электронная
26
печатная A5
493
16+
Былое сквозь думы. Книга 3

Бесплатный фрагмент - Былое сквозь думы. Книга 3

Объем:
378 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4496-3574-7
электронная
от 26
печатная A5
от 493

Третья книга «Потрошители морей» тетралогии «Былое сквозь думы» рассказывает не столько о дальнейшей жизни Дика Блуда уже в Америке, сколько говорит о судьбе его далёкого предка дьяка Афанасия в XVII веке. В этой части повествования читателю предлагается проследить опасный и полный множества интересных событий путь нового героя из Киева до Мексиканского залива через Сибирь, Аляску и Северную Америку, войти в контакт с незлобивыми эскимосами, воинственными индейцами, испанскими конкистадорами и окунуться в мир свободолюбивого братства пиратов Карибского бассейна. А кто из истинных романтиков откажется выйти в открытое море на белоснежной бригантине с Весёлым Роджером на мачте и под командой великого капитана Моргана? Кто не пожелает в честном бою завладеть золотом Панамы и Порто-Белло, чтобы потом весело просадить свой приз у бочонка с ромом в кругу прелестниц Тортуги? Да никто, за исключением отчаянных домоседов и тихих подкаблучников! Поэтому весело проследуем за флибустьерами в их привольный мир! Семь футов под килем, дорогой читатель!

ПОТРОШИТЕЛИ МОРЕЙ

ЧАСТЬ 1

ПОСУХУ

Не хочешь быть обманутым — не спрашивай!

Мудрость индейцев Восточного Побережья.

К ИСТОКАМ

— Кар-р-амба! — озарённо вскричал мой внутренний голос после удара восьмой склянки и тот час же провидчески продолжил: -Эй, на румпеле! Поворачивай на новый галс! Курс зюйд-зюйд-вест! При попутном ветре даже в крутом бейдевинде и с зарифлёнными парусами, мы со скоростью в 15 узлов пойдём туда, куда подойдёт, как сказано в Библии. И пусть только скрип кабестана, лязг якорной цепи да визг такелажных блоков сопутствуют нам в пути! Тогда трепещущий флаг на клотике грот-мачты, расшитый руками девственниц, укажет верный курс славному фрегату «Ганимед» к тавернам Тортуги и золотым россыпям Порто-Белло. Только вперёд за подвигами и приключениями! И да будет так, в зад вам якорь, почтенные домоседы!

Непременно, не реже двух раз в месяц, мне снился один и тот же сон о крутой волне, белопенном паруснике и отважном капитане, в тёмно-синем бархатном колете, с богато убранной шпагой на перевязи…

Покончив с сезонными работами на ранчо, я впадал в состояние покоя и глубокой депрессивной задумчивости. Часами бродил по прериям с винчестером за плечом и круглой флягой горячительного на портупее, нагоняя страх своим неухоженным и свирепым видом не только на приученного ко всему случайного путешественника, но и на домочадцев у родного очага. И в первую очередь, вне всякого сомнения, на жену Пелагею, вывезенную по случаю из глубин таинственной России, о чём я толково рассказал в первых мемуарных опытах воспоминаний о кобыле Розе и её пророческом бреде, если кто помнит этот повествовательный труд, хотя бы в общих чертах.

Разгонять вселенскую тоску и европейский сплин мне нередко помогал дорогой зять Стивен Гланд, человек верного слова и достойного дела. Когда же к нам примыкал немногословный Билли Понт, ближайший по ранчо сосед, то с нами вообще не было никакого сладу. Мы разбивали военные лагеря под звёздным небом, жгли кострища, заслоняясь ими от прожорливого зверя, распевали на всю округу шотландские боевые гимны и валились от усталости с ног прямо под копыта горячих скакунов походной коляски сестрицы Азалии, всегда находящей нас в самых потаённых уголках зарослей маиса. После нашей поимки обычно следовал скорый полевой суд, разлука с близкими и моё заточение в одиночную камеру забитого старым хламьём подвала. Узилище было давно мною обжито, поэтому исправно предоставляло узнику кров и пропитание, приносимое с воли родными сторожами. Порой я даже находил у изголовья баклажку домашнего пива, оставляемую, по сердобольной русской привычке сочувствия сирым и немощным, моею верною супругой. Палашка только с виду была монстром и фантомасом, но прожив со мною неразлучно все эти последние годы, так привыкла к своему господину, что позволяла себе не только словесно наставлять, но и заботиться о моём телесном здравии.

