губами.

Из зала слышен голос Л.. Думаю, он уже начал рассказывать о своем творческом пути.

Конечно, неправду.

В ней нуждается каждый состоятельный человек.

Черт побери, голос Пиаф сводит с ума быстрее, чем амфетамин.

Хочу сказать, что пишу я это для того, чтобы вы прочувствовали мой мир и сквозь звук. Ведь он так же важен, как и окружение людей.

Я пишу, сидя на диване, под музыку. Возле двери курит М., а друзья Л. играют в карты.

Три минуты молча, с закрытыми глазами и с ручкой в руках слушаю «La Vie en Rose».

Я пишу, чтобы стало больше книг, которые можно чувствовать.

Под смех Л., доносящийся из зала, я держу надежду об Этом.

И надежду не объяснить; моих чувств не объяснить; моих словосочетаний не объяснить, ведь они пропитаны белым светом луны и опавшей листвой. Наверное, твои густые волосы и вялые плечи чувствовали этот свет.

Я пишу, потому что любить можно не кого-то, а что-то. Что-то — это Звезды, Ты, Это, Нетронутое, Новое. Это ожидание перед казнью, выращивание роз возле парковки, вечер в коммуналке с грустной пачкой сигарет.

Я пишу это, ведь я — зверь, я — нарцисс, я — поющий пошлости на весь мир выродок.

Я пишу, ибо считаю, что новости, где говорится о терактах и смертях, вызывают только выжатые эмоции.

Я пишу это, потому что видел, как человек убил своего друга из-за дозы; видел, как старого доброго деда избили подростки от скуки.

И их всех можно оправдать! Они были прижаты обстоятельствами и безумием. Но никто не хочет даже об этом подумать! Они — это Враги, Ошибки. И никак по-другому.

Достоевский был первым, кто их оправдал.

И никто думать теперь о них не считает нужным! Потому что это выгодно системе. Никто не может посмотреть на эту проблему с другой стороны. Да и на многие другие вещи люди смотрят глупо.

Да и этот нескончаемый треп о системе уже утомил умы хоть немного думающих нонконформистов. Уйти из системы в данный момент можно, только спрыгнув с 10-тиэтажки.

Мы выбрали другой путь — быть писателями и художниками, продолжавшие дело проклятых поэтов и битников.

Можно писать что угодно; делать что угодно; говорить что угодно; рисовать что угодно; петь что угодно; кричать что угодно, потому что истины нет. Её и не было никогда. Это большое шоу, театр, в котором мы — доски, пол, на котором играют и прыгают актеры.

Получать удовольствие, дьявольское, милое, запрещенное, чуть прочувстванное, резкое, летящее, приторное, прохладное — это выход.

Курить, рисовать, учить французский, читать, лежать, думать, писать — то, что могут многие. Но мы курим, рисуем, учим французский, читаем, лежим, думаем, пишем так, как другие считают ненормальным. Если вы не поймете наших картин или стихов, то мы только пожмем плечами и переведем неуравновешенный взгляд на опавшую листву. Мы не можем показать Красоту каждому, потому что она запредельная, опасная, уносящая вдаль.

Но когда с красотой сливаешься воедино — начало великого заложено. Грань безумия уже не видна, ибо ты уже на грани. Дикая мудрость обретает новый уровень, где Чувство становится сильнее. Хочется разбить вазу и посадить цветы в горшочек на подоконнике. Хочется умиротворения, свойственное старым и душевным людям. Только всё обретает другие цвета, более кислые, сквозящие, ибо Неопределенность и Скорость еще витают в воздухе.

Чтобы получить Это, нужно жить джазово. Джаз — это не музыка, это жизнь. Им надо жить, двигаться, дышать, писать.

Дружки Л. разговаривают о пареньке, которого я как-то видел.

Недели две назад М. и я приехали в столицу, чтобы встретиться с группой поэтов, знающих М.. Эти ребята были похожи на обычных бандитов, но с мокрым взглядом, устремленным внутрь. Никто из них не курил, по крайней мере, в присутствии меня и М.. Как только они начали читать, чувствовалась твердость и здравость в рифме. Метафоры были не летучи, грубоваты, но задевающие.

