электронная
200
18+
АдрастеЯ

Бесплатный фрагмент - АдрастеЯ

Или Новый поход эпигонов


Объем:
816 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4483-9769-1

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Иван Плахов

АДРАСТЕЯ, ИЛИ НОВЫЙ ПОХОД ЭПИГОНОВ

Адрасте́я (др.-греч. Ἀδράστεια — «неотвратимая») — богиня, дочь Зевса и Фемиды. Служительница вечной справедливости и мстительница (как и Немезида), от которой смертный не может уйти.

Эпиго́ны (греч. ἐπίγονοι — «потомки», «родившиеся после») — сыновья героев, которые участвовали в известном походе против Фив. Первый поход потерпел неудачу, и все воины, среди которых был и Амфиатрий, погибли. Поэтому эпигоны через десять лет развязали новую войну. Во главе их по совету оракула поставили Алкмеона, сына Амфиария. Отец еще до первого похода знал, что каждый его участник погибнет. Поэтому он завещал сыновьям, когда они вырастут, убить мать, которая вынудила его идти в поход, а самим предпринять вторую попытку. Алкмеон выполнил наказ отца: убил мать и разрушил Фивы.

Ныне эпигонами называют последователей деятеля или направления в искусстве, науке, литературе и т. п., лишенных творческой самостоятельности.

Господи, зачем выжег Ты виноградник Твой и опустошил его? Зачем сделал Ты это? И зачем, Господи, не воздал Ты нам другим наказанием, но предал нас язычникам, чтобы надругались они, говоря: «Где Бог их?»

Откровение Варуха, 1:2

1

«Точка, точка, запятая, минус — рожица кривая…»

Песенка почему-то вспомнилась. Из далекого советского детства. Варухов медленно водил пальцем по холодному запотевшему стеклу окна и повторял, рисуя фигурку, будто самого себя:

«Ручки, ножки, огуречик — получился человечек».

Он долго всматривался сквозь линии рисунка в непроглядную тьму за мокрым стеклом, а затем, тяжело вздохнув, принялся готовить кофе.

Только утром, еще не совсем очнувшись после свинцового сна, с больной головой, Варухов на несколько минут чувствовал себя счастливым. Аромат закипающего кофе будил в нем аппетит — к еде и к жизни. Как некогда, в далекой юности, в нем начинали шевелиться мечты и надежды, которые затем исчезали, уступая место прозе жизни и смертельной скуке.

Тогда-то Варухов и просыпался по-настоящему: выныривал на поверхность из омута нынешней жизни, когда где-то там, в дальнем уголке сознания начинал брезжить свет надежды, что уж сегодня непременно повезет, действительно случится что-то хорошее.

«Господи. Прошли годы. Родителей больше нет. Да и страны, где я родился, где завтра было продолжением вчера, нет. А всё равно по утрам газету читаю, кофе пью. Как раньше. Привычка… А что я сделал за эти годы? Юрфак окончил. В милиции поработал, в прокуратуре. Женился, дочь родил, а жену похоронил. Вступил в КПСС. Выступил. Ваучер вложил в завод, в Александровский электроламповый… И что? Это всё? Неужели ничего больше меня не ждет? Только унылая жизнь никому не нужного человека — до самой гробовой доски?

Почему вся повседневная действительность как-то незаметно съежилась до этой малогабаритной квартиры, где единственным окном в окружающий «ужас» остается только экран телевизора?

Но ведь вся моя жизнь — это жизнь простого человека из совка, где каждый остался волею судьбы один на один с самим собой и окружающим, крайне неуютным миром.

А ведь я еще выгодно отличаюсь от большинства хотя бы тем, что сам я — часть аппарата и олицетворяю этот самый ужас нынешней ситуации, когда государство грабит и убивает граждан, соблюдая закон и насаждая порядок. Я, слава богу, не гоняюсь за торгашами и надоедливыми выходцами с Кавказа с дубиной в одной руке и пистолетом в другой, никому не вставляю в задницу паяльник и не отправляю с ним удить рыбу на дно Столицы-реки, а наоборот, таких вот живцов вылавливаю, сортирую, «классифицирую» и отправляю по адресам прописки с нужными сопроводительными документами. Господи, как мне всё это надоело, видеть ужас бытовой неустроенности страны каждый ненормированный рабочий день, с раннего утра и до позднего вечера. Мордобой, мат, немытые тела бомжей, дешевая водка и пиво после рабочего дня, которое пьют перед входом в метро под бдительными взорами старух, собирающих бутылки…»

Обычно череда несвязных скользких мыслей, пока Варухов готовил кофе, пестрой лентой незаметно проскальзывала через тело куда-то вниз, унося с собой предчувствие счастья, и всё неотвратимо возвращалось на свои места, и начинался новый день. Но сегодня всё было не так, потому что болело сердце.

Сердце саднило из-за того, что последнюю неделю Игорь Петрович не мог думать ни о чем, как только о дочери. Та попала в больницу с тяжелейшим психическим расстройством, причин которого отец не понимал. Что привело ее туда — его любимую Любашу? Она вела себя как обычно, не было даже отдаленного намека на болезнь…

Если беда случается, то не никого щадит: ни того, на кого обрушилась, ни того, кто ему помогает. Вначале, когда всё это произошло, Игорь Петрович взволновался, но не то чтобы очень: ну, заболела — перенервничал ребенок, а может, любовь у нее несчастная или еще какая девичья блажь… Кто знает? Отлежится — и пройдет. Устроил в больницу по блату, в хорошую ведомственную больницу на окраине города, в психиатрическое отделение. Обещали помочь, привести в порядок. Лечащий врач говорил, мол, она такая не одна, к нему в отделение регулярно попадают коммерсанты «новой волны», а у тех каждые полгода от их образа жизни крыша едет.

Вначале всё было нормально: к дочери вернулся сон, она перестала бояться темноты и одиночества, стала интересоваться, что новенького происходит… И вдруг вернулся кризис. Любаше снова стало плохо. Не помогали ни лекарства, ни беседы с лечащим врачом. Дочь таяла на глазах, превращаясь в эдакое бледнолицее привидение с горящими безумием глазами. От этого и самому впору было сойти с ума.

Варухов нервно передернул плечами и несколько раз подряд с силой хлопнул дверцей кухонного шкафа. Сегодня утром нервное напряжение стало таким сильным, что кончики пальцев рук нестерпимо болели, а вены на запястьях будто лопались.

Чтобы сбросить напряжение, нужна была разрядка. Немедленно. Какая угодно. Но у Варухова фантазии хватило только на то, чтобы хлопать дверцами шкафа и нервно вышагивать из угла в угол.

«Может, опять начать делать зарядку? — неожиданно подумалось Игорю Петровичу. — Нет, нет, что за бред». И мысль немедленно забылась.

— О времена, о нравы… Пожалуй, так и сам свихнешься. Если что-то не придумать, я долго так не протяну, — продолжал говорить Варухов, будто советуясь с собой.

Перспектива одиночества в мерцающем впереди коридоре лет, когда рядом не будет уже никого дорогого и обязанного ему, казалась чем-то кошмарным Варухову — стареющему бесперспективному мужчине, неприспособленному к реалиям сегодняшней жизни.

«Всё-таки век-волкодав догнал меня, сука. Вцепился намертво. Пока что в лацканы пиджака. Но уже чувствую его железные зубы. Скоро пережуют мою жизнь и выплюнут. И стану одним из многих. Пенсионер со сломанной судьбой. Никогда не гнался за карьерой, всегда было наплевать на нее. Думал, что хоть этим сумею себя обезопасить. Вот дурак… Сколько видел крепких людей, которых такие же крепкие люди — только поудачливей, поизворотливей — били на самом излете карьеры. Только тени оставались. А теперь и меня зацепили. Через самое дорогое, что у меня есть. Через дочь мою, Любашу, зацепили».

С самого начала службы Варухову карьера не удалась. Правда, первые лет пять после института он наивно стремился выслужиться. Может, он к своим сорока пяти и получил бы генеральские погоны, персональную машину и госдачу, но его спасло (если можно так сказать) от движения по служебной лестнице личное горе. В самый неподходящий (хотя когда он может быть подходящим?..) момент умерла его жена, оставив его с трехлетней дочерью, Любой.

Маленький карапуз, который только-только начал что-то говорить и понимать, требовал невероятно много внимания. Пять-шесть часов каждый день плюс все выходные. Не так много, чтобы из этого делать трагедию. Но служебной карьере пришел конец. Незаметно, но уверенно Игорь Петрович превратился из сотрудника многообещающего в бесперспективного, а карьерный рост ограничился одной лишь выслугой лет.

Варухов был откровенно равнодушен к происходящему вокруг и так же явно пренебрегал и служебным этикетом, и желанием угодить начальству. Не самое выгодное положение. Он бы давно и с треском вылетел со службы, из прокуратуры, но общая его ничтожность, а также скука и служебная лень вышестоящего начальства его оберегали. Неудачников в нашей стране любят, особенно неудачников добровольных.

Игорь Петрович пятнадцать лет жизни после смерти жены посвятил воспитанию единственной дочери. И даже из-за нее, любимой Любаши, не женился во второй раз. Соблазн привести новую женушку в дом был большой, появлялся не раз. Но Варухов боялся за своего ребенка: ведь тогда из хозяйки дома дочь тут же превратилась бы в падчерицу, попала во власть чужого женского сердца. И страх за душевный покой Любаши перевешивал скоротечные желания обзавестись новой женой.

Да и с особами женского пола Варухову как-то не везло. Все они после первой же интимной близости становились для него неразличимо похожими. Ни одной такой не попалось, чтобы сердце останавливалось и ни о чем другом он бы не думал, как только о ней.

Дамы, с которыми Игорь Петрович общался, как правило, были знакомыми его знакомых или служащими прокуратуры. Одни хотели изменить свой социальный статус, перейдя из одиноких в разряд замужних, а другие, матери-одиночки, жаждали обрести уверенность в завтрашнем дне и опереться на крепкое мужское плечо. Романтики в таких отношениях было столько же, сколько искренности в телерекламе.

К сожалению, многие женщины любят в мужчинах только деньги и внешний блеск. У Варухова не было ни того, ни другого. Обычно после первого же свидания о нем бесследно забывали — да и сам он не стремился навязываться. Именно поэтому за последние годы дочь для него стала много больше, чем просто ребенком. Всю нерастраченную любовь одинокого мужчины он отдал ей заботой и отеческой опекой.

Сейчас, тяжело переживая из-за ее болезни, Варухов до безумия ясно понимал несправедливость судьбы и жизни, которая столь непредсказуемо жестоко поступала с ним. Сердце, о котором он раньше не задумывался, по утрам теперь заставляло о себе вспоминать: кровь глухими ударами отдавалась в висках, нестерпимо ломило тело. И хотя кофе сейчас явно был вреден, Игорю Петровичу было всё равно.

«Если и от этой малой привычки отказаться — от чашки крепкого кофе по утрам, — тогда вся жизнь окончательно рассыплется на куски. Что останется? Есть, спать, испражняться, как животное… работать и бояться смерти — вот и всё. А склеить жизнь заново будет уже совершенно невозможно».

Утренний кофе теперь стал для Варухова магическим ритуалом. Он словно возвращал его к истокам, к его прежней жизни счастливого отца.

Перестав наконец мерить шагами крохотную кухню, он вспомнил об остывающей чашке и, усевшись за стол, отхлебнул кофе — щиплющий язык и горький, как новый день. Горячая влага обожгла горло, на пару мгновений зависла в глубине груди и плавно стекла внутрь одуревшего от утренней ломоты тела.

День начался, обычный день обычного человека.

2

Выходя из подъезда, Варухов по давней привычке заглянул в почтовый ящик, ни на что особо не надеясь. Газет, как обычно, еще не было.

Он давно перестал понимать, зачем их выписывает. Газеты приносили к обеду, а рабочий день начинался в восемь утра. А просматривать вчерашние газеты было всё равно что утром подъедать остатки ужина. Опоздавшие новости ничего нового к узнанному раньше не добавляли, и знать-то о них не хотелось, не то что читать.

Тем не менее, каждые полгода Игорь Петрович исправно ходил в ближайшее почтовое отделение и заполнял квиток полугодовой подписки на «Столичный комсомолец» — единственную газету, которую признавал. Делал он это скорее из привычки, чем из разумных соображений: чтобы доказать себе, что есть еще в мире незыблемые ценности, одной из которых была подписка на привычную с юности газету.

В почтовом ящике, кроме мелкого мусора рекламных листков, ничего не было.

— Сукины дети! И за что я им деньги плачу! — возмущенно пробормотал под нос Игорь Петрович и со злостью захлопнул дверцу ящика. С трудом выдернув ключ из замка (заедает, как всегда; надо бы смазать, да всё руки не доходят), Игорь Петрович тоскливо поглядел на обшарпанные стены подъезда и обреченно поплелся к выходу. Пора было на работу.

Взгляд его равнодушно скользил по стенам, кое-где расцвеченным корявым творчеством дворовой мелюзги — музыкантов и спортивных фанатов. Вот привычные каракули, родные с детства слова типа «ЦСКА — кони», «Спартак — чемпион», «Fuck off», «ХYZ»… А это что?

Он уперся в надпись: «Лилит — Мать Ночи». Совершенно свежую, сделанную не ранее недели назад (иначе он бы запомнил) темно-багровой краской. Под ней красовались перевернутая пентаграмма со змеевидной загогулиной, отчего звезда чем-то напоминала голову козла.

Книжку с похожим знаком Варухов находил в комнате Любы незадолго до ее душевного расстройства, но тогда не обратил на него особого внимания. И сейчас он, может, и не заметил бы этот рисунок, оставленный неизвестно кем и неизвестно зачем, если бы не обостренное восприятие действительности, которое так мучило его в последнее время.

«Всё, что с вами случается, происходит не просто так, а преднамеренно. Знающий да разумеет», вспомнилась ему неожиданно цитата из дешевого гороскопа, купленного накануне этого Нового года. Варухов в судьбу и планеты не верил, но суеверие и любопытство брали верх: исправно покупал гороскопы. Каждый хочет знать будущее в надежде обмануть судьбу — и он не был исключением.

Хотя с астрологией Игорю Петровичу не везло. Судьба издевательски-небрежно обходилась с ним и его поисками земного счастья по звездам. Он был Девой, родился в год Кролика, а дочь — Лев года Лошади. По гороскопу — несовместимы. Но, тем не менее, громких семейных конфликтов не было, а дочь (так ему казалось) искренне его любила и доверяла ему.

Когда же Варухов читал, что грядущая неделя для Дев будет удачна во всех отношениях, то понимал: неприятностей на службе не избежать. Да-да, именно в самые благоприятные по гороскопу дни! А в дни, отмеченные черным, Варухова ждало если не везение, то по крайней мере спокойная жизнь.

В общем, может, для кого-то газетные гороскопы и действовали, но только не в его случае. Игорь Петрович был конченым неудачником даже на планетном фронте. Однако он, крайне мнительный, всё равно просматривал прогнозы о своем будущем при каждом удобном случае, невзирая на то, что они не сбывались, и искренне надеясь на лучшее.

Грядущий вторник 5 марта 1996 года ничего плохого не предвещал. И вот — на тебе, первый сюрприз: пентаграмма в подъезде. Как всё новое и необычное притягивает взгляд, хотим мы этого или нет, — знак привлекал внимание Варухова. Своей чужеродностью. Согласитесь, не каждый день увидишь в подъезде пентаграмму, если только это не след поклонников «Алисы», да еще и с такими загадочными словами. Лилит — Мать Ночи…

«Что это, интересно? Мода, что ли, какая-то опять подрастающее поколение заела?» — подумал Игорь Петрович с профессиональным любопытством и внимательно осмотрел рисунок среди знакомой стенописи родного подъезда. Но осмотр ничего нового не дал.

«Очередная пачкотня. Как звери — территорию метят», — решил Варухов и, тяжело вздохнув, вышел из подъезда наружу.

На улице было сыро и темно, вдалеке тускло светили редкие фонари. Пора было спешить на работу.

«Если опоздаю, Иванов пораньше к дочери не отпустит. А сегодня лечащий врач обещал принять, — напомнил себе Варухов. — Пора, брат, пора. Уже не спит детвора. Главное — до прихода начальства успеть… а то еще минут сорок добираться…»

Игорь Петрович, поплотней запахнув серое драповое пальтишко, заспешил к ближайшей станции метро. До нее он предпочитал ходить пешком: на автобус надежды было мало. Со времен перестройки общественный транспорт в Столице стал непредсказуем. Зато при пешей прогулке до метро можно купить свежий номер «Столичного комсомольца». Лишние траты Варухову были ни к чему, но не хотел остаться без порции утренних сплетен. Выпить утром кофе и не прочитать газету? Освященный временем ритуал начала рабочего дня без «Комсомольца» утрачивал смысл. Подписка всегда доставалась Любочке: раньше, до болезни, она прочитывала газету и тут же или выбрасывала ее, или забирала с собой в институт, где училась на дневном отделении.

Чтобы напрасно не тратить время, препираясь и решая, кто — он или Любаша — будет первым читать газету, Варухов покупал экземпляр по дороге на работу и получал свежие новости в виде сухого пайка — отдельно от кофе, выпитого дома. А прочитывал газету уже в вагоне метро среди час-пиковой толпы.

3

— Мне, пожалуйста, свежий «Комсомолец», — проговорил Варухов привычную фразу. Протянул мелочь в окошечко газетного киоска с несколько несвежей надписью «Союзпечать» (несуразный неологизм эпохи победившего социализма) и взамен получил сыроватую утреннюю газету.

Только утром, отмечал он всегда, газеты пахли по-особому. Только что из типографии, краска еще до конца не просохла — да, их стоило покупать только ради запаха. Он дразнил воображение грядущими новостями, которые скрывались в мелком бисере букв и в кляксах заголовков.

Привычно свернув газету трубочкой и засунув в карман пальто, Игорь Петрович отошел от киоска. Тот одиноко светился в сумраке раннего весеннего утра, блестели глянцевые обложки с полуголыми красавицами, призывающими мужские глаза остановиться на их соблазнительных формах.

«Вот ведь странно, — отметил Варухов, — а что бы думали мужики, видя на обложках полуголые мужские торсы и задницы в обтягивающих плавках? И провокационные подписи типа „Горячий парень!“ или „Готов на всё“. Вряд ли это бы возбуждало. Разве что некоторых. А интересно, что чувствуют женщины, когда видят других женщин? Полуголых или даже совсем голых, которые играют на самых низменных чувствах мужиков? Вот, к примеру, передо мной идет к метро девица…»

Варухов взглянул на сутулую фигурку невысокой девушки, которая неожиданно появилась впереди. На ней была короткая кроличья шубка и обтягивающие черные джинсы, заправленные в высокие кожаные сапоги на каблуках.

«К метро идет. А выступает, будто на подиуме одежду рекламирует. Не просто так идет — старается, чтобы заметили. А зачем? Вот сколько таких потом нам же жалуется: пристают, мол. Заявления об изнасиловании пишут. И убивают таких…»

Тут он вспомнил вчерашнюю сводку, в которой особо отмечалось зверское убийство в районе Мытищ шестнадцатилетней школьницы. Ее сначала изнасиловали, а затем задушили.

«…а какой-нибудь отморозок сейчас идет за ней следом и ждет удобного момента… чтоб сделать то, к чему она сама же и призывает. Вот ведь люди. Ни черта не соображают. Неужели не понимают, что провоцируют других на преступление? А ведь эта дурочка явно рассчитывает на нечто другое. Ждет этакого чуда. Что к ней подойдет мужчина ее мечты. Поглядит на круглую задницу в обтягивающих штанах и предложит руку и сердце. А наверняка подходят одни хачики да горячие кавказские парни. Прилипнут к этой дурехе — и никакое мыло отмыться не поможет. В лучшем случае — фиктивный брак и развод. В худшем — развод, раздел имущества и ребенок в награду за смелость. Интересно, а спереди она такая же симпатичная, какой притворяется сзади?»

Варухов ускорил шаг и, обгоняя девицу, как бы ненароком, вполглаза, взглянул на ее лицо:

«У, бедняжка… Красься, не красься — симпатичней не будешь».

Мелкие черты лица, невыразительный рот с тонкими губами, обильно обведенный красной помадой, да курносый веснушчатый нос.

«Заурядная внешность. Пэтэушница со столичной окраины, из какого-нибудь Бирюлева. Однажды потеряла невинность в квартирке панельного дома после затянувшейся вечеринки у кого-то из подруг, — решил Варухов, быстро шагая по утреннему ледку луж, которые еще не успели подтаять, и оставив семенящую на высоких каблуках девушку далеко позади. — Наверняка эта первая в жизни близость с мужчиной была для нее чем-то обыкновенным. Вроде взросления или экзамена в средней школе. Хотя думаю, девство ее закончилось куда раньше. Еще в начальных классах. Когда жестокая, убогая, некрасивая жизнь столичных окраин убила в ней всякое достоинство. И наверняка того, кто первым оказался с ней в постели, она даже не помнит. А может, и наоборот. Сама добилась внимания парня, который ей давно нравился, а он ее использовал. Так сказать, удовлетворил свои юношеские потребности — и прощай. Наверно, тогда это было ее самое настоящее и всамделишнее разочарование: и в жизни, и в себе. А может, ничего этого не было и быть не могло, а сама эта девица живет надеждами на что-то большее, которое обязательно должно случиться. Ждет мужа-добытчика. Заурядная девушка с обыкновенной внешностью. Ходит с подругой на дискотеки и сплетничает о парнях. И разве она виновата, что жизнь к ней так несправедлива? Внешность дала неприметную, родителей небогатых… Да, жизнь — странная штука: всё, что происходит с нами, часто похоже на какую-то лотерею. А главный приз какой? Смерть…»

Невеселые мысли невольно вернули Варухова к дочери. Всколыхнулась в душе тревога, до того слегка притихшая под ряской рутинных поступков.

«Ведь моя Любаша, хотелось бы верить, не заслуживает судьбы заурядной твари в юбке. Она, конечно, молодая женщина, но не самка, которой движет только похоть и расчет. Ей всегда было тяжело в этом равнодушном городе, полном лукавых людей. Человеку с чистым сердцем здесь не место. Хочешь ты или нет, общество заставляет тебя принять свои правила игры. А изгои всегда одиноки, их никто не понимает. Поступать и мыслить независимо позволено только богатым и сильным. Или, куда реже, тем, кого членом общества уже не считают.

А как быть всем остальным, у кого свои взгляды на жизнь, свое представление о совести и боге, идущее из глубин души? Кому с рождения отвратительно безобразие окружающего мира? Как быть тем, кто хочет и может жить по-своему, но кому не дают этого делать? Когда заставляют играть по правилам — и ты будешь успешен, зато лишишься внутренней свободы? Эта мерзость начинается еще со школы. Ты со стадом, с толпой? Свой или чужой? Чтобы выжить, надо быть незаметным. Надо молчать. А если ты не такой, как все, иначе выглядишь, говоришь и думаешь… тогда жди беды. Объединятся все — кто был близко и далеко, ученики и учителя — в единой борьбе против тебя. Против твоего права быть самим собой.

Правда, не надо забывать, что в жизни есть исключения. Счастливцы, которым судьба подарила исключительную способность нравиться всем и всегда. Вспомнить хотя бы крошку Цахеса. Никчемное, обделенное существо. Именно он из-за сострадания вышних сил получил бесценный дар нравиться людям. Гофман знал, о чем писал, черт побери. Скорее всего, на личном опыте.

Это действительно особый талант. И кто-то с ним рождается на свет. Таким людям всё удается: им даже не надо притворяться и кривить душой. Их поступки всегда вызывают, хотим мы этого или нет, симпатию, даже когда направлены против нас. Странное дело: мы даже не обижаемся на них, мы их принимаем и в глубине души оправдываем, даже если они отвратительны…

Но ни у меня, ни у дочери этого дара нет. А сам я таких баловней судьбы никогда не понимал и враждовал с ними. Легко догадаться, по какую сторону баррикад оказывался я, а по какую — общественное мнение. Да и дочери с этим не очень-то везло. Характер у нее ведь не то чтобы капризный, но, скажем так, непростой. Уж такая она, моя Любаша — своенравная, застенчивая и ранимая.

Помню — родилась дочь. Как я разочаровался. А потом ничего — полюбил. Все отцы, наверно, хотят только сыновей. А когда получают дочек, чувствуют, что их будто обманули. Это как игра в беспроигрышную лотерею. Купил заведомо выигрышный билет и думаешь: главный приз твой. А тебе вместо него дают другой — тоже приз, но не главный, а утешительный: лотерея-то беспроигрышная. Всё равно что бога о чем-то просить: никто и не думает, что если бог услышит твою просьбу и поможет, то всё может выйти не так, как ты ожидал. Вот просишь у бога богатства и успеха. И он тебе их дает, а ты становишься несчастным. Этого не предвидеть. Как там говорил Сократ? Не надо у богов ничего просить, иначе станешь для них посмешищем. Хорошо сказано. Правильно. Лучше пусть всё происходит благодаря нашему желанию и выбору, а не по прихоти кого-то сверху.

Правда, с ребенком тут уж никак не угадаешь, кто родится, девочка или мальчик. Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется, — нда, «слово»… Мне отозвалось дочерью. Как-то она там, в больнице? Скорее всего, еще спит, как-никак раннее утро, а она раньше десяти никогда не встает. Соня!»

Так думал Варухов всю дорогу до метро. Чем ближе к станции, тем больше становилось людей и тем быстрее они шли в толпе, которая зарождалась на поверхности земли и утра.

Суета неуловимо засасывала, позволяя обращать внимание только на самое нужное: ни на кого не наталкиваться и избегать пробок на лестницах, у турникетов и в дверях. Все мысли, которые недавно занимали Варухова, благодаря этой деловой суетливости незаметно ушли куда-то вглубь души, в подвалы сознания, а его внимание вынужденно сосредоточилось на движение в середине толпы.

Поездка в столичном метро не располагает на философский лад. Где тут рассуждать — лишь бы бока не помяли. Привычно маневрируя среди курток, шуб, дубленок и пальто — ведь это первое и, пожалуй, единственное, что замечаешь в метро, — и стараясь не толкать их обладателей, Игорь Петрович проскользнул в дверь-хлопушку и заспешил по истертым гранитным ступеням вниз, к жерлу-входу в саму подземку.

Привычно скользнув взглядом по надписи над входом «Метрополитен им. ВИЛЕНИНА», Варухов в который раз отметил ее абсурдность. (Во-первых, кто такой Виленин? А во-вторых, как может метрополитен иметь имя, ведь он не живой?)

Он проскользнул мимо дежурного, который с деланным равнодушием поглядывал на проездные документы госслужащих, и окончательно слился с единой массой людей, спешивших на работу.

4

Вагон метро довольно сильно качало, отчего соседи то справа, а то слева, в зависимости от того, ускорялся или замедлялся ход поезда, наваливались на него. Читать газету было неудобно. Но сорок минут дороги до работы в метро больше всего подходили для отечественной прессы.

Отсутствие кофе скрашивалось теснотой и общей тупой сосредоточенностью окружающей толпы. Чтение газеты в темноте вагона всегда требует определенного навыка. Не так просто разворачивать и сворачивать простыни газетного листа, когда вагон качает. Но Варухову было опыта не занимать: он привык к этому довольно давно, с тех пор как после института его распределили сначала в милицию, а потом на службу в прокуратуру.

Вот и сегодня, привычно извернувшись в плотном круге агрессивно молчащих пассажиров, он дождался очередного толчка вагона, когда рядом стоящие пошатнулись, и ловко развернул газетный лист, скрученный в трубочку, сложив его немедленно вновь, но уже на нужной странице. Таким нехитрым способом можно было при определенной ловкости (и даже с некоторым удовольствием) просмотреть всю газету с начала и до конца без неудобств для окружающих.

Новости сегодняшнего «Комсомольца», отметил Варухов, вопреки своему названию, не отличались особой новизной. Обычная рутина городской жизни, облеченная в перец печатных слов современного газетного жаргона. Единственное, что действительно заинтересовало его и заставило сердце тревожно забиться (но это он списал на расстройство и излишнюю возбудимость из-за дочери), была заметка в рубрике «Срочно в номер» под красноречивым заголовком «Осторожно, эпидемия психоза!»:

«В последнее время в Столице участились случаи тяжелых психических заболеваний среди нормальных людей. Заболевшие теряют сон и начинают панически бояться темноты, а через неделю страданий вообще перестают толком ориентироваться в пространстве и времени. Данное явление пока наблюдается только среди молодых людей от 16 до 25 лет, многие из которых были завсегдатаями одной из ночных дискотек города с красноречивым названием „Тяжелый психоз“. Главврач N-ской больницы, профессор Н. Е. Бобиков, не исключает, что данное явление — результат чрезмерного увлечения депрессивной музыкой, столь популярной в молодежной среде на этой дискотеке. Он также рекомендует всем, кто даже косвенно был связан с этим ночным клубом и психоделическими экспериментами, которые там проводились, обратиться к врачам для детального обследования. Симптомы болезни проявляются не сразу. Профессор Н. Е. Бобиков обращается прежде всего к родителям подростков и молодых людей: следите внимательно за тем, что слушают ваши дети и чем они увлекаются. Современная молодежная культура, по его мнению, становится далеко не безопасной для психического здоровья подрастающего поколения молодых столичных жителей…»

Варухов тут же припомнил: дочь несколько раз при нем обмолвилась, что была в дискотеке «Тяжелый психоз» и что там ей очень понравилось. Но это было довольно-таки давно, он даже не мог вспомнить, когда. Любаша говорила с какой-то подружкой по телефону и выразила восторг в красноречивой простоте молодежного сленга:

— Это было круто, круче не бывает. Просто чума: башку срывает через первые десять минут, и уже не можешь остановиться!

Именно «уже не можешь остановиться» теперь всё больше и больше его настораживало.

«Нужно обязательно переговорить с ее лечащим врачом, этим хлыщом Мерзаевым. Неприятный тип, кстати. И вообще как-то, что ли, вплотную заняться воспитанием. Я ведь, как и многие родители, до сих пор особо не интересовался, чем, собственно, она живет. Зря. Я же отец. Нужно ведь не только накормить ребенка, дать ему достойное образование, помочь занять хорошее, почетное место в обществе… Подлинный смысл родителя — вырастить нравственно правильного, здорового человека. А я… Хотя Любаша соблюдала со мной негласно установившиеся правила игры. Она ласкова со мной и меня уважает. Всегда хорошо училась и хорошо себя вела. Никогда не одевалась вызывающе и не дружила с подозрительными типами, этими молодыми дегенератами. Они слушают с утра и до позднего вечера современную дрянь, которую почему-то называют музыкой, и никогда не вынимают бананов из ушей. А я… я всё равно почти ничего о ней не знаю. Чем, собственно, она живет, что ей нравится?

У меня, правда, хватало ума не навязывать ей свое мнение о чем-то. Хотя, если честно признаться, по большинству жизненных вопросов и проблем у меня вообще нет своего мнения…

Мы с ней разные. Мы не так много и часто общались. И вот теперь я даже не знаю, что, собственно, действительно волнует, заставляет жить мою малышку? Ведь не любовь же ко мне, не учеба в институте?

Вряд ли ее это заботит. Любовь? Дети, как вырастут, всегда норовят начать свою собственную жизнь вдали от родителей, чтобы те им не мешали. Учеба? Для девушки это не самое главное. Парня у нее вроде еще не было, во всяком случае, такого, от которого она бы сходила с ума. А то бы я заметил.

Значит, остается одно: ее чертово увлечение. Вот сколько раз я ее спрашивал: зачем тебе и твоим подружкам это? Какая-то дребедень — нумерология, астрология, тантрическая магия… И что она мне отвечала? Да ничего определенного: это так, безделья ради, чтобы не скучать и заодно проверить, вправду ли можно предсказать будущее и с помощью этого добиться счастья в жизни.

Наивная чушь для девочки-подростка. Наивная вера в сказочку о том, что счастье достижимо с помощью чудодейственного средства или магии. Похоже на массовое безумие женщин, которые борются сами с собой, чтоб похудеть. Эти дуры, а иначе их и не назовешь, готовы заплатить любые деньги за стройное тело. А мотив — наивная вера в то, что, похудев, они тут же станут красивыми и счастливыми. Как бы не так…

Сколько у нас в прошлом году было пострадавших по району от насилия? Не меньше трех тысяч. В основном симпатичные бабы. И они наверняка вызывающим поведением сами спровоцировали насильников. Вместо того чтобы думать о себе и о своей семье, эти дуры хотели только одного: понравиться всем мужикам сразу.

Вот почему все столичные бабы, отправляясь на улицу или в иные публичные места, перед этим накрасятся, как индейцы перед выходом на тропу войны? И только в такой боевой раскраске показываются другим на глаза? При этом хотят понравиться чужим — а о близких и не думают. Почему? Видно, каждой женщине подавай что-то новенькое: мужика получше, квартиру пороскошнее, денег побольше. А что в итоге? Дырка от бублика…

Такую столичную бабу встречные мужики сто раз в день мысленно изнасилуют — или, на худой конец, разденут. А из этих ста — если только ста, кто знает, — может, окажется один с неустойчивой психикой. Изнасилует. Не мысленно причем. В каждом живет свой «человек из подполья», двойник, который время от времени дает о себе знать. Он есть и в тебе, ты это знаешь, так зачем его провоцировать в другом? Другой, да еще и мужик, тебе не друг, а враг. Им бы, дурам крашеным, лучше усмирить собственных двойников, живущих в глубине их тел. Сумеют договориться с ними — и будут тогда действительно счастливы. Только, сдается мне, почти все эти женщины сами хотят, чтобы их изнасиловали, раз так себя ведут».

«Вот, к примеру, эта девица напротив, человек через пять от меня, — продолжал размышлять Варухов, автоматически следя за движением поезда в ожидании нужной остановки. Вместе с толпой он мерно покачивался в тускло освещенном вагоне, который время от времени то вбирал в себя новых пассажиров, то отдавал почти всех старых — на тех станциях метро, где местные обычно пересаживаются. — По лицу видно, что хочет быть любимой и любить. Только вот кого? В этом весь вопрос, главная закавыка. Она вся открыта любви, тянется к ней. Ох, как легко можно вычислить в этой толпе незамужнюю женщину. У них лица по-особенному светятся незамутненным природным желанием счастья — нерастраченной надеждой, навстречу будущему. И когда они остаются наедине со своими мыслями, то чарующая грусть начинает проступать в их глазах. И что же? Для того чтобы узнать, что станется с любой из них в поисках счастья, достаточно просто взглянуть хоть на какую замужнюю женщину. Разительные перемены. Нет, вот правда, а почему так происходит? Отчего у всех замужних, наводят они на себя лоск и глянец либо же нет, непременно проступают черты усталости и скуки. Их никакими кремами не скроешь и никакими масками с лица не вытравишь. Эта роковая печать замужества присутствует на всех женщинах старше тридцати. Странное желание…»

Тут мысли Игоря Петровича грубо прервала очередная порция людей. Они втиснулись в вагон и зажали его в крайне неудобной позе — между молодым парнем в наушниках и пенсионеркой с неизменной дурацкой коляской где-то в ногах. В наушниках соседа громко скрежетало и шипело. Старуха пихала Варухова в живот и время от времени ядовито шипела: «Молодой человек, осторожней. Молодой человек, не задавите». Изогнувшись вопросительным знаком, он уже ни о чем не думал. Только бы удержать равновесие и никого насмерть не задавить.

С трудом дотерпев до нужной станции, Игорь Петрович был вынесен людским потоком на перрон и затерялся в водовороте разгоряченных лиц, шапок и растрепанных дамских причесок.

5

Людочке никогда не приходила в голову мысль о том, что она некрасива. Каждое утро, смотрясь в зеркало, сколько она себя помнила, она себе нравилась и не могла этим не гордиться.

Ей в своем лице нравилось всё без исключения. Хотя к некоторым его частям она порой приглядывалась с тревогой: не слишком ли курносый нос? А скулы не чересчур широки? Не сильно ли навыкате глаза и не очень ли густы брови? Но всё это было лишь минутными слабостями женщины красивой, но немного невезучей: ей еще не удалось встретить мужчину, который бы по достоинству оценил ее внешние качества, а они (в чем она не сомневалась) были очень и очень велики.

Людочке нравилось, что она красива. И это она не могла, да и не хотела скрывать. Нравилось ощущать пристальное — вот только жаль, что не очень частое — мужское внимание, особенно если его можно было подогреть эффектной одеждой и удачным макияжем. Но вот какая проблема: это внимание было, во-первых, прилипчиво-надоедливым, а во-вторых — совершенно бесполезным. В основном на нее клевали такие мужчины, серьезные отношения с которыми не светили.

«Ну почему наши мужики такая шваль? Мелочные, только о себе и думают. Каждому одного надо: затащить в постель, попользоваться — а потом ищи-свищи его, мерзавца, в чистом поле. А ведь у меня, кроме молодости и красоты, ничего больше нет. Ничего! Не хочу и не буду растрачивать их на каких-то там стрекозлов и вечно озабоченных бабников. У них даже ума не хватает меня оценить и предложить достойную жизнь в обмен на мое внимание. Да у этой породы мужиков и нет-то ничего. Так, шелупонь всякая. Максимум, что можно с них слупить, — пару походов в ресторан да цветочки. А лучше бы шубу… и каждый раз новую… да не из кролика, а из норки».

Тут Людочка с сожалением вспомнила, что ей давно пора менять шубу. Старая уже совсем не устраивала ни ее саму, ни общественное мнение в лице ее подруг Вики и Маши.

Единственная загвоздка, которая мешала ей приобрести новую модную шубку, в которой было бы не стыдно ходить еще пару зим, — это безденежье. Людочка была секретарем-референтом — так теперь называли согласно новомодным веяниям всех секретарей и секретуток, наводняющих бездонные глубины бывших советских учреждений и министерств. И проклятая нищенская секретарская зарплата не позволяла даже приличную косметику себе купить, не говоря уже о нижнем белье или шелковой ночной рубашке. Или о шубе.

Да какая там шуба! Стыдно сказать, но даже на треклятые прокладки, реклама которых стала у многих мужчин чем-то вроде дежурной шутки в адрес телевидения, и то не всегда были деньги. Частенько в критические дни приходилось пользоваться обычной ватой и чуть ли не прорезиненными трусами… Отчего так не везло ей в жизни, Людочка, конечно, не могла сказать. Но подспудно, в глубине сердца, во всем винила родителей, точнее — мать, с которой до сих пор вынуждена была жить.

Родители ее развелись, когда ей исполнилось двенадцать. Инициатором развода была мать. Она считала, что во всех ее жизненных неудачах виновен муж-неумеха, который не смог обеспечить ей достойную жизнь: ни общественного успеха, ни дачи, ни машины.

Отец Людочки был хорошим, но недалеким человеком. Не умел пролезать в щели закромов родины и тащить из них в дом всё, что можно добыть. Любил выпить по праздникам, любил рыбалку и футбол и всегда был прямолинеен с начальством — никому никогда не угождал. Оттого его никуда и никогда не выдвигали. Отца это очень даже устраивало, но мать — вовсе нет.