Однако, с другой стороны, наши мужские забавы и развлечения были не столь часты, как хотелось бы, поэтому не особо мешали сельскохозяйственной и иной деятельности домочадцев. Тем более, что детки к тому времени изрядно подросли, как наши с Пелагеей, так и сестрицы Азалии со Стивеном.

Так бы мирно и текла моя жизнь, без стрессов и излишних потрясений, если б Провидение не толкнуло меня на новый литературный подвиг.

— Выходи, — сказала мне в то утро любимая Пелагея, явившись весомым привидением в мою юдоль скорби, — хватит маяться бездельем, пора на полевые работы.

После таких слов, не предвещавших беззаботного существования под голубым небом, обычно следовала тяжёлая трудовая повинность. Я привычно покорялся судьбе и начинал влачить жалкое существование угодившего в ярмо копытного животного. Мне приходилось исполнять все прихоти хозяйки положения, закрывать глаза на издевательский тон приказов и употреблять, по мнению впавших в ересь домашних трезвенников, только здоровую пищу и питьё. Насилие длилось до той поры, пока караул не терял бдительность, уверовав в мою покорность судьбе. Тогда я получал полную свободу передвижения во все стороны, свершая одновременно подвиг здравомыслия и покорности, вкупе с верным супругом моей любимой сестры. Стивен тоже был изрядным стратегом, поэтому наши очередные бдения возле бутыли с бурбоном изначально носили предсказуемый характер, но разнообразного свойства. Таким образом, каждый новый наш загул был по-своему неповторим и ярок, словно луч света в тёмном царстве предрассудков. Короче говоря, это был своеобразный вид спорта в его историческом понимании законов Вакха и Бахуса. Но именно в то утро я возразил:

— Женщина, — сказал я веско и с нажимом, — оставь меня в гордом одиночестве и немедля удались на почтительное расстояние от своего господина. Ко мне снизошло озарение вольного ветра, неоглядной морской стихии и видение морского волка во всей красе. Не мешай моему общению с потусторонней свободой, так далёкой от тебя!

В течение получаса я ронял тяжёлые словеса в серое пространство подвала высоким слогом аравийских пустынь, порой и сам не понимая, о чём таком нетленном вся несуразная речь моя. Да, не понимал, но своего добился. Пелагея, осознав, что мужик или ещё не совсем проветрился, или навсегда повредился, решила оставить меня в покое:

— Мудозвон, — только и сказала моя добрая жена на своём языке и покинула место заточения, не забыв запереть дверь на замок.

Я же надолго остался один без заботливого пригляда и назойливого присмотра, был подчинён лишь себе и мог делать всё, что заблагорассудится. Поэтому почти сразу мне заблагорассудилось смежить очи и впасть в дрёму, вполне свободным от ложных забот бытия человеком. Во сне ко мне снизошёл дух и начал щекотать мой обонятельный нерв кухонным ароматом завтрака, приготавливаемого на открытом огне в саду, аккурат напротив места моего содержания. Я был готов проснуться, но гордость взяла своё, поэтому передумал. Потом мне привиделось море в лучах красного заката, розовые паруса, полные попутного ветра и седовласый, крепко сбитый человек в потёртом камзоле, кожаных штанах, башмаках с серебряными пряжками и искусно завитом парике, который надёжно стоял у бушприта корабля.