— И вот одного из них опубликовали в Питерском журнале.

— Их читает, в основном, поколение 90-х. Эх, как-то просочились же они в культ.

— Но как?

— Не-е знаю.

— Как я помню, сказала М.. — они говорили, что из поэтов любят Мандельштама, Бродского, Пастернака.

— А мне показалось, от них разило Евтушенко и Маяковским, — сказал я с улыбаясь.

На улице погода пасмурно-белого оттенка. На ней так же броско выглядят и улыбки и резкие движения.

Похоже, скоро придётся уезжать отсюда. За квартиру платить нечем, да и сборник стихов за неделю я не напишу. А может, оно и к лучшему. Уеду, и в какой-нибудь закусочной увижу красавицу с простым взглядом и звонким смехом. Буду говорить о Шопене, смотря на её ножки. Она улыбнется, а у меня в голове будет звучать ноктюрн. Я его тихонько напою, а она томно вздохнет.

Что-то дурманящее, вместе с сигаретным дымом и запахом пота, летало по воздуху.

М. завороженно смотрела на голую стену. Я ее позвал, но она только взглянула на меня и улыбнулась. Так мило, совсем забавно и стеснительно.

Став бедным и нагим физически, начинаешь слышать голос и тихий плачь Слова. Если бы я был богатым предпринимателем, думающим только о деньгах и сексе, я бы не смог Чувствовать. Я бы не смог ощутить касание Вечности у меня на кисти.

И это не оправдание моей бедности — это похвала! Это счастье, что я беден и пьян! Черт побери, я бы давно застрелился, будь моя жизнь более «правильной» и реальной! Сгусток мыслей падает на мою голову, потому что я могу его принять и сказать!

Солнце просачивалось в комнату. Маленькими лучами, выплескивающими ироничное настроение.

— Р-ребята, Малевича за ногу, выставку разрешили! — крикнул Л. из зала.

— О, так это же прекрасно, милый! — М. быстро встала и отпила вина.

Он вбежал в комнату, схватил вино и включил погромче музыку.

— Включите Джоплинс, как в «Мечтателях»! Ии-ха!

М. захохотала и начала искать песню «Ball And Chain».

Мы пили вино и смеялись. Солнце дурно и грустно смотрело на нас, как на ангелов.

— Они сказали, что эта выставка точно не обретет коммерческий успех, — проорал Л. — Но я только заржал прямо в их жирную рожу, сказав, что это не имеет какого-либо значения!

— Л., ты новый Маяковский, ха! — проговорил его друг.

— Так они ответили, что тогда им нет дела, что будет с этим «бредовым бредом»! Поставили роспись в документе каком-то, ручкой, стоящей состояние, представляете!

— Да пошли они нахуй со своими ручками, Л.! Они им не дадут наслаждение, которое ты получаешь от рисования картин.

— Именно! — сказал я.

— Так, ребята, люди будут собираться где-то через час. Сходите пока за едой и питьем, а?

— Да, без проблем, — сказала М., поправляя упавший локон волос на улыбку.

Схватив портфель, я и М. поплелись через зал к выходу.

— М., как ты себя чувствуешь?

— Всё хорошо, дорогой.

На улице на меня напала жгучая боль с привкусом несбывшихся планов. Понимание того, что я бросил семью, учебу, родину, на меня произвело ободряющее ощущение. Меня абсолютно ничего не делает человеком, кроме внешности! Я могу стать сгустком ощущений. Впитывать, словно губка, мудрость, чтобы понять всю красу Этого — Цель вселенского масштаба. И её не смогут постичь люди, держащиеся за что-либо. Отпустить и лететь.

Отпусти и лети.

— Эй, писаки!

За нами бежали Л. и его друзья.

— Мы всё-таки с вами пойдем, а то в галерее скучно.

— Так это же отлично! — засмеялась М.

— Веня, что там у тебя с квартирой-то?

— Денег совсем нет. Уже больше месяца не платил.

— А со стихами что?

— Почти ничего не написано.

— Парень, собери немного денег и уматывай из этого днища! Как Керуак!

— Веня, а поехать к родителям никак? — сказал с дурной улыбкой друг Л..