Сколько Людочка себя помнила, родители постоянно грызлись по поводу денег, а мать кричала, что муж загубил ее молодость. В конце концов она завела себе любовника, женатого снабженца из главка, и решила развестись, чтобы ничего не мешало ей на пути к заветной цели — к новому замужеству с перспективным кадром. Так мать любовно называла дядю Колю, отца Вальки Защекина из параллельного «Б» класса, и с которым она «была бы по настоящему счастлива».

Отец Людочки не возражал, хотя, как она понимала теперь, был страшно оскорблен и обижен. Даже сейчас, тринадцать лет спустя, он категорически отказывался видеться с матерью или даже слышать хоть что-то о ней. Новый брак матери не состоялся: «перспективному кадру» развод как пятно на его партийно-административной карьере был не нужен, да и семью свою он бросать, как выяснилось, вовсе не собирался.

Отец же вскоре женился во второй раз на какой-то иногородней, попавшей в Столицу по лимиту. У них родился сын, Людочкин сводный брат Лешка, забавный краснощекий карапуз с веселыми карими глазами. Двухкомнатную квартиру сразу после развода семья разменяла на однушку в соседнем районе и комнату в коммуналке. В коммуналку, конечно же, выселили папашу, который туда и привел свою новую жену Галу, с Украины, вечно веселую деваху с неистребимым южнославянским акцентом и гхэканьем. От него обычное слово «Галя» в ее речи превращалось в неистребимо-украинскую Галу, вареники — в галушки, а водка — в горилку.

Отцу, видимо, нравилась простота новой жены, потому их отношения были искренними и прочными. В советские и церковные праздники отец и Гала всегда приглашали Людочку к себе, но только одну, непременно без матери, и устраивали «знатную жрачку», как говаривала Гала, где всё было крайне простым и обильным.

Людочка охотно ходила в гости к отцу: коротать вечера с вечно обиженной на весь мир и на мужиков-козлов матерью с каждым годом становилось всё невыносимее. На примере отца она видела, что жизненная мораль большинства, которую исповедовала и ее мать, да и она сама, чего уж греха таить, работала не всегда. И мать, и бабушка учили ее с детства, что надо жить с расчетом, с умом, во всем видеть свою выгоду и пользоваться ей, что нужно устраивать жизнь, не теряя время понапрасну…

А отец, будто нарочно, жизнь свою не устраивал, а просто жил. Просто и безыскусно. Главным для него была семья. И жизнь ему отвечала, если можно так сказать, взаимностью, помогая как по волшебству. Дом, где располагалась коммуналка ее отца, попал под снос, и ему дали двухкомнатную квартиру. Гала, отработав положенный по лимиту срок, устроилась в мебельный магазин продавщицей и вскоре смогла не только купить мужу машину, но и выбить где-то недалеко от кольцевой дороги дачный участок, который новая семья отца принялась осваивать с завидным рвением.

А в жизни матери всё происходило с точностью до наоборот. За тринадцать лет после развода ни выйти замуж, ни найти работу, которая бы нравилась или приносила неплохой доход, она не смогла. Казалось, будто судьба над ней просто насмехается, обращая в прах все далеко идущие планы.

Когда же в стране начались перемены и грянул экономический хаос, то Людочка с матерью впали чуть ли не в нищету, с трудом сводя концы с концами. Если бы не помощь отца, который время от времени подкидывал дочери немного денег, как он говорил, «на гостинцы», то Людочка вряд ли бы сумела после школы попасть в техникум и его окончить.

Учеба, правда, не принесла ей ничего, кроме синей книжицы диплома мастера по наладке оборудования. Распределение тогда уже отменили. Немного побездельничав и погуляв по летнему городу с подружками, Людочка наконец-то нашла работу. Вначале устроилась секретарем судьи в ближайший нарсуд: он был в пяти минутах ходьбы от дома, потому его и выбрала. Затем, через несколько лет, перешла на более высокооплачиваемую работу — в органы районной прокуратуры. Здесь помимо денег были хоть и небольшие, но всё же льготы на проезд и квартплату.

Хотя главное, что двигало Людочкой на самом деле, когда она перешла на новое место работы, — желание устроиться в учреждение, где много мужиков. Холостых или, на худой конец, разведенных, с которыми она могла бы кокетничать и заигрывать, присматривая себе подходящего парня на будущее.

Вообще это страшное слово «будущее» внушало ей безотчетный ужас. Ее молодое время — и Людочка это физически чувствовала — неизбежно убывало, оставляя на личике несмываемые морщины и морщинки, отвисшие щеки и мешки под глазами.

Иногда, особенно ночью, ее охватывало настоящее отчаяние. Так было страшно за себя и за ждущее ее одиночество. Она мучилась от отчаянного желания полюбить и того, что никак не могла это сделать. Так проходили одинокие зимние вечера, и год от года их становилось всё больше и больше.

«Через десяток лет… А что такое десять лет для меня? Если я до сих пор помню отчетливо и ясно, что чувствовала, когда меня в первый раз поцеловал мальчишка в пионерлагере? Мне было двенадцать. Стоял июльский теплый вечер. Ясно помню неумелое, жесткое прикосновение его губ… И вот — через десяток лет эти вечера сольются в один нескончаемый вечер жизни, полный скуки и невыносимой тоски по так и не случившейся любви», — приходила по ночам Людочка в отчаяние.

Жизнь Людочку и не била, но и не баловала особо. Учила чаще всего на примерах из жизни близких ей людей.

Вот, к слову сказать, любовь Юрки Баранова к инвалидке Свете. Этот случай просто не укладывался в голове ни у нее, ни у всех ее знакомых.

Юрка этот был из семьи дьякона. Тот служил где-то за кольцевой дорогой, так что дома часто не бывал, иногда по трое суток подряд. Матери у них — у Юрки и сестры, на полтора года его старше — не было. Умерла, когда мальчику было семь или восемь, точно Людочка не знала, да и не очень-то хотела знать.

Жить без присмотра родителей — особенно когда ты учишься в последнем классе школы и на пару дней остаешься в квартире без старших — большой соблазн для подростка в возрасте, когда у мальчиков пробуждается живейший интерес к женскому полу. Юрка был весьма настойчив в исследовании полового вопроса. Сестра его, как убедилась Людочка на себе, в этом деле не просто не мешала, а иногда и помогала, настойчиво-вкрадчиво советуя попробовать запретного плода, от которого еще не умерла ни одна женщина на свете. В итоге к выпускному вечеру Юрка переспал чуть ли не со всеми девушками в классе, двум из которых даже пришлось сделать аборт.

Пожалуй, единственной, кто сумел избежать его чар и не лишиться девичества на продавленном диване под иконами красного угла Юркиной комнаты, была Света Селеверстова, невыразительная, хотя и не лишенная некой приятности белобрысая староста.

При своем патологическом интересе к женскому полу Юрка ее избегал, даже, казалось, побаивался. Людочка и ее подружки, уже испытавшие на себе пристальное внимание сластолюбивого Юрца, объясняли эту робость перед Светкой нежеланием портить и без того плохие отношения с администрацией школы. Если бы староста пожаловалась классной или директору — то как минимум Юрку бы выгнали, а то и до суда дело бы дошло. Ему и без Светки хватало работы. Пропустил через постель почти всех одноклассниц (и не по разу), а затем передавал их своим приятелям-однокашникам, таким же озабоченным по части женского пола, у которых столь завидного таланта соблазнения невинных девичьих сердец не было.

Все же на выпускном вечере, когда Юрка простился со школой, он не удержался и попробовал соблазнить Светку, суля золотые горы и небо в алмазах. Видимо, для храбрости, Юрка с приятелями вначале хорошенько выпили, а затем он начал приставать к старосте-недотроге. Потому его «ухаживания» за бедной девушкой со стороны выглядели как откровенная грубость, еще и подогретая живейшим участием дружков.

Итак, Юрка уговорил уединиться Светку, которая ничего не подозревала о его истинных намерениях, в классной комнате — якобы для серьезного разговора. Туда позже случайно зашел учитель физкультуры старших классов Лев Исаевич по прозвищу Чича. Чича помог старосте избежать предсказуемых неприятностей, а Юрца и троих его приятелей, которые помогали дружку ловить объект его желаний, отметелил. Да так, что те неделю после этого мочились кровью и надолго утеряли интерес к женщинам из-за «общего недомогания организма».

Чича, надо отдать ему должное, избил горе-любовничков очень профессионально. Почти не оставил следов на теле, не считая разве что мест, которые обычно никому не показывают. Еще и пригрозил, что если хоть один из них попробует пожаловаться родителям, то он всех отправит за решетку за попытку коллективного изнасилования одноклассницы.

Юрку Баранова это задело до глубины души. Он решил теперь уж непременно лишить — силой, если не получается добровольно, — девичьей чести Светку Селеверстову. И конечно, отомстить Чиче-обидчику, который помешал в самый ответственный момент и унизил его мужское достоинство. Под достоинством Юрка понимал только физическое превосходство над женщинами и способность через них реализовать плотские желания — силой, если те не соглашались на близость.

Людочка сама это на себе испытала. Однажды в компании Юркиных друзей и двух ее лучших школьных подруг Юрке вздумалось устроить свальный грех, а она отказалась. Тогда он приказал своим дружкам-одноклассникам держать Людочку, а сам по очереди с остальными парнями изнасиловал ее, напевая при этом «Боже, меня храни» и «Аллилуйя, слава тебе, Боже, слава тебе».

Людочке было больно, стыдно и обидно. Она пыталась бороться с Юркой, но тот, взяв ее силой, чем-то вроде платка слегка придушил ее — не насмерть, а почти до обморока. Людочка уже не могла сопротивляться из-за ватно-сонливой усталости. Чувствовала, что с ней проделывали, но ей стало это безразлично. Будто она оказалась вдалеке от самой себя, чужая сама себе. Только гнусавое пение Юрки скребло ей слух, хотя слова молитвы удивительным образом всё равно радовали ее душу.

В конце концов Людочка потеряла сознание. А очнулась от того, что кто-то растирал ее, голую, удивительно пахнущей жидкостью. От ее аромата у Людочки сами собой полились обильные, неостановимые слезы, которые крупными каплями стекали по щекам на несвежую подушку.

Она, как оказалось, пролежала без сознания одна в пустой квартире часа полтора. Юрка с приятелями и предавшими ее подружками вышел прогуляться и совершенно забыл о ней. А когда вернулся, один, и обнаружил безжизненное тело у себя на кровати, то жутко перепугался, решив, что задушил Людочку насмерть.

Он бросился ее ощупывать и понял, что она жива, но в глубоком обмороке. Юрка Баранов не был бы Юркой, если бы не решился вновь воспользоваться ее телом. Страх, что он совершил убийство, опять сменился похотью. Но насиловать бесчувственное тело ему было не по душе, так что Юрка решил привести Людочку в чувство и заодно сделать ей эротический массаж. Для этого он взял церковный елей, который его отец хранил как величайшую святыню на полке среди икон.

Раздев догола бесчувственную Людочку и обильно полив ее тело елеем, он принялся растирать ей спину и ягодицы. Сильный запах церковного масла вернул Людочке сознание. Она вспомнила, что с ней стряслось, и впала в истерику. Успокоить девушку Юрка сумел только к утру, кое-как уговорив ее никому не рассказывать о том, что случилось ночью.

И хотя Людочку и раньше не раз брали силой, грубо и не считаясь с ее желанием, но этот случай был особенно обиден. Раньше она винила только себя, объясняя всё тем, что ненароком спровоцировала на близость парня, который за ней ухаживал, или же ошиблась с самого начала. А теперь ее друзья (а Юрку и подруг она считала друзьями) унизили ее, показав, что она для них — просто пустое место, девушка-подстилка. На их жаргоне таких называли словом «грязь».

Самое ужасное было в том, что Юрка, на которого многие в их классе, да и она сама, равнялись, считал такой образ жизни правильным. Все без исключения вокруг были для него просто «грязью». За одну ночь она потеряла всех своих друзей. Ведь разве можно быть близким с человеком, который участвовал в твоем физическом унижении, как это сделали Верка и Машка — ведь они молча смотрели и не заступились, когда ее насиловала Юркина компания? Именно тогда Людочка и поняла, что на самом деле живет в полном одиночестве в мире, где одни используют других для удовлетворения сиюминутных желаний — и не более того.

От этой правды порой ей становилось очень страшно. Людочка чувствовала одиночество и незащищенность перед неведомым будущим, которое каждый день подстерегало за порогом. И в самые неподходящие моменты (в ду́ше или кино) она думала о смерти. Неплохо бы умереть, разом избавиться от страха и скуки собственной жизни. Но куда больше девушка боялась смерти — чего-то, что сделает больно ее телу. А себя вне тела Людочка представить не могла — и не хотела. Это и останавливало ее каждый раз от логического конца мыслей о самоубийстве, не давало наложить на себя руки.

6

Не прошло и недели после выпускного вечера, на котором Юрка Баранов и его компания получила от физрука, который заступился за девичью честь Светки Селеверстовой, теперь уже бывшей старосты бывшего их класса, как произошел несчастный случай. Физрук погиб, а Светка стала инвалидом, навсегда лишилась возможности самостоятельно ходить.

Они вместе выходили из школы. Кстати, злые языки судачили, будто с того памятного вечера вместе их видели каждый день. Якобы немолодой физрук решил сам приударить за девушкой, за честь которой заступился. Так вот, они выходили из школы, и на них случайно упала малярная люлька, на которой, к несчастью, кто-то оставил несколько листов оконного стекла. Ими хотели заново стеклить окна верхних этажей, которые накануне ночью разбили какие-то хулиганы.

Отчего это произошло, никто так толком и не узнал. Люлька, падая, перевернулась, и листы стекла, прилетев с высоты третьего этажа, буквально разрезали физрука на части, как ножи. А Светку, которая слегка замешкалась в дверях, всю посекло осколками.

Удивительным образом ее руки и лицо почти не пострадали, не считая легких порезов. Но осколки стекла перерубили ей сухожилия обеих ног. Ходить она больше не могла.

Людочка очень хорошо запомнила, когда впервые увидела Светку в инвалидной коляске, в которой мать катила ее на прогулку. Произошедшее с нею несчастье странным образом преобразило до того ничем не примечательное лицо Светки.

Повезло. Не умерла. Наверно, спас ее ангел-хранитель. Хотя после случая с Юркой Людочка в него больше не верила. Видимо, пережитая боль и ужас смерти, которая случилась у Светки прямо на глазах, наложила на ее душу неизгладимый отпечаток. Ее жизнь вмиг разрушилась, свелась к примитивному существованию презираемой калеки. Максимум, на что могла теперь рассчитывать Светка, — это лишь жалость и показушное сострадание окружающих.

В нашей стране инвалидов не любят. Людочка знала это точно. Она и сама презирала ущербных. Лет в десять-одиннадцать она отдыхала в пионерлагере со своей тогдашней лучшей подругой Жанной. Девчонка из их отряда сразу после приезда сломала руку и всю оставшуюся смену ходила с гипсом. Она тут же стала объектом насмешек со стороны ребят — и особенно Жанны.

Жанна получала просто физическое наслаждение, когда дразнила несчастную. Доводила ее до слез россказнями о том, что та теперь всю жизнь будет однорукой, сухорукой, что кости у нее срастутся неправильно или кожа станет другого цвета. Да-да. Красного, говорила Жанна. И ей придется всю жизнь прятать свою неправильную руку от людских глаз и даже летом ходить в блузке с длинными рукавами.

Людочке было немного жаль несчастную девчонку со сломанной рукой, которую все дразнили. Но ей не было стыдно за поведение подруги или за себя. Что тут такого? Ей даже — она до сих пор отчетливо помнила это — нравилось, как Жанна ловко дразнила несчастную, подсыпая последней не один пуд соли на ее душевную рану.

Доведя несчастную до слез, Жанна любила потом поделиться с Людочкой, как ловко она это проделала, вновь и вновь припоминала самые обидные и злые прозвища или смешные оскорбления, которыми осыпала жертву. И хотя Людочка отчетливо понимала, что Жанна была неправа и что нехорошо обижать любого, кто волею случая попал в беду… ей было весело и даже интересно участвовать в этой травле загнанного зверя. Было любопытно, чем история закончится, сумеет ли Жанна довести несчастную девочку с гипсом до предела морального унижения, сумев высмеять ее так, что та не сможет больше оставаться среди таких, как они, — здоровых и сильных. К счастью для всех, смена довольно быстро закончилась, все разъехались по домам и больше никогда не вспоминали об этой травле. Она уже была в прошлом и потому никого не интересовала.

Видя же теперь, прямо перед собой, свою бывшую одноклассницу в инвалидной коляске, Людочка вдруг поняла, что ей действительно жаль Светку. Она больше не сможет ходить! Она так несчастна — она утратила право считаться нормальным человеком, равным всем, из-за неисправимого изъяна, немощи.

«Светка теперь инвалид… Безногая! А ведь ноги для девушки — это очень важно. Мужики сразу после лица смотрят на ноги… Если у тебя от природы плохая фигура — поможет хорошая одежда, а если у тебя нет ног, вообще нет… это уже никак не исправить».

Как теперь Светка будет жить дальше — у Людочки в голове просто не укладывалось. Поэтому-то жалость, которую она испытала к несчастной, была не состраданием, а скорее стыдливым страхом. За саму себя. За возможное унижение, которое может произойти и с ней, Людочкой! Ведь и она может лишиться ног и стать калекой. От одной мысли об этом ей становилось физически дурно.

Тем не менее, одновременно Людочке было… любопытно. Как теперь ее бывшая одноклассница будет существовать? Сумеет ли она приспособиться к новым условиям жизни? Это любопытство было сродни интересу ребенка, который внимательно наблюдает за мухами или жуками. Оторвет крылья или лапки, отпустит на волю и следит. Что они сделают? Как долго несчастные насекомые будут его забавлять, беспомощно барахтаясь и пытаясь во что бы то ни стало выжить? Ведь самое интересно здесь то, что насекомые пытаются вести себя, как раньше: летать и ползать, забывая, что лап и крыльев больше нет. Оттого они так беспомощны и смешны. Только бы выжить! Но выжить шансов нет. Ребенок их просто не оставил.

Несчастная калека, правда, особо несчастной не выглядела. Скорее она походила на девушку, которая замечталась о чем-то своем и невзначай присела в инвалидную коляску. Людочка уже тогда отметила про себя, что Светкино лицо изменилось. Лучше стало. Красивее, что ли. Необъяснимая и неуловимая привлекательность появилась в чертах ее неожиданно повзрослевшего лица. Быть может, в этом были виноваты Светкины глаза, отстраненно, будто сквозь тебя глядящие и от этого бездонные и загадочно-очаровывающие.

«Вот бы мне такой же взгляд. Тогда все мужики мои, — невольно подумала Людочка. — Вот только ног при этом не хотелось бы терять. Хотя даже с таким взглядом у нее всё равно никаких шансов подцепить мужика».

Каково же было удивление Людочки, когда года через полтора, случайно встретив Верку (ту самую, при которой Юрка и его компания насиловали Людочку), она узнала, что Баранов недавно женился на этой инвалидке. Да не просто женился, а обвенчался в церкви!

Верка обожала сплетничать, так что всегда знала больше других. Оказалось, Светка после того несчастного случая просто возненавидела всех мужиков. Поэтому совершенно непонятно, как Юрка сумел уговорить ее за него выйти. Да и зачем ему это было? Она же инвалид, насовсем, а у него девиц навалом. К тому же Светка стала просто одержима религией, чуть ли не каждый день бывала в церкви, а Юрка, несмотря на свое происхождение, к православию питал если не ненависть, то уж как минимум неприязнь. Уж точно не симпатию! Верующий не будет насиловать девушку и петь при этом: «Слава тебе, Боже, слава тебе». А если он это делает — значит, он или чокнутый, или святотатец, попросту выблядок, как о таких в народе обычно говорят.

Людочка была полностью уверена и ничуть не сомневалась, что Юрка — нравственный урод, лишенный всякого сострадания к кому бы то ни было. То, что он женился на Светке, показалось ей подозрительным, противоречащим здравому смыслу.

Но однажды в воскресный день около полудня она издалека увидела Юрку Баранова собственной персоной. Он катил инвалидную коляску, в которой, сгорбившись, сидела Светка, одетая в черное. Они вместе возвращались из церкви.

Людочка, естественно, не стала к ним подходить и что-то спрашивать. Потом, иногда, особенно в ванной, стоя голой перед зеркалом и внимательно рассматривая свою грудь и бедра, она невольно вспоминала увиденное и спрашивала себя, как же эти двое занимаются любовью.

«Нет, всё-таки Баранов явный извращенец. Спать с безногой женщиной — положительно в этом есть что-то ненормальное. Хотя — как знать. Может быть, она настолько страстная, что одна разом заменила ему всё множество баб, с которыми он раньше сношался.

Удивительно, почему мужики предпочитают какой-то извращенный секс и насилие над нами, женщинами, вместо того чтобы хоть раз нормально, ласково попросить и получить то, чего мы сами же хотим… И добровольно, заметьте, без насилия и с полным взаимным удовольствием. Так нет: вместо этого — только грубость и унижение. Так почему же Баранов предпочел инвалидку любой здоровой? Как я, например? Что в ней такого, что заставило его отказаться от прошлой жизни, почему он выбрал нынешнюю убогую жизнь среди ущербных людей?

Нет, всё-таки Юрка явный урод. Да и эта безногая ничем не лучше. Два сапога пара, не дай бог такой жизни, как у них. Лучше уж остаться одной и умереть от скуки, чем мыкаться с инвалидом. Подавать судно, стирать грязные трусы и катать на прогулку в коляске. Думай, Люда… Думай о будущем. Нормального, правильного мужика выбирай. Чтоб жить с ним сытно и без бед. Жизнь вон тебя учит на примере других — как быть и как правильно поступать. Жить надо только для себя и помогать только себе, даже если помогаешь другому. Правда, если честно, не всегда это получается».

Все мысли Людочки рано или поздно вновь и вновь возвращались к ней самой и ее неопределенному положению незамужней девушки с нерастраченным желанием любить и быть любимой. Она продолжала верить, что полюбит и будет любима, что ей непременно повезет в жизни, обязательно повезет.

7

Когда у женщины месячные, то она испытывает не только физические, но и моральные неудобства, боясь, как бы кто рядом не узнал о ее телесной нечистоте, и стыдясь краткосрочного недомогания. В это время ее организм начинает вырабатывать какой-то ни с чем не сравнимый запах. И из страха выдать себя женщина постоянно принюхивается, проверяет, не просочился ли этот срамной запашок ненароком наружу из-под одежды. А некоторые мужчины, способные уловить его, чувствуют, с одной стороны, стойкое отвращение, а с другой — неконтролируемые приступы похоти. Видимо, неспроста привередливые иудеи запрещали приближаться к женщинам в такие дни, а в качестве обряда очищения требовали от них заклания двух горлиц.

Сегодня у Людочки был трудный день. У нее опять неожиданно начались месячные. И, как назло, на рабочем месте. Это извержение произошло так неожиданно, что она еле успела добежать до туалета. Как ни торопилась, новые кружевные трусы были безнадежно испорчены. Вот незадача! Ужасное огорчение. Только позавчера потратила пять баксов на первоклассные шелковые трусы с кружевами — и на тебе, они уже навсегда утратили товарный вид.

«Эти пятна хрен отстираешь… Что за проклятое у нас, баб, устройство организма. Без кровавых инцидентов не обойтись. Нет, это явно западло — испортить вещь, всего лишь раз надеванную. Ведь я же эти трусы, черт побери, купила только ради похода в гости к Сережке Драчу, сегодня или завтра. Не в бабушкиных же шароварах идти к парню, с которым собираешься заняться любовью», — лихорадочно думала Людочка, устраняя последствия природной катастрофы.

Она сняла злополучные трусы, оставшись лишь в шерстяных колготках на голое тело, засунула скрученный на скорую руку из ваты и туалетной бумаги тампон в промежность, а из носового платка быстро соорудила что-то вроде прокладки, чтобы помогло на первое время, пока она не достанет нормальный тампон. Кое-как приведя себя в порядок, как можно плотней натянув колготки, чтобы импровизированное средство защиты не выпало при ходьбе, Людочка поправила платье, вышла из туалетной кабинки и принялась разглядывать испачканные трусы.

«Как-никак, а вещь импортная. Сегодня же вечером попробую хозяйственным мылом отстирать, — утешала себя она. — Хотя никакой гарантии, что выйдет. Вот ведь угораздило, как это я свои дни не рассчитала…»

Скрипнула дверь, и в туалетную комнату вошла Ирка Хромова, брюнетка из тринадцатой комнаты, дознаватель по гражданским делам. Людочка торопливо спрятала трусы за спину, но не помогло: глазастая Ирка их заметила.

— Над чем работает соседний отдел? — весело поприветствовала она Людочку. — Как вижу, соседний отдел устраняет кризисную ситуацию! — И звонко расхохоталась шутке. — У вас, уголовки, без крови ну никак не обойтись.

Людочка пропустила ее слова мимо ушей и деловито спросила:

— Ир, слушай, ты не знаешь, у кого из девчат на нашем этаже можно разжиться тампоном? Будь другом, помоги.

В ответ Ирка молча заперлась в туалетной кабинке и весело зажурчала струей мочи о стенки унитаза.

— Точно не знаю, — наконец ответила она, через пару минут выходя наружу под шум спускаемой воды. — Ленку из шестой комнаты можешь спросить. У нее вроде бы сейчас те же проблемы. Хотя, если честно, ты чего? Не целка ведь. Будто первый год замужем. Могла бы и заранее позаботиться. Я всегда об этом помню, за пару дней уже начинаю всё свое носить с собой. А ты сейчас как выкрутилась?

— Да вот, в спешке кое-что соорудила, только боюсь, надолго не хватит, — пробормотала Людочка. — Ты же знаешь, как вначале льет.

— Да, можешь протечь, пока будешь сидеть, это факт. Можно тогда и платье запачкать, — задумчиво, будто говоря сама с собой, протянула Ирка, стоя рядом с Людочкой и внимательно разглядывая себя в зеркале.

— Нда, красься — не красься, а синяки под глазами не скроешь. Вот что значит бессонная ночь с голодным мужиком, — наконец глубокомысленно произнесла она и, поправив прическу, вышла из туалетной комнаты. Напоследок окинула Людочку полным презрения и в то же время оценивающим взглядом соперницы в борьбе за мужское влияние на этаже.

Людочка решила засунуть испачканные трусы в полиэтиленовый пакет, в котором обычно таскала дежурный набор косметики, чтобы он не рассыпался. Для этого ей пришлось вывалить всё содержимое прямо в сумку.

Из пакета полетели тюбички, футлярчики и флакончики — помада, тушь, пудреница и еще черт знает что. Ибо перечень насущно необходимого на каждый день зависит только от финансовых возможностей женщины, но никак не от здравого смысла.

Последней выпала сложенная вдвое бумажка. Прошелестела мимо сумки прямо на кафельный пол.

«Ну вот, теперь еще и нагибаться, поднимать… Даже не помню, что это. Надеюсь, что-нибудь важное. Хотя, скорее всего, просто мусор. Прямо-таки день сюрпризов! Сплошные западло», — мысленно пожаловалась себе Людочка и нагнулась за бумажкой.

То ли от критических дней и тошноты, то ли от чересчур резкого наклона она неожиданно громко пукнула и несказанно сконфузилась.

«Видно, нервы расшатались», — горько подумала девушка и, выпрямившись, развернула злополучный клочок бумаги. Там ее рукой был написан чей-то телефон и еще кое-что: «худ Дим пол-нол 05.03». Причем надпись была почему-то сделана карандашом для губ, отчего получилась мутной, неотчетливой.

«Писала точно я. Почерк мой. Но вот кто такой худ Дим и почему он полный ноль? И чей это телефон — ума не приложу. А главное — ну совершенно не помню, когда и зачем его записала, — удивилась Людочка записке. — Может, выбросить? Хотя жалко, а вдруг это что-то важное. Число сегодняшнее стоит. Правда, неохота этот мусор и дальше в сумке попусту таскать: и без него не знаешь, куда лишнее барахло деть. Вот как я сделаю. Если до вечера не вспомню, кто и что этот худ Дим, то выкину к чертовой матери, а если вспомню, позвоню. А пока, дружочек, полезай-ка обратно к мамочке в сумку. Может быть, ты — моя судьба, хотя вряд ли. Хм, что же это? Ума не приложу».

Тут Людочка случайно взглянула на наручные часы и увидела, что уже минут пятнадцать ее нет на рабочем месте.

«Месячные месячными, а Иванову не будешь этим что-то объяснять. Он не женщина, не поймет. Пора спешить, труба зовет», — испугалась она своей вынужденной отлучке и, наскоро и беспорядочно побросав всё в сумку, сверху аккуратно положила пакет с трусами и осторожно застегнула молнию.

Внимательно оглядев себя в зеркале спереди и особенно сзади, Людочка поправила растрепавшиеся волосы, смахнула мизинцем приметную только ей одной соринку с накрашенных ресниц и, вполне довольная видом, отправилась на рабочее место.

8

Варухова на входе задержал молодой сержант милиции и решительно потребовал предъявить служебное удостоверение. Это было столь удивительно для Игоря Петровича, что он даже немного опешил. У него, старожила прокуратуры, пропуск никто никогда не спрашивал.

Пошарив по карманам пальто с полминуты и наконец-то найдя злополучную корочку, он раскрыл ее и недовольно ткнул сержанту чуть ли не в лицо.

— Вот теперь вижу, проходите, — невозмутимо ответил тот, и тупо-самодовольное выражение его нисколько не изменилось.

— Своих, сержант, в лицо надо знать, — зло заметил Варухов.

— Свои, товарищ старший следователь, все дома. А здесь все чужие, потому и поставили в наряд документы проверять, — парировал сержант.

— Ну-ну. Я вижу, сержант, далеко пойдете. У нас таких любят — принципиальных! — через силу сдерживая возмущение, процедил сквозь зубы Варухов и резко зашагал по коридору.

День начинался как-то коряво, с мелких неприятностей вроде ботинок, которые вдруг начали жать, першения в горле, хамства в метро — или стычки с постовым на входе. А грозило всё, по опыту, перерасти в большие неприятности для Игоря Петровича.

«Что-то какая-то общая хреновость в воздухе. Не дай бог, что-нибудь случится, потом целый день будешь бегать, — тревожно подумал Игорь Петрович, и у него в груди учащенно забилось сердце. — Боже, каждый раз, когда прихожу, прошу: пусть не будет неприятностей, пусть не понадобится принимать безошибочные решения. Я же не герой, не герой я, люди, слышите, никакой я не герой. И не хочу им быть, не желаю, дайте мне просто нормально, спокойно работать, и всё. Мне большего ничего не надо, честное слово — и так нервы и здоровье ни к черту. Ох, пронеси, господи, пронеси».

Варухов не был верующим человеком. Бога вспоминал только всуе. Но в приметы твердо верил, точнее — жизнь его заставляла верить. Приметы у него были свои: или предчувствия, или неожиданно случившаяся мелкая неприятность — надежные знаки грядущих больших напастей. И хотя Игорь Петрович не любил ни своей нынешней жизни, ни, тем более, работы, которой вынужден был заниматься, но менять ничего категорически не хотел.

Человек ко всему привыкает, к скуке и бессмысленности своего существования — тоже, и даже получает от него некоторое удовольствие. Трусливому всегда приятно осознавать, что он не принимает решений и не отвечает за них. Варухов был именно таким. Он давно утратил веру в свои силы, хотя по долгу службы был вынужден действовать и совершать определенные поступки. А ведь за совершённые поступки нужно было отвечать: если не перед совестью, то уже перед начальством — точно.

Игорь Петрович быстро прошагал по обшарпанному коридору первого этажа до запасного выхода и через него вышел во внутренний дворик прокуратуры.

Здание районной прокуратуры состояло из нескольких разрозненных домов, обнесенных бетонным забором с колючей проволокой наверху, серым обручем стянувшим их в единое целое. Если на красную линию улицы выходил нарядный фасад некогда жилого трехэтажного сталинского дома, который чей-то административный гений в незапамятные времена превратил в районную прокуратуру, то во внутреннем дворе, скрытом от глаз, ютились разновеликие маленькие и большие хибары, приспособленные под разные нужды учреждения, штат которого со временем разрастался.

Отдел Варухова ютился в небольшом обшарпанном домике в глубине двора, прикрытом с одной стороны одноэтажным гаражом, а с другой — двухэтажным зданием дежурной части. Зажатое с двух сторон строениями, с третьей стороны здание отдела упиралось прямо в забор, отчего вид из окон кабинетов половины сотрудников был на редкость унылый — лишь бетонная клетка забора с колючей проволокой.

Варухов, быстро шагая, пересек сияющий неизменной чернотой асфальта внутренний дворик, скрылся за скрипучей, вечно не закрывающейся входной дверью своего отдела. Казенная зелень коридора, в котором оказался Варухов, настроила ход его мыслей на привычный служебный лад. Все предыдущие волнения, размышления и сомнения ушли куда-то глубоко вглубь, в подсознание.

Все его душевное существо сжалось и одеревенело, приготовившись выполнять привычную работу: перемалывать судьбы жертв и палачей в едином «правовом пространстве». Если бы сейчас ему пришлось, как Понтию Пилату, решать, кого из двух обвиняемых отпустить на свободу, а кого посадить… Будь одним из них сам Иисус Христос — Варухов бы принял сторону только того, на чьей был бы формальный повод или распоряжение вышестоящего начальства. Ни жалость, ни движение совести не помешали бы ему осудить даже бога, если на то были бы формальные доказательства его вины или устное указание сверху. Если в милиции живут по принципу «Был бы человек, а статья найдется», то для Варухова крайне удобными всегда были позиции «Без вины виноватых не бывает» и «Никакой личной инициативы». Это помогало ему избегать угрызений совести или лишних эмоций по поводу штампуемых им поднадзорных дел, которые он часто даже не просматривал. Хватало обложки и обвинительного заключения. Если изложенное на бумаге соответствовало тому, что о нем говорил Уголовный кодекс, то считалось, будто дело рассмотрено правильно, и оно незамедлительно передавалось в суд.

Исключения бывали, но только для тех дел, о которых сообщало непосредственное начальство. И опять — ничего личного, никакой отсебятины: говорили вернуть на доследование — значит, надо вернуть; говорили снять или изменить статью — значит, именно так и нужно было сделать.

Игорю Петровичу так было действительно легче жить. Есть начальство, оно пусть и решает. А он лишь маленький винтик в едином механизме того, что в этой стране называют правоохранительными органами. А винтики, как известно, должны только выполнять, а не рассуждать, чтобы колеса машины исправно крутились. Вот и теперь, подходя к двери своего кабинета, Варухов был уже не тем, что несколько часов назад. Утомленный, сломленный человек с тревожными мыслями о себе и дочери исчез. Его сменил уверенный в себе и своих поступках ответственный работник на ответственном месте — старший следователь районной прокуратуры И. П. Варухов, о чем говорила и табличка на его двери.

За дверью натужно трещал телефон. Звонили.

«Безобразие, уже девять утра, а в комнате еще никого. Если это Иванов, то получу втык. Весьма некстати. Отпроситься ведь сегодня собирался!» — засуетился Варухов, поспешно пытаясь попасть нужным ключом с увесистой связки в замочную скважину. Наконец открыв дверь, он подбежал к телефону и поднял трубку. В ответ — только унылые гудки зуммера. На другом конце провода уже бросили трубку.

«Черт побери, если это был Иванов, то я попал. Втык за низкую дисциплину обеспечен. Куда все провалились, почему никого нет на месте? — устало кладя телефонную трубку на место, чертыхался Варухов. — Ох уж мне эти работнички! Начало дня — и никого нет. И где, интересно эта профурсетка Фролова, кукла с какашками вместо мозгов? Нет, с дисциплиной нужно что-то делать. Так Иванову и скажу. Если они меня в упор не видят, то пусть с ним объясняются. Почему я за всех должен отдуваться…»

Игорь Петрович устало опустился на ближайший стул, снял шапку и задумчиво уставился в окно, за которым серела бетонная клетка забора.

«Раздеться, что ли…» — подумал Варухов, но было лень. Хотелось просто сидеть и сидеть и глядеть и глядеть на однообразную пустоту за окном.

«Вся жизнь за забором. Скучная и бессильная. Даже лень думать, настолько устал жить».

Так, глядя в окно и ни о чем не думая, Варухов, наверно, просидел бы до самого конца рабочего дня, если бы его не вывела из оцепенения скрипнувшая дверь. В кабинет бочком, чтобы никто не заметил, попытался проскользнуть Синичкин — стажер их отдела, вот уже месяца три как принятый на работу.

Заметив Варухова, Синичкин испуганно вздрогнул и повернулся в его сторону, попытавшись изобразить, как он сожалеет, что опоздал. Первым поспешил спросить Варухова:

— Игорь Петрович, здрасьте! Давно сидите? А почему один, в темноте? А где все? Я, знаете, задержался, но — честное слово, не по своей вине. Меня вчера Фролова просила с утра зайти в канцелярию, дело Тимошенко забрать. А там не было никого.

— Синичкин, — тяжело вздохнув, ответил Варухов, — ну сколько раз я тебе должен повторять? Начало рабочего дня ты должен встречать на своем рабочем месте. Понимаешь? На своем! Пришел, отметился — а затем иди и занимайся своими делами. Разве это трудно запомнить? Только что телефон звонил, и никто не подошел. Некому было трубку снять. А что это значит, а?

— Э-э-э, и что же? — наигранно преданно спросил Синичкин.

— Что никого на месте нет. Понимаешь, никого. Это значит, что наш отдел прокуратуры работать еще не начал. У нас и так плохая раскрываемость дел. На всех совещаниях ругают. Теперь еще и дисциплиной будут попрекать. Вот скажи, ты премию получать хочешь?

— Хочу.

— Будешь опаздывать — как сегодня, как вчера, как всю прошлую неделю — ни хрена больше не получишь!

— Так я, Игорь Петрович, еще и не получал… Я всего три месяца на работе, еще квартал не кончился, — оправдывался Синичкин.

— Ты, Синичкин, пока только стажер. Вот и сиди на месте, отвечай на звонки, отслеживай информацию и докладывай мне. И из кабинета никуда, ясно? Твой прямой начальник — это я. Так что работай. А я пока схожу к Иванову, узнаю, что и как у нас на сегодня. Всё понял?

— Всё, Игорь Петрович, всё, — затараторил Синичкин. — С рабочего места никуда не уходить, отслеживать звонки, работать с текущими делами. Которые вы мне вчера передали. Так?

— Верно. Давай исправляйся. А от Фроловой держался бы подальше. Сейчас ее на место не поставишь — всю жизнь будешь на нее работать. Баба — она баба и есть. Но я это тебе так, между нами говорю, по дружбе. Понял?

— Да понял я, понял, Игорь Петрович. Только ведь она женщина, как же ей отказывать?

— Слушай, Синичкин… Здесь тебе не институт благородных девиц. Наплюй на манеры. Понимаешь? Здесь нет, запомни навсегда, ни женщин, ни мужчин. Есть только те, кого допрашивают, и те, кто допрашивает. А вторые делятся на тех, кто приказывает, и на тех, кто подчиняется. А женщина, мужчина — это всё ерунда. Понял? Так что делай оргвыводы на будущее. Общайся по служебной необходимости и в рамках закона. А личную симпатию и желание понравиться — брось. Даже если и очень хочется. Запомни, у нас такая склочная работа, что за любую твою минутную слабость — по делу или просто так, услуги ради — тебя потом могут ждать бо-ольшие неприятности. Думаешь, ты первый, кому Фролова тут мозги пудрит да перед кем хвостом крутит? Не обольщайся. Женщина делает карьеру если не головой, то уж причинным местом — точно. Поманит тебя, поэксплуатирует, а когда попользуется, оставит с носом. Тебе это надо — пахать за двоих за одну зарплату?

— Нет, Игорь Петрович. Конечно, нет. Но мне как-то неловко ей отказывать, понимаете… Я здесь человек новый, да и она девушка…

— Она наверняка давно не девушка, — усмехнулся Варухов, — хотя я этого не проверял. Ладно, в общем, ты меня понял? Хорошо. Хочешь ей прислуживать? Дело твое. Но изволь в нерабочее время. А в рабочее и думай только о работе. С Фроловой я сам поговорю. Если получится, сегодня. Всё. Будут звонить — я у Иванова.

Варухов тяжело поднялся, с тоской посмотрел в окно и через силу побрел к двери. Стоя уже в дверях, он обернулся и, окинув взором унылый беспорядок в комнате, беспорядочно лежащие как попало папки с уголовными делами, посоветовал:

— Синичкин! Ты бы, пока нет никого, порядок, что ли, навел. А то у нас такой бардак — просто ужас. Разбери дела, расставь по полкам, какие уже не нужны — сдай в архив. А Фролова, когда придет, тебе поможет. Всё равно от нее пользы никакой. И чайник поставь. А то как-то уж совсем тоскливо начинать рабочий день без чая. Это уже нарушение исконных правил всех советских служащих — ни дня без чашки чая. Всё понял, Синичкин?

— Всё, Игорь Петрович, всё. Сейчас же займусь, — растерянно-кисло улыбнулся ему в ответ Синичкин.

— Тогда оставляю тебя тут с чистой совестью. Уверен, что всё у нас теперь будет в полном порядке. Пока. — И с этими словами Варухов закрыл за собой дверь.

9

Кабинет Иванова, начальника отдела, находился на втором этаже основного здания, в самом конце коридора, обшитого дешевыми панелями из ДСП на две трети высоты стен. Пол был устлан красной ковровой дорожкой. В доперестроечный период она была пределом роскоши, а теперь просто лежала напротив лестницы, как рудиментарный атрибут былого могущества прокуратуры.

Неустроенность и корявость жизни, которая текла вне стен этого учреждения, накладывала отпечаток безысходности и на общую атмосферу этого здания. То ли лампочки в коридоре светили слишком тускло, то ли краски ковровой дорожки давно поблекли, а ламинат стеновых панелей давно потускнел и потрескался — неясно, но неуловимая затхлость и пыль чувствовалась на этаже.

Варухов, поднявшись по лестнице и уже проходя к начальничьему кабинету, где-то в глубине души помолился (ах, неведомо кому — лишь бы пронесло!) и открыл дверь. Общаться с начальством Игорь Петрович никогда не любил. Обычно это дело заканчивалось оргвыводами о его профессиональной непригодности — или же пустыми разговорами о смысле жизни.

В приемной никого не было. Войдя и оглядевшись по сторонам, Варухов заметил, что секретарша Иванова совсем недавно вышла из кабинета: электрочайник, который она включила, только-только начал закипать, а на экране монитора на секретарском столе светилась надпись: «Введите пароль».

— Интересно, куда это она подевалась? — вслух подумал Варухов.

— Вряд ли вам это действительно интересно, — услышал он в ответ женский голос и обернулся. В дверях стояла секретарша Иванова и сердито глядела на гостя.

— Почему вы без спросу вошли, кто вам разрешил? Как вы вообще попали сюда? Дверь была закрыта! — решительно продолжала она наседать на него.

«Ну и ду-ура… И почему у начальников секретарши все как на подбор — безмозглые, зато гонор так и прет», подумал Варухову, но ответил только:

— Так было открыто, а не заперто. Я же не знал, что тут никого нет.

— Не заперто?.. — спешно переспросила секретарша — и уже явно другим тоном, почувствовав вину за оставленный открытым кабинет и даже немного заискивая, участливо спросила:

— Вы, Игорь Петрович к Сан Санычу на прием? А он меня вчера не предупреждал…

— А что, он разве еще не на месте? — теперь уже сам опешив от неожиданности, протянул Варухов. Правда, тут же поняв, что невольным удивлением он выдает бесцельность своего самовольного прихода, он тут же уверенно добавил:

— Ну вообще-то я с ним предварительно не договаривался. Но вот решил сам зайти к нему с утра пораньше да кое о чем побеседовать.

— А вы как, по личному вопросу или по служебным делам? Что сказать, когда он придет? — усаживаясь на стул и уже почти не замечая Варухова, продолжала расспрашивать его секретарша.

«Странно, — подумал вдруг тот. — Какая крутая перемена. Только что, буквально секунду назад — чуть ли не заискивала, когда я случайно застиг ее врасплох. А теперь напялила обратно привычную маску. Этакую снисходительную, равнодушную и немного презрительную. Можно подумать, что ее ничтожная должность, дает ей особое право презирать всех, кто ее начальнику не ровня. Порой кажется, что секретарши — это такой вид домашних животных, которые интуитивно чувствуют любое внутреннее движение хозяев. Интересно, а в насколько близких отношениях с ней Иванов? Она вроде как у нас не больше года работает. Интересно, кто кого кадрит: Иванов ее или она Иванова? Скорее второе: на Иванова это не похоже. Хотя как знать. Сколько раз уже ошибался. Думал о человеке черт знает что, а на самом деле всё оказывалось намного проще и ужасней, чем представлял. Наверное, будь я ее начальником, то она бы сейчас говорила совсе-е-ем по-другому. Ласково и липко. И только бы и делала, что пыталась предугадать любое мое желание. Как дрессированная собачка в цирке, которая жадно глядит в руки дрессировщика в надежде увидеть заветный кусочек лакомства и боясь не пропустить этот вожделенный момент. Так и эта Люда… или как там ее? Не суть важно — ждет наверняка тот заветный миг удачи, когда поймает своего начальника в расставленные сети, приручит и им полакомиться всласть. По частям сожрет, не сразу, а то удовольствия будет слишком мало. Изведет вечно липко-влажной игрой в любовь, помотает нервы — пока он не станет такой, как она. Это, наверно, своего рода женский каннибализм. Высасывать мужское начало у всякого, кто угодит в сети такой вот охотницы за сильным полом. Причем старые секретарши очевидно отличаются от молодых лишь степенью разочарования, но не мотивами поведения. Старые похожи на старых цирковых собак. В глазах — ничем не вытравимое разочарование. Приручить руки дрессировщика так и не удалось, его трюки они уже знают наперед, но за прожитые годы привыкли делать всё автоматически, инстинктивно, и поэтому доживают век именно так, а не иначе».

— …Эй, Игорь Петрович! Вы меня слышите? — очнулся Варухов от голоса секретарши. — Так что же мне сказать Сан Санычу, а?

— Ой, извините, бога ради. Я тут что-то задумался о своем, — пробормотал Варухов, постепенно возвращаясь к окружающей действительности.

— Так и напугать можно. Вы на меня только что так смотрели, как будто меня здесь нет или я стеклянная. Вообще не замечая. Вы себя хорошо чувствуете? Знаете, у вас такой нездоровый вид. Мне кажется, вам надо обязательно отдохнуть. Здоровьем заняться. Ведь вы не мальчик. Я вот и Сан Санычу то же самое говорю: подумайте, Сан Саныч, о своем здоровье. Ну что такое работа? Она никуда не денется, всю не переделаешь, ведь правда же? А здоровье одно, и о нем надо беспокоиться, — продолжала монолог секретарша, одновременно раскладывая какие-то баночки и бумажки на рабочем столе. — Ну так что ему сказать, Игорь Петрович? Зачем вы заходили?

— Вы знаете, у меня дочь заболела. В больнице уже вторую неделю. Хотел попросить, чтоб отпустил меня сегодня пораньше. Навестить и с врачом поговорить. Если вам нетрудно, Люда, похлопочите за меня, а? А я со своей стороны шоколадку гарантирую.

— Игорь Петрович, ну как вам не стыдно! Конечно, я ему передам. А вы непременно должны позаботиться о дочери. С врачом поговорите. Знаете ведь, какая у нас медицина. Без личного участия родных — никуда.

— И не говорите Люда, я это очень хорошо знаю. Наша медицина семейственна, как и юриспруденция. Не подмажешь — не поедешь.

— Кому это тут надо подмазать? И кому за это вмазать, а? Что за разговоры в стенах родной прокуратуры? — раздался за спиной Варухова грозно-бодрый голос начальника.

«Блин. Опять влип. Ну кто меня за язык тянул?» — единственное, что пришло Варухову в голову, когда он оборачивался на голос Иванова, входившего в кабинет.

— Да нет, Сан Саныч… Я другое имел в виду.

— Что ты имел, Петрович, я понял. Этим самым я сам тебя не раз имел, ха-ха. Как в анекдоте про Волка и Красную шапочку. Помнишь? — бодро продолжал отчитывать его начальник.

Надо сказать, что Иванов был полной противоположностью Варухову — как внутренне, так и внешне. Это был уверенный в себе человек крупной комплекции, с тяжелой головой, похожей на бульдожью, с крупными чертами лица и полным отсутствием духовных запросов.

Еще со студенческой скамьи Сан Саныч Иванов определил для себя однозначно, что в этой жизни хорошо, а что плохо. И после с завидным упорством следовал раз и навсегда выбранным ориентирам. Сан Саныч любил спорт, баню, охоту и власть. А ненавидел тех, кто мешал в его увлечениях и кто ему просто не нравился. Такое однозначное деление мира на черное и белое позволяло ему очень даже безбедно существовать, оставляя его психику в абсолютном покое, а совесть вечно немой.

— Ничего, Людочка простит нас, мужиков, за наш мужской юмор. Правда же, Людмила Павловна?

— Ну конечно, Сан Саныч. Вот, кстати, Игорь Петрович к вам не просто так зашел, а по делу. У него дочь заболела, он хотел сегодня пораньше отпроситься. Вы же его отпустите, правда? — вовремя вставила свою реплику секретарша.

— Дочь заболела — это плохо. Пораньше отпустить? Подумаю, — протянул Иванов, а затем, взглянув на Варухова, продолжил:

— Давай-ка Петрович, зайдем ко мне в кабинет, там и поговорим. А вы, Людмила Павловна, сделайте нам два кофе.

— Сию минуту, Сан Саныч. Чайник как раз вскипел, — ответила секретарша и, суетливо встав из-за стола, принялась доставать чашки из стенного шкафа у себя за спиной.

Иванов открыл дверь в кабинет и, встав вполоборота, дал пройти Варухову, а затем зашел сам и плотно прикрыл за собой дверь. Привычка пропускать собеседника вперед осталась у Иванова со времен службы во внутренних войсках, где он был конвоиром.

— Петрович! Ты или дурак, или искушаешь и судьбу, и меня. Ну сколько раз я тебе говорил, что у нас нельзя так шутить. Если тебе лично всё равно, что о тебе думают, то мне надо карьеру делать. Очередное звание на носу! И мне совершенно ни к чему, чтобы кто-то на меня стуканул и это дело отложилось черт знает на сколько. Сколько раз я тебя отмазывал от увольнения? А от предупреждения о неполном служебном соответствии? Или ты забыл, а? — набросился начальник на Варухова, не успевшего даже сесть. — Ну к чему, скажи, было с моей секретаршей шутить по поводу подмазывания юристов?

— Да я не шутил. Я просто так сказал, без задней смысли, — опешив, оправдывался Варухов. — К слову пришлось. Она меня о медицине спросила, а не о юристах…

— Вот о медицине бы и говорил. Честное слово, не знай я тебя так долго, подумал бы, что ты провокатор. Или, еще того хуже, подсиживаешь меня. Но мы уже больше десяти лет знакомы. Так что единственное объяснение — тебе на всё наплевать.

— Да ищи любое объяснение! Чего привязался? Подумаешь, сказал: «Не подмажешь — не поедешь». И что с того? Да вам наверху на нас на всех наплевать. И на то, что мы делаем. А уж до того, что говорим и думаем, совсем никакого дела нет. Что ты так завелся, Саша? День только начался. Ты лучше скажи, отпустишь после обеда или нет?

— Да иди ты знаешь куда! — безнадежно махнул рукой Иванов с обреченно-раздраженным выражением лица, поворачиваясь к Варухову, который уже успел сесть и даже с некоторым удобством развалиться на стуле. — И можешь идти знаешь куда прямо сейчас, не дожидаясь обеда. Достал ты меня по самые печенки. Что с тобой говори, что не говори — один хрен.

В дверь постучали, а затем с подносом, уставленным чашками и банками с сахаром и быстрорастворимым кофе, вошла Людочка.

Варухов и Иванов умолкли. Дождавшись, когда секретарша выставила содержимое подноса на стол и молча удалилась из комнаты, почти одновременно заорали:

— Да пошел ты на хуй!

Этот одновременный крик был очень смешон. Будто они заранее его отрепетировали. Каждый хотел сказать о своем, чувства у них были разные — а слова оказались одни и те же.

Оба умолкли. Со стороны — будто испугались, что кто-то может подслушивать их нецензурную брань. В комнате на полминуты повисло неловкое молчание, пока его наконец не нарушил Варухов, который заискивающе-дружелюбно спросил:

— Саныч, ты чего на меня взъелся?

Не получив ответа, продолжил:

— Да брось ты трястись. Из всех, кто тут работает, ты единственный, кому ничего бояться.

— Это ты так думаешь, — огрызнулся Иванов, сбросил пальто на стул и, пройдя через весь кабинет, уселся на свое место. — А всё потому, что ты это видишь со своей стороны. И делаешь выводы на основании того, что ты знаешь. А у меня, уж извини, совсем другая точка зрения.

— Неужто ты думаешь, что твоя секретарша на тебя стучит? — продолжал допытываться Варухов. — Да брось ты, Саша. Какой-то уж ты слишком подозрительный стал. Раздражаешься, орешь…

— Станешь тут орать, когда с такими мудаками приходится работать, как ты.

— Саша, ты бы слова поосторожней выбирал. Я нарочно, что ли? Ну прости, больше не повторится. Даю честное слово.

— На хрена мне твое слово? Уж лучше бы ты онемел. Меньше было бы поводов для таких разговоров.

— Саныч! Ну ты чего завелся? Можно подумать, начальство тебе только что пистон в одно место вставило!

— Ну-ну. Не хватало еще мне от начальства огребать. Слушай, Игорь. Ты пойми меня правильно, без обид, но дела у нас в отделе и так паршивые. И ты это лучше всех знаешь.

— Да знаю, знаю. И даже знаю, что ты еще скажешь. Слушай, Саш, давай попьем, пока вода не остыла. А?

С этими словами Варухов пододвинул к себе одну из чашек и протянул руку к банке с кофе, стоявший чуть в стороне, ближе к Иванову. Тот, перехватив его взгляд, как бы невзначай отодвинул банку. И чем сильнее Варухов тянулся к ней, тем дальше отодвигал ее Иванов. Видя, что ему, не встав, не добраться до цели, Варухов откинулся на спинку стула и, подождав, пока Иванов не положит себе из банки кофе, выжидающе спросил:

— Саныч, так кофейком не угостишь?

Иванов взглянув на него исподлобья, недружелюбно, с видимой неохотой демонстративно подвинул банку кофе почти на середину стола.

— Угощайся… Если можешь.

— Спасибочки, — ядовито усмехнулся Варухов и сыпанул в чашку изрядное количество порошка. Налив кипятка, выклянчил еще несколько кусочков сахара, бросил их в кружку и, энергично размешивая ложкой кофе, принялся следить за тем, как Иванов, которому было неловко в его обществе, пытается сделать вид, что не тяготится его присутствием. Сан Саныч демонстративно молча прихлебывал кофе. В полной тишине изредка лишь поскрипывал стул Варухова.

Когда молчание опасно затянулось, Варухов примирительно заговорил:

— Сан Саныч, я вот тебя хотел спросить о Фроловой…

— А что Фролова? — отхлебывая из чашки и глядя прямо перед собой, отозвался Иванов. — У тебя что-то личное к ней? Уже не первый раз о ней заговариваешь. Я вот только, ты уж извини, всё никак не пойму, что ты сказать-то хочешь. Давай яснее.

— Да дело в том, что она на работе с сотрудниками заигрывает. И обстановка в отделе из-за нее какая-то дурацкая. Корчит из себя этакую слабенькую женщину, которой все должны помогать. И сейчас ее, кстати, все еще нет на месте. А работу свою на стажера взвалила.

— На Синичкина, что ли? — продолжая глядеть мимо Варухова, равнодушно спросил Иванов.

— Кого же еще. У нас вроде как больше нет стажеров, — напомнил Варухов.

— Как сказать, как сказать. Некоторые, видимо, на всю жизнь так и останутся в своем деле стажерами.

В комнате снова повисло молчание. Изредка поскрипывали стулья, на которых сидели собеседники, да чашки стучали о стол. Варухов, чувствуя, что оставаться дольше в кабинете начальства опасно, наконец поднялся и, слегка откашлявшись, робковато, заискивающе спросил:

— Ну я пойду?

— Ну пойди. Я думаю, что у тебя достаточно дел, — исподлобья взглянув на него, насмешливо протянул Иванов, передразнивая интонации Варухова.

Уже стоя в дверях, тот еще раз спросил:

— Сан Саныч, так ты поговоришь с Фроловой? А то через нее вся дисциплина в отделе хромает.

— Посмотрим на ваше дальнейшее поведение. И на ее, и на твое. А то мне придется делать выводы о твоей работе. Пока их не сделали о моей. Ты иди, Петрович, иди. Не волнуйся, ни с кем не ругайся. И — ради бога, — тут голос Иванова неожиданно окреп и зазвучал неподдельно зло, — не заставляй меня разочаровываться в людях, которых я знаю не первый год. Намек понял?

— Понял, понял, — кисло подыграл Варухов его шутке, которая скорее походила на угрозу. — Только уж и ты постарайся, нас не разочаруй. Ну, заходи, если что. Чем можем — поможем.

С этими словами он быстро вышел, но дверью, хотя и очень хотелось, за собой не хлопнул — сдержался и нарочито тихо прикрыл ее. Секретарша Иванова с неподдельным интересом взглянула на Варухова и участливо спросила:

— Ну как, всё хорошо? Обо всем договорились?

— А? — растерянно, будто очнувшись от своих мыслей, вздрогнул Варухов, ошалело взглянул на нее и ответил: — Да-да. Всё хорошо. Вот именно — договорились. Обо всем. — И, вздохнув, вышел вон.

«Странный мужик, хотя и симпатичный. Как я его понимаю… Если бы с моим ребенком что-то стряслось, я бы, наверно, с ума сошла, — глядя ему вслед, подумала Людочка. — Ах, если бы нашелся парень, который бы по-настоящему оценил меня и полюбил… Я бы жизнь его превратила в сказку. Детей нарожала ему, сидела дома, занималась хозяйством. А вместо этого приходится торчать день-деньской в приемной. Скука! Ни посетителей, ни новостей. Ах, как бы мне жизнь свою устроить, как бы удачно выйти замуж?»

Людочка, подперев щеку рукой, полностью предалась бессмысленно-бессвязным мечтам о замужестве, в неопределенной приятности которых она растворила тревогу о самой себе.

10

Мысли Людочки текли привольно и легко, беззаботно перескакивая с детства на будущее, минуя настоящее. Ведь что такое настоящее? Никем не установленный промежуток между тем, что уже сталось, и тем, что обязательно станется. Иногда душу Людочки охватывало удивительное чувство благости, когда она вдруг явственно начинала ощущать аромат ладана, который сладостной, щемящей болью обнимал ее сердце. И она ликовала от мысли, что рядом с ней что-то происходит, иная, благодатная природа начинает проступать в ее плотском естестве, являя инаковость окружающего ее мира.

Ей в эти мгновения казалось, а скорее даже понималось, что за всем, что она делает, непрестанно следит сонм ангелов во главе с Богородицей — и молится за нее, помогает ей, стараясь что-то ей сказать и объяснить. Но она этого просто не слышит. Тем не менее, эти редкие моменты сопричастности инакобытию делали ее как-то радостней и уверенней в ее чувстве жизни, а окружающий мир начинал казаться ей не таким безнадежно-неулыбчивым и неумолимым в своем исчезании, утекании ее нынешнего телесного существования.

Вот и теперь, подперев лицо ладонями, Людочка оперлась локтями на стол и, уставившись в дальний угол комнаты, предалась бессвязным мечтаниям о чем-то невыразимо хорошем, чтоб забыть о скуке и бессмыслице текущей жизни. Сколько времени она провела так, часы или секунды — неизвестно, но из сладостного забытья ее вывел звонок телефона, нервной электро-экстатической искрой пронзивший ее тело. Дернувшись, она судорожно схватила трубку и испуганно пробормотала:

— Приемная Иванова, слушаю вас…

— Это Ларин. Соедините с ним немедленно, — властно приказал раздраженный голос в трубке.

— Одну минутку, подождите… — пролепетала Людочка, торопливо нажала кнопку прямой связи с аппаратом начальника и испуганно опустила трубку на рычаг.

«Господи! Так напугал, что заикой можно стать», — вздрогнув, подумала она. От испуга она даже позабыла, о чем только что думала. В голове ее теперь было отчаянно пусто и темно. Машинально, чтобы успокоиться и чем-нибудь занять руки, она достала сумочку, открыла и принялась осторожно перебирать содержимое.

Вновь наткнувшись на клочок бумаги с телефоном и непонятной надписью, она положила его на стол, разгладила и, пристально уставившись на него, вдруг вспомнила — да, точно! Дня три назад в одном из ночных клубов она познакомилась с толстым парнем лет сорока. Парень назвался художником Димой и пригласил Людочку и ее подругу Вику — в тот вечер они были в клубе вместе — к себе в гости на некое ночное «пати», где, как он выразился, «все будет круто и клево».

«Может позвонить… Всё равно на вечер нет никаких планов. А так хоть поужинаем на халяву и с приключениями. Наверняка эта „пати“ — обычная пьянка обездоленных в сексуальном плане мужиков, которые так и мечтают кого-нибудь затащить в постель — тоже на халяву, за стакан портвейна и пару бутербродов. Вот со мной-то обломаются! А уж я-то как повеселюсь! Раз уж настали критические дни, то пусть и у других будут критические удовольствия. Не всё коту масленица, надо бы и попоститься иногда», — зло подумала Людочка и решила непременно позвонить.

В это время приоткрылась дверь кабинета начальника, и из нее показалась половина злого лица Иванова.

— Люда! Срочно Варухова ко мне! И всех, кто сейчас на месте, тоже! — сухо пролаяла бульдожья половина ивановского лица и тут же, не дожидаясь ее реакции, скрылась за дверью.

11

— Я собрал вас здесь, чтобы сообщить пренеприятное известие, — не догадываясь, что почти точно цитирует Гоголя, проговорил Иванов и пристально посмотрел на собравшихся в кабинете.

Напротив него почти в полном составе, не считая Чуйкова, который был в командировке, сидел весь его отдел, три человека: старший следователь Варухов, следователь Фролова и стажер Синичкин.

— К нам сейчас зайдет прокурор района. У нас ЧП. На территории нашего района найдена очередная жертва Выхинского маньяка. Ивану Павловичу уже звонили из городской прокуратуры, требуют данное расследование поставить под личный — слышите? — под личный его контроль. Поэтому, господа офицеры, попрошу без самодеятельности и лишних вопросов. Это я к тебе, Игорь Петрович, особо обращаюсь, попрошу не задавать дурацких вопросов. Молчать и слушать, слушать и молчать. Если что будет непонятно, то я потом вам лично, в приватной беседе объясню. Всем всё ясно? Или уже есть вопросы? — почти угрожающе закончил говорить Иванов и тяжелым немигающим взглядом исподлобья обвел подчиненных. Глазки его, и без того от природы маленькие, стали еще меньше, превратились в две жгучие немигающие бусинки, зло поблескивающие из под нахмуренных бровей.

Скрипнула дверь, и в кабинет вошел, а точнее с трудом протиснулся прокурор района Ларин. С его появлением и без того небольшой кабинет ужался до размеров крохотной каморки, в которой двигаться стало почти невозможно. Всё его пространство заполнила фигура прокурора района, которая грузностью и объемом превосходила среднечеловеческие параметры в несколько раз.

Не без труда протиснувшись к окну и заняв место Иванова, который беззвучно пересел на соседний стул у края стола, прокурор как бы невзначай заглянул в тонюсенькую папочку, принесенную с собой, и начал говорить тоном, не терпящим возражений:

— У нас, как вам успел, я надеюсь, доложить Александр Александрович, случилось ЧП. Найдено тело женщины средних лет, со следами насилия. Зверски, я особо подчеркиваю — зверски изуродованное. Из тела жертвы вырезали отдельные органы. Часть из них пропала, а часть нашли рядом с трупом потерпевшей. По всем первичным признакам совершённое преступление — дело рук Выхинского маньяка, которого, как вы знаете, ищут уже не первый месяц. На территории нашего района это случилось в первый и, я очень хочу надеяться, в последний раз. Для нас — и особо для вас, Александр Александрович, — скосив глаза в сторону Иванова, произнес прокурор со злой тоской, — раскрыть данное преступление — дело чести. Наш район на хорошем счету, замечаний к работе до сих пор не было, и надеюсь, и впредь не будет. Постановление о возбуждении расследования по данному делу я подписал, в курс дела вас введет непосредственно ваш начальник. Дело должно быть раскрыто в максимально короткие сроки. Иначе по работе отдела будут сделаны — уже не мной — оргвыводы со всеми вытекающими из этого последствиями. Для каждого из вас.

Немного помолчав, будто сожалея о том, что ему только что пришлось сказать, прокурор снова заглянул в принесенную с собой папочку, затем неторопливо ее закрыл и подвинул Иванову с легкой брезгливостью, даже не взглянув на начальника отдела. Затем, не торопясь, поднялся и так же, как и вошел, бочком, с трудом протискиваясь к входной двери, вышел, оставив после себя гнетущее молчание и свежезаведенное дело на столе.

«Ну надо же. Предчувствия меня не обманули, — подумал Варухов. Всё нутро его тоскливо сжалось, а кулачок испуганного сердца тревожно забился в груди. — Не дай Бог мне поручат — тогда точно конец. Дело тухлое, шансов никаких. Лучше бы я заболел или вместо Чуйкова в командировку поехал. Ведь посылали же меня! Отбоярился: Любаша заболела. Теперь поимеют по полной программе».

— Нда, теперь нас поимеют, и по полной программе, — нарушил молчание Иванов, снова пересаживаясь на свое место во главе стола и с нескрываемым злорадством разглядывая подчиненных.

В этот момент он чувствовал себя самим Господом Богом. Он мог выбирать, кого оставить жить, — вернее, кому не поручать это дело, а кого приговорить к смерти — сделать козлом отпущения за все возможные проколы в будущем расследовании, назначив старшим.

Выбор, правда, крайне невелик. Или Варухов, или Фролова. Варухов более опытный следователь и выше Фроловой по званию. Но всё же Варухов — его напарник уже лет десять, не меньше, а Фролова служит под его началом только год, да и, положа руку на сердце, ему несимпатична.

Она была наполовину блатная и это место службы считала временным пристанищем перед большим прыжком в аппарат городской прокуратуры, где работал ее дядя — далеко не последний там человек.

— Ну что, господа, — интригующе протянул Иванов, продолжая пристально рассматривать своих подчиненных, но уже не так зло поблескивая глазами. — Есть добровольцы, готовые взять на себя всю тяжесть следствия и сладость побед? На свой страх и риск? Или же мы будем использовать административный ресурс и кого-то вынужденно назначим старшим? А?

И Варухов, и Фролова сидели перед ним поникшие, уставившись прямо перед собой и стараясь не смотреть на начальника. Конечно, ни один из них не хотел брать на себя ответственность за проведение следствия. В комнате повисла неловкая тишина. Только изредка поскрипывал стул, на котором нервно ерзал Синичкин.

— Александр Александрович, — наконец выдавил Варухов, стараясь скрыть волнение, — я бы с удовольствием взялся за это дело. Но вы же знаете, у меня дочь больна. И потом, мне кажется, что было бы этично с нашей стороны преступление против женщины дать расследовать женщине.

— Огромное вам женское спасибо, Игорь Петрович! — тут же с нескрываемым сарказмом возразила Фролова. — Особенно за то, что убийство, совершённое — заметьте — мужчиной, вы так любезно предлагаете отдать единственной женщине отдела — мне! Александр Александрович. Я, конечно, знаю, что Игорь Петрович меня недолюбливает. И вам всё время на меня жалуется, мол, я веду себя с ним как женщина, а не следователь. Этим убийством вы меня убьете! Ведь мы все знаем, что этого Выхинского маньяка уже давно как ищут. И ничего. Никаких следов. Это дело — явный висяк. И любой, кому оно достанется, рискует вылететь отсюда. Меня это не устраивает. Мне здесь и так всё нравится. Так что пусть это дело расследует самый опытный, — Фролова нажала на это слово с иронией, — следователь: товарищ Варухов И Пэ. Это мое предложение от лица всех женщин отдела. На мой взгляд, куда более верно, если убийство, совершённое мужчиной, мужчина и будет расследовать. Тем более что психологию маньяка Игорю Петровичу, как мужчине, будет проще понять.

— Кто еще хочет высказаться? — немного повеселев от услышанного, спросил Иванов. — Может, у вас, товарищ стажер, есть предложение по существу данного дела?

При этих словах Синичкин испуганно замер на скрипучем стуле, всем видом демонстрируя неспособность к членораздельной речи. Лишь испуганные глаза и улыбка идиота выдавали в нем природную способность к маскировке. Вот и сейчас он постарался задать дурацкий вопрос, чтобы разрядить обстановку и отвлечь внимание от себя:

— А может, это не Выхинский маньяк, товарищ младший советник юстиции? Может, это банда, которая под него маскируется! Насилуют и убивают, понимаешь, здесь и там, а всё сваливают на какого-то одиночку.

— Ну-ну. А во главе у них женщина стоит, вурдалакша. Ест на ужин печень своих юных соперниц, — поддела стажера Фролова.

— Ольга Эдуардовна, это не смешно, — с наигранной грустью проговорил Иванов. — А раз вы знаете, что во главе банды женщина, то и взялись бы за раскрытие преступления. Как-никак, а статья 105, часть вторая, пункты в, е, к, н. Не хватает только «л» и «м» для полного ёклмн! Почти весь алфавит. Вы ведь алфавит знаете? В школе учили? Кстати, труп потерпевшей нашли как раз около школы. В подвале пятиэтажки неподалеку. Как, собственно говоря, и все остальные трупы, которые приписывают данному маньяку. Все находили около школ. Обезображенные тела со следами насилия. Части тел преступник или оставлял около своих жертв, или, предположительно, забирал с собой. Эксперты утверждают, Ольга Эдуардовна, что все преступления имеют ярко выраженный почерк, что это дело рук одного человека. Кстати, даже составили предварительный психологический портрет маньяка на основании его действий. В деле вы это найдете. Я думаю, ваша женская интуиция и находчивость помогут в раскрытии данного преступления, а все мужчины нашего отдела, и я в том числе, всячески будем вам содействовать в проведении данного расследования.

Фролова, попыталась было возразить, но Иванов решительно отмахнулся от нее и подытожил:

— Итак, Ольга Эдуардовна, назначаю вас старшей по делу. Приказ я подпишу уже к обеду. В помощь даю Игоря Петровича и Синичкина. Когда вернется из командировки Чуйков, то он вас подменит, если поймете, что не справляетесь. Возьмите оперативную машину и отправляйтесь с Варуховым на осмотр места преступления. Местные опера вас введут в курс дела. Это всё, все свободны.

Умолкнув, Иванов демонстративно поднялся, давая понять, что совещание закончено. Варухов, Фролова и Синичкин встали и направились к выходу.

Первым кабинет поспешно покинул стажер, затем вышел Варухов. Замыкала шеренгу беглецов, если можно так выразиться, Фролова, которая не торопясь протискивалась между столом и шкафом, то и дело убирая с дороги беспорядочно отодвинутые мужчинами стулья.

— Ольга Эдуардовна, подождите, — остановил ее Иванов. — Во-первых, вы забыли кое-что. Вот постановление о возбуждении данного уголовного дела, подписанное прокурором района, а вот краткая справка по нему. И не забудьте выписать постановление о принятии вами к производству этого дела. Копии покажите мне и прокурору не позднее завтрашнего утра. И последнее, Ольга Эдуардовна. Я вас очень прошу данное дело не принимать лично на свой счет. Мной движут только добрые чувства по отношению к вам, — попытался ободрить Фролову Иванов, передавая ей папку с делом. — Я думаю, что для вас это действительно хороший шанс сделать первый шаг на пути к карьерному успеху. Не всё же с такими недотепами работать, как Варухов или даже я. Вы у нас птица иного полета, случайно залетели в наш курятник, так сказать, так что ловите попутный ветер. И если вам улыбнется удача — а я убежден, что она вам улыбнется, — улетайте отсюда в заоблачные дали, к новым горизонтам, –здесь Иванов прервал свой назидательный монолог и многозначительно указал пальцем куда-то в потолок, — где вам, как мне говорили, обязательно помогут. Если же не справитесь, не переживайте. Мы это дельце у вас заберем и Чуйкову передадим, а там пусть он, как может, отдувается. И кстати, всю свежую информацию о деле докладывайте мне каждое утро в полдевятого. В девять уже мне докладывать прокурору. Договорились?

Фролова, обиженно поджав губы, молча сунула под мышку папку с делом, и слегка покачивая бедрами, будто подражая походке Мэрилин Монро, медленно вышла из кабинета.

«Баба и есть баба, — с тоской подумал Иванов, глядя ей вслед. — Но жопа у нее действительно ничего… Есть чем гордиться».

12

Место преступления располагалось минутах в двадцати езды на автомобиле от районной прокуратуры. Но из-за пробок и ремонта дорог, который беспорядочно велся то тут, то там, набегало все тридцать.

Фролова и Варухов, пока ехали в машине, подчеркнуто молчали, не обмолвились ни словом. Игорь Петрович пристроился на заднем сиденье рядом с фотографом-криминалистом, который читал «Советский спорт», и молча разглядывал в окно автомобиля слякоть столичных дорог и идущих пешеходов.

День выдался дождливый и пасмурный. В воздухе висела серая дымка тумана. О том, что уже рассвело, можно было догадаться лишь по погасшим уличным фонарям и автомобилям, которые ехали с выключенными габаритами. Рыхлый снег, и без того грязный, вдоль дорог совсем почернел и понемногу подтаивал. Из-под колес машин на пешеходов время от времени обильно летели брызги. Двуногие обитатели города застывали столбом и разражались проклятиями вслед неосторожным водителям.

Пока ехали, Варухов украдкой подглядывал за Фроловой, которая сидела спереди него, справа от водителя. Ему был виден только пушистый завиток светлых волос, которые пробились между мохнатым мехом песцовой шапки и глянцевой плотностью воротника каракулевой шубы. Да порой часть щеки появлялась и вновь скрывалась за шапкой, когда Фролова поворачивала голову к водителю. В такой промозглый день никакие мысли не приходили в голову. Хотелось только спать.

«Интересно, о чем сейчас думает Фролова…» — полусонно спрашивал себя Варухов.

«Это ж надо… Теперь придется работать, — думала Ольга Эдуардовна, безучастно глядя на дорогу и ничего не замечая, даже красных стоп-сигналов передних машин, которые время от времени загорались возле капота их служебной „Волги“. — Боже мой. Две недели — никакой личной жизни. Домой возвращаться непонятно во сколько, на работу тащиться ни свет ни заря, еще и к начальнику с докладом ходить… Все планы вверх тормашками. Какая же это дрянь — работа следователя. Выезды, протоколы, осмотры места преступления, опросы свидетелей. Ну почему я не могу спокойно сидеть на месте и получать зарплату? Я же всё же женщина! Самое противное — дядьке Коле не позвонишь. Хоть для вида, а надо работать. Боже, когда он меня к себе заберет? Ведь не хотела же я сюда идти! Уговорил, зараза. Мол, всего пару лет — и ты у меня на теплом хлебном месте. Да где пару лет, хрен старый. Уже почти год! И уже по уши хватило. Вместо теплого места сиди с утра до вечера с такими вот придурками, как Варухов или Чуйков. Небось за спиной все кости перемыли. Ох, да разве это мужики? Уроды какие-то, честное слово. Никто не прикроет, никто не поможет. Всё сама. О, проклятье, ну что за день такой невезучий? Куда ж меня занесло? Спасибо тебе, дядя Коля…» — с отвращением думала Фролова, не замечая ничего вокруг.

О чем думал водитель, сказать сложно. Но тогда он единственный из всех в машине был занят делом — рулил к месту преступления. Вскоре служебная «Волга» свернула с улицы и покатилась по внутриквартальному проезду, петляя между кучами снега и мусорными баками, там и сям расставленными около глухих торцов обшарпанных пятиэтажек. Через пару минут водитель затормозил и сухо сообщил Фроловой:

— Всё, мы на месте. Приехали.

Затем заглушил двигатель и, не дожидаясь ответа пассажиров, вылез из машины и закурил.

13

Перед входом в полуподвал пятиэтажки уже стояло несколько служебных автомашин: бело-красный фургончик скорой помощи и два милицейских уазика. Возле них курила и вполголоса переговаривалась небольшая компания мужчин. От нее отделилась фигура в белом медицинском халате и, дождавшись, когда следственная группа Фроловой подошла почти вплотную, представилась:

— Серебряков Дмитрий Сергеевич. Кто у вас старший?

— Фролова Ольга Эдуардовна, следователь районной прокуратуры. Мне поручено вести это дело, — сообщила Фролова.

— Ольга Эдуардовна, можно вас на минутку на пару слов? — подхватил ее под локоть Серебряков и, отведя чуть подальше, негромко продолжил: — Я судмедэксперт городской прокуратуры. Труп мы заберем на детальное обследование. Ваша задача — установить личность потерпевшей, проверить все ее связи, отработать круг друзей и знакомых. Возможно, убийца ее знал. Такого варианта исключать нельзя. Во всяком случае, согласитесь, довольно сложно силой затащить человека в подвал в этом районе. Тут куча народу и полно пенсионеров. Неужели никто бы не заметил? Вы, кстати, на нервишки не жалуетесь?

— В общем-то, нет. А вам какое дело? — удивилась Фролова столь бестактному вопросу.

— Дело в том, что тело жертвы изуродовано. Так что будьте готовы к сюрпризам. Не все могут смотреть на такое, даже люди со стажем в расследовании подобных дел. Для меня, например, это интересный медицинский феномен. Человек, который делает такое с другими, явно не может быть здоровым. Я имею в виду — в ментальном плане. Хотя все, кто занимается такими делами, все мы со временем так же становимся не совсем здоровыми. Начинаешь, знаете ли, смотреть на людей иначе. Как на некий расходный материал. Хотя вам, думаю, это пока не грозит.

Отделившись от той же компании мужчин, к Фроловой и судмедэксперту подошел еще один человек.

— Алексей Викторович! Знакомьтесь, это районный следователь Фролова Ольга Эдуардовна. Ей поручено вести расследование по данному делу. А это, Ольга Эдуардовна, Вешняков Алексей Викторович, следователь городской прокуратуры по особо важным делам. Он у нас тут главный, — представил подошедшего судмедэксперт и хитро хихикнул, — по данному делу. Занимается Выхинским маньяком все полгода, что тот орудует. Как говорится, результат налицо: еще одна потрошеная тушка для нашей коллекции.

— Дима, — строго оборвал его Вешняков, — ты бы свой могильный юмор для прозекторской оставил. Здесь как-никак убийство произошло. Человек умер!

Был Вешняков немолод, со следами вчерашнего похмелья на лице, но чисто выбрит, пах дорогим одеколоном.

«Fahrenheit от Cristian Dior, –определила Фролова безошибочно: точно такую же туалетную воду она недавно подарила своему бойфренду на день рождения. — Видимо неплохо зарабатывает. Только вот интересно, чем? Убийствами?»

— Убийствами и преступниками заниматься не так уж легко, как может показаться, — заговорил Вешняков, будто отвечая на незаданный вопрос. — Мы их ловим, а они от нас скрываются. Город большой, где искать — одному Богу известно. Я не господь бог, так что пока — подчеркиваю, пока не знаю, где он прячется. Но рано или поздно поймаю. Очень надеюсь, — тут Вешняков немного кокетливо полупоклонился в сторону Фроловой, — что без помощи Ольги Эдуардовны это дело раскрыто не будет. Пойдемте для начала осмотрим место преступления. Пока там всё оставили, как было утром, когда тело обнаружили. Но часа через два придется убрать. Времени на всё про всё немного: до часу дня. Там школьники по домам потянутся — а это лишние зеваки, сплетни, слухи. И что самое ужасное, большой общественный резонанс. А он, как вы сами понимаете, нам не нужен. Так что давайте поторопимся. Зовите ваших людей.

Вешняков и Серебряков двинулись к дому, Фролова последовала за ними. Перед тем как спуститься по истертым щербатым ступеням в подвал, она обернулась к своей группе и махнула им рукой, призывая следовать за ней.

— О, смотри, наша кукла нас зовет, Игорек, — прервал оживленную беседу с водителем и Варуховым фотограф. — По коням, мужики!

Подхватив сумку и штатив, он легкой трусцой побежал к входу в подвал. Вслед за ним, не торопясь, пошел Варухов. Лишь один водитель не двинулся с места. Всё так же, облокотившись на крышу «Волги», он равнодушно курил и периодически сплевывал на землю. Ему было глубоко безразлично всё, что происходило рядом. За годы службы в правоохранительных органах он давно утратил интерес к местам преступления, на которые вывозил следователей. Как у всех водителей, у него была одна неизменная цель: как можно более безболезненно для себя убить время между поездками.

Когда следственная группа наконец скрылась из виду, один за другим исчезая в черном зеве подвальной двери, шофер забрался обратно в машину и полуоткинув сиденье назад, задремал. В черном зыбком мареве забытья перед ним вновь предстала вечность, в покои которой он частенько захаживал.

14

Людочка наконец набрала номер телефона, который обнаружила в сумочке, и к своему немалому удивлению услышала в трубке игривый женский голос:

— Алло! Говорите!

«Вот те на: думала — холостяк, а он женатый, — разочарованно подумала Людочка, но трубку всё же не бросила и суховато-зло спросила:

— А Диму можно к телефону?

— Диму? Одну минутку подождите, щас позову, — с наигранным удивлением ответил голос, и Людочка услышала, как он кричит кому-то в отдалении: «Бзикадзе! Димыч! Это тебя. Возьми трубку. Голос — женский. Наверное, очередная жертва твоих домогательств, неуемный ты наш половой маньяк».

«Нет, не жена, — облегченно вздохнула Людочка. — Жена бы так не сказала. Значит, всё же холостой. Вот ведь у Вики глаз-алмаз, никогда не ошибается. Сечет мужиков на корню».

— Алле, слушаю вас, — наконец раздался чуть хрипловатый, с приятно убаюкивающими интонациями мужской голос. От него Людочке вдруг стало как-то не по себе. Ее охватила неожиданная робость, да так, что она растерялась и не знала, с чего начать разговор. В голове опустело, а сердце бешено забилось.

«Видимо, месячные действуют… голова что-то кружится… — некстати пришло Людочке в голову.

— Алле. Говорите, а то вас не слышно, — напомнил о себе далекий мужской голос с еле заметным раздражением. — Говорите же, я вас слушаю.

— Это Дима? — наконец справившись со столь некстати возникшим волнением, выдохнула Людочка. — Художник?

— Да, это я. А кто меня спрашивает?

— Это Люда. Помните, вы меня с подругой к себе в гости приглашали. Мы в ночном баре познакомились. Кажется, дня три назад.

— А, помню-помню, Людочка. Ну как же, как же. И подругу тоже. Вика, не ошибаюсь? Очень милая брюнетка. В синем платье была. Да?

«Сука она, а не брюнетка! — злобно подумала Людочка, — Что за чертовщина. Я что, ради Вики ему звоню?! Еще не хватало, чтобы он у меня ее телефон спросил».

— Да, кстати, Люда, предложение остается в силе, если вы помните, о чем я, — сообщил Дима.

— Какое? — уточнила Людочка.

— Вас и вашу подругу я пригласил сегодня к себе на вечеринку. Сегодня же пятое число. Людочка, ну что такое, разве вы не помните? Вечеринка по случаю полнолуния. Припоминаете? — вкрадчиво заговорил Дима, и в глубине его голоса появились, как показалось Людочке, нервные нотки тщательно скрываемого интереса.

— Ну, я не знаю… То есть… Честно говоря, я сначала подумала, что вы пошутили. Разыграли нас с подругой. Вы это серьезно?

— Ну конечно, Людочка, конечно! Никаких шуток. Приходите. Будут весьма солидные люди, шарманистое окружение, рандеву со свечами и музыкой. Вам непременно понравится, — настойчиво убеждал ее бархатистый голос в трубке. — Приходите, я друзей с вами познакомлю. Ну что вы? Соглашайтесь. Чудесный шанс, один, слышите — всего один вечер в кругу моих друзей. Если вам не понравится, то обещаю, что компенсирую потраченное на нас время походом в казино. Будете играть целый вечер. Мой приятель — один из совладельцев казино в районе старого Арбата. Ну так как, я вас уговорил? Вы придете?

«А почему бы и нет… Если врет, то ведь можно уйти. Только звать ли Вику? Хотя с ней, может, и лучше, безопасней как-то», — решила Людочка, но в трубку промямлила:

— Ну, я вообще-то не знаю. У меня уже были планы на вечер. Надо подумать, решить…

— Да что тут думать! — прервал ее Димин голос. — Вы просто приходите — и всё тут. Не понравится — всегда можете уйти. Соглашайтесь, Людочка, соглашайтесь. Один вечер — это же не вся ваша жизнь.

— Ну хорошо. А где вы живете? Я так понимаю, вечеринка будет у вас дома?

— Нет-нет, у меня в мастерской, — поторопился уточнить Дима. — Это в центре, недалеко от Трубной площади. Как доехать, я вам скажу, а еще лучше — встречу. По-настоящему гулять начнем где-то часов в девять. Так что мы сможем до этого сходить куда-нибудь вместе. Поедим, вина выпьем… Я одно местечко знаю — просто класс. Оно вам непременно понравится. О деньгах не беспокойтесь: я угощаю.

— Ну ладно. Раз уж вы так уговариваете, пожалуй, я соглашусь. Но за подругу не ручаюсь.

— Я почти уверен, что она согласится. Интуиция мне подсказывает.

«Халява, а не интуиция, — со злой иронией подумала Людочка, представляя, как обрадуется Вика нежданно-негаданному счастью бесплатно поужинать и потолкаться среди холостых мужиков. — Да она сама доплатит, только бы кто ей вставил, да поглубже. Уж эту-то суку я знаю… Сама такая».

— Ну хорошо, давайте адрес. Только мы раньше шести не освободимся. Еще и до центра добираться… Часов в семь вас устроит?

— Вполне, — радостно промурлыкал Димин голос на том конце трубки. — Записывайте…

Записав адрес и договорившись о месте встречи, Людочка опустила трубку и, откинувшись в кресле, сладко потянулась.

«Эх, жизнь удалась! — радостно подумала она. — Чувака на бабки раскрутим, потусим… И главное, — тут она злорадно хихикнула, — месячные — никаких последствий! Природа, блин, природа. Против нее не попрешь. А что будет дальше… поживем — увидим».

Вспомнив, что надо позвонить Вике, Людочка набрала ее номер и рассказала о вечеринке. Затем позвонила Драчу, с которым договаривалась сегодня увидеться, и отменила встречу, сославшись на сильную головную боль.

Все мысли ее теперь были неотступно заняты предстоящим вечером, о котором она фантазировала бог знает что. День стал осмысленным и слегка волнующим: осталось отсидеть положенные часы на работе, ничем не раздражая начальника, и после этого честно отправиться на свидание с неким Димой со смешной для русского человека фамилией Бзикадзе.

15

На входе в подвал Варухову пришлось наклонить голову, чтобы не удариться: дверь-лаз, похоже, была рассчитана на карликов и лилипутов.

Протиснувшись в лаз, и чуть не порвав рукав пальто о ржавый гвоздь, торчащий из полусгнившей деревянной дверной коробки, он оказался внутри. Потолок в обширном подвале оказался очень низким. Ходить можно было, только втянув голову в плечи и полусогнувшись, чтобы случайно не задеть металлические стержни и скобы, которые там и сям торчали из потолка. Было душно, жарко и влажно, а со света — почти ничего не видно.

«Если этот придурок насилует своих баб в таких местах, то ему точно нужно к врачу», — мелькнула в голове у Игоря Петровича мысль, но тут он неосторожно двинулся вперед и со всего маху ударился головой о что-то твердое.

— Ой, гребаный бабай, мать моя женщина!.. — чуть не в полный голос застонал он от боли.

— Товарищи, осторожней! А то без башки можно запросто остаться. Тут черт знает сколько труб и разного дерьма висит. Берегите головы, они вам еще пригодятся, — раздался чей-то мужской голос из глубины подвала. — Сначала осмотритесь, привыкните к темноте, а потом идите.

«Хорошая мысль, да только задняя», — чертыхался про себя Варухов, яростно потирая ушибленное место, словно пытаясь разогнать боль руками.

— Игорь, ты как? — полуобернувшись, с участием спросил фотограф. — Голова-то цела?

— Да вроде цела, Аркаш. Будь оно всё неладно. Не день, а сказка. С самого утра шишку заработал.

— Ничего, Игореша, до свадьбы заживет, — ободрил его приятель. — Береги всегда голову, а хозяйство смолоду, как говаривал мой папаша, и всё у тебя будет тип-топ. Давай, Игорь, двигай, а то без нас начнут.

— Я уже себя двинул… Будь оно неладно… — бормотал под нос Варухов, осторожно пробираясь вслед за фотографом куда-то вглубь подвала, старательно пригибая голову в тех местах, где с потолка свисали трубы и непонятные жестяные короба. Наконец трубы кончились и Варухов сумел выпрямиться и впервые как следует оглядеться вокруг, не боясь удариться о что-то торчащее с низкого потолка.

Прямо перед ним была довольно просторная площадка, обнесенная низким парапетом из кирпича. Внутри лежало голое окровавленное женское тело с багровыми синяками на запястьях и щиколотках. Самое ужасное — у тела не было головы, а на ее месте темнело багровое пятно, в середине которого белели кости шейных позвонков.

— Всем всё хорошо видно? — раздался будничный голос судмедэксперта, который суетился вокруг обезглавленного трупа. — Фотограф, зафиксируйте, пожалуйста: во-первых, у трупа отсутствует голова. Снимите ранение с разных точек: общим планом, в три четверти и крупно. Так, хорошо. Во-вторых, брюшная полость разрезана. Разрез идет от вагины до мечевидного отростка. Его пересекает другой разрез, перпендикулярный, чуть ниже грудной клетки, во всю ширину передней части тела. Судя по открытым краям раны, его сделали слева направо. Фотограф, снимите здесь, пожалуйста. И здесь. Сначала слева, затем справа. Очень хорошо. Внутренности удалены и разбросаны вокруг трупа по кругу. Края раны раскрыты и закреплены вязальными спицами. Фотограф, фиксируйте, пожалуйста. Особо крупно снимите вот это место, видите, края раны и спицы. И слева, и справа. Так, что дальше? Подушечки правой и левой кистей срезаны каким-то острым предметом. На запястьях рук и на щиколотках видны следы синяков. Скорее всего, от веревки, которой были ранее связаны руки и ноги жертвы. Так, продолжим дальше…

Судмедэксперт продолжал монотонно бубнить и бубнить, но Варухов почти ничего не слышал. Страшное зрелище шокировало Игоря Петровича настолько, что его чуть было не стошнило. По долгу службы он чуть ли не каждый день сталкивался с трупами, осматривал изувеченные тела и повидал немало жестокости — но иной: простой, бесхитростной. Обычная жестокость, как ее привык понимать Варухов, была сродни быту советских граждан. Неустроенному, неряшливому, тупо-эгоистичному быту. Когда бомжи убивают друг друга за последний стакан водки, не желая делиться с собутыльниками. Или когда жена в пьяной истерике закалывает мужа ножом, потом бегает по соседям и кается, а опомнившись, несется домой, со страху запирает квартиру и прячет еще теплый труп в кровати под одеялом… А потом выбрасывает своего грудного ребенка в сугроб за окном, чтобы он, заплакав, не выдал приехавшей милиции, где она.

Эта обычная жестокость была сродни врожденной жестокости детей. По неведению, по недалекости мысли или отсутствию ума они совершали злодеяния — как некие животные акты, неприкрытые в неумелости убийцы убивать, оттого безобразные и отталкивающие.

Здесь же было нечто иное. Это убийство выделялось именно сознательной, продуманной, преднамеренной жестокостью. Жертву обезобразили очень искусно, словно это был некий художественный, эстетический акт, постулирующий полное безобразие, животность человеческого тела.

Преступник явно не считал жертву личностью, не принимал в расчет ее эмоции, боль и страдания. Словно убитая для него была всё равно что животное, которое обычно забивают без жалости — как неодушевленный, не чувствующий предмет — ради насущной потребности: поесть мяса или потешить в себе страсть охотника, но не более того. Никакого сострадания к жертве у того, кто убивал, не было и в помине.

Варухов впервые в жизни столкнулся с тем, от чего ему стало по-настоящему страшно. Перед ним приоткрылся иной, ужасающий лик небытия, то, что не имело право ни на существование в человеческой природе, ни на имя.

Единственное, что хотелось Варухову, — просто забыть, изгладить из памяти увиденное, противное его человеческой природе. Но вместе с этим он понимал, что просто так уйти не может. Ведь это и была его работа — внимательнейшим образом исследовать совершённое зло и найти виновника.

Стараясь как бы украдкой, невзначай глядеть на растерзанное тело жертвы, Варухов начал медленно обходить место преступления, присматриваясь к случайным предметам, там и сям разбросанным на полу, к обрывкам газет и полугнилой ветоши, сваленной неведомо кем в полутемных углах подвала.

Наконец его внимание привлек странный предмет, который торчал из кучи тряпок и щебня. Варухов никак не мог понять, что это: то ли штырь, то ли ребристый шланг, сужающийся к концу. Из любопытства захотев разглядеть его получше, Игорь Петрович присел на корточки, ухватился двумя пальцами за кончик штыря и потянул на себя. Тот легко подался вперед, и перед глазами Варухова предстал, к его искреннему удивлению, кусок рога какого-то животного с окровавленным клинком на конце. «Ритуальный», — отчего-то подумал Варухов, посмотрев на форму ножа.

— Эй, ребята, я тут кое-то интересное нашел, — громко позвал он к себе остальных.

— Что тут у тебя? — крикнул Варухову через весь подвал какой-то незнакомец, который вместе с Фроловой осматривал место преступления.

— Да ножик какой-то чудной. Весь в крови. И кажется, ритуальный. Я такие только по телевизору видел, в передаче «Вокруг света» с Сенкевичем. Там папуасов показывали или шаманов каких-то. Вон, гляньте: вместо ручки рог, а сам кривой и весь в каракулях.

— Ничего не трогай, мы к тебе уже идем! — властно приказал незнакомец, в голосе которого вдруг послышалось волнение. — Фотограф — за мной. А ты, Дмитрий Сергеевич, — обратился он к судмедэксперту, — пока продолжай осмотр один. Сейчас вернемся. Ольга Эдуардовна! Пойдемте взглянем на улику.

Фролова молча кивнула и послушно поспешила за незнакомцем.

— Так-так-так, что тут у нас? — присев на корточки рядом с Варуховым, спросил неизвестный.

— Да вот — нож. В крови. Скорее всего, орудие убийства.

— Я вижу, что нож. Но какой нож — вот в чем вопрос?

— Что значит какой? Я вас не понял. Вы, наверное, хотите сказать — чей?

— Нет. Что он не ваш, я и так вижу. Именно какой — вот в чем вопрос. Не нож, а красавец, а? Вы не находите?

— Нахожу. Вернее, нашел, — пошутил Варухов. — Потому вас и позвал. Я всё-таки не понял… извините, не знаю, как вас зовут… вопрос ваш не понял. Что значит какой? Я же говорю — скорее всего, ритуальный. Уж больно форма необычная, да и знаки какие-то каббалистические на клинке.

— Зовут меня, чтоб вы знали на будущее, Алексей Викторович Вешняков, я из городской прокуратуры. А это, насколько я понимаю, Ольга Эдуардовна, — обратился он к послушно стоящей за его спиной Фроловой, — ваш сотрудник?

— Да, Алексей Викторович, — растерянно пролепетала Фролова, — наш. Игорь Петрович Варухов, старший следователь, мой коллега.

— Молодец, Игорь Петрович, важную улику нашел. Вы в своем отчете начальству это отметьте, Ольга Эдуардовна, отметьте, пожалуйста. — Тут Вешняков поднял глаза вверх и, поцокав языком, назидательно обратился уже к Варухову. — Дело в том, Игорь Петрович, что это первая по-настоящему интересная улика по делу Выхинского маньяка. Мы за всё время следствия ничего не находили. Обычно он на месте преступления следов не оставляет. Жертву уродует, как вы сами видели, настолько, что опознать ее можно только по косвенным признакам вроде родинок на спине или ягодицах. Да и то если родственники могут сообщить эти признаки. А так — пропал человек, и с концами. Ни головы, ни отпечатков пальцев. Даже внутренних органов нет. Вы сами видели. Только оболочка остается… А ножичек, я очень надеюсь, поможет нам за этого гада зацепиться. Как-никак вещь редкая, я бы даже сказал — исключительная. Такая может ходить только среди узкого круга лиц. Так что теперь нам будет проще. Начнем искать. Искать иголку в стоге сена, а не в целом поле нескошенной травы.

Варухов опешил.

— А вы разве этого маньяка до сих пор не искали? — стараясь говорить как можно тише, спросил он Вешнякова.

— А вы разве ищете преступников, когда возбуждаете уголовные дела? — так же тихо, почти шепотом, чтобы не услышала Фролова, вопросом на вопрос ответил тот. — Вы обычно просто ждете, когда он сам попадется. А потом вешаете на него всё что можно. Или то, что он на себя позволяет повесить.

— Так все делают и везде…

— Ну так и я не исключение. В одной стране живем. Здесь не мы ловим преступников, а они нас, когда им хочется или нужно сдаться. Так что вы, Игорь Петрович, придали данному следствию новые обороты. Теперь машина наконец-то заработает. А то даже мне становится стыдно за наши внутренние органы, которые ничего не предпринимают, когда наши граждане теряют свои внутренние органы. Звучит немного парадоксально, не правда ли? — всё тем же шепотом спросил Варухова Вешняков и хитро прищурившись, заговорщицки ему подмигнул.

«Вот так шуточки, — подумал Варухов. — А мужик-то — циник, небось из всего свою выгоду норовит получить».

— Ольга Эдуардовна! — уже громко обратился Вешняков к Фроловой. — Начнем осмотр улики. Фотограф здесь?

— Так точно, — отрапортовал бодрый голос сбоку.

— Тогда начинайте фиксацию, — приказал ему Вешняков.

Чувствуя, что он здесь уже не нужен, Варухов отошел в сторону и решил еще раз взглянуть на тело убитой.

16

Вика Громова работала секретарем зампредседателя районного суда Романа Петровича Соломонова. Она выписывала повестки истцам и ответчикам, составляла исполнительные листы и передавала их в канцелярию, подбирала дела судье к ближайшему заседанию, вела протоколы заседаний и отвечала на звонки.

Секретарей у Романа Петровича было аж два, как положено по штату. Помимо Вики в той же пеналообразной комнате, заставленной тремя шкафами и двумя столами, сидел еще один человек и делал ту же работу.

Каждый вторник и четверг, в приемные дни судьи, настроение у Вики было крайне плохое. Приходилось общаться с людьми, тоскливо и сосредоточенно ожидающими своей очереди на прием. Все были разные, и, как любила говорить ее подруга Людочка, в основном сволочи. Во всяком случае, в каждом, кто заглядывал в комнату Вики и просил напомнить судье о себе, она видела потенциальных врагов.

Сегодняшний день не был исключением в череде «дней ненависти», как она их для себя называла, поэтому настроение у Вики с самого утра было плохое.

Масла в огонь подлила Люська Свирина, второй секретарь судьи: наябедничала Соломонову, что Вика до сих пор не составила исполнительные листы по пяти делам, по которым он уже пару недель вынес решения. В результате он утром устроил скандал и пообещал уволить, если не исправится.

Вика не испугалась, так как наверняка знала, что ее он точно не уволит. Дело было вот в чем. Пару лет назад она окончила технический вуз, но не захотела идти работать по распределению на завод за три копейки — и устроилась сюда. И первое время Соломонов за ней ухаживал, полгода был ее любовником. Но затем это прекратилось, и он отдалился от Вики. Испугался, решила она, подумал, что будет раскручивать его на женитьбу. Дело давнее. Но связь-то была. Так что она всегда могла пойти к председателю суда Жанне Павловне Фроловой и повернуть всё так, что она, мол, — жертва мужского шовинизма, а бывший любовник ей мстит. В Жанне Петровне Вика была уверена на сто процентов: заступится.

Дело в том, что Жанна Павловна, мать-одиночка, которая одна вырастила дочь, мужчин, замеченных в любовных связях, но не осененных штампом в паспорте, воспринимала как злейших врагов общества. Была она женщиной самых строгих моральных правил.

Вике было обидно, что скандал Соломонов устроил при Люське, будто специально, чтобы ее, Вику, позлить. В конце концов, мог бы вызвать в кабинет и попросить наедине. Сегодня же всё бы сделала. А теперь нужно, с одной стороны, не уронить свое достоинство ни перед ним, ни перед Люськой, и потянуть время, а с другой — действительно не дать формального повода, чтобы он мог к ней придраться.

«Вот сиди и думай, как быть», — размышляла Вика, мучительно борясь с собственным уязвленным самолюбием и одновременно обдумывая план будущей мести Люське. Зазвонивший телефон вывел ее из задумчивости.

— Приемная судьи Соломонова, слушаю вас, — привычно скучающе отрапортовала она в трубку.

— Вика, это я, Люда, привет.

— Привет-привет, рада тебя слышать! — оживилась Вика. — Как дела, как жизнь, какие планы на вечер?

— Я тебе, кстати, по поводу планов и звоню. Ты вечером занята?

— А что, есть какая-то маза?

— А то! Стала бы я иначе спрашивать. Помнишь, нас с тобой какой-то толстый козел клеил несколько дней назад в баре?

— Ну помню, и что? Он же сильно датый был.

— А то, что он прорезался. Я тут у себя в сумочке его телефон нашла и позвонила. Он нас вспомнил, приглашает сегодня вечером к себе на вечеринку, по поводу — ты не поверишь! — полнолуния. Ну что, пойдешь?

— А ты?

— Ask, of course. Что я, ненормальная — от халявы отказываться? Он очень просил, чтобы я обязательно пришла с тобой. Даже твое имя вспомнил. Кстати, назвал тебя очень милой брюнеткой.

— Ну раз мы вместе идем, то почему бы и нет… А во сколько и где?

— Давай встретимся у метро, скажем, в четверть седьмого. Ты сможешь?

— Даже если не смогу, всё равно приду. Назло Соломонову.

— Ты что, опять с ним поцапалась?

— Потом расскажу, не телефонный разговор.

— Ну ладно, тогда да вечера. Не очень-то там ругайся.

— Постараюсь, хотя не обещаю. Увидимся — поговорим. Пока.

Вика положила трубку на место и попробовала вновь сосредоточиться на мести Свириной, но уже не смогла. Звонок подруги направил ее мысли в другое русло.

Была Вика по натуре страстная и увлекающаяся, всегда любила быть в центре мужского внимания. Любую возможность вступить в связь она считала своей первоочередной жизненной задачей. Лишь после первой близости с мужчиной, которому она понравилась, Вика начинала трезво анализировать его достоинства как любовника или потенциального мужа. До этого будто хмель охватывал ее тело, пьянил разум и заставлял думать только об одном — как бы отдаться тому, кому она приглянулась.

За свои неполные двадцать пять лет она пропустила через себя не одну сотню мужчин, но не с одним не жила дольше нескольких месяцев, даже если избранник подходил ей во всем. Вике нравилось нравиться. Она иногда чуть ли не физически ощущала, как мужчины, разглядывая ее, мысленно ее раздевают, трогают ее грудь, бедра или интимные части тела. И эта способность физически принять в себя мысленный акт другого побуждала ее дать возможность тому, кто грешил с ней в воображении, сделать это на самом деле — пропустить через себя энергию его физического вожделения.

Само совокупление, где бы оно ни случилось — в подъезде пятиэтажки-хрущобы под лестницей или в спальне состоятельного плейбоя, обставленной мебелью из красного дерева, — всегда было ей интересно первым страстным желанием партнера успеть донести до нее, не расплескав, свою чашу, полную яростной страсти физической близости. Именно сладость первого момента, когда Вика только пригубливала предлагаемую чашу, пронзала всё ее существо электрически-экстатическим зарядом, пробегая через тело, заставляя содрогаться от сладкой и тревожно-волнующей муки. Всё остальное в близости, как правило, было ей мало интересно и зависело от физических возможностей партнера и степени безумия его эротических фантазий.

Сама близость даже была лишней: после нее Вика моментально разочаровывалась в совершённом. Природа как бы мстила ей, не давая до конца допить чашу страсти, всё время притупляя вкус жизни и побуждая пробовать любовь с другими вновь и вновь. Это иногда даже тревожило Вику, когда она оставалась одна, но появлялся новый поклонник — и всё повторялось вновь.

17

— Ну что, видел когда-нибудь такое? — спросил Варухова судмедэксперт, присев на корточках рядом с телом убитой и роясь в своей сумке. — Доктору Менгеле и не снилось. Фашисты по сравнению с ним — просто дети.

— Почему?

— Потому, милый мой, что он ее еще живую потрошил, и только потом голову отрезал. Вот так-то. Что она чувствовала, не знаю. Но если сразу от болевого шока не умерла — можешь себе представить, что она в последние минуты видела. Вот подумай: тебе вспарывают живот, вынимают из него и наверняка показывают тебе твои собственные кишки, печень, почки и всё такое, что только в анатомическом атласе на картинках встречается. А ты истекаешь кровью и мочой. Видишь — он ей живот от самой вагины вскрыл. Скорее всего, пробил при этом мочевой пузырь. И вот ты лежишь, видишь свои внутренности, а у тебя по ногам течет горячая кровь и моча. И ты это еще чувствуешь… Такого конца и врагу не пожелаешь. При этом он ни легкие, ни сердце не затронул. Видимо, нарочно, чтобы подольше жива осталась. Искусный, чертяка, будто анатомию знает. Ни одной важной артерии не рассек.

— А если бы рассек?

— Умерла б раньше времени. Ну, понимаешь? Потеряла сознание от недостатка кислорода в мозге. Кровь бы через артерию быстро вытекла, и она бы уже перестала что-то чувствовать. А так — гарантированные минут пятнадцать ужаса, пока организм еще держится на естественном ресурсе.

— Так может, убийца к медицине какое-нибудь отношение имел или имеет, раз он так хорошо анатомию знает?

— Может. Эту версию Викторыч уж со второй жертвы пытался отрабатывать, но всё впустую. Хороших врачей в стране нет, а с медицинским образованием народу столько, что хоть каждого второго сажай. В общем, мы ему между собой кликуху придумали — Хирург. По-моему, подходит. Что скажешь?

— Скорее Джек-Потрошитель…

— Ну Джек — не Джек, а свое дело знает. И что самое смешное, не поверишь, всегда уносит с собой голову и печень. Ну голову — это понятно, чтоб жертву подольше не могли опознать. Но печень-то зачем? А?

— Не знаю. Но если он действительно садист, то можно предположить, что печень он съедает. Знаешь, у каннибалов был такой обычай. Они съедали сердце и печень поверженных врагов, чтобы перенять от них силу и душу. Может это как-то связано…

— Хм, интересная версия. Ты ее Викторычу расскажи, он заценит. А ты-то сам откуда это знаешь?

— Читал где-то. В журнале «Вокруг света», что ли. Или в книжке про Миклухо-Маклая. А когда еще в университете учился, ходил как-то на семинар об античной мифологии. Профессор вел, старик, слепой уже, Алексей Федорович Лосев его звали. И он похожий случай описывал. Один древний царь Тантал, чтобы испытать всеведение богов, пригласил их к себе на пир, а угостил мясом собственного сына. Сам его убил и зажарил. Лосев нам про этот миф много чего говорил, но вот что я очень хорошо запомнил. Древние считали, что в печени находится животная часть души.

— А что, у души много частей? И мест?

— Ну, вроде того. Частей три, как Лосев рассказывал. Древние так думали. Разумная часть сосредоточена в голове, страстная — в сердце и легких, а животная — в печени. Так вот. И еще, ты знаешь, крайне интересный случай! Только что вспомнил. Я читал у одного шведа, вроде у Буркхарда, как в XII веке в Италии двое детей играли в повешенных. А один другого по-настоящему повесил. Тогда отец погибшего тайно убил виновника трагедии, пригласил к себе на обед его отца и накормил жареной печенью сына. А потом рассказал тому, чья это была печень. Представляешь? Так эти два семейства еще лет триста вендетту вели друг с другом.

— Вот и верь после такого, что у людей есть душа! По-моему, человек — это просто животное. А то, что все называют разумом, — просто инстинкт самосохранения, который очень сильно развился. Нет в человеке никакой души! Только природная жажда выжить — выжить любой ценой.

— Ты что, Дима, это серьезно думаешь? Что нет души?

— Слушай, ты бы меня сейчас еще про Бога спросил. Нашел место и время. Когда я стою и гляжу на эту несчастную бабу, которую выпотрошили, как цыпленка табака. И мне сложно поверить, что Бог есть, раз он такие зверства допускает. Да и этой несчастной, думаю, было бы лучше сразу и навсегда умереть. А то родится заново, как индусы говорят, и снова ей жить и мучиться…

— Ты прямо как Борхес. Он тоже хотел умереть один раз и навсегда.

— Слушай, Игорь. Кто такой твой Борхес, я не знаю. Но тебе не кажется, что это мерзко — вести высокоумные разговоры о душе над трупом несчастной женщины? Давай еще о каком-нибудь экзенциализме потреплемся, а? А она, я уверен, о Жан-Поль Сартре и не слыхивала, а «Тошнота» для нее была просто чувством. И от нашего разговора ее бы точно стошнило. Она же обычная баба. Жила, наверно, природными инстинктами, как все бабы живут, любила, чтобы за нее платили, сама платила натурой, благо станок у нее был что надо, — это мы с тобой сейчас можем объективно сказать. Вот она — лежит в чем мать родила. Замуж, наверно, собиралась выйти, родить ребенка и жить как все, беря от жизни всё, что может дать природа. А остальное — это интеллигентские разговоры и мудрствование от лукавого. Убитого не воскресишь, прожитого не вернешь. Так что пусть живые хоронят мертвых. А мы с тобой как два Харона. Привратники ада.

Не знаю, как ты, а я, когда поступал в мединститут, и не думал, что буду работать в прозекторской. Я хотел стать хирургом. Людей лечить. А стал патологоанатомом. Не лечу, а причину смерти устанавливаю. И тот, и другой — врачи, только работы у них, мягко говоря, разные. Небось и ты, учась на юрфаке, не мог представить, что будешь ловить убийц, осматривать вонючие тела бомжей, или полуистлевшие трупы никому не известных доходяг где-нибудь в сливных коллекторах. Дела уголовные возбуждать, тут же закрывать и заниматься прочей ерундистикой. Если бы тебе предложили такую работу, когда ты учился, вряд ли бы она тебя прельстила… Однако обстоятельства сильнее нас. Потому мы с тобой и сидим сейчас у трупа этой несчастной бабы, я пытаюсь установить причину смерти, а ты пытаешься найти орудия убийства и следы преступника. Или, может, ты со мной в чем-то не согласен? — угрожающе спросил Варухова судмедэксперт, глядя на него в упор блекло-голубыми, невыразительными глазками, в радужке которых плавали рябые искорки веселого бунтарства.

— Да, пожалуй, ты прав. В целом я с тобой соглашусь, — стараясь не глядеть ему в глаза, пробормотал еле слышно под нос Варухов.

— Ну и ладушки. Давай за работу. Каждому свое: тебе место преступления, а мне труп. Осталось полтора часа всего, не больше. И ровно через полтора часа нужно будет всё убрать и самим исчезнуть. А то по району слухи разлетятся. И будут у нас бо-о-ольшие неприятности. Так что давай, мил человек, занимайся своими делами. А мне позволь продолжить. Я тут тело по частям собираю…

— Еще вопрос, если не возражаешь. А следы спермы или чужой мочи находили хоть раз?

— Отвечаю: нет. Чужой — нет. Ни мочи, ни спермы, ни крови, ни слюны ни разу обнаружено не было. Ни ранее, ни теперь, я почти уверен. Это всё?

— Только почему он маньяк? Если он жертв не насилует…

— Может, они у него хуй сосут, а он им потом голову рубит и желудок вырезает. Слушай, хорош уже глупые вопросы задавать, у меня работы еще прорва! Подробности интересуют — Викторыча на эту тему попытай, всё изложит. Он даже психологический портрет этого маньяка заказывал. В институте Сербского…

Закончив говорить, судмедэксперт демонстративно отвернулся от Варухова и, наклонившись над трупом, начал выполнять с помощью пинцета и лупы ему одному понятные манипуляции, время от времени опуская что-то в чистые пробирки и целлофановые пакетики.

Варухов тяжело вздохнул и, отвернувшись, облокотился на кирпичную стену-парапет, ограждавшую место преступления. В сущности, свою задачу он выполнил. Нужно было как-то убить время и, не привлекая внимания начальства, дождаться, когда закончат осматривать место преступления.

Игорю Петровичу в голову не пришло ничего лучше, как просто присесть на парапет и сделать вид, что он помогает судмедэксперту, пока начальство осматривало найденный им нож.

18

Быть художником в наше время так же хлопотно, как биржевым маклером или дилером по продаже дорогих автомобилей. Спрос крайне ограничен и переменчив, а у товара, который ты толкаешь на рынок, никогда нет устойчивой цены. Ее опять же определяет спрос, для которого главное — известное имя. Поэтому все современные художники в основном заняты тем, что поддерживают неустанное внимание — не к своему искусству, а к себе.

Дима Бзикадзе не был исключением. Свою творческую карьеру он начал, когда учился в Строгановском училище: насрал в одном из залов Пушкинского музея изящных искусств, заработав 15 суток и славу первого перформансиста тогда еще Союза. Благодаря этому незабываемому событию он был отчислен с последнего курса худучилища и стал постоянным участником всяковозможных выставок художественного авангарда как в Столице, так и за границей.

Он одним из первых получил грант Мюнхенского института современного искусства, право стажироваться за границей и участвовать в знаменитой кассельской выставке «Документа», где для показа фекального искусства Диме предоставили целый зал.

Демонстрировать кучи экскрементов было легко, но продавать — невозможно. Тогда Дима вернулся к живописи, как традиционной форме товарного обмена на рынке художественных услуг — по совету своего старого приятеля по училищу Леши Рябого. Тот всё же окончил Строгановку как художник-монументалист, но в дальнейшем специализировался на порнографических миниатюрах в стиле русского лубка. Правда, содержание картин Бзикадзе осталось прежним: срущие и блюющие люди в стилистике Фрэнсиса Бэкона, с искаженными пропорциями, гипертрофированными гениталиями и в цветовой гамме с преобладанием фекальных оттенков. Зато теперь картины можно было продавать, так как они приобрели вещественный характер материальных тел: они только изображали говно, но формально говном уже не являлись.

Коммерческий успех не заставил себя долго ждать. У Димы появилось имя, и его картины начали покупать. Впервые он держал в руках крупные суммы в валюте, которые мог самостоятельно тратить на себя.

Первым делом Дима купил в районе Трубной площади огромную коммунальную квартиру и переоборудовал ее в мастерскую, где мог теперь непрестанно заниматься творчеством, экспериментируя с живыми художественными формами. Это происходило так. Он с приятелями каждый вечер напивался до скотского состояния и затем совокуплялся с потертыми жизнью бабами, каковые неизбежно появлялись там, где была дармовая выпивка. Дима экспериментировал в сексе с их несвежими телами, а утром бежал в ближайшую пивную в Головином переулке, где пытался ликвидировать, но каждый раз безуспешно, острый похмельный синдром.

Так бы он и спился, если бы не одна случайная встреча, изменившая всю его дальнейшую богемную жизнь. Однажды в полдень, когда муравейник головинской пивной становился особенно оживленным, а хмельные разговоры рокотали, то и дело переходя на более высокую ноту, внутрь вошла высокая брюнетка в бордово-красном брючном костюме. Безошибочно отыскав Диму в разношерстной толпе в основном не очень свежих личностей, оживленно обсуждавших мировые проблемы за очередной кружкой пива, поинтересовалась, не он ли Дима Бзикадзе, знаменитый художник-говномаз.

Заданный вопрос был Диме одинаково лестен и обиден. Так что он уточнил, что это за демон-искуситель интересуется им в интимно-ответственный момент первого утреннего опохмела.

Брюнетка, ничуть не смущаясь ни видом Димы, ни его окружения, представилась Сарой Лилит из Америки, очень желающей заказать ему серию полотен для организации его персональной выставки в Нью-Йорке.

Слова о Нью-Йорке и о персональной выставке в Штатах подействовали на Диму просто магическим образом: он уже давно, как всякий родом из совка, мечтал перебраться на Запад на ПМЖ. И тут же пообещал неведомой даме продать душу и сердце, а заодно и всё свое искусство, если она ему это организует.

— ОК, — произнесла загадочная Сара, — заключим стандартный контракт, где факт данной сделки оформим юридически. Вы получите ПМЖ и деньги — а я вас и ваше искусство.

Нечего и говорить, что Дима был на всё согласен. Сделку оформили у этой самой С. Лилит в офисе в тот же день, заверив у городского нотариуса и в американском посольстве.

Через месяц Дима ровно в полдень стоял на Манхэттене, чесал яйца и смотрел на Эмпайр-стейт-билдинг, не совсем понимая, сон ли это, похмельный бред или же явь. В заднем кармане брюк лежала грин-карта, в бумажнике — пятьсот долларов на мелкие расходы. Дело оставалось за малым: намалевать холстов сорок или пятьдесят всё тех же срущих и блюющих мужиков, как обычно, и получить деньги, обещанные по контракту.

И вот тут-то Дима и столкнулся со своей первой по-настоящему серьезной проблемой: он никак не мог начать работать. Нет, держать в руках кисть он не разучился, да никого, собственно говоря, и не интересовало, рисует он красивые с точки зрения пропорций человеческие тела или малюет пикассообразных уродцев, плоды больной фантазии. Физическая немощь охватывала Диму всякий раз, когда он брал кисть и подходил к чистому холсту с желанием ну хоть что-то изобразить. С горем пополам он кое-как одолел две картины за два месяца и почувствовал, что сломался.

День открытия выставки приближался со скоростью курьерского поезда. А Дима тупо сидел в огромной мастерской на пятом этаже в районе Ист-ривер и ничего не мог сделать. Куратором его выставки был некий старичок из евреев-антикваров, который выехал в Штаты с семьей в семидесятые и сделал первоначальный капитал, торгуя тульскими самоварами, палехом, хохломой и прочими продуктами мелкого кустарного промысла индустриального Союза. Он-то и посоветовал Диме снять творческий ступор с помощью темного языческого ритуала, который практиковали латиносы квартала.

— Подзарядитесь их энергией, с чем-то новым познакомитесь. Всё-таки другой этнос, другая культура, другой голос крови, — произнес еврей несколько печально-картавым голосом с участливым сочувствием, глядя на горе-художника темно-карими, почти черными влажными глазами восточной красавицы. — Авось это вам поможет, откроете в себе новые источники таланта.

Дима сходил — и ему действительно на первое время помогло. Он смотрел на кровь петухов, которым живым отрывали головы (этой кровью, еще теплой, окропляли присутствующих), слушал глухие ритмы и вакхические выкрики, участников ритуала, которые корчились от спазмов экстатического оргазма — и это чудесным образом подействовало.

Внутри художника словно заработала динамо-машина и стала выдавать неконтролируемую разрушительную энергию. Ее Дима лихорадочно выплескивал на холсты в виде месива из уже известного говна, крови и кусков тел. Месиво складывалось то ли в натюрморты для людоедов, то ли в изображение содомских актов между вурдалаками и лошаками.

Успех выставки был просто оглушительный. Все картины продали в первые же дни, а миссис Сара Лилит организовала крупную публикацию в журнале «Art report» о Диме и ввела его в круг нью-йоркской богемы. В нее входили дети эмигрантов из бывшего соцблока и всяческие маргинальные личности со всего света, которые тем или иным образом оказались на крыше здания артистического мира.

19

Дима оседлал удачу, и ему даже не пришлось ее пришпоривать. Она летела вперед, словно волшебный Конек-Горбунок, открывая одну радужную перспективу за другой.

Единственная проблема — в условиях западного рынка искусства ему приходилось работать потогонно, как шахтеру-стахановцу, каждый день выдавая что-нибудь на-гора. Только не чувство гордости за великую соцдержаву, чьим сыном он формально оставался, не избыток художественных идей в голове подталкивали творческое рвение Димы, — а штрафные санкции контракта с Сарой Лилит.

В контракте черным по белому было написано: тридцать работ в месяц. Неважно, скульптура это, графика или живопись. Тридцать работ для реализации на внутреннем художественном рынке США. Госпожа С. Лилит взяла на себя сбыт его полотен, но взамен потребовала, чтобы за каждую в срок не сданную картину (в контракте это расплывчато называлось «art-object») Дима платил ей неустойку: один процент усредненной рыночной стоимости его арт-объекта в день.

Чем дороже стоили картины Димы, тем дороже ему обходился каждый день его простоя. Динамо-машина для выработки энергии творческого разрушения всё время требовала новых и новых шоковых впечатлений. Жалкое зрелище откушенных петушиных голов ее уже не удовлетворяло.

К счастью для незадачливого Димы, тот же старичок-куратор познакомил его с Диего, художником из Колумбии. Он создавал такие арт-объекты: развешивал на голых электропроводах бездомных кошек и собак, а затем врубал ток и наблюдал, как орущие животные зажариваются заживо. Обычно Диего снимал это на видеокамеру, а затем демонстрировал запись в каком-нибудь выставочном зале, на стенах которого развешивались опаленные шкуры несчастных жертв колумбийского гения. От арт-шоу художника-живодера Дима получал мощный заряд негативной энергии, которая помогала ему и дальше творить безобразные кровопускания — пока что на холстах.

Но со временем даже вид вопящих от боли животных перестал работать. Нужны были радикальные действия для сублимации энергии ненависти, которая помогала Диме творить арт-объекты на продажу. Своей проблемой он вновь поделился со стариком-евреем. Тот молча выслушал художника, печально посмотрел на него и предложил для начала обратиться к врачу-психиатру. Или же, на худой конец, сходить к психоаналитику, чтобы тот ему морально помог.

Художник предложение отринул и популярно объяснил на русском матерном, что он думает о психоанализе и о всех врачах вместе взятых. На это старик ответил, что Диме неплохо бы начать во что-то верить, но Бог человеку с таким складом ума явно не подходит, и предложил обратиться к антиподу Бога — Дьяволу.

— У нас здесь, знаете ли, Дима, как в Одессе, всё есть. Так что, если хотите, можете сходить на службу к сатанистам. Организуем.

В районе Ист-ривер, на пересечении 14-й Восточной улицы с авеню D, в одном из подвалов неприметного складского здания действительно оказалась церковь сатаны.

Дима сходил туда на службу пару раз, но разочаровался в увиденном. После экспериментов Диего с животными сатанинская служба показалась ему просто детским садом. Все эти тарабарские бормотания на латыни, чтение молитв задом наперед, перевернутые кресты и черные стены… Развлечение для слабонервных интеллигентов-христиан, требующих новых пикантных развлечений, как решил Дима. Правда, кое-что он у сатанистов оценил и даже взял на вооружение. Это право первой крови (они пили теплую кровь жертвы из чаши по кругу) и секс в ритуале (и обливали совокупляющихся на алтаре капища кровью только что убитого жертвенного животного).

Именно с тех пор Дима пристрастился пить кровь живых домашних животных. По утрам он высасывал, как вампир, кровь из куриц и петухов и чувствовал, как вместе с ней он поглощает дух жизни птиц и как их плоть постепенно застывает, превращаясь в мертвую.

Теперь картины художника начали пугать даже его самого — до такой степени, что по ночам он боялся спать в мастерской. Со всех сторон на него глядели полулюди-полузвери, терзающие плоть орущих, переполненных ужасом и болью таких же то ли людей, то ли зверей.

Но притягательная сила ненависти, которая рождала в Диме это искусство, будто толкала его попробовать что-то еще более экстраординарное, нежели просто пить кровь живых петухов.

Как-то вечером, шляясь по ист-риверскому парку, около Вильямсбургского моста он познакомился с черномазой шлюшкой, немолодой, лет сорока, и снял ее на всю ночь за двести баксов и бутылку водки. Водку они тут же и распили вместе, а затем совершенно опьяневшую негритянку Дима оттащил в ближайший заброшенный парковый грот, заваленный пластиковыми мешками с мусором, и принялся сладострастно насиловать. Мускусный ли запах несвежего женского тела, черная ли кожа, выпитая ли водка подействовали на него — или же всё сразу, но Дима перочинным ножом вскрыл пьяной шлюхе сонную артерию и впервые напился человеческой крови. Остановился только тогда, когда его первая жертва перестала хрипеть и безжизненно обмякла. Облил тело шлюхи остатками водки, завалил пакетами с мусором и уходя, поджег.

Дима нимало не смутился совершённым. Наоборот — испытал небывалый эмоциональный и пьянящий подъем духа. Именно с этой ночи, как сам считал, он наконец обрел себя в искусстве и разрешил все свои психологические проблемы. Нашелся тот самый материал, которым питалось отныне его творческое alter-ego. А взамен Дима получил уверенность в собственных силах и материальные блага окружающего мира.

20

Дима Бзикадзе вернулся в Столицу столь же неожиданно, как в свое время покинул ее. Самое смешное — он прибыл без гроша в кармане, с чемоданом, полным несвежего белья, в спешке захваченным с собой. По правде говоря, Дима из своей нью-йоркской мастерской попросту сбежал, дабы скрыться от преследований городской полиции.

Разумеется, его новое увлечение — убивать проституток во время полового акта — для нью-йоркской общественности не осталось незамеченным. Когда количество найденных трупов перевалило за десяток, местная полиция занервничала и преступила к полномасштабному расследованию.

По всем местным телеканалам прошла серия репортажей о новом сексуальном маньяке, которого пресса окрестила ист-риверским вампиром. Население квартала только о нем и говорило.

Все жертвы были цветными проститутками, так что за большинством из них полиция стала негласно наблюдать. Это оказалось не очень сложно. Разношерстные и разнокожие обитатели квартала с готовностью поддержали полицию, добровольно сообщая о подозрительном поведении клиентов жриц любви.

Беспечный Дима, довольно плохо зная язык и не следя за новостями, первое время по-прежнему продолжал снимать проституток, предпочитая метисок и негритянок. Парочку из них он зарезал, и от поимки его спасло только то, что дамы принимали клиента на дому, у себя в квартирах, а не в номерах.

Немного позже старик-антиквар, с которым Дима в последнее время жизни в Нью-Йорке почти что подружился, сообщил ему, что после убийств, наделавших немало шума, всех проституток района — от Вильямсбургского моста аж до моста Квинсборо — негласно контролирует полиция, а местные выслеживают подозрительных личностей. Тогда Дима понял, что ему нужно остановиться на время или что-то кардинально изменить, чтобы избавиться от постоянной необходимости создавать арт-объекты на продажу.

Так у художника родилась шальная идея. Он задумал жениться на своем арт-менеджере Саре Лилит в надежде, что к мужу она будет относиться иначе, чем к компаньону. На худой конец — постараться влюбить ее в себя и вертеть ей потом, как угодно. Дима поделился мыслями со стариком-евреем, но тот лишь печально покачал головой и начал его отговаривать, при этом довольно странно выразился:

— Дима, мой вам совет: не трогайте госпожу Лилит и не домогайтесь ее. Эта дама — типичная vagina dental.

На вопрос о значении слов vagina dental Дима получил ответ, что это по-латински — влагалище с зубами. Мол, такая женщина, как Сара, пожирает мужиков, высасывая из них все соки.

— У нее восточная кровь, — добавил старик. — Она откуда-то из Северного Ирака, а мать ее родом из Курдистана. Со слов Сары знаю, что мать звали Лайлой, а фамилия — Lilith. Так она пишется по-английски. А представляется Сара всегда как госпожа Лилит, а не Лилиз, как было бы правильно. Лайла была художником-керамистом, делала горшки — очень своеобразные. Эта манера получила название whippoorwill-style. А отец Сары — какой-то немец, то ли лингвист, то ли этнограф, по фамилии Хекснфюрер. У нее еще есть сестра, но я ее никогда не видел.

Тем не менее, советом старика Дима пренебрег и принялся реализовывать свой отчаянный план. Первая часть у него получилась на удивление легко. Уже через пару дней госпожа Лилит лежала под ним, широко раздвинув ноги, и тихо постанывала, пока Димина мотыга окучивала темно-бордовое влажное поле сариной промежности.

После столь удачного начала художник рассчитывал на полный успех — но не тут-то было. Как только Дима упомянул о том, что неплохо бы изменить условия контракта — и перестать всецело зависеть от воли Сары, — тут же потерпел крах. Лилит то начинала прикидываться, что его не понимает, потому что очень плохо говорит по-русски, то отвечала, что не может сейчас думать об этом, так как полностью им увлечена, то предлагала вернуться к разговору чуть попозже… В результате Дима попал в двойную кабалу. Днем ему приходилось, превозмогая плотскую и духовную немощь, рисовать, а по ночам — доставлять любовные утехи Саре, которая с каждой ночью становилась всё более ненасытной и требовательной.

Через месяц такой жизни достаточно упитанный Дима, который раньше весил 120 килограммов, осунулся и похудел аж на 20 кило. Рисовать он не мог, испытывая полный упадок физических сил. Поэтому днем спал, а по ночам играл роль сексуального раба. Любвеобильная американка сначала возбуждала его мазями и грубыми ласками, а оставшуюся часть ночи пользовалась им как живым вибратором, каждый раз новым способом удовлетворяя свою похоть.

В довершение к этому Дима всё же попал под подозрение местной полиции. Расследование стало приносить первые плоды. Несколько свидетелей опознали его как человека, который последним посещал одну из убитых проституток. Об этом ему сообщил тот же старик-антиквар. Он встретился с местными детективами: те пришли в его мастерскую, чтобы его допросить.

— Дима, — обратился к нему старый еврей, — если вам есть что им сказать — лучше скажите. Всё равно узнают. Но вам будет уже поздно, как говорят в Одессе, пить боржоми, когда почки отвалились. Они здесь такие дотошные, что докопаются до правды рано или поздно. Учтите, в штате Нью-Йорк смертной казни нет, зато есть пожизненное. Скажите, вам, молодому человеку, это надо — сидеть всю жизнь в здешней тюрьме только за то, что вы русский, а значит, потенциально опасный человек?

В Димины планы это явно не входило, поэтому он попросил старика оказать ему личную услугу: купить обратный билет на самолет в Столицу, пока он уладит дела с госпожой Лилит. На это антиквар за вознаграждение охотно согласился.

Условившись с ним о встрече в тот же вечер в аэропорту, Дима спешно побросал вещи в чемодан, забрал с собой все документы и деньги и, взяв такси, без предупреждения поехал к Саре.

Квартира Сары находилась в одном из домов на Пятой авеню, почти рядом с музеем Гуггенхайма, и занимала целый этаж здания, так что через окна ее спальни можно было любоваться центральным парком, его зеленью и водой, а из окон кабинета — наблюдать за вечной людской суетой на Мэдисон-авеню.

Дима очень надеялся, что Сары в это время не будет дома — и он просто оставит портье для нее записку, в которой как-нибудь объяснит, отчего ему пришлось срочно выехать в Столицу. Но, к удивлению, она будто бы ждала его: портье, узнав художника, сообщил, что госпожа Лилит только что предупредила, что придет Дима, и просила немедленно проводить его к ней наверх, в ее апартаменты.

«Ну, тем лучше, — подумал тогда Дима, — объяснимся напрямую, без посредников».

…О том, что произошло у Сары, Дима не любил вспоминать. На вопросы о ней отвечал уклончиво. Мол, она сделала харакири из-за неразделенной к нему любви. Вскрыла себе живот и намотала на шею собственные кишки. Как бы там ни было, никто не видел, как Дима Бзикадзе покинул ее квартиру, но нью-йоркской полиции достоверно было известно только одно. Тем же вечером из аэропорта имени Кеннеди художник вылетел на родину, воспользовавшись услугами советской компании «Аэрофлот», и через восемь часов тридцать минут борт SU 316 доставил его в Столицу, в аэропорт «Шереметьево-2».

21

— Ну что, труп можно забирать? — спросил Вешнякова судмедэксперт, закуривая сигаретку и подслеповато щурясь: он только что выбрался на улицу из полутемного подвала.

— Думаю, что да. Давай своим команду, — распорядился Вешняков, лениво потягиваясь и поводя плечами, — Ну и погода… Не успел день начаться, а уже в сон клонит. Так, Ольга Эдуардовна, я думаю, что здесь мы всё закончили. Встретьтесь, пожалуйста, с районным участковым — я где-то тут его видел, — и поставьте перед ним задачи, которые он должен выполнить. Пусть опросит жителей ближайших домов, особенно пенсионеров, с работниками местного ДЭЗа поговорит. Может, у районной шпаны или бомжей что-нибудь интересное узнает по данному делу. В общем, пусть проведет необходимые следственные мероприятия. И доложит в форме рапорта вам, а вы мне. Ладно?

— Хорошо, Алексей Викторович. Только рапорт я от него не раньше, чем дня через три получу.

— Ну и ладно. Не переживайте, душечка, нас никто не торопит. Убитой уже всё равно, а живым всё еще равнее. Пока личность убитой установим, пока то, пока се, глядишь — и неделя пройдет, другая… А там видно будет, куда — и главное, зачем — нашему следствию двигаться.

— Не слишком ли цинично, Алексей Викторович?

— Отнюдь, Ольга Эдуардовна. Скорее практично. Чтобы поймать преступника, надо дать ему дозреть. Чтоб он себя до нужной кондиции довел. Читали в школе «Преступление и наказание»? Вот-вот. Помните, был там такой занимательный персонаж — следователь Порфирий Петрович? Он ведь ничего не делал, а только ждал, когда Раскольников раскается да придет с повинной. Вот и у нас с вами похожая ситуация. Мы ловим только тех, кто хочет или может попасться, или тех, кого просто нужно, рекомендовано поймать. Я думаю, вы понимаете, о чем я. А если человек не хочет попадаться, если он осторожен и умен — поймать его ну совершенно невозможно. Разве что случайно, но случай — вещь непредсказуемая, в наши с вами расчеты не входит. Кстати, а вы случайно не знакомы с Николай Петровичем Фроловым? Он из управления городской прокуратуры.

— Это мой двоюродный дядя. А почему вы спрашиваете?

— Ну, знаете, в силу профессии я иногда склонен логически рассуждать. Если вы немного похожи на Николай Петровича и даже фамилия у вас такая же — вывод сделать легко. Потому я и предположил, что вы с ним в каком-нибудь родстве. Кстати, Оля, можно я вас так иногда буду называть, — доверительно-ласково заговорил Вешняков и, взяв Фролову за локоть, слегка прижал ее руку к груди, — у меня с вашим дядей очень хорошие отношения. Поэтому, если что случится, не дай Бог, — сразу обращайтесь ко мне. Мой дружеский совет и многолетние знания помогут решить все ваши проблемы. Кстати, должен честно сказать, что вы себя вели исключительно мужественно. Не каждый мужик способен на такое смотреть. Я сообщу об этом вашему начальнику. Еще скажу, что мы с вами нашли важную улику, которая поможет сдвинуть дело с мертвой точки. Ну как, Оленька, вы мной довольны? — полушутя-полусерьезно, слегка наклонив в ее сторону голову, спросил Вешняков.

— Думаю, что да, — таким же игриво-заискивающим тоном ответила Фролова, сразу же приняв правила игры, где ей отводилась роль недалекой, но всеми любимой женщины, которой мужчины просто обязаны помогать — потому что она прежде всего женщина, а лишь затем следователь. — Знаете, Алексей Викторович, если бы все мужчины, с которыми я работаю, были такими, как вы, то жизнь моя была бы куда легче. Но большинство из них, к сожалению, грубияны и пошляки. Только и думают, как бы побездельничать. А всю работу так и норовят переложить на мои хрупкие плечи.

— Уверяю вас, что в этом деле всё будет наоборот. Обещаю. Итак, Оленька, как только получите рапорт от участкового — сразу ко мне. Я вам дам свой номер телефона, звоните, как только что-то новое обнаружится. И кстати, не забудьте описать место преступления. Хотя, я думаю, вы это знаете и без меня, — закончил Вешняков, откланялся, отошел к судмедэксперту и о чем-то вполголоса заговорил с ним, время от времени украдкой поглядывая на Фролову.

«Надо же, какой абсолютный циник, — подумала та, невольно вздрагивая каждый раз, когда ловила на себе взгляд Вешнякова. — Небось кости перемывает мне и всей моей родне со своим приятелем».

— Дмитрий Сергеевич, а ты что скажешь про эту куклу, которую нам с тобой дали в помощь от района? — спросил судмедэксперта по-приятельски Вешняков, прикуривая у него сигаретку и посматривая на Фролову.

— Ты меня спрашиваешь сейчас как мужчину или как специалиста? — ответил тот. — Если как мужчину, то она не из последних женщин, кто может нравиться. А если как специалиста, то она, скорее всего, — круглый ноль, да еще и без палки. — И тут же засмеялся вместе с Вешняковым собственной шутке.

— Насчет палки ты, Дима, хорошо вставил.

— Викторыч, — продолжал судмедэксперт, — палки в этот ноль, к сожалению, вставляю не я. Но даже и на палке ноль всегда останется нолем. Это я тебе как физиолог гарантирую. Природа его не меняется.

— Циник ты, Дима. А у нее, между прочим, дядя — большая шишка в нашем ведомстве.

— Да хоть большая, хоть мелкая, мне-то что? Меня в женщинах интересует только самоотдача, а не триста минут секса с самим собой.

— Кого-то ты цитируешь, Дима? Слова явно не твои.

— Да я тут одну кассету у сына взял, со «Звуками Му». Слышал, наверно? Группа такая. И вот, там Мамонов это поет. Очень душевно. Наденешь, бывало, наушники, включишь плеер и давай под музыку очередной трупешник препарировать. Стопроцентное порно, да и только.

— Да ты, как я погляжу, поэт! Пушкин в прозекторской.

— Скорее Дантес, особенно для жмуриков, — ловко парировал Серебряков. Они дружно засмеялись, как всегда, довольные друг другом.

В это время двое санитаров и милиционер с трудом вытаскивали носилки с телом жертвы, запакованным в черный полиэтилен, из узких дверей подвала. Ставили их чуть ли не на попа, пытаясь то одним, то другим боком вывести край наружу, и вполголоса, матюгаясь, переругивались.

— У них всё получится, — заметил Вешняков Серебрякову, с интересом следя за возней санитаров.

— Кто бы сомневался, — подтвердил приятель и, сладко затянувшись сигаретой, прикрыв глаза, произнес, выдыхая табачный дым колечками: — Жизнь продолжается, Викторыч. Жизнь всегда продолжается.

22

Фролова обдумывала предстоящие планы следственных действий, когда сзади к ней подошел Варухов и спросил:

— Ольга Эдуардовна, я вам больше на сегодня не нужен?

Та от неожиданности вздрогнула, полуобернулась и, увидев, что это Варухов, справилась с испугом и, еле сдерживая раздражение, произнесла:

— Вы мне совсем не нужны. Ни сегодня, ни завтра. И вообще — кто вас учил со спины вопросы задавать?!

— А что в этом криминального?

— Вы меня напугали. Я из-за вас забыла, о чем думала. Нить рассуждений потеряла!

— А что, в ваших рассуждениях еще и нить какая-то есть? Что-то я не замечал. Но раз уж из-за меня ваши мысли топчутся на месте, а нить потеряна, то я готов ее найти. Так и быть, окажу безвозмездную услугу. Как следователь следователю.

— Мало того, что вы невоспитанный человек, — в бешенстве выдохнула ему в лицо пунцовая Фролова, — так вы еще и хам! Вы не умеете разговаривать с женщинами!

— К вашему сведению, Ольга Эдуардовна, как правило, невоспитанного человека зовут хамом именно потому, что он не воспитан. Теперь о ваших умственных способностях. Насколько я могу судить, никакую нить вы не теряли, потому что ее у вас никогда и не было. А то, что вы обычно принимаете за логические рассуждения, — это женские эмоции, помноженные на ваши личные амбиции.

— Ненавижу тебя! Слышишь, Варухов? Ненавижу!

— Извините, Ольга Эдуардовна, но мы с вами на брудершафт вроде не пили, так что я не совсем понимаю, почему вы перешли на «ты». А ваше личное мнение обо мне меня совершенно не интересует, так что оставьте его при себе.

— Мерзавец! Ты еще ответишь за свое хамство! Вы все в отделе меня ненавидите! Куча старых импотентов! Только и умеете бумажки в папки подшивать! Ну ничего, недолго мне с вами мучиться! Кое-что скоро изменится, и тогда вы все мне заплатите! За всё во сто крат заплатите! — завизжала, задыхаясь от злости, Фролова. Она сжалась, неожиданно подурнела и походила на маленького зверька, который встал в боевую стойку и ощерил зубы.

— Ну и ну, Фролова. Не ожидал, что в тебе столько ненависти. Ладно бы ко мне, но ко всему отделу — это уже действительно серьезно. Клиникой пахнет! Сама метр с кепкой, а амбиций — как у Петра Первого. Ты не переживай, мы тебе за всё заплатим. Ты только нам свои счета регулярно присылай и оформляй их правильно. А то ты даже бумажки подшивать до сих пор не научилась. Всё время не те бумажки и не в те тома вставляешь. А коли ты решила на этом деле себе повышение заработать, то должен заранее тебя разочаровать. Ни этот Вишняков, ни ты ничего не раскроете.

— С чего ты взял? Откуда такая уверенность? Может, ты, Варухов, и сам к нему причастен?!

— Да нет, Фролова, не причастен. А уверен потому, что у Вешнякова нет на это желания. А у тебя — мозгов.

— Ну как же — как же! Ведь самый умный у нас в отделе — это уж точно вы, Игорь Петрович. Только вот почему-то вести это дело не захотели. Устроили так, что оно досталось мне. У вас что, совесть проснулась? Хотите взять его? Так в чем дело? Я вам его охотно передам, — справившись с приступом внезапной ярости и несколько успокоившись, с прежней иронией выпалила Фролова, по-прежнему зло глядя Варухову прямо в лицо прищуренными глазами.

«Смотрит, как волчица, — внезапно подумал Варухов и даже повеселел. — Так что мне за ней не поволочиться».

— Ну так я пойду, Ольга Эдуардовна? — делая вид, что не расслышал последних слов Фроловой, спросил ее Варухов с глуповато-невинной интонацией человека, страдающего рассеянным склерозом. Фролова сделала вид, что не слышит, и отвернулась от него.

— Я ухожу, Ольга Эдуардовна, я ухожу-у, — потешаясь и растягивая слова, продолжал твердить одно и то же Варухов, медленно, боком отходя от Фроловой. Она по прежнему стояла к нему спиной, демонстративно давая понять, что ей до него никакого дела нет.

«Господи, ну и дура, — подумал Варухов, медленно, будто ненароком удаляясь в сторону служебной „Волги“. — Как же она этим народ по жизни напрягает».

«Надо же, мерзавец, он еще и издевается! — лихорадочно думала Фролова, которая всё никак не могла успокоиться и от внезапного перевозбуждения даже захотела в туалет. — Довел до истерики, а теперь куда-то, сукин сын, сбегает. И пи́сать хочется, чтоб ему пусто было, а придется терпеть. Не день, а сказка. Нужно срочно звонить дяде Коле, нужно срочно звонить…»

23

— Солдат спит — служба идет? — спросил Варухов водителя, тихонько приоткрыв дверь. Тот полусонно откинулся в кресле и оловянными, ничего не выражающими глазами уставился прямо перед собой.

— А? Что? Кто здесь? — пробормотал водитель, выпрямился, испуганно хлопая глазами, и его лицо обрело привычное деревянное выражение.

— Говорю, Коля, солдат спит — служба идет, — повторил Варухов, слегка похихикивая, довольный, что сумел испугать водителя, подловив его спящим. — У тебя точно самое теплое местечко. Водишь — тогда работаешь, а в остальное время дрыхнешь.

— Кто спит, Петрович, кто спит? — суетливо забормотал водитель, слегка потряхивая головой, будто пытался сбросить последние остатки сна и окончательно прийти в себя. — Так, сморило слегка. Пока вас дождешься, так раз десять курнешь, а это для здоровья вредно.

— Так ты бы книжку почитал!

— Да ну их, книжки! Шибко грамотный стану. Нам этого не надобно, нам и так хорошо. Взять вот Зинку мою. Она в столовке работает и говорит, что у них один повар как-то появился. Молодой да грамотный. Стал всех учить, как жить надо, как щи варить… Ну, намучился с ним народ, а потом заведующая взяла да уволила его по сокращению. Нехай, говорит, других учит, а нам и так хорошо. Ты же знаешь, Петрович, какая у меня Зинка ревнивая. Заметит, что я поумнел, так со свету сживет. Подумает, что я какую-то ученую завел, так и говорить нам тогда с ней не о чем будет. Сейчас мы то про щи, то про тещин огород, то про огурцы да помидоры соленые говорим. А спросить ее о чем другом — так просто беда. О чем же я с ней в постели-то буду говорить? Не о любви же, сам понимаешь!

— А о чем?

— Да хрен знает, что ей в голову взбредет. Последний раз вот о банках говорили. Замучила меня — достань да достань трехлитровые. Ну, я ее за сиськи, рукой куда надо — шварк, наобещал — мол, будут банки, чтоб добрей была, а сам свою банку засунул да вдул по первое число. Так она, представляешь, подумала, что ей банки привезут, — и так подмахивала да стонала, будто не от меня, а от этих гребаных банок кончает. А ты говоришь — книжки. Нет, брателло, нам сейчас банки нужны. Банки — это круто.

— Ну тогда, Коль, спи дальше. Я уж понял, что ты в две смены работаешь: первую здесь, а вторую — ночью, на дому. Ты только мне подскажи, как отсюда лучше до метро ближайшего добраться?

— Да тут их два рядом, а тебе какая линия нужна?

— Всё равно. Просто скажи, куда проще дойти, а я уж по ходу дела сориентируюсь.

— Ну тогда, Петрович, тебе надо сейчас на ту же улицу выйти, с которой мы сюда завернули. Потом направо, до второго светофора, там повернешь налево — и всё время прямо. Там и увидишь метро.

— А это далеко, Коль?

— Ну на машине минут за десять доберешься. А пешком не знаю, ни разу не ходил.

— Ну ладно, спасибо, что подсказал.

— А ты чего, Петрович, уже отстрелялся? А то оставайся. Закончат — я тебя со всеми до метро подброшу.

— Да нет, Коля, спасибо. Здесь еще часа на два-три застрянешь, а то и до вечера. Придется в райотдел милиции идти, с работниками ДЭЗа разговаривать, потом еще сто дел сделать… Я пешком раз десять до метро дойду, туда и обратно, прежде чем вы освободитесь. Да и с Фроловой, сам понимаешь, мне общаться неохота.

— А чего? Баба как баба. Так и просится, чтоб ей вдули пару раз по самое не балуйся.

— Вот, Коля, ты и попробуй — подкати к ней свои шары. А я пошел.

— А что — думаешь, получится? — оживился водитель.

— Думаю — да, особенно когда она тебе их прищемит. Ладно, Коль, пока. Завтра увидимся, если доживем.

— Ну, будь, Петрович, — разочарованно протянул водитель, расстроенный тем, что побольше поговорить о Фроловой не вышло. Открыл пачку сигарет, достал одну, прикурил от прикуривателя и, глубоко затянувшись, выпустил из ноздрей и рта сизые струи дешевого дыма.

«Прищемит, говоришь… — подумал водитель и снова глубоко затянулся. — Это еще посмотреть надо. Всё зависит от того, как вставить и когда. Эх, ебать-копать, сейчас бы Зинке вдуть, пока спросонья стоит. Вот у кого жопа так жопа, есть за что подержаться».

Простые, животные мысли водителя Коли перескакивали, словно шары в барабане спортлото, то на Фролову, то на жену Зинку, и они обе сменяли друг друга в его эротических фантазиях. Неожиданно захотелось отлить. Водитель нехотя вылез из салона машины наружу, спешно докурил остаток сигареты и щелчком далеко в сторону отбросил слабо мерцающий красным окурок. Затем, поплотней запахнув куртку, он оглянулся. Не увидев никого вокруг, забежал за угол дома, расстегнул ширинку, достал полувставший член и принялся обильной струей орошать угол дома.

Горячая желтая моча, дымясь, протачивала в рыхлом снеге бороздки и канавки, причудливым узором выедая снежную плоть.

— Ух, хорошо, — пробормотал водитель и, стряхнув с морщинистой сосиски члена последние капли мочи, принялся засовывать его обратно в штаны.

— Так. Ссым, значит, в неположенном месте. У всего честного народа на глазах, и даже не стыдимся, — заговорил за спиной водителя чей-то мужской голос. Кто-то грубо схватил Колю за плечо.

— Руки убери, а то ноги обоссу ненароком! — резко поведя плечом, вырвался тот и, даже не успев застегнуть ширинку, резко повернулся к обидчику.

Перед ним стоял неказистый мужичок в синей замасленной фуфайке, широких штанах, заправленных в стоптанные кирзовые сапоги, и облезлой шапке-ушанке, сдвинутой на самый затылок.

— Ты что за хрен с бугра? — зло спросил водитель, торопливо застегиваясь.

— А ты-то сам кто будешь, что ссышь у моего подвала? — вопросом на вопрос ответил мужичок и сплюнул себе под ноги. — Разве можно при всем честном народе отливать, а?

— Ну ты, это, не гони волну-то, не гони. Где ты народ-то видишь? Нет никого.

— А я что, не народ, что ли?

— Может, ты и народ, только в единственном числе, так что при тебе можно. Сам будто никогда не отливал?

— Может, и отливал, да только ты не видал. А ну пошли в милицию. Пусть они разберутся, можно тебе при мне отливать или нельзя, а я погляжу.

— Я сам из милиции, даже корочки могу показать.

— Ну покажи, тогда дальше говорить будем.

— На, гляди, — недовольно буркнул водитель и сунул мужику под нос служебное удостоверение.

— Так тут написано «Прокуратура», а ты говоришь, что из милиции.

— А тебе что, непонятно, что прокуратура — это покруче, чем милиция, — убирая удостоверение во внутренний карман куртки, уже вальяжно, назидательно произнес водитель, снисходительно поглядывая на мужичка.

— Дак это понятно, чай, не дурак, мне Господь Бог тоже разум дал, как и тебе. Только чаво это прокуратура тут делает, в толк не пойму.

— А тебе и не надо понимать. Иди куда шел. Хотя скажу, так и быть. Убийство здесь произошло. Место преступления осматривают. Так что вали, мужик, подальше и поменьше вопросов задавай.

— Так, может, мне сюда и надо, откуда ты знаешь? Где твое начальство? Мне с ним переговорить надо.

— Ну раз надо, тогда пойдем, покажу, — скептически-снисходительно протянул водитель и, выйдя из-за угла дома, указал на кучку людей, которые по-прежнему стояли у входа в подвал и о чем-то говорили. — Вон у тех парней спроси, они тебе расскажут.

— Спаси тебя Господи, мил человек, да только напоследок у меня к тебе одна просьба — не ссы ты где попало, нехорошо это. Ладно?

— Ладно, ладно, мужик. В следующий раз захочу отлить — тебя сначала спрошу, — снисходительно пообещал водитель и, оставив мужика одного, легкой трусцой побежал к своей машине.

Тот постоял на месте, будто собираясь с духом, затем украдкой перекрестился и, тяжело вздохнув, отправился твердым шагом к людям, на которых ему указал водитель.

Подойдя поближе, он робко кашлянул и, когда кто-то из собеседников обернулся к нему, немного волнуясь, произнес:

— Здрасьте вам, я местный слесарь, из ДЭЗа, меня главный инженер прислал. Егоров я, Дмитрий, я нашел, значит, энту бабу-то в подвале. Мне сказали, что хотят со мной поговорить. К кому мне надо обратиться-то из вас, а?

— Да к любому обращайся, не ошибешься, — полушутя-полусерьезно протянул один из собеседников и, обернувшись назад, позвал: — Ольга Эдуардовна! Подойдите сюда, пожалуйста. Здесь свидетель объявился. Тот, кто тело нашел.

24

Когда человек покинул Родину, решив, что это раз и навсегда, безвозвратно, но был вынужден вернуться, первое время он чувствует себя хуже некуда. Это можно сравнить разве что с поеданием по второму разу шоколада — который ты уже один раз съел, переварил, испражнился им. Самому есть дерьмо всегда хуже, чем заставлять других или же смотреть со стороны. Особенно гадко в таком человеке его самолюбию, которому против воли сделали обрезание.

Именно гадливое чувство уязвленной души, обиды на злодейку-судьбу, которая заставила, вопреки Гераклиту, войти в одну реку дважды, не давало Диме Бзикадзе покоя первые полгода. Он искал встречи со старыми друзьями-ровесниками, с кем когда-то учился, и ревниво интересовался их успехами в жизни и карьере.

Никто из однокашников, правда, особо никуда не продвинулся. В большинстве своем они остались просто тусовщиками, фоном для основной художественной жизни столицы. Только пара человек выделялась успехами на общем фоне нонконформизма и всеобщего пьяного веселья Диминых дружков.

Первым был Гера Левинсон, урожденный барон Таубиц фон Левинсон. Гера был потомком какого-то заштатного немецкого князька, который незадолго до революции приехал в Россию и не без труда получил российское гражданство. После дальнейших исторических перипетий и мытарств его отпрысков по полям и весям великого «внутреннего континента» первая, злополучная часть фамилии потерялась — не без стараний потомков, конечно. Те вели благопристойный образ жизни трудящихся интеллигентов в первом пролетарском государстве, где приставки «фон» и германские фамилии не поощрялись. Потому Левинсонов позже принимали за обрусевших евреев, и всяческие Гершенсоны, Лившицы и Кокенбауэры помогали теплым участием в устройстве их судьбы.

Отец Геры, по всем документам чистокровный еврей, но с внешностью ницшеанской белокурой бестии, легко сделал карьеру профессора столичной консерватории. Сын его окончил музыкальную школу по классу скрипки. Правда, Гера выбрал иной путь, нежели его папаша. Тот, антисемит и убежденный русофоб, тем не менее, на Пейсах ходил в столичную синагогу, а на Пасху дирижировал хором певчих в Елоховском соборе, вместе со всеми христосовался, кричал «Христос Воскресе» и радостно разговлялся под обильные возлияния церковного вина.

Двойная жизнь родителей молодому Гере не нравилась. Так что музыке он предпочел живопись, а красному вину — простую водку, и много. Несмотря на протесты главы семьи, он всё же — правда, не без папиных связей, — поступил в художественный институт имени Сурикова, где и просиживал штаны пару лет, ничего не делая. Когда терпение проректоров окончательно истекло, а разгульная жизнь юнца стала невмоготу даже ректору, его (опять же не без участия папы) перевели на курс монументальной живописи в Строгановское училище.

Там Гера благополучно пропьянствовал до самого диплома и познакомился с Димой Бзикадзе. Они близко сошлись с ним на почве русофобства, так как Дима тогда (то ли на почве алкоголизма, то ли в силу навязчивой идеи) выдавал себя за потомка немецкого князя Гессен-Дармштадтского, уверяя, что он — дальний родственник Романовых по женской линии и даже «где-то и как-то» единственный законный наследник российского престола.

Выйдя из института с дипломом художника-монументалиста, Гера даже толком не умел рисовать. Но зарабатывать на жизнь было надо. Ситуация усугубилась тем, что в его семье неожиданно кончились деньги: в стране грянул экономический кризис, в обществе поменялись приоритетные ценности, произошла денежная реформа и масса еще черт знает чего. Нужно было срочно найти способ легко и необременительно зарабатывать.

И Гера его нашел. Организовал Фонд обновленного российского дворянства, восстановил первую часть своей фамилии и снова стал бароном Таубицем фон Левинсоном, а затем объявил себя регентом российского престола и «временным блюстителем российского императорского двора».

Двора, правда, никакого не было, но его Гера очень быстро организовал, за деньги выдавая от своего имени дворянские звания всем, кто хотел. Предприятие, основанное на глупости и честолюбии разбогатевших рыночных торговцев, оказалось настолько выгодным, что уже через пару лет Гера купил себе квартиру на Кутузовском проспекте (там разместилась штаб-квартира фонда) и выпросил у столичного правительства старый особняк в центре города, где разместил некое подобие Дворянского собрания, организовывал балы и приемы для новой русской «аристократии» — за ее, разумеется, деньги.

Второй из друзей Димы, кто сделал себе «карьеру», — его старый приятель Боря Картавых по прозвищу Боб Красноштан. Красноштаном его прозвали за то, что в свое время, еще в конце восьмидесятых, Боб-хиппан сшил себе штаны из красного плюшевого знамени и в таком виде с парой девчонок появился на Гоголевском бульваре.

Его появление вызвало фурор. Пенсионеры и работяги остолбенели, а местная молодежь и школьная поросль забилась в истерическом восторге.

Первый же постовой, увидев Борины штаны, среагировал на них, как бык на красную тряпку, и под пронзительно-веселую трель милицейского свистка устроил погоню. К его истерическим крикам и свисткам присоединились еще пара постовых, и они, как собаки зайца, гоняли Борю по Пречистинским и Остоженским дворам часа два — но без толку. Преодолев все препятствия, Боря благодаря завидному здоровью ушел от погони, а в среде тогдашних хиппи заработал репутацию гуру и кличку «Красноштан».

Будучи убежденным хиппи, то есть противником насилия, Боря всем друзьям предлагал выкурить «трубку мира», в которую забивал основательную порцию гашиша или опиума, благо тот у него был всегда: помогали обширные восточные связи. Боб учился с Димой в одном институте, но на другом факультете — на кафедре промышленного дизайна, и был в числе его близких друзей именно потому, что позволял иногда Диминому сознанию благодаря химвеществам расширяться до таких пределов, где само понятие реальности становилось нереальным.

Собственно, Борю в институте ценили именно за то, что за пару десятков рублей он дарил любому билет в страну грез, в то время как на эти деньги в стране развитого социализма уже ничего реального нельзя было купить. Боря откровенно торговал иллюзиями, называя себя «архитектором теней». Под тенями он, очевидно, понимал тех, кто прибегал к его услугам.

Когда начался бум на новый художественный авангард из России и по Столице рыскали арт-агенты и импресарио из-за рубежа, выискивая всё сколько-нибудь похожее на то, что делали тогда в «капиталистическом и загнивающем» западном художественном мире, Боря организовал несколько акций.

Одну из них он провел на Красной площади. Прямо перед мавзолеем группа молодых людей сбросила с себя пальто и портки и оказалась в чем мать родила, затем улеглась на брусчатку и своими телами выложила слово «ХУЙ». Сию композицию Боря заснял на пленку и опубликовал во всех мало-мальски престижных художественных журналах за рубежом. Примерно то же самое он проделал еще на паре площадей Столицы и Северной Пальмиры, заработал в общей сложности 40 суток в КПЗ и титул Короля перформанса в России.

После Боб увеличил снимки этих действ до двух-трехметровых размеров и организовал выставку, с ней колесил по городам России, на презентациях и открытиях угощая зрителей бутербродами с марихуановым маслом и балтийским коктейлем (смесь водки и кокаина).

Вот именно с этими двумя «удачниками», как их называл сам Дима, он и решил организовать новое художественное предприятие «Арт-бля».

Почему он не стал делать это сам? Всё очень просто. Вернувшись из-за рубежа на родину-уродину, он в одночасье потерял художественное имя, под которым можно было собрать народ. Из-за долгого отсутствия Диму забыли все. И когда его приятель Витя Штеллер на одной из презентаций представил его новому «мэтру» столичной жизни как короля хэппенинга, мэтр равнодушно поинтересовался, за что Диму так прозвали.

— Он насрал прямо в Пушкинском музее, — ответил Витя. — Прикинь, прямо перед полотном Матисса. Разве это не художественно смело, а?

— Я не вижу здесь ничего художественного, — иронично протянул мэтр и снисходительно посмотрел на Диму. — А если бы он насрал в консерватории, он что, был бы тогда композитором-новатором?

Эта шутка так понравилась всем окружающим, что они оглушительно ржали над ней еще минут пятнадцать, а Димина репутация художника-авангардиста была в Столице окончательно и навсегда погублена. Мало того — за ним закрепилась кличка «Говнюк». И от дурного запаха репутации и новой клички не помогал никакой импортный дезодорант или освежитель воздуха.

25

Димина идея была проста, как банный лист, а точнее — как фиговый листок, прикрывающий срамное место падшего человека. Он предложил друзьям организовать элитный клуб, члены которого могли бы реализовывать самые низкие и темные человеческие желания. Доводить их до низшей точки падения — ритуального убийства с поеданием тела жертвы в сыром виде. А в качестве жертв приглашать их конкурентов по бизнесу или обидчиков.

Идея приятелям понравилась, но каждый из них внес свои уточнения.

— Безусловно, основная цель жизни современного человека — получать наивысшее наслаждение. То есть удовольствие — и физическое, и духовное, — закуривая ментоловую сигаретку, мечтательно протянул Гера. Он прикрыл глаза и откинулся в мягком кожаном кресле своего кабинета, где его приятели собрались после очередного предновогоднего бала-маскарада. — Но именно удовольствие. А понятие «удовольствие» должно включать в себя и эстетическую часть. То есть это должно быть красивое, изысканно оформленное убийство, которое собой подчеркнет изначальную красоту убиваемого тела. Бывает иногда — знаешь ли, Димыч, — хочется красивую, ценную вещь разбить из-за того, что она, во-первых, не твоя, а во-вторых… Просто так, без причины. Непередаваемо больно и невозможно терпеть эту красоту — и хочется ее осквернить. Это как желание красивую бабу трахнуть. Кто бы она ни была — а это в тебе, когда ты на нее смотришь, на уровне инстинкта. Ты ее хочешь. И только самоконтроль удерживает тебя вот от такого: просто подойти, сорвать с нее одежду, схватить за сиськи и за жопу да на спину завалить, а?

— То есть ты предлагаешь, чтобы жертвой обязательно была именно женщина? — уточнил Дима.

— Не просто женщина. Красивая, очень красивая женщина. И чтоб ее сначала, понимаешь, все оттрахали, а потом задушили. И непременно шелковыми чулками.

— Гера, кончай молоть чушь, — перебил его Боря и, отхлебнув балтийского коктейля, продолжил: — С тем, что надо бабу убивать, согласен. Ненавижу этих двужопых, всё время мужикам жизнь портят. Но зачем ее душить? Давайте голову отрезать, это куда круче. Помните, в институте нам историю рассказывали — когда Гойя умер, то неудачливый завистник-коллега его могилу раскопал, отрезал у трупа голову, выварил ее и из черепа сделал себе чашу. И пил из нее — за здоровье Гойи. Это, по-моему, эстетично, а? Вот ты бабу трахаешь, она вся изгибается, а тут ей кто-то сзади — чик ножиком по горлу! Кровь на груди, на плечах, а ты дальше ее трахаешь, только уже без головы, во! Это тебе не декаданс с чулками, это прям Эль Греко: пурпур крови, белая пена спермы, желтый блеск пота на ее бедрах. И народ вокруг, со свечками в руках.

— А почему со свечками-то? — иронично протянул Гера, нервно затягиваясь сигареткой.

— Для романтики, черт побери. Сами же сказали — ритуальное убийство. Значит, никакого света, возбуждающая ритмичная музыка, до этого — всеобщий свальный грех, а затем — кульминация: убийство самой красивой и желанной для всех на алтаре, в центре комнаты. И главное — бабу должна баба убивать.

— А это-то зачем? — удивился Дима.

— А символично, старик, очень символично! Красота гибнет от красоты. Этакий последний день Помпеи: красивые люди, гибнущие в прекрасном блеске разбушевавшейся стихии. Блин, ребята, да это уже Брюллов: мягкий свет колеблется, прекрасное голое женское тело, кровь, цветы, печальная музыка… Супер.

— И каждый потом кровь убитой пьет! Чтоб как причастие, как круговая порука! — выдохнул возбужденный Дима и без спросу отхлебнул половину из Бориного стакана.

— Кровь? — протянул Гера и, перекинув ногу на ногу, сладко потянулся. — Ну, я даже не знаю. А это гигиенично? А то заразимся чем-нибудь…

— Да чем заразимся, Гера, чем заразимся? Это же самый кайф, понимаешь — еще теплую, как вино. Это — это настолько кощунственно и противоестественно, что если попробуешь, то продолжишь — снова и снова. Хотя бы чтоб доказать себе, что ты не слабак, что ты можешь это сделать снова, — горячо заговорил Дима. — Это как один раз ширнуться и глюки испытать, от которых тебе еще никогда так приятно не было. Да ты потом отца с матерью укокошишь, лишь бы снова «там» побывать, — протянул неожиданно медленно Дима и показал куда-то в сторону.

Зрачки его вдруг настолько расширились, что почти слились с контуром радужки, отчего Димин взгляд стал инфернальным, нечеловеческим. По всей видимости, Борин коктейль подействовало на Диму так сильно, что он начал отключаться от реальности и впадать в наркотическую кому. Но Боб и Гера, будто не замечая того, продолжили обстоятельно и с интересом обсуждать пикантную эстетику убийства.

— Нет, правда, в этом что-то положительное есть, — убежденно сказал Боря. — Ты знаешь, Гера, я уверен, дело выгорит. Денег загребем. Мы ведь станем продавать иллюзию убийства. Они, правда, не сами будут его совершать, зато во всем соучаствовать. А иллюзии — это самое выгодное, это всегда востребовано. Затем, соответственно, цепь раскаяния в совершённом, страх, паника — в своем роде наркотическая ломка, а потом опять порция адреналина в крови и всё по новой. А пятна крови — это как сильная эмоционально-вкусовая связка, на уровне синдрома Павловского рефлекса. Порезал, к примеру, палец и его облизал, прикусил язык или зуб, или десна заболела и во рту вкус крови — и тут же накатит воспоминание и желание снова испытать вседозволенности и остаться безнаказанным. Нет, я думаю, что кровь нужна.

— Ну раз вы так оба настаиваете, да еще меня и какой-то психологией педерастов и неврастеников грузите, пусть. Я почти убежден, что работать мы будем с одними душевнобольными. Их теперь так много, что даже можно выбирать. Как-никак рынок, теперь во всем рыночные отношения, — подытожил Гера и, налив себе рюмку коньяку, чокнулся и выпил с Борей за успех нового совместного предприятия.

26

Большинство фанатично, безоглядно верующих людей, живущих по заповедям и неписанным законам церкви, похожи на тех, кто страстно хочет жить и страшно этого боится. Жить по-настоящему, вдыхая полной грудью, безоглядно поступая по велениям души и совести — это для них великое искушение, камень преткновения в повседневной жизни.

Все они будто неуклюжие птенцы-переростки, которые давно оперились, но не летают. Они сидят в неудобных, случайных позах на краю жизни, застигнутые врасплох судьбой, и боятся сделать шаг вперед, в бездну неизвестности, в неясное марево будущего. А крыльями-страстями машут, только чтобы удержаться на том же месте и в той же позе. Страдают и осуждают тех, кто набрался мужества и сделал шаг в неизвестность, оторвавшись от узкой полоски здравого смысла простецов, мерят счастье степенью бестревожности, а точнее — скуки собственной души. Лишь тот, кто набрался смелости и полетел, преодолев страх перед жизнью и умело используя свои крылья — страсть к наслаждению и удовольствиям плоти, — научился полностью жить и наслаждаться свободой, единственным Божьим даром. Для того человек и приходит в этот мир, мир Адрастеи, пажити которой доступны только тому, кто их возделывает.

Пока ты молод, пока умеешь и можешь жить — живи и бери от жизни всё. Не стоит слушать тех, кто страхом загнал себя в угол и сидит там, вцепившись в убогую философию простецов. Они ненавидят чужой успех. Не знают, что это — жить всласть, полной грудью вдыхая воздух молодости и телесного веселья.

Почему простецы успешны? Потому лишь, что те, кто ранее отвергал их взгляды на жизнь, предпочитая не рассуждать, а действовать, рано или поздно стареют и перестают летать. Они поневоле превращаются в неуклюжих птиц, которые жмутся по обочинам здравого смысла вокруг жизни, где их всё это время дожидались трусливые современники. Те, кто раньше летал, доживают свой срок с теми, кто их осуждал и клеймил, кто безвылазно сидел на краю жизни. Те, кто раньше летал, не могут жить, как прежде или сразу умереть. И они коротают оставшееся время с простецами, клеймя скоротечность жизни, которая всегда неизбежно приводит лишь к одному — к смерти.

Дмитрий Сергеевич Егоров, слесарь районного ДЭЗа, был простецом. Всю жизнь он провел в ожидании жизни, так никогда и не позволив себе по-настоящему, на широкую ногу, без оглядки пожить, всё время боялся согрешить и прогневать Бога своей гордыней.

Он соблюдал все посты, великие и малые, говел по средам и пятницам, исповедовался в неиссякаемых духовных грехах отцу-настоятелю N-ского храма в К-ках — но при этом любил выпить водки по поводу и без, называл жену дурой и часто бивал, да так сильно, что порой Прасковье Федоровне, его супруге, приходилось брать больничный на неделю-другую: иногда после мужниных «епитимий» она просто не могла ходить.

Из-за тяжелой руки Егорова детей у них не было. В первый же год супружеской жизни подвыпивший Дмитрий Сергеевич избил беременную жену. У нее случился выкидыш с обильным кровотечением, который привел к бесплодию. Супруг каялся в совершённом своему духовнику, молодому попу, только что назначенному после N-ской семинарии в N-ский приход, отцу Анатолию. Тот наложил на Егорова полугодовую епитимью в виде ежедневных двухчасовых молитв на коленях перед образом Почаевской Божьей матери, и на этом грех перед Богом был ему «прощен».

Егоров снова начал пить, как и раньше, жену снова называл дурой и попрекал, что по ее вине их семья бездетна. Всегда молчаливая и внешне бесстрастная Прасковья, работавшая уборщицей в школе на две ставки, покорно сносила побои и упреки мужа. В этом она видела свое женское предназначение: во всем потакать мужу, ведь он глава семьи, кормилец и ее заступник перед Богом и людьми.

Только один раз, на майские праздники, накануне Пасхи, когда муж ее особенно сильно избил, Прасковья пожаловалась на Егорова своему духовнику, всё тому же отцу Анатолию.

Отец Анатолий выслушал ее не без интереса, но неожиданно осудил ее поведение как греховное, мол, нельзя ябедничать на супруга, и не допустил Прасковью к пасхальному причастию. Та проплакала всю ночь, горько переживая обидную несправедливость. Наутро успокоилась, а во время утренней молитвы на нее снизошло внутреннее озарение. Прасковья поняла, что ее страдания очищают не только ее саму, но и весь окружающий мир, что она просто обязана ни в чем не перечить мужу и смиренно принимать и исполнять все его причуды. Курица не птица, баба не человек, она лишь мужнина собственность, его раба навеки, призванная в этом мире смирением спасти его душу, а через это заодно и свою.

По утрам, когда муж уходил на работу, она отмаливала свои и его грехи, в то время как Дмитрий Сергеевич, отчаянно матерясь, решал с приятелями проблему утреннего похмелья и распределения нарядов на своем участке вместе с главным инженером ДЭЗа.

Так было и сегодня, с той лишь разницей, что еще с вечера главный инженер велел Дмитрию Сергеевичу с утра, до начала утренней планерки, заглянуть в подвал дома №66, корпус 6, и проверить, открыты ли вентили горячей воды. Жители дома уже несколько дней жаловались, что у них в кранах не хватает напора.

Отомкнув ключом низкую, обитую мятым железом дверь подвала, Егоров вначале не заметил ничего необычного. Повернул заглушки, которые почему-то были наполовину закрыты, и только на обратном пути, пробираясь между хитросплетениями труб и жестяных коробов воздуховодов, увидел, что на полу смутно белеет неясный силуэт голого человеческого тела.

Подойдя поближе к телу — из тревоги, что в подвал пробрались бродяги, устроили ночлежку и сейчас он наверняка застукает одного из них, — Егоров к своему ужасу обнаружил нечто прямо противоположное: обезглавленное женское тело. Оно лежало на полу, широко раскинув руки и ноги, черной дырой зиял вспоротый живот, а вокруг валялись куски то ли кишок, то ли внутренностей.

27

— Так как вас зовут? Представьтесь, пожалуйста, — подчеркнуто строго произнесла Фролова, доставая из сумочки блокнот с шариковой ручкой, чтоб записывать показания свидетеля.

— Да я вроде бы вашим уже всё сказал, разве они не передали? — удивленно протянул слесарь, неловко переминаясь с ноги на ногу и теребя свою потертую ушанку, которую он зачем-то снял и держал в руках, нервно дергая завязки.

— Теперь вы, свидетель, разговариваете не с ними, а со мной. Я следователь районной прокуратуры Фролова Ольга Эдуардовна, и мне поручено вести это дело. Сейчас я запишу ваши предварительные показания, а завтра вызову к себе еще на один допрос, там составлю протокол по всей форме, который вы подпишете. Учтите, что вы будете нести уголовную ответственность за каждое слово в протоколе. А сейчас же наш разговор предварительный, ни к чему не обязывающий. Тем не менее, считайте его началом завтрашнего официального разговора. Итак, повторяю. Представьтесь, пожалуйста. Как вас зовут, где и кем работаете?

— Да я что, я ничего. Неужто я не понимаю, что это дело официальное. Димитрий я, Егоров, по отцу Сергеевич. Работаю слесарем в ДЭЗе, вот уже двадцать лет и три года. В армии служил, женат, но Бог детей не дал. Вот так один с женой и доживаю век свой. Но Господь милостив, даст Бог, нас добрые люди никогда не оставят. Вот на днях свояк приезжал, самогону знатного привез…

— Дмитрий Сергеевич, — прервала его Фролова и удивленно подняла глаза, — какой самогон? Я вас про убийство спрашиваю, понимаете? Мне ваша биография совершенно не нужна. Женаты вы или нет, есть у вас дети или нет. Тем более меня не интересует ваш свояк.

— Так это вы зря. Брат у Прасковьи, жены моей, знатный мужчина, в Немчиновке живет. У него там свойский дом, два поросенка, кролики. А первач у него — просто чудо. Прозрачный, как Божья слеза, а крепкий, как гнев Ильи Пророка. Вот он, значит, вчера приехал и угостил…

— Дмитрий Сергеевич, вы русский язык понимаете? Я вас о чем спрашиваю? — снова перебила его Фролова, раздражаясь: ей начала надоедать пространная речь слесаря не по делу.

— Обижаете, товарищ-гражданочка следователь, как это мы русскую речь не понимаем, мы православные, крещеные, по отцу и матери русские. Меня еще никто за еврея не принимал, вот моя наружность, вся здесь, при мне. У меня задних мыслей нет, енто же грех большой — камень за пазухой держать; в лицо ближнему говорить одно, а делать другое. Я что знаю — то и говорю. Вы меня не торопите, мне нужно всё точно вспомнить, чтоб вам помочь. Вон что по всей стране деется — жиды народ режут, кровь сосут, русскому человеку уже даже стыдно стало сказать, что он русский, а вы, власть, ни хрена, прости Господи мою грешную душу, не делаете, только жидовское иго защищаете.

— Гражданин Егоров! — разозлилась Фролова. — Это не митинг коммунистов, а здесь не Красная площадь! Я расследую убийство, понимаете — убийство! Мы стоим рядом с подвалом, где убили человека! Вы зашли сюда и первым увидели тело жертвы. Меня не интересует, что вы думаете о евреях, правительстве, самогоне и свояке. Мне нужна только информация. Рассказывайте. Что вы увидели на месте преступления? Заметили ли что-то подозрительное? Или кого-то подозрительного? Ничего больше. Я ясно объясняю?

— Да уж куда яснее. Я как вас увидел, так сразу понял, что вы не нашего поля ягода, не православная. Небось теперь еще меня, русского человека, начнете обвинять, что я чью-то невинную душу погубил. Давно жидам русские люди не нравятся, особенно такие, кто в Господа нашего Иисуса Христа верят, кто власть безбожную обличает. Давно власть антихристова, большая и малая, простого русского человека Дмитрия Сергеевича Егорова норовит уличить, схватить да в тюрьму посадить. Да мы люди маленькие, но Богом целованные. Наши волосы, по слову Спасителя, все на головах сочтены, нам заранее все грехи прощены. Хотите меня обвинять — обвиняйте, только я никого не убивал.

— А может, это действительно вы убили? — неожиданно спросил Вешняков. Он незаметно подошел к говорящим и молча стоял и внимательно слушал нелепый разговор свидетеля и следователя. — Покайтесь, Дмитрий Сергеевич, снимите грех с души. Тогда и вам, и нам хорошо будет, а?

— Да вы что, едрена вошь! Хотите сказать, что я эту бабу убил? — совершенно опешив и растерявшись, чуть ли не плача от испуга, пробормотал слесарь; скукожился, испуганно вжал голову в плечи. — Да вы что, люди добрые, да никак я не мог, вот вам крест, — и суетливо перекрестился три раза, — да не мог я, честное слово, не мог. Я как тело нашел, так сразу бросился к нашему главному инженеру, Ильясу Раильевичу Газизову, а он уж вам позвонил. Я что, я человек маленький. Зачем мне кого-то убивать? Это грех перед Богом и людьми, его не отмолишь.

— Так никто и не говорит, Дмитрий Сергеевич, что вы сознательно убили. Все убивают случайно, как бы между прочим. А потом и вспомнить не могут, почему это произошло. Вот вы говорили про вашего свояка, что он вам самогон привез на днях. Небось выпили, пошли куролесить да нечаянно и ухлопали девицу. Чего спьяну не бывает? А потом решили скрыть следы преступления, в подвал затащили и расчлененку устроили, чтоб уж точно на вас не подумали. А с утра к инженеру прибежали да спектакль разыграли: вот, мол, случайно тело нашел, ни головы, ни кишок. А? Может, так было? — вдруг хищно ощерившись, подавшись вперед, быстро спросил слесаря Вешняков.

— Ну вы, ребята, и даете, едрена кочерыжка. Я много чего о милиции слышал, но чтоб вот так, невинного человека обвинять, что он убийца, — это ну ни в какие ворота не лезет. Со свояком пил, Богом клянусь и этого не отрицаю, я сам с этого начал, но чтоб убивать? Не делал я этого.

— А что же вы тогда делали? — переспросила его Фролова, не без удовольствия наблюдая за тем, как Вешняков мастерски унижает работягу. В уверенности, что Вешняков затеял игру, чтобы проучить балабола, она готова была подыграть.

— Вас следователь только что просил подробно рассказать, как вы нашли тело. А вы, уж извините, Дмитрий Сергеевич, какую-то ерунду рассказываете. Поэтому у нас есть все основания вас заподозрить. Что-то вы сознательно недоговариваете, — произнес Вешняков и многозначительно переглянулся с Фроловой, как бы приглашая и ее поучаствовать в словесной дуэли с работягой.

— Что вы делали вчера вечером, с двадцати ноль ноль до часу ночи? — спросила, в свою очередь, слесаря Фролова.

— Не знаю, не могу вспомнить, — растерянно пробурчал тот и, перестав теребить шапку, надел ее на голову. — Я же сказал: свояк самогону привез, ну, мы выпили, потом он уехал, а я спать лег. Жена моя, Прасковья, может подтвердить, что так всё и было. Вы ее спросите — она скажет.

— Да она что хочет наплетет, лишь бы мужа выгородить, — возразил Вешняков, достал, не торопясь, из бокового кармана пальто пачку сигарет и закурил.

— А вы, когда выпили, свояка не пошли провожать — до метро, например? Просто расстались на пороге и спать легли? — продолжала допрос Фролова.

— Почему не пошел? Пошел. Что мы, не люди, что ли, не умеем проводить по-божески человека? До самого метро сопроводил, мы еще пива выпили на дорожку, здесь, недалеко отсюда, в палатке Ахмета брали, там подтвердить могут, затем уж у метро еще раз простились, он к себе поехал, в Выхино, а оттуда уже на железке до дому, ну и я назад пошел.

— Так во сколько вы пришли домой? — снова спросил слесаря Вешняков, задумчиво дымя сигаретой.

— Да не знаю я. Что я, время засекал: когда пил, когда закусывал? Ну, может, часов в десять вернулся, может, чуть позже.

— А вышли вы вдвоем из дома во сколько? — продолжал со скучающим видом допытываться Вешняков.

— Ну где-то часов в семь. В пять, значит, Прасковья пришла, обед нам сварганила, мы с Колей, ее братом, приняли эдак грамм по двести первача, посудачили о том, о сем, да он домой и засобирался.

— А почему он спать у вас не остался? Ему ж с утра сподручней было бы ехать?

— Ну, это, не смог он, значит, дела у него дома были, — замялся слесарь, с трудом подбирая слова для связного ответа. Дело в том, что вчера у него вышла очередная драка с женой, а брат Прасковьи Николай оказался невольным свидетелем. Само собой, вступился за сестру, пообещав Егорову, как он красноречиво выразился, «рога поотшибать, если сестру еще раз тронешь», на что слесарь бросился с кулаками уже на свояка.

Начавшуюся было драку прекратили соседи, которые по просьбе Прасковьи вызвали наряд милиции. Драчунов разняли, но жена слезно просила милиционеров только помирить мужа с братом, так что в отделение их не забрали.

— Дела, говорите, неотложные. Хорошо, проверим. А почему домой так поздно пришли? Три с половиной часа провожать до метро — это чересчур долго, вам так не кажется? Здесь ведь до метро всего две остановки на троллейбусе.

— Ну, это, туда пешком и обратно. Куда мне спешить, я у себя дома.

— Так вы же сами сказали: свояк спешил, раз ночевать не остался, — всё так же как бы скучая, допытывался Вешняков.

— Ну не знаю, когда выходили — спешил, а когда до метро дошли-то — уже не очень. Может, передумал. Чужая душа — потемки. Одному Богу известно, что у Колюхи на уме: сейчас ему одно надо, а завтра другое. Мы люди маленькие, нам до чужих дел надобности нет интересоваться, — оправдывался слесарь, тревожно следя за Фроловой, которая всё это время что-то записывала в блокнот.

— Хорошо. Допустим, вы действительно вернулись домой в десять, потом легли спать. А почему сегодня утром вы вдруг оказались один в этом подвале? — спросил между делом Вешняков, докурил сигарету и бросил ее под ноги, а затем начал давить носком ботинка, даже не взглянув при этом на слесаря, будто был весь поглощен втаптыванием окурка в снег.

— Так мне вчера наш главный инженер, Ильяс Раильевич, велел с утра, значит-с, до планерки еще проверить, всё ли в порядке с горячей водой. Жильцы-то уже второй день жалуются, что напора в ванных не хватает. Я и пошел проверять, а тут — вишь, какое дело, на эту мертвячку наткнулся, будь оно всё неладно.

— Так у вас были ключи от подвала со вчерашнего вечера, я правильно поняла? — вмешалась Фролова, с интересом взглянув на Вешнякова. Тот не слушал и отстраненно думал о чем-то своем, будто ему было ничуть не интересно, что говорит слесарь и как он отвечает на вопросы.

— Так ясное дело, были. А иначе как бы я с утра в подвал пошел? Я их взял у дежурной, о чем и запись в журнале учета есть. Вчера часа в три взял, как мне Газизов задачу поставил вентиля проверить.

— Ну и как, проверили? — наконец будто очнувшись от забытья, спросил его Вешняков.

— Проверил, — облегченно вздохнул слесарь, — а как же иначе. Оказалось, наполовину прикрыты. Кто прикрутил — ума не приложу. В подвал никто не ходил уже месяца два, всё было вроде бы нормально с горячей водой, жалоб от жильцов не поступало…

— Вентиля — вентиля, это всё, мой друг, хуйня! — вдруг неожиданно произнес Вешняков и пристально, немигающим взглядом посмотрел прямо в глаза слесарю. — А ведь это вы ее убили, Дмитрий Сергеевич, в этом теперь нет никаких сомнений. Я официально вам сейчас заявляю, что мы вас пока, подчеркиваю — пока вынуждены временно задержать по подозрению в убийстве. До выяснения всех обстоятельств. Ваше дело теперь буду вести лично я, Вешняков Алексей Викторович, следователь городской прокуратуры по особо важным делам. У вас есть ко мне вопросы? Вижу, что пока нет, если появятся — у нас с вами будет достаточно времени, чтобы их обсудить.

28

— Алексей Викторович… Неужели вы действительно верите, будто Егоров затащил девушку в подвал, убил ее, а затем расчленил тело? Я думала, вы его просто хотели проучить, когда допрашивали. Чтоб соображал, с кем и что говорит, — удивленно произнесла Фролова, когда два сержанта посадили совершенно ошалевшего слесаря в милицейский уазик и уехали.

— Да не всё ли вам равно, виноват он или нет, — произнес довольный собой Вешняков и прищелкнул пальцами от удовольствия. — Главное, милая моя, что у нас с вами есть реальный подозреваемый. А значит, на время, подчеркиваю — на время, пока что наши с вами проблемы решены. Ну какое, согласитесь, дело нашему с вами начальству знать, убивал он эту дуру, простите меня, Оленька, за нелестное выражение, или же нет? Зато мы можем уже сегодня доложить, причем крайне оперативно, что в результате наших, заметьте — совместных мероприятий задержан подозреваемый. А косвенные улики и предварительный допрос неопровержимо свидетельствует, что он в этом деле замешан. А остальное, поверьте мне, всего лишь дело техники. Неделька-другая в изоляторе — и он такое про себя узнает и сам расскажет, что вы просто диву дадитесь.

— Так вам что, действительно всё равно, виноват он или нет?

— Да конечно, всё равно! Какое мне дело до этого пролетария? Этот слесаришко на человека-то не похож. Животное. И даже, наверно, не догадывается, что есть другая жизнь, интересная, и это зависит от самого человека, а не от того, сколько он выпьет. Он для нас, Оля, всего лишь материал, причем материал очень подходящий, из которого мы с вами, если постараемся, сумеем изготовить отличный объект обвинения, — скороговоркой выпалил Вешняков, весело поглядывая на Фролову, будто хотел ее разыграть.

— Ну я не знаю, — совершенно растерялась та и пожала плечами. — Разве так можно? Нас же учили, что процесс должен основываться на реальных доказательствах, добытых во время следствия, на уликах, свидетельских показаниях, и прочее, и прочее…

— А они будут, Оленька, будут! Можете мне поверить, — засмеялся Вешняков и снова прищелкнул пальцами, не скрывая отличного расположения духа. — Ведь самое интересное в нашей с вами работе — это формирование обвинения и подведение под него доказательной базы. Наш с вами клиент — исключительно подходящий кандидат. Во-первых, пьет; во-вторых, религиозен; в-третьих, у него нет алиби; в-четвертых, только у него были ключи от подвала вчера вечером, когда произошло убийство; в-пятых, хорошо внушаем и озлоблен на власть, так что его легко припугнуть; в-шестых, обнаружил труп, при этом был один; в-седьмых, ваш сотрудник Варухов на месте преступления нашел орудие убийства, а отпечатки пальцев слесаря на нем можно очень легко при желании обнаружить; и в-восьмых, по данному делу мне срочно надо кого-то обвинить. Хотя бы на время. Иначе меня самого ждут большие неприятности. Теперь вам понятно, почему он для нас — исключительно подходящий кандидат?

— Алексей Викторович. Может, я и женщина, но всё же не дура. Вы меня разыгрываете, наверно? Да? Это ваши мужские шуточки? Смеетесь над доверчивой девушкой-следователем, да? — по-прежнему недоверчиво спрашивала Фролова, совершенно не понимая, шутит Вешняков или говорит правду.

— Ольга Эдуардовна, милая Оленька, — доверительно проговорил тот и, взяв ее под руку, почти прошептал на ухо: — Это не шутка, это мое вам деловое предложение. Так что только от вас теперь зависит, или мы с вами сработаемся и вы перейдете к нам, в городскую прокуратуру, или же так и будете сидеть у себя в районе до самой пенсии. У нас, Оленька, два раза одно предложение не делают. Я, надеюсь, ясно это объяснил, не нужно повторять?

— А чего вы хотите? Что я, собственно, должна делать, чтобы ваше предложение о переходе оказалось в силе?

— Да практически ничего, Оленька. Просто не вмешиваться и помогать. Вы девушка умная, симпатичная и, насколько я сумел понять из нашего с вами недолгого делового общения, достаточно разумная, чтобы играть по правилам. Их не мы установили — не нам их отменять. Ведь и вы, и я — всего лишь служащие. Что это значит? Мы работаем за деньги, которые нам платит государство, то есть народ. А что нужно народу? Быть уверенным, что он, народ, в безопасности. Люди смогут спать спокойно, зная, что злодей, который вчера убил их соседку, уже сегодня загремел в тюрьму и что теперь можно ни о чем больше не волноваться. Мнимый преступник в тюрьме или реальный — это никого не волнует. Кроме того, кто сидит. Нам же с вами, чтобы получать больше денег и продвинуться по службе, необходимо оперативно информировать государство, что всё в порядке: преступник уже схвачен и дает показания. Ну а затем суд на основании показаний, что мы ему представим, приговорит его к соответствующей мере наказания.

— А если суд сочтет, что доказательства неубедительны? — иронично спросила Фролова, выдернув локоть из руки Вешнякова и слегка отстраняясь, чтобы получше разглядеть его лицо. — Что мы тогда будем делать?

— А ничего. Дело вернут на доследование нам же, а мы исправим в доказательной базе ошибки, которые найдет суд. Дело техники, формальные соблюдения процессуальных задач, — скучая и нимало не смущаясь, произнес Вешняков. Затем, слегка улыбнувшись, с нескрываемой иронией посмотрел на Фролову и продолжил: — Судьи ведь тоже люди, как и мы с вами, не вам ли это знать. Им всё равно, что мы делаем, как и нам самим. В этой стране всем друг на друга плевать. Каждый сам за себя. Моя хата с краю, ничего не знаю. Все люди, Оленька, одинаковы. Если вас что-то не касается — вам до этого нет дела. А почему другого это должно волновать? Так что решайте, Оленька, здесь и сейчас, что для вас важнее: ваша дальнейшая карьера и судьба или же забота о пьяном троглодите-сантехнике. Отпустим его — а он через пару минут даже и не вспомнит, что обязан нам своим спасением.

Фролова демонстративно пожала плечами и хмыкнула:

— А что, у меня есть выбор, Алексей Викторович? Вы же знаете, что я отвечу. Хотя, честно говоря, я с вами не согласна. Уж очень беспринципно решать свои проблемы за счет так называемого «человеческого материала». Если все вокруг одинаковы, то и мы с вами когда-то для кого-то можем стать таким же материалом…

— Но ведь вы, Оленька, достаточно умны, чтобы понять, что вас используют. Значит, этот трюк с вами не пройдет. И использовать вас как материал будет просто бессмысленно, — заверил ее Вешняков, но ответ его прозвучал фальшиво, натянуто и откровенно неискренне.

29

Игорь Петрович, следуя указаниям водителя, шел по улице вот уже минут пять. Но светофор, около которого нужно свернуть налево, чтобы попасть к метро, никак не находил.

Когда он совсем потерял надежду и решил, что чего-то недопонял и пора обратиться за помощью к местным жителям, впереди заметил перекресток, где призывно мигал зеленый глазок светофора. Пока Варухов приближался, зеленый свет сменялся красным, красный — зеленым, в промежутках нервно подмигивал улице желтый суетливый огонек.

Возле перекрестка Варухов обнаружил, что перейти его не так-то просто. Ливневая канализация забилась мокрым снегом, и по дороге несся неглубокий, но быстрый поток талой черной воды, который вскипал серыми бурунами под колесами автомашин.

«Не страна, а жопа, — зло подумал Игорь Петрович. Он прикинул, как бы ему пересечь неожиданную водную преграду, наблюдая за местными — где они будут переходить, когда загорится зеленый. — Здесь только по улицам в резиновых сапогах можно ходить. А по дорогам ездить на танках».

Внезапно мимо на приличной скорости проскочили две машины, чуть не обдав Варухова с ног до головы веером грязных брызг. Он спасся: вовремя отпрыгнул назад, едва не сбив ветхую полуслепую старушку-пенсионерку, которая почти ощупью пробиралась к ближайшему магазину. Но не успела испуганная бабка открыть беззубый рот, чтоб обрушить на Варухова проклятья, как загорелся зеленый, и Игорь Петрович, словно спортсмен-троеборец, рванул со всех ног через дорогу. В два прыжка преодолев водный поток и почти не замочив при этом ног, он оказался на другой стороне перекрестка, спешно отряхнул брюки от мокрого снега, поправил шапку и как ни в чем ни бывало отправился к метро, красная буква которого зловеще сияла змеиным изгибом в конце улицы. Если б он оглянулся, то увидел бы старую бабку, которая грозила клюкой и беззвучно слала ему вслед проклятия, призывая и бога, и черта отомстить за нанесенное ей оскорбленье.

Чем ближе к станции метро, тем больше и больше становилось людей, которые шли в одну и ту же сторону. Последние метров сто Игорю Петровичу пришлось двигаться в довольно плотном потоке прохожих, снующих туда-сюда между рядами торговцев всяким дрянным товаром. Свое богатство они, нимало не стесняясь ни милиции, ни прохожих, разложили на перевернутых картонных коробках, захватив почти весь тротуар самодельными прилавками.

Каждый раз, проходя через такие доморощенные, стихийно возникающие около любого входа в метро торговые ряды, Игорь Петрович вспоминал толстовский рассказ «После бала» и невольно чувствовал себя наказываемым, который идет через строй солдат под ударами шпицрутенов. В роли палачей выступали разношерстные торговцы, разнообразию которых позавидовал бы любой паноптикум уродов. Бабки-пенсионерки, совершенно сумасшедшие, пытались продать поношенное нижнее белье. Старики-алкоголики, торгующие всем, что только сумели найти на улице или унести без спросу из дома. Бывшие интеллигенты разных полов, доведенные до отчаяния нищетой, предлагали купить самое ценное, что у них когда-то было, — книжки из семейной библиотеки. Торгующие мандаринами и прочими цитрусовыми по демпинговым ценам наглые кавказские женщины и старухи. Хотя, если честно, граница между женщиной и старухой на Кавказе пролегает, видимо, по дню свадьбы. Не успевшую еще оформиться девочку-подростка выдают замуж за шерстистого потомка Шамиля, принуждают рожать ему не меньше десятка детей — и через десять-двадцать лет ее уже сложно отличить от древней старухи. И прочий пестрый человеческий сброд, загнанный сюда ударами судьбы и явно против воли.

Каждый раз, проходя сквозь плотный слой этих людей, которые отчаянно торговались с жизнью, уже полумертвых, людей с немой укоризной и обидой на всё человечество в глазах, Игорь Петрович невольно чувствовал себя виноватым. Ему было стыдно перед собой за довольно-таки благополучную жизнь, за то, что ему не нужно целый день простаивать на улице, в завуалированной форме прося у прохожих милостыню. Он невольно втягивал голову в плечи и, не глядя по сторонам, старался как можно быстрей проскочить в более безлюдное место, где он бы мог меньше стыдиться себя и своего почти врожденного равнодушия к этим людям. Но народу на улице было много, а идти приходилось в довольно узком пространстве между торгующими и о торгующимися, так что двигаться поневоле приходилось медленно, то и дело останавливаясь и даже отвечая на вопросы торговцев.

— Вам мандарины не нужны?

— Купите колеса к тележке, недорого отдам!

— Посмотрите, какие яблоки! Не яблоки, а мед!

— Вам книги не нужны, хорошие? Мы с мужем всю жизнь собирали…

— Колготки, носки, трусы, чулки… Всё недорого, отечественные, лучшего качества!

— Семечки, кому семечки? Жареные, кубанские, вкусные! Полтинник за пакет.

— Хлеб, свежий хлеб, заводской. Кому хлеб?

Каждую фразу произносило какое-то лицо, именно лицо, а не человек. Лица с разным выражением глаз и мимикой, старые и не очень, худые и полные, веселые и грустные, в шапках или без — спрашивали, уговаривали, звали.

Череда лиц, пока Игорь Петрович протискивался к входу в метро, в его сознании слилась в пеструю ленту ничего не значащих, бесплотных людей, которых будто бы не существовало на самом деле. Реальным для него, Варухова, были лишь предметы вдоль дороги, каждый из которых охранял многоликий дух, требуя платы за обладание им.

Лишь иногда совесть Варухова испуганно вскрикивала, болезненно сжимая сердце, — когда глаза невольно останавливались на особенно несчастной старушке, стыдливо просящей милостыню, или на искалеченном теле инвалида, который откровенно выставлял напоказ свою немощь. На этом тоже можно хорошо заработать, если быть достаточно умным, чтобы эксплуатировать человеческую жалость, превращая ее в поток рваных, затертых, но вполне материальных рублей.

С трудом сдерживая отвращение к себе и окружающим и стараясь поменьше глазеть и останавливаться, чтоб не слушать вопросов, Варухов уже почти добрался ко входу в метро, как путь ему преградила вереница цыганят во главе со старухой-цыганкой и ее то ли дочерью, то ли подельницей лет тридцати пяти.

— Эй, соколик, мил человек, не спеши, погоди. Хочешь, я тебе погадаю, всю правду расскажу, ты только ручку позолоти, — быстро затараторила молодая цыганка, вцепляясь ему в рукав, а свора детей обступила Варухова со всех сторон, ухватив за края потертого драпового пальто и не давая пройти.

— Не надо! Отстаньте. Я тороплюсь. В другой раз, — слабо пытался сопротивляться неожиданному насилию Игорь Петрович, лихорадочно вспоминая, куда он положил бумажник и сумеют ли до него дотянуться проворные цыганские руки.

— Э, соколик, не ври сам себе. Некуда тебе торопиться. Куда ехал — туда уже опоздал. А это знак тебе, золотой, что со мной повстречался, сама судьба улыбается, чтобы я тебе твое будущее рассказала. Не скупись, дорогой, дай детям на хлеб, хотя бы рубль, а я за это всю правду о тебе расскажу.

Слова цыганки резанули Варухова по живому, он машинально испуганно сунул в карман брюк руку, выудил горсть мелочи не глядя и отдал цыганятам. Делал он это автоматически: боялся услышать что-то ужасное о больной дочери.

«Некуда тебе торопиться. Куда ехал — туда уже опоздал». Эти слова ничего хорошего не предвещали.

— Правду не надо, только ничего плохого не говори, — еле выдавил он.

— Э, дорогой, почему нельзя правду хорошему человеку сказать, коли ты моим детям на хлеб дал, — протяжно-гортанно заговорила цыганка, отпустила рукав и, пока Варухов не успел отдернуть руку, схватила его за запястье и взглянула на ладонь. — Да ты не бойся, соколик, вижу я, что печаль-кручина тебя тревожит, болеет кто-то у тебя? Дай-ка на руку взгляну получше, всё тебе расскажу, ничего не утаю.

«Ну началось, пошел цыганский пиздеж, — тоскливо подумал Варухов, пытаясь вытянуть белую ладонь из шоколадных рук цыганки, но безуспешно, — разведут сейчас по полной программе. Не день — а жопа, всё наперекосяк».

— Жена… ай нет, не жена. Дочь у тебя, соколик, болеет, и серьезно болеет, в больнице лежит. Правильно говорю? По тебе вижу, что правильно. Ах, бедная, страдает. Молодая, красивая, так ее жалко. Но ты не бойся, мил человек, не бойся. Дай еще немножко денежек, и я ее, и твое будущее увижу и тебе расскажу.

— А без денежек нельзя?

— Плохо вижу, ой, ничего не вижу! — продолжала голосить цыганка, по-прежнему цепко держа руку Варухова, в то время как дети, обступив Игоря Петровича со всех сторон, теребили края его пальто и гнусавили одно и то же: «Дай денег, дядя, дай денег!»

— Позолоти ручку, дорогой, тогда что-нибудь хорошее скажу. Без денег хорошее услышать нельзя.

Игорь Петрович свободной рукой пошарил в заднем кармане брюк и, на свое счастье, нашел какую-то купюру, довольно мелкую, ее с некоторым облегчением и протянул цыганке.

— Ай, дорогой, мало даешь. Почему такой скупой? Своего счастья услышать не хочешь?

— Сколько дал, столько и дал. Больше не могу.

— Ну, раз мало дал, мало хорошего и услышишь. Дочь твоя, дорогой, выздоровеет, только тебе, чтоб ей помочь, дальняя дорога предстоит. Еще вижу, что женщину встретишь, которая тебе большую любовь подарить может, да только ты ее недостоин будешь. А что дальше будет, теперь уж не скажу, даже если денег дашь. Сам увидишь, — цыганка выпустила руку, презрительно посмотрела на Варухова, отвернулась и побрела дальше по улице с таким видом, будто ей дела ни до чего вокруг нет. Дети как по команде вдруг отцепились от его пальто и врассыпную бросились в стороны, стремясь затеряться в толпе. Рядом с Варуховым осталась только старая цыганка, на почти черном лице которой зловеще поблескивали белки нестерпимо огромных глаз.

— Что встала, старая карга? — зло спросил ее Варухов, суетливо шаря по карманам брюк и пальто и проверяя, на месте ли ключи от дома, удостоверение и портмоне. — Ушла уже твоя банда. Ничего больше не дам, и не проси.

Старуха, ничего не ответив, только зловеще улыбнулась Варухову, показав полный рот вставных золотых зубов, затем презрительно сплюнула ему под ноги, повернулась спиной и медленно, косолапо переваливаясь, побрела следом за дочерью.

30

Уже сидя в вагоне метро, под равномерный гул и скрежет поезда Игорь Петрович продолжал себя спрашивать, что бы значила эта встреча с цыганкой и ее пророчество.

Варухов был скептиком — но вместе с тем временами думал: чем черт не шутит, авось и правду карты говорят, когда на них гадают, — так что очень трепетно относился к знакам и сигналам, которые время от времени ему подавала жизнь.

Он очень хорошо помнил рассказ своего друга-врача Генки, нарколога психдиспансера, о «презабавном», как тот выразился, случае из его практики.

У Генки был пациент-наркоман, который как-то попал под машину и умер. Так вот, жена этого пациента рассказывала врачу, что накануне смерти мужу всю ночь снились рыбы и аквариум, во сне он был одной из рыб. Наутро на завтрак жена приготовила жареное филе судака, а в автобусе, когда она вместе с мужем ехала на работу, какая-то старуха обозвала его замороженной треской.

На работе — а как раз начинался новый месяц — перевернули лист календаря на стене, а на новом оказалась фотография аквариумной циклиды. А вечером муж и жена ждали на остановке рейсовый автобус. И муж поскользнулся на тротуаре: под ноги ему попался кем-то оброненный живой карп, купленный, очевидно, неподалеку, в магазине «Океан»; да так неудачно упал, что угодил под тот самый автобус: колесо просто раздавило его голову, как перезрелый арбуз.

— Вот такая чертовщина, мой друг, иногда случается с людьми, — глубокомысленно изрек тогда приятель Варухова, выпивая вместе с ним. А когда Игорь Петрович поинтересовался, как это можно объяснить, Генка печально заметил, что с нариками — так он называл своих пациентов — постоянно происходит что-то ирреальное.

— Видишь ли, когда люди принимают наркотики, они изменяют свое сознание, отказываясь воспринимать окружающую реальность. А реальность, будь она неладна, так же реагирует: не воспринимает уже самого наркомана, изменяется так непредсказуемо, что поневоле поверишь в чертей. Это мы, врачи, называем ирреализацией окружающего мира. Когда предрассудок или шальная мысль пациента становится навязчивым бредом, а его воображение слетает с катушек. Понимаешь, Игорь, такие люди запрограммированы на то, чтобы с ними что-то обязательно стряслось. Тут уж, друг мой, не то что в чертей — во что хочешь поверишь. Будешь во все двери ломиться, лишь бы тебя от этого, — тут приятель глубокомысленно поднял палец и ткнул им вверх: то ли в небо, то ли в потолок, желая показать значимость своих слов, — от этого избавили раз и навсегда. Понимаешь, навсегда! А иначе такая чертовщина будет тебя преследовать до гробовой доски. Всё в этом мире связано самым непредсказуемым образом. Что казалось далеким — становится самым близким. Совершенно посторонние люди на самом деле играют в твоей судьбе решающую роль, а ты даже не знаешь, как их зовут. Всё, во что ты верил и во имя чего жил, оказывается однажды полным говном, а вещи случайные, как бы несерьезные, вроде пустяковой научной статьи, написанной скуки ради, или рассказа, или стишка окажутся единственным, что ты оставляешь здесь после смерти, за что тебя начнут по-настоящему ценить. Из кучи барахла, которое мы обычно накапливаем за всю жизнь, остается одна лишь фотокарточка в семейном альбоме, на которой потомок сможет увидеть своего непутевого предка. И всё. Больше никаких следов того, что мы когда-то существовали.

Я иногда думаю, что у каждого человека есть ангел-хранитель — он сам. Просто это та часть нашего «я», которая уже в будущем. Она видела его. И другую часть «я», которая еще в прошлом, пытается предупредить, чтобы она не совершала те или иные ошибки. Нас всё время предупреждают, всё время ведут по жизни. Кто? Может, мы сами, следя за собой из будущего, пытаемся изменить прошлое. Может, какие-то боги или сверхсущности, которые смотрят на нас со стороны. А может, наше подсознательное «я» так реагирует на изменения вокруг. Что бы это ни было, нужно к нему прислушиваться. Жизнь, прежде чем тебя замочить, по-честному предупредит, хотя бы за пару секунд до конца. Даст шанс принять — или не принять — окончательное решение.

Этот давнишний разговор с приятелем припомнился Варухову сейчас так ясно и отчетливо, что ему даже стало не по себе.

«К чему бы это? — думал он, сидя в вагоне метро и мысленно споря с собой, — К чему весь этот психоанализ и самоистерия? Ну, повстречался с цыганами, нагородили всякой чуши. Наверняка эта молодая цыганка говорила наугад, глядя, как я себя веду и как реагирую. Я, как дурак, уши развесил да поверил. А она просто ловко мной манипулировала. Лишь бы запугать и денег побольше вытянуть. Обыкновенный цыганский гипноз».

Но как ни убеждал себя Варухов, всё равно у него из головы не шло, почему цыганка так уверенно, даже властно требовала, чтобы он услышал о своем будущем. У него даже, как ни странно, ничего не пропало, хотя цыганята могли запросто обшарить карманы и стащить портмоне.

«Эта встреча — неспроста… У каждого человека такие мгновения бывают, когда он понимает: это что-то значит, что-то сейчас произойдет! Может, и у меня такой момент наступил? Отчего же, мать твою, такая тревога на сердце. Почему от ее слов так душа болит? Ведь нагадал же мне тогда Генка, что моя жизнь, точнее здоровье моей дочери будет зависеть от совершенно незнакомого мне человека — Мерзаева, его институтского приятеля, к которому ее и положили сейчас. Когда это мы с ним о непредсказуемости жизни говорили? Лет уж, наверно, семь или восемь назад. Тогда никто и в страшном сне не мог бы подумать, что мы вот в такой, сегодняшней стране жить будем. А ведь живем. Не думали, что люди будут совершенно по-другому друг к другу относиться, чем раньше, что последние станут первыми, а первые — последними. Если раньше я мог любой дефицит, в принципе, достать, а приятели меня опасались и уважали — как же, представитель власти! — то теперь уже я должен беспокоиться, помнят ли они меня, не забыли ли… Каждый из них теперь страшно для меня незаменимый человек; может по дружбе „бесплатную услугу“ оказать. Теперь не знаешь наверняка, кого на хуй послать, а перед кем до земли прогнуться. Вот мой папаша в свое время послал на хуй директора своего института. Тот обратился к нему в туалете: „А я тебя знаю“. А папаша — матерком его. Ну и вылетел из КБ — отдел его тут же расформировали. А сейчас какого-нибудь узбека из страны вышлешь принудительно, так он, сука, по иронии судьбы президентом станет и попросит в подарок твою голову на серебряном блюде. Не жизнь, а лотерея».

Но как ни мучил себя догадками Варухов, он так и не решил наверняка, чего же ему ждать от будущего — хорошего или плохого. Да и как, действительно, можно предугадать, что случится в следующую минуту. Только если набраться терпения и дождаться, когда она наступит. Что мы с вами, любезный читатель, и сделаем.

Автор ведь тоже, в сущности, человек и не знает, чем эта история закончится, иначе бы утратил к ней интерес. Грэм Грин в свое время прозорливо написал: «Если книга моя собьется с курса, это потому, что сам я заблудился — у меня нет карты». Как и он, я двигаюсь в повествовании вперед на ощупь, почти вслепую, и иногда думаю: пишу ли я хоть капельку правды?

31

Магия искусства — в таинстве перевоплощения. Зритель и читатель, любой посторонний может попасть в плен воли и фантазии творца, может стать частью его мира. На время взять жизнь автора взаймы, напрокат. Испытать при этом без особого труда то, за что автор, создавая произведение, расплачивался душевным покоем, порой даже совершал преступления против совести и тела, лишь бы добиться максимальной выразительности.

Наивная фантазия людей XVI века сотворила легенду, будто Микеланджело убил натурщика, чтобы достоверней запечатлеть страдания святого Петра на кресте. А изощренный человек XX века во всем, что делает современный художник, захотел увидеть следы достоверного опыта, как бы ни был низок поступок или чувство, о которых творец вздумал рассказать публике.

«Бесстыдных тем нет!» — провозгласила критика нашего времени, заставив искусство выставлять напоказ сам стыд, торгуя картинками самых срамных мест и самых срамных мыслей.

«Чем грязнее чувства, в которых нам исповедуется автор, тем острее наши сопереживания, приводящие нас к взаимному очищению, катарсису души», — в свое время громогласно заявил известный литературный критик Исаак Шварцман в своей статье «Грешная плоть». В ней он по-новому интерпретировал структурный анализ Леви-Стросса и, опираясь на небезызвестную его книгу «Сырое и вареное», сформулировал основные тезисы новаторской литературы: грязный язык, грязные поступки, грязные авторские комментарии для чистых людей.

Вместе со своим другом Львом Лурье он опубликовал ставшую культовой у молодежи трилогию «Порево» из книг с вызывающими названиями «Орал», «Бисексуал», «Анал». Также Шварцман основал новое художественно-литературное движение «ЕТТИ», что означало «Есть теперь такое искусство», в состав которого вошли все виднейшие литературные авангардисты столицы.

«Грязная литература для чистых людей!», — провозгласило движение. Идея была так проста и так обнадеживающе перспективна, что не прошло и года, как все книжные прилавки оказались забиты книжками в глянцевых обложках с шершавым содержанием.

Критика буквально стонала от восторга, взахлеб анализируя богатый душевный мир модного педофила, который со страниц очередного опуса изливал на читателей море грязи и сальных подробностей своих недавних похождений.

Литературные статьи в толстых журналах скорее походили на материалы о душевных расстройствах какого-нибудь «Вестника психиатрии» XIX века, так как в основном в них рассказывалось о патологии в психике человека и о психоанализе — и лишь отчасти о литературе как побочной стороне авторских нервозов.

Всем оппонентам, обвинявшим критика в моральном разложении молодежи, Исаак Абрамович отвечал, что любое молодое искусство непопулярно, не народно, а их с Лурье работы обращены к избранному обществу выдающихся людей и не рассчитаны на заурядностей. При этом он ссылался на «Литературу как тавромахию» авторитетного Мишеля Лери, который считал, что литературное произведение, чтобы быть действенным, должно переступить через многое.

— Литература вместе со всей своей гуманитарной родней есть труп, прогрессирующее разложение которого упорно скрывается. Значит, нужны новые области творчества, в которых отыщется сопротивление, гарантирующее угрозу и риск — а тем самым серьезность и ответственность. Если новое искусство понятно не всем, это лишь значит, что средства его не общечеловеческие. Наше искусство предназначено не для всех, а только для очень немногочисленной категории людей, которые, быть может, и не значительней других, но явно не похожи на других, — заявил Исаак Шварцман на семинаре молодых писателей в стенах столичного литинститута перед многочисленной группой своих последователей. — Многие могут сказать, что подобного результата всего проще достичь, полностью избавившись от человеческого в нашем искусстве, но это не так. Толпа посредственностей полагает, что это очень легко — оторваться от реальности, уйти в мир фантазий, тогда как на самом деле труднее этого ничего нет. До нас художники работали слишком нечисто. Они сводили к минимуму строго эстетические элементы в литературе и стремились почти целиком основать свои произведения на изображении человеческого бытия. Парадокс данного творческого метода в том, что наша цивилизация до нас всё время ошибочно стремилась производить сиюминутные, недолговечные моральные ценности в возможно более долговечной упаковке из стилей и безупречных художественных форм, в то время как мы вечные ценности облекаем в случайные скопления слов, именуемые нами отныне текстами. Если до нас не знали, что делать с литературными формами, которые изжили себя и плохо поддаются утилизации, то отныне наши тексты — это одноразовые презервативы, наполненные вечно живой спермой нашего бытия. Вся реалистическая традиция Достоевского и Толстого есть издевательство над эстетикой русского языка. Она изображает пир человеческих чувств посредством скудости их литературного языка, малыми художественными средствами пытаясь изобразить нечто «человеческое», так называемое «общенародное», «общегуманистическое» в каждом из своих персонажей. Да срать мы хотели на такой народ и такую традицию! Эстетическая радость должна проистекать из нашего триумфа над всем человеческим в нас самих, на изгнании всякой морали и нравственности из литературных работ. Ведь самые укоренившиеся, самые бесспорные наши убеждения — всегда и самые сомнительные. Они ограничивают и унижают нас. Ничтожна любая жизнь, если в ней не клокочет страсть к расширению своих границ. А поскольку любая мораль всегда расставляет границы между добром и злом, между плохим и хорошим, то самый лучший способ расширить рамки нашего творчества — это вовсе отказаться от морали, заменив ее природными инстинктами жажды удовольствия и страха смерти. Наше литературное направление, внешне столь экстравагантное, вновь нащупывает реальный путь искусства, и путь этот называется «воля к стилю». Ведь стилизовать — это значит деформировать реальность, изображая ее такой, как нам хочется, а не такой, какая она есть. Именно поэтому стилизация предполагает дегуманизацию посредством введения запретных ранее нецензурных выражений в наш литературный язык. Если раньше в искусстве под человеческим понималась иерархия ценностей, где высшее место занимала некая личность, персона, человек, а его окружали живые существа и предметы, то теперь никакой иерархии не будет. Для автора все равны между собой: и табуретка, и человек, на ней сидящий. Искусство не должно более основываться на психическом заражении, что человек — это царь природы, образ Бога на земле, о котором можно говорить только возвышенным тоном и красивыми словами. Нынешнее искусство должно быть абсолютной проясненностью, полуденным бесом, врачевать наш горячечный мозг ядреной солью русского языка — матом. Смех и слезы эстетически есть лишь обман, надувательство публики. Вместо этого ей лучше показать сразу голую жопу как она есть, без всяких прикрас, апеллируя к примитивным инстинктам этой самой публики, а не к ее эмоциям. Инстинкты, знаете ли, надежней, незыблемей, нежели какой-то там духовный мир. Акт совокупления реального Штольца всегда проще описывать, нежели душевные страдания выдуманного Обломова. И выгодней, заметьте: это всегда купят, потому что поймут. Именно поэтому лучший способ преодолеть реализм, а через это и гуманизм, в нашем искусстве — довести его до животной крайности, во всех низких подробностях описывая жизнь так, как она есть, а людей рассматривать в увеличительное стекло наших книг как насекомых, сосущих кровь друг у друга.

Эта речь произвела столь сильное впечатление на группу молодых неформальных писателей, недавних выпускников литературного института, что они с особым энтузиазмом принялись выкорчевывать всё человеческое из себя и своих работ.

В их числе был и Володя Кокин, мальчик из вполне благополучной интеллигентской семьи. Его отец Герман Всеволодович был ректором одного из известных художественных вузов Столицы и давнишним другом Ивана Адамовича Левинсона, проректора столичной консерватории. Дачи их располагались рядом, так что они издавна дружили семьями: Левинсон даже сына своего назвал Германом в честь Володиного отца.

Поделившись своими творческими планами с другом детства Геркой Левинсоном, Володя вкратце рассказал, что ему всегда хотелось испытать те же чувства, что и герою «Записок из подполья» Достоевского, но переложить их на новый лад: чтобы в повести новые характеры говорили новым, современным языком на современные темы.

— Что может быть современней, чем унижать проститутку за деньги? — пожал плечами в недоумении Герка, но дал начинающему автору дельный совет: пообщаться с публичными женщинами.

Сначала Володя был крайне смущен этим предложением. Он, хорошо воспитанный юноша, и думать не мог о том, чтобы пользоваться услугами продажных женщин. Он, конечно, был не девственник, с парочкой институтских подруг не только говорил о поэзии или литературе, но и предавался любовным утехам. Но достаточно целомудренно, не выходя за рамки приличия традиционного межвидового общения интеллигентов: не корысти ради, а только из-за природной необходимости и взаимной симпатии. А здесь ему предлагали вступить в связь с совершенно незнакомыми женщинами. Володя в глаза их никогда не видел и уж тем более не знал, как зовут хоть одну. Но это было единственное — и скорее нравственное, чем физическое — затруднение нашего героя.

Хотя вскоре возникло и второе. Он абсолютно не знал, как можно познакомиться со жрицами любви, где достать их адреса и телефоны. Здесь ему, как это слишком часто бывает, помогла злодейка-судьба, сведя в случайной встрече с бывшим сокурсником Витькой Блажко, простым и нахрапистым пареньком из Чебоксар, который, окончив институт, устроился работать дворником в соседнем с Володиным домом дворе. Кокин, выгуливая утром собаку, случайно столкнулся с новоиспеченным дворником, который подметал тротуар, скорее имитируя бурную деятельность, нежели реально избавляя улицу от сора.

Увидев бывшего сокурсника, Блажко радостно прервал свое занятие и добрых часа два проговорил с ним обо всем на свете. От него Володя и узнал, что нужную ему информацию он может запросто почерпнуть из любой газеты, где в рублике платных объявлений за банальными словами типа «Приглашаю в гости состоятельного господина для приятного досуга» скрывается красноречивое предложение воспользоваться услугами обыкновенной проститутки.

«Боже, как всё просто, — искренне удивился молодой писатель, — вот уж поистине под носом слона не заметил. А я-то, дурак, думал, что авторы объявлений искренне жаждут платонического общения, что всё это в высшей степени целомудренно».

Напоследок наставленный бывшим писателем, а теперь новоиспеченным столичным дворником, что для начала клиенту надо узнать по телефону, сколько стоят услуги жрицы любви и что в эти услуги входит, а уж потом встречаться с ней, новоявленный Казанова немедленно отправился к ближайшему газетному киоску, где и купил толстенную газету платных объявлений. В ней между рубрикой о продаже подержанных автомобилей и разделом «Спорт и туризм» затесалась страничка с красноречивым названием «Знакомства с мужчинами», где чуть ли не каждое второе объявление начиналось со слов «Познакомлюсь с состоятельным и щедрым господином для и/о в уютной обстановке» или предложений посетить салон эротического массажа.

Больше всего его, как писателя, поразило объявление, гласящее: «Элегантная и пышногрудая мама и две ее дочери приглашают в гости состоятельных господ для приятного проведения досуга». Богатое воображение Володи тут же нарисовало во всех подробностях оргию дома Борджиа, где порочная Лукреция и ее дочери совращают невинные души сладострастными ласками и ослепительной красотой. Тем не менее, сильнее всего его заинтересовало не очень приметное объявление: «Симпатичные студентки приглашают к себе в гости мужчин для разовых встреч».

«Как раз то что надо, — подумал Володя, а сердце его отчаянно забилось в предвкушении чего-то необычного. — Это наверняка не обычные проститутки, а пара молодых порочных девиц. Любят секс, а заодно и зарабатывают на нем. Видимо, встречаются с желающими на дому, на частной квартире, где дарят ночь любви, а затем выгоняют вон и опять и опять ищут чего-то новенького, пикантного».

Мысли эти так распалили воображение Володи, что у него даже началась кружиться голова, а в ушах забухали удары сердца.

«Надо успокоиться, а то до вечера не доживу, — сам себя уговаривал молодой писатель, который от избытка чувств с трудом связно соображал. — Нужно остыть. Приму срочно холодный душ и кофе пить не буду, а то сердце лопнет. Погибну так во цвете лет, кто же тогда за меня гениальный роман напишет?»

32

Володя еле дождался обеда. За едой молчал и на вопросы матери, не заболел ли он часом, уклончиво отвечал, что наоборот, здоров, просто сосредоточен: обдумывает новую эпохальную вещь. Поев, он заперся у себя в комнате и, еле сдерживая дрожь в руках, набрал заветный номер телефона.

На том конце провода почти сразу ответил молодой женский голос, в котором распаленному Володе немедленно почудилась нравственная испорченность и обещание страстной любви. Строго следуя инструкциям Бойко, с напускным равнодушием он поинтересовался, сколько стоят услуги и что в них входит.

— Тридцать долларов в час, два часа — пятьдесят, всё, кроме анала, — буднично ответил женский голос, и воцарилась пауза.

Столь быстро получив исчерпывающую информацию обо всем, что хотел узнать, Володя почти автоматически спросил, где она (или они) находятся, на что ему подробно разъяснили, как ее (или их) найти и что сделать, чтобы встретиться.

— Ты сейчас приедешь? — под конец недолгого разговора прямо спросил голос. — Тебя ждать?

К такому повороту событий непрямолинейный Володя не был готов. В его среде обитания было принято не отвечать на поставленный вопрос, а скорее делать вид, что отвечаешь, при этом ничего не говоря по существу. Теперь же ему впервые в жизни понадобилось сформулировать ответ ясно и однозначно.

Тем не менее, верный традициям своего воспитания, он поинтересовался:

— А когда можно?

— Да хоть сейчас, я не занята, — с обескураживающей прямотой ответил голос.

— Ой, извините, я подумаю и вам перезвоню, — вконец растерялся Володя и повесил трубку.

Первая попытка вышла комом, но желание не пропало. Позвонив по другим номерам и пообщавшись уже с другими, по-прежнему обескураживающими его прямотой женскими голосами, Володя убедился, что цены, как и услуги, у всех одинаковые.

Решив, что от добра добра не ищут, он перезвонил по первому номеру и договорился приехать через час. Вынув томик Тургенева из плотного ряда корешков на книжной полке, раскрыл его и достал стодолларовую купюру, часть недавнего гонорара за статью о любовной лирике Пушкина для одного из модных журналов для новых буржуа.

«Тургенев и проституция — две вещи несовместные», — горько пошутил Володя, внимательно рассматривая одутловатое лицо отца-основателя американской демократии.

На обратной стороне купюры большими буквами было написано: IN GOD WE TRUST. «А я не верю, — глумливо хихикнул Володя и пожал плечами, — и не делаю вида, как другие, что он есть. Экая ирония — платить деньгами, на которых написано имя бога, за небогоугодное дело. Хотя, в сущности, какая разница — угодное оно ему или нет, ведь дело-то мое».

Внутренняя убежденность подсказывала Володе, что встретиться с настоящей проституткой важнее, чем рефлексировать, рассуждая, хорошо это или плохо. Ведь только благодаря желанию открывать в себе новые свойства человек стал человеком.

Володя Кокин был классическим первооткрывателем самого себя, каждый раз он удивлялся тому, на что способен. У всех творческих людей есть интерес к себе, похожий на любопытство натуралиста. Они как бы со стороны подсматривают за собой, внимательно отмечая, что чувствуют в те или иные моменты, — насколько низко могут физически пасть или, наоборот, духовно вознестись; насколько они как люди, как живые твари, могут освободиться от божественных установлений законов естества, которые в них присутствуют как часть их природы.

В этом смысле Володя не был исключением из правила: он хотел при встрече с проституткой испытать прежде всего самого себя, мало интересуясь ее личностью.

По телефону ему велели ждать в оговоренное время около витрины одного из магазинов, недалеко от метро «Ленинский проспект», где к нему должна была подойти девушка и проводить к себе на квартиру.

В условленное время к нему действительно подошла… потертая несвежая женщина с казахским лицом и предложила ему пройти с ней на квартиру, где он выберет себе девушку по вкусу.

«Ну не с такой же шалавой трахаться», — тревожно подумал Володя, начиная понимать, что его воображаемый мир имеет мало чего общего с реальным, куда он нечаянно попал.

По настоянию казашки Володя купил в ближайшем ларьке пару бутылок пива для себя и девушки, после чего она отвела его во двор одного из домов неподалеку, и они вошли в неприметный заплеванный подъезд, на лавочке перед которым громко спорила компания пьяных мужиков.

Казашка позвонила в обшарпанную дверь на первом этаже, и она тут же открылась, пропустив долгожданных гостей внутрь неухоженной квартиры.

— Пройди на кухню, я тебе сейчас всех по очереди покажу, — велела она Володе, указав рукой в нужную сторону.

Володя прошел по коридору и очутился в лишенной уюта и мебели кухне, где была только закопченная газовая плита и заплеванная раковина в ржавых разводах.

Не успел он толком осмотреться, как зашла первая девушка, высокая и чернявая, назвалась Наташей и вышла.

Вслед за ней появилась и исчезла маленькая пухлая блондинка Ольга.

В заключение ему показали дородную девицу с выдающимися пышными формами, зад которой с трудом проходил в узкую кухонную дверь. Имя девицы было совершенно невероятное — Анжела.

Когда импровизированные смотрины закончились, казашка с неряшливым лицом спросила, кого выбирает Володя.

— Давайте Наташу, — огласил он свое решение и тут же был препровожден сутенершей в другую комнату.

Это оказалась такая же неуютная, как и кухня, обшарпанная каморка. Продавленный диван-кровать, застеленный застиранной серовато-сизой простыней, старенький ламповый телевизор, кресло и ветхий платяной шкаф — больше ничего в ней не было.

Вслед за Володей зашла выбранная им девушка и уселась на диван-кровать.

Воцарилась неловкая пауза, нарушить которую попытался Володя, произнеся сакраментальное:

— Платить надо сейчас или можно после?

— Лучше сейчас, — оживилась девушка. Она говорила с ярко выраженным южнорусским акцентом.

Володя достал пухлую пачку рублей, на которые заранее разменял стодолларовую купюру, и, отсчитав оговоренную ранее по телефону сумму, протянул девушке. Она, взяв деньги, тут же вышла, но пока Володя неловко засовывал пачку обратно в задний карман брюк, успела вернуться и, молча сняв с себя красную блузку и джинсовую мини-юбку, осталась в одном черном нижнем белье.

Девушка вновь уселась на диван-кровать. Темный силуэт ее загорелого тела отчетливо выделялся на фоне простыни. Володя быстро и молча скинул брюки, рубашку, трусы и, оставшись совершенно голым, подсел к девушке сбоку, слегка ее приобняв.

Проститутка, которая всё это время смотрела прямо перед собой, повернула голову в его сторону и раскосыми глазами, угольными, слегка шальными, взглянула на него первый раз в упор. По-прежнему ничего не говоря, но заметно волнуясь, Володя жестом попросил ее встать и затем снял с нее лифчик и трусы.

Он слегка сжал ее упругий зад. Теперь загорелое сильное тело девушки было прямо перед ним, а черная щетина бритого лобка — перед глазами.

Но, как ни странно, никакого плотского возбуждения Володя не испытывал. Даже наоборот, прежнее острое чувство полового возбуждения куда-то пропало, сменившись холодным и расчетливым любопытством, а что же будет дальше. Будто третий лишний сидел сейчас внутри Володи и отстраненно наблюдал, что же произойдет и как поведет себя подопытный кролик Кокин.

И хотя желание уже пропало, из жалости к своим деньгам и самому себе Володя принялся целовать тело проститутки, мять ей грудь и ягодицы, массировать ей лобок и промежность.

Тело девушки было плотным на ощупь, холодным и упругим, будто резиновым. От него резко специфически пахло чем-то искусственного: то ли пластмассой, то ли дезинфектором для унитаза, который обычно применяют в общественных уборных.

Этот характерный хлорно-импортный запах дезодорированной плоти вызвал в мозгу Володи сложный ассоциативный ряд чего-то постыдного. Как если бы он сел прилюдно какать днем посреди Красной Площади или начал онанировать в переполненном вагоне метро, демонстрируя всем эрегированный член.

Но сама мысль о том, что то, чем он сейчас занимается, с моральной точки зрения обыкновенного человека предосудительно, горячей волной протеста неожиданно захлестнула изнутри и вновь вызвала в теле плотское возбуждение.

Повалив девушку навзничь и пользуясь моментом, Володя постарался как можно быстрей, пока возбуждение не прошло, овладеть проституткой, и интенсивно совокуплялся с ней до тех пор, пока не испытал физическое облегчение.

Как только порыв похоти, так внезапно охвативший его, прошел, он сполз с девушки, которая всё это время безучастно лежала под ним с широко раздвинутыми ногами, растянулся подле на кровати и принялся внимательно ее разглядывать.

— Так тебя Наташей зовут? — наконец спросил Володя, стараясь получше запомнить черты ее некрасивого, но миловидного лица и продолжая при этом щупать почти автоматически ее невысокую, но упругую грудь.

— Да, Наташей, — даже не глядя в его сторону, еле слышно произнесла девушка, продолжая лежать на кровати в позе вытянувшегося во фрунт солдата: ноги вместе, руки по швам.

— Откуда ты сама такая-то?

— Из Белгорода.

— Так ты не из Столицы?

— Нет.

— А маму твою как зовут?

— Мамку? — Наташа так растерялась, услышав это, что повернулась всем телом к Володе, приподнялась на локтях и внимательно и настороженно посмотрела ему в глаза.

Поняв, что она не совсем правильно поняла вопрос, так как мамками на сленге проституток звали сутенерш, Володя уточнил:

— Ну мать твою, в Белгороде, как зовут, если не секрет?

— А, мать-то? — облегченно вздохнула девушка, вновь откинулась навзничь и равнодушно произнесла: — Валей зовут, Валентиной Петровной.

— А работает она кем?

— Работает-то? — снова удивилась проститутка и вновь, уже не приподнимаясь, а только слегка повернув голову, пристально взглянула на Володю черными глазами. — Инженером работает, начальницей смены на электростанции. А тебе какое дело?

— Да просто так. Ты не волнуйся, я просто для себя интересуюсь. Я, конечно, понимаю, что ты не столичный житель. Вот и интересно узнать, как здесь оказываются такие, как ты, из провинции.

— Да как оказываются, обыкновенно: у нас ведь работы нет, у народа денег мало, а здесь, в Столице, очень даже легко можно устроиться.

— А где ты так загорела?

— Да мы с девчонками в Серебряном бору отдыхали всё лето. Заодно и работали: мужиков там очень хорошо снимать.

— «Ни дня без палки», — пошутил Володя.

— Ага. Особенно хорошо на нудистском пляже, главное — правильно себя клиенту подать. Слушай, а ты сам-то кто будешь? Ты не особо на наших клиентов похож, не из озабоченных, да и девушка у тебя наверняка есть.

— Ну, я просто хотел сам попробовать, что это такое — любовь за деньги, — вдруг почувствовав себя совершенно раскованным, без всякого стыда поведал свои сокровенные мысли Володя. — Я об этом часто пишу, я писатель, но сам еще не пробовал.

— Так, может, тогда еще разик? А то твое время уходит, — предложила проститутка.

«Хотелось бы, да вот только не уверен, что снова получится», — с тоской подумал Володя, будто ему предстояло заняться невообразимо тяжелой и постылой работой, но, ничего не ответив, молча обнял и поцеловал девушку в губы, не дав ей дальше говорить.

И вновь, лаская Наташу, он испытал странное ощущение, что занимается любовью не с живым человеком, а манекеном: даже изнутри ее вагина была такой же сухой, холодной и упругой, как и остальные части ее дезодорированного тела.

В этот раз всё прошло еще быстрей и неприятней, чем вначале. К странным запахам и тактильным ощущениям примешался еще и вкус табака, который Володя ощущал, целуясь с Наташей. Вкус этот был настолько резким для некурящего Володи, что ему даже показалось, будто он целуется с собственным отцом, курильщиком со стажем, и щекочет языком родительское нёбо, проникая беспрепятственно в самые отдаленные уголки.

С этим ужасно скверным ощущением ненормальности совершённых половых актов Володя покинул притон жриц любви, на прощанье распив с Наташей пиво, предусмотрительно принесенное им с собой. И оно оказалось как нельзя кстати.

33

Начав экспериментировать, главное — не останавливаться на полдороги. Для чистоты опыта Володя посетил пять или шесть злачных мест, где, как ни странно, испытал совершенно не похожие на первый визит ощущения.

На пятый раз, когда волею судьбы он оказался в обществе двух лесбиянок, ему даже понравилось. Девушки устроили Володиному телу поистине ночь райскую греха, строго по рецептам маркиза де Сада изгоняя из него грех еще большим грехом, и утопили его и без того невеликую душу в океане незабываемых сладострастных ощущений, пробудив в нем интерес к нетрадиционным формам секса.

Когда у Володи закончились деньги, полученные ранее за статьи о любви в глянцевых журналах, платить за глянцевую любовь стало нечем. Волей-неволей пришлось сесть за письменный стол и начать снова сочинять, чтоб хоть как-то поправить финансовое положение.

Первая вещь, которая вышла из-под его пера, — маленькая двухсотстраничная повесть «Любовь с манекеном». Главный герой — молодой начинающий модельер из-за порыва ревности случайно убил свою девушку и заказал у знакомого таксидермиста ее чучело, чтобы заниматься с ним любовью. После каждого соития он создавал для любимой куклы всё новые и новые экстравагантные наряды, которые в конце концов его и прославили. История закончилась тем, что на пике славы модельер познакомился с известной фотомоделью, влюбился и начал ее страстно добиваться. Та ответила взаимностью, и у них завязался бурный любовный роман. Но физическая близость с реальной девушкой не смогла дать модельеру наслаждение, который он испытывал с чучелом убитой возлюбленной. Тогда он уже сознательно убил новую любовницу, бальзамировал тело во французских духах, которыми наполнил ванну в своей квартире, и занялся любовью с трупом фотомодели — на глазах, если можно так выразиться, у чучела своей первой пассии.

Вчерне закончив повесть, Володя тут же показал рукопись своему учителю и гуру Исааку Шварцману, желая как можно скорее услышать мнение человека, эстетическому вкусу которого полностью доверял. Учитель не заставил себя долго ждать, разбудив автора телефонным звонком среди ночи:

— Это гениально, Володя! Немедленно приезжайте ко мне на квартиру. Я вас познакомлю, пользуясь случаем, с очень хорошим издателем. И поторопитесь, а то весь коньяк мы выпьем, а шоколад съедим.

Володя, чувствуя, что ухватил удачу за хвост, а может, и пониже, уже через полчаса был у наставника. У того гуляла шумная компания: Лев Лурье, соавтор Шварцмана, и некий Мамука Хуяшвили, владелец известного издательства альтернативной литературы с броским названием «Инферналь-пресс». Компания была чисто мужской и при этом сильно подвыпившей. Литературные критики и издатель разговаривали исключительно нецензурно, каждое бранное слово запивали смачной порцией коньяка и закусывали лимоном и шоколадом.

Налив Володе для начала добрую порцию коньяка и заставив под крики «Пей до дна, пей до дна!» ее проглотить, компания принялась чествовать молодого автора, не скупясь на похвалы, называя его новым Достоевским новой русской литературы и проча славу первого литератора страны.

— Главное, Володенька, для начала правильно издаться, — глубокомысленно поучал Володю, который начал хмелеть, Шварцман. — И Мамука тебе поможет. Правильно организуем рекламную кампанию твоему имени, пару скандальных статей в прессе тиснем — и всё в ажуре, попадешь в обойму востребованных. Публика, Володя, как стадо баранов. Или, лучше сказать, стадо вечно голодных свиней. Сожрут всё, что дадут. А если пообещать что-нибудь вкусненькое, к тому же и жареное, с душком — сразу слопают и даже не поймут, чем их накормили.

Наша основная задача, как, впрочем, и любого нормального литератора, — диктовать массе ее вкус, заставлять ее глядеть на мир нашими глазами и говорить о любви и жизни нашими словами. Мы торгуем жизнью взаймы. Любой читатель на время становится нами, погружаясь в мир фантазмов, которые мы создаем. Чем необычайней и болезненней описанные чувства — тем востребованней мы у тех, кто на них не способен, их боится, но тем не менее хочет испытать.

— Знаете, Володя, — обратился вдруг к Кокину Лурье, протянул ему пол граненого стакана коньяку и продолжил: — Современные люди похожи на поумневших Адама и Еву в раю. Они понимают, что запретный плод им есть нельзя — иначе изгнание, но в то же время не прочь узнать, какой же он на вкус. Хотя бы с чужих слов, хотя бы чужими руками — но прикоснуться к запретному плоду, погладить по шершавой, гладкой кожице, испытать эффект присутствия — согрешить, не греша. Это ли, друг мой, не самый сладкий грех — согрешить умственно, но не физически?

Мамука, не вступая в разговор, внимательно разглядывал Володю.

— Это так верно, Володенька, ох как верно, — тяжело вздохнул Шварцман, затем залпом выпил рюмку коньяка, поморщился и, не закусывая, печально продолжил: — Мы с вами, друзья, торгуем иллюзиями. Иллюзиями греха, праведности, лжи, правды, любви, ненависти — иллюзиями всего, что составляет обыденную жизнь. Правда именно в этом. Мы живем в обществе, в котором счастье — норма. Мы сыты, здоровы, мы, в принципе, если не зарываться, можем удовлетворить любые насущные моральные и физические потребности.

А умных людей это раздражает. Ежедневное счастье пресыщает, хочется испытать нечто другое, прямо противоположное. Но заметьте, Володенька: только испытать! Наше общество достигло поистине невиданных высот. Скажем, во времена Средневековья человек, даже знатный, не всегда был сыт, не умел читать, мог запросто отдать концы от любой простуды. Я уж молчу о личной гигиене: и мужчины, и женщины смердели, как мокрые псы. А что сейчас? Любой современный лох живет лучше, чем средневековый король Франции или Государь всея Руси. Все сытые, обутые, образованные… Прогресс налицо. По нормам средневековья все счастливы, а по нынешним — нет. Жить стало невкусно! Поэтому, Володенька, мы с вами — те кудесники, кто перышком искусства щекочет горло пресыщенного современного общества, заставляя его вновь возбуждаться при мысли, что оно еще не все удовольствия испытало и не всё в этой жизни перепробовало. А в вас, Володенька, с вашим необычайным даром самоанализа и самокопания, с вашей богатой фантазией, я чувствую большую потенцию к таким формам самовыражения, которые заставит общество о вас говорить. Это как минимум, а как максимум — боготворить вас или ненавидеть, что, по-моему, одно и то же.

— Дзалиан карги! Ну так випьем жэ за талантлывого русского парня Валоду! — с ярко выраженным грузинским акцентом предложил издатель, неожиданно прервав плавную и размеренно журчащую речь Шварцмана. — Штоб его пэрвая повэст принёс мнэ хароший дэньги, а эму — хароший ымя, штоб оно было эцклюзывным ымэнэм автора, ыздающэгося только в моем издатэлствэ.

— За вас, Володенька, за вас и за вашу дружбу с Мамукой, — хором произнесли Шварцман и Лурье. Все весело чокнулись и залпом выпили содержимое своих рюмок и стаканов. От коньяка Кокин, не привыкший к большим дозам алкоголя, совсем захмелел и, запинаясь, спросил Хуяшвили:

— Скажите, Мамука, а почему у вашего издательства такое странное название — «Инферналь-пресс». Вы что, в чертей верите?

— Ха-ха-ха, — раскатисто рассмеялся издатель, красноречиво перемигнувшись со своими приятелями-собутыльниками, а затем с загадочным видом поднял палец вверх и, еле сдерживая смех, произнес:

— Ми ар вици! Патаму шта я чертов ыздатэл. Ия пакупай, как Мэфыстофэль, маладой Фауст и на этам дэлай нэплохой гэшэфт. Дагаварымся о цэна — куплю и тэбя. Ауцилеблад исэ гавакетэб!

34

Мамука Хуяшвили стал издателем не так уж и давно, всего пару-тройку лет назад, но по меркам страны, живущей в переходное время, это достаточно большой срок. Даже Рокфеллер за такое время мог бы разориться на издании книг и кануть в небытие.

Если это и не случилось, то только потому, что в основном Мамука производил и распространял не книги, а марки (почтовые, со слоем ЛСД на обратной стороне), которые очень успешно сбывал в столичных дискотеках и ночных клубах через сеть своих дилеров, которые в основном работали диджеями.

На издание книг его натолкнуло одно любопытное обстоятельство: на сленге наркоманов книжкой зовется чаще всего пакетик с наркотиком, а иногда — сам наркотик. Мамуку друзья в шутку прозвали издателем за торговлю книжками с кокаином. Прозвищем он необычайно гордился.

Однажды на вечеринке в только что открывшемся новомодном клубе, на которую собрались все сливки столичного бомонда, приятель Мамуки, музыкант, представил его известному еще с советских времен поэту N, почти классику русской литературы, как «крупного издателя очень качественных книжек».

Фраза была двусмысленная — но только для знакомых со сленгом дискотек. Поэт же понял ее слишком буквально и как клещ вонзился в бедного грузина, предлагая эксклюзивные права на издание своего полного собрания сочинений.

У простодушного, большеротого, с азиатскими скулами поэта была врожденная, почти инстинктивная способность подлизываться к людям, от решений которых зависела его дальнейшая судьба. Только благодаря этому феноменальному таланту он оказался в обойме авторов времен застоя развитого социализма, которых печатали. Хотя содержание его поэм напоминало скорее винегрет из Библии и Маркса, нежели правильные стихи советских поэтов, основным содержанием которых была здоровая лирика и оголтелый парт-патриотизм.

Но если во времена застоя, при полном дефиците духовных и материальных благ любое предложение рождало спрос, поэт N был востребован и приправлял пряностью своих стихов пресную похлебку жизни, то в обществе рыночных отношений он стал никому не нужен. Успешный внешне, поэт вместе с тем чувствовал себя довольно неуютно, так как его уже несколько лет не печатали.

Он почти в полном одиночестве жил безвылазно на своей переделкинской даче, почти ничего в последнее время не писал, потому что не знал, о чем ему говорить в обществе, оглохшем от криков рыночных торговцев и шлюх от искусства, которые предлагали все радости мира любым желающим по демпинговым ценам постперестроечной эпохи.

Общество засуетилось. На него неожиданно обрушились обломки прежнего государственного здания, которые нещадно перестраивали новые владельцы. Но хлипкое здание от их работ не становилось прочнее, а скорее разрушалось. И все были заняты вопросом, как выжить, нежели его прежним вариантом — как жить.

Сначала поэт N посчитал, что это временно и неудачное госстроительство закончится так же скоро, как и началось, всё вернется на места, как бывало и раньше, поэтому для него самое разумное — переждать. Но бурная деятельность идиотов, дорвавшихся до власти, явно затягивалась, а пауза, которую решил выдержать поэт, грозила перерасти в полное молчание. Перед ним отчетливо замаячил призрак всеобщего забвения, поскольку в последнее время почти все редакторы литературных журналов сменились, и всё чаще поэту N приходилось объяснять, кто он такой, новым головорезам, прежде чем заговаривать о публикации.

Тогда-то и родилась у него идея выпустить собственное собрание сочинений, чтобы положить им некий конец своей творческой деятельности.

— Я буду первым поэтом в истории, который в зрелом возрасте добровольно отказывается дальше писать стихи. Первым, кто сам публично заявит о творческой смерти, — утешался N, изо дня в день обдумывая триумфальность своего ухода.

Но никто не хотел его публиковать, а тут вдруг такая удача: он знакомится с живым издателем, да еще и качественных книг! Наверно, никогда больше в жизни никому до этого не известный грузинский беженец из Абхазии Мамука Хуяшвили не слышал столько комплементов в свой адрес от человека, бывшего на порядок выше его и в культурном, и в социальном табеле о рангах.

Честолюбию грузина льстило, что «птица говорун» — так он про себя сразу окрестил поэта — пел ему на ухо, что он самый умный и талантливый из всех, с кем он до этого встречался. Горячий грузин оказался падок на лесть и искренне пообещал, что поэта опубликует. Дело оставалось за малым — организовать реальное издательство, а для этого требовался знающий человек.

И такой человек нашелся: Лев Давидович Лурье, уроженец города Тбилиси, который в конце семидесятых перебрался в город-герой Столицу и обрел местную прописку и членство в редколлегии одного из толстых литературных журналов. Дядя Лурик, как за глаза звал его Мамука, был троюродным дядей грузина по материнской линии. Многочисленные родственники Хуяшвили, включая и его самого, раньше всегда останавливались на квартире у Лурье, когда бывали проездом из Тбилиси в Тбилиси в Столице.

Когда Мамука обратился к дяде со столь неожиданной просьбой — организовать для него персональное, как выразился племянник, издательство, — то дядя вначале просто не поверил, решив, что дальний грузинский родственник его разыгрывает. Когда же настойчивость Мамуки была подкреплена личной встречей и очень крупной суммой денег в иностранной валюте, сомнения Льва Давидовича отпали сами собой, и он развернул поистине титаническую административную деятельность.

Для начала арендовал у своего же журнала, в редколлегии которого до сих пор работал, несколько комнат на первом этаже здания, в которых разместил несколько обшарпанных письменных столов и стульев, а также симпатичную секретаршу.

Обязанности девушки в основном состояли в том, чтобы отвечать на случайные телефонные звонки и варить кофе для Лурье и его гостей. Иногда ей, правда, приходилось оказывать Льву Давидовичу и кое-какие услуги интимного характера, так как темпераментный грузин, несмотря на свой не очень молодой возраст, жену и взрослых детей, не мог позволить, чтобы симпатичная девушка, работающая под его началом, не принадлежала ему хотя бы иногда. Взамен секретарша получала дорогие подарки и неплохие премиальные к своей более чем скромной зарплате, поэтому вторую, негласную часть обязанностей воспринимала как обыкновенную сверхурочную работу, к тому же куда более приятную и выгодную.

Издатель — это скорее диагноз, нежели профессия. Всякий, кто начинает всерьез заниматься издательским делом даже скуки ради, мало-помалу втягивается настолько, что не мыслит себя более вне профессии. Литературный критик, который к тому же всю сознательную жизнь работал в литературном журнале, получив рычаги воздействия на реальный литературный процесс, просто безумеет. У него развивается комплекс Бога. Критик убежден, что только он — действительный творец имен и судеб, литературных направлений, единолично диктует публике ее вкус, ее пристрастия, железной рукой пастыря направляя своих бестолковых овец на те пажити Адрастеи, что ему самому приглянулись.

Лев Давидович не был исключением, поэтому немедленно сформированный им издательский портфель состоял исключительно из его друзей или же авторов, творчество которых ему самому было близко. Как это ни парадоксально, но в число намеченных публикаций не попал поэт N, ради которого Мамука Хуяшвили и организовал издательство.

Когда племянник через полгода приехал к дяде в офис посмотреть, как тот распорядился его деньгами, то сначала просто не поверил, что деньги были потрачены столь бездарно. Вместо полного собрания сочинений поэта N ему предъявили полтора десятка сигнальных образов книг никому, кроме его дяди, не известных авторов, в гениальности которых тот был уверен.

Взбешенный Мамука начал немедленно орать на Лурье. Когда его рев наконец превратился в более или менее связный набор слов, дядя наконец уяснил, что отныне не он, а его племянник будет сам руководить издательством.

Первый же конфликт вышел из-за названия, под которым Лев Давидович зарегистрировал издательство. Он, человек высоко просвещенный и не лишенный чувства юмора, планировал в будущем публиковать только книжки «о любви», потому выбрал имя «Эротосфен». Тем самым Лурье изящно намекнул, с одной стороны, на греческого философа Эратосфена, который создал знаменитое «решето» и просеял через него все натуральные числа, с другой стороны — на древнегреческую музу Эрато, покровительницу лирической поэзии, а с третьей — аж на самого бога Эрота, символа любви, одной из древнейших первобытных сил в природе.

Мамука поинтересовался, почему издательство называется столь странно. Получил от дяди подробные объяснения, изложенные выше. Лаконично сформулировал свое мнение по данному вопросу, назвав Лурье старым мудаком и пиздострадальцем, а «Эротосфен» посчитал более подходящим для ночного гей-клуба, нежели для вывески своего издательского дома.

— Ара! Да мэня же всэ засмэют, мужики уважат пэрэстанут!.. — еле сдерживая ярость и слезы, почти стонал племянник, приправляя скудную речь обильными порциями матерных слов.

— И как же ты хочешь назвать свое издательство, дзамико? — вынужден был поинтересоваться дядя, чувствуя, что с племянником ему лучше не спорить, если он сам хочет остаться в издательском бизнесе.

— А шорт его знает как, я же нэ пысатэл. Но названые должно быт шэртовски броским и в то же врэмя простым. Штоб сразу было выдно, што у мына нэ люди, а шэрти кныжки пэчатают, што у мына сыла просто адская в руках!

— Дзамико! Ну и назови издательство адской кухней! Ты же на ней наркотики выпекаешь, а не книжки! Или «Инферналь-пресс», например. А для наглядности символом сделай бесенка, чтоб все знали, откуда у твоих книг ноги растут, — раздраженно возразил Лев Давидович, но неожиданно для себя попал в самую точку.

— Ра тмка унда! Так это же сафсэм другой дэло! — почти заорал от восторга Мамука, чуть ли не захлопав в ладоши от избытка чувств. — Вэд можешь же, дядя, кагда захочэш! Так и назовем. Йясна и хлестка — ыздатылства «Инфэрналь-прэсс». Да, кстати… Што значит слов «инфэрналь»? Надэюс, это не ругатэльство, нэ кличка для опушшэнных или пэдэрастов?

35

В жизни порой встречаются очень странные люди. Они наделены настолько необычными качествами, что, как правило, большинство или отказывается верить, что такие люди бывают, или же считает эти аномалии ловким трюком, чудачествами, которыми они дурачат наивную публику или же, что хуже, самих себя.

Тем не менее, вопреки расхожему мнению скептиков, феномен в человеческой природе всё же существует. И одним из этих феноменов был Лев Давидович Лурье.

У Лурье был врожденный нюх на женщин, как у парфюмера — на ароматы. По запаху он определял, как себя чувствует женщина и даже что она думает. Зайдя в комнату и лишь поведя носом в сторону ближайшей представительницы слабого пола, которую он до этого ни разу не видел, Лев Давидович уже твердо знал всё о ней, о ее привычках, о том, что она думает и чего ей больше всего сейчас хочется.

Способность точно распознавать по запаху мысли женщины была рудиментарной частью природы Лурье, которая досталась ему от предков. Дело в том, что дедом Лурье был гомункул, которого вывели в результате скрещивания женщины и павиана в Сухумском обезьяннике на заре советской власти.

К сожалению, в истории нашей страны появлялись свои профессора Преображенские — не литературные, а вполне реальные персонажи. Одним из таких новаторов от науки был Франс Августович Лурье, профессор Северо-Столичного университета. В двадцатые годы XX века он предложил и поставил эксперименты по скрещиванию человека и обезьяны, чтобы вывести новую породу людей — homo bestia, что в переводе с латинского звучит как человекозверь.

Советской власти, разумно предполагал профессор, человеки разумные были вовсе не нужны. Требовались скорее скоты для тяжелой работы — строить рай на земле для человекобогов, под каковыми в то время подразумевалась верхушка партии большевиков. Самим же профессором двигало обычное любопытство, которое еще Аристотель назвал причиной возникновения науки. Франсу Августовичу отчаянно хотелось знать, а где же проходит грань между человеком и зверем и можно ли двигать эту границу в ту или иную сторону и ей управлять.

Идеи безумного физиолога в правительственных кругах активно поддержал Луначарский, выделив ему из бедного бюджета своего комиссариата крупную сумму денег на заграничных обезьян. Именно так и возник Сухумский питомник, из стен которого вышел в дальнейшем род Льва Лурье.

В Индии купили двадцать павианов, десять женского и десять мужского пола, и в 1922 году доставили в Сухуми, где подготовили всё к приезду долгожданных гостей. Павианы оказались на редкость ручными, так как представитель советского торгпредства не купил диких обезьян, а тихо экспортировал «на дело мировой революции» пару десятков особей из бомбейского храма, посвященного местному обезьяноподобному богу Хануману.

Когда профессор обзавелся ручными павианами и мог начать эксперименты, возник закономерный вопрос, где взять людей для исследований. Не все же согласятся совокупляться с обезьянами, даже если за это хорошо платить. Тем не менее, решение, по-советски оригинальное, нашли: «человеческий материал» набрали из деклассированных элементов местного общества, взамен пообещав полную амнистию за совершённые ранее преступления.

Из группы добровольцев особенно выделялись двое: местная проститутка Нино Сосувсехуия и печально известный душегуб и разбойник Абдулла Насралла, родом откуда-то с ближнего Востока. Они предались совокуплению с павианами столь страстно и интенсивно, что профессор только диву давался. Вообще порой остается лишь удивляться, насколько низко готов пасть человек ради корысти и собственной выгоды.

Ровно через год профессор получил первые результаты, природу которых понял не сразу. Во-первых, между павианами и людьми установились семейные отношения: каждый член стаи сожительствовал с конкретным человеком. Во-вторых, обезьяны зорко следили друг за другом и людьми и жутко ревновали своих избранников к остальным членам стаи. В-третьих, в поведении павианов наметился некий прогресс. Они стали подражать партнерам, одеваться и пользоваться средствами личной гигиены, жить в комнатах. В-четвертых, люди, напротив, от одежды и средств гигиены отказались, предпочитая безвылазно сидеть в клетках и вести себя, как их четверорукие собратья.

Итак, Франс Августович Лурье пришел к парадоксальному выводу: обезьяны очеловечивались, а люди обобезьянивались!

Но это было только начало. Через пару лет от самки павиана и женщины-добровольца профессор наконец-то получил первый приплод. Обезьяна по кличке Ада, «жена» разбойника Абдуллы, родила девочку, а бывшая проститутка Нино — мальчика от павиана по кличке Азазель.

Новорожденных поместили в особый инкубатор, сооруженный специально для них, мальчика назвали Адамом, а девочку Евой — с намеком, что они станут родоначальниками новой, улучшенной расы людей.

Новорожденные, как ни странно, от обычных младенцев отличались мало, разве что их задницы были ярко-красными, а на груди росли густые рыжие волосы. К Адаму и Еве приставили двух кормилиц из местных женщин. Вполне возможно, через пару десятков лет, когда бы дети выросли, весь мир узнал бы о сенсационных результатах эксперимента профессора Лурье. Но на Франса Августовича и его научный проект неожиданно обрушилась череда несчастий. В одну прекрасную южную ночь профессора арестовали и позже репрессировали как иностранного шпиона, а его проект немедленно закрыли: и людей, и обезьян выпустили на волю, а недвижимое имущество питомника передали в ведение другого комиссариата.

Одичавшие люди и очеловечившиеся обезьяны разбрелись по окрестным горам и, как гласит местное преданье, присоединились к одной из многочисленных горных народностей, усвоив местную речь и местные традиции. Первенцев же с громкими библейскими именами их кормилицы забрали к себе на воспитание. Никто ничего не знал о необыкновенном происхождении Адама и Евы, за исключением их попечительниц, но те благоразумно предпочитали молчать, чтобы не будить демонов прошлого.

В метриках Еву записали под фамилией отца, а Адама — под фамилией профессора. Так и стали они Евой Насралла и Адамом Лурье. Когда дети выросли, Еву отдали замуж за местного фотографа Акакия Порнографию, а Адам устроился работать электриком в районный дом культуры.

Дальше их пути разошлись: Ева осталась в Сухуми, а Адам уехал в Тбилиси, где сделал головокружительную карьеру актера-комика, став одним из корифеев грузинского театра. В нем неожиданно открылись необыкновенные способности передразнивать людей, мастерски пародируя человеческие повадки. При этом Адам пользовался исключительным успехом у женщин, поскольку умел чувствовать, что они хотят от него. Благодаря этой врожденной способности он женился и умер, причем почти одновременно. Адам влюбился в примадонну своего театра Сару Поцак, жгучую еврейскую красавицу, которая была старше его на двадцать лет, и опрометчиво женился на ней, отвергнув чувства другой своей любовницы, жены парторга театра Тамары Ландо, чем спровоцировал ее написать на бывшего любовника и более удачливую соперницу донос в органы НКВД.

«Молодую» актерскую семью вскоре арестовали, а единственный сын Адама и престарелой еврейки остался на воспитании у ее родителей, Абрама Соломоновича Поцака и его жены Рахили Изральевны, урожденной Шмок. Они души не чаяли в единственном внуке: он был последним, что осталось от их исчезнувшей дочери, которую они больше так и не увидели.

Мальчик жил в мирной тбилисской еврейской семье, где почиталось хорошее знание русской литературы и полная лояльность существующему политрежиму. Вместе со страной маленький Давид пережил голод и лишения Великой Отечественной войны, послевоенные трудности и эпоху борьбы с космополитизмом.

Он поступил на филфак Тбилисского университета в 1958 году, когда духовная жизнь страны бродила и бурлила: началась «оттепель». Для молодых русских авторов то время было поистине золотым: разрешили открыто говорить о том, что ранее было запрещено партией, то есть почти обо всем, что ежедневно случалось в мире.

Давида, правда, это не очень интересовало, поскольку он очень хорошо усвоил уроки деда и интересовался творчеством только Пушкина и его друзей-лицеистов. На втором курсе университета он очень удачно женился на застенчивой грузинской княжне Сулико Гамарджопа, и у них вскоре родился сын, которого счастливый отец назвал Львом — в честь великого Льва Толстого.

Молодой студент, ставший отцом, ждал, что сын оправдает его честолюбивые ожидания и будет всемирно известным писателем. Для этого Давид заставлял беременную жену каждый вечер читать вслух «Войну и мир», чтобы сын еще в утробе матери приобщился к подлинной литературе.

Фантазия маленького Льва оказалась поистине дьявольской: с раннего детства он начал проявлять удивительные способности и на редкость легко для ребенка сочинял стихи и сказки.

Казалось бы, будущее молодого вундеркинда было ясно и светло. Но тут, как это часто бывает в жизни, всё круто изменилось. Лев рос, и в его поведении стали проявляться просто зверские черты характера. По всей видимости, сказалась дурная наследственность дедушки Адама. Во-первых, вундеркинд стал агрессивным и постоянно дрался со сверстниками, хотя, хлипкий, частенько проигрывал в драках, и его избивали до полусмерти. Во-вторых, Лев имел не по-детски развитое чувство юмора и передразнивал воспитателей и воспитательниц, отчего учителя еще в начальной школе терпеть его не могли. В довершение ребенок стал патологически похотливым: еще с детского садика полюбил подсматривать за девочками, как они справляют нужду или переодеваются.

Эта адская смесь таланта и патологии приводила родителей Льва в отчаяние, так как сводила почти на нет шансы ребенка выбиться в люди.

Тем не менее, годам к двенадцати его поведение вдруг снова необыкновенно переменилось. Лев, как в раннем детстве, вновь стал послушным и внушаемым и, к удивлению многих, блестяще окончил школу с серебряной медалью — с единственной четверкой по алгебре в аттестате зрелости. Мало того, он, еще учась в школе, начал печататься в газетах и даже опубликовал подборку своих стихотворений в мало кому известном региональном журнале для молодежи. Так что никто не удивился, когда Лев поступил, как и его родители когда-то, на филфак Тбилисского университета, на котором его отец к тому времени был старшим преподавателем кафедры и читал студентам лекции о Пушкине и его эпохе.

Именно учась в университете, Лев Давидович наконец-то открыл в себе бесценный, как он сам считал, дар чувствовать, чего хотят женщины, и пользоваться им себе во благо.

Впервые он ощутил его в Абхазии летом 1975 года, когда гостил у своего двоюродного дяди по материнской линии Лазаря Хуяшвили. Лев очень хорошо запомнил тот день — 2 августа. Он был со своей теткой в саду и вдруг ясно почувствовал, что она думает: в легком запахе пота, который исходил от ее дебелого тела, ясно стал проступать кислый аромат холодного белого вина. Лев быстро сходил в дом и, спустившись в подвал, нацедил из огромной черной бочки стакан белого вина, затем вернулся в сад и протянул его тетке со словами: «Как вы и просили», чем поверг ее в полное недоумение.

Оказалось, что она действительно пять минут назад подумала, что в саду очень жарко, хорошо бы выпить холодного винца, но вслух это не произносила. Первая удача с запахом желания натолкнула Льва на мысль, что это не случайность, а закономерность, которую ему нужно исследовать в себе и других.

В тот же вечер он получил такую возможность. К ним в гости пришел сослуживец его дяди, крупный мускулистый мужчина лет сорока, при виде которого тетка вдруг стала кокетничать, и от нее потянуло чем-то едко сладким, отдаленно напоминавшим запах привокзального туалета.

Лев Давидович был готов поклясться, что тетка жаждет отдаться этому незнакомцу. Застолье затянулось допоздна, и гостя оставили ночевать в доме, постелив ему на террасе, рядом с комнатой, в которой жил племянник.

В середине ночи Лев проснулся от того, что услышал скрипы и шорох снаружи. Он тихонько встал и незаметно выглянул в окно, выходящее на террасу. Увиденное его ничуть не удивило: тетя и незнакомец на собачий манер интенсивно совокуплялись, при этом стараясь не очень шуметь, чтоб не разбудить спавшего на верхнем этаже хозяина дома.

36

Поняв, что по запахам человеческих тел можно догадаться, как себя чувствуют люди и чего они хотят, Лев Давидович получил в распоряжение невиданное преимущество: при общении он мог предугадывать желания и мысли собеседника или подстраиваться под чужое настроение.

К сожалению, как вскоре обнаружил Лев, дар его был однобоким. Он ясно чувствовал желания только женского пола, а мужчины пахли одинаково дурно: мокрой псиной с разной интенсивностью. Отчего у Льва появилось стойкое ощущение, что все они хотят лишь совокупляться, только одни больше, а другие меньше.

Но и этих способностей ему хватало сполна, чтобы успешно начать завоевывать окружающий мир. Ведь не случайно один из древних мудрецов сказал: «Завоюй любовь женщин — и они отдадут тебе взамен всё, чем владеют, — то есть весь мир», намекая, видимо, что движущая сила в карьере любого мужчины — его умение завоевывать симпатии жен сильных мира сего.

Остаток летних каникул Лев изучал, что значат те или иные запахи женщин и как он может воспользоваться этим, чтобы добиться их расположения. С местными девушками, абхазками и грузинками, встречаться было опасно из-за неминуемой угрозы женитьбы со стороны их родителей. Так что он решил попытать счастья среди многочисленных курортниц, до середины сентября заполняющих городской пляж.

«Совершенно случайно» он познакомился с двумя русскими девушками-студентками, закадычными подругами из Столицы, темненькой и светленькой. И уже через месяц узнал всё о них и об их желаниях и тайных страстях. Худая брюнетка Тамара была страстно влюблена в Клаву, склонную к полноте чувственную миловидную блондинку, которая, хотя и отвечала подруге взаимностью каждую ночь, втайне мечтала познакомиться здесь, на южном курорте, с каким-нибудь страстным грузином и испытать утехи восточной любви, включая ее самые экстремальные формы.

Днем, лежа на топчане в тени пляжного зонтика, Клава буквально благоухала похотью (и насыщенность запаха была сравнима с амбре пляжного туалета), постоянно примеряя всякого проходящего мимо взрослого мужчину восточной наружности и мысленно представляя себя в его объятьях.

Ее застенчивая подруга Тамара, наоборот, предпочитала лежать на солнце, подставляя горячим лучам худые хрупкие плечи, и тихонько наблюдала за своей любовницей, не сильно, но ровно испуская волны еле уловимого запаха миндаля и карамели в ее сторону. Общаясь с ними, Лев ясно понял, что женская любовь может пахнуть по-разному. Любовь женщины к женщине имеет нежный, сладкий аромат персика, к мужчине — сильно отдает мускатным орехом; когда женщина думает о детях, то пахнет горячим молоком, а когда о родителях — жженым сахаром и какао.

Мало того, оказалось, что на желания женщин также действуют погода, времена года, сила ветра, перепады давления, месячные и много еще чего: в общем, чертова уйма обстоятельств, знать о которых обыкновенному мужчине не дано, отчего он всегда воспринимает женское поведение как нечто аномальное, хотя сами женщины, конечно, так вовсе не считают.

Вначале столичные девушки хотя и доброжелательно, но несколько пренебрежительно относились к маленькому, невзрачному провинциалу-студенту, который ежедневно составлял им компанию на пляже и любезно покупал им мороженое и газированную воду (на большее у Льва тогда просто не было денег). Но постепенно, слово за словом, предугадывая каждое их желание, он сумел настолько расположить к себе подружек, что Клава и Тамара стали относиться к нему, как к давнишнему приятелю, не стесняясь при нем сплетничать о себе и столичных знакомых.

Их разговоры, безусловно, Льва тогда не интересовали. Интересовали девушки сами по себе. Его шансы на взаимность с их стороны были близки к нулю, и он это ясно понимал. Но всё равно было интересно впервые испытать силы на любовном фронте: получится ли завязать хотя бы с одной курортный роман — или даже знание о том, чего хотят девушки, не поможет.

Как ни странно, но своей цели неопытный юноша добился очень быстро и без особого труда. Он просто рассорил девушек, сыграв на ревности Тамары: познакомил Клавдию со своим другом Гиви, атлетически сложенным пловцом-спасателем местной лодочной станции.

Потом Лев овладел и той, и другой. Для Тамары нашел верные слова утешения в нужное время, когда она остро переживала измену подруги. Она отдалась ему из благодарности, почти по-матерински целуя и лаская его и желая этим как бы отомстить неверной любовнице, изменой ответив на измену. А Клавдию соблазнил, когда той надоел Гиви, совершенно никудышный любовник, а с Тамарой она еще не успела помириться и желала простой физической близости с любым, кто бы имел смелость ей ее предложить. Таким счастливцем оказался Лев, безошибочно унюхавший ее желания, благо для него это уже стало делом техники. Он самым галантным образом пригласил Клавдию в ресторан, одолжив денег у тетки, а затем привел на ночной пляж, уговорил искупаться голышом и прямо в море занялся с ней любовью.

В общем, как бы то ни было, после летних каникул, вернувшись домой и в университет, Лев Давидович решил отбросить всякую мораль и стать убежденным дарвинистом. Из летнего опыта он сделал вывод, что человек действительно произошел от обезьяны и что он всего-навсего животное, как и остальные приматы. А любовь мужчины и женщины — это не более чем физиологический процесс, природная потребность организма, для удовлетворения которой люди по глупости готовы идти на всё. Женщин же Лев отныне рассматривал как предметы первой необходимости, с помощью которых он может сделать свою жизнь удобней.

Середина семидесятых годов была золотым временем самиздата. В рукописях на еле различимых копиях по рукам ходила лучшая литература Запада и Востока, в том числе и та, что в дальнейшем получила название «эротическая». Тогда же этих тонкостей никто не знал, как никто не разбирался в СССР в марках джинсов или сортах жевательной резинки. И набоковская «Лолита», и солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ» ценились читателями семидесятых одинаково: ведь они говорили о том, о чем тогда запрещали говорить.

Из всего беспечно прочитанного Львом в то время больше всего ему запали в душу только три книги: набоковская «Лолита», а также две вещи Генри Миллера: «Тропик Рака» и «Тропик Козерога».

Если книга Набокова поражала мастерством языка и нездоровым, почти физиологически отталкивающим психологизмом описываемых сцен, то текст Миллера, наоборот, подкупал искренностью, теплотой и полной свободой от моральных ограничений, позволившей автору добиться поразительной легкости изложения мыслей.

Вообще, все писатели делятся на две категории. Одни пишут и зарабатывают на этом деньги, для других же писать — потребность, а не профессия. Для первых успех — это точный расчет, а для вторых — чистая случайность. Но при этом первые вынуждены говорить только о том, о чем люди хотят услышать, а вторые пишут только о том, что интересует их самих.

Лев, безусловно, хотел бы принадлежать к числу вторых, но жить как первые. Свобода от мнения читателя и государства — это приятно, но она всегда — и особенно в то время — гарантировала полную нищету и постоянную жизнь взаймы. Зарабатывать на жизнь пришлось бы фарцовкой, или временной работой в литчасти какого-либо заштатного театра, или в штате никому не известного республиканского издательства, корпя над книгами об особенностях разведения чая в особо неблагоприятных климатических районах.

Лев отчаянно хотел писать, как Генри Миллер. Он мог это делать, и ему это нравилось. Но реализовать безумную мечту было совершенно немыслимо. Кто напечатает такое? Еще и донесли бы кому надо со всеми вытекающими последствиями. Писать же в стол человеку семнадцати лет от роду просто невозможно. В этом возрасте надежды юношей питают, заставляя их делать те или иные поступки, ошибками и их исправлением закладывать фундамент будущей карьеры.

Единственное, что оставалось Льву, — постоянно ограничивать свое творчество, маскируясь под модные тенденции и темы времени. И не безуспешно: его работы заметили и начали публиковать даже в крупных молодежных журналах. Правда, в разделах типа «Дебют» или «Новые имена», давая максимум полтора листа. Но по тем временам и это был большой успех. К тому же он позволил Льву Давидовичу Лурье, еще студенту пятого курса, стать членом молодежной секции Союза писателей Грузии, к несказанной радости родителей.

Завершающим штрихом успешной карьеры молодого филолога и писателя одновременно стала его неожиданная женитьба на столичной девушке и переезд на ПМЖ в Столицу. Дальние родственники его семьи из солнечной Абхазии, разумеется, тут же взяли за правило приезжать к нему и гостить по полгода, начиная с декабря, торгуя мандаринами и гвоздиками на одном из центральных рынков. Как ни странно, но молодая жена Льва Давидовича (та самая Клавдия, с которой он когда-то познакомился на пляже) ничего против не имела: ей нравились мужчины восточной наружности, волосатые и темпераментные, от которых пахло пряностями и цитрусовыми.

Жили они с женой в отдельной двухкомнатной кооперативной квартире, которую дочери купили родители: Семен Маркович Суходрач, начальник строительного управления одного из союзных министерств, и Раиса Максимовна Рукоблуд, главный бухгалтер текстильного комбината «Красные носки». Так что, по молодости лет и бездетности, чета Лурье вполне обходилась одной комнатой, другую сдавая темпераментным родственникам Льва за пару десятков рублей в месяц.

Любимым развлечением Льва Давидовича тогда было подглядывать за женой, в то время как она совокуплялась с его многочисленными родственниками. Он нарочно заранее звонил ей с работы и предупреждал, что придет очень поздно, а затем тихонько пробирался в квартиру, прятался в соседней комнате и подсматривал, как жена изменяет ему с очередным родичем, тщательно записывая ее разговоры и звуки, которые она при этом издавала.

Ему нравилось наблюдать, как многочисленные мужчины пытались подобрать отмычки к дверцам блаженства его жены, ключ от которых тихо покоился в его штанах. Именно тогда Лев впервые близко познакомился с Мамукой Хуяшвили, своим троюродным племянником, причем при очень комичных обстоятельствах.

37

Генеалогия Мамуки Хуяшвили заслуживает того, чтобы вкратце о ней рассказать. Он был единственным сыном престарелого Лазаря Иосифовича и молодой Суфико Акакиевны, урожденной Порнографии, отца которой, пляжного фотографа, Лазарь знал с самого своего детства.

Мать Суфико умерла довольно рано, оставив в наследство мужу легкий триппер и маленькую, болезненную дочь, которую он сам воспитывал, поскольку был свободен от работы. Летом она помогала ему находить клиентов и проявлять негативы, а зимой читала вслух газеты и училась шить и готовить. Со временем стряпуха из нее вышла отличная. Когда Суфико исполнилось восемнадцать, на ней женился немолодой вдовец Лазарь. Его жена умерла, и он остался один в огромном доме с садом и нуждался в женщине, которая бы управилась с немалым хозяйством.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.