— И виждь, и внемли, — сурово сказал морской волк, обращаясь, вероятнее всего, ко мне.

И в ту же секунду в благородных чертах его лица я увидел подобие своего отражения. Но не зеркального, а скорее душой осознанного сходства. Несомненно, это был кто-то из моих предков, сокрытый глубинами веков. Не зря в нашем роду коренилось осознание принадлежности к великому братству свободных людей, овеянных романтикой дальних дорог, рукоприложения к любому виду оружия и приверженности к весёлой жизни с полными карманами денежных знаков разномастных государств. Сердце моё затрепетало, дыхание участилось, и я в полубреду подсознательно понял, что нахожусь у корневища родового гинекологического древа, не далее как в шаге от постижения тайны возникновения нашего славного клана Блудов. И преодолеть этот порог мне готов помочь мой славный предок, величественно возвышающийся на носу парусника под чёрным полотнищем Весёлого Роджера и перекрестьем белых костей на кливере.

Пробудился я от мышиной возни в дальнем углу подвала. Каждый индивид, проходящий реабилитацию после обильного возлияния, знает сколь пагубно влияет любой шум на восстанавливающий свои функции организм. Ведь даже скрип половицы под лапой муравья доходит до самых печёнок и гвоздём вбивается в неокрепший мозг, не то что наглое поведение оголодавших грызунов в ближайшем от страдальца окружении.

Озверев, я медленно приподнялся и, напрягая все угасшие до времени силы, бросил на шум какую-то ветошь. Звери не испугались деятельности человека, а пуще прежнего принялись за старое занятие, вгрызаясь во что-то деревянное, надо полагать, ради поисков скудной пищи. Я откинулся на топчан в поисках умиротворяющего отдохновения, но напрасно. Скоро скрежет зубов ненасытных хищников перерос в визг двуручной пилы на лесоповале, и я понял, что мои покойные часы сочтены. Воспламенённый благородным гневом, я встал с одра и на неверных ногах перенёс своё болезное тело в угол подвала. Стукнувшись коленями о какую-то деревянную конструкцию, я словно выстрелом из кольта восстановил тишину в помещении. Вот что значит человек разумный! Даже больной и немощный, он одним своим видом в полный рост способен восстановить привычный миропорядок в окружающем пространстве!

Отдохнув в тишине на подвернувшимся под ноги сундуке, уже на следующий день я ощутил себя вполне сносно. А подкрепившись доброй пинтой пива и копчёной грудинкой с краюхой хлеба, видимо ещё с вечера принесёнными сердобольной жёнушкой, я почувствовал такой прилив сил и надежды на лучшее, что стал вполне осознанно ждать освобождения из-под стражи. Однако, Пелагея не спешила, как всегда наказывая меня сверх меры лишением свободы, а себя воздержанием. От безделья я стал разминать нижние конечности бесцельной ходьбой из угла в угол подземелья, всегда в конце прогулки натыкаясь на облюбованный грызунами сундук. Скоро мне это надоело, и я при помощи какой-то железяки вскрыл этот ненавистный ящик, обитый по углам жестью. В старой деревянной посудине ничего полезного для моего обихода не нашлось. Она почти наполовину была забита старой бумагой, порою истёртой до дыр на сгибах, небрежно оборванной по краям и местами испорченной то ли водой, то ли иной активной жидкостью. Тут же находились и свитки материи, по виду чуть ли не парусины, испещрённые явно древними письменами и небрежно кинутые на дно сундука. Рядом валялись, как мне показалось, листы то ли пергамента, то ли папируса. Однако, утверждать положительно не могу, так как я не антиквар, а тем более не учёный историк из Бостона. Словом, всё это богатство было допотопным старьём, изъеденным временем и крайне небрежным хранением. Выбросить и забыть! А лучше — сжечь безо всякого сожаления!

Так бы и поступил любой здравомыслящий человек, но только не я. Природная пытливость моего ума и избыток времени заставили вашего покорного слугу опуститься пред сундуком на колени и начать перебирать его содержимое, надолго останавливая взгляд на старых письменах, но ничего не понимая в хитросплетении начертанный знаков. А кто бы мог подумать, что начиная с этих, казалось бы, бесцельных изысканий я скоро потеряю не только покой и сон, но даже позабуду все прежние светские развлечения свободного гражданина и буду измерять жизнь законами иного времени и миропорядка?

А дело было в том, что всё это богатство старьевщика, как бумага, так и тряпьё, были сплошь исписаны письменами различных культур и исторических эпох. Часть написанного на более свежем, как мне показалось, материале читалась более менее на английском, если судить поверхностно, языке. Большая половина рухляди была испещрена неведомыми знаками, не похожими даже на шумерскую клинопись, не говоря уже о китайских иероглифах, хотя в манере написания всё же подспудно чувствовались азиатская хитрость и варяжское варварство.

Я, как ранее замечал, ни минуты бы не раздумывал о достойном применении этого богатства, но не вовремя вспомнил слова родного батюшки, давно отошедшего в лучший мир:

— Дик, Дик Блуд, — говаривал он порою, охаживая мои чресла недоуздком, — помни сынок, что в тебе гнездится не только порок, но вмещаются и благость, и благородство крови. Знай, что войдя в силу ясного ума и освободив благородными порывами души свой разум от плевел сутяжного скудоумия, ты когда-нибудь сможешь прочесть письмена наших предков, что сокрыты от посторонних глаз в окованном железом наследном сундуке, который ты не раз безуспешно пытаешься поджечь, с целью непонятной даже тебе самому, — и он менял недоуздок на чересседельник.

Из этих душеспасительных бесед и наставлений, чинимых родителем, мир праху его, я годам к пятнадцати уразумел, что именно в ободранном временем сундуке хранятся тайные записи истории становления нашего рода. После этого кладезь родственных знаний я уже не поджигал, хотя и пытался подорвать зарядом дымного пороха, за что и был нещадно, но нравоучительно бит сыромятной вожжой. Моя ненависть к сундуку объяснялась любовью к химическим опытам и крайним любопытством. А на этом пути родового инстинкта, громоздился огромный замок на крышке этого чудесного и манящего к себе неизвестностью столетнего короба. И как только мой старый жеребятник осознал это и показал мне, как наследнику, содержимое ненавистного монстра, я оставил сундук в покое, ибо читать никогда не любил. Вплоть до того времени, как засел за мемуары, но и тогда, написанное чужой рукой дочитывал до конца лишь в глубокой задумчивости.

— Дик, — сказал мне тогда папашка, учуяв родственную душу книгочея из-под палки, — у меня руки не дошли до этой писанины. Ты тоже не снизойдёшь до архива предков. И даже твои дети, осилив сносно грамоту, вряд ли разберутся в этом наследном богатстве. Но уже правнуки точно всё расставят по своим местам в нашем подвале. Поэтому оставь сундук в покое, как в своё время и я обещал отцу, иначе оборву свои конечности, перетаскивая ящик с места на место подальше от твоих глаз.

Вот по этой простой причине ископаемые документы и сохранились почти в целости. И ещё я знал, что где-то с середины Семнадцатого века и по Двадцатый, многие из наших общих предков силились разобраться в этом древнем наследстве, но так никто истины не постиг, хотя и оставил письменные свидетельства посильного труда над первоисточниками в том же сундуке. И лишь мне, отмеченному талантом литератора и сказателя, удастся разобраться в сих артефактах и выбить золотыми буквами своё имя на скрижалях истории, прославив тем самым не только наш род, но и великие деяния его в разумных пределах эпохи. Я, вдруг, свято поверил в собственное вышнее предназначение. И да будет так в своём свершении!

Таким вот образом рисовало моё светлое будущее воспалённое тщеславием воображение, так веровал я в своё предназначение, сидя надутым индюком возле алмазной кучи старого дерьма. И что было делать с этим сокровищем, я не представлял даже отдалённо. Ведь даже написанное, вроде бы английскими буквами, воспринималось с трудом и не сразу, а порой и вовсе скользило мимо сознания. Поэтому к обеду я плюнул на свои никчемные потуги объять необъятное и в глубокой задумчивости прикрыл глаза, уронив голову на грудь и прислонившись спиной к никчемному сундуку. Мне привиделся шторм на неоглядном море и скрипучий визг чаек над седой горбатой волной…

— И долго мы будем маяться дурью? — гадким криком въедливой прибрежной птицы врезался в сознание голос любимого наказания за все грехи моей молодости.- Всё, выметайся на волю, пора и честь знать. Устроил себе лежбище вдали от трудов праведных. Совесть всю проспал! — и Палашка, разгребая упругой ногой ветхие листы с записями, неотвратимо надвинулась на сундук и на меня в том числе.

— Осторожно, женщина, — хриплым со сна голосом грозно вскричал я, — не попирай нетленные вехи исторического прошлого, мать твою!

Мой эмоциональный всплеск имел значительный успех, ибо доисторический мастодонт вдруг в задумчивости остановился и опасливо спросил:

— Дикушка, а что такое?

— Стой на месте, — ещё увереннее возвысил я голос до потолка, — у тебя под ногою историческая грань веков и вся моя родословная почти от сотворения мира.

Пелагея ничего не поняла, но затаилась, видимо опасаясь своим грубым поведением навсегда повредить рассудок близкого ей человека. Где же это видано, чтобы мужик в годах так беленился и чах возле прелого вороха бумаги и тряпья? По моим предположениям именно эта мысль змеёй заползла в крепкую бабью голову. Поэтому, предотвращая необратимый нервный срыв моей русской подруги, я с глубочайшей верой в справедливость собственных слов, начал прямо-таки вещать, словно проповедник в стане аборигенов Чёрного континента:

— Видите ли, мэм, у вас под пятой не только материал для сортира, не тлен ничтожнейший, не приют для мышей и крыс! Ибо у тебя под башмаком летопись моих пращуров, которую я сумел разыскать в конце своего гвардейского жизненного пути, — конечно, я немного приврал за-ради моего будущего геройского ореола, но ведь всё равно и так растрачивал словеса впустую.

— А понятно выразиться уже ума не хватает? — вопросила непонятливая собеседница, но в сторону от сундука всё же отступила.

— И что тут повторять? — уже буднично откликнулся я с тяжёлым вздохом.- Здесь, Палаша, записан весь жизненный путь моих предков. Возможно всего лишь одного, но это начало всех начал. Это как Библия!

Упоминание о святой книге произвело на жёнушку впечатление сопричастности к вечности, и она уже заворковала голубицей:

— Дикушка, так прочитай что-нибудь из начала. Может, про какой-никакой клад где упоминается, о котором ты не раз бредил в угаре. Может, какие указания найдёшь, где поглубже копать.

— Для тебя, дорогая подруга, всё что угодно. Хоть про клад, хоть про счёт в агробанке города Санта-Барби, — сказал я важно, уже как хозяин положения, а не каторжанин из подполья.

Глазки моей легковерной Палашки тут ж заблестели. Она скромно присела на какой-то чурбачок, сложила свои лапки на опрятном передничке и приготовилась слушать с посильным вниманием ребёнка. У неё даже ушки как-то так оттопырились в виде раковинок неведомых морских моллюсков. Я ею от души залюбовался, тем более, что давненько никого не награждал я своими байками и былинами. Прямо-таки было жаль разочаровывать ждущую тайного откровения женщину, но я собрался с силами и невесело выдавил:

— Всё, Пелагеюшка, однако, прах и тлен. Начало этих мемуаров изложено на очень древних подручных материалах и начертано, скорее всего, тайнописью. Поэтому вряд ли когда будет прочитано человеком, а тем более, правильно истолковано современником! — и я на глазах жены стал впадать в отчаяние, протягивая ей листы с непонятными надписями.

Всегда после подобной скорбной уловки, Палашка меня жалела и угощала утешительной малиновой настойкой собственного приготовления. Однако, паче чаяний, супруга с неясной целью взяла бесполезные бумаги из моих ослабевших рук и принялась их разглядывать, словно антиквар подарок из далёкого прошлого. Пелагея, как я знал доподлинно из её воспоминаний, провела несколько зим в церковно-приходской школе, пока сие бесцельное занятие ей не наскучило. Поэтому азбуку знала не понаслышке, хотя я ни разу не видел её с печатным листом в руках. Ни в России, ни, тем более, здесь, на Западном побережье Америки, куда я доставил её в конце моих кругосветных скитаний. В родное гнездо привёз, прямо в руки сестре Азалии и её семейства, ибо родители мои к тому времени упокоились, храни их Господь, но родовая ферма сохранилась. А при наличии моего капитала, мы с женою сразу пришлись ко двору, и все разом хорошо и дружно зажили средним классом аграриев. Я даже писал заметки о своих путешествиях по белу свету, которые издатель Энтони Гопкинс печатал в городской газете «Зе Таймс». Палашка, естественно, ничего из этих литературных трудов не читала, пользуясь моими изустными пересказами событий. Да она и говорила-то по-английски не очень бойко, и была не чета мне в этом вопросе. Поэтому, когда мы с нею начинали общаться голосом, то окружающие нас вообще не понимали. Этот феномен проявился ещё в России, а в Америке лишь ещё более окреп, что было весьма кстати для окружающей среды при столь взрывных характерах собеседников.

Так вот, когда Палашка взялась за бумаги, я был до того изумлён, что даже забыл о возможной выпивке. Жёнушка же, тем временем осмотрев бумажные листы со всех сторон и чуть ли не понюхав, вдруг вперилась в один из них, словно отроковица в первые следы женской месячной забавы, и надолго задумалась. По всей видимости, подчиняясь не до конца изученной наукой бабьей логике, она среди вороха бумаг узрела какую-то свою выгоду и у неё в мозгу началось беспорядочное движение импульсов женской сообразительности, подспудно дремавшие без надобности до сей поры. И буквально через четверть часа Пелагея вынесла свой вердикт:

— Я такое встречала дома в церковных книгах. Это кириллица старославянского письма, как мне обсказал наш батюшка, видя моё рвение к грамоте. Теперь-то и прочитать можно.

— Можно да нельзя, — заверил я.- Надо или твоих церковников на помощь призывать, или к ним на поклон в Россию ехать, а это никак не возможно при тамошнем раскладе революционных дел. Иже еси, — я для доходчивости иной раз переходил на родной язык жены.

— Тогда не знаю чем ещё поспособствовать, — горестно сказала моя помощница, и мы пошли на выход к белому свету, упаковав с возможной бережливостью всю историческую находку обратно в сундук.

Дни за днями шли своей чередой, я не мешал родственникам заниматься разнообразной хозяйственной деятельностью, а они мне литературным трудом, то есть периодической переборкой сокровищ старого сундука. Я бы давно забросил это неблагодарное занятие, если бы не Палашка. Ведь она не только вселила в окружающих родных и близких нерушимую веру в то, что я не покладая рук и иссушая мозг, занимаюсь ежечасно восстановлением генеалогического родового древа, но и собственноручно обустроила мне личный рабочий кабинет. Иначе говоря, глухой чулан, обставленный спартанской мебелью в виде грубого стола, старого кресла-качалки и походного топчана. Именно её стараниями был оборудован сей загон для моей творческой деятельности по поиску исторической справедливости вдали от суетного мира и постороннего глаза. Сюда же она приказала перетащить и злосчастный сундук, а в углу оборудовала камин в виде русской печки для поддержания приемлемой температуры, как для документов, так и для исследователя. Чем руководствовался бабий ум, создавая мне такие тепличные условия, я доподлинно не знаю, но видимо материнский инстинкт подсказывал женщине, что в этих доисторических справках сокрыты не только путь к богатству, но и знатность всего нашего рода. А это, в стране великих возможностей, естественно открывало подрастающему сынку, Блуду-младшенькому, прямую дорогу не иначе как в президенты, а доченьке Паките в первые леди любой трансконтинентальной компании по ликвидации недр и поверхностной растительности.

Сначала я противился сидячей работе, но когда мне в этом стал помогать зятёк Стивен, а затем и добрейший Билли Понт, дни полетели перелётной птицей и мы не могли нарадоваться на праздные условия моего творческого заточения. Правда, пришлось покончить с деревенскими привычками, то есть употреблять на износ организма и вынос тела, но зато мы пристрастились к долгосрочным посиделкам у камелька в узком кругу. Непременно с сигарой, разговорами о высокой политике и чтением еженедельника «Зе Таймс» в самом начале нашего высокого собрания.

Кроме всего прочего, мы во все глаза просматривали и на все руки часто перебирали это тягостное наследство из пресловутого сундука. Однако, ничего путного из всего многообразия доисторической мозаики сложить так и не сумели. Как, собственно, и более ранние по времени исследователи. Кое-кто из моих предков даже пытался оставить письменные свидетельства своего мыслительного процесса по поводу этого древнего материала, но это были лишь слабые потуги необразованных архивистов и кладоискателей. Все они советовали начинать работу с дословного перевода древних текстов на цивилизованный язык, но всякий раз расходились во мнениях по принадлежности текстов хотя бы к какому-нибудь известному науке лингвистическому краю. Кто-то советовал обратиться к языческим сказам старушки Европы, кто-то нацеливал на заклинания шаманов далёкой Азии, а кое-кто уже тогда пытался снарядить экспедицию не только в страну инков, но и по островам Карибского бассейна. Однако, как явствовало из беглых записей, практическим вопросом перевода старых текстов никто не занимался, в чём сразу же угадывалась наша родовая черта — мгновенно загораться новой идеей и так же молниеносно переключаться на иную, но более завлекательную для пытливого ума задачу. На том и стояли веками, как истуканы острова Пасхи. Характер наш не менялся, пока я не осчастливился Палашкой. Ведь именно по её подсказке я пришёл к выводу, что нам нужно искать толмача славянского толка, но не знал где, а потому и не кидался сломя голову за сказочной Жар-птицей, как говорили на российских рубежах крепкие умом мужики, покуривая самосад на завалинке или по углам сельских сходов. Однако я верил, что наш кроссворд когда-нибудь и сам благополучно разрешится. Пока же, притупляя интерес Пелагеи к моей персоне и нашему научному обществу, как вскорости наш триумвират сам себя окрестил, я писал для издателя Энтони Гопкинса из Санта-Барби разные истории из своих странствий по белу свету. Что-что, а правдиво приврать я всегда умел с достаточной убедительностью и с достоверной доходчивостью всё повидавшего человека. И потому жёнушка оставалась довольной, находя нашу фамилию под очередным газетным опусом. А со временем к заботам о моём пригляде стала относиться спустя рукава и вполне уверовала, что я нахожусь на верном пути семейного расследования, покрытого пылю веков и наносным илом быстротекущего времени истока родового бытия. Мне же хватало ума не разъяснять любимой Палашке, что вся моя писанина так же далека от сокровищ сундука, как страусиное яйцо от курицы, несмотря на то, что они одного природного назначения. Хотя сам вопрос о первородстве яйца или птицы до сей поры не решён даже в самых высоких научных сферах, не говоря уже о головах простого обывателя.

— Дорогой Дик, — поддерживал меня и муженёк Азалии, добрейший Стивен, — скорее мы сами изобретём новую азбуку, нежели разберём древние каракули твоего сокровища. Да и зачем биться рогами в закрытые ворота и объяснять необъяснимое? Главное, что домашние верят, будто мы на правильном пути разгадки вековых тайн и не мешают свободно располагать временем, как нам заблагорассудится.

— Мистер Блуд, — вторил друг Билли, после пинты ячменного пива переходящий обычно на официальный тон, — мистер Блуд, что ни сотворяется, всё во благо алчущего! — и он уверенно тянулся к джину без тоника.

Но всякое счастие и почивание на лаврах имеет свой естественный предел. В скором времени мы отцвели маковым цветом, и пришлось волей-неволей плодоносить чем придётся. То есть я, как главный вдохновитель зряшного предприятия, начал разрешаться от бремени ложных обещаний, точно молодая неопытная мать. Словом, вскоре истекли мои беззаботные дни весенним мутным ручьём, а бытие окрасилось лихорадочным мозаичным соцветием событий давно отлетевших не только лет, но и очень многих зим. И я познал тяжкий труд старателя, намывающего крупицы благородного металла у водоёмов с проточной водой возле терриконов пустой породы. Я стал рабом доисторических хроник и душой перевоплотился в своего далёкого предка до такой степени, что мне стали близки и понятны его тревоги и чаяния, радость и боль, вкупе с тягой к прекрасному на грани дозволенного.

А начался мой тяжкий процесс обновления с пустого. Как-то утром, с очередной почтой я получил от мистера Гопкинса дружеское послание. Мой старый литературный доброжелатель Тони просил прибыть к нему в издательство, дабы обсудить трактовку людоедства в моём последнем рассказе из повседневной жизни в дебрях Африки. Я немедленно согласился на приглашение и уже через месяц на перекладных прибыл в Санта-Барби.

Энтони как всегда встретил меня приветливо, и мы тот же час обсудили заинтересовавшие его вопросы африканской кулинарии, закрепив свежие знания бутылочкой виски, всегда находившуюся под рукой у многоопытного издателя. А уже после второй, я, как опытный изыскатель и археолог, но более для придания веса в глазах мистера Гопкинса или попросту для поддержания литературной беседы, ляпнул:

— Тони, — сказал я значимо, — в настоящее время мой пытливый мозг занят решением сложной и весьма запутанной задачи. Я бьюсь над расшифровкой некоей древней рукописи по сложности письменных знаков схожей с иероглифами инков, которые не дают покоя шифровальщикам всего мира. Вполне возможно, что я стою одной ногой на пороге величайшего научного открытия, тогда как другая… — однако, глянув на пустой стакан, я мгновенно понял, что с задней ногой несколько поспешил, а поэтому просто, как бы доказуя правдивость своих слов, тут же на обрывке какого-то листа воспроизвёл по памяти несколько осточертевших знаков неизвестной нашей цивилизации письменности.

Гопкинс долго разглядывал мои каракули, а потом твёрдо заявил, что подобную клинопись он вроде бы встречал то ли в музеях Парижа, то ли на выставке антиквариата в Лондоне, то ли среди старья на блошином рынке Варшавы. И тут же посоветовал мне не тупить мозг изысками дилетанта, а обратиться к местному архивариусу из Одессы, свихнувшемуся на почве языкознания и трезвости.

— Мистер Лейзель Блох, — сказал мне тогда Тони, — джентльмен хоть и со странностями, но его голова, насколько я знаю, наполнена всяческой лингвистической бредятиной по самые уши. А если он заинтересуется чем-либо из язычества, то дело доведёт до конца даже во вред себе, не говоря уже о заказчике. Ступайте Блуд прямо к нему в городскую библиотеку, что рядом с ломбардом на Пятой авеню.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 26
печатная A5
от 493