Выглядел он как Рембо. Волосы длинные и устремленные вверх, будто его током шибануло. Сам худой и очень подвижный, лицо рыжее и приветливое.

— Никак не получится. Я как бросил учебу, приехал в этот город. Родители как-то звонили, приезжали, но я отказывался ехать обратно.

— А почему ты уехал?

— Потому что я хотел прочувствовать едкий запах свободы. Звучит пышно, но тогда я только об этом и думал. Прочитал Керуака, Гессе, Сэлинджера… Вот и перекосило меня. Я всегда чувствовал себя чужим в толпе; мне всегда не везло сильно; родители всегда ссорились из-за меня; в школе гнобили из-за стихов.

Ну я и поступил в университет. Думал, всё закончится. Но учеба оказалась совсем пустой и ненужной. Платить за меня родители не хотели, потому что я не старался. Тогда и настал момент, являющийся линией, которую нужно переступить. Переступил. Теперь я здесь, но…

— Стоп! А что с твоей нижней губой? — М. остановила меня, став посреди дороги.

— Да недавно побили те сволочи с центральной улицы.

— Что-о? — Л. подошел ко мне, внимательно рассматривая лицо. — Вот же сукины дети! Да я же их убью нахуй!

— Венечка, дорогой, нельзя это просто так оставлять!

— Да всё хорошо, ребята.

— Веня, — заговорил Рембо. — А ты знаешь, где они живут?

— Так, друзья, не нужно! Мне это не впервой, ну!

— Нет уж. Если уходить, то красиво! — крикнул парнишка. Он, похоже, сильно опьянел.

Л. схватил меня, и все, танцуя и крича, поплелись в центр.

— Веня, ты — искусство! Не твои стихи, а ты! Помнишь, как мы встретились? Я, ты и М. собрались у нее дома и в полной темноте говорили о самом сокровенном! Веня, я тогда понял, что ты — искусство! Не твои стихи, а ты! А искусство рушить имеет право только художник!

Великие люди. Они, свингуя и хохоча, Живут.

Я такого чувства дружбы еще не ощущал. Это что-то совсем естественное, как взгляд дворняги.

Л. говорит, что мы изрисуем их дом, только и всего.

Помнится, как М. рассказывала, что отец Л. был бандитом и вором. Жили они бедно, голодая. Л. не закончил школу и стал бродяжничать. Играл на гитаре, танцевал на площади, воровал, сидел в тюрьме для малолетних, нюхал клей, дрался. Он был Ангелом, который, будто Жене, отказался от общества, которое отказалось от него.

Мы не выбирали путь проклятых! Такими нас сделало общество, и только оно.

Наши слова — это вопли и бешенство человека, застрявшего в пустыне. Он никого и ничего не видит, кроме галлюцинаций, где индейцы невзрачно улыбаются и что-то мямлят себе под нос.

И человек не ищет воды, он смотрит на их психоделические обряды, полные Вечности. Потому что окружающий (реальный) мир ему совсем не интересен.

На нас венки из окурков и опавшей листвы.

Мы танцуем и курим. Музыка закладывает уши, от резких движений болят шея и плечи. Я упал и стал наблюдателем. М. счастливо и нелепо двигала ногами, Л. что-то кричал и курил самокрутку, а его друзья мечтательно танцевали. Паренек (пусть будет Рембо) с широкими глазами наблюдал за М.. Похоже, её короткие волосы, пахнущие книгами и краской, понравились ему.

Ну и пусть. Пусть летят естественные и неловкие слова о любви, пусть он плачет. Это — наслаждение.

До центра осталось совсем ничего. Я все меньше мог ориентироваться и серьезно смотреть на нелепый мир.

Каждый шаг отбивался в такт. У всех играла одна музыка в голове! Паркер! Даже мысли о его музыке уже заставляют сойти с ума.

— Так где дом этих ублюдков, Веня?

— Уф, где-т тут.

Мы подошли к дому, похожему на притон.

— М., милашка, пойди покури. Венька, ребята, пошли.

Рембо взял несколько камней.

— Так как мы поймем, где они живут?

— Очень просто! — словно маньяк, язвительно и остро, сказал Л..

Он подбежал к подъезду, на который я ткнул пальцем.

То, что написал Л., лучше не произносить.